О! Но я слышу галоп лошади. Слова эти сказаны были с таким убеждением, что я невольно оглянулся назад. Как и вчера, на дороге решительно никого не было. - Это невозможно, сударыня, - ответил я, - я не вижу всадника. - Как это вы не видите всадника, когда я вижу тень человека и лошади? Я посмотрел по направлению ее руки и, действительно, увидел тень лошади и всадника. Но я тщетно искал тех, чьи тени виднелись. Я указал на это странное явление священнику, и тот перекрестился. Мало-помалу тень стала бледнеть, становилась все менее и менее ясна и, наконец, исчезла. Мы въехали в Берн. Все эти предчувствия казались бедной женщине роковыми. Она все твердила, что хочет вернуться, но, однако, продолжала свой путь. Вследствие ли постоянной тревоги или прогрессирующей болезни, но состояние ее настолько ухудшилось, что с этого времени ей пришлось продолжать путь на носилках. Этим способом она проследовала через Кандер-Таль, а оттуда на Гемми. По прибытии в Луешь, она заболела рожистым воспалением и больше месяца была глуха и слепа. К тому же предчувствия ее не обманули. Едва она отъехала двадцать миль, муж ее заболел воспалением мозга. Болезнь так быстро развивалась, что, сознавая опасность своего положения, он в тот же день отправил верхового предупредить жену и прося ее вернуться. Но между Лауфеном и Брейнтейнбахом лошадь пала, всадник упал, ушибся головой о камень и остался в гостинице и мог только известить пославшего его о случившемся с ним несчастье. Тогда отправили другого нарочного, но, несомненно, над ними тяготел какой-то рок: в конце Кандер-Таля тот оставил лошадь и нанял проводника, чтобы взойти на возвышенность Швальбах, которая отделяет Оберланд от Вале. На полпути с горы Аттелс сошла лавина и унесла его в пропасть. Проводник спасся каким-то чудом. Между тем болезнь чрезвычайно быстро прогрессировала. Больному вынуждены были обрить голову, так как он носил длинные волосы, мешавшие класть на голову лед. С этой минуты умирающий не питал уже больше никакой надежды, и в минуту некоторого облегчения он написал жене: "Дорогая Берта. Я умираю, но я не хочу расставаться с тобой совсем. Сделай себе браслет из волос, которые мне обрезали и которые я спрятал для тебя. Носи всегда этот браслет, и мне кажется, что благодаря этому мы всегда будем вместе. Твой Фридрих". Он отдал письмо третьему нарочному, которому велел отправиться в дорогу сейчас же после его смерти. В тот же вечер он умер. Через час после его смерти курьер уехал, и, будучи счастливее своих предшественников, к концу пятого дня приехал в Луешь. Но он застал жену глухой и слепой. Только через месяц, благодаря лечению водами, ее глухота и слепота стали проходить. Только по истечении еще одного месяца решились сообщить ей роковую весть, к которой предчувствия уже подготовили ее. Она осталась еще на месяц, чтобы окончательно поправиться, и, наконец, через три месяца отсутствия она вернулась в Базель. Так как и я закончил курс лечения, и болезнь, от которой я лечился водами, ревматизм, почти прошла, то я просил у нее позволения поехать вместе с ней. Она с признательностью на это согласилась, поскольку имела возможность говорить со мной о муже, которого я, хотя и мельком, но все же видел в день отъезда. Мы расстались с Луешем и на пятый день вечером вернулись в Базель. Что может быть печальнее и тяжелее возвращения бедной вдовы домой? Так как молодые супруги были одни на свете, то, когда муж умер, магазин был заперт и торговля остановилась, как останавливаются часы, когда перестает качаться маятник. Послали за врачом, который лечил больного. Разысканы были разные лица, присутствовавшие при последних минутах жизни умирающего, и благодаря им восстановили ужасные подробности его агонии и смерти, что было уже почти забыто равнодушными людьми. Она попросила волосы, завещанные ей мужем. Врач вспомнил, что он действительно велел остричь волосы. Парикмахер вспомнил, что он действительно стриг - вот и все. Волосы же куда-то запрятали, забросили, словом, потеряли. Женщина была в отчаянии. Она не могла исполнить единственное желание умершего - носить браслет из его волос. Прошло несколько ночей, очень печальных ночей, в течение которых вдова бродила по дому, скорее как тень, чем живое существо. Едва она ложилась спать или, вернее, едва она начинала дремать, как правая рука ее немела, и она просыпалась, так как онемение словно доходило до сердца. Оно начиналось от кисти, то есть с того места, где должен был находиться волосяной браслет и на котором она чувствовала давление, словно от очень узкого железного браслета. От кисти онемение, как мы сказали, распространялось до сердца. Было ясно, что умерший сожалеет таким образом о том, что его последняя воля была так плохо исполнена. Вдова поняла эти чувства покойного. Она решила вскрыть могилу, и если голова мужа острижена не догола, то собрать волосы и выполнить его последнее желание. Никому не сказав ни слова о своем намерении, она послала за могильщиком. Но могильщик, хоронивший мужа, умер. Новый могильщик всего две недели назад вступил в должность и не знал, где находится могила. Тогда, надеясь на откровение и имея все основания верить в чудеса после двойного видения лошади и всадника и давления браслета, она одна отправилась на кладбище, села на землю, покрытую свежей, зеленой травой, какая растет на могилах, и стала выжидать какого-нибудь нового знака, по которому она могла бы начать свои поиски. На стене кладбища нарисована была пляска мертвецов. Глаза ее вперились в Смерть и упорно фиксировали эту насмешливую и страшную фигуру. Тогда ей показалось, что Смерть подняла свою костлявую руку и концом пальца указала могилу среди последних свежих могил. Вдова направилась прямо к этой могиле, и когда она подошла к ней, ей показалось, что она ясно увидела, как Смерть опустила руку на прежнее место. Тогда она отметила могилу, пошла за могильщиком, привела его к указанному месту и сказала ему: - Копайте, это здесь! Я присутствовал при этом. Мне хотелось проследить это таинственное происшествие до конца. Могильщик принялся копать. Добравшись до гроба, он снял крышку. Сначала он было поколебался, но вдова сказала ему уверенным голосом: - Снимите, это гроб моего мужа. Он повиновался, так как эта женщина умела внушить другим ту уверенность, какую она сама испытывала. И тогда совершилось чудо, которое я видел собственными глазами. Это был труп ее мужа. Он не только сохранил всю свою прижизненную внешность, если не считать смертельной бледности, но остриженные волосы со дня смерти так выросли, что вылезали во все щели гроба. Тогда бедная женщина нагнулась к трупу, который казался спящим. Она поцеловала его в лоб, отрезала прядь этих длинных волос, столь чудесным образом выросших на голове мертвого, и заказала сделать себе из них браслет. С этого дня онемение по ночам исчезло. Только всякий раз, когда вдове грозило какое-либо несчастье, ее предупреждало об этом тихое давление, дружеское пожатие браслета. - Ну! Полагаете ли вы, что этот мертвец действительно умер? Думаете ли вы, что труп был в самом деле труп? Я этого не думаю. - Но, - спросила бледная дама таким странным голосом, что мы все вздрогнули в темноте, царившей в отсутствии освещения, - вы не слышали, не выходил ли этот труп из могилы, вы не слышали, не видел ли его кто-нибудь и не чувствовал ли кто его прикосновения? - Нет, - сказал Аллиет, - я уехал оттуда. - А! - сказал доктор. - Напрасно, господин Аллиет, вы так уступчивы. Вот мадам Грегориска уже готова превратить вашего добродушного купца в Базеле, в Швейцарии, в польского, валахского или венгерского вампира. Разве вы во время вашего пребывания в Карпатах, - продолжал, смеясь, доктор, - не видали там случайно вампиров? - Слушайте, - сказала бледная дама со странной торжественностью, - раз все здесь уже рассказывали свои истории, то и я расскажу одну. Доктор, вы уже не скажете, что эта история вымышлена, ибо это моя история. Вы узнаете, почему я так бледна. В эту минуту лунный свет пробился через занавеси окна и осветил кушетку, на которой она лежала. Луч осветил ее синеватым светом, и она казалась черной мраморной статуей на могиле. Никто не откликнулся на ее предложение, но молчание, царившее в гостиной, показывало, что все с тревогой ждут ее рассказа. Глава двенадцатая КАРПАТСКИЕ ГОРЫ Я - полька, родилась в Сандомире, в стране, в которой легенды становятся предметами веры, в которой верят в семейные предания столь же, а может быть даже и больше, чем в Евангелие. Здесь нет замка, в котором не было бы своего привидения, нет хижины, в которой не было бы своего домашнего духа. Богатые и бедные, в замке и в хижине верят в дружескую стихию и во враждебную стихию. Иногда эти две стихии вступают между собой в соперничество, и между ними происходит борьба. Тогда раздается в коридорах такой таинственный шум, в старых башнях такой страшный вой, стены так дрожат, что все убегают из хижины и из замка. Крестьяне и дворяне убегают в церковь к святому кресту и святым мощам - единственному прибежищу против мучающих их злых духов. Но и там налицо две стихии, еще более страшные, еще более озлобленные и неумолимые - это тирания и свобода. В 1825 году между Россией и Польшей разгорелась такая борьба, во время которой кровь народа истощается, как часто истощается кровь семьи. Мой отец и два моих брата восстали против нового царя и присоединились к восстанию под знаменем польской независимости, под знаменем, всегда подавляемым и всегда вновь воскресающим. Однажды я узнала, что мой младший брат убит; на другой день мне сообщили, что мой старший брат смертельно ранен; наконец, после целого дня пальбы из пушек, к которой я с ужасом прислушивалась и которая раздавалась все ближе и ближе, явился мой отец с сотней всадников - это все, что осталось от тех трех тысяч человек, которыми он командовал. Он заперся в нашем замке с намерением погибнуть под его