овека ограбили, отобрали все, что у него было. - Так, - сказала она, - где же у него тогда деньги, чтобы заплатить по счету? Почему такой молодчик не идет в кабак? Вот я встану и мигом выставлю его за дверь! - Моя дорогая, - сказал муж, - простое милосердие не позволяет, чтобы ты так поступила. - Плевать я хотела на простое милосердие! - сказала жена. - Простое милосердие учит нас заботиться прежде всего о себе и о наших семьях; я и мои родные не дадим тебе разорять нас твоим милосердием, уж будь уверен! - Ну, хорошо, дорогая моя, - сказал он, - делай, как хочешь, когда встанешь; ты же знаешь, я никогда тебе не перечу. - Еще бы! - сказала она. - Да вздумай сам черт мне перечить, я ему такого задала бы жару, что он у меня живо сбежал бы со двора! На эти разговоры у них ушло около получаса, а Бетти тем временем раздобыла рубашку у конюха - одного из своих поклонников - и надела ее на бедного Джозефа. Врач тоже наконец навестил его, обмыл и перевязал ему раны и теперь явился объявить мистеру Тау-Ваузу, что жизнь его постояльца в крайней опасности, так что почти нет надежды на выздоровление. - Веселенькую заварил ты кашу! - вскричала миссис ТауВауз. - И не расхлебаешь! Нам, чего доброго, придется еще хоронить его на свой счет. Тау-Вауз (который, при всем своем милосердии, отдал бы свой голос - так же свободно, как отдавал на всех выборах, - за то, чтобы его постояльцем спокойно владел сейчас любой другой дом в королевстве) ответил: - Моя дорогая, я не виноват: его привезли сюда в почтовой карете; и Бетти уложила его в постель, когда я еще и не проснулся. - Я вам покажу такую Бетти!.. - сказала жена. После чего, натянув на себя половину своей одежды, а остальное захватив под мышку, она выбежала вон на поиски злополучной Бетти, между тем как Тау-Вауз и врач пошли проведать беднягу Джозефа и расспросить во всех подробностях о печальном происшествии. Глава XIII Что случилось с Джозефом на постоялом дворе во время его болезни, и любопытный разговор между ним и мистером Барнабасом, приходским пастором Рассказав подробно историю ограбления и кратко сообщив о себе, кто он такой и куда держит путь, Джозеф спросил врача, считает ли тот его положение сколько-нибудь опасным; на что врач со всей откровенностью ответил, что действительно боится за него, потому что "пульс у него очень возбужденный и лихорадочный, и если эта лихорадка окажется не только симптоматической, то спасти его будет невозможно". Джозеф испустил глубокий вздох и воскликнул: - Бедная Фанни, как я хотел бы жить, чтобы увидеть тебя! Но да свершится воля божья! Тогда врач посоветовал ему, если есть у него мирские дела, уладить их как можно скорее; ибо, сохраняя надежду на его выздоровление, он, врач, все же почитает своим долгом сообщить ему, что опасность велика; и если злокачественное сгущение гуморов вызовет сусцитацию лихорадки, то вскоре у него, несомненно, начнется бред, вследствие чего он будет неспособен составить завещание. Джозеф ответил, что во всей вселенной не может быть создания более нищего, чем он, ибо после ограбления у него нет ни одной вещи, хоть самой малоценной, которую он мог бы назвать своею. - Была у меня, - сказал он, - маленькая золотая монетка - у меня отняли ее; а она была бы для меня утешением во всех моих горестях! Но поистине, Фанни, я не нуждаюсь ни в каких памятках, чтобы помнить о тебе! Я ношу твой любезный образ в сердце моем, и никогда ни один негодяй не вырвет его оттуда. Джозеф попросил бумаги и перьев, чтобы написать письмо, но ему было отказано в них и был преподан совет направить все усилия к тому, чтоб успокоиться. Засим врач и хозяин вышли от него; и мистер Тау-Вауз послал за священником, чтобы тот пришел и свершил обряды, необходимые для души несчастного Джозефа, коль скоро врач отчаялся чем-нибудь помочь его телу. Мистер Барнабас (так звали священника) явился по первому зову и, распив сперва котелок чаю, с хозяйкой, а затем кувшин пунша с хозяином, поднялся в комнату, где лежал Джозеф, но, найдя его спящим, опять сошел вниз - подкрепиться еще разок; покончив с этим, он опять взобрался потихоньку наверх, постоял у двери и, приоткрыв ее, услышал, как больной разговаривает сам с собой следующим образом: - О моя обожаемая Памела! Добродетельнейшая из сестер, чей пример один лишь и мог дать мне силу не уступить соблазнам богатства и красоты и сохранить мою добродетель, чтобы чистым и целомудренным приняла меня моя любезная Фанни, если бы угодно было небу, привести меня в ее объятия! Разве могут богатства, и почести, и наслаждения возместить нам потерю невинности? Не она ли единственная дает нам больше утешения, чем все мирские блага? Что, кроме невинности и добродетели, могло бы утешить такого жалкого страдальца, как я? А с ними это ложе болезни и мук мне милее всех наслаждений, какие доставила бы мне постель моей госпожи. Они позволяют мне смотреть без страха в лицо смерти; и хотя я люблю мою Фанни так сильно, как никогда не любил женщину ни один мужчина, они учат меня без сожаления смириться перед божественной волей. О ты, восхитительно милое создание! Если бы небо привело тебя в мои объятия, самое бедное, самое низкое состояние было бы нам раем! Я мог бы жить с тобою в самой убогой хижине, не завидуя ни дворцам, ни усладам, ни богатствам ни единого смертного на земле. Но я должен оставить тебя, оставить навеки, мой дражайший ангел! Я должен думать о мире ином; и я от всей души молюсь, чтобы тебе дано было найти утешение в этом! Барнабас решил, что услышал предостаточно; он сошел вниз и сказал Тау-Ваузу, что не может сослужить никакой службы его постояльцу, потому что у юноши бред и все время, пока он, священник, находился в его комнате, он нес самую бессмысленную чушь. Днем еще раз заглянул врач и нашел пациента в еще более сильной, по его словам, лихорадке, чем утром, но все же не в бреду: ибо, вопреки мнению мистера Барнабаса, больной ни разу с самого своего прибытия в гостиницу не терял сознания. Послали опять за мистером Барнабасом и с большим трудом уговорили его прийти вторично. Едва войдя в комнату, пастор сказал Джозефу, что пришел помолиться вместе с ним и подготовить его к переходу в другой мир; так вот, первым делом, он надеется, умирающий раскаялся во всех своих грехах? Джозеф отвечал, что и он на это надеется, но что есть одна вещь, про которую он сам не знает, должен ли он почитать ее грехом, а если да, то он боится, что умрет нераскаянным грешником; и это не что иное, как сожаление о разлуке с молодою девушкой, которую он любит "всеми нежными струнами сердца". Барнабас стал ему внушать, что всякое возмущение против воли божьей есть величайший грех, какой может совершить человек; что он должен забыть все плотские стремления и думать о более высоких предметах. Джозеф сказал, что ни в этом, ни в будущем мире не забудет свою Фанни и что хотя мысль о вечной разлуке с нею очень тягостна, все же она и вполовину не так мучительна, как страх перед тем страданием, какое испытает его милая, когда узнает о постигшем его несчастии. Барнабас сказал, что "такие страхи свидетельствуют о маловерии и малодушии, сугубо преступных"; что умирающий должен отрешиться от всех человеческих страстей и устремить помыслы свои к всевышнему. Джозеф ответил, что сам этого жаждет и что священник весьма его обяжет, если поможет ему это сделать. Барнабас ему сказал, что это дается милостью господней. Джозеф попросил открыть ему, как она достигается. Верой и молитвой, ответил Барнабас и спросил затем, простил ли он воров. Джозеф признался, что нет и что простить их - выше его сил, ибо ничто его так не порадовало бы, как услышать, что они пойманы. - Это, - воскликнул Барнабас, - значит лишь желать правосудия! - Да, - сказал Джозеф, - но если бы мне довелось встретиться с ними еще раз - боюсь, я набросился бы на них и убил бы их, если б мог. - Несомненно, - ответил Барнабас, - убивать воров - дело вполне законное; но можете ли вы сказать, что вы их простили, как должен прощать христианин? Джозеф попросил объяснить ему, что это значит. - Это значит, - отвечал Барнабас, - простить их, как... как... это значит простить их, как... словом, простить их по-христиански. Джозеф сказал, что он их простил, насколько мог. - Вот и хорошо, - сказал Барнабас, - этого достаточно. Затем священник спросил его, не припомнит ли он еще каких-либо грехов, в каких еще не покаялся, и если да, то пусть поспешит с покаянием, чтобы им успеть еще прочитать вместе несколько молитв. Джозеф ответил, что не помнит за собой никаких тяжких прегрешений, а о тех, какие совершил, он искренне сожалеет. Барнабас удовлетворился таким ответом и тут же приступил к молитве со всей поспешностью, на какую был способен, ибо в зале его дожидалось небольшое общество и было уже подано все, что требуется для приготовления пунша, но никто не соглашался выжать апельсины, пока он не придет. Джозеф пожаловался на жажду и попросил чая, о чем Барнабас доложил миссис Тау-Вауз; но та ответила, что она только что отпила чай и не может весь день возиться; все же она велела Бетти снести больному наверх полкружки пива. Бетти исполнила приказание хозяйки; но Джозеф, едва пригубив, высказал опасение, что этот напиток усилит у него жар, и добавил, что ему хочется именно чая; на что сердобольная Бетти ответила, что он непременно его получит, - разве что не окажется ни щепотки во всей Англии; и она тут же пошла и сама купила Джозефу немного чая и стала его поить; за этим занятием мы и оставим их на время и займем читателя другими вещами. Глава XIV, полная приключений, которые следовали в гостинице одно за другим Надвигались вечерние сумерки, когда во двор гостиницы въехал степенного вида человек и, препоручив свою лошадь конюху, направился прямиком на кухню, потребовал трубку с табаком и сел у очага, где уже собралось несколько посетителей. Беседа шла исключительно о грабеже, совершенном прошлой ночью, и о несчастливце, лежавшем наверху в том ужасном состоянии, в каком мы его уже видели. Миссис Тау-Вауз сказала, что ей хотелось бы знать, какого черта кучер Том Уипвел завозит в ее дом таких гостей, когда на дороге сколько угодно кабаков, где они могли бы приткнуться; но пусть ее муж не забывает: если постоялец умрет у них в доме, то расходы по его похоронам лягут на приход; и верьте не верьте, а этот молодчик требует только чая - другого ему ничего не нужно! Бетти, только что спустившаяся вниз после своего милосердного дела, объявила, что молодой человек, по ее суждению, джентльмен, потому что она в жизни своей не видывала более нежной кожи. - Чума на нее! - возразила миссис Тау-Вауз. - Кроме как шкурой, ему, наверно, нечем будет заплатить нам по счету. Такие джентльмены пусть уж лучше никогда не заезжают в "Дракон" (гостиница, по-видимому, осенена была знаком дракона). Джентльмен, прибывший последним, проявил большое сочувствие к несчастью бедняги, который, как он видел, попал в не слишком сострадательные руки. И в самом деле, если миссис Тау-Вауз не обнаруживала в речах нежности нрава, то над лицом ее природа так потрудилась, что сам Хогарт никогда не придавал ни одному портрету большей выразительности. Это была особа малорослая, худая и скрюченная. Лоб у нее был сильно выпуклый на середине, а далее шел впадиной до начала носа, заостренного и красного, который навис бы над губами, не позаботься природа загнуть кверху его конец. Губы представляли собой две полоски кожи, которые, когда она говорила, стягивались кошелечком. Подбородок был у нее клином; а у верхнего края тех лоскутов кожи, что заменяли ей щеки, выдавались две кости, почти прикрывавшие маленькие красные глазки. Прибавьте к этому голос, удивительнейшим образом приспособленный к тем чувствам, какие он должен был передавать, - громкий и вместе хриплый. Трудно сказать, что сильнее чувствовал джентльмен - неприязнь к хозяйке или сострадание к ее постояльцу. Он очень озабоченно стал выспрашивать врача, зашедшего теперь на кухню, есть ли хотя бы небольшая надежда на выздоровление больного. Он молил его употребить для этого все возможные средства, внушая, что "долг человека любой профессии - применять свое искусство gratis {Бесплатно (лат.).