Генри Филдинг. История приключений Джозефа Эндруса и его друга Абраама Адамса написано в подражание манере Сервантеса, автора Дон Кихота ---------------------------------------------------------------------------- ББК 84. 4ВЛ Ф51 Перевод Н. Вольпин Генри Филдинг. Избранные сочинения. М., "Художественная литература", 1989 г. OCR Бычков М.Н. mailto:bmn@lib.ru ---------------------------------------------------------------------------- ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА  Так как простой английский читатель, возможно, держится иного понятия о романе, чем автор этих небольших томов, и, значит, напрасно станет ожидать такого развлечения, какого ему не доставят, да и не предназначены доставить последующие страницы, - то, может быть, не лишним будет предпослать им несколько слов о литературе того рода, в котором до сей поры никто еще, насколько я помню, не пытался писать на нашем языке. Эпос, как и драма, делится на трагедию и комедию. Гомер, отец эпической поэзии, дал нам образцы и того и другого; правда, созданное им комическое произведение безвозвратно потеряно, однако Аристотель сообщает, что оно так же относилось к комедии, как "Илиада" к драме. И может быть, отсутствие такого рода комических поэм у античных авторов объясняется именно утратой того первого образца, который, сохранись он в целости, нашел бы своих подражателей наравне с другими поэмами великого создателя прообразов. Далее, если эпос может быть и трагическим и комическим, то равным образом, позволю я себе сказать, он возможен и в стихах и в прозе: в самом деле, пусть не хватает ему одного из признаков, которыми критики определяют эпическую поэму, а именно метра, все же, когда в произведении содержатся все прочие признаки, как фабула, действие, типы, суждения и слог, и отсутствует один только метр, - правильно будет, думается мне, отнести его к эпосу; тем более что ни один критик не почел нужным зачислить его в какой-либо другой разряд или же дать ему особое наименование. Так "Телемак" архиепископа Камбрейского представляется мне произведением эпическим, как и "Одиссея" Гомера; в самом деле, гораздо правильней и разумней дать ему такое же название, как тем произведениям, от которых он отличается только по одному признаку, нежели объединять в один разряд с теми, на какие он не походит ничем: а таковы объемистые труды, обычно именуемые романами, - "Клелия", "Клеопатра", "Астрея", "Кассандра", "Великий Кир" и неисчислимое множество других, в которых, на мой взгляд, содержится очень мало поучительного или занимательного. Итак, комический роман есть комедийная эпическая поэма в прозе; от комедии он отличается тем же, чем серьезная эпическая поэма от трагедии: действию его свойственна большая длительность и больший охват; круг событий, описанных в нем, много шире, а действующие лица более разнообразны. От серьезного романа он отличается своею фабулой и действием: там они важны и торжественны, здесь же легки и забавны. Отличается комический роман и действующими лицами, так как выводит особ низших сословий и, следовательно, описывает более низменные нравы, тогда как серьезный роман показывает нам все самое высокое. Наконец, он отличается своими суждениями и слогом, подчеркивая не возвышенное, а смешное. В слоге, мне думается, здесь иногда допустим даже бурлеск, чему немало встретится примеров в этой книге, - при описании битв и в некоторых иных местах, которые не обязательно указывать осведомленному в классике читателю, для развлечения коего главным образом и рассчитаны эти пародии или шуточные подражания. Но допустив такую манеру кое-где в нашем слоге, мы в области суждений и характеров тщательно ее избегали: потому что здесь это всегда неуместно, - разве что при сочинении бурлеска, каковым этот наш труд отнюдь не является. В самом деле, из всех типов литературного письма нет двух, более друг от друга отличных, чем комический и бурлеск; последний всегда выводит напоказ уродливое и неестественное, и здесь, если разобраться, наслаждение возникает из неожиданной нелепости, как, например, из того, что низшему придан облик высшего, или наоборот; тогда как в первом мы всегда должны строго придерживаться природы, от правдивого подражания которой и будет проистекать все удовольствие, какое мы можем таким образом доставить разумному читателю. Есть причина, почему комическому писателю менее, чем всякому другому, простительно уклонение от природы: ведь серьезному поэту иной раз не так-то легко встретить великое и достойное; а смешное жизнь предлагает внимательному наблюдателю на каждом шагу. Я заговорил здесь о бурлеске потому, что мне часто доводилось слышать, как присваивалось это наименование произведениям по сути дела комическим из-за того только, что автор иногда допускал бурлеск в своем слоге; а слог, поскольку он является одеждой поэзии, как и одежда людей, в большей мере определяет суждение толпы о характере (тут - всей поэмы, там - человека в целом), чем любое из их величайших достоинств. Но, разумеется, некоторая игривость слога там, где характеры и чувства вполне естественны, еще не есть бурлеск, - как другому произведению пустая напыщенность и торжественность слов при ничтожестве и низменности всего замысла не дает права называться истинно возвышенным. И мне думается, суждение милорда Шефтсбери о чистом бурлеске сходится с моим, когда он утверждает, что подобного рода писаний у древних мы не находим. Но у меня, пожалуй, нет такого отвращения к бурлеску, какое высказывал он; и не потому, что в области бурлеска я стяжал на сцене некоторый успех, - нет, скорей потому, что ничто другое не дает повода для столь искреннего веселья и смеха; а веселый смех, быть может, самое целебное лекарство для духа и больше способствует изгнанию сплина, меланхолии и прочих болезней, чем это обычно предполагают. Сошлюсь на то, что наблюдалось многими: разве не правда, что одни и те же люди бывают благодушней и доброжелательней в общении после того, как они два-три часа услаждались подобным веселым развлечением, нежели после того, как их дух угнетали трагедией или торжественным чтением? Но возьмем пример из другой области искусства, и тогда, быть может, это различие выступит перед нами отчетливей: сопоставим творения комического художника-бытописателя с теми произведениями, которые итальянцы называют "caricatura"; здесь мы найдем, что истинное превосходство первых состоит в более точном копировании природы; так что взыскательный глаз тотчас отвергнет всякое "outre" {Преувеличенное (фр.).}, малейшую вольность, допущенную художником по отношению к этой "almae matris" {Матери-кормилице (лат.).}. Между тем в карикатуре мы допускаем любой произвол; цель ее - выставить напоказ чудища, а не людей; и всяческие искажения и преувеличения здесь вполне у места. Итак: то, что есть карикатура в живописи, то бурлеск в словесности; и в том же соотношении стоят комический писатель и комический художник. И здесь я замечу, что если в первом случае у художника есть как будто некоторое преимущество, то во втором оно на стороне писателя - и притом бесконечно большее: потому что чудовищное много легче изобразить, чем описать; смешное же легче описать, чем изобразить. И хотя, быть может, комическое - будь то живопись или словесность - не действует так сильно на мускулы лица, как бурлеск или карикатура, все же, я думаю, надо признать, что оно доставляет удовольствие более разумное и полезное. Тот, кто назовет остроумного Хогарта мастером бурлеска в живописи, тот, по-моему, не отдаст ему должного; ибо, конечно же, куда легче, куда менее достойно удивления, изображая человека, придать ему несообразных размеров нос или другую черту лица либо выставить его в какой-нибудь нелепой или уродливой позе, нежели выразить на полотне человеческие наклонности. Почитается большой похвалой, если о живописце говорят, что образы его "как будто дышат"; но, конечно, более высокой и благородной оценкой будет утверждение, что они "словно бы думают". Но вернемся назад. В область настоящего моего труда, как я уже сказал, входит только Смешное. И читатель не сочтет здесь неуместным некоторое пояснение к этому слову, если вспомнит, как превратно понимают его даже те авторы, которые избрали Смешное своим предметом: ибо чему же, как не такому непониманию, должны мы приписать многочисленные попытки высмеивания чернейшей подлости и, что еще того хуже, самых страшных несчастий? Кто может превзойти в нелепости автора, который напишет "Комедию о Нероне с веселой сценкой, где он вспарывает живот своей матери"? Или что могло бы сильнее оскорбить человеческое чувство, чем попытка выставить на посмеяние невзгоды нищих и страдающих? А между тем читатель, даже не обладая большой ученостью, без труда вспомнит ряд подобных примеров. Может показаться примечательным, что Аристотель, так любивший определения и столь щедрый на них, не почел нужным определить Смешное. Правда, говоря, что оно свойственно комедии, он указал между прочим, что подлость не является предметом Смешного; но, насколько я помню, он не утверждает положительно, что же таковым является. Также и аббат Бельгард, написавший трактат по этому вопросу и показывающий в нем много разных видов Смешного, ни разу не проследил ни одного из них до истока. Единственный источник истинно Смешного есть (как мне кажется) притворство. Но хотя Смешное и возникает из одного родника, мы, когда подумаем о бесчисленных ручьях, на которые разветвляется его поток, перестаем удивляться тому, сколько можно почерпнуть из него наблюдений. Далее, притворство происходит от следующих двух причин: тщеславия и лицемерия; ибо как тщеславие побуждает нас надевать на себя личину с целью снискать похвалу, так лицемерие заставляет нас избегать осуждения, скрывая наши пороки под видимостью противоположных им добродетелей. И хотя эти две причины часто смешивают (потому что различать их затруднительно), однако же и вызываются они совершенно разными побуждениями и в проявлениях своих явственно различны: ибо в самом деле притворство, возникающее из тщеславия, ближе к правде, чем притворство другого вида; ему не приходится бороться с тем сильным противодействием природы, с каким борется притворство лицемера. Нужно к тому же отметить, что притворство не означает полного отсутствия изображаемых им качеств: правда, когда оно порождается лицемерием, оно тесно связано с обманом; однако же там, где его источник - тщеславие, оно становится сродни скорее чванству: так, например, притворная щедрость тщеславного человека явственно отличима от притворной щедрости скупца; пусть тщеславный человек не то, чем он представляется, пусть не обладает добродетелью, в какую он рядится, чтобы думали, будто она ему свойственна; однако же наряд сидит на нем не так неловко, как на скупце, который являет собою прямо обратное тому, чем он хочет казаться. Из распознавания притворства и возникает Смешное, - что всегда поражает читателя неожиданностью и доставляет удовольствие; притом в большей степени тогда, когда притворство порождено было не тщеславием, а лицемерием; ведь если открывается, что человек представляет собой нечто как раз обратное тому, что он собой изображал, это более неожиданно и, значит, более смешно, чем если выясняется, что в нем маловато тех качеств, которыми он хотел бы славиться. Могу отметить, что наш Бен Джонсон, который лучше всех на свете понимал Смешное, изобличает по преимуществу притворство лицемерное. И только при наличии притворства могут стать предметом смеха житейские невзгоды и несчастья или физические изъяны. Только человеку извращенного ума безобразие, увечье или бедность могут казаться смешными сами по себе; и я не думаю, чтобы хоть у одного человека в мире встреча с грязным оборванцем, едущим в телеге, вызвала желание смеяться; но если вы увидите, как та же фигура выходит из кареты шестерней или соскакивает с портшеза, держа шляпу под мышкой, вы рассмеетесь - и с полным правом. Равным образом, если нам до- ведется войти в дом бедняка и увидеть несчастную семью, дрожащую от стужи и мучимую голодом, это нас не расположит к смеху (или вы должны отличаться поистине дьявольской