развалинами. Отец мой ничуть не боялся за себя, но дрожал за меня. И в самом деле, по отношению к отцу речь шла только о смерти, так как он не отдался бы живым в руки врагов, меня же ожидали рабство, бесчестие, позор. Из сотни оставшихся людей отец выбрал десять, призвал управляющего, отдал ему все наше золото и все наши драгоценности и, вспомнив, что во время второго раздела Польши моя мать, будучи почти еще ребенком, нашла убежище в неприступном монастыре Сагастру в Карпатских горах, приказал ему проводить меня в этот монастырь, не сомневаясь в том, что если монастырь оказал гостеприимство матери, то он не откажет в нем и дочери. Хотя отец меня сильно любил, но прощание со мной не было продолжительно: русские должны были, по всей вероятности, появиться завтра возле замка, и нельзя было терять времени. Я поспешно одела амазонку, которую надевала обыкновенно, когда сопровождала братьев на охоту. Для меня оседлали самую надежную лошадь, отец опустил в сумки для пистолетов свои собственные пистолеты образцовой тульской работы, обнял меня и распорядился двинуться в путь. В течение ночи и следующего дня мы сделали двадцать миль, следуя по берегам одной из тех рек без названия, которые впадают в Вислу. После этого первого двойного этапа мы были уже вне опасности от нападения на нас русских. При первых лучах солнца мы увидели освещенные снежные вершины Карпатских гор. К концу следующего дня мы добрались до их подошвы. Наконец, на третий день, утром, мы вступили в одно из их ущелий. Наши Карпатские горы совершенно не похожи на ваши культурные горы Запада. Тут перед вами восстает во всем своем величии все то, что природа имеет своеобразного и грандиозного. Их грозные вершины теряются в облаках, покрытые белым снегом; их громадные сосновые леса отражаются в гладкой зеркальной поверхности озер, похожих на моря. На этих озерах никогда не носилась лодка, их хрустальную поверхность никогда не мутила сеть рыбака; вода в них глубока, как лазурь неба. Редко, редко раздается там голос человека, слышится молдавская песня, которой вторят крики диких животных; песня и крики будят одинокое эхо, крайне удивленное тем, что какой-то звук выдал его существование. Целые мили вы проезжаете здесь под мрачными сводами леса. На каждом шагу тишина прерывается неожиданными чудными звуками, повергающими наш дух в изумление и восторг. Там везде опасность, тысячи различных опасностей, но вам там некогда испытывать страх, так величественны эти опасности. То вы неожиданно встречаете водопады, образовавшиеся от таящего льда, низвергающиеся со скалы на скалу и заливающие узкую тропинку, по которой вы шли и которая проложена диким зверем и преследовавшим его охотником. То подгнившие от старости деревья падают на землю со страшным треском, похожим на шум землетрясения. То, наконец, поднимается ураган, надвигаются тучи, и молния сверкает и прорезает их, как огненный змей. Затем, после остроконечных альпийских вершин, после девственных лесов, после гигантских гор и бесконечных лесов тянутся безграничные степи - настоящее море с его волнами и бурями, расстилаются на беспредельном горизонте холмистые бесплодные саванны. Не ужас овладевает вами тогда, а тоска: вы впадаете в сильную, глубокую меланхолию, которую ничто не может рассеять: куда бы вы ни кинули свой взор, всюду одинаковый однообразный вид. Вы двадцать раз поднимаетесь и спускаетесь по одинаковым холмам, тщетно разыскивая протоптанную дорогу, вы чувствуете себя затерянным в своем уединении среди пустыни, вы считаете себя одиноким в природе, и ваша меланхолия переходит в отчаяние. В самом деле, ваше движение вперед становится как бы бесцельным, вам кажется, что оно никуда вас довести не может, вы не встречаете ни деревни, ни замка, ни хижины, никакого следа человеческого жилья. Иногда только, чтобы усугубить печальный вид мрачного пейзажа, попадается маленькое озеро, без тростника и кустов, застывшее в глубине оврага, которое, как Мертвое море, преграждает вам путь своими зелеными водами, над которыми носятся птицы, улетающие при вашем приближении с пронзительными и раздирающими криками. Вот вы сворачиваете и поднимаетесь по холму, спускаетесь в другую долину, поднимаетесь опять на другой холм, и это продолжается до тех пор, пока вы пройдете целую цепь холмов, постоянно понижающихся. Но вы поворачиваете на юг, и цепь кончается, пейзаж снова становится величественным, вы снова видите другую цепь очень высоких гор, более живописного вида и более богатого очертания. Тут опять все покрыто лесом, все перерезано ручьями; тут тень и вода, и пейзаж оживляется. Слышен колокол монастыря, по склону гор тянется караван. Наконец, при последних лучах солнца вы различаете как бы стаю белых птиц, опирающихся друг на друга, - это деревенские домики, которые словно сплотились и прижались друг к другу, чтобы защититься от какого-нибудь ночного нападения: с возрождением жизни вернулась и опасность, и тут уже не так, как в прежде описанных горах, приходится бояться медведей и волков, здесь приходится сталкиваться с шайками молдавских разбойников. Однако мы продвигались. Мы пропутешествовали уже десять дней без приключений. Мы могли уже видеть вершину горы Пион, превышающую вершины всех этих соседних гор; на ее южном склоне находился монастырь Сагастру, в который я направлялась. Прошло еще три дня, и мы приехали. Стоял конец июля. Был жаркий день, около четырех часов, и мы с громадным наслаждением вдыхали первую вечернюю прохладу. Мы проехали развалины башни Нианцо. Мы спустились в равнину, которую давно видели из ущелья. Мы могли уже оттуда следить за течением Бистрицы, берега которой испещрены красными и белыми цветами. Мы ехали по краям пропасти, на дне которой текла река, которая здесь пока еще была потоком. Наши лошади двигались парами из-за узости дороги. Впереди ехал наш проводник, наклонившись сбоку над лошадью. Он пел монотонную песню славян Далматского побережья Адриатики, к словам которой я прислушивалась с особенным интересом. Певец вместе с тем был и поэтом. То была горная песнь, полная печали и мрачной простоты, и ее мог петь только горец. Вот слова этой песни: На болоте Ставиля безмолвье царит, Там злого разбойника тело лежит. Скрывая от кроткой Марии, Он грабил, он жег, разрушая; Он честных сынов Иллирии В пустынных горах убивал. Его сердце пронзил злой свинец ураганом. И острым изранена грудь ятаганом. Три дня протекло. Над землей Три раза уж солнце всходило. И труп под печальной сосной Три раза оно осветило. И чудо! Четвертая ночь лишь прошла Из ран вдруг горячая кровь потекла. Уж очи его голубые Не взглянут на радостный мир. Но ожили мысли в нем злые... Бежим! Тот разбойник - вампир! Горе тем, кто к болоту Ставиля попил. От трупа бежит даже жадный шакал, И коршун зловещий летит К горе с обнаженной вершиной. И вечно безмолвье царит Над мрачной и дикой трясиной. Вдруг раздался ружейный выстрел. Просвистела пуля. Песня оборвалась, и проводник, убитый наповал, скатился в пропасть, лошадь же его остановилась, вздрагивая и вытягивая свою умную голову к пропасти, в которой исчез ее хозяин. В то же время раздался сильный крик, и со склона гор появилось тридцать разбойников, которые окружили нас. Все схватились за оружие. Сопровождавшие меня старые солдаты, хотя и застигнутые врасплох, но привыкшие к перестрелке, не испугались и ответили выстрелами. Я показала пример, схватила пистолет и, понимая невыгодность нашей позиции, закричала: "Вперед!" и пришпорила лошадь, которая понеслась по направлению к равнине. Но мы имели дело с горцами, перепрыгивавшими со скалы на скалу, как настоящие демоны преисподней; они стреляли, сохраняя занятую ими на склоне позицию. К тому же они предвидели наш маневр. Там, где дорога становилась шире, на выступе горы нас поджидал молодой человек во главе десятка всадников. Заметив нас, они пустили лошадей галопом и напали с фронта. Те же, которые нас преследовали, бросились с горного склона, перерезали нам отступление и окружили нас со всех сторон. Положение было опасное. Однако же, привыкшая с детства к сценам войны, я следила за всем и не упускала из виду ни одной подробности. Все эти люди, одетые в овечьи шкуры, носили громадные круглые шляпы, украшенные живыми цветами, какие носят венгры. У всех были длинные турецкие ружья, которыми они после каждого выстрела размахивали и испускали при этом дикие крики; у каждого за поясом были кривая сабля и пара пистолетов. Их предводитель был молодой человек, едва достигший двадцати двух лет, бледный, с продолговатыми черными глазами, длинными вьющимися волосами, ниспадавшими на плечи. На нем был молдавский костюм, отделанный мехом и стянутый у талии шарфом с золотыми и шелковыми полосами. В его руке сверкала кривая сабля, а за поясом блестели четыре пистолета. Во время схватки он испускал хриплые и невнятные звуки, не похожие на какой-либо человеческий язык, и, однако, им он отдавал приказания, и люди повиновались его крикам. Они бросались ничком на землю, чтобы избежать выстрелов наших солдат, поднимались, чтобы стрелять. Они убивали тех, кто еще стоял, добивали раненых и превратили схватку в бойню. Две трети моих защитников пали на моих глазах один за другим. Четверо еще держались; они сдвинулись около меня и не просили пощады, так как знали, что не получат ее, и думали только об одном - продать свою жизнь как можно дороже. Тогда молодой предводитель испустил крик более выразительный, чем прежние, и направил свою саблю на нас. Вероятно, он дал приказание расстрелять последнюю группу, всех оставшихся вместе, потому что длинные молдавские ружья сразу опустились. Я поняла, что настал наш последний час. Я подняла глаза и руки к небу с последней мольбой и ждала смерти. В эту минуту я увидела молодого человека, который не спустился, а скорее бросился с горы, перепрыгивая со скалы на скалу. Он остановился на высоком камне, который господствовал над всей этой