} в помощь всем несчастным и нуждающимся". Врач ответил, что он постарается, но тут же высказал убеждение, что, созови хоть всех врачей Лондона, ни один из них ничем уже не поможет страдальцу. - Скажите, пожалуйста, сэр, - спросил джентльмен, - какие у него раны? - А вы что-нибудь понимаете в ранах? - сказал врач, перемигнувшись при этом с миссис Тау-Вауз. - Да, сэр, я кое-что смыслю в хирургии, - ответил джентльмен. - Кое-что! Хо-хо-хо! - рассмеялся врач. - Уж верно, и впрямь, я думаю, "кое-что"! Все присутствующие насторожились, в надежде услышать, как врач, который был, что называется, "сущая язва", посрамит джентльмена. Поэтому он начал надменным тоном: - Вы, сэр, я полагаю, много путешествовали? - Да нет, сэр, не доводилось, - сказал джентльмен. - Хо! Тогда, быть может, вы пользовали раненых в лазаретах? - Нет, сэр. - Хм! ни то и ни другое? Откуда же, сэр, позволю я себе спросить, вы почерпнули ваши знания в хирургии? - Сэр, - ответил джентльмен, - я на большие знания не притязаю; а то, что знаю, я почерпнул из книг. - Из книг! - вскричал доктор. - О, так вы, я полагаю, читали Галена и Гиппократа! - Нет, сэр, - сказал джентльмен. - Как! Вы смыслите в хирургии, - сказал доктор, - и не читали Галена и Гиппократа? - Сэр, - промолвил тот, - я думаю, много есть хирургов, которые никогда не читали этих авторов. - И я так думаю, - сказал доктор, - не читали, как это ни позорно! Но сам я благодаря своему образованию знаю их наизусть, и мне редко случается выйти из дому, не держа их при себе в кармане. - Это книги изрядного объема, - сказал джентльмен. - Ну, - сказал доктор, - какого они объема, я знаю, наверно, не хуже, чем вы. (Тут он опять подмигнул, и вся компания разразилась смехом.) Доктор, не довольствуясь достигнутым успехом, спросил у джентльмена, не смыслит ли он и в общей медицине столько же, сколько в хирургии. - Пожалуй, побольше, - ответил джентльмен. - Я так и думал, - воскликнул наш ученый лекарь, подмигивая, - и о себе могу сказать то же! - Хотел бы я быть хоть вполовину таким образованным! - сказал Тау-Вауз. - Я бы тогда снял с себя этот фартук. - Честное слово, хозяин! - вскричал лекарь. - Я думаю, на двенадцать миль вокруг не много найдется людей, кто бы лучше меня лечил лихорадку, хоть мне и не пристало, может быть, самому это говорить. Veniente accurrite morbo: {Торопитесь лечить болезнь вовремя (лат.). Врач несколько перевирает: надо "venienti occurite...".} вот моя метода. Полагаю, голубчик, вы разбираетесь в латыни? - Немного разбираюсь, - сказал джентльмен. - Ну и в греческом, понятно, тоже? Ton dapomibominos poluflosboio thalasses {В правильной транскрипции: Ton d'apameibomenos - ему отвечая, роlyfloisboio thalasses - многошумного моря (греч.). Нелепое соединение двух частей разных стихов из "Илиады".}. Но я почти позабыл эти вещи, а когда-то мог читать Гомера наизусть. - Эге! Джентльмен-то угодил впросак, - сказала миссис Тау-Вауз; и тут все расхохотались. Джентльмен, несклонный шутить над ближними, весьма охотно позволил доктору торжествовать свою победу (чем тот и воспользовался с немалым удовольствием) и, вполне разобравшись, с кем имеет дело, сказал ему, что не сомневается в его большой учености и высоком искусстве и что врач очень обяжет его, если выскажет ему свое компетентное мнение о состоянии бедного пациента, который лежит наверху. - Сэр, - сказал доктор, - в каком он состоянии? В предсмертном, да! Вследствие контузии черепной коробки у него перфорирована внутренняя плева окципута и дивеллицирован малый корешок того крошечного невидимого нерва, который сцепляет ее с перикраниумом; к этому присоединилась лихорадка, сперва симптоматическая, а затем пневматическая; и под конец у больного появилось делириальное состояние, или, проще говоря, он впал в бред. Врач продолжал разглагольствовать все тем же ученым слогом, когда его прервал сильный шум. Несколько молодцов, живших по соседству, поймали одного из грабителей и приволокли его в гостиницу. Бетти побежала с этой новостью наверх, к Джозефу, который попросил поискать, не окажется ли при воре золотой монетки с продетой в нее лентой; он под присягой опознает свою монетку среди всех сокровищ всех богачей на свете. Сколько ни настаивал пойманный на своей невиновности, толпа усердно принялась его обыскивать, и вот среди прочих вещей вытащили указанную золотую монету. Бетти, как только ее увидела, властно наложила на нее руку и отправилась с нею к Джозефу, который принял монету с бурным восторгом и, прижав ее к груди, объявил, что может теперь умереть спокойно. Несколько минут спустя вошло еще несколько молодцов с узлом, который они нашли в канаве и в котором оказалась снятая с Джозефа одежда и вещи, отобранные у него. Едва увидев ливрею, джентльмен объявил, что он ее узнает; и если она снята с бедного малого, который лежит наверху, то он хотел бы наведаться к нему, потому что он близко знаком с семьей, которой принадлежит эта ливрея. Бетти тотчас повела его наверх; но каково же, читатель, было обоюдное их изумление, когда джентльмен увидел, что в кровати лежит Джозеф, и когда Джозеф узнал в пришедшем своего доброго друга мистера Абраама Адамса! Было б излишним приводить здесь их разговор, касавшийся главным образом событий, уже известных читателю, ибо священник, как только успокоил Джозефа сообщением, что его Фанни в добром здоровье, со своей стороны стал во всех подробностях расспрашивать про обстоятельства, которыми вызван был этот несчастный случай. Итак, вернемся лучше на кухню, где сошлось теперь весьма разнообразное общество из всех комнат дома, равно как и из соседних домов: столь великое удовольствие находят люди в лицезрении вора. Мистер Тау-Вауз уже радостно потирал руки, видя такое большое сборище и предвкушая, как посетители рассядутся вскоре по отдельным комнатам, чтобы поговорить о разбойниках и выпить за здоровье всех честных людей. Но миссис ТауВауз, обладавшая несчастной способностью видеть вещи в несколько превратном свете, принялась бранить тех, кто приволок парня в ее дом; конечно, объясняла она супругу, человеку как раз впору ждать богатства, если он держит увеселительное заведение для нищих и воров! Толпа покончила с обыском и не обнаружила на пойманном ничего, что можно было бы счесть за вещественное доказательство, ибо что до одежды, то толпа, пожалуй, и удовлетворилась бы такой уликой, но врач заметил, что вещи не изобличают преступника, так как найдены были не при нем; а Барнабас, признав сей довод, добавил, что они - bona waviata {Бесхозное имущество (английскому слову waifs здесь придана латинизированная форма).} и принадлежат теперь лорду владетелю земли. - Как, - сказал врач, - вы утверждаете, что эти вещи - собственность лорда владетеля? - Да, утверждаю! - вскричал Барнабас. - А я отрицаю, - сказал врач. - Какое касательство имеет лорд владетель к такому случаю? Пусть кто-нибудь попробует меня разубедить, что найденная вещь поступает в собственность нашедшего! - Я слышал, - заметил один старик в углу, - судья Уайзуон говорил, что, хотя у каждого свои права, все, что найдено, принадлежит английскому королю. - Это, пожалуй, так, - согласился Барнабас, - но лишь в известном смысле: закон различает вещь найденную и вещь украденную, ибо вещь может быть украдена, но так и не найдена, и может быть найдена вещь, которая никогда не была украдена. Вещи, которые и найдены и были украдены, представляют собой waviata, и они принадлежат лорду владетелю. - Значит, лорд владетель - приемщик краденого имущества! - объявил доктор; все дружно расхохотались, и громче всех он сам. Вор, упорно отстаивая свою невиновность, уже почти перетянул на свою сторону (так как не было против него улик) врача, Барнабаса, Тау-Вауза и кое-кого еще, когда Бетти напомнила им, что они упустили из виду маленькую золотую монетку, которую она снесла наверх пострадавшему; а тот готов показать под присягой, что отличил бы ее из миллиона и даже из десяти тысяч. Это сразу решило судьбу пойманного, так как все теперь признали его виновным. Было поэтому решено посадить его на ночь под замок, а утром спозаранку отвести к судье. Глава XV, показывающая, как миссис Тау-Вауз смилостивилась и как Барнабас и врач ревностно преследовали вора; с добавлением рассуждения о причинах их усердия, равно как и рвения многих других лиц, в нашей истории не упомянутых Бетти сказала своей хозяйке, что, по ее суждению, их раненый постоялец - более важная особа, чем тут считали до сих пор, так как, помимо необычайной белизны его кожи и нежности рук, она подметила, что они с приезжим джентльменом держатся на самой дружеской ноге, и добавила, что, несомненно, они близкие знакомые, если не родственники. Это несколько смягчило суровое выражение лица миссис Тау-Вауз. Боже ее упаси, сказала она, не исполнить своего христианского долга, когда под кровом ее дома находится молодой джентльмен; бродяг она не жалует, это верно, но она не хуже всякого другого умеет посочувствовать христианину в несчастье. - Если путешественник - джентльмен, - сказал Тау-Вауз, - пусть он даже не при деньгах, нам, по всей вероятности, будет уплачено после; так что можешь, ежели тебе угодно, отпускать ему в долг. Миссис Тау-Вауз в ответ попросила мужа "придержать свой глупый язык и не учить ее". - Я поистине от всего сердца жалею бедного джентльмена, - сказала она, - я надеюсь, что мерзавец, который так варварски с ним обошелся, будет повешен. Бетти, сходи узнай, не надо ли ему чего. Боже упаси, чтоб он у меня в доме терпел в чем-нибудь нужду. Барнабас и врач поднялись к Джозефу удостовериться насчет золотой монетки. Джозефа с трудом упросили показать ее; но никакие уговоры не склонили его выпустить монетку из рук. Он, однако же, заверил, что это та самая золотая монета, которая была у него отнята; а Бетти бралась показать под присягой, что монета найдена была при воре. Оставалось теперь только одно затруднение: как предъявить золотую монетку судье? Вести к нему самого Джозефа представлялось невозможным, а получить монету никто уже не надеялся: Джозеф привязал ее лентой к запястью и торжественно поклялся, что ничто, кроме непреоборимой силы, не разлучит его с нею; и мистер Адамс, сжав руку в кулак чуть поменьше бабки быка, объявил, что поддержит несчастного в его решении. По этому случаю возник спор об уликах, который не так уже необходимо здесь передавать, а затем врач сменил Джозефу повязку на голове, все еще настаивая, что его пациент находится в грозной опасности; но в заключение добавил, многозначительно сдвинув брови, что появляется некоторая надежда и что он пришлет больному порцию целебной наркотической микстуры и навестит его утром. После чего они с Барнабасом удалились, оставив мистера Джозефа и мистера Адамса наедине. Адамс сообщил Джозефу, по какому случаю предпринял он свою поездку в Лондон: он решил издать три тома своих проповедей; к этому его поощрило, сказал он, объявление, сделанное недавно обществом книгопродавцев, которые предлагают купить любую рукопись по цене, устанавливаемой обеими сторонами; но, хотя он и предвкушал, что получит по этому случаю большие деньги, в которых его семья крайне нуждалась, он все же заявил, что не оставит Джозефа в таком положении; и, наконец, сказал, что в кармане у него девять шиллингов и три с половиной пенса и этой суммой Джозеф может располагать по своему усмотрению. Доброта пастора Адамса вызвала слезы на глазах Джозефа; он сказал, что теперь у него появилась и вторая причина жаждать жизни: он хочет жить, чтобы выказать свою благодарность такому другу. Адамс тогда приободрил его: не надо, сказал он, падать духом; сразу видно, что врач просто невежда, да к тому же еще хочет стяжать себе славу исцелением тяжелого больного, хотя совершенно очевидно, что раны на голове у Джозефа отнюдь не опасны; он, пастор, убежден, что никакой лихорадки у Джозефа нет и через денек-другой ему можно будет снова пуститься в путь. Эти слова влили в Джозефа жизнь; он сказал, что у него, правда, все тело болит от ушибов, но он не думает, чтобы какая-либо кость была у него сломана или что-нибудь внутри повреждено; вот только странно как-то посасывает под