тдавать пакет никому, кроме него лично, или по его личной записке, -- никому, кто бы этого ни потребовал. И Корнелиус, как мы видели, запер пакет в шкаф с редкими луковицами. Когда главный инспектор плотин уехал, затих шум и погасли огни, наш ученый и вовсе перестал думать о пакете. Но о нем, наоборот, весьма задумался Бокстель; он, подобно опытному лоцману, видел в этом пакете отдаленную незаметную тучку, которая, приближаясь, растет и таит в себе бурю. Вот все вехи нашей повести, расславленные на этой тучной почве, которая тянется от Дордрехта до Гааги. Тот, кто хочет, пусть следует за ними в будущее, которое раскрывается в следующих главах; что касается нас, то мы сдержали данное нами слово, доказав, что никогда ни Корнель ни Ян де Витт не имели во всей Голландии таких яростных врагов, какого имел ван Берле в лице своего соседа мингера Исаака Бокстеля. Но все же, благоденствуя в неведении, наш цветовод подвинулся на своем пути к цели, намеченной обществом цветоводов города Гаарлема: из темнокоричневого тюльпана он вывел тюльпан цвета жженого кофе. Возвращаясь к нему в тот самый день, когда в Гааге произошли знаменательные события, о которых мы уже рассказывали, мы застаем его около часу пополудни у одной из грядок. Он снимал с нее еще бесплодные луковицы от посаженных тюльпанов цвета жженого кофе; их цветение ожидалось весной 1673 года, и оно должно было дать тот знаменитый черный тюльпан, которого добивалось общество цветоводов города Гаарлема. Итак, 20 августа 1672 года в час дня Корнелиус находился у себя в сушильне. Упершись ногами в перекладину стола, а локтями -- на скатерть, он с наслаждением рассматривал три маленьких луковички, которые получил от только что снятой луковицы: луковички безупречные, неповрежденные, совершенные, -- неоценимые зародыши одного из чудеснейших произведений науки и природы, которое в случае удачи опыта должно было навсегда прославить имя Корнелиуса ван Берле. -- Я выведу большой черный тюльпан, -- говорил про себя Корнелиус, отделяя луковички. -- Я получу обещанную премию в сто тысяч флоринов. Я раздам их бедным города Дордрехта, и, таким образом, ненависть, которую вызывает каждый богатый во время гражданской войны, утратит свою остроту, и я, не опасаясь ни республиканцев, ни оранжистов, смогу по-прежнему содержать свои гряды в отличном состоянии. Тогда мне не придется больше опасаться, что во время бунта лавочники из Дордрехта и моряки из порта придут вырывать мои луковицы, чтобы накормить ими свои семьи, как они мне иногда грозят втихомолку, когда до них доходит слух, что я купил луковицу за двести или триста флоринов. Это решено, я раздам бедным сто тысяч флоринов, премию города Гаарлема. Хотя... На этом слове хотя Корнелиус сделал паузу и вздохнул. -- Хотя, -- продолжал он, -- было бы очень приятно потратить эти сто тысяч флоринов на расширение моего цветника или даже на путешествие на восток -- на родину прекраснейших цветов. Но, увы, не следует больше мечтать об этом: мушкеты, знамена, барабаны и прокламации -- вот кто господствует в данный момент. Ван Берле поднял глаза к небу и вздохнул. Затем, вновь устремив свой взгляд на луковицы, занимавшие в его мыслях гораздо больше места, чем мушкеты, барабаны, знамена и прокламации, он заметил: -- Вот, однакоже, прекрасные луковички; какие они гладкие, какой прекрасной формы, какой у них грустный вид, сулящий моему тюльпану цвет черного дерева! Жилки на их кожице так тонки, что они даже незаметны невооруженному глазу. О, уж наверняка ни одно пятно не испортит траурного одеяния цветка, который своим рождением будет обязан мне. Как назвать это детище моих бдений, моего труда, моих мыслей? "Tulipa nigra Barlaensis"... Да, Barlaensis. Прекрасное название. Все европейские тюльпановоды, то есть, можно сказать, вся просвещенная Европа вздрогнут, когда ветер разнесет на все четыре стороны это известие. -- Большой черный тюльпан найден. -- Его название? -- спросят любители. -- Tulipa nigra Barlaensis. -- Почему Barlaensis? -- В честь имени творца его, ван Берле, -- будет ответ. -- А кто такой ван Берле? -- Это тот, кто уже создал пять новых разновидностей: "Жанну", "Яна де Витта", "Корнеля" и т.