сценой, и стоял на нем, как статуя на пьедестале. Он протянул руку к полю битвы и произнес одно лишь слово: Довольно. При звуке этого голоса глаза всех устремились наверх, и казалось, что все повинуются новому повелителю. Только один разбойник положил ружье на плечо и выстрелил. Один из наших людей испустил стон, пуля пронзила его левую руку. Он повернулся, чтобы броситься на того, кто ранил его, но прежде чем лошадь сделала четыре шага, над нами блеснул огонь, и голова ослушавшегося разбойника скатилась, разбитая пулей. Пережить столько волнений было выше моих сил, и я упала в обморок. Когда я пришла в себя, я лежала на траве; голова моя покоилась на коленях мужчины. Я видела только его белую руку, всю в кольцах, обнявшую меня за талию, а передо мной стоял, скрестив руки, с саблей под мышкой молодой молдавский предводитель, который командовал нападением на нас. - Костаки, - сказал по-французски властным голосом тот, кто поддерживал меня, - вы сейчас же уведите ваших людей, а мне предоставите заботу об этой молодой женщине. - Брат мой, брат мой, - говорил тот, к кому относились эти слова и кто едва себя сдерживал, - брат мой, берегитесь, не выводите меня из терпения: я предоставляю вам замок, предоставьте вы мне лес. В замке вы хозяин, здесь же всецело властвую я. Здесь достаточно одного моего слова, чтобы заставить вас повиноваться. - Костаки, я старший; я вам говорю, что я всюду властелин, в лесу, как и в замке, и там, и здесь. В моих жилах, как и ваших, течет кровь Бранкованов, королевская кровь, которая привыкла властвовать. Я повелеваю! - Вы, Грегориска, командуете вашими слугами, но моими солдатами вы не повелеваете. - Ваши солдаты - разбойники, Костаки... разбойники, которых я велю повесить на зубцах наших башен, если они не подчинятся мне сию минуту. - Ну, попробуйте-ка им приказать. Тогда я почувствовала, что тот, кто меня поддерживал, высвободил свое колено и бережно положил мою голову на камень. Я с беспокойством следила за ним. То был тот самый молодой человек, который словно упал с неба во время схватки; я видела его мельком, так как лишилась чувств в то время, когда он говорил. Это был молодой человек, двадцати четырех лет, высокий, с голубыми глазами, в которых сквозила решимость и удивительная твердость. Его длинные белокурые волосы, признак славянской расы, рассыпались по плечам, как волосы архангела Михаила, окаймляя молодые и свежие розовые щеки. На губах его скользила презрительная насмешка, и сквозь них виднелся двойной ряд жемчужных зубов. Взгляд его походил на взгляд орла и блеск молнии. Он был одет в одежду из черного бархата, на голове его была шапочка с орлиным пером, похожая на шапку Рафаэля. На нем были панталоны в обтяжку и вышитые сапоги, его талия стянута была пояском с охотничьим ножом, а на плече висела двуствольная винтовка, в меткости которой мог убедиться один из разбойников. Он протянул руку, и эта протянутая рука повелевала. Он произнес несколько слов на молдавском языке. Слова эти произвели, по-видимому, глубокое впечатление на разбойников. Тогда на том же языке заговорил, в свою очередь, предводитель шайки, и я поняла, что слова его были смешаны с угрозами и проклятиями. Но на всю эту длинную и пылкую речь старший брат ответил лишь одним словом. Разбойники поклонились. Он сделал знак, и все они выстроились позади нас. - Ну хорошо, пусть так, Грегориска, - сказал Костаки опять по-французски. - Эта женщина не пойдет в пещеру, но она все же будет принадлежать мне. Я нахожу ее красивой, я ее завоевал, и я ее желаю. И проговорив эти слова, он бросился на меня и схватил меня в свои объятия. - Женщина эта будет отведена в замок и будет передана моей матери, и я ее здесь не покину, - ответил мой покровитель. - Подайте мою лошадь! - скомандовал Костаки на молдавском языке. Десять разбойников бросились исполнять приказание и привели своему начальнику лошадь, которую он требовал. Грегориска огляделся по сторонам, схватил лошадь за уздцы и вскочил на нее, не прикасаясь к стременам. Костаки оказался в седле так же легко, как и его брат, хотя он держал меня на руках и помчался галопом. Лошадь Грегориски неслась и терлась головой о голову и бока лошади Костаки. Любопытно было видеть этих двух всадников, скакавших бок о бок, мрачных, молчаливых, не терявших из виду друг друга ни на одну минуту и не показывавших вида, что смотрят друг на друга, склонившихся на своих лошадях, отчаянный бег которых увлекал их через леса, скалы и пропасти. Голова моя была опрокинута, и я видела, как красивые глаза Грегориски упорно смотрели на меня. Заметив это, Костаки приподнял мою голову, и я увидела только его мрачный взгляд, которым он пожирал меня. Я опустила свои веки, но это было напрасно. Сквозь ресницы я видела пронзительный взгляд, проникавший в мою грудь и раздиравший мое сердце. Тогда овладела мной странная галлюцинация: мне показалось, что я - Ленора из баллады Бюргера, что меня уносят привидения: лошадь и всадник, и когда я почувствовала, что мы остановились, я с ужасом открыла глаза, так как была уверена, что увижу поломанные кресты и открытые могилы. То что я увидела, было отнюдь не весело: это был внутренний двор молдавского замка четырнадцатого столетия. Глава тринадцатая ЗАМОК БРАНКОВАН Тут Костаки спустил меня с рук на землю и почти тотчас же соскочил сам, но как быстро ни было его движение, Грегориска все-таки опередил его. В замке, как и сказал Грегориска, он был хозяином. Слуги выбежали, увидя прибывших двух молодых людей и привезенную ими чужую женщину, но хотя их услужливость простиралась и на Костаки и на Грегориску, заметно было, однако, что наибольший почет и более глубокое уважение оказывалось ими последнему. Подошли две женщины. Грегориска отдал им приказание на молдавском языке и сделал мне знак рукой, чтобы я следовала за ними. Во взгляде, сопровождавшем этот знак, выражалось столько уважения, что я ни секунды не колебалась. Пять минут спустя я оказалась в большой комнате, которая даже невзыскательному человеку показалась бы простой и необитаемой, но которая, очевидно, была лучшей в замке. Это была большая квадратная комната, в которой стоял диван из зеленой саржи: днем - диван, ночью - кровать. Пять или шесть больших дубовых кресел, большой сундук и в одном углу кресло с балдахином, напоминающим большое и великолепное сиденье в церкви. Ни на окнах, ни на кровати не было следа занавесей. В комнату входили по лестнице, в нишах которой стояли во весь рост (но больше человеческого роста) три статуи Бранкованов. Через некоторое время в эту комнату принесли вещи, между которыми были и мои чемоданы. Женщины предложили мне свои услуги. Я привела в порядок свой туалет и осталась в своей длинной амазонке, так как этот костюм как-то больше подходил к костюмам моих хозяев. Едва успела я привести себя в порядок, как в дверь тихо постучали. - Войдите, - сказала я по-французски, ибо для нас, полек, французский язык почти родной. Вошел Грегориска. - Сударыня, я счастлив, что вы ответили по-французски. - И я также, сударь, - ответила я, - счастлива, что говорю на этом языке, так как благодаря этой случайности я смогла оценить ваше великодушное ко мне отношение. На этом языке вы защищали меня от посягательств вашего брата, и на этом языке я приношу вам выражение моей смиренной признательности. - Благодарю вас, сударыня. Было весьма естественно, что я заступился за женщину, находившуюся в таком положении. Я охотился в горах, когда услышал частые выстрелы, раздававшиеся неподалеку. Я понял, что происходило вооруженное нападение, и пошел на огонь, как говорят военные. Слава Богу, я пришел вовремя. Но позвольте мне узнать, сударыня, по какому случаю такая знатная женщина, как вы, очутилась в наших горах? - Я, сударь, полька, - ответила я. - Мои два брата только что убиты на войне с Россией. Мой отец, которого я оставила при приготовлении к защите нашего замка от врага, без сомнения, теперь уже тоже присоединился к ним. Я же по приказу отца убежала с места битвы и должна была искать убежище в монастыре Сагастру, в котором моя мать в молодости, при таких же обстоятельствах нашла верное пристанище. - Вы враг русских, тем лучше, - сказал молодой человек. - Это сильно поможет вам в замке, и нам понадобятся все наши силы в той борьбе, которая нам предстоит. Теперь, когда я знаю, кто вы, то знайте и вы, сударыня, кто мы: имя Бранкован вам, должно быть, небезызвестно? Я поклонилась. - Моя мать - последняя княгиня, носящая это имя; она последняя в роде этого знаменитого предводителя, убитого Кантемирами, этими презренными придворными Петра I. В первом браке моя мать состояла с моим отцом, Сербаном Вайвади, также князем, но из менее знатного рода. Отец мой воспитывался в Вене, там он имел возможность оценить достоинства цивилизации. Он решил сделать из меня европейца. Мы отправились во Францию, Италию, Испанию и Германию. Моя мать (я знаю, сыну не следовало бы рассказывать то, что я расскажу вам, но ради нашего спасения необходимо, чтобы вы нас хорошо знали, и вы сумеете понять причину этой откровенности) во время первого путешествия моего отца, когда я был ребенком, находилась в преступной связи с главарем партизан, так в этой стране называют людей, напавших на вас, - сказал, улыбаясь, Грегориска. - Моя мать, говорю я вам, находилась в то время в преступной связи с графом Джиордаки Копроли, полугреком, полумолдаванином, обо всем написала отцу и просила развода. Как причину требования о разводе она выставляла то, что она, потомок Бранкованов, не желает оставаться женой человека, который с каждым днем становится все более чуждым своей стране. Увы, моему отцу не пришлось давать согласия на это требование, которое вам может показаться странным, между тем как у нас развод составляет самое естественное и самое обычное дело. Отец мой в это время умер от аневризма, которым он страдал давно, так что это письмо получил я. Мне