ложечкой, но он не знает: может быть, это происходит оттого, что он больше суток ничего не ел? На вопрос, есть ли у него желание подкрепиться, он ответил, что есть. Тогда пастор Адамс попросил его назвать, чего бы ему больше всего хотелось: может быть, яичка всмятку или куриного бульона? Джозеф ответил, что поел бы охотно и того и другого, но что больше всего его, пожалуй, тянет на кусок тушеной говядины с капустой. Адамсу было приятно такое бесспорное подтверждение его мысли, что никакой лихорадки у больного нет, но все же он ему посоветовал ограничиться на этот вечер более легкой пищей. Итак, Джозеф поел не то кролика, не то дичи - мне так и не удалось с полной достоверностью выяснить, чего именно; а затем по распоряжению миссис Тау-Вауз его перенесли на более удобную кровать и обрядили в одну из рубашек ее мужа. Рано поутру Барнабас и врач пришли в гостиницу - посмотреть, как вора поведут к судье. Они всю ночь провели в прениях о том, какие можно принять меры, чтобы предъявить в качестве вещественной улики против него золотую монету: потому что они оба отнеслись к делу с чрезвычайным рвением, хотя ни тот, ни другой не был ни в малой мере заинтересован в преследовании преступника; ни одному из них он не нанес никакой личной обиды, и никогда за ними не замечалось столь сильной любви к ближним, чтобы она побудила одного из них безвозмездно прочитать проповедь, а другого - бесплатно отпустить больному лекарства хоть на один прием. Чтобы помочь нашему читателю по возможности уяснить себе причину такого усердия, мы должны сообщить ему, что в том приходе, по несчастью, не имелось юриста; а посему между врачевателем духа и врачевателем тела шло постоянное соревнование в той области науки, в которой оба они, не будучи профессионалами, в равной мере притязали на большую осведомленность. Эти их споры велись с великим обоюдным презрением и чуть ли не делили на два лагеря весь приход: мистер Тау-Вауз и половина соседей склонялись на сторону врача, а миссис Тау-Вауз со второй половиной - на сторону пастора. Врач черпал свои познания из двух неоценимых источников, именуемых один "Карманным спутником адвоката", другой "Сводом законов" мистера Джекоба; Барнабас же всецело полагался на "Законоположения" Вуда. В данном случае, как это нередко бывало, два наших ученых мужа расходились в вопросе о достаточности улик: доктор держался того мнения, что присяга служанки и без предъявления золотой монеты поведет к осуждению арестованного; пастор же - e contra {Против (ит.).}, tods viribus {Всеми силами (лат.).}. Стремление покичиться своей ученостью пред лицом судьи и всего прихода - вот единственная обнаруженная нами причина, почему оба они так заботились сейчас об общественной справедливости. О Тщеславие! как мало признана сила твоя или как слабо распознается твое воздействие! Как своенравно обманываешь ты человечество под различными масками! Иногда ты прикидываешься состраданием, иногда - великодушием; более того, ты даже имеешь дерзость рядиться в те великолепные уборы, какие составляют принадлежность только добродетели героя. Ты, мерзостное, безобразное чудовище, поносимое священниками, презираемое философами' и высмеянное поэтами! Найдется ли столь завзятый мерзавец, который открыто признался бы в знакомстве с тобой? А кто между тем не услаждается тобою втайне? Да, у большинства людей вся жизнь наполнена тобою. Величайшие подлости ежедневно совершаются в угоду тебе; ты снисходишь порою до самого мелкого вора, но и на самого великого героя не боишься поднять свой взор. Твои ласки часто бывают единственной целью и единственной наградой разбоя на большой дороге или разграбления целой провинции. Чтобы насытить тебя, о бесстыдная тварь, мы пытаемся отнять у другого то, что нам и не нужно, или не выпустить из рук того, что нужно другому. Все наши страсти - твои рабы. Самая Скупость зачастую твоя прислужница, и даже Похоть - твоя сводня! Хвастливый забияка-Страх, как трус, пред тобой обращается в бегство, а Радость и Горе прячут головы в твоем присутствии. Я знаю, ты подумаешь, что, хуля, я тебя улещаю и что только любовь к тебе вдохновила меня написать этот саркастический панегирик, - но ты обманулась, я не ставлю тебя ни в грош, и ничуть мне не будет обидно, если ты убедишь читателя расценить это отступление как чистейший вздор. Так узнай же, к стыду своему, что я отвел тебе здесь место не для чего иного, как с целью удлинить короткую главу; а засим я возвращаюсь к моему повествованию. Глава XVI Побег вора. Разочарование мистера Адамса. Прибытие двух весьма необычайных личностей и знакомство пастора Адамса с пастором Барнабасом Когда Барнабас и врач вернулись, как мы сказали, в гостиницу с целью сопроводить вора к судье, их сильно огорчило известие о небольшом происшествии: это было не что иное, как исчезновение вора, который скромно удалился среди ночи, уклонившись от пышных церемоний и не пожелав, в отличие от кое-кого из больших людей, покупать известность ценою того, что на него станут указывать пальцем. Накануне вечером, когда общество разошлось, вора поместили в пустой комнате и приставили к нему для охраны констебля и одного молодого паренька из числа тех, кто его поймал. К началу второй стражи как узник, так и его караульные стали жаловаться на жажду. В конце концов они согласились на том, что констебль останется на посту, а его сотоварищ наведается в погреб; в таком решении пареньку не мнилось никакой опасности, так как констебль был хорошо вооружен и мог к тому же легко призвать его на помощь, вздумай узник сделать хоть малейшую попытку вернуть себе свободу. Едва паренек вышел из комнаты, как констеблю пришло в голову, что узник может наскочить на него врасплох и, таким образом, не дав ему пустить в ход оружие - особливо же длинный жезл, на который он больше всего полагался, - уравнять шансы на победу в борьбе. Поэтому, чтобы предупредить подобную неприятность, он благоразумно выскользнул из комнаты и запер дверь, а сам стал на караул снаружи, с жезлом в руке, готовый сразить злосчастного узника, если тот в недобрый час задумает вырваться на волю. Но человеческая жизнь, как было открыто кем-то из великих людей (я отнюдь не намерен приписать себе честь подобного открытия), весьма напоминает шахматную игру, ибо как там игрок, уделяя чрезмерное внимание укреплению одного своего фланга, иной раз оставляет неприкрытую лазейку на другом, - так оно приключается зачастую и в жизни; и так приключилось и в этом случае, ибо осторожный констебль, столь предусмотрительно завладев позицией у двери, забыл, на беду, про окно. Вор, игравший против него, едва заметив эту лазейку, тотчас стал подбираться к ней и, убедившись, что путь свободен, прихватил шапку паренька, вышел без церемонии на улицу и быстро зашагал своей дорогой. Паренек, вернувшись с двойной кружкой крепкого пива, несколько удивился, найдя констебля по сю сторону двери; но еще более удивился он, когда дверь открыли и он увидел, что узник сбежал, - и понял каким путем! Он швырнул наземь кружку и, ничего не говоря констеблю, только выругавшись от души, проворно выскочил в окно и снова пустился в погоню за своею дичью: ему очень не хотелось терять награду, которую он уже считал обеспеченной. Констебль в этом случае не остался вне подозрений: поговаривали, что, поскольку он не принимал участия в поимке вора, он не мог рассчитывать ни на какую часть награды, если бы тот был осужден; что у вора было в кармане несколько гиней; что едва ли констебль мог допустить такой недосмотр; что предлог, под которым он вышел из комнаты, был нелеп; что он всю жизнь держался принципа, согласно коему умный человек никогда не отказывается от денег, на каких бы условиях их ни предлагали; что на всех выборах он всегда продавал свой голос обеим сторонам, и так далее. Но, невзирая на эти и многие другие утверждения, сам я в достаточной мере убежден в его невиновности, поскольку меня заверили в ней лица, получившие свои сведения из его собственных уст, - что, по мнению некоторых наших современников, есть лучшее и, в сущности, единственное доказательство. Все семейство было теперь на ногах и вместе со многими посторонними собралось на кухне. Мистер Тау-Вауз был сильно смущен заявлением врача, что, по закону, хозяин гостиницы в ответе за побег вора, - так как побег совершился из его дома. Однако его несколько утешило мнение Барнабаса, что, поскольку побег совершился ночью, обвинение отпадает. Миссис Тау-Вауз разразилась следующей речью: - Честное слово, не было еще на свете такого дурака, как мой муж! Разве кто-нибудь другой оставил бы человека- под охраной такого пьяного разини, такого болвана, как Том Сакбрайб (так именовался констебль)? и если б можно было засудить его без вреда для его жены и детей, я была бы рада - пусть засудят! (Тут донесся звонок из комнаты Джозефа.) Эй, Бетти, Джон, слуги, где вас черти носят? Оглохли вы или совести у вас нет, что вы не можете получше поухаживать за больным? Узнайте, чего надо джентльмену. И что бы вам самому сходить к нему, мистер Тау-Вауз? Но вам, хоть помри человек, чувств у вас что у чурбана! Проживи человек в вашем доме две недели, не платя ни пенни, вы бы ему никогда и не напомнили о том! Спросили бы, чего он хочет к завтраку - чаю или кофе. - Хорошо, моя дорогая, - сказал Тау-Вауз. Она отнеслась к доктору и к мистеру Барнабасу с вопросом, какой утренний напиток они предпочитают, и те ответили, что посидят у очага за кружкой сидра; оставим же их весело его распивать и вернемся к Джозефу. Он проснулся чуть не на рассвете; но хотя его раны не грозили опасностью, избитое тело так ныло, что невозможно было и думать о том, чтобы теперь же пуститься в дорогу; поэтому мистер Адамс, чей капитал заметно убавился по оплате ужина и завтрака и не выдержал бы расходов еще одного дня, начал обдумывать, как бы его пополнить. Наконец он вскричал, что "счастливо напал на верный способ, и хотя придется при этом повернуть вместе с Джозефом домой - но это не беда". Он вызвал Тау-Вауза, отвел его в другую комнату и сказал, что хотел бы занять у него три гинеи, под которые он даст ему щедрый залог. Тау-Вауз, ожидавший часов, или кольца, или чего-нибудь еще более ценного, отвечал, что, пожалуй, сможет его выручить. Тогда Адамс, указуя на свою седельную суму, с высокой торжественностью в голосе и взоре объявил, что здесь, в этой суме, лежат ни более и ни менее, как девять рукописных томов проповедей и стоят они сто фунтов так же верно, как шиллинг стоит двенадцать пенсов; и что один из томов он вверит Тау-Ваузу, не сомневаясь, конечно, что тот честно вернет залог, когда получит свои деньги: иначе он, пастор, окажется в слишком большом убытке, ибо каждый том должен ему принести свыше десяти фунтов, как его осведомило одно духовное лицо в их округе. "Потому что, - добавил он, - сам я никогда не имел дела с печатаньем и не беру на себя определить точную цену таким предметам". Тау-Вауз, несколько смущенный этим залогом, сказал (не отступая далеко от истины), что он не судья в ценах на такой товар, а с деньгами у него сейчас, право, у самого туговато. Но все же, возразил Адамс, он ведь может дать взаймы три гинеи под вещь, которая, несомненно, стоит никак не меньше десяти? Хозяин гостиницы возразил, что у него, пожалуй, и не найдется таких денег в доме и к тому же ему сейчас самому нужны наличные. Он охотно верит, что книгам цена гораздо даже выше, и от всей души сожалеет, что ему это не подходит. Затем он крикнул: "Иду, сэр!" - хотя никто его не звал, - и сломя голову кинулся вниз по лестнице. Бедный Адамс был крайне угнетен крушением своей надежды и не знал, какой бы еще попробовать способ. Он незамедлительно прибег к своей трубке, верному другу и утешителю во всех огорчениях, и, склонившись над перилами, предался раздумью, черпая бодрость и вдохновение в клубах табачного дыма. На пасторе был ночной колпак, натянутый поверх парика, и короткое полукафтанье, не покрывавшее долгополой рясы; такая одежда в сочетании с несколько смешным складом лица придавала его фигуре вид, способный привлечь взоры тех, кто вообще-то не слишком склонен к наблюдению. Пока он, стоя в такой позе, курил свою трубку, во двор гостиницы въехала карета цугом с многочисленной свитой. Из кареты вышел молодой человек со сворой гончих, а вслед за ним соскочил с козел другой молодой человек и пожал первому руку; тотчас же их обоих, с собаками вместе, мистер Тау-Вауз повел в комнаты; и пока они шли, между ними происходил нижеследующий быстрый и шутливый диалог: - А вы у нас отменный кучер, Джек! - говорил тот, что вышел из кареты. - Едва не опрокинули нас у самых ворот! - Чума на вас! - говорит кучер. - Если бы я свернул вам голову, это только избавило бы от такого труда кого-нибудь другого, но мне жалко было бы гончих. - Ах, с... сын! - отозвался первый. - Да если бы никто на свете не стрелял лучше вас, гончие были бы ни к чему. - Провались я на этом месте! - говорит кучер. - Давайте буду вам стрелять на пари: пять гиней с выстрела. - К черту! К дьяволу! - говорит первый. - Плачу пять гиней, если вы мне попадете в мягкую часть! - По рукам! - говорит кучер. - Я вас отделаю, как вас не отделывала и Дженни Баунсер. - Отделайте вашу бабушку! - говорит первый. - Наш Тау-Вауз постоит перед вами мишенью за шиллинг с выстрела. - Ну нет, я лучше знаю их честь, - вскричал Тау-Вауз, - я в жизни не видывал более меткого стрелка по куропаткам! Промахнуться, конечно, каждому случается; но если бы я стрелял хоть вполовину так хорошо, как их честь, я бы и думать не стал о лучшем доходе и жил бы тем, что мне давало бы ружье. - Чума на вас! - сказал кучер. - Ваша голова того не стоит, сколько вы перестреляли дичи! Эх, вот у меня сука, ТауВауз! Черт меня подери, если она хоть раз в жизни проморгала {"Проморгать" птицу (to blink) - термин, употребляемый охотниками для обозначения того, что собака прошла мимо птицы, не сделав стойку. (Примеч. автора.)