жестокостью); но если в том же доме мы обнаружим очаг, украшенный вместо угля цветами, пустые блюда или фарфор на буфете или иное какое-либо притязание на богатство и утонченность - в самих ли людях или в обстановке, - тогда, право, нам извинительно будет посмеяться над таким фантастическим зрелищем. Еще того менее могут быть предметом насмешки физические изъяны; но когда безобразие тщится стяжать славу красоты или когда хромота силится изобразить ловкость, - вот тогда эти несчастные обстоятельства, сперва склонявшие нас к состраданию, начинают вызывать одно лишь веселье. Поэт проводит эту мысль еще дальше: Ты тот, что есть, - тебя нельзя винить: Виновен, кто не тот, кем хочет слыть. Если б размер стиха позволил заменить слова "винить" и "виновен" словами "высмеивать" и "смешон", мысль, пожалуй, была бы еще правильней. Крупные пороки достойны нашей ненависти; мелкие недостатки достойны сожаления; и только притворство кажется мне подлинным источником Смешного. Но мне, пожалуй, могут возразить, что я, наперекор своим собственным правилам, изобразил в этом труде пороки - и пороки самые черные. На это я отвечу: во-первых, очень трудно описать длинный ряд человеческих поступков и не коснуться пороков. Во-вторых, те пороки, какие встречаются здесь, являются скорее случайным следствием той или иной человеческой слабости или некоторой шаткости, а не началом, постоянно существующим в душе. В-третьих, они неизменно выставляются не как предмет смеха, а лишь как предмет отвращения. В-четвертых, ими никогда не наделяется главное лицо, действующее в данное время на сцене; и, наконец, здесь никогда порок не преуспевает в свершении задуманного зла. Указав, таким образом, в чем различие между "Джозефом Эндрусом" и творениями авторов-романистов, с одной стороны, и авторов бурлеска - с другой, и сделав несколько кратких замечаний (большее не входило в мои намерения) об этом виде словесности, до сих пор, как я отметил, не испытанном на нашем языке, - я предоставлю благосклонному читателю судить мою вещь на основе моих же замечаний и, не задерживая его дольше, скажу еще лишь несколько слов о действующих лицах своего произведения. Торжественно сим заявляю, что в мои намерения не входило кого-либо очернить или предать поношению: ибо, хотя здесь все списано с Книги Природы и едва ли хоть одно из выведенных лиц или действий не взяты мною из собственных наблюдений и опыта, - все же я всемерно постарался замаскировать личности столь разными обстоятельствами, званиями и красками, что будет невозможно хотя бы с малой степенью вероятия их разгадать; а если и покажется иначе, то лишь там, где изображаемый недостаток так незначителен, что является только слабостью, над которой сам обладатель ее может посмеяться наравне со всеми. Что касается фигуры Адамса, самой примечательной в этой книге, то подобной, мне думается, не встретишь ни в одной из ныне существующих книг. Она задумана как образец совершенной простоты; и доброта его сердца, расположив к нему всех хороших людей, оправдает меня, надеюсь, в глазах джентльменов духовного звания, к которым, когда они достойны своего священного сана, никто, быть может, не питает большего почтения, чем я. Поэтому, невзирая на низменные приключения, в коих участвует мой герой, они мне простят, что я его сделал священником: никакая другая профессия не доставила бы ему так много случаев проявить свои высокие достоинства. Книга первая Глава I О биографиях вообще и биографии Памелы в частности; и попутно несколько слов о Колли Сиббере и других Старо, но правильно замечание, что примеры действуют на ум сильнее, чем прописи. И если это справедливо для мерзкого и предосудительного, то тем более для приятного и достохвального. Здесь соревнование возвышает нас и непреодолимо побуждает к подражанию. Поэтому хороший человек есть живой урок для всех своих знакомых, и в узком кругу он неизмеримо более полезен, чем хорошая книга. Но часто случается, что самые лучшие люди мало известны, и, значит, полезный их пример не может оказать воздействия на многих; и вот тогда на помощь может быть призван писатель, который расскажет их историю и нарисует их привлекательные образы для тех, кому не выпало счастья быть знакомым с оригиналами портретов; таким образом, делая достоянием всего мира эти ценные примеры, он может, пожалуй, оказать человечеству большую услугу, чем то лицо, чью жизнь он взял прообразом для своего повествования. В таком свете мне представлялись всегда биографы, описавшие деяния великих и достойных особ того и другого пола. Я не стану ссылаться на древних авторов, которых в наши дни читают мало, потому что писали они на забытых и, как думают обычно, трудных языках, - на Плутарха, Непота и других, о ком я слышал в юности; и на нашем родном языке написано немало полезного и поучительного, мудро рассчитанного на то, чтобы сеять в молодежи семена добродетели, и очень легко усваиваемого лицами самых скромных способностей. Такова история Джона Великого, который своими отважными героическими схватками с людьми большого роста и атлетического сложения снискал славное прозвание "Победителя Великанов"; история некоего графа Варвика, нареченного при крещении Гаем; жизнеописания Аргала и Парфении; и прежде всего - история семи достойнейших мужей, поборников христианства. Все эти произведения занимательны и вместе с тем поучительны и не только развлекают читателя, но почти в той же мере облагораживают его. Но я оставлю их в стороне, как и многое другое, и назову только две книги, которые недавно вышли в свет и дают нам удивительные образцы приятного как среди сильного, так и среди слабого пола. Первая из них, рисующая добродетель в мужчине, написана от первого лица великим человеком, который сам прожил изображенную им жизнь и, как полагают многие, лишь затем, чтобы ее описать. Другой образец нам преподносит историк, который, следуя общепринятому методу, почерпнул свои сведения из подлинных записей и документов. Читатель, я думаю, уже догадался, что я говорю о жизнеописаниях господина Колли Сиббера и госпожи Памелы Эндрус. Как тонко первый, упоминая словно бы вскользь, что он избежал назначений на высшие церковные и государственные посты, учит нас презрению к славе земной! Как настоятельно внушает он нам необходимость безоговорочного подчинения высшим! И наконец, как он отменно вооружает нас против самой беспокойной, самой губительной страсти - против боязни позора! Как убедительно изобличает пустоту и суетность призрака, именуемого Репутацией! Чему поучают читательниц мемуары миссис Эндрус, так ясно выражено в превосходных пробах пера, или письмах, предпосланных второму и последующим изданиям оного произведения, что повторять это здесь бесполезно. Доподлинная история, ныне предлагаемая мной вниманию читателей, сама служит образцом того, как много добра может породить эта книга, и выявляет великую силу живого примера, уже отмеченную мной: ибо здесь будет показано, что лишь безупречная добродетель сестры, неизменно стоявшая перед духовным взором мистера Джозефа Эндруса, позволила ему сохранить чистоту среди столь великих искушений. И я добавлю только, что целомудрие - качество, несомненно, в равной мере уместное и желательное как в одной половине рода человеческого, так и в другой, - является едва ли не единственной добродетелью, которую великий апологет не присвоил себе, дабы явить пример своим читателям. Глава II О мистере Джозефе Эндрусе, о его рождении, происхождении, воспитании и великих дарованиях, и в добавление несколько слов о его предках Мистер Джозеф Эндрус, герой нашей повести, считался единственным сыном Гаффера и Гаммер Эндрусов и братом знаменитой Памелы, столь прославившейся в наши дни своею добродетелью. Относительно предков его скажу, что мы искали их с превеликим усердием и малым успехом: нам не удалось проследить их далее прадеда его, который, как утверждает один престарелый обитатель здешнего прихода со слов своего отца, был бесподобным мастером игры в дубинки. Были ли у него какие-либо предки ранее, предоставляем судить нашему любознательному читателю, поскольку сами мы не нашли в источниках ничего достоверного. Не преминем, однако же, привести здесь некую эпитафию, которую нам сообщил один наш остроумный друг: Стой, путник, ибо здесь почил глубоким сном Тот Эндру-весельчак, что всем нам был знаком. Лишь в Судный день, когда окрасит небосклон Заря Последняя, из гроба встанет он. Веселым быть спеши: когда придет конец, Печальней будешь ты, чем кельи сей жилец. Слова на камне почти стерлись от времени. Но едва ли нужно указывать, что "Эндру" здесь написано без "с" в конце и, значит, является именем, а не фамилией. К тому же мой друг высказал предположение, что эпитафия эта относится к основателю секты смеющихся философов, получившей впоследствии наименование "Эндру-затейников". Итак, отбрасывая обстоятельство, не слишком существенное, хоть оно и упомянуто здесь в сообразности с точными правилами жизнеописания, - я перехожу к предметам более значительным. В самом деле, вполне достоверно, что по количеству предков мой герой не уступал любому человеку на земле; и, может быть, если заглянуть на пять или шесть веков назад, он окажется в родстве с особами, ныне весьма высокими, чьи предки полвека назад пребывали в такой же безвестности. Но допустим, аргументации ради, что у него вовсе не было предков и что он, по современному выражению, "выскочил из навозной кучи", подобно тому, как афиняне притязали на возникновение из земли: разве этот autokopros {В переводе с греческого: возникший из кучи навоза. (Примеч. автора.)} не имеет по справедливости всех прав на похвалы, коих достойны его собственные добродетели? Разве не жестоко было бы человека, не имеющего предков, лишать на этом основании возможности стяжать почет, когда мы столь часто видим, как люди, не обладая добродетелями, наслаждаются почетом, заслуженным их праотцами? Десяти лет от роду (к этому времени его обучили чтению и письму) Джозеф был отдан в услужение к сэру Томасу Буби, дяде мистера Буби с отцовской стороны. Сэр Томас был в ту пору владетелем поместья, и юному Эндрусу сперва препоручили, как это зовется в деревне, "отваживать птиц". На его обязанности было выполнять ту роль, которую древние приписывали Приапу - божеству, известному в наши дни под именем Джека Простака; но так как голос его, необычайно музыкальный, скорее приманивал птиц, чем устрашал их, мальчика вскоре перевели с полей на псарню, где он нес службу под началом ловчего и был тем, что охотники называют "захлопщиком". Для этой должности он тоже оказался непригоден из-за нежного своего голоса, так как собаки предпочитали его мелодическую брань призывному гику ловчего, которому вскоре так это надоело, что он стал просить сэра Томаса пристроить Джозефа как-нибудь иначе, и постоянно все проступки собак ставил в вину злополучному мальчику, которого перевели наконец на конюшню. Здесь Джозеф вскоре выказал себя не по годам сильным и ловким и, когда вел коней на водопой, всегда садился на самого резвого и норовистого скакуна, поражая всех своим бесстрашием. За то время, что он находился при лошадях, он несколько раз проводил скачки для сэра Томаса - и с таким искусством и успехом, что соседи помещики стали зачастую обращаться к баронету с просьбою разрешить маленькому Джойи (так его звали тогда) проскакать для них на состязаниях. Самые ярые игроки, прежде чем биться об заклад, всегда справлялись, на какой лошади скачет маленький Джойи, и ставили скорее на наездника, чем на лошадь, - особенно после того как мальчик с презрением отклонил крупную мзду, предложенную ему с тем, чтобы он дал себя обскакать. Это еще более упрочило его репутацию и так понравилось леди Буби, что она пожелала приблизить его к себе в качестве личного слуги (ему исполнилось теперь семнадцать лет). Джойи взяли с конюшни и велели прислуживать госпоже: он бегал по ее поручениям, стоял за ее стулом, подавал ей чай и нес молитвенник, когда она ходила в церковь; там его прекрасный голос доставлял ему возможность отличиться при пении псалмов. Да и в других отношениях он так отменно вел себя в церкви, что это привлекло к