ничего не осталось, как пожелать искренне счастья моей матери. Я написал письмо с моими пожеланиями и уведомил ее, что она вдова. В этом же письме я испрашивал позволения продолжать мое путешествие, и такое позволение было мною получено. Я намерен был поселиться во Франции или Германии; я не хотел встречаться с человеком, который ненавидел меня, и кого я не мог любить, с мужем моей матери. Вдруг я узнал, что граф Джиордаки Копроли убит казаками моего отца. Я поспешил вернуться. Я любил свою мать, понимал ее одиночество, понимал, как она нуждалась в том, чтобы при ней в такую минуту находились люди, которые могли быть ей дороги. Хотя она и не питала ко мне нежных чувств, но я был ее сыном. И вот в одно утро я неожиданно вернулся в замок наших предков. Я встретил здесь молодого человека. Я считал его чужим, но потом узнал, что он - мой брат. То был Костаки, незаконный сын, усыновленный после второго брака. Костаки, неукротимый человек, каким вы его видели, для которого закон - его страсти, для которого на свете нет ничего святого, кроме матери, который подчиняется мне, как тигр подчиняется руке, которая его укротила, но с вечным ревом и со смутной надеждой сожрать меня в один прекрасный день. Внутри замка, в жилище Бранкованов и Вайвади я еще повелитель, но за оградой, в горах, он становится дикарем леса и гор и хочет, чтобы все гнулось под его железной волей. Почему он сегодня уступил? Почему сдались его люди? Я не знаю: по старой ли привычке или в память о былом почтении. Но я не рискну больше на такое испытание. Оставайтесь здесь, не выходите из этой комнаты, из этого двора, не выходите за стены замка, и тогда я ручаюсь за все. Если же вы сделаете хоть один шаг за ограду, тогда я ни за что не ручаюсь, но готов умереть, защищая вас. - Не могла бы я, согласно желанию моего отца, продолжить мой путь в монастырь Сагастру? - Пожалуйста, попробуйте, приказывайте, я буду вас сопровождать, но я буду убит по дороге, а вы... вы, вы не доедете. - Что же делать? - Оставаться здесь, ждать, выжидать событий воспользоваться случаем. Предположите, что вы попали в вертеп разбойников, и что только одно мужество может вас спасти, что только ваше хладнокровие одно может вас выручить. Хотя моя мать отдает предпочтение Костаки, сыну любви, но она добра и великодушна. К тому же она урожденная Бранкован, настоящая княгиня. Вы ее увидите, она защитит вас от грубых страстей Костаки. Отдайте себя под ее покровительство. Вы красивы, она вас полюбит. К тому же (он посмотрел на меня с неизъяснимым волнением), кто может, увидев вас, не полюбить? Пойдемте теперь в столовую, она ждет нас там. Не высказывайте ни смущения, ни недоверия; говорите по-польски, никто здесь не знает этого языка. Я буду переводить моей матери ваши слова; не беспокойтесь, я скажу лишь то, что нужно будет сказать. Особенно не проговоритесь ни единым словом о том, что я вам открыл, никто не должен знать, что мы понимаем друг друга. Вы еще не знаете, что даже самые правдивые из нас прибегают к хитрости и обману. Пойдемте. Я следовала за ним по этой лестнице; она была освещена смоляными факелами, которые горели на железных подставках, прикрепленных к стене. Эта необычная иллюминация устроена была, по-видимому, для меня. Мы вошли в столовую. Как только Грегориска открыл дверь и произнес по-молдавски слово, которое я уже понимала - "иностранка", женщина высокого роста подошла к нам. Это была княгиня Бранкован. Ее седые волосы заплетены были вокруг головы. На ней была надета соболья шапочка с плюмажем в знак ее княжеского происхождения, туника из парчи, корсаж, усыпанный драгоценными каменьями, и длинное платье из турецкой материи, отделанное таким же мехом, из которого была шапочка. Она держала в руках янтарные четки, которые быстро перебирала пальцами. Рядом с ней стоял Костаки в роскошном и пышном мадьярском костюме, в котором он показался мне еще более странным. На нем было зеленое бархатное платье с длинными рукавами, ниспадавшими до колен, красные кашемировые панталоны и вышитые золотом сафьяновые туфли. Голова была не покрыта, длинные синевато-черные волосы падали на обнаженную шею, на которой виднелась узкая белая полоска шелковой рубахи. Он неловко поклонился мне и произнес на молдавском языке несколько слов, которых я не поняла. - Вы можете говорить по-французски, мой брат, - сказал Грегориска, - дама эта - полька и понимает этот язык. Тогда Костаки произнес несколько слов по-французски, которые я столь же мало поняла, как и те, которые он произнес по-молдавски, но мать, протянув мне с важностью руку, прервала их. Очевидно, она хотела дать понять сыновьям, что принять меня должна она. Она произнесла по-молдавски приветственную речь, которую я легко поняла, благодаря игре ее лица. Она указала мне на стол, предложила место возле себя, указала жестом на весь дом, как бы поясняя, что он весь к моим услугам, и затем, усевшись первой с благосклонной важностью, она перекрестилась и начала читать молитву. Тогда каждый занял место, назначенное ему по этикету. Грегориска сел около меня. Я была иностранка и поэтому предоставила Костаки почетное место около его матери Смеранды. Так называли княгиню. Грегориска также переоделся. На нем была мадьярская туника, как и на брате, только она была из гранатного бархата, а панталоны из синего кашемира. Шею его украшал великолепный орден, то был Нишам султана Махмуда. Остальной домашний штат ужинал за тем же столом в зависимости от ранга: среди друзей или среди слуг. Ужин прошел скучно. Костаки не проронил со мной ни слова, хотя его брат все время внимательно говорил со мной по-французски. Что касается матери, то она предлагала мне все с тем торжественным видом, который ни на минуту ее не покидал. Грегориска сказал правду: она была настоящей княгиней. После ужина Грегориска подошел к матери. Он объяснил ей по-молдавски, как необходимо мне остаться одной и как необходим для меня отдых после волнений такого дня. Смеранда кивнула головой в знак согласия, протянула мне руку, поцеловала в лоб, как дочь, и пожелала провести спокойную ночь в ее замке. Грегориска был прав: я страстно жаждала остаться одна. Я также поблагодарила княгиню, которая проводила меня до двери, где меня ждали те две женщины, которые раньше проводили меня в мою комнату. Я, в свою очередь, поклонилась ей и обоим ее сыновьям и вошла в комнату, которую покинула час тому назад. Диван превратился в кровать. Вот и вся происшедшая там перемена. Я поблагодарила женщин. Я сделала им знак, что разденусь сама; они сейчас же вышли с выражением почтения. По-видимому, им было приказано повиноваться мне во всем. Я осталась одна в громадной комнате. Свеча освещала только те ее части, по которым я передвигалась, не будучи в состоянии осветить всю комнату. Странная игра свечи: свет ее вытесняет свет луны, проникавший через мое окно, на котором не было занавесей. Кроме двери, в которую я вошла с лестницы, в комнате были еще две двери; на них были два громадных засова, которыми двери запирались изнутри, и это вполне меня успокаивало. Я подошла к двери, в которую вошла. Она, как и другие, запиралась на засов. Я открыла окно, оно выходило на пропасть. Я поняла, что Грегориска недаром выбрал эту комнату. Вернувшись к дивану, я увидела на столе у изголовья маленькую сложенную записку. Я развернула ее и прочла по-польски: "Спите спокойно, вам нечего бояться, пока вы находитесь внутри замка. Грегориска". Я последовала его совету, усталость взяла верх над моими огорчениями, я легла и уснула. Глава четырнадцатая ДВА БРАТА С этого момента я поселилась в замке, и с этого же момента начинается та драма, о которой я вам расскажу. Оба брата влюбились в меня, каждый сообразно со своим характером. Костаки, начиная со следующего дня, говорил мне, что он любит меня, объявил, что я не должна принадлежать никому другому, что скорее он убьет меня, чем уступит кому бы то ни было. Грегориска ничего не говорил, но окружил меня заботами и вниманием. Все, что дало ему блестящее воспитание, все воспоминания о юности, проведенной при самых лучших дворах Европы, - все пущено было в ход, чтобы понравиться мне. Увы! Ему не трудно было добиться этого: при первом же звуке его голоса я почувствовала, как дорог мне этот голос; при первом же взгляде его глаз я почувствовала, что взгляд этот глубоко проник в мое сердце. В течение трех месяцев Костаки сто раз повторял, что любит меня, а я его ненавидела; в течение трех месяцев Грегориска не промолвил мне еще ни одного слова любви, а я чувствовала, что когда он потребует, я вся буду принадлежать ему. Костаки бросил свои набеги. Он никуда не уезжал из замка. Он назначил вместо себя какого-то лейтенанта, который время от времени являлся за приказаниями и исчезал. Смеранда также проявляла по отношению ко мне дружеские чувства, и это меня пугало. Она, видимо, покровительствовала Костаки и ревновала меня больше, чем он. Но так как она не понимала ни по-польски, ни по-французски, а я не знала молдавского языка, то она не могла много говорить в пользу своего сына. Она выучила по-французски три слова и повторяла их каждый раз, когда целовала меня в лоб: - Костаки любит Ядвигу. Однажды я узнала страшную весть, умножившую все мои несчастья. Четыре человека, оставшиеся в живых после схватки, получили свободу. Они отправились в Польшу и дали слово, что один из них вернется раньше, чем через три месяца, и доставит мне известия о моем отце. Однажды утром один из них действительно явился. От него я узнала, что наш замок был взят, сожжен, разрушен, а отец был убит во время его обороны. Отныне я осталась одна на свете. Костаки усилил свои домогания, а Смеранда - свою нежность, но я на этот раз воспользовалась, как предлогом, трауром по отцу. Костаки убеждал, что чем более я одинока, тем более нуждаюсь в покровительстве. Мать его настаивала даже, может быть, больше, чем он. Грегориска мне говорил, что