} птицу. - А у меня щенок! - кричит второй джентльмен. - Ему еще нет и года, а на охоте он забьет вашу суку - хоть спорь на сто гиней! - По рукам! - говорит кучер. - Только вы ведь скорей повеситесь, чем и впрямь пойдете на пари. Но все же, - вскричал он, - если вы намерены биться об заклад, я ставлю сотню на своего чернопегого против вашей белой суки! Идет? - По рукам! - говорит другой. - И я ставлю еще сотню на своего Нахала против вашего Разгильдяя. - Не пройдет! - кричит соскочивший с козел. - А вот поставить на Мисс Дженни против вашего Нахала я рискнул бы, или против Ганнибала. - К дьяволу! - кричит вышедший из кареты. - Так я и принял любое пари, ждите! Предлагаю тысячу на Ганнибала против Разгильдяя, и если вы рискнете, я первый скажу "по рукам"! Они уже дошли, и читатель будет очень рад оставить их и вернуться на кухню, где Барнабас, врач и некий акцизный чиновник покуривали свои трубки над сидром и куда явились теперь и слуги, сопровождавшие двух благородных джентльменов, которые только что у нас на глазах первыми оставили карету. - Том, - кричит один из лакеев, - вон там пастор Адамс курит на галерее свою трубку! - Да, - говорит Том, - я ему поклонился, и пастор поговорил со мной. - Как, значит, джентльмен - служитель церкви? - говорит Барнабас (когда мистер Адамс впервые приехал, ряса под его полукафтаньем была у него подобрана). - Да, сэр, - ответил лакей, - и немного найдется таких, как он. - Вот как! - сказал Барнабас. - Знал бы я раньше, я бы давно стал искать его общества; я всегда склонен выказать должное почтение к сану. Как вы скажете, доктор, что, если нам перейти в комнату и пригласить его выпить с нами стакан пунша? Врач тотчас согласился; и когда пастор Адамс принимал приглашение, много любезных слов было высказано обоими служителями церкви, которые в один голос изъявили свое высокое уважение к сану. Не успели они пробыть вместе и несколько минут, как между ними завязалась беседа о малой десятине, продолжавшаяся добрый час; и за этот час ни врачу, ни акцизному не представилось случая ввернуть хоть слово. Затем предложено было перейти на общий разговор, и акцизный заговорил для начала о внешней политике; но некстати оброненное одним из собеседников слово повело к обсуждению того, сколь жестокую нужду терпят младшие служители церкви, и длительное это обсуждение завершилось тем, что были упомянуты девять томов проповедей. Барнабас привел бедного Адамса в полное уныние: мы живем, сказал он, в такой испорченный век, что никто сейчас проповедей не читает. - Подумайте только, мистер Адамс! Я и сам (так он сказал) хотел однажды издать том своих проповедей, и у меня был на них одобрительный отзыв двух или трех епископов; но как вы полагаете, что предложил мне за них книгопродавец? - Да, уж верно, двенадцать гиней! - воскликнул Адамс. - Даже двенадцати пенсов не предложил, вот как! - сказал Барнабас. - Да, этот скареда отказался дать мне в обмен хотя бы изданный им справочник к Библии. В конце концов я предложил ему напечатать их даром, лишь бы книга вышла с посвящением тому самому джентльмену, который только что пожаловал сюда в собственной карете; и представьте себе, книгопродавец имел наглость отклонить мое предложение, и я, таким образом, потерял хороший приход, который впоследствии был отдан в обмен за легавого щенка человеку, который... но я не хочу ничего говорить против лица, облеченного в сан. Так что вы понимаете, мистер Адамс, на что вы можете рассчитывать; потому что если бы проповеди имели хождение, то я полагаю... не хочу хвалить себя, но, чтобы долго не распространяться, скажу: три епископа нашли, что это лучшие проповеди, какие только были написаны; но поистине проповедей напечатано весьма изрядное количество, и они еще не все раскуплены. - Простите, сэр, - сказал Адамс, - как вы полагаете, сколько их напечатано? - Сэр, - ответил Барнабас, - один книгопродавец говорил мне, что, по его счету, пять тысяч томов, не меньше. - Пять тысяч! - вмешался врач. - О чем же они могут быть написаны? Помнится, когда я был мальчишкой, мне доводилось читать некоего Тиллотсона; и право, если бы человек осуществлял хоть половину того, что проповедуется хотя бы в одной из этих проповедей, он попал бы прямехонько в рай. - Доктор! - вскричал Барнабас. - Вы богохульствуете, и я должен поставить это вам в укор. Как бы часто ни внушался человеку его долг, здесь повторение не может быть излишним. А что касается Тиллотсона, то он, конечно, хороший автор и превосходно излагает вещи, но - к чему сравнения? И другой человек может написать не хуже... Я думаю, иные из моих проповедей... - и тут он поднес свечу к своей трубке. - Я думаю, что и среди моих найдутся такие, - воскликнул Адамс, - которые любой епископ признал бы не совсем недостойными издания; и мне говорили, что я могу выручить за них весьма изрядную (даже огромную!) сумму. - Едва ли так, - ответил Барнабас, - однако если вы хотите получить за них малую толику денег, то, может быть, вам удастся их продать, предлагая их как "рукопись проповедей одного священнослужителя, недавно скончавшегося, доселе не опубликованных, и с полным ручательством за подлинность каждой". А знаете, мне пришла мысль: я буду вам очень обязан, если у вас найдется среди них надгробное слово и вы мне разрешите позаимствовать его у вас; мне сегодня предстоит говорить проповедь на похоронах, а я не набросал еще ни строчки, хотя мне обещана двойная плата. Адамс отвечал, что такая речь у него только одна, но он боится, что она не подойдет Барнабасу, так как посвящена памяти некоего судьи, который проявлял необычайное усердие в охране нравственности своих ближних - настолько, что в приходе, где он жил, не осталось ни одного кабака и ни одной распутной женщины. - Да, - сказал Барнабас, - это мне не совсем подойдет: покойный, чьи добродетели я должен буду славить в моей речи, был чрезмерно привержен к возлияниям и открыто держал любовницу. Пожалуй, мне лучше взять обычную проповедь и, положившись на память, ввернуть что-нибудь приятное о нем. - Положитесь лучше на изобретательность, - сказал доктор, - память, чего доброго, только подведет вас: ни один человек на земле не припомнит о покойном ничего хорошего. В беседе о такого рода высоких материях они осушили чашу пунша, заплатили по счету и разошлись: Адамс и врач пошли наверх к Джозефу; пастор Барнабас отправился славословить упомянутого выше покойника; акцизный же спустился в погреб - перемеривать бочки. Джозеф был теперь готов приступить к бараньему филе и поджидал мистера Адамса, когда тот вошел к нему с доктором. Доктор, пощупав у больного пульс и осмотрев его раны, объявил, что находит значительное улучшение, которое он приписывает своей наркотической микстуре, - лекарству, коего целебные свойства были, по его словам, неоценимы. И воистину они были весьма велики, если Джозеф был обязан им в той мере, как это воображал врач, - ибо лишь те испарения, какие пропускала пробка, могли содействовать выздоровлению больного: микстура, как ее принесли, так и стояла, нетронутая, на окне. Весь тот день и три следующих Джозеф провел со своим другом Адамсом; и за это время ничего примечательного не произошло, кроме того, что его силы быстро восстанавливались. Так как он обладал превосходной, здоровой кровью, раны его уже почти совсем зажили, а ушибы причиняли теперь так мало беспокойства, что он убеждал Адамса отпустить его в путь; он говорил, что никогда не сможет достаточно отблагодарить пастора за все его милости, и просил, чтобы тот не задерживался больше и продолжал свое путешествие в Лондон. Невзирая на явное, как он понимал, невежество Тау-Вауза и на зависть (так он рассудил) мистера Барнабаса, Адамс возлагал на свои проповеди большие надежды; поэтому, видя Джозефа почти здоровым, он сказал ему, что не станет возражать, если тот на другой день с утра двинется дальше в почтовой карете, так как он полагает, что после уплаты по счету у него останется еще достаточно, чтобы обеспечить ему проезд на один день, а там Джозефу уже можно будет пробираться дальше пешком или подъехать на какой-нибудь попутной телеге, - тем более что в том городе, куда направляется почтовая карета, как раз открывается ярмарка и многие из его прихода потянутся туда. Сам же он, пожалуй, и впрямь поедет своею дорогой в столицу. Они прогуливались по двору гостиницы, когда во двор въехал верхом жирный, гладкий, коротенький человечек и, спешившись, подошел прямо к Барнабасу, который сидел на скамье и курил свою трубку. Пастор и незнакомец очень любезно пожали друг другу руки и прошли в помещение. Надвигался вечер, и Джозеф удалился в свою комнату, а добрый Адамс пошел его проводить и воспользовался этим случаем, чтобы прочитать юноше наставление - о милостях, оказанных ему господом за последнее время, и о том, что ему следует не только глубоко чувствовать это, но и выразить благодарность за них. Поэтому они оба преклонили колена и довольно много времени провели в благодарственной молитве. Только они кончили, как вошла Бетти и передала мистеру Адамсу, что мистер Барнабас хочет поговорить с ним внизу о каком-то важном деле. Джозеф попросил, если разговор затянется надолго, дать ему знать о том, чтоб он мог вовремя лечь в постель; мистер Адамс обещал, и на всякий случай они пожелали друг другу спокойной ночи. Глава XVII Приятный разговор между двумя пасторами и книгопродавцем, прерванный злосчастным происшествием, приключившимся в гостинице и вызвавшим не очень ласковый диалог между миссис Тау-Вауз и ее служанкой Как только Адамс вошел в комнату, мистер Барнабас представил его незнакомцу, который был, как он сказал, книгопродавцем и мог не хуже всякого другого войти с ним в сношения насчет его рукописей. Адамс, поклонившись книгопродавцу, ответил Барнабасу, что очень признателен ему и что это для него самое удобное: у него нет никаких других дел в столице, и он всем сердцем желал бы поехать обратно домой вместе с молодым человеком, который только что оправился после постигшего его несчастья. Потом он прищелкнул пальцами (как было у него в обычае) и в радостном волнении два-три раза пробежался по комнате. Далее, чтобы подогреть в книгопродавце желание покончить с делом как можно быстрее и дать ему за рукопись высшую цену, он заверил своих новых знакомых, что это для него чрезвычайно счастливая встреча: сейчас у него, как