нему внимание священника, мистера Абраама Адамса, который однажды, когда зашел на кухню к сэру Томасу выпить кружку эля, решил задать Джозефу несколько вопросов по закону божию. Ответы юноши пришлись священнику чрезвычайно по нраву. Глава III О священнике мистере Абрааме Адамсе, о камеристке миссис Слипслоп и о других Мистер Абраам Адамс был высокообразованным человеком. Он в совершенстве владел латинским и греческим языками; и в добавление к тому был изрядно знаком с наречиями Востока, а также читал и переводил с французского, итальянского и испанского. Много лет он положил на самое усердное учение и накопил запас знаний, какой не часто встретишь и у лиц, кончивших университет. Кроме того, он был человеком благоразумным, благородным и благожелательным, но в то же время в путях мирских столь же был неискушен, как впервые вступивший на них младенец. Сам несклонный к обману, он и других никогда не подозревал в желании обмануть. Мистер Адамс был великодушен, дружелюбен и отважен до предела; но главным его качеством была простота: он не более мистера Колли Сиббера догадывался о существовании в мире таких страстей, как злоба или зависть, - что, правда, в деревенском священнике менее примечательно, чем в джентльмене, проведшем свою жизнь за кулисами театров - месте, которое едва ли кто назвал бы школою невинности и где самое беглое наблюдение могло бы убедить великого апологета, что эти страсти на самом деле существуют в душе человека. Благодаря своим добродетелям и другим совершенствам мистер Адамс не только был вполне достоин своего сана, но и являлся приятным и ценным собеседником и так расположил в свою пользу одного епископа, что к пятидесяти годам был обеспечен прекрасным доходом в двадцать три фунта в год, при котором, однако, не мог занять видного положения в свете, потому что проживал он в местности, где жизнь дорога, и был несколько обременен семьей, состоявшей из жены и шестерых Детей. Этот-то джентльмен, обратив внимание, как я упомянул, на необычайную набожность юного Эндруса, улучил время задать ему несколько вопросов: из скольких книг, например, состоит Новый завет? из каких именно? сколько каждая из них содержит глав? и тому подобное; и на все это, как сообщил кое-кому мистер Адамс, юноша ответил много лучше, чем мог бы ответить сэр Томас или некоторые мировые судьи в округе. Мистер Адамс особенно допытывался, когда и при каких счастливых обстоятельствах юноша почерпнул свои знания. И Джойи сообщил ему, что он очень рано научился читать и писать благодаря своему доброму отцу, который, правда, не располагал достаточным влиянием, чтоб устроить его в бесплатную школу, так как двоюродный брат того помещика, на чьей земле проживал отец, не тому, кому следовало, отдал свой голос при выборе церковного старосты в их избирательном округе, - однако же сам не скупился тратить шесть пенсов в неделю на обучение сына. Юноша поведал также, что с тех пор, как он служит у сэра Томаса, он все часы досуга уделяет чтению хороших книг; что он прочитал Библию, "Долг человека" и Фому Кемпийского; и что он так часто, как только мог, углублялся тайком в изучение премудрой книги, которая всегда лежит, раскрытая, на окне прихожей, и в ней прочел о том, "как дьявол унес половину церкви во время проповеди, не повредив никому из прихожан"; и "как хлеб на корню сбежал вниз по склону горы вместе со всеми древесами на ней и покрыл пажить другого пахаря". Это сообщение вполне убедило мистера Адамса в том, что названная поучительная книга не могла быть ничем другим, кроме как "Летописью" Бейкера. Священник, пораженный таким примерным усердием и прилежанием в молодом человеке, которого никто не понуждал к этому, спросил его, не сожалеет ли он о том, что не получил более обширного образования и не рожден от родителей, которые поощряли бы его таланты и жажду знаний. Юноша на это возразил, что "наставительные книги, надеется он, пошли ему впрок и научили его не жаловаться на свое положение в этом мире; что сам он вполне доволен тем местом, которое призван занять; что он будет стараться совершенствовать свой талант, который только и спросится с него, а не сожалеть о своей участи и не завидовать доле ближних, стоящих выше его". - Хорошо сказано, мой мальчик, - ответил священник, - и было бы неплохо, если бы кое-кому из тех, кто прочел много больше хороших книг, - да, пожалуй, и из тех, кто сами писали хорошие книги, - чтение столь же пошло бы впрок. Доступ к миледи или к сэру Томасу Адамс мог получить только через их домоправительницу: потому что сэр Томас был слишком склонен оценивать людей лишь по их одежде и богатству, а миледи была женщина веселого нрава, которой выпало счастье получить городское воспитание, и, говоря о своих деревенских соседях, она их называла не иначе, как "эти скоты". Оба они смотрели на священника как на своего рода слугу, но только из челяди приходского пастора, который о ту пору был не в ладах с баронетом, так как пастор этот много лет пребывал в состоянии постоянной гражданской войны или - что, пожалуй, столь же скверно - судебной тяжбы с самим сэром Томасом и с арендаторами его земель. В основе этой распри лежал один пункт касательно десятины, который, если б не оспаривался, увеличил бы доход священнослужителя на несколько шиллингов в год; однако ему все не удавалось добиться утверждения в своем праве, и он пока что не извлек из тяжбы ничего хорошего, кроме удовольствия (правда, немалого, как он частенько говаривал) размышлять о том, что он разорил вконец многих арендаторов победнее, хоть и сам в то же время изрядно обнищал. Миссис Слипслоп, домоправительница, будучи сама дочерью пастора, относилась к Адамсу с известной почтительностью; она питала большое уважение к его учености и нередко вступала с ним в споры по вопросам богословия; но всегда настаивала на том, чтобы и он уважал ее суждения, так как она часто бывала в Лондоне и уж, конечно, лучше знала свет, чем какой-то деревенский пастор. В этих спорах у нее было особое преимущество перед Адамсом: она чрезвычайно любила трудные слова, которыми пользовалась так своеобразно, что священник, не смея усомниться в их правильности и тем оскорбить собеседницу, зачастую не мог разгадать их смысла и с большей легкостью разобрался бы в какой-нибудь арабской рукописи. Итак, в один прекрасный день после довольно долгой беседы с нею о сущности материи (или, как она выражалась, - "матерьяла"), Адамс воспользовался случаем и завел разговор о юном Эндрусе, убеждая домоправительницу отрекомендовать его своей госпоже как юношу, очень восприимчивого к учению, и доложить ей, что он, Адамс, берется обучить его латыни, дабы предоставить юноше возможность занять в жизни место более высокое, чем должность лакея; и добавил, что ведь ее господину нетрудно будет устроить юношу как-нибудь получше. Поэтому он желал бы, чтобы Эндруса передали на его попечение. - Что вы, мистер Адамс! - сказала миссис Слипслоп. - Вы думаете, миледи допустит в таком деле вмешательство в свои планты? Она собирается ехать в Лондон, и мне конфинденцально известно, что она ни за что не оставит Джойи в деревне, потому что он самый милый молодой человек и другого такого днем с огнем не сыщешь, и я конфинденцально знаю, она и не подумает расстаться с ним, все равно как с парой своих серых кобыл; потому что она дорожит им ничуть не меньше. Адамс хотел перебить, но она продолжала: - И почему это латынь нужна лакею больше, чем джентльмену! Вполне понятно, что вам, духовным особам, надо учить латынь, вы без нее не можете читать проповеди, - но в Лондоне я слышала от джентльменов, что больше она никому на свете не нужна. Я конфинденцально знаю, что миледи прогневается на меня, если я ей на что-нибудь такое намекну; и я не хочу навлекать на свою голову промблему... На этом слове ее перебил звонок из спальни, и мистер Адамс был вынужден удалиться; а больше ему не представилось случая поговорить с домоправительницей до отъезда господ в Лондон, который состоялся через несколько дней. Однако Эндрус остался весьма благодарен священнику за его благие намерения и сказал, что никогда их не забудет; а добрый Адамс не поскупился на наставления касательно того, как юноше вести себя в будущем и как сохранять свою невинность и рвение к труду. Глава IV Что произошло по переезде в Лондон Как только юный Эндрус прибыл в Лондон, он завязал знакомства со своими разноцветными собратьями, которые всячески старались внушить ему презрение к его прежнему образу жизни. Волосы его были теперь подстрижены по последней моде и составляли главную его заботу: все утро он ходил закрутив их в бумажки и расчесывал только к полудню. Однако его так и не удалось научить игре в карты, божбе, пьянству и другим изящным порокам, какими столь богата столица. Часы своего досуга он отдавал по большей части музыке и весьма усовершенствовался в ней: он стал таким знатоком в этом искусстве, что, когда посещал оперу, его мнение становилось решающим для всех других лакеев, и никто из них не смел осудить или одобрить песню наперекор его неодобрению или похвале. Он вел себя, пожалуй, слишком шумно в театре и на разных сборищах; сопровождая же свою госпожу в церковь (что случалось не часто), он меньше проявлял набожности, чем, бывало, раньше. Но если и появился у него внешний лоск, все же нравственно он оставался неиспорченным, хоть и был изящней и милей всех щеголей в городе - будь они в ливрее или без ливреи. Его госпожа, говорившая ранее, что Джойи самый милый и красивый лакей в королевстве, но что ему, к сожалению, не хватает "живости ума", перестала находить в нем этот недочет; напротив, от нее теперь часто можно было услышать возглас: "Эге, в этом юноше есть огонек!" Она ясно видела действие, оказываемое воздухом столицы на самые трезвые натуры. Теперь она стадо выходить с ним по утрам на прогулку в Гайд-парк, и, когда уставала, что с ней случалось чуть ли не ежеминутно, она опиралась на его плечо и заводила разговор в непринужденно-дружественном тоне. Выходя из кареты, она всякий раз брала его за руку и порой, боясь споткнуться, сжимала ее слишком крепко; по утрам призывала юношу в спальню, чтобы, еще лежа в постели, выслушать его доклад; постреливала в него глазами за столом и допускала с ним все те невинные вольности, какие могут позволить себе светские дамы, нисколько не запятнав своей добродетели. Но хотя добродетель остается незапятнанной, все же легкие стрелы порой задевают ее зеркало - репутацию дамы, и это выпало на долю леди Буби, которая однажды утром прогуливалась в Гайд-парке под руку с Джойи в час, когда мимо проезжали случайно в карете леди Титл и леди Татл. - Боже! - сказала леди Титл. - Я не верю своим глазам! Неужели это леди Буби? - Несомненно, она, - сказала Татл, - а что вас так удивляет? - Что? Но ведь это же ее лакей, - ответила Титл. А Татл рассмеялась и воскликнула: - Старая история, уверяю вас! Да может ли быть, чтобы вы не слышали? Полгода, как весь Лондон знает. Эта краткая беседа привела к тому, что в тот же день, из сотни визитов, нанесенных порознь двумя нашими дамами, родился шепоток {Может показаться нелепым, что Татл отправилась с визитами для распространения всем известной сплетни (а она именно так и поступила), но несообразность будет устранена, если читатель со мною вместе предположит, что дама, вопреки своему уверению, сама узнала новость лишь впервые. (Примеч. автора.)