молдаване владеют собой так хорошо, что трудно узнать их чувства. Он сам служил живым примером такой сдержанности. Невозможно было быть уверенным в чьей-то любви больше, чем я была уверена в его любви, и, однако, если бы меня спросили, на чем основана была моя уверенность, я не могла бы этого объяснить: никто в замке не видел, чтобы его рука коснулась моей, чтобы его взор искал моего. Одна лишь ревность могла заставить Костаки видеть в нем соперника, как одна моя любовь могла чувствовать его любовь. Но я должна сознаться, что эта сдержанность Грегориски меня беспокоила. Я верила, конечно, но этого было недостаточно, мне нужно было убедиться в этом. Однажды вечером я вошла в свою комнату и услышала легкий стук в одну из дверей, которые, как я сказала, запирались изнутри. По тому, как стучали, я угадала, что это зов друга. Я подошла и спросила, кто там. - Грегориска, - ответил голос, и по звуку голоса было ясно, что я не ошиблась. - Что вам нужно? - спросила я дрожащим голосом. - Если вы доверяете мне, - сказал Грегориска, - если вы считаете меня честным человеком, исполните мою просьбу. - Какую просьбу? - Погасите свечу, как будто вы уже легли спать, и через полчаса откройте мне вашу дверь. - Приходите через полчаса, - был мой краткий ответ. Я погасила свечу и ждала. Сердце мое сильно стучало, так как я понимала, что случилось что-нибудь важное. Прошло полчаса. Кто-то еще тише, чем в первый раз, постучал в дверь. Я уже раньше вытащила засов, мне оставалось только открыть дверь. Грегориска вошел, и хотя он ничего не сказал, я заперла за ним дверь и задвинула засов. Некоторое время он молчал, стоял неподвижно и сделал мне знак молчать. Затем, когда он убедился, что нам никакая опасность не угрожает, он провел меня на середину громадной комнаты и, почувствовав, что мне трудно стоять на ногах, принес мне стул. Я села или, вернее, упала на стул. - О, Боже мой, - сказала ему я, - что же такое случилось, и почему вы принимаете такие предосторожности? - Потому что моя жизнь (что не важно), потому что, может быть, и ваша жизнь зависит от нашего разговора. Вся перепуганная, я схватила его за руку. Он поднес мою руку к своим глазам, взглядом своим как бы испрашивая прощения за такую смелость. Я опустила глаза в знак согласия. - Я люблю вас, - сказал он своим мелодичным певучим голосом. - Любите ли вы меня? - Да, - ответила я. - Согласились ли вы быть моей женой? - Да. Он провел рукой по лбу с выражением глубокого счастья. - В таком случае, вы не откажетесь следовать за мной? Я последую всюду за вами! - Вы понимаете, что мы будем счастливы только тогда, когда мы убежим отсюда. - О да! - вскричала я. - Бежим. - Тише, - сказал он, вздрогнув, - тише! - Вы правы. И я, вся дрожа, прижалась к нему. - Вот что я сделаю, - сказал он, - вот почему я так долго не объяснялся вам в своей любви. Я хотел устроить прежде всего так, чтобы, когда я приобрел уверенность в вашей любви, ничто не мешало нашему браку. Я богат, Ядвига, я колоссально богат, но богатство мое, как и всех молдавских господарей - земля, стада и деревни, - на миллион. Монахи дали мне на триста тысяч франков драгоценных камней, на сто тысяч франков золота, а на остальное - векселя на Вену. Довольно ли для вас миллиона? Я пожала его руку. - Мне достаточно и вашей любви, Грегориска! - Хорошо, слушайте. Завтра я отправляюсь в монастырь Ганго, чтобы покончить с настоятелем все дела. У него заготовлены для меня лошади, они будут нас ждать с девяти часов, спрятанные в ста шагах от замка. После ужина вы уйдете в свою комнату, как сегодня, и, как сегодня, вы потушите свечу. Затем, как и сегодня, я войду к вам. Но завтра я выйду отсюда уже не один, а вы последуете за мной. Мы дойдем до ворот, выходящих в поле, мы найдем там своих лошадей, мы сядем на них, и послезавтра утром за нами позади будет уже тридцать миль. - Как жаль, что сегодня не послезавтра! - Дорогая Ядвига! Грегориска прижал меня к сердцу, наши губы слились в поцелуе. О, он сказал правду! Я открыла дверь моей комнаты честному человеку. Но он отлично понял, что если я не принадлежу ему телом, то принадлежу душой. Ни на минуту я не сомкнула глаз в эту ночь. Я видела себя убегающей с Грегориской, я чувствовала себя в его объятиях, как была в объятиях Костаки. Но какая разница! На этот раз страшная, мрачная, похоронная поездка сменилась нежным, восхитительным объятием, которому быстрая езда придавала особенное наслаждение, так как быстрая езда сама по себе наслаждение. Настал день. Я спустилась в столовую. Мне показалось, что Костаки поклонился мне с еще более мрачным видом, чем обыкновенно. В его улыбке сквозила уже не ирония, а угроза. Что же касается Смеранды, то она показалась мне такой же, как всегда. Во время завтрака Грегориска распорядился подать лошадей. Костаки, по-видимому, не обратил никакого внимания на это распоряжение. В одиннадцать часов Грегориска отвесил нам поклон, сказал, что вернется только к вечеру, и просил мать, чтобы она не ждала его к обеду. Затем он обратился ко мне и попросил извинить его. Он вышел. Глаза брата следили за ним, пока он не вышел из комнаты, и тогда я подметила в них столько ненависти, что я вздрогнула. Вы можете себе представить, в каком страхе я провела этот день. Я никому не обмолвилась о наших планах; едва ли я даже в своих молитвах осмелилась признаться в них Богу, а между тем, мне казалось, что планы наши уже всем известны; мне казалось, что каждый устремленный на меня взгляд может прочесть их в моем сердце. Обед прошел для меня как пытка. Костаки, мрачный и угрюмый, говорил мало. На этот раз он ограничился двумя-тремя словами на молдавском языке по адресу матери, и каждый звук его голоса заставлял меня вздрагивать. Когда я встала, чтобы отправиться в свою комнату, Смеранда, по обыкновению, обняла меня и произнесла ту фразу, которой я уже целую неделю не слышала от нее: - Костаки любит Ядвигу! Фраза эта преследовала меня как угроза. Когда я уже очутилась в своей комнате, мне казалось, что роковой голос продолжал нашептывать мне на ухо: Костаки любит Ядвигу! Ибо любовь Костаки, как сказал Грегориска, была для меня смертью. В семь часов вечера, когда стало темнеть, я увидела, что Костаки прошел через двор. Он обернулся, чтобы посмотреть в мою сторону, но я быстро отодвинулась назад, чтобы он не мог меня видеть. Меня охватило беспокойство, так как, насколько я могла видеть из окна, он направился в конюшню. Я поспешно отперла свою дверь и бросилась в соседнюю комнату, откуда могла видеть все, что он делал. Он действительно отправился в конюшню. Он вывел оттуда самую свою любимую лошадь, оседлал ее собственными руками с тщательностью человека, придающего значение малейшей мелочи. Он был в том же костюме, в каком я увидела его в первый раз. Но только вместо всякого оружия на нем была одна сабля. Оседлав лошадь, он еще раз взглянул на окно моей комнаты. Не видя меня, он вскочил в седло, сам открыл ворота, через которые отправился и должен был вернуться его брат, и поехал галопом по направлению к монастырю Ганго. Тогда сердце мое страшно сжалось, роковое предчувствие говорило мне, что он отправился навстречу своему брату. Я оставалась у окна, пока могла различать дорогу, которая в четверти мили от замка делала поворот и терялась в лесу. Но ночь с каждой минутой все больше сгущалась, и дорога совсем исчезла из виду. Я все еще стояла у окна. Наконец, тревога моя, дойдя до крайней степени, придала мне силы, и так как ясно было, что получить вести об обоих братьях можно было только в зале, то я спустилась вниз. Прежде всего я взглянула на Смеранду. По спокойному выражению ее лица видно было, что она не чувствовала никаких опасений. Она отдавала обычные приказания относительно ужина, и приборы обоих братьев стояли на их обычных местах. Я не могла обратиться к кому-либо с расспросами. К тому же, кого бы я могла спросить? Кроме Костаки и Грегориски в замке никто не говорил на тех двух языках, на которых говорила я. При малейшем шуме я вздрагивала. Обыкновенно садились ужинать в девять часов. Я спустилась в половине девятого. Я не спускала глаз с минутной стрелки на большом циферблате часов. Стрелка прошла расстояние четверти часа. Раздался мрачный и печальный звон часов, и стрелка снова тихо задвигалась, и я опять видела, как она с точностью и медленностью компаса проходила свой путь. За несколько минут до девяти часов мне показалось, что я слышу топот лошадей на дворе. Смеранда также его услыхала, потому что она повернула голову к окну, но ночь была слишком темна, чтобы можно было что-нибудь разглядеть. О, если бы она взглянула на меня в эту минуту, то она могла бы отгадать, что происходит в моем сердце! Слышен был топот только одной лошади. Я хорошо знала, что вернется только один всадник. Но кто именно? Шаги раздались в передней. Шаги эти были медленные, они словно давили мое сердце. Дверь открылась, в темноте возникла тень. Тень эта остановилась на минуту на пороге двери. Сердце мое перестало биться. Тень приблизилась, и по мере того как она все больше вступала в круг света, дыхание мое восстанавливалось. Я узнала Грегориску. Еще мгновение, и мое сердце разорвалось бы. Я узнала его, но он был бледен, как смерть. По его виду можно было догадаться, что случилось что-то ужасное. - Это ты, Костаки? - спросила Смеранда. - Нет, мать, - ответил Грегориска сухим голосом. - А, это вы, - сказала она. - И вы заставляете ждать вашу мать? - Мать, - сказал Грегориска, взглянув на часы, - только девять часов. И действительно, в эту минуту часы пробили девять. - Это правда, - сказала Смеранда. - А где же ваш брат? Я невольно подумала, что это тот самый вопрос, который Господь Бог задал Каину. Грегориска ничего не ответил. - Никто не видел Костаки? - спросила Смеранда. Ватарь, то есть дворецкий, осведомлялся о нем. - В семь часов, - сказал он, - князь был в конюшне. Сам оседлал свою лошадь и отправился по дороге