нарочно, крайняя нужда в деньгах, так как свою наличность он всю почти потратил, а в этой же гостинице у него оказался друг, который только что оправился от ран, нанесенных ему грабителями, и находится в самом бедственном положении. - Так что, - сказал он, - для обеспечения моих и его нужд я не найду более счастливого средства, как безотлагательно заключить с вами сделку! Когда он наконец уселся, книгопродавец начал такими словами: - Сэр, я никоим образом не отказываюсь поинтересоваться тем, что мне рекомендует мой друг, но проповеди - это гиблый товар. Рынок так ими забит, что я не хочу иметь с ними дела, - если только они не выпускаются в свет под именем Уайтфилда, или Уэсли, или другого столь же великого человека - епископа, например или кого-нибудь в этом роде; или пусть это будет проповедь, сказанная на тридцатое января; или чтоб мы могли проставить на титульном листе: "Печатается по настоятельной просьбе паствы" или, скажем, прихожан; но, право, от рядовых проповедей - извините, прошу меня уволить! Тем более сейчас, когда у меня предостаточно товара на руках. Однако же, сэр, так как мне о них замолвил слово мистер Барнабас, я готов, если вам будет угодно, захватить с собою вашу рукопись в город и прислать вам мой отзыв о ней в самом недалеком времени. - О, - сказал Адамс, - если хотите, я вам прочитаю две-три речи для образца. Но Барнабас, которому проповеди надоели не меньше, чем лавочнику фиги, поспешил отклонить это предложение и посоветовал Адамсу отдать свои проповеди в руки книгопродавца; пусть Адамс оставит свой адрес, сказал он, и ему нечего беспокоиться - ответ придет незамедлительно. И конечно, добавил он, можно без тени опасения доверить их книгопродавцу. - О да, - сказал книгопродавец, - будь это даже пьеса, которая прошла на сцене двадцать вечеров кряду, уверяю вас, она была бы в сохранности. Последние слова никак не пришлись Адамсу по вкусу; ему, сказал он, прискорбно слышать, что проповеди приравнивают к пьесам. - А я и не приравниваю, боже упаси! - вскричал книгопродавец, - хотя, боюсь, цензура скоро приведет их к тому же уровню; впрочем, недавно, я слышал, за одну пьесу уплачено было сто гиней. - Тем позорнее для тех, кто заплатил! - вскричал Барнабас. - Почему? - сказал книгопродавец. - Они на ней выручили не одну сотню. - Но разве безразлично, - молвил Адамс, - посредничать ли при подании человечеству добрых поучений или дурных? Разве честный человек не согласится скорей потерять свои деньги на одном, чем заработать на другом? - Если вы сыщете таких людей, я им не помеха, - отозвался книгопродавец, - но я так сужу: тем лицам, которые зарабатывают произнесением проповедей, им-то как раз и пристало бы нести убытки от издания оных; а для меня - какая книга лучше всего раскупается, та и есть самая лучшая; я вовсе не враг проповедей, - но только они никак не раскупаются; проповедь Уайтфилда я так же рад издать, как любой какой-нибудь фарс. - Кто печатает такую еретическую мерзость, того надо повесить, - говорит Барнабас. - Сэр, - добавил он, обратившись к Адамсу, - писания этого человека (не знаю, попадались ли они вам на глаза) направлены против духовенства. Он хотел бы низвести нас к образу жизни первых веков христианства, да и народу внушает ложную мысль, что священник должен непрестанно проповедовать и молиться. Он притязает на буквальное якобы понимание Священного писания и хочет убедить человечество, что бедность и смирение, предписанные церкви в ее младенчестве и являвшиеся только временным обличием, присвоенным ею в условиях преследования, якобы должны сохраняться и в ее цветущем, упрочившемся состоянии. Сэр, доктрины Толанда, Вулстона и прочих вольнодумцев и вполовину не так вредоносны, как то, что проповедует этот человек и его последователи. - Сэр, - отвечал Адамс, - если бы мистер Уайтфилд не шел в своей доктрине дальше того, что вами упомянуто, я бы оставался, как и был когда-то, его доброжелателем. Я и сам такой же, как и он, ярый враг блеска и пышности духовенства. Равно как и он, под процветанием церкви я отнюдь не разумею дворцы, кареты, облачения, обстановку, дорогие яства и огромные богатства ее служителей. Это, несомненно, предметы слишком земные, и не подобают они слугам того, кто учил, что царствие его не от мира сего; но когда Уайтфилд призывает себе на помощь исступление и бессмыслицу и создает омерзительную доктрину, по которой вера противопоставляется добрым делам, - тут я ему больше не друг; ибо эта доктрина поистине измышлена в аду, и можно думать, что только диавол посмел бы ее проповедовать. Можно ли грубее оскорбить величие божье, чем вообразив, будто всеведущий господь скажет на том свете доброму и праведному: "Невзирая на чистоту твоей жизни, невзирая на то, что ты шел по земле, неизменно держась правил благости и добродетели, - все же, коль скоро ты не всегда веровал истинно ортодоксальным образом, недостаточность веры твоей ведет к твоему осуждению!" Или, с другой стороны, может ли какая-нибудь доктрина иметь более гибельное влияние на общество, чем убеждение, что ортодоксальность веры послужит добрым оправданием для злодея в Судный день? "Господи, - скажет он, - я никогда не следовал твоим заповедям, но не наказывай меня, потому что я в них верую". - Полагаю, сэр, - сказал книгопродавец, - ваши проповеди иного рода? - Да, сэр, - ответил Адамс, - почти каждая их страница, скажу с благодарностью господу, заключает в себе обратное, - или я лгал бы против собственного мнения, которое всегда состояло в том, что добрый и праведный турок или язычник угоднее взору создателя, чем злой и порочный христианин, хотя бы вера его была столь же безупречно ортодоксальна, как у самого святого Павла. - Желаю вам успеха, - говорит книгопродавец, - но прошу меня уволить, потому что у меня сейчас так много товара на руках... и, право, я боюсь, среди торговцев вы не легко найдете охотника на издание книги, которая будет, несомненно, осуждена духовенством. - Боже нас избави, - говорит Адамс, - от распространения книг, которые духовенство может осудить; но если вы под духовенством разумеете небольшую кучку лиц, отколовшихся от всех и мечтающих узаконить какие-то свои излюбленные схемы, принося им в жертву свободу человечества и самую сущность религии, - то, право, не во власти этих людей опорочить всякое неугодное им произведение; свидетельством тому превосходная книга, называющаяся "Простой Отчет о Природе и Цели Причастия"; книга, написанная (если позволительно мне так выразиться) пером ангела и стремящаяся восстановить истинный смысл христианства и этого священного таинства, ибо что же может в большей степени служить благородным целям религии, нежели частые радостные собрания членов общины, где они в присутствии друг друга и в служении верховному существу дают обещание быть добрыми, дружественными и доброжелательными друг к другу? И вот на эту превосходную книгу ополчился кое-кто, но безуспешно. При этих его словах Барнабас принялся звонить изо всей силы, и когда на звонок явился слуга, он велел ему подать немедленно счет: ибо он сидит здесь, как он понимает, "в обществе самого сатаны; и если останется здесь еще на несколько минут, то услышит, чего доброго, восславление Алкорана, Левиафана или Вулстона". Адамс тогда спросил своего собеседника: раз его так взволновало упоминание книги, на которую он, Адамс, сослался, никак не думая, что может этим кого-нибудь оскорбить, - не будет ли тот любезен изложить свои возражения против нее, и он тогда попробует на них ответить. - Мне? Излагать возражения?! - сказал Барнабас. - Я не прочел ни полслова ни в одной такой вредной книге; поверьте, я их в жизни своей никогда и не видел. Адамс хотел было сказать слово, но тут в гостинице поднялся безобразный шум, в котором слились одновременно звучавшие голоса миссис Тау-Вауз, мистера Тау-Вауза и Бетти; однако голос миссис Тау-Вауз, как виолончель в оркестре, был ясно и отчетливо различим среди прочих и произносил следующие слова: - Ах ты чертов негодяй, и этим ты мне платишь за все мои заботы о тебе и о твоей семье? Это награда моей добродетели? Так-то ты обходишься с женой, которая принесла тебе состояние и предпочла стольким женихам не в пример лучше тебя! Замарать мою постель, мою собственную постель с моей же служанкой! Да я ее измолочу, мерзавку, я ей вырву ее гнусные глазища! Жалкий пес, на кого позарился - на подлую девку! Будь она благородная, как я, тут еще можно было б извинить; но нищая, наглая, грязная служанка! Вон из моего Дома, шлюха! И к этому она добавила еще другое наименование, которым мы лучше не будем оскорблять бумагу. Это было двусложное слово, начинающееся на букву "с" и означающее в точности то же, как если бы сказано было: "собака-самка", - каковым термином мы и будем пользоваться в этом случае, чтоб никого не задеть, - хотя на самом деле и хозяйка и служанка применяли вышеупомянутое слово "с..." - слово, крайне ненавистное женщинам низшего сословия. Бетти до этой минуты все сносила терпеливо и отвечала только жалобными воплями, но последнее наименование задело ее за живое. - Я такая же женщина, как и вы, - заорала она, - а вовсе не собака-самка; а что я пошалила немного, так не я первая, и если я грешна, как все на свете, - голосила она, рыдая, - так это не причина, чтоб вы не звали меня моим именем; иная и выше меня, а ведет себя ни-ниже! - Ах ты, дрянь! - кричит миссис Тау-Вауз. - У тебя еще хватает бесстыдства мне отвечать? Точно я не поймала тебя на месте, подлая ты... И тут она опять повторила страшное слово, отвратительное для женского слуха. - Я не стерплю, чтоб меня так звали, - сказала Бетти. - Если я поступила дурно, я сама за это отвечу на том свете; но я не сотворила ничего противоестественного, и я сию же минуту ухожу из вашего дома, потому что ни одной хозяйке в Англии я не позволю называть меня собакой-самкой. Тут миссис Тау-Вауз вооружилась вертелом, но в исполнении страшного намерения ей помешал мистер Адамс, перехватив ее оружие такой сильной рукой, какою не зазорно было б обладать и Геркулесу. Мистер Тау-Вауз, видя, что пойман, как говорится у наших юристов, с поличным и сказать ему в свою защиту нечего, благоразумно удалился; Бетти же отдалась под покровительство конюха, который, хоть и едва ли был обрадован случившимся, все же представлялся ей более кротким зверем, чем ее хозяйка. Миссис Тау-Вауз, охлажденная вмешательством мистера Адамса и исчезновением врага, начала понемногу успокаиваться и наконец вернулась к своей обычной ясности духа, в каковой мы и оставим ее, чтобы открыть перед читателем ступени, приведшие к одной из тех катастроф, которые хоть и являются в наши дни довольно обыденными и, может быть, даже довольно забавными, однако же нередко оказываются роковыми для покоя и благополучия многих семей и составляют предмет не одной трагедии как в жизни, так и на сцене. Глава XVIII История горничной Бетти и объяснение причин, коими вызвана была бурная сцена в предыдущей главе Бетти, виновница всего этого переполоха, обладала многими хорошими качествами. Она была не чужда доброты, великодушия и сострадания, но, к несчастью, ее организм составляли те горячие ингредиенты, которые чистота придворного быта или женского монастыря могла бы, конечно, обуздать, но на которые должно было оказать обратное действие щекотливое положение гостиничной служанки, ежедневно подвергающейся ухаживанию поклонников всех мастей: опасному вниманию изящных господ офицеров, коим иногда приходится простаивать в гостинице год и больше, а пуще всего домогательствам лакеев, конюхов и кучеров, причем все эти искатели пускают в ход против нее целую артиллерию поцелуев, лести, подкупа и все прочие виды оружия, какие только можно найти в арсенале любви. Бетти, которой не было еще двадцати двух лет, прожила в таком положении три года, довольно успешно лавируя среди опасностей. Первым, кто покорил ее сердце, был некий прапорщик пехоты; он, нужно сознаться, сумел зажечь в ней пламя, для охлаждения которого потребовались заботы врача. Пока она пылала к нему, другие пылали к ней. Офицеры армии, молодые джентльмены, проезжавшие по западному краю, безобидные сквайры и