}, и он мог бы породить опасные последствия, если бы его не остановили две свежие новости, обнародованные на другой день и ставшие предметом разговора по всему городу. Но какие бы суждения и подозрения ни высказывались о невинных вольностях леди Буби падкими на сплетню хулителями, достоверно установлено, что вольности эти не произвели впечатления на юного Эндруса и он никогда не пытался злоупотреблять теми привилегиями, какие предоставляла ему госпожа. Такое поведение она объясняла его безграничным уважением к ней, и это лишь усиливало то, что начинало зарождаться в ее сердце и о чем будет сказано несколько яснее в следующей главе. Глава V Смерть сэра Томаса Буби, горькая и страстная скорбь его вдовы и великая чистота Джозефа Эндруса В эту пору произошло событие, положившее конец тем приятным прогулкам, которые, вероятно, вскоре заставили бы Молву надуть щеки и затрубить на весь город в медную трубу; и событием этим было не что иное, как смерть сэра Томаса, который, покинув этот мир, обрек безутешную свою супругу на такое строгое заключение в стенах ее дома, как если б ее самое постигла тяжелая болезнь. Первые шесть дней бедная леди не допускала к себе никого, кроме миссис Слипслоп и трех приятельниц, составлявших ей компанию за карточным столом, но на седьмой она отдала приказание, чтобы Джойи, которого мы с полным основанием станем называть отныне Джозефом, принес ей наверх чаю. Лежа в постели, леди подозвала Джозефа к себе, предложила ему присесть и, прикрыв невзначай своей ладонью его руку, спросила, был ли он когда-нибудь влюблен. Несколько смутившись, Джозеф отвечал, что он еще слишком молод - рано ему думать о таких вещах. - Я уверена, - возразила леди, - что вы в ваши юные годы не чужды страсти. А ну-ка, Джойи, - добавила она, - скажите мне откровенно, кто та счастливая девушка, чьи глаза покорили вас? Джозеф ответил, что все женщины, каких он видел, равно для него безразличны. - О, если так, - сказала леди, - то вы влюблены во всех. В самом деле, вы, красивые мужчины, как и красивые женщины, долго медлите с выбором; но все же вам не убедить меня, что ваше сердце так недоступно нежным чувствам; я склонна скорее объяснить ваши слова скрытностью, качеством весьма похвальным и за которое я на вас нисколько не сержусь. Молодой человек не может совершить б_о_льшую низость, как разгласить что-либо о своих тайных связях с дамами. - С дамами?! Сударыня, - сказал Джозеф, - право же, я никогда не позволял себе наглости помышлять о ком-либо, кто вправе так называться. - Не притязайте на чрезмерную скромность, - сказала леди, - потому что она может иногда обернуться дерзостью; но, прошу вас, ответьте мне на такой вопрос: предположим, что вам случилось понравиться какой-нибудь даме, предположим, что она отдала вам предпочтение перед всеми лицами вашего пола и разрешила вам все те вольности, на какие вы могли бы надеяться, если бы вы были равны ей по рождению, - уверены ли вы, что тщеславие не соблазнило бы вас предать ее? Ответьте честно, Джозеф, настолько ли вы разумней и добродетельней, чем бывают обычно молодые люди, всегда готовые без зазрения совести принести наше доброе имя в жертву своей кичливости, не помышляя о том, какие большие обязательства мы возлагаем на вас нашим снисхождением и доверием? Умеете ли вы хранить тайну, мой Джойи? - Миледи, - отвечал он, - я надеюсь, вы не можете обвинить меня в разглашении тайн вашего дома; и надеюсь, если бы даже вам пришлось прогнать меня со службы, вы отметили бы мою скромность в рекомендации. - Я вовсе не намерена прогонять вас, Джойи, - сказала она и вздохнула, - боюсь, это было бы выше моих сил. - Тут она приподнялась немного в постели и обнажила шею, белее которой едва ли можно увидеть на земле. Джозеф вспыхнул. - Ах! - говорит она, притворяясь, словно только сейчас спохватилась. - Что я делаю? Я доверчиво, наедине с мужчиной, лежу нагая в постели; что, если бы у вас явилась злая мысль посягнуть на мою честь, в чем нашла бы я защиту? Джозеф стал уверять, что никогда не питал в отношении ее никаких дурных намерений. - Да, - сказала она, - возможно, вы не называете ваши намерения дурными, и, может быть, в них и нет ничего дурного. Он поклялся, что в самом деле нет. - Вы меня не поняли, - пояснила миледи, - я хотела сказать, что, если они и направлены против моей чести, они, быть может, не плохи, но свет зовет их дурными. Вы, правда, говорите, что свет никогда ничего об этом не узнает; но разве бы это не значило положиться на вашу скромность? Доверить вам свое доброе имя. Разве не стали бы вы тогда хозяином надо мной? Джозеф попросил ее милость успокоиться; он никогда бы не замыслил ничего дурного против нее и скорее принял бы тысячу казней, чем дал бы ей основание для таких подозрений. - Нет, - сказала она, - у меня есть основания для подозрений. Разве вы не мужчина? А я, скажу без лишнего тщеславия, не лишена привлекательности. Но вы, быть может, боитесь, что я стала бы преследовать вас по закону; я даже надеюсь, что вы боитесь этого; однако же, видит небо, я никогда бы не отважилась предстать пред судом; и вы знаете, Джойи, я склонна к снисходительности. Скажите, Джойи, вам не кажется, что я бы вас простила? - Право, сударыня, - отвечает Джозеф, - я никогда не сделаю ничего, что прогневило бы вашу милость. - Как, - говорит она, - вы думаете, это бы меня не прогневило? Вы думаете, я охотно уступила бы вам? - Я вас не понимаю, сударыня, - молвит Джозеф. - В самом деле? - говорит она. - Ну, так вы либо глупец, либо притворяетесь глупцом; вижу, что я в вас ошиблась. Идите же вниз и больше никогда не показывайтесь мне на глаза: вы меня не проведете вашей напускной невинностью. - Сударыня, - сказал Джозеф, - я не хотел бы, чтобы ваша милость дурно думали обо мне. Я всегда старался быть почтительным слугой и вам и моему господину. - Ах, негодяй! - вскричала миледи. - Зачем упомянул ты этого прекрасного человека, если не на муку мне, если не затем, чтобы вызвать в уме моем дорогое воспоминание? (И тут она разразилась слезами.) Прочь с моих глаз! Я тебя не желаю больше видеть - никогда! С этим словом она отвернулась от него, а Джозеф удалился из комнаты в глубокой печали и написал письмо, которое читатель найдет в следующей главе. Глава VI Джозеф Эндрус пишет письмо своей сестре Памеле "Миссис Памеле Эндрус, проживающей у сквайра Буби. Любезная сестрица! После того как я получил ваше письмо о смерти вашей дорогой госпожи, наш дом постигло такое же несчастье. Несколько дней назад скончался сэр Томас, мой высокочтимый господин; и, что еще того хуже, моя бедная госпожа явно потеряла рассудок. Никто из нас не думал, что она примет его смерть так близко к сердцу, потому что они ссорились чуть ли не каждый день; но об этом ни слова больше, так как вы знаете, сестрица, я никогда не любил разглашать семейные тайны моих господ; но вам было, конечно, известно, что они никогда не любили друг друга: я сам слышал тысячу раз, как миледи желала смерти моему господину; но никто, видно, не знает, что значит потерять друга, покуда не потеряешь его. Никому не рассказывайте о том, что я вам напишу: мне не хотелось бы, чтоб люди говорили, будто я разглашаю, что происходит в доме; но не будь она такой высокопоставленной дамой, я подумал бы, что у моей госпожи появилась склонность ко мне. Дорогая Памела, никому не говорите, но она приказала мне сесть подле нее, когда она лежала голая в постели; и она взяла меня за руку и говорила в точности так, как одна дама говорила со своим возлюбленным в пьесе, которую я смотрел в Ковент-Гардене, когда ей захотелось, чтобы он показал себя самым обыкновенным развратником. Ежели впрямь госпожа моя сошла с ума, мне не хотелось бы оставаться долго в этом доме, так что очень прошу вас, устройте меня на место к господину сквайру или к кому другому из джентльменов по соседству, - если только вы и вправду не выходите замуж за пастора Вильямса, как о том говорят, а тогда я охотно пошел бы к нему в причетники; для этого я, как вы знаете, достаточно обучен - умею и читать и запевать псалмы. Думаю, что мне очень скоро дадут расчет; и если к тому времени я не получу от вас ответа, то вернусь в деревню, в поместье моего покойного господина, - хотя бы только затем, чтобы повидаться с пастором Адамсом, потому что он самый лучший человек на свете. Лондон - дурное место, и так мало тут дружелюбия, что люди живут бок о бок, а друг с другом не знакомы. Передайте от меня, пожалуйста, низкий поклон всем друзьям, какие спросят обо мне. Итак, остаюсь любящий вас брат Джозеф Эндрус". Как только Джозеф запечатал письмо и надписал на нем адрес, он стал спускаться по лестнице и встретил миссис Слипслоп, с которой мы, пользуясь случаем, познакомим теперь читателя несколько ближе. Это была незамужняя особа лет сорока пяти. В юности она допустила небольшую оплошность и с той поры вела безупречный образ жизни. Ныне она не поражала красотой; при низеньком росте была излишне полнотела, краснощека и вдобавок еще угревата. К тому же нос у нее был слишком большой, а глаза слишком маленькие; и если походила она на корову, то не столько молочным запахом, сколько двумя бурыми шарами, которыми колыхала перед собой на ходу; да еще и одна нога у нее была короче другой, вследствие чего она прихрамывала. Эта обольстительная леди давно уже поглядывала нежным оком на Джозефа, но до сих пор не добилась того успеха, какого, вероятно, ждала, - хотя в добавление к своим природным прелестям она постоянно его угощала чаем, и сластями, и вином, и множеством других лакомых вещей, какими, держа в своих руках ключи, она могла распоряжаться, как хотела. Джозеф, однако, ни разу не поблагодарил ее за все эти милости - хотя бы поцелуем; впрочем, я отнюдь не утверждаю, будто таким образом ее легко было бы удовлетворить: ибо тогда, конечно, наш герой заслуживал бы всяческого порицания. Истина же в том, что она достигла возраста, когда, по ее рассуждению, она могла позволить себе любые вольности с мужчиной без опасения произвести на свет третье лицо, которое явилось бы тому живой уликой. Она полагала, что столь долгим самоотречением не только загладила ту небольшую ошибку молодости, на какую намекалось выше, но еще и накопила впрок известное количество добродетели для извинения будущих прегрешений. Словом, она решила дать волю любовным своим страстям и как можно скорее вознаградить себя той суммой наслаждений, на какую почитала себя в долгу перед самою собой. Оснащенная такими телесными чарами и в таком расположении духа встретила она бедного Джозефа внизу на лестнице и спросила, не выпьет ли он нынче утром стакан чего-либо вкусного. Джозеф, будучи сильно угнетен, с большой охотой и благодарностью принял это предложение; и они прошли вдвоем в кладовую, где, налив ему полный стакан ратафии и пригласив его сесть, миссис Слипслоп начала так: - Конечно, ничто так верно не приведет женщину к пропасти, как если она отдаст свою нежность мальчишке. Если бы я могла подумать, что меня ждет подобная судьба, то я лучше приняла бы тысячу смертей, чем мне дожить до такого дня. Если нам понравился мужчина, малейший наш намек становится фантален. Тогда как с мальчиком приходится нарушать все препоны скромности, прежде чем сумеешь произвести на него запечатление. Джозеф, не поняв ни слова из ее речи, отозвался: - Да, сударыня... - "Да, сударыня"! - подхватила миссис Слипслоп с некоторой горячностью. - Вы намерены извергнуть мою страсть. Мало вам, неблагодарный, что вы не отвечаете на все фаворы, какие я вам делала, вы еще позволяете себе игронизировать? Варвар вы и чудовище! Чем я заслужила, чтобы страсть мою извергали и еще игронизировали надо мной? - Сударыня, - ответил Джозеф, - я не понимаю ваших замысловатых слов, но я уверен, что не дал вам основания назвать меня неблагодарным: я не только никогда не замышлял против вас ничего дурного, но всегда почитал и любил вас, как если б видел в вас родную мать. - Как, бездельник! - вскричала миссис Слипслоп в ярости. - Родную мать! Вы инсвинируете, будто я уж так стара, что гожусь вам в матери? Не знаю, как молокососы, но мужчина натурально предпочтет меня всяким глупым зеленым девчонкам с бледною немочью; но я должна не сердиться на вас, а. скорей презирать вас, если вы отдаете преферанцию разговорам с девчонками, а не с разумною женщиной. - Сударыня, - сказал Джозеф, - право же, я всегда высоко ценил честь, какую вы оказываете мне, разговаривая со мной, потому что вы, я знаю, образованная женщина. - Но, Джозеф, ах, - отвечала она, несколько смягчившись от комплимента насчет образованности, - если б вы меня ценили, вы, конечно, нашли бы способ как-нибудь показать это мне. Я уверена, вы не могли не понять, как я вас ценю. Да, Джозеф, так это или нет, но глаза мои должны были выдать страсть, которую я не в силах победить. Ах, Джозеф! Подобно тому как голодная тигрица, долго рыскавшая по лесам в бесплодных поисках добычи