в Ганго. В эту минуту глаза мои встретились с глазами Грегориски. Не знаю, было ли так в действительности, или то была галлюцинация, но мне показалось, что у него на лбу была капля крови. Я медленно поднесла палец к моему лбу, показывая место, где, мне казалось, было пятно. Грегориска понял меня. Он вынул платок и вытерся. - Да, да, прошептала Смеранда, - он, вероятно, встретил медведя или волка и увлекся преследованием. Вот почему дитя заставляет ждать мать. Скажите, Грегориска, где вы его оставили? - Матушка, - ответил Грегориска твердым, но взволнованным голосом, - мы с братом выехали не вместе. - Хорошо, - сказала Смеранда. - Пусть подают ужин, садитесь за стол, заприте ворота. Те, кто вне дома, пусть там и ночуют. Два первых приказа исполнены были в точности. Смеранда заняла свое место. Грегориска сел по правую ее руку, а я по левую. Слуги вышли, чтобы исполнить третье указание, то есть закрыть ворота замка. В эту минуту все услыхали шум во дворе. Испуганный слуга вошел в залу и сказал: - Княгиня, лошадь князя Костаки прискакала во двор одна и в крови. - О, - прошептала Смеранда, вставая бледная и грозная, - таким же образом однажды вечером прискакала лошадь его отца. Я посмотрела на Грегориску. Он не только был бледен, он был как мертвец. Действительно, лошадь князя Копрели в один вечер прискакала во двор замка вся залитая кровью, а час спустя слуги нашли и принесли его тело, все покрытое ранами. Смеранда взяла факел из рук одного из слуг, подошла к двери, открыла ее и вышла во двор. Трое или четверо служителей едва сдерживали испуганную лошадь и общими усилиями успокаивали ее. Смеранда подошла к животному, осмотрела кровь, запачкавшую седло, и нашла рану на его лбу. - Костаки дрался на дуэли с одним врагом. Ищите, дети, его тело, а потом поищем убийцу. Так как лошадь прискакала через ворота, за которыми начиналась дорога в Ганго, слуги бросились туда, и факелы их замелькали в поле и исчезли в лесу, подобно светлячкам в хороший летний вечер. Смеранда, словно уверенная в том, что поиски не будут продолжительными, оставалась у ворот. Из глаз удрученной матери не скатилось ни одной слезы, хотя очевидно было, что она в отчаянии. Грегориска стоял за ней, я стояла около Грегориски. Выходя из залы, он хотел предложить мне свою руку, но не посмел. По прошествии четверти часа на дороге замелькал один факел, затем два, а потом и все остальные. Только на этот раз они не мелькали по полю, а сосредоточились у общего центра. Тотчас стало ясно, что этим общим центром были носилки и человек, лежавший на носилках. Похоронный кортеж двигался медленно, шаг за шагом приближаясь к воротам замка. Через десять минут он был уже у ворот. Увидя живую мать, встречавшую мертвого сына, те, кто нес его, инстинктивно сняли шапки и молча вошли во двор. Смеранда пошла за ними, а мы следовали за Смерандой. Вошли в залу и там положили тело. Тогда Смеранда торжественно-величественным жестом отстранила всех и, приблизившись к трупу, стала перед ним на колени, устранила волосы, закрывавшие его лицо, долго смотрела на него сухими глазами и затем, расстегнув молдавскую одежду, раскрыла окровавленную рубашку. Рана оказалась с правой стороны груди: она могла быть нанесена прямым клинком, отточенным с двух сторон. Я вспомнила, что в тот же день видела за поясом у Грегориски длинный охотничий нож, служивший штыком для его винтовки. Я искала глазами у его пояса это оружие, но оно исчезло. Смеранда потребовала воды, намочила свой платок в этой воде и обмыла рану. Свежая и чистая кровь окрасила края раны. Зрелище, представшее перед моими глазами, было ужасно и вместе с тем величественно. Эта громадная комната, освещенная смоляными факелами, эти дикие лица, эти глаза, сверкающие жестокостью, эти странные одежды, эта мать, высчитывающая при виде еще теплой крови, сколько времени тому назад смерть похитила у нее сына, эта глубокая тишина, нарушавшаяся только рыданиями разбойников, предводителем которых был Костаки, все это, повторяю, было ужасно и величественно. Наконец, Смеранда прикоснулась губами ко лбу своего сына, встала, отбросила растрепавшиеся седые волосы и проговорила: - Грегориска. Грегориска вздрогнул, покачал головой и, очнувшись от оцепенения, ответил: - Что, моя мать? - Идите, мой сын, и выслушайте, что я скажу. Грегориска вздрогнул, но повиновался. По мере того как он приближался к телу, кровь все более обильная и более алая, сочилась из раны. К счастью, Смеранда не смотрела в эту сторону, потому что если бы она видела эту кровь, ей уже нечего было бы разыскивать убийцу. - Грегориска, - сказала она, - я знаю, что Костаки и ты не любили друг друга. Я хорошо знаю, что ты по отцу Вайвади, а он по отцу Копроли, но по матери вы оба из рода Бранкован. Я знаю, что ты человек, воспитанный в городах Запада, а он - дитя восточных гор, но, в конце концов, вы родились из одной утробы, и вы оба братья. И вот, Грегориска, я хочу знать, неужели же мы схороним моего сына около его отца, не произнеся клятвы? Я хочу знать, могу ли я, как женщина, тихо оплакивать его, положившись на вас, как на мужчину, что вы воздадите должное возмездие убийце? - Назовите мне, сударыня, убийцу моего брата и приказывайте. Клянусь вам, что раньше чем через час он умрет. - Поклянитесь же, Грегориска, под страхом моего проклятия, слышите, мой сын? Поклянитесь, что убийца умрет, что вы не оставите камня на камне в его доме, что его мать, его дети, его братья, его жена или его невеста - все погибнут от вашей руки. Поклянитесь и, произнося клятву, призывайте на себя небесный гнев, если вы нарушите ее. Если вы не сдержите этого обета, пусть вас постигнет нищета, пусть отрекутся от вас друзья, пусть проклянет вас ваша мать! Грегориска протянул руку над трупом. - Клянусь, убийца умрет! - сказал он. Когда произнесена была эта страшная клятва, истинный смысл которой был понятен, быть может, только мне и мертвецу, я увидела, или мне показалось, что я вижу, страшное чудо. Глаза трупа открылись и уставились на меня пристальнее, чем когда-либо при жизни, и я почувствовала, что они пронизывают меня насквозь и жгут, как раскаленное железо. Это было уже свыше моих сил, я лишилась чувств. Глава пятнадцатая МОНАСТЫРЬ ГАНГО Когда я очнулась, то увидела себя в своей комнате. Я лежала на кровати, одна из двух женщин бодрствовала около меня. Я спросила, где Смеранда, мне ответили, что она у тела своего сына. Я спросила, где Грегориска, мне ответили, что он в монастыре Ганго. О побеге уже не было речи. Разве Костаки не умер? О браке тоже не могло быть и речи. Разве я могла выйти замуж за братоубийцу? Три дня и три ночи прошли, таким образом, среди странных грез. Бодрствовала ли я, спала ли, меня никогда не оставлял взгляд этих двух жгучих глаз на этом мертвом лице. Это было страшное видение. На третий день должны были совершиться похороны Костаки. В этот день утром мне принесли от Смеранды полный вдовий костюм. Я оделась и спустилась вниз. Дом казался совершенно пустым - все были в часовне. Я отправилась туда же, где были все. Когда я переступила через порог, Смеранда, с которой я не виделась три дня, двинулась мне навстречу и подошла ко мне. Она казалась статуей горя. Медленным движением, движением статуи, она ледяными губами прикоснулась к моему лбу и замогильным голосом произнесла свои обычные слова: "Костаки любит". Вы не можете себе представить, какое впечатление произвели на меня эти слова. Это уверение в любви в настоящем, вместо прошедшего: это "любит вас" вместо "любил вас", эта замогильная любовь ко мне, живой, все это произвело на меня потрясающее впечатление. В то же время мною овладело странное чувство, как будто бы я была, действительно, женой того, кто умер, а не невестой того, кто был жив. Этот гроб привлекал меня к себе, привлекал мучительно, как змея привлекает очарованную ею птицу. Я глазами искала Грегориску. Я увидела его, он стоял бледный у колонны; глаза были подняты к небу. Не знаю, видел ли он меня. Монахи монастыря Ганго окружили тело, пели псалмы греческого обряда, иногда благозвучные, иногда монотонные. Я также хотела молиться, но молитва замирала на моих устах. Я была так расстроена, что мне казалось, будто я присутствую на каком-то сборище демонов, а не на священном обряде. Когда подняли тело, я хотела идти за ним, но силы меня оставили. Я чувствовала, как ноги подкосились, я оперлась о дверь. Тогда Смеранда подошла ко мне и знаком подозвала к себе Грегориску. Он повиновался и подошел. Смеранда обратилась ко мне со словами на молдавском языке. - Моя мать приказывает мне повторить вам слово в слово то, что она скажет - сказал Грегориска. Тогда Смеранда опять заговорила. Когда она окончила, Грегориска сказал: - Вот что моя мать говорит: Вы оплакиваете моего сына, Ядвига, вы его любили, не правда ли? Я благодарю вас за ваши слезы и за вашу любовь, отныне вы моя дочь так же, как если бы Костаки был вашим супругом, отныне у вас есть родина, мать, семья. Прольем слезы над умершим и станем достойными того, кого нет в живых: я - его мать, а вы - жена! Прощайте, идите к себе. Я провожу моего сына до его последнего жилища; по возвращении я запрусь с моим горем, и вы не увидите меня раньше, чем оно не будет мною побеждено. Не беспокойтесь, я убью свое горе, ибо я не хочу, чтобы оно меня убило. Лишь вздохом я могла ответить на эти слова Смеранды, переведенные мне Грегориской. Я вернулась в мою комнату, похоронная процессия удалилась. Я видела, как она исчезла за поворотом дороги. Монастырь Ганго находился лишь в полумиле от замка по прямой линии, но многочисленные препятствия заставляли сворачивать похоронную процессию, и дорога затянулась на два часа времени. Стоял ноябрь месяц. Дни были холодные и короткие. В пять часов вечера было уже совершенно темно. Около семи часов я опять увидела факелы. Это возвращался похоронный кортеж. Труп покоился в склепе предков. Все было кончено. Я уже