кое-кто из более важных особ были воспламенены ее чарами. Вполне оправившись наконец от последствий своей первой несчастной страсти, она, казалось, дала обет хранить нерушимое целомудрие. Долго была она глуха ко всем воздыханиям своих поклонников, пока в один прекрасный день, на ярмарке в соседнем городке, красноречие конюха Джона, подкрепленное новой соломенной шляпкой и пинтой вина, не одержало над нею вторую победу. В этом случае, однако, она не чувствовала того пламени, которое в ней зажигала ее прежняя любовь, и не испытала тех злых последствий, каких благоразумные молодые женщины справедливо опасаются от чрезмерной уступчивости к домогательствам своих обожателей. Объяснить это можно отчасти и тем, что она не всегда была верна Джону и наряду с ним оделяла своими милостями также Тома Уипвела - кучера почтовой кареты, а время от времени и какого-нибудь красивого молодого путешественника. Мистер Тау-Вауз с некоторых пор стал поглядывать томно-ласковыми глазами на эту молодую девицу. Он пользовался каждой возможностью шепнуть ей нежное слово, схватить ее за руку, а иной раз и поцеловать ее в губки, потому что страсть его к миссис Тау-Вауз значительно охладела; совсем как бывает с водою: прегради ее обычное русло в одном месте, и она, естественно, ищет пробиться в другом. Миссис Тау-Вауз, как думают, стала замечать охлаждение мужа, и это, вероятно, не слишком-то много прибавило к природной кротости ее нрава, ибо она хоть и верна была супругу, как солнцу солнечные часы, но еще сильнее, чем те, жаждала, чтобы лучи падали на нее, так как более была приспособлена чувствовать их тепло. Когда появился в гостинице Джозеф, Бетти с первого же часа возымела к нему чрезвычайную склонность, которая проявлялась все более откровенно по мере того, как больному становилось лучше, - пока, наконец, в тот роковой вечер, когда ее послали согреть ему постель, страсть не возросла в ней до такой степени и не восторжествовала так полно над скромностью и над рассудком, что после многих бесплодных намеков и хитрых подсказок девица отшвырнула грелку и, пылко обняв Джозефа, клятвенно объявила его самым красивым мужчиной, какого она видела в жизни. Джозеф в великом смущении отпрянул от нее и сказал, что ему прискорбно видеть, как молодая женщина отбрасывает всякую мысль о скромности, но Бетти зашла слишком далеко для отступления и повела себя далее настолько непристойно, что Джозеф был вынужден, вопреки своему мягкому нраву, применить к ней некоторое насилие: схватив в охапку, он выбросил ее из комнаты и запер дверь. Как должен радоваться мужчина, что его целомудрие всегда в его собственной власти; что если он обладает достаточной силой духа, то и телесная сила его всегда может оказать ему защиту и его нельзя, как бедную слабую женщину, обесчестить против его воли! Бетти пришла в бешенство от своей неудачи. Ярость и сладкое желание, как две веревки, дергали ее сердце в разные стороны: то ей хотелось вонзить в Джозефа нож, то стиснуть его в объятиях и осыпать поцелуями; но последнее желание преобладало. Затем она стала подумывать, не выместить ли его отказ на себе самой. Но когда она предалась этим помышлениям, смерть, по счастью, представилась ей в столь многих образах сразу - включая омут, яд, веревку и так далее, - что рассеянный ум ее не мог остановиться ни на одном. В этом смятении духа ей вдруг пришло на память, что она еще не постелила постель своему хозяину; вот она и направилась прямо в его спальню, где он случайно был занят в это время у своей конторки. Увидав его, она хотела было тотчас удалиться, но он ее подозвал и, взяв за руку, стиснул ее пальчики так нежно и в то же время стал шептать ей на ухо так много приятных слов, а потом так донял ее поцелуями, что побежденная красавица, чьи страсти были уже пробуждены и не были притом столь капризны, чтобы из всех мужчин только один мог их унять, - хотя, быть может, она и предпочла бы этого одного, - побежденная красавица, говорю я, спокойно подчинилась воле хозяина, который как раз достиг завершения своего блаженства, когда миссис Тау-Вауз неожиданно вошла в комнату и произвела то смятение, которое мы уже видели и которому нам больше нет необходимости уделять внимание: без всякого нашего содействия и наводящих намеков каждый читатель, не лишенный наклонности к умозрению или жизненного опыта, хотя бы он и не был сам женат, легко сообразит, что оно закончилось увольнением Бетти и смирением мистера Тау-Вауза, - причем ему пришлось со своей стороны кое-что сделать в знак благодарности доброй супруге, согласившейся его простить, и дать множество искренних обещаний, что такой грех больше никогда не повторится, - и, наконец, его готовностью до конца своих дней претерпевать напоминание о своих проступках раза два в сутки, как некую епитимью. Конец первой книги Книга вторая Глава I Об искусстве разделения у писателей Во всех видах деятельности - от самых высоких до самых низких, от профессии премьер-министра до литературы - есть свои тайны и секреты, которые редко открываются кому-либо, кроме как представителям того же ремесла. Среди средств, какие применяем мы, джентльмены пера, отнюдь немаловажным является прием деления наших произведений на книги и главы. И вот, не будучи достаточно знакомы с этой тайной, рядовые читатели воображают, что этим приемом членения мы пользуемся только для того, чтобы раздуть наши произведения до более внушительного объема. И следовательно, что те места на бумаге, которые идут у нас под обозначение книг и глав, применяются как та же парусина, тесьма и китовый ус в счете портного, то есть как допускаемая для округления суммы надбавка, которой отводится место у нас - в конце нашей первой страницы, у него - на последней. Но в действительности дело обстоит не так: и в этом случае, как и во всех других, мы преследуем выгоду читателя, а не нашу; в самом деле, немало удобств возникает для него благодаря этому методу: во-первых, небольшие промежутки между нашими главами могут рассматриваться как заезжий двор или место привала, где он может остановиться и выпить стаканчик или освежиться чем-нибудь еще по своему желанию. Наши благородные читатели, может быть, и не в состоянии будут совершить свой путь иначе, как по одному такому переходу в день. Что же касается пустых страниц, помещаемых между нашими "книгами", то в них следует видеть те стоянки, на которых в долгом странствии путешественник задерживается на некоторое время, чтобы отдохнуть и окинуть мысленным взором все то, что он видел до сих пор в пути. Такое обозревание я беру на себя смелость порекомендовать читателю; какой бы живой восприимчивостью ни отличался он, я бы не советовал ему путешествовать по этим страницам слишком быстро: в этом случае, пожалуй, могут ускользнуть от его взора иные любопытные произведения природы, которые были бы примечены более медлительным и вдумчивым читателем. Книга без таких мест отдохновения напоминает простор пустынь или морей, утомляющий глаз и гнетущий душу, когда вступаешь в него. Во-вторых, что представляет собой заголовок, придаваемый каждой главе, как не надпись над воротами гостиницы (продолжим ту же метафору), сообщающую читателю, каких развлечений ему ожидать; так что он может, если они ему не по вкусу, ехать, не задерживаясь, дальше, ибо в жизнеописании - поскольку мы, в отличие от других историографов, не связаны здесь точным взаимным сцеплением событий - одна-другая глава (например, та, которую я пишу сейчас) могут быть зачастую пропущены без всякого ущерба для целого. И я в этих надписях старался быть по возможности верен истине - не подражая прославленному Монтеню, который обещает вам одно, а дает другое, или иным авторам титульных листов, которые, обещая очень много, на деле не предлагают ничего. Помимо этих явных преимуществ, такой прием членения предоставляет читателю еще ряд других; хотя, быть может, иные из них слишком таинственны и не могут быть поняты сразу людьми, не посвященными в науку писания. Упомянем поэтому только одно, наиболее явное: наличие глав сохраняет красоту книги, избавляет от необходимости загибать страницы, что при других условиях нередко делают те читатели, которые (хотя читают они с большой пользой и успехом) склонны бывают, вернувшись к своему занятию после получасового перерыва, забывать, на чем они остановились. Это членение освящено древней традицией. Гомер не только разделил каждое из своих великих творений на двадцать четыре книги (может быть, во внимание к двадцати четырем буквам греческого алфавита, перед которыми он чувствовал себя столь обязанным), но, по мнению некоторых весьма проницательных критиков, еще и торговал ими в розницу, выпуская сразу только по одной книге (возможно, по подписке). Он и был первым, кто додумался до искусства, надолго потом забытого, - издавать книги выпусками; искусства, доведенного в наши дни до такого совершенства, что даже словари расчленяются и предлагаются публике вразбивку. Некий книготорговец ("в целях поощрения науки и ради удобства публики") умудрился даже продать один разбитый таким образом словарь всего на пятнадцать шиллингов дороже, чем он стоил бы в целостном виде. Вергилий дал нам свою поэму в двенадцати книгах, что свидетельствует о его скромности, ибо этим он, несомненно, хотел указать, что притязает не более как на половинную заслугу против великого грека; из тех же побуждений наш Мильтон не пошел сперва дальше десяти; но потом, прислушавшись к похвалам друзей, он возгордился и поставил себя на один уровень с римским поэтом. Не буду, однако же, слишком углубляться в сей предмет, как это делают некоторые весьма ученые критики, которые с бесконечным трудолюбием и проницательной остротой открыли нам, каким по счету книгам приличествуют прикрасы, а каким только простота, в особенности в отношении метафор: последние, насколько я помню, по всеобщему признанию приемлемы для любой книги, кроме первой. Я закончу эту главу следующим замечанием: каждому автору следует расчленять свою книгу, как расчленяет мясную тушу мясник, потому что это идет на пользу и читателю и повару. А теперь, удовлетворив кое в чем самого себя, я постараюсь удовлетворить любопытство моего читателя, которому, конечно, не терпится узнать, что он найдет в дальнейших главах этой книги. Глава II Поразительный пример забывчивости мистера Адамса и ее печальные последствия для Джозефа Мистер Адамс и Джозеф уже готовились разъехаться в разные стороны, когда некое обстоятельство побудило доброго пастора повернуть обратно вместе с другом, - на что его не могли подвигнуть увещания Тау-Вауза, Барнабаса и книгопродавца: а именно, выяснилось, что те самые проповеди, для издания которых пастор отправился в Лондон, были - о добрый мой читатель! - оставлены им дома; вместо них в его седельной суме оказалось не что иное, как три сорочки, пара башмаков и еще кое-какие принадлежности, которыми миссис Адамс, полагая, что сорочки понадобятся ее мужу в путешествии больше, чем проповеди, заботливо снабдила его на дорогу. Это открытие было сделано благодаря счастливому присутствию Джозефа при разборке седельного вьюка: Джозеф слышал от друга, что тот везет с собой девять томов проповедей; и не принадлежа к тому разряду философов, по мнению которых вся материя в мире может легко вместиться в скорлупу ореха, и видя, что для рукописей нет места во вьюке, куда, по словам пастора, они были уложены, юноша в недоумении воскликнул: - Господи, сэр, а где же ваши проповеди? Пастор ответил: - Здесь, здесь, дитя мое; они здесь, под моими сорочками. Но случилось так, что в этот день была им вынута последняя сорочка и вьюк был явно пуст. - Право, сэр, - сказал Джозеф, - в мешках ничего нет. Мистер Адамс кинулся к вьюку и, выразив некоторое удивление, воскликнул: - Гм! Что за притча! В самом деле, их тут нет. Так! Они, конечно, остались дома. Джозеф понимал, как неприятно было для его друга это разочарование, и сильно огорчился; он уговаривал пастора продолжать поездку, обещая сам вернуться к нему со всею поспешностью, прихватив его книги. - Нет, благодарю тебя, дитя мое, - ответил Адамс, - не нужно. Чего я достигну, проживая без дела в столице, коль скоро не будет при мне моих проповедей, которые являются, ut ita dicam {Так сказать (лат.).