и вдруг увидевшая поблизости ягненка, готовится к прыжку, чтобы запустить в него свои когти; или как огромная прожорливая щука, высмотрев сквозь водную стихию плотичку или пескаря, которому не избежать ее пасти, широко ее раскрывает, чтобы проглотить рыбешку, - так приготовилась миссис Слипслоп наложить свои страстные длани на бедного Джозефа, когда, на его счастье, прозвенел колокольчик хозяйки, который и спас от лап домоправительницы намеченную жертву. Миссис Слипслоп была принуждена тотчас оставить юношу и отложить исполнение своего намерения до другого случая. Мы поэтому вернемся к леди Буби и дадим читателю некоторый отчет о ее поведении после того, как Джозеф удалился, оставив ее в состоянии духа, мало отличном от того, в каком пребывала воспламененная Слипслоп. Глава VII Изречения мудрых мужей. Диалог между леди и ее камеристкой и панегирик любовной страсти - или, скорее, сатира на нее в возвышенном стиле Один древний мудрец, чье имя я запамятовал, высказал мысль, что страсти по-разному действуют на дух человеческий, как по-разному действует на тело болезнь, в сообразности с тем, крепки или слабы дух и тело, здоровы или подточены. Мы поэтому надеемся, что рассудительный читатель даст себе некоторый труд уяснить то, что мы с таким тщанием старались описать, - различное действие любовной страсти на нежную и возвышенную душу леди Буби и на не столь утонченную, более грубую натуру миссис Слипслоп. Другой философ, чье имя тоже ускользнуло сейчас из моей памяти, сказал где-то, что решения, принятые в отсутствие любимого существа, легко забываются в его присутствии. Последующая глава может служить иллюстрацией к обоим этим мудрым изречениям. Не успел Джозеф оставить комнату вышеописанным образом, как миледи, в ярости от своей неудачи, предалась самым суровым мыслям о своем поведении. Ее любовь перешла теперь в презрение, и оно совместно с гордостью жестоко терзало ее. Она презирала себя за низменность своей страсти, а Джозефа за то, что ее страсть осталась без ответа. Вскоре, однако, она сказала себе, что одержала верх над этой страстью, и решила немедленно освободиться от ее предмета. Мечась и ворочаясь в постели, она вела сама с собой разговор, который мы, если б не могли предложить нашему читателю ничего лучшего, не преминули бы здесь передать; наконец, она позвонила, как было упомянуто, и тотчас явилась к ее услугам миссис Слипслоп, которой Джозеф угодил не многим больше, чем самой миледи. - Слипслоп, - сказала леди Буби, - давно вы видели Джозефа? Бедная домоправительница так была поражена неожиданным упоминанием этого имени в столь критическую минуту, что с трудом скрыла от своей госпожи охватившее ее смущение; все же она ответила довольно уверенно (хотя в душе побаивалась возможного подозрения), что в это утро не видела его. - Боюсь, - сказала леди Буби, - что он престранный молодой человек. - Так оно и есть, - сказала Слипслоп, - престранный и к тому же дурной. Насколько я знаю, он играет, пьет, вечно ругается и дерется; кроме того, у него отвратительная тяньтенция к волокитству. - Да? - сказала леди. - Этого я про него никогда не слышала. - О сударыня! - отвечала та. - Он такой бесстыжий негодяй, что, если ваша милость долго будете держать его, в вашем доме не останется ни одной честной девицы, кроме меня! И все ж таки я не понимаю, что эти девчонки в нем находят! Почему они все от него без ума: на мой взгляд, он самое что ни на есть безобразное чучело. - Нет, - возразила леди, - мальчик недурен собой. - Фи, сударыня! - воскликнула Слипслоп. - Он, по-моему, самый неавантажный молодой человек из всей прислуги. - Право, Слипслоп, - сказала леди, - вы ошибаетесь; но кого из женщин вы больше всех подозреваете? - Сударыня, - сказала Слипслоп, - взять к примеру горничную Бетти: я почти уверена, что она беременна от него. - Вот как! - воскликнула леди. - Тогда, прошу вас, дайте ей сейчас же расчет. Я не желаю держать в моем доме потаскух. А что касается Джозефа, так можете уволить и его. - Вашей милости угодно, чтобы я его рассчитала немедленно? - вскричала Слипслоп. - Но, может быть, когда Бетти тут не будет, он исправится? И в самом деле, мальчик - хороший слуга, и сильный, здоровый, видный такой парень... - Сегодня же до обеда! - властно перебила леди. - Позвольте, сударыня! - воскликнула Слипслоп. - Может быть, ваша милость испытали бы его еще немного? - Я не желаю, чтобы мои распоряжения оспаривались, - сказала леди. - Надеюсь, вы не влюблены в него сами? - Я, сударыня! - вскричала Слипслоп, и щеки ее стали красными, чуть не багровыми. - Мне было бы обидно думать, что у вашей милости есть основание заподозрить меня в симпатии к какому-нибудь молодому человеку; и если вам так угодно, я все исполню с полным моим прекословием. - Полагаю, вы хотели сказать "беспрекословно", - поправила леди, - так вот ступайте сейчас же, не откладывайте. Миссис Слипслоп вышла, а леди, раза два перевернувшись с боку на бок, принялась яростно стучать и звонить. Слипслоп, вершившая свой путь без особой поспешности, быстро вернулась и получила противоположное распоряжение касательно Джозефа и приказ безотлагательно прогнать со службы Бетти. Она вторично направилась к выходу, - быстрее, чем раньше, - но тут леди стала винить себя в недостаточной решительности и опасаться возвращения своего чувства с его губительными последствиями. Поэтому она снова схватилась за звонок и снова потребовала к себе миссис Слипслоп; и та опять вернулась и услышала, что госпожа передумала и пришла к окончательному решению выгнать Джозефа, - что она и приказывает ей немедленно сделать. Слипслоп, которая знала горячий нрав своей хозяйки и не стала бы рисковать своим местом ни для какого Адониса или Геркулеса на свете, вышла из спальни в третий раз. Но не успела она переступить порог, как лукавый божок Купидон, убоявшись, что не покончил своего дела с миледи, вынул из колчана новую стрелу с самым острым наконечником и пустил прямо ей в сердце; или, говоря другим, более простым языком, страсть в миледи взяла верх над рассудком. Вновь она призывает обратно Слипслоп и объявляет ей, что решила еще раз повидать юношу и сама допросить его; а потому пусть пришлют его к ней. Эти колебания хозяйки, возможно, навели домоправительницу на мысль, которую нам нет надобности разъяснять проницательному читателю. Леди Буби уже хотела снова позвать ее назад, но у нее не хватило духу. Следующий помысел ее был о том, как ей держаться с Джозефом, когда тот придет. Она решила сохранить все достоинство знатной дамы перед собственным слугою и при этом последнем свидании с Джозефом (а она твердо решила, что оно будет последним) вести себя с ним не более снисходительно, чем он того заслуживает, - то есть сперва отчитать его и затем рассчитать. О Любовь, какие чудовищные шутки ты шутишь со своими приверженцами обоего пола! Как ты их обманываешь и как заставляешь их обманывать самих себя! Их безумства тебе в усладу! Их воздыхания тебя смешат. Их терзания - твое веселье! Ни великий Рич, превращающий людей в обезьян, в тачки и во что только ни заблагорассудится ему, не подвергал таким странным метаморфозам облик человеческий; ни великий Сиббер, путающий все числа, роды и падежи, ломающий по своему произволу все правила грамматики, так не искажал английского языка, как искажаешь ты в своих метаморфозах человеческие чувства. Ты нам выкалываешь глаза, затыкаешь нам уши и отнимаешь у наших ноздрей их силу восприятия; так что мы не видим самых крупных предметов, не слышим самого громкого шума, не улавливаем самых острых запахов. Напротив, когда тебе это угодно, ты можешь сделать так, что муравейник нам покажется горой, флейта для нас зазвучит трубою и ромашка заблагоухает фиалкой. Ты можешь сделать трусость храброй, скупость щедрой, гордость смиренной и жестокость милосердной. Словом, ты выворачиваешь сердце человеческое наизнанку, как фокусник халат, и извлекаешь из него все, что тебе вздумается. Если кто-либо во всем этом сомневается, пусть прочтет следующую главу. Глава VIII, в которой после некоего весьма изящного описания рассказывается о свидании между леди и Джозефом, когда сей последний явил пример, коему мы в наш порочный век не надеемся увидеть подражания со стороны лиц его пола Вот и Геспер-повеса крикнул уже, чтоб несли ему штаны, и, протерев сонные глаза, приготовился нарядиться на ночь; и, следуя сему примеру, его братья-повесы на земле также покидают постели, в которых проспали весь день. Вот и Фетида, добрая хозяйка, загремела горшками, чтобы накормить на славу доброго честного Феба по завершении его дневных трудов. Говоря низменным языком, был уже вечер, когда Джозеф явился на зов своей госпожи. Но так как нам подобает оберегать доброе имя дамы, героини нашей повести, и так как мы, естественно, питаем удивительную нежность к той прелестной разновидности рода человеческого, которая именуется прекрасным полом, - то, прежде чем открыть читателю слишком многое из слабостей этой дамы, правильно будет сначала описать ему яркими красками то великое искушение, которое одержало победу над всеми усилиями скромного и добродетельного духа; и тогда, мы смиренно надеемся, добрый наш читатель скорей пожалеет о несовершенстве людской добродетели, нежели осудит его. О, даже и дамы, надеемся мы, приняв во внимание многообразие чар, соединившихся в этом молодом человеке, будут склонны обуздать свою безудержную страсть к целомудрию и - настолько хотя бы, насколько разрешит им их ревностная скромность и добродетель, - проявят мягкость в своем суде о поведении женщины, возможно не менее целомудренной по природе, чем те чистые и непорочные девы, которые, простодушно посвятив свою жизнь столичным увеселениям, начинают годам к пятидесяти посещать два раза per diem {В день (лат.).} фешенебельные церкви и капеллы, дабы возносить благодарения богу за явленное им милосердие, некогда уберегшее их среди стольких обольстителей от соблазнов, быть может менее могучих, чем тот, что ныне возник пред леди Буби. Мистеру Джозефу Эндрусу шел теперь двадцать первый год. Роста он был скорее высокого, чем среднего. Телосложение его отличалось большим изяществом и не меньшей силой. Его ноги и бедра являли пример самой точной соразмерности. Плечи были широки и мускулисты; но руки висели так легко, что в нем при несомненной силе не было ни тени неуклюжести. Волосы были у него каштановые и падали на спину своенравными локонами. Лоб высокий, глаза темные, полные и огня и ласки. Нос римский с небольшой горбинкой. Зубы ровные и белые. Губы красные и сочные. Борода и усы резко проступали только на подбородке и на верхней губе; щеки же, в которых играла кровь, были покрыты лишь густым пушком. В выражении его лица нежность сочеталась с невыразимою тонкостью чувств. Добавьте к этому самую щепетильную опрятность в одежде и осанку, которая показалась бы аристократической тем, кто мало видывал аристократов. Таков был человек, представший теперь пред взором леди. Некоторое время она глядела молча на него и два или три раза, прежде чем заговорить, меняла свое мнение о том, в каком духе ей следует начать. Наконец она ему сказала: - Джозеф, мне очень прискорбно слышать эти жалобы на вас; мне передавали, будто вы так грубо ведете себя с девушками, что они не могут спокойно исполнять свои обязанности; я говорю о тех девушках, которые не настолько испорчены, чтобы склонять слух к вашим искательствам. Что касается других, те, пожалуй, и не назовут вас грубым: есть же такие дурные распутницы, которые вызывают у нас стыд за весь наш пол и которые так же легко допускают всякую мерзкую вольность, как ее легко предлагает мужчина; да, есть такие и в моем доме; но здесь их не останется; та бессовестная потаскушка, которая ждет от вас ребенка, сейчас уже получила расчет. Как человек, пораженный в сердце молнией, всем своим видом являет предельное изумление (а может, и впрямь бывает изумлен), - так принял бедный Джозеф ложное обвинение из уст своей госпожи, он вспыхнул и потупился в смущении; она же, усмотрев в этом признак виновности, продолжала так: - Подойдите ближе, Джозеф. Так вот: другая хозяйка, возможно, уволила бы вас за