говорила вам о том странном состоянии, которое овладело мной со времени рокового события, погрузившего нас всех в траур, и особенно с тех пор, когда я увидела, как открылись и напряженно уставились на меня глаза, которые закрыла сама смерть. В этот вечер я была подавлена волнениями пережитого дня и находилась в еще более грустном настроении. Я слышала, как били разные часы в замке, и мною все сильнее и сильнее овладевала печаль по мере того, как летело время и приближался тот час, в который умер Костаки. Я слышала, как пробило три четверти девятого. Тогда меня охватило странное волнение. Дикий ужас насквозь пронзил меня, тело мое все застыло; вместе с ужасом охватил меня непреодолимый сон, который притупил все мои чувства; дыхание затруднилось, глаза мои заволокло пеленой. Я протянула руки, попятилась назад и упала на кровать. В то же время, однако, чувства мои не настолько притупились, чтобы я не могла расслышать шагов, приближавшихся к моей двери, затем мне показалось, что моя дверь открылась, а затем я уже больше ничего не видела и не слышала. Я почувствовала только сильную боль на шее. Затем я впала в глубокий сон. В полночь я проснулась. Лампа моя еще горела. Я хотела подняться, но была так слаба, что пришлось сделать две попытки. Однако же я пересилила слабость и так как, проснувшись, продолжала чувствовать на шее ту же боль, которую испытывала во сне, то дотащилась, держась за стену, до зеркала и осмотрела себя. На моем горле остался след чего-то вроде укола булавки. Я подумала, что какое-нибудь насекомое укусило меня во время сна, и поскольку чувствовала себя утомленной, то легла и уснула. На другой день я проснулась в обычное время. В обычное же время я хотела встать, как только открыла глаза, но испытала такую слабость, какую испытывала только один раз в моей жизни, в тот день, когда мне пустили кровь. Я подошла к зеркалу и была поражена бледностью своего лица. День прошел печально и мрачно. Я чувствовала нечто странное. У меня явилась потребность оставаться там, где я сидела. Всякое перемещение было для меня утомительно. Наступила ночь. Мне принесли лампу. Мои женщины, насколько я поняла по их жестам, предлагали остаться со мной. Я поблагодарила их, и они ушли. В тот же час, как и накануне, я испытывала те же симптомы. У меня явилось желание встать и позвать на помощь, но я не могла дойти до дверей. Я смутно слышала звон часов, пробило три четверти девятого. Раздались шаги, открылась дверь, но я ничего не видела и ничего не слышала. Как и накануне, я упала навзничь на кровать. Как и накануне, я чувствовала острую боль на шее в том же месте. Как и накануне, я проснулась в полночь, только еще более слабая, бледная, чем раньше. На другой день ужасное состояние возобновилось. Я решила спуститься к Смеранде, невзирая на свою слабость, когда одна из моих женщин вошла в мою комнату и произнесла имя Грегориски. Грегориска шел за ней. Я хотела встать, чтобы встретить его, но упала в кресло. Он вскрикнул, увидя меня, и хотел броситься ко мне, но у меня хватило силы протянуть ему руку. - Зачем вы пришли? - спросила я. - Увы, - сказал он, - я пришел проститься с вами! Я пришел сказать вам, что покидаю этот мир, который стал невыносим для меня без вашей любви и вашего присутствия; я пришел сказать вам, что удаляюсь в монастырь Ганго. - Вы лишились моего присутствия, Грегориска, - ответила я, - но не моей любви. Увы, я продолжаю любить вас, и мое великое горе заключается в том, что отныне любовь эта является преступлением. - В таком случае, я могу надеяться, что вы будете молиться за меня, Ядвига? - Конечно. Только недолго придется мне молиться за вас, - прибавила я с улыбкой. - Что с вами, в самом деле, отчего вы так бледны? - Я... Да сжалится надо мной Господь и возьмет меня к себе! Грегориска подошел, взял меня за руку, которую у меня не хватило сил отнять у него, и, пристально смотря на меня, сказал: - Эта бледность, Ядвига, неестественна, чем она вызвана? - Если я скажу, Григориска, вы сочтете меня сумасшедшей. - Нет, нет, скажите, Ядвига, умоляю вас. Мы здесь находимся в стране, не похожей ни на какую другую страну, в семье, не похожей ни на какую другую семью. Скажите, все скажите, умоляю вас. Я все ему рассказала: о странной галлюцинации, овладевавшей мной в час смерти Костаки, о том ужасе, о том оцепенении, о том ледяном холоде, о той слабости, от которой я падала на кровать, о том шуме шагов, который, мне казалось, я слышала, о той двери, которая, мне казалось, открывалась; наконец, о той острой боли, спутником которой являлась бледность, и о беспрестанно возрастающей слабости. Я думала, что Грегориска примет мой рассказ за начало сумасшествия, и заканчивала его с некоторым боязливым замешательством, но увидела, что он, напротив, следил за этим рассказом с глубоким вниманием. Когда я окончила, он на минуту задумался. - Итак, - спросил он, - вы засыпаете каждый вечер в три четверти девятого? - Да, несмотря на все мои усилия преодолеть сон. - Вам кажется, что ваша дверь открывается? - Да, хотя я запираю ее на засов. - Вы чувствуете острую боль на шее? - Да, хотя не заметно почти ничего, никакой раны. - Не позволите ли вы мне посмотреть? Я запрокинула голову. Он осмотрел мою шею. - Ядвига, - сказал он через некоторое время, - доверяете ли вы мне? - И вы еще спрашиваете! - ответила я. - Верите ли вы моему слову? - Как святому Евангелию. - Хорошо, Ядвига, я дам вам клятву. Клянусь вам, что вы не проживете и неделю, если вы не согласитесь сегодня же сделать то, что я вам скажу... - И если я соглашусь? - Если вы на это согласитесь, то, может быть, будете спасены. - Может быть? Он молчал. - Что бы ни случилось, Грегориска, - ответила я, - я сделаю все, что вы прикажете мне сделать. - Хорошо! Слушайте же, - сказал он, - а главное, не пугайтесь. В вашей стране, как и в Венгрии, как и в Румынии, существует предание... Я вздрогнула, так как вспомнила это предание. - А, - сказал он, - вы знаете, что я хочу сказать. - Да, - ответила я, - я видела в Польше лиц, страдавших от этого ужасного недуга. - Вы говорите о вампирах, не правда ли? - Да, в детстве моем я видела, как на кладбище деревни моего отца выкопали сорок лиц; все они умерли в течение двух недель, и никто не мог определить причину их смерти. Семнадцать из них носили все признаки вампиризма, то есть трупы их были свежи, и они походили на живых людей, другие были их жертвами. - А как же освободили от них народ? - Им вбили в сердце кол, и затем их сожгли. - Да, так обычно поступают, но для вас этого недостаточно. Чтобы вас освободить от привидения, я должен знать, что это за привидение, и я с божьей помощью узнаю его. Если нужно будет, я буду бороться один на один с этим привидением, кто бы им ни был. - О, Грегориска! - воскликнула я в ужасе. - Я сказал: "Кто бы ни был" и повторяю это. Но для того, чтобы я мог успешно выполнить мое страшное намерение, вы должны согласиться на все, чего я от вас потребую. - Говорите. - Будьте готовы к семи часам. Отправьтесь в часовню, пойдите туда одна. Вам нужно, Ядвига, преодолеть свою слабость. Так нужно. Там нас обвенчают. Согласитесь, дорогая: для того, чтобы я мог защищать вас, я должен иметь на это право перед Богом и людьми. Оттуда мы вернемся сюда, и тогда мы увидим, что дальше делать. - О, Грегориска, - воскликнула я, - если это он, то он вас убьет! - Не бойтесь ничего, моя дорогая Ядвига. Только согласитесь. - Вы хорошо знаете, Грегориска, что я сделаю все, чего вы пожелаете. - В таком случае до вечера! - Хорошо, делайте все, что вы находите нужным, а я буду помогать вам по мере моих сил. Он вышел. Через четверть часа я видела всадника, мчавшегося по дороге к монастырю - это был он! Как только я потеряла его из вида, то упала на колени и молилась так, как уже больше не молятся в вашей стране без веры, я ждала семи часов и возносила к Богу и святым мои мысли. Я поднялась с колен лишь тогда, когда пробило семь часов. Я была слаба, как умирающая, и бледна, как мертвец. Я набросила на голову большую черную вуаль, держась за стенку, спустилась по лестнице и отправилась в часовню, не встретив никого по дороге. Грегориска ждал меня с отцом Василием, настоятелем монастыря Ганго. За поясом у него был святой меч, реликвия одного древнего крестоносца, участвовавшего во взятии Константинополя Виллардуином и Балдуином Фландрским. - Ядвига, - сказал он, положа руку на меч, - с помощью Бога я этим разрушу чары, угрожающие вашей жизни. Итак, подойдите смело. Вот святой отец, который, выслушав мою исповедь, примет наши клятвы. Начался обряд. Быть может, никогда еще он не был так прост и, вместе с тем, так торжествен. Никто не помогал монаху, он сам возложил венцы на наши головы. Оба в трауре, мы обошли его во свечой в руке. Затем монах, произнося святые слова, прибавил: - Идите теперь, дети мои, и да даст вам Господь силу и мужество бороться с врагом рода человеческого. Вы вооружены невинностью и ее правдой: вы победите беса. Идите, и да будет над вами мое благословение! Мы приложились к священным книгам и вышли из часовни. Тогда я впервые оперлась на руку Грегориски и мне казалось, что при прикосновении к этой храброй руке, при приближении к этому благородному сердцу жизнь вернулась в мои жилы. Я уверена была в победе, раз со мной Грегориска. Мы вернулись в мою комнату. Пробило восемь с половиной часов. - Ядвига, - сказал мне тогда Грегориска, - нам нельзя терять ни минуты. Хочешь ли ты заснуть, как всегда, и чтобы все прошло во сне? Или ты хочешь остаться одетой и видеть все? - С тобой я ничего не боюсь, я не буду спать и хочу все видеть. Грегориска вынул из-под одежды освященную ветку вербы, влажную еще от святой воды, и подал ее мне. - Возьми эту вербу, - сказал он, - ложись на твою постель, твори молитвы Богородице и жди без страха. Бог с нами. Особенно старайся не уронить ветку, с нею ты будешь повелевать и самим адом. Не зови меня, не