}, единственным поводом, aida monotate {Причина единственнейшая (греч.).} для моего паломничества? Нет, дитя, раз уж так выпало мне, я решил вернуться вместе с тобою к моей пастве - к чему меня с достаточной силой влечет и желание сердца. Может быть, это разочарование ниспослано мне ради моего же блага. В заключение он добавил стих из Феокрита, означавший всего лишь то, что "иногда идет дождь, а иногда светит солнце". Джозеф поклонился в знак повиновения и благодарности за выраженное пастором желание сопровождать его в пути; и вот потребован был счет, оказавшийся по рассмотрении на один шиллинг ниже той суммы, какую имел в своем кармане мистер Адамс. Читатель, верно, удивляется, как мог он раздобыть достаточно денег на столько дней; чтобы разрешить недоумение, не будет излишним сообщить, что пастор занял гинею у одного из слуг при карете, который был когда-то его прихожанином и хозяин которого, владелец кареты, проживал о ту пору в трех милях от его прихода; мистер Адамс пользовался у всех столь бесспорным доверием, что даже мистер Питер, управляющий леди Буби, одолжил бы ему гинею под самое скромное обеспечение. Мистер Адамс расплатился, и они уже тронулись было в путь вдвоем, договорившись путешествовать по способу "проедешь - привяжешь", который очень принят у путешественников, располагающих одною лошадью на двоих. Делается это так: два путешественника трогаются в путь одновременно, один верхом, другой пешком; и так как верховой по большей части обгоняет пешего, то установился обычай, что, проехав некоторое условленное расстояние, он должен спешиться, привязать лошадь к воротам, дереву, столбу или к чему-нибудь еще и идти дальше пешком; второй, поравнявшись с лошадью, отвязывает ее, садится в седло и скачет вперед, пока, обогнав спутника, не достигает в свою очередь места, где должен спешиться и привязать коня. Такова эта система, бывшая весьма в ходу у наших мудрых предков, не забывавших, что у коня есть, кроме ног, еще и рот и что они могут пользоваться первыми только при условии, что самому коню предоставляется возможность пользоваться вторым. Эта система применялась в те годы, когда супруга какого-нибудь члена парламента разъезжала не в карете цугом, а на седельной подушке, за спиной у мужа; и важный адвокат не почитал для себя унизительным трусить в Вестминстер в мягком седле, в то время как его писец, примостившись позади него, болтал в воздухе ногами. Адамс, настояв на том, чтобы Джозеф начал свой путь в седле, уже несколько минут шагал по дороге. Джозеф только вдевал ногу в стремя, когда конюх предъявил ему счет за кошт коня во время его пребывания в гостинице. Джозеф сказал, что мистер Адамс за все уплатил; но когда об этом доложили мистеру Тау-Ваузу, он разрешил дело в пользу конюха - и по всей справедливости, ибо это был новый пример забывчивости пастора Адамса, происходившей у него не от недостатка памяти, а от поспешности, с какою он постоянно пускался в хлопоты о других. Джозеф очутился перед задачей, крайне смутившей его. Сумма, причитавшаяся за кошт коня, составляла двенадцать шиллингов (Адамс взял коня напрокат у своего причетника и поэтому распорядился, чтобы его кормили как нельзя лучше), а в кармане было у него наличными шесть пенсов (Адамс поделился с ним своим последним шиллингом). И вот, хоть и есть на свете изобретательные личности, которые умудряются оплачивать двенадцать шиллингов шестью пенсами, Джозеф был не из их числа. Он никогда в своей жизни не делал долгов и, следовательно, не был искушен в умении ловко выпутываться из них. Тау-Вауз склонялся поверить ему до другого раза, и миссис Тау-Вауз, пожалуй, дала бы на то свое согласие (ибо красота Джозефа произвела некоторое впечатление даже на тот кремень, который эта добрая женщина носила в груди под видом сердца). Так что, по всей вероятности, Джозефа отпустили бы с миром, не случись ему, когда он честно показывал пустоту своих карманов, вытянуть ту золотую монетку, которая уже упоминалась нами раньше. При виде ее у миссис Тау-Вауз увлажнились глаза; она сказала Джозефу, что не понимает, как это может быть, чтобы человек был не при деньгах и в то же время имел в кармане золото. Джозеф ответил, что он чрезвычайно ценит эту маленькую золотую монетку и не расстанется с нею за богатства, во сто крат превышающие состояние самого крупного владетеля в графстве. - Хорошее дело, - сказала миссис Тау-Вауз, - залезать в долги, а потом отказываться расстаться с вашими деньгами, потому что они-де вам дороги! Я никогда не слышала, чтоб золотая монета стоила больше, чем столько шиллингов, на сколько ее можно разменять. - Ни ради спасения жизни своей от голодной смерти, ни ради выкупа ее от разбойника не расстался бы я с этой дорогой монеткой, - ответствовал Джозеф. - Что? - говорит миссис Тау-Вауз. - Не иначе как эту монету вам дала какая-нибудь дрянная потаскушка, какая-нибудь девка, да! Будь она подарком от добродетельной женщины, вы бы ею так не дорожили! Мой муж будет дурак дураком, если выпустит лошадь из рук, не получив по счету. - Нет, нет, конечно, я не могу выпустить лошадь из рук, пока мне не отдадут мои деньги! - вскричал Тау-Вауз. Решение это было горячо одобрено случившимся во дворе юристом, объявившим, что мистер Тау-Вауз, совершив задержание коня, будет прав перед законом. Итак, поскольку мы в настоящее время не может вызволить мистера Джозефа из гостиницы, мы оставим его там и поведем нашего читателя вслед за пастором Адамсом, который, пребывая в полном душевном покое, углубился в раздумье над одним фрагментом Эсхила, занимавшим его полных три мили пути, так что он ни разу не помыслил о своем спутнике. Наконец, досучив нить своих размышлений и находясь в тот час на вершине холма, он кинул взгляд назад и подивился, что Джозефа не видно. Так как пастор расстался с юношей, когда тот собирался сесть в седло, он не мог опасаться, что произошел какой-либо подвох, или заподозрить, что спутник его сбился с дороги, такой простой и широкой; одна лишь вероятная причина представилась Адамсу: что Джозеф повстречал какого-нибудь знакомого, который и подбил его задержаться в пути для беседы. Поэтому он решил идти потихоньку вперед, не сомневаясь, что сейчас его догонят, и вскоре дошел до большой лужи, занимавшей всю дорогу, так что не виделось другого способа преодолеть ее, как пуститься вброд, - что он и предпринял, погрузившись в воду чуть не по пояс; но только он добрался до того края, как увидел, что, взгляни он раньше за изгородь, он нашел бы тропинку, по которой обошел бы воду, не замочив и подметок. Удивление, что Джозеф все не едет, перешло в тревогу; пастор начал опасаться неведомо чего; и, придя к решению не двигаться дальше, а если спутник не догонит его вскорости, то повернуть назад, он захотел отыскать какой-нибудь дом или заведение, где бы можно было просушить одежду и подкрепиться пинтой пива; но ничего подходящего не увидав (по той только причине, что не глянул на сто ярдов вперед), он сел у дороги и извлек своего Эсхила. Мимо проходил какой-то парень, и Адамс спросил, не укажет ли он ему, где тут будет кабак. Парень сам только что вышел оттуда и знал, что и дом и вывеска на виду; он подумал, что над ним насмехаются, и, будучи угрюмого нрава, предложил пастору "держать нос по ветру и провалиться к чертям". Адамс сказал ему, что он "дерзкий нахал", - на что парень круто обернулся, но, увидев, что Адамс сжал кулак, почел за благо идти дальше своей дорогой, не обращая больше на него внимания. Следом за ним показался на дороге всадник и на тот же вопрос ответил: - Да рядом, друг мой, рукой подать; он у вас перед глазами, неужели не видите? Адамс поднял глаза, вскричал: - Воистину так! Вот он... - и, поблагодарив учтивого человека, направился прямо в кабак. Глава III Мнение двух законоведов об одном и том же джентльмене и допрос, устроенный Адамсом хозяину относительно его веры Jн только вошел в дом, потребовал пинту эля и уселся, когда у крыльца остановились два всадника и, привязав своих коней к перилам, спешились. Они сказали, что надвигается страшный ливень, который решили здесь переждать, и прошли вдвоем в соседнюю комнату, не замечая мистера Адамса. Один из них сразу же спросил другого, видел ли он когдалибо более забавное происшествие. На что другой сказал, что он сомневается, мог ли, по закону, хозяин задерживать коня за овес и сено. Но первый ответил: - Несомненно мог; суд в этом случае решил бы в его пользу. Мне известны такие прецеденты. Адамсу, хоть он и склонен был, как вправе заподозрить читатель, к забывчивости, всегда довольно было намека, чтобы он все припомнил; и, подслушав этот разговор, он тут же сказал себе, что речь, очевидно, идет о его собственной лошади и что он забыл уплатить за ее прокорм, - в чем он и удостоверился, когда расспросил джентльменов; и те еще добавили, что лошадке теперь, по всей видимости, предоставят больше покоя, чем пищи, если никто за нее не уплатит. Бедный Адамс решил сейчас же вернуться в гостиницу, хотя не лучше Джозефа знал, как вызволить своего коня; однако пастора убедили переждать под кровом дождь, ливший теперь вовсю. И вот путешественники принялись втроем за кувшин доброго вина. Адамс по дороге обратил внимание на помещичий дом, и когда он теперь спросил, кому этот дом принадлежит, то не успел один из всадников назвать имя владельца, как другой начал того честить самыми отборными ругательствами. Едва ли найдется в английском языке хоть одно бранное слово, которого не выложил он по этому случаю. Мало того, он обвинял помещика в разных неблаговидных делах: когда тот охотится, ему все равно - что поле, что дорога; он обижает бедных фермеров, пуская коня куда вздумается и вытаптывая их пшеницу; а если кто из обиженных самым смиренным образом попросит его объехать кругом, он тут же правит суд арапником. Да и в других отношениях это величайший тиран для соседей; он не позволяет фермеру держать у себя ружье, хотя бы у того и было законное разрешение; а в доме он такой жестокий хозяин, что у него ни один слуга не прожил и года. - В качестве судьи, - продолжал джентльмен, - он так лицеприятен, что осуждает или оправдывает, как ему заблагорассудится, нисколько не считаясь с правдой или доказательствами... Только дьявол стал бы тянуть кого-нибудь к нему на суд; я бы лучше согласился быть подсудимым у какого угодно другого судьи, чем истцом у него. Если бы я владел землей в этих краях, я бы скорее продал ее за полцены, чем стал бы жить по соседству с ним! Адамс покачал головой и выразил свое прискорбие по поводу того, что таким людям "позволяют безнаказанно вершить свои дела и что богатство может ставить человека над законом". Когда вскоре затем хулитель вышел во двор, джентльмен, который первым назвал имя помещика, стал уверять Адамса, что его спутник судит несколько предубежденно. Может быть, и правда, сказал он, что этому помещику случалось во время охоты потравить чье-нибудь поле, но он всегда полностью возмещал пострадавшему убыток; а насчет тиранства над соседями и отбирания у них ружей - это далеко не так: он сам знает фермеров, которые, не имея разрешения, не только держат у себя ружья, но и стреляют из них дичь; для своих слуг - это самый добрый хозяин, и многие из них состарились у него на службе; это лучший мировой судья в королевстве и, как ему достоверно известно, немало трудных споров, отданных на его суд, разрешил с высокой мудростью и полным беспристрастием. Нет сомнения, что иной владелец предпочел бы заплатить втридорога за имение возле него, чем поселиться под крылом другого какого-нибудь большого человека. Джентльмен едва успел закончить свой панегирик, как его спутник вернулся и сообщил, что гроза пронеслась. Оба тотчас сели на коней и ускакали. Адамс, крайне смущенный этими столь несходными отзывами об одном и том же лице, спросил хозяина, знает ли он названного джентльмена: а то ему уже почудилось, что те по недоразумению говорили о двух разных джентльменах. - Нет, нет, сударь! - ответил хозяин, хитрый и ловкий человек. - Я превосходно знаю джентльмена, о