такие проступки; но ваша юность вызывает во мне сострадание, и если бы я была уверена, что больше вы не провинитесь... Слушайте, дитя мое (тут она небрежно положила свою ладонь на его руку), вы - красивый молодой человек, и вы заслуживаете лучшей участи; вы могли бы найти свою судьбу... - Сударыня, - сказал Джозеф, - уверяю вашу милость, ни на одну служанку в доме я не смотрю, не замечаю, мужчина она или женщина... - Ах, фи! Джозеф, - говорит леди, - не совершайте нового преступления, отрицая правду. Я могла простить вам первое, но лжец для меня ненавистен. - Сударыня! - воскликнул Джозеф. - Надеюсь, вашу милость не оскорбит мое уверение, что я невинен: ибо, клянусь всем святым, я никогда ни с кем не позволил себе ничего, кроме поцелуев. - Поцелуев! - сказала леди, и ее лицо отразило сильное волнение, причем больше было краски на ее щеках, чем негодования во взоре. - Вы не называете их преступлением? Поцелуи, Джозеф, это как пролог к пьесе. Могу ли я поверить, чтобы молодой человек вашего возраста и вашего цветущего вида довольствовался одними поцелуями? Невозможно, Джозеф! Нет такой женщины, которая, разрешая это, не была бы склонна разрешить и большее; вы сами привели бы ее к тому - или я жестоко в вас обманываюсь. Что вы подумали бы, Джозеф, если бы я вам позволила меня поцеловать? Джозеф ответил, что он скорей бы умер, чем допустил такую мысль. - А все же, Джозеф, - продолжала она, - леди не раз позволяли такие вольности своим лакеям; и лакеям, должна я признать, куда менее заслуживавшим этого, не обладавшим и половиною ваших чар; потому что такие чары, как ваши, почти могли бы оправдать преступление. Итак, скажите мне, Джозеф, если бы я разрешила вам такую вольность, что бы вы подумали обо мне?.. Скажите откровенно. - Сударыня, - молвил Джозеф, - я подумал бы, что ваша милость снизошли много ниже своей особы. - Фью! - сказала она. - В этом я сама перед собой держу ответ. Но вы не стали бы настаивать на большем? Удовольствовались бы вы поцелуем? Все желания ваши не запылали бы разве огнем при таком поощрении? - Сударыня, - сказал Джозеф, - если бы даже и так, надеюсь, я все же не потерял бы власти над ними и не дал бы им взять верх над моей добродетелью. Читатель, ты, конечно, слышал от поэтов о статуе Изумления, ты слышал также - если не вовсе уж мало ты наслышан - о том, как один из сыновей Креза, пораженный ужасом, вдруг заговорил, хотя был нем. Ты видел лица зрителей в восемнадцатипенсовой галерее, когда из люка под тихую музыку или без музыки поднимается мистер Бриджуотер, мистер Уильям Миллз или еще какое-либо призрачное явление с лицом, бледным от пудры, и в рубахе, кровавой от красных лент. Но ни статуя эта, ни крезов сын, ни те зеваки в балагане, ни Фидий и Пракситель, вернись они к жизни, ни даже неподражаемый карандаш моего друга Хогарта не могли бы явить тебе столь идеального образа изумления, какой представился бы твоим глазам, если б узрели они леди Буби, когда эти последние слова слетели с уст Джозефа. - Над вашей добродетелью! - сказала леди, придя в себя после двух минут молчания. - Нет, я этого не переживу! Ваша добродетель? Какая нестерпимая самоуверенность! Вы имеете дерзость утверждать, что когда леди, унизив себя и отбросив правила приличия, удостоит вас высшей милости, какая только в ее власти, - то тогда ваша добродетель воспротивится ее желанию? Что леди, преодолев свою собственную добродетель, встретит препятствие в вашей? - Сударыня, - сказал Джозеф, - я не понимаю, почему если у леди нет добродетели, то ее не должно быть и у меня? Или, скажем, почему, если я мужчина или если я беден, то моя добродетель должна стать прислужницей ее желаний? - Нет, с ним потеряешь терпение! - вскричала леди. - Кто из смертных слышал когда о мужской добродетели? Где это видано, чтобы даже самые великие или самые степенные из мужчин притязали на что-либо подобное? Разве судьи, карающие разврат, или священники, проповедующие против него, сколько-нибудь совестятся сами ему предаваться? А тут мальчишка, молокосос, так самоуверенно говорит о своей добродетели! - Сударыня, - сказал тогда Джозеф, - этот мальчишка - брат Памелы, и ему было бы стыдно, когда бы семейное их целомудрие, сохранившееся в ней, оказалось запятнано в нем. Если бывают такие мужчины, о каких говорила ваша милость, я сожалею о том; и я хотел бы, чтобы им представилась возможность прочитать те письма моей сестры Памелы, которые мне переслал мой отец; я не сомневаюсь, что такой пример исправил бы их. - Бесстыдный негодяй! - вскричала леди в бешенстве. - Он еще меня попрекает безумствами моего родственника, который опозорился на всю округу из-за его сестры, этой ловкой плутовки! Да я никогда не могла понять, как это леди Буби, покойница, терпела ее в своем доме! Прочь с моих глаз, жалкий человек! И чтоб вы сегодня же вечером оставили мой дом! Я прикажу немедленно выплатить вам жалованье, отобрать у вас ливрею и выставить вас вон! - Сударыня, - молвил Джозеф, - простите, если я оскорбил вашу милость, но, право, я этого никак не хотел. - Да, жалкий человек! - кричала она. - В своем тщеславии вы истолковали по-своему те маленькие невинные вольности, на которые я пошла, чтобы проверить, правда ли то, что я слышала о вас. А вы, я вижу, имели наглость возомнить, будто я сама к вам неравнодушна. Джозеф ответил, что он позволил себе все это сказать только из опасения за свое целомудрие - слова, от которых леди пришла в буйную ярость и, не желая ничего слушать, велела ему немедленно выйти за дверь. Не успел он удалиться, как она разразилась такими восклицаниями: - Куда увлекает нас эта бешеная страсть? Какому унижению мы подвергаем себя, толкаемые ею? Мы мудро делаем, когда противимся ее первым, самым ничтожным порывам; ибо только тогда мы можем обеспечить себе победу. Ни одна женщина не может с уверенностью сказать: "Я дойду до этой черты и не дальше". Не сама ли я довела до того, что оказалась отвергнута моим лакеем? О, эта мысль нестерпима! - Тут она обратилась к звонку и позвонила с безмерно большей силой, чем требовалось, ибо верная Слипслоп стояла тут же у порога: по правде сказать, при последнем свидании с госпожой у нее зародилось некое подозрение, и она поджидала в соседней комнате, старательно приникнув ухом к замочной скважине, все то время, пока шел приведенный выше разговор между Джозефом и леди. Глава IX О том, что произошло между леди и миссис Слипслоп; причем предупреждаем, что тут встретятся такие вещи, которые не каждый правильно поймет при первом чтении Слипслоп! - сказала леди. - У меня слишком много оснований верить всему, что ты рассказала мне об этом скверном Джозефе. Я решила сейчас же расстаться с ним; так что ступай к управляющему и прикажи, чтобы он выплатил ему жалованье. Слипслоп держалась с миледи почтительно больше по необходимости, чем по желанию; и считая, что теперь, когда ей раскрылась тайна миледи, всякое различие между ними исчезло, она очень дерзко ответила, что хорошо бы госпоже знать самой, чего она хочет, а она, Слипслоп, уверена, что не успеет сойти с лестницы, как леди опять позовет ее назад. Леди ответила, что "приняла решение и не отступит от него". - Очень жаль, - вскричала Слипслоп, - знала бы я, что вы решите так сурово наказать молодого человека, вы бы никогда ни звука об этом деле не услышали. Вот уж впрямь: столько шуму из ничего! - Из ничего? - возразила миледи. - Вы думаете, я стану терпеть в своем доме распутство? - Если вы станете прогонять каждого лакея, который заводит амуры с какой-нибудь красоткой, - сказала Слипслоп, - вам скоро придется самой отворять дверцы своей кареты или набрать себе в услужение сплошь одних мофродитов; а я и вида их не переношу - даже когда они поют в опере. - Делайте, как вам приказано, - сказала миледи, - и не оскорбляйте моих ушей вашим варварским языком. - Ого! Это мне нравится! - вскричала Слипслоп. - Да у некоторых людей уши иногда оказываются самой благопристойной частью их существа. Миледи, которая уже давно дивилась новому тону, каким заговорила ее домоправительница, а при ее заключительной фразе частично угадала истину, попросила Слипслоп объяснить ей, что значит эта чрезмерная вольность, с какой она позволяет себе распускать свой язык. - Вольность! - сказала Слипслоп. - Не знаю, что вы называете вольностью; у слуг тоже есть языки, как и у хозяев. - О да, и наглые к тому же! - ответила госпожа. - Но, уверяю вас, я не потерплю такой дерзости. - Дерзости! Вот уж не знала, что я дерзкая, - говорит Слипслоп. - Да, вы дерзки! - кричит миледи. - И если вы не исправите ваших манер, вам не место в этом доме. - Моих манер! - кричит Слипслоп. - За мной никто никогда не знал, чтобы мне недоставало манер или, например, скромности; а что касается мест, так их не одно и не два; и я что знаю, то знаю. - Что вы знаете, миссис? - сказала леди. - Я не обязана говорить это всем и каждому, - ответила Слипслоп, - как и не обязана держать в секрете. - Извольте искать себе другое место, - сказала миледи. - С полным моим удовольствием, - отозвалась домоправительница и ушла, в сердцах хлопнув за собою дверью. Леди ясно увидела теперь, что ее домоправительница знает больше, чем ей, госпоже, желательно было бы доводить до ее сведения; она приписала это тому, что Джозеф, очевидно, открыл ей, что произошло при первом их свидании. Это распалило ее гнев против него и утвердило ее в решении расстаться с ним. Но уволить миссис Слипслоп - на это не так-то легко было решиться: миледи весьма дорожила своей репутацией, зная, что от репутации зависят многие чрезвычайно ценные блага жизни - например, игра в карты, галантные развлечения в общественных местах, а главное: удовольствие губить чужие репутации - невинное занятие, в котором она находила необычайную сладость. Поэтому она решила лучше уж стерпеть любые оскорбления от своей служительницы, чем подвергнуть себя риску лишиться столь больших привилегий. Итак, она послала за управляющим, мистером Питером Паунсом, и велела ему выплатить жалованье Джозефу, отобрать у него ливрею и в тот же вечер прогнать его из дому. Затем она вызвала к себе Слипслоп и, подкрепившись стаканчиком настойки, которую держала у себя в шкафу, начала следующим образом: - Слипслоп, зачем же вы, зная мой горячий нрав, как нарочно, стараетесь рассердить меня вашими ответами? Я уверена, что вы честно мне служите, и мне очень не хотелось бы с вами расстаться. Я думаю также, что и вы не раз находили во мне снисходительную хозяйку и, со своей стороны, не имеете оснований желать перемены. Поэтому я не могу не удивляться, когда вы зачем-то прибегаете к самому верному способу меня оскорбить. Зачем, хочу я сказать, вы повторяете каждое мое слово, - вы же знаете, что я этого не терплю! Благоразумная домоправительница уже успела все взвесить и по зрелом размышлении пришла к выводу, что лучше держаться за одно хорошее место, чем искать другого. Поэтому, увидев, что хозяйка склонна к снисхождению, она сочла для себя приличным тоже пойти на некоторые уступки, которые приняты были с равной готовностью; таким образом, дело завершилось примирением, все обиды были прощены, и в залог предстоящих милостей верной служительнице подарены были платье и нижняя юбка. Слипслоп попробовала раз-другой закинуть словцо в пользу Джозефа, но, убедившись, что сердце миледи непреклонно, благоразумно отказалась от новых попыток. Она подумала, что в доме есть и другие лакеи и многие из них хотя, быть может, и не так красивы, но не менее сильны и крепки, чем Джозеф; к тому же, как читатель видел, ее нежные авансы не встретили того отклика, какого она вправе была ожидать. Она рассудила, что потратила впустую на неблагодарного бездельника немало десертного вина, и, сходясь до некоторой степени во взглядах с тем разрядом женщин, для которых один здоровый малый почти так же хорош, как и другой, она в конце концов отступилась от Джозефа и его интересов, в гордом торжестве над своею страстью взяла подарки, вышла от госпожи и спокойно уселась с глазу на глаз с графинчиком, что всегда оказывает благотворное действие на склонные к размышлению натуры. Хозяйку свою она оставила в куда менее спокойном