кричи; молись, надейся и жди. Я легла на кровать, скрестив руки на груди и положила на грудь освященную вербу. Грегориска спрятался под балдахином, о котором я упоминала и который находился в углу моей комнаты. Я считала минуты, и Грегориска, со своей стороны, считал их. Пробило три четверти. Еще звучал звон часов, как я почувствовала то же оцепенение, тот же ужас, тот же ледяной холод, но поднесла освященную вербу к моим губам, и это первое ощущение исчезло. Тогда я ясно услышала шум этих медленных, размеренных шагов на лестнице, шаги приближались к двери. Затем дверь моя медленно открылась без шума, как бы сверхъестественной силой, и тогда... У рассказчицы словно сдавило горло, она задыхалась. - И тогда, - продолжала она с усилием, - я увидела Костаки, такого же бледного, каким он лежал на носилках. С рассыпавшихся по плечам черных длинных его волос капала кровь, он был в обычном своем костюме, только ворот был расстегнут, и виднелась его кровавая рана. Все было мертво, все было трупом - тело, одежда, походка... И одни глаза, эти страшные глаза блестели, как живые. Странно, что при виде трупа страх мой не усилился. Напротив, я почувствовала, что мужество мое возрастает. Без сомнения, бог послал мне это мужество, чтобы я могла осознать свое положение и защищать себя от ада. Как только привидение сделало первый шаг к кровати, я смело встретила его свинцовый взгляд и протянула к нему ветку вербы. Привидение попробовало идти дальше, но сила более могущественная, чем его сила, удержала его на месте. Оно остановилось. - О, - прошептало привидение, - она не спит, она все знает. Привидение говорило на молдавском языке, а я, однако же, поняла его, как будто слова были произнесены на понятном мне языке. Так мы находились друг против друга, я и привидение, я не сводила с него глаз и увидела, не поворачивая головы, что Грегориска, подобно ангелу-хранителю с саблей в руке, вышел из-под балдахина. Он перекрестился и медленно подошел, протягивая клинок к привидению. Оно же, в свою очередь, при виде брата вытащило свою саблю с диким хохотом, но едва его сабля коснулась священного лезвия, как рука привидения беспомощно опустилась. Костаки испустил стон, полный отчаяния и злобы. - Что тебе нужно? - спросил он своего брата. - Во имя живого Бога, - сказал Грегориска, - я заклинаю тебя, отвечай! - Говори, - сказало привидение, скрежеща зубами. - Это я тебя ждал? - Нет. - Я на тебя нападал? - Нет. - Я тебя убил? - Нет. - Ты сам наткнулся на мой меч! Я пред Богом и людьми невиновен в преступлении братоубийства; стало быть, ты исполняешь не божественную, а адскую волю. Стало быть, ты вышел из могилы не как святой, а как проклятое привидение, и ты вернешься в свою могилу. - С ней вместе - да! - воскликнул Костаки и сделал отчаянное усилие, чтобы овладеть мной. - Ты уйдешь один! - воскликнул в свою очередь Грегориска. - Эта женщина принадлежит мне. И, произнося эти слова, он кончиком меча притронулся к незажившей ране. Костаки испустил крик, как будто его коснулся огненный меч, и, поднеся левую руку к груди, попятился назад. В это самое время Грегориска двинулся одновременно с ним и сделал шаг вперед, устремив взор на глаза мертвеца и упирая меч в грудь брата. Грегориска шел медленно, торжественно; то было шествие Дон Жуана и Командора. Под давлением священного меча, подчиняясь непоколебимой воле божьего борца, привидение отступило назад, а Грегориска шел молча, не произнося ни слова. Оба задыхались и были мертвенно бледны. Живой выталкивал перед собой мертвого, выгонял его из того замка, который был прежде его жилищем, и гнал его в могилу, в его будущее жилище. Клянусь вам, это было ужасное зрелище. Между тем под влиянием сверхъестественной, невидимой, неизвестной силы я, не отдавая себе отчета, встала и пошла за ними. Мы спустились с лестницы, освещаемой в темноте одними сверкавшими зрачками Костаки. Мы прошли галерею и двор. Тем же мерным шагом мы дошли до ворот: привидение пятилось назад, Грегориска протягивал руку вперед, я шла за ними. Это фантастическое шествие длилось час. Надо было вернуть мертвеца в могилу, но вместо того, чтобы идти по дороге, Костаки и Грегориска шли по прямой линии, не взирая на препятствия. Почва выравнивалась под их ногами, потоки высыхали, деревья отклонялись в сторону, скалы отступали. То же чудо, которое совершалось для них, совершалось и для меня, но мне казалось, что небо подернуло черным крепом. Луна и звезды исчезли, только огненные глаза вампира сверкали во мраке ночи. Так мы дошли до монастыря Ганго. Мы пробрались через изгородь кустарников, составлявшую ограду кладбища. Как только мы вошли сюда, я увидела в темноте могилу Костаки около могилы его отца. Я не знала, где могила, а между тем теперь узнала ее. В эту ночь я все знала. Перед открытой могилой Грегориска остановился. - Костаки, - сказал он, - еще не все погибло для тебя, и голос неба говорит мне, что ты будешь прощен, если раскаешься. Обещаешь ли ты уйти в свою могилу? Обещаешь ли ты больше оттуда не выходить? Обещаешь ли служить Богу, как ты теперь служишь аду? - Нет! - ответил Костаки. - Ты раскаиваешься? - спросил Грегориска. - Нет! - В последний раз, Костаки! - Нет! - Ну хорошо! Зови же на помощь сатану, а я призываю Бога и посмотрим, за кем останется победа. Одновременно раздались два возгласа, мечи скрестились, и засверкали искры. Борьба длилась одну минуту, которая показалась мне целой вечностью. Костаки упал. Я увидела, как поднят был страшный меч, как он вонзился в тело и пригвоздил его к свежей, вскопанной земле. В воздухе раздался восторженный, почти сверхчеловеческий крик. Я подбежала. Грегориска стоял, но шатался. Я бросилась к нему и подхватила его в свои объятия. - Вы ранены? - спросила я с тревогой. - Нет, - сказал он. - Вот, Ядвига, моя могила, но не будем терять времени. Возьми немного земли, пропитанной его кровью, и приложи к нанесенной им ране; это - единственное средство предохранить тебя в будущем от ужасной любви. Я повиновалась, вся дрожа. Я нагнулась и взяла окровавленную землю. Нагибаясь, я видела пригвожденный к земле труп; освященный меч пронзил его сердце, и обильная черная кровь сочилась из раны, как будто Костаки только теперь умер. Я размяла комок окровавленной земли и приложила ужасный талисман к моей ране. - Теперь, моя обожаемая Ядвига, - сказал Грегориска слабеющим голосом, - выслушай мои последние наставления. Уезжай из этой страны как можно скорее. Одно лишь расстояние даст тебе безопасность. Отец Василий выслушал сегодня мою последнюю волю и выполнит ее. Ядвига, один поцелуй! Последний и первый! Ядвига! Я умираю. При этих словах Грегориска упал около своего брата. При всяких других обстоятельствах на кладбище, у открытой могилы, между двумя трупами, лежащими один около другого, я сошла бы с ума, но, как я уже сказала, Бог придал мне силы, соответствующие обстоятельствам, при которых мне пришлось быть не только свидетельницей, но и действующим лицом. Когда я оглянулась и искала помощи, то увидела, как открылись ворота монастыря, и монахи с отцом Василием во главе приближались попарно с зажженными факелами и пели заупокойные молитвы. Отец Василий только что вернулся в монастырь. Он предвидел то, что должно было случиться, и во главе всей братии явился на кладбище. Он нашел меня живой среди двух мертвецов. У Костаки лицо было искажено последней конвульсией. У Грегориски, напротив, лицо было спокойное и почти улыбающееся. По желанию Грегориски его похоронили возле брата. Христианин оберегал проклятого. Смеранда, узнав о новом несчастии и роли моей в нем, захотела повидаться со мной. Она приехала ко мне в монастырь Ганго и узнала от меня все, что случилось в эту страшную ночь. Я рассказала ей все подробности фантастического происшествия, но она выслушала меня, как слушал меня Грегориска, без удивления и без испуга. - Ядвига, - ответила она после некоторого молчания, - как ни странно все, что вы рассказали, вы рассказали истинную правду. Род Бранкованов проклят в третьем и четвертом колене и это за то, что один Бранкован убил священника. Пришел конец проклятию, ибо хотя вы и жена, но вы девственница, а у меня нет детей. Если мой сын завещал вам миллион, берите его. После моей смерти я уделю часть моего состояния на благочестивые дела, а остальное будет завещано вам. Послушайтесь совета вашего супруга, возвращайтесь как можно скорее в страну, где Бог не допускает таких странных чудес. Мне никого не надо для оплакивания моих сыновей. Прощайте, не беспокойтесь больше обо мне. Моя судьба принадлежит только мне и Богу. И, поцеловав меня по обыкновению в лоб, она уехала и заперлась в замке Бранкован. Неделю спустя я уехала во Францию. Как Грегориска надеялся, так и случилось: страшное привидение не посещало меня больше по ночам. Здоровье мое восстановилось, и от происшествия остался один лишь след - смертельная бледность, которая сохраняется до самой смерти у всех, кому пришлось испытать поцелуй вампира. Дама смолкла. Пробила полночь, и я могу сказать, что даже самые храбрые из нас вздрогнули при этом бое часов. Пора было уходить. Мы попрощались с Ледрю. Этот прекрасный человек умер год спустя. Впервые после этой смерти я получаю возможность воздать должное хорошему гражданину, скромному ученому и честному человеку. И спешу это сделать. Я никогда больше не был в Фонтенэ. Воспоминание о проведенном там дне оставило глубокое впечатление в моей жизни. Странные рассказы, выслушанные мной в один вечер, оставили столь глубокий след в моей памяти, что я, рассчитывая, что эти рассказы возбудят в других такой же сильный интерес, как испытывал я сам, собрал разные предания и рассказы в разных странах, в которых я перебывал в течение восемнадцати лет: в Швейцарии, Германии, Италии, Испании, Сицилии, Греции и Англии, и составил этот сборник, который выпускаю теперь для моих обычных читателей под заглавием: "Тысяча и один призрак".