котором они говорили, знаю и джентльменов, говоривших о нем. Что до езды по чужим хлебам, то, насколько мне известно, он вот уже два года не садился в седло. И что-то не слыхивал я, чтобы он когда чинил такого рода обиды, а насчет возмещения скажу вам: не так он любит сорить деньгами, чтобы доводить до того. И никогда я не слышал, чтоб он отобрал у кого ружье; нет, я даже знаю многих, у кого есть в доме ружья; а вот чтобы у него стреляли дичь, так по этой части нет человека строже: посмел бы только кто, так он бы того со свету сжил. Вы слышали, один Джентльмен говорит, что он для своих слуг самый дурной господин на свете, а другой, что самый лучший; я же со своей стороны скажу: я знаю всех его слуг, а никогда ни от одного из них не слышал, что он плох или что он хорош... - Так! так! - говорит Адамс. - А судья он справедливый? - Право, мой друг, - ответил хозяин, - я не уверен, состоит ли он сейчас судьей: единственное дело, какое пришлось ему разбирать за много лет, была как раз тяжба между этими самыми двумя господами, которые только что вышли из моего дома; и я считаю, что он ее разрешил по справедливости, - я был при разборе. - А в чью пользу он решил ее? - спросил Адамс. - Думается мне, это вам должно быть ясно и без моего ответа, - воскликнул хозяин, - по тем двум разным отзывам, какие вы тут услышали о нем. Не мое это дело спорить с джентльменами, когда они пьют в моем доме; но я так понимаю, что ни один из них не сказал ни слова правды. - Боже нас упаси от такого греха! - молвил Адамс. - Разве могут люди говорить неправду о ближних, руководствуясь мелкой личной признательностью или, что еще бесконечно хуже, личной злобой! Уж лучше мне думать, что мы их не поняли и что они говорили о двух разных лицах: много ведь при дороге домов. - Позволь, дружок! - вскричал тут хозяин. - Ты станешь уверять, что никогда в жизни своей не солгал? - Я никогда не солгал со злым умыслом, в этом я уверен, - ответил Адамс, - или с намерением повредить чьему-либо доброму имени. - Фью! Со злым умыслом! - возразил хозяин. - Не с тем, конечно, умыслом, чтобы человек угодил на виселицу или чтоб наделать кому неприятностей; но так, из любви к самому себе, всегда говоришь о друге лучше, чем о враге. - Из любви к самому себе должно держаться только правды, - говорит Адамс, - потому что, поступая иначе, мы наносим вред самой благородной части нашего существа - нашей бессмертной душе. Не верится мне, что есть болваны, готовые погубить ее ради пустячной какой-то выгоды, когда и величайшая выгода в этой жизни только прах по сравнению с тем, что ждет нас в будущей. Хозяин поднял чарку и выпил с улыбкой "за будущую жизнь", добавив, однако, что он не прочь кое-что получить и в этой. - Как, - говорит Адамс очень серьезно, - вы не верите в загробную жизнь? На это хозяин ответил, что верит, - он же не безбожник. - И вы верите, что у вас есть бессмертная душа? - вскричал Адамс. Тот ответил, что верит, - избави боже, как можно не верить. - А в рай и ад? - сказал пастор. Тогда хозяин попросил его не кощунствовать, ибо о таких вещах нельзя ни говорить, ни думать нигде, кроме как в церкви. Адамс спросил, зачем же он ходит в церковь, если то, чему его там поучают, никак не влияет на его поведение в жизни. - Я хожу в церковь молиться, - ответил хозяин, - из благочестия хожу. - А ты веришь, - вскричал Адамс, - тому, что ты слышишь в церкви? - Верю почти всему, сударь, - ответил хозяин. - И ты не содрогаешься, - вопит Адамс, - при мысли о вечной каре? - О каре, сударь, - отвечает тот, - я никогда не думал; но что проку говорить о таких далеких вещах? Кружка пуста - прикажете принести вторую? Пока он ходил за пивом, к крыльцу подъехала почтовая карета. Кучер зашел в дом, и хозяйка спросила, какие у него нынче пассажиры. - Свора паршивых с...к, - говорит он, - я бы их с радостью опрокинул; вы их не уговорите выпить ни глотка, уж поверьте! Адамс спросил, не видел ли он дорогой молодого человека верхом на лошади, и описал Джозефа. - Эге, - сказал кучер. - одна дама из моей кареты, его знакомая, выкупила его вместе с конем; он уже был бы тут, не загони его гроза под крышу. - Бог ее благослови! - сказал в восторге Адамс и, не усидев на месте, выбежал на улицу, узнать, кто эта милосердная женщина. Каково же было его удивление, когда он увидел свою старую знакомую, миссис Слипслоп! Она, правда, была менее удивлена, так как знала уже от Джозефа, что встретит пастора в пути. Они обменялись самыми учтивыми приветствиями, и миссис Слипслоп упрекнула кабатчицу, почему та сказала, будто в доме никакого джентльмена нет, когда она, Слипслоп, справилась о нем. Но право же, честная женщина никого не хотела намеренно вводить в заблуждение: миссис Слипслоп справилась о священнике, а она, по несчастью, приняла Адамса за лицо, направлявшееся куда-нибудь по соседству на ярмарку обирать простаков при помощи наперстков и пуговицы или по другому такому же делу: потому что он ходил в очень широком, хоть и куцем полукафтанье, белом с черными пуговицами, в коротком парике и в шляпе, на которой не то что черной ленты, а и вовсе ничего черного не было. Тут подъехал Джозеф, и миссис Слипслоп предложила ему отдать коня пастору, а самому перейти в карету; но юноша это решительно отклонил, сказав, что он, слава богу, достаточно поправился, так что может держаться в седле; и к тому же, добавил он, чувство долга никогда не позволит ему сесть в карету, когда мистер Адамс едет верхом. Миссис Слипслоп упорствовала бы дольше, если бы одна из пассажирок не положила конец их спору, заявив, что не потерпит, чтобы человек в ливрее ехал с нею в одной карете; итак, договорились наконец на том, что свободное место в карете займет Адамс, а Джозеф будет продолжать свой путь верхом. Не успели они отъехать от кабака, как миссис Слипслоп, обратившись к пастору, заговорила так: - Странная перемена произошла в нашем доме, мистер Адамс, со смерти сэра Томаса. - Да, в самом деле, странная перемена, - говорит Адамс, - как я понял по некоторым намекам, оброненным Джозефом. - Да, - говорит она, - я никогда бы не поверила такому делу, но чем дольше живешь на свете, тем больше видишь. Так Джозеф делал кое-какие намеки? - Но какого рода, это я навеки сохраню в тайне, - воскликнул пастор, - он взял с меня такое обещание, перед тем как заговорить. Я искренне опечален, что миледи повела себя таким недостойным образом. Я всегда почитал ее в общем доброй госпожой и никогда бы не заподозрил ее в помыслах, столь не подобающих христианке - да еще по отношению к молодому человеку из числа ее слуг. - Для меня это все не тайна, уверяю вас, - говорит Слипслоп, - и я думаю, скоро это станет известно повсюду: потому что с его отъездом она ведет себя совсем как сумасшедшая, иначе не скажешь. - Поистине, я глубоко опечален, - говорит Адамс, - она была такая хорошая госпожа; правда, я часто жалел, что она была недостаточно усердна в посещении церковной службы, но зато она делала много добра в приходе. - Ах, мистер Адамс! - говорит Слипслоп. - Когда люди не видят, они зачастую ничего и не знают. Уверяю вас, из дома многое раздавалось бедным без ее ведома. Я слышала, как вы говорили с кафедры, что мы не должны хвалиться; но, право, я не могу утаить: держи она ключи в своих руках, бедняки не получали бы столько лекарственной настойки, сколько я им отпускала. А что касается моего покойного хозяина, так он был самый достойный человек на земле и без конца творил бы добрые дела, не будь над ним надзора; но он любил мирную жизнь - упокой господи его душу! Я уверена, что он теперь в раю и наслаждается миром, которого здесь на земле кое-кто постоянно его лишал. Адамс ответил, что он никогда раньше ни о чем таком не слыхивал, и если он не ошибается (ему помнилось, что миссис Слипслоп обычно хвалила свою госпожу и поругивала господина), то она сама придерживалась раньше другого мнения. - Не знаю, - возразила Слипслоп, - что я могла думать когда-то, но сейчас я вполне компотентно заявляю, что дело обстоит в точности так, как я вам говорила: свет скоро увидит, кто кого обманывал; я лично ничего не скажу, кроме лишь того, что просто удивительно, как некоторые люди могут с таким святым видом творить любые дела! Так они беседовали с мистером Адамсом, когда карета поравнялась с большим домом, стоявшим поодаль от дороги; и, увидев его, одна леди в карете воскликнула: - Здесь живет несчастная Леонора, если можно по справедливости назвать несчастной женщину, которую мы в то же время не можем оправдывать и должны признать виновницей собственных бед. Этих слов с лихвой достало, чтобы пробудить любопытство мистера Адамса, да и всех остальных пассажиров, которые стали дружно просить леди поведать им историю Леоноры, так как в этой истории, судя по сказанному, заключалось кое-что примечательное. Леди, вполне благовоспитанная особа, не заставила долго себя упрашивать; она только высказала надежду, что, заняв внимание спутников, доставит им развлечение, и начала следующий рассказ. Глава IV История Леоноры, или Несчастная прелестница Леонора была дочерью состоятельного джентльмена; она была высока, стройна и обладала тем живым выражением лица, которое часто привлекает сильней, чем правильные черты в сочетании с вялым видом; однако же такого рода красота бывает порой столь же обманчива, сколь пленительна; отраженная в ней жизнерадостность часто принимается за доброту, а бойкость за истинный ум. Леонора, которой было тогда восемнадцать лет, жила у своей тетки в одном городе на севере Англии. Она до крайности любила веселиться и очень редко пропускала бал или какоенибудь другое светское сборище, где ей представлялось немало случаев удовлетворить свое жадное тщеславие тем предпочтением, какое отдавали ей мужчины почти перед всеми прочими присутствовавшими там женщинами. Среди многих молодых людей, отмечавших ее своим вниманием, был некий Горацио, которому вскоре удалось затмить в ее глазах всех своих соперников; она танцевала веселее обычного, когда ему случалось быть ее кавалером, и ни прелесть вечера, ни пенье соловья не могли так удлинить ее прогулку, как его общество. Она делала вид, будто даже и не понимает любезностей других своих поклонников, меж тем как к каждому комплименту Горацио она внимательно склоняла слух, улыбаясь порой и тогда, когда комплимент бывал слишком тонок для ее понимания. - Простите, сударыня, - говорит Адамс, - а кто он был, этот сквайр Горацио? - Горацио, - говорит леди, - был молодой джентльмен из хорошей семьи, получивший юридическое образование и за несколько лет пред тем удостоенный звания адвоката. Лицо и сложение его были таковы, что большинство признало бы его красавцем; и притом всему его виду было присуще такое достоинство, какое встретишь не часто. Нрава он был сурового, однако без тени угрюмости. Он был не чужд остроумия и юмора и имел склонность к злой насмешке, которой несколько злоупотреблял. Этот джентльмен, питавший сильнейшую страсть к Леоноре, был, верно, последним, кто заподозрил, что может иметь у нее успех. Весь город сосватал их задолго до того, как он сам из ее поведения почерпнул достаточно решимости, чтоб заговорить с ней о своей любви: потому что он держался мнения (и, может быть, в этом он был прав), что весьма неполитично всерьез заводить с женщиной речь о любви прежде, чем настолько завладеешь ее чувствами, что она сама будет этого ждать и желать. Но как ни склонны бывают влюбленные из страха преувеличивать каждое проявление милости к сопернику - и соответственно преуменьшать свои собственные мелкие успехи, - все же страсть не могла настолько ослепить Горацио, чтобы ему не внушило надежд поведение Леоноры, чья склонность к нему была теперь столь же очевидна для любого стороннего наблюдателя в их кругу, как и его чувство к ней. - По моим наблюдением, такие навязчивые девчонки никогда не кончали добром (говорит та леди, которая не соглашалась допустить Джозефа в карету); и что бы она ни учинила дальше, я ничему не удивлюсь! Леди продолжала свою историю так: - Однажды вечером, среди веселого разговора в саду, Горацио шепнул Леоноре, что он хотел бы немного пройтись с нею наедине; потому что ему н