состоянии духа. Бедная леди не могла без содрогания подумать о том, что ее репутация оказалась во власти слуг. В отношении Джозефа она утешала себя только надеждой, что юноша так и не понял ее намерений; по меньшей мере она могла внушать себе, что ничего ему не высказала прямо; что же до миссис Слипслоп, то тут, как ей представлялось, можно было добиться молчания с помощью подкупа. Но больше всего ее терзало то, что на самом деле она не вполне победила свою страсть; лукавый божок сидел, притаившись, в ее сердце, хотя злоба и презрение так ее слепили и дурманили, что она не замечала его. Тысячу раз она была готова отменить приговор, который вынесла бедному юноше. Любовь выступала адвокатом за него и нашептывала много доводов в его пользу. Чувство Чести также старалось оправдать его преступление, а Жалость - смягчить наказание. С другой стороны, Гордость и Месть столь же громко говорили против него, так что бедная леди мучилась сомнением, и противоположные страсти смущали и раздирали ее душу. Так на заседании суда в Вестминстере, где адвокат Брэмбл представлял одну сторону, а адвокат Паззл - другую (причем суммы, полученные ими в счет гонорара, были в точности равны), мне случалось видеть, как мнение присутствующих, словно весы, клонилось то вправо, то влево. Вот Брэмбл бросает свой довод, и чаша Паззла взлетает вверх; а вот та же судьба постигает чашу Брэмбла, сраженного более веским доводом Паззла. То Брэмбл сделает выпад, то нанесет удар Паззл; то один убедит вас, то другой, - пока наконец истерзанные умы слушателей не придут в полное смятение; равные пари предлагаются за ту и за другую сторону, и ни судья, ни присяжные не могут разобраться в деле: так постарались заботливые жрецы закона окутать все сомнением и мраком. Или как происходит это с совестью, которую честь и справедливость тянут в одну сторону, а подкуп и необходимость в другую... Если бы единственной нашей задачей было подбирать метафоры, мы могли бы привести их здесь еще немало, но для умного человека довольно и одной метафоры (как и одного слова). Поэтому мы лучше последуем за нашим героем, о котором читатель, наверно, начинает уже беспокоиться. Глава X Джозеф пишет еще одно письмо; его расчеты с мистером Питером Паунсом и т. д. и уход его от леди Буби Злополучный Джозеф не обладал бы разумением, достаточным для главного действующего лица такой книги, как эта, если б он все еще не уяснил себе намерений своей госпожи; и в самом деле, если он не разобрался в них раньше, то читатель может с приятностью это приписать его нежеланию открыть в миледи то, что он должен был бы осудить в ней как порок. Поэтому, когда она прогнала его с глаз, он удалился к себе на чердак и стал горько сетовать на бесчисленные беды, преследующие красоту, и на то, как плохо быть красивее своих ближних. Потом он сел и отнесся к сестре своей Памеле со следующим письмом: "Любезная сестрица Памела! Надеясь, что вы в добром здравии, я сообщу вам удивительную новость. О Памела, моя госпожа влюбилась в меня. То есть это у больших господ называется влюбиться, а на деле означает, что она задумала меня погубить; но, я надеюсь, не так во мне мало твердости духа и пристойности, чтобы я расстался с добродетелью ради какой бы то ни было миледи на земле. Мистер Адамс часто говорил мне, что целомудрие - такая же великая добродетель в мужчине, как и в женщине. Он говорил, что, вступая в брак, знал не больше, чем его жена; и я постараюсь последовать его примеру. В самом деле, только лишь благодаря его замечательным проповедям и наставлениям, а так же вашим письмам у меня достало силы противиться искуше- нию, которому, как он говорит, человек не должен поддаваться, иначе он неизбежно раскается на этом свете или же будет осужден за гробом; а как же мне полагаться на покаяние на смертном одре, коль скоро я могу помереть во сне? Какая превосходная вещь - доброе наставление и добрый пример! Но я рад, что миледи выгнала меня из опочивальни, потому что я в тот час едва не забыл все слова, какие когда-либо говорил мне пастор Адамс. Не сомневаюсь, милая сестрица, что у вас достанет твердости духа сохранить вашу добродетель вопреки всем испытаниям; и я душевно прошу вас помолиться, чтобы и у меня достало силы сохранить мою: ибо воистину на нее ведется жестокий натиск - и не одною этой женщиной; но я надеюсь, что, следуя во всем вашему примеру и примеру моего тезки Иосифа, я сохраню свою добродетель против всех искушений..." Джозеф еще не дописал письма, когда мистер Питер Паунс кликнул его, чтобы он шел вниз получать жалованье. А надо сказать, Джозеф из своих восьми фунтов в год посылал четыре родителям и, чтобы купить себе музыкальные инструменты, вынужден был прибегнуть к великодушию вышеназванного Питера, который в крайности нередко выручал слуг, выплачивая им жалованье вперед: то есть не ранее того срока, когда оно им причиталось, но ранее возможного срока уплаты; а это значит примерно еще полгода спустя, после того как оно им следовало, - и делал он это за скромную мзду в пятьдесят процентов или несколько выше. Таким милосердным способом, а также ссужая деньги в долг другим лицам, вплоть до собственных своих господ, этот честный человек, не имея раньше ничего, сколотил капитал в двадцать пять тысяч фунтов или около того. Когда Джозефу выдали скромный остаток его жалованья и сняли с него ливрею, ему пришлось занять у одного из слуг ливрейный кафтан и штаны (его так любили в доме, что каждый охотно одолжил бы ему что угодно); затем, услышав от Питера, что он не должен оставаться в доме ни минуты дольше, чем потребуется на укладку белья, - а уложил он его без труда в очень небольшой узелок, - юноша грустно простился со своими сотоварищами слугами и в семь часов вечера пустился в путь. Он прошел две-три улицы, прежде чем решил, оставить ли город в эту же ночь или, обеспечив себе ночлег, переждать до утра. Месяц светил очень ярко, и это наконец определило его решение двинуться в дорогу немедленно - к чему у него были и некоторые другие побуждения, которые читатель, не будучи ясновидцем, едва ли может разгадать, покуда мы не дали ему тех намеков, для каких теперь, пожалуй, настала пора. Глава XI О некоторых новых неожиданных обстоятельствах Не раз наблюдалось, что, высказывая наше мнение о простоватом человеке, мы говорим: "Его видно насквозь". И я не думаю, что это обозначение было менее уместно в отношении простоватой книги. Чем ссылаться на какое-нибудь произведение, мы предпочли показать пример обратного в этой нашей повести; и проницателен будет тот читатель, который сможет что-нибудь провидеть на две главы вперед. Из этих соображений мы до сих пор не упомянули об одном обстоятельстве, которое теперь, по-видимому, необходимо разъяснить; ибо может показаться странным, во-первых, почему Джозеф с такой чрезвычайной поспешностью двинулся из города (как было показано выше), а во-вторых, почему он (как будет показано сейчас), вместо того чтобы направиться к родительскому дому или к своей возлюбленной сестре Памеле, предпочел устремиться со всей скоростью в поместье леди Буби, откуда его в свое время вывезли в Лондон. Итак, да будет известно, что в том же приходе, где находилось это поместье, проживала юная девица, к которой Джозеф (хоть и был он нежнейшим сыном и братом) стремился с большим нетерпением, чем к своим родителям или сестре. Это была бедная девушка, воспитывавшаяся сначала в доме сэра Джона, откуда потом, незадолго до переезда семейства в Лондон, она была изгнана стараниями миссис Слипслоп за необычайную свою красоту: других оснований мне никак не удалось установить. Юное это создание (проживавшее теперь у одного фермера в том же приходе) было издавна любимо Джозефом и отвечало ему взаимностью. Девушка была всего на два года моложе нашего героя. Они знали друг друга с младенчества, и с самых ранних пор в них зародилась склонность друг к другу, перешедшая затем в такое сильное чувство, что мистеру Адамсу стоило большого труда предотвратить их бракосочетание и убедить их, чтоб они подождали, покуда несколько лет службы и бережливости не прибавят им опыта и не обеспечат им безбедную совместную жизнь. Они последовали увещаниям этого доброго человека, так как поистине его слово было в приходе почти равносильно закону: в течение тридцати пяти лет он всем своим поведением неизменно доказывал прихожанам, что радеет всем сердцем об их благе, так что они по каждому случаю обращались к своему пастору и очень редко поступали наперекор его совету. Нельзя вообразить себе ничего нежнее, чем расставание этой любящей четы. Тысяча вздохов вздымала грудь Джозефа; тысячу ручьев источали прелестные глазки Фанни (так звали ее); и хотя скромность позволила ей принимать только жаркие поцелуи друга, все же пламенная любовь делала ее отнюдь не бесстрастной на его груди, и она снова и снова привлекала милого к сердцу и нежно сжимала в объятии, которое, хотя едва ли удушило бы насмерть муху, в сердце Джозефа пробуждало больше волнения, чем могла бы вызвать самая крепкая корнуэльская хватка. Читателя, быть может, удивит, что столь преданные влюбленные, находясь двенадцать месяцев в разлуке, не вели между собою переписки; и в самом деле, этому мешала и могла мешать только одна причина, - та, что бедная Фанни не знала грамоте, а никакая сила в мире не склонила бы ее писать о своей чистой и стыдливой страсти рукой какого-нибудь писца. Поэтому они довольствовались тем, что часто справлялись друг о друге, не сомневались в обоюдной верности и с твердой надеждой ждали будущего счастья. Разъяснив читателю эти обстоятельства и разрешив по возможности все его недоумения, вернемся к честному нашему Джозефу, которого мы оставили в тот час, когда он при свете месяца пустился в свое путешествие. Те, кто читал какие-либо романы или стихи, древние или современные, не могут не знать, что у любви есть крылья; это положение, однако, им не следует понимать так, как оно ошибочно толкуется некоторыми юными девицами, - будто влюбленный может летать; своей тонкой аллегорией писатели хотят указать лишь на то, что влюбленные не ходят, как конногвардейцы; короче сказать, что они умеют перебирать ногами; и наш Джозеф, крепкий малый, не уступавший лучшим ходокам, в этот вечер шагал так добросовестно, что через четыре часа достиг странноприимного дома, хорошо известного путешественнику, направляющемуся на запад. Его вывеска являет вам изображение льва; а хозяин его, получивший при крещении имя Тимотеус, именуется обычно просто Тимом. Некоторые полагают, что он нарочно осенил свое заведение знаком льва, так как по внешнему виду сам сильно схож с этим благородным зверем, хотя нравом напоминает скорее кроткого ягненка. Он из тех людей, каких охотно принимает в свое общество человек любого звания, - так он умеет быть приятен каждому; и к тому же он может потолковать об истории и о политике, кое-что смыслит в законах и в богословии, умеет пошутить и чудесно играет на кларнете. Сильная буря с градом заставила Джозефа искать убежища в этой гостинице, где, как ему припомнилось, обедал по пути в город покойный сэр Томас. Джозеф не успел присесть на кухне у огня, как Тимотеус, приметив его ливрею, стал высказывать ему соболезнования по поводу смерти его господина, которого он назвал самым своим близким, закадычным другом и вспомнил, как они в свое время "раздавили вдвоем не одну бутылку, не одну дюжину бутылок". Потом он добавил, что все это ныне миновало, все прошло, как не бывало; и закончил превосходным замечанием о неизбежности смерти, которое жена его объявила поистине справедливым. Тут в гостиницу явился человек с двумя лошадьми, одну из которых он вел для своего господина, назначившего ему встречу в деревне подальше; вновь прибывший поставил лошадей на конюшню, а сам вернулся и сел подле Джозефа, и тот сразу признал в нем слугу одного соседа-помещика, часто приезжавшего в гости к его господам. Человека этого тоже загнала в гостиницу непогода; ему было приказано проехать в этот вечер еще миль двадцать - и как раз по той же дороге, которую выбрал себе Джозеф. Он не преминул тут же предложить приятелю лошадь своего хозяина (хоть и получил вполне точные распоряжения обратного свойства), на что Джозеф охотно согласился; итак, распив добрый кувшин эля и переждав непогоду, они поехали дальше вдвоем. Глава XII, содержащая ряд удивительных приключений, которые постигли Джозефа Эндруса в дороге и покажутся почти невероятным тому, кто никогда не путешествовал в почтовой карете В дороге не произошло ничего примечательного, пока они не доехали до гостиницы, в которую приказано было доставить лошадей и куда они прибыли к двум часам утра. Месяц светил очень ярко; и Джозеф, угостив приятеля пинтой вина, поблагодарил его за лошадь и, не сдаваясь на его уговоры, пустился дальше пешком. Не прошел он и двух миль, ласкаемый надеждой скоро увидеть свою возлюбленную Фанни, как ему повстречались на узком проселке два парня и велели остановиться и вывернуть карманы. Он с готовностью отдал им все деньги, какие имел, - без малого Два фунта, - и выразил надежду, что они будут столь великодушны и вернут ему несколько шиллингов на дорожные расходы. Один из негодяев выругался и ответил: - Да, кое-что мы тебе выдадим, как раз! Только сперва разденься, черт тебя подери! - Раздевайся! - крикнул второй. - Или я вышибу к дьяволу мозги из твоей башки! Джозеф, памятуя, что взял свой кафтан и штаны у приятеля и что совестно будет не вернуть их, на какие ни ссылайся обстоятельства, выразил надежду, что они не будут настаивать на получении его платья, так как цена ему небольшая, а ночь холодна. - Ах, тебе холодно, холодно тебе, мерзавец! - сказал первый грабитель. - Так я тебя согрею, будь спокоен! - и, добавив что-то вроде "лопни мои глаза", он навел пистолет прямо Джозефу в лоб; но не успел он выстрелить, как другой уже нанес Джозефу удар дубинкой, которую тот, будучи мастером игры в дубинки, отшиб своею и так успешно отплатил противнику, что тот распростерся у его ног; однако сам Джозеф в то же мгновение получил от второго негодяя такой удар по затылку рукоятью пистолета, что свалился наземь и лишился чувств. Вор, сбитый им с ног, теперь оправился, и они принялись вдвоем обрабатывать бедного Джозефа своими палками, а потом, решив, что положили конец его жалкому существованию, раздели его донага, бросили в канаву и ушли со своей добычей. Бедный малый, долго пролежав без движения, начал приходить в чувство как раз к тому часу, когда мимо проезжала почтовая карета. Почтарь, услышав стоны, придержал лошадей и сказал кучеру, что в канаве наверняка лежит мертвец, ибо он слышал его стон. - Брось, любезный, - сказал кучер, - мы и так, черт возьми, опаздываем, некогда тут возиться с мертвецами! Одна из пассажирок, слышавшая слова почтаря, равно как и стоны, громко крикнула кучеру, чтобы он остановил карету и посмотрел, в чем там дело. Кучер на это предложил почтарю слезть с козел и заглянуть в канаву. Тот пошел, посмотрел и доложил, что "там мужчина сидит прямо в чем мать родила". - Боже! - вскричала леди. - Голый мужчина! Кучер, дорогой, поезжайте дальше и оставьте его! Тут пассажиры-мужчины вылезли из кареты; и Джозеф стал молить их сжалиться над ним, поскольку его ограбили и избили до полусмерти. - Ограбили! - вскричал один старый джентльмен. - Едем, и как можно быстрее, а то и нас ограбят. Молодой человек, принадлежавший к судейскому сословию, возразил, что предпочтительней было бы проехать мимо, не обращая внимания; но теперь может быть доказано, что они находились в обществе пострадавшего последними, и, если тот умрет, их могут привлечь к ответу, как его убийц. Поэтому он рекомендует, если возможно, спасти несчастному жизнь ради собственной безопасности, - дабы в случае его смерти можно было отклонить от себя обвинение следствия в том, что они бежали от места убийства. А посему его мнение таково, что следует взять этого человека в карету и довезти до ближайшей гостиницы. Леди настаивала, что его нельзя сажать в карету; что если они его возьмут, то она сама выйдет вон: она скорее простоит здесь до скончания века, чем поедет с голым мужчиной. Кучер утверждал, что не может допустить в карету пассажира и везти его четыре мили, если кто-нибудь не заплатит шиллинг за его проезд, - от чего оба джентльмена уклонились. Но законник, опасавшийся, как бы не вышло худо для него самого, если оставить несчастного на дороге в таком положении, принялся запугивать кучера, говоря, что в таких делах никакая осторожность не может оказаться чрезмерной, что он знает из книг самые необычайные случаи и что кучер подвергается опасности, отказываясь взять несчастного: ибо если человек умрет, то он, кучер, будет обвинен в его убийстве, если же человек выживет и подаст на него в суд, то он, адвокат, сам охотно возьмет на себя ведение дела. Эти слова подействовали на кучера, хорошо знавшего того, кто говорил их; а вышеупомянутый старый джентльмен, полагая, что голый человек доставит ему не один случай показать свое остроумие перед дамой, предложил войти в долю, если все в складчину угостят кучера кружкой пива за провоз добавочного пассажира; итак, отчасти встревоженный угрозами одного, отчасти прельщенный посулами другого, а может быть и поддавшись состраданию к несчастному, который стоял весь в крови и дрожал от холода, кучер наконец уступил; и Джозеф подошел было к карете, но увидел даму, заслонявшую глаза веером, и, как ни тяжело было его положение, наотрез отказался войти, если его не снабдят достаточным покровом, чтоб он мог это сделать, нисколько не нарушая приличия. Так безупречно скромен был этот молодой человек; такое могучее воздействие оказали на него добродетельный пример его любезной Памелы и превосходные проповеди мистера Адамса! Хотя в карете имелось несколько верхних кафтанов, оказалось совсем нелегко преодолеть затруднение, на которое указал Джозеф. Оба джентльмена стали жаловаться, что зябнут и не могут отдать ни лоскута, - причем остроумец со смехом добавил, что "своя рубашка к телу ближе"; кучер, подстеливший себе два кафтана на козлы, отказался поступиться хоть одним из них, не желая получить его обратно окровавленным; лакей леди попросил извинить его на том же основании, а леди, невзирая на свой ужас перед голым мужчиной, поддержала своего слугу; и более чем вероятно, что бедному Джозефу, упрямо стоявшему на своем скромном решении, так и пришлось бы погибнуть на дороге, если бы почтарь (паренек, высланный впоследствии в колонии за кражу курицы) добровольно не скинул с себя кафтан, свою единственную верхнюю одежду, крепко при этом побожившись (чем навлек на себя упреки пассажиров), что он скорей согласится всю жизнь ездить в одной рубахе, чем бросит человека в таком несчастном положении. Джозеф надел кафтан, его посадили, и карета тронулась дальше в путь. Он признался, что до смерти озяб, чем доставил остроумцу случай спросить у леди, не может ли она предложить несчастному глоток чего-нибудь согревающего. Леди ответила не без досады, что ее удивляет, как может джентльмен обращаться к ней с таким вопросом; она, конечно, никогда и не пробовала ничего такого. Законовед стал было расспрашивать Джозефа про обстоятельства ограбления, как вдруг карету остановили разбойники и один из них, наведя пистолет, потребовал у пассажиров их деньги; те с готовностью отдали, а леди со страху протянула еще и небольшой серебряный флакон, так на полпинты, в котором, по заявлению негодяя, приложившего его к губам и хлебнувшего за ее здоровье, оказалась великолепнейшая водка, - каковое недоразумение леди впоследствии объяснила попутчикам ошибкою своей служанки: ей будто бы приказано было наполнить флакон ароматической водой. Как только молодцы удалились, законовед, у которого, как выяснилось, был запрятан в сиденье кареты ящик с пистолетами, сообщил попутчикам, что если бы дело происходило при дневном свете и если б он мог добраться до своего оружия, то он не допустил, бы ограбления; к этому он присовокупил, что не раз встречался с дорожными грабителями, совершая путешествие верхом, и ни один не посмел напасть на него; и в заключение добавил, что, не опасайся он за даму больше, чем за себя самого, он бы и теперь не расстался так легко со своими деньгами. Остроумие, по общему наблюдению, любит жить в пустых карманах; и вот старый джентльмен, чей находчивый ум мы уже отметили выше, едва расставшись со своими деньгами, пришел в удивительно игривое настроение. Он отпустил несколько намеков на Адама и Еву и сказал много замечательных вещей о фигах и фиговых листках, - которые, может быть, больше оскорбляли Джозефа, чем кого-либо другого в карете. Законовед тоже подарил обществу несколько милых шуток, не отклоняясь в них от своей профессии. Если бы, говорил он, Джозеф и леди были одни, то молодой человек мог бы с большим успехом произвести передачу ей своего имущества, ничем в данном случае не обремененного; он, юрист, гарантирует, что истец легко добился бы возмещения убытков и получил бы исполнительный лист, вводящий его во владение, вслед за чем, несомненно, явились бы наследники на ограниченных правах; он сам, со своей стороны, взялся бы тут же в карете составить такую надежную дарственную запись, что всякая опасность преждевременного изъятия со взысканием издержек была бы устранена. Подобный вздор он изливал потоком, пока карета не прибыла на постоялый двор, где кучера встретила только девушка служанка, которая и предложила ему холодного мяса и кружку эля. Джозеф пожелал сойти и попросил, чтобы ему при- готовили постель, что девушка охотно взялась исполнить; и, будучи от природы добросердечна и не так щепетильна, как леди в карете, она подкинула в огонь большую охапку хвороста и, снабдив Джозефа кафтаном, принадлежавшим одному из конюхов, предложила ему посидеть и погреться, пока она ему постелит. Кучер же тем временем сходил за врачом, проживавшим почти рядом, через несколько домов; после чего он напомнил своим пассажирам, что они запаздывают, и, дав им попрощаться с Джозефом, поспешил усадить их в карету и увезти. Девушка вскоре уложила Джозефа и пообещала, что постарается раздобыть ему рубашку; но видя, что он весь в крови, и вообразив, как она потом объяснила, что он, того и гляди, помрет, она пустилась со всех ног торопить врача, который был уже почти одет, так как сразу вскочил, подумав, что опрокинулась карета и пострадал какой-нибудь джентльмен или леди. Когда же служанка сообщила ему в окно, что дело идет о бедном пешеходе, у которого стащили все, что было при нем и на нем, и которого едва не убили, - он ее отругал: зачем-де она тревожит его в такую рань, снова снял с себя одежду и преспокойно улегся и заснул. Аврора уже начала показывать из-за холмов свои румяные щеки и десять миллионов пернатых певцов, радостным хором распевая оды, в тысячу раз более сладостные, нежели оды нашего лауреата, славили наравне День и Песнь, - когда хозяин постоялого двора мистер Тау-Вауз встал ото сна и, узнав от своей служанки об ограблении и о своем несчастном голом постояльце, покачал головой и воскликнул: "Ну и денек!" - и тут же велел девушке принести одну из его собственных рубашек. Миссис Тау-Вауз только что пробудилась и тщетно простирала руки, чтобы заключить в объятия ушедшего супруга, когда в комнату вошла служанка. - Кто тут? Бетти, ты? - Да, сударыня. - Где хозяин? - Он во дворе, сударыня; он прислал меня за рубашкой, чтобы дать ее на время бедному голому человеку, которого ограбили и чуть не убили. - Посмей только тронуть хоть одну, мерзавка! - сказала миссис Тау-Вауз. - С твоего хозяина как раз станется собирать в дом голых бродяг и одевать их в свою одежу! Я этого не потерплю. Тронь хоть одну, и я запущу тебе в голову ночной горшок! Ступай пришли ко мне хозяина. - Слушаю, сударыня, - ответила Бетти. Как только муж вернулся, супруга начала: - Какого дьявола вы тут затеваете, мистер Тау-Вауз? Я должна покупать рубашки, чтоб вы их раздавали грязным оборванцам? - Моя дорогая, - сказал мистер Тау-Вауз, - это несчастный бедняк... - Да, - сказала она, - я знаю: несчастный бедняк; но на кой нам дьявол несчастные бедняки? Закон и без того заставляет нас кормить их целую ораву. Скоро к нам сюда заявится человек тридцать - сорок несчастных бедняков в красных кафтанах. - Моя дорогая! - вскричал Тау-Вауз. - Этого чел