д. Ну что же, вот мое честолюбие. Оно никому не будет стоить слез. И о моем "Tulipa nigra Barlaensis" будут говорить и тогда, когда, быть может, мой крестный, этот великий политик, будет известен только благодаря моему тюльпану, который я назвал его именем. Очаровательные луковички! Когда мой тюльпан расцветет, -- продолжал Корнелиус, -- и если к тому времени волнения в Голландии прекратятся, я раздам бедным только пятьдесят тысяч флоринов, ведь в конечном счете и это немало для человека, который, в сущности, никому ничего не должен. Остальные пятьдесят тысяч флоринов я употреблю на научные опыты. С этими пятьюдесятью тысячами флоринов я добьюсь, что тюльпан станет благоухать. О, если бы мне удалось добиться, чтобы тюльпан издавал аромат розы или гвоздики или, даже еще лучше, совершенно новый аромат! Если бы я мог вернуть этому царю цветов его естественный аромат, который он утерял при переходе со своего восточного трона на европейский, тот аромат, которым он должен обладать в Индии, в Гоа, в Бомбее, в Мадрасе и особенно на том острове, где некогда, как уверяют, был земной рай и который именуется Цейлоном. О, какая слава! Тогда, клянусь! Тогда я предпочту быть Корнелиусом ван Берле, чем Александром Македонским, Цезарем или Максимилианом. Восхитительные луковички!.. Корнелиус наслаждался созерцанием и весь ушел в сладкие грезы. Вдруг звонок в его кабинете зазвонил сильнее обычного. Корнелиус вздрогнул, прикрыл рукой луковички и обернулся. -- Кто там? -- Сударь, -- ответил слуга, -- это нарочный из Гааги. -- Нарочный из Гааги? Что ему нужно? -- Сударь, это Кракэ. -- Кракэ, доверенный слуга Яна де Витта? Хорошо. Хорошо, хорошо, пусть он подождет. -- Я не могу ждать, -- раздался голос в коридоре. И в тот же момент, нарушая запрещение, Кракэ устремился в сушильню. Неожиданное, почти насильственное вторжение было таким нарушением обычаев дома Корнелиуса ван Берле, что он, при виде вбежавшего в комнату Кракэ, сделал рукой, прикрывавшей луковички, судорожное движение и сбросил две из них на пол; они покатились; одна -- под соседний стол, другая -- в камин. -- А, дьявол! -- воскликнул Корнелиус, бросившись вслед за своими луковичками. -- В чем дело, Кракэ? -- Вот, -- сказал Кракэ, положив записку на стол, на котором оставалась лежать третья луковичка. -- Вы должны, не теряя ни минуты, прочесть эту бумагу. И Кракэ, которому показалось, что на улицах Дордрехта заметны признаки волнения, подобного тому, какое он недавно наблюдал в Гааге, скрылся, даже не оглядываясь назад. -- Хорошо, хорошо, мой дорогой Кракэ, -- сказал Корнелиус, доставая из-под стола драгоценную луковичку, -- прочтем, прочтем твою бумагу. Подняв луковичку, он положил ее на ладонь и стал внимательно осматривать. -- Ну, вот, одна неповрежденная. Дьявол Кракэ! Ворвался, как бешеный, в сушильню. А теперь посмотрим другую. И, не выпуская из руки беглянки, ван Берле направился к камину и, стоя на коленях, стал ворошить золу, которая, к счастью, была холодная. Он скоро нащупал вторую луковичку. -- Ну, вот и она. И, рассматривая ее почти с отеческим вниманием, сказал: -- Невредима, как и первая. В этот момент, когда Корнелиус еще на коленях рассматривал вторую луковичку, дверь так сильно сотряслась, а вслед за этим распахнулась с таким шумом, что Корнелиус почувствовал, как от гнева, этого дурного советчика, запылали его щеки и уши. -- Что там еще? -- закричал он. -- Или в этом доме все с ума сошли! -- Сударь, сударь! -- воскликнул, поспешно вбегая в сушильню, слуга. Лицо его было еще бледнее, а вид еще растеряннее, чем у Кракэ. -- Ну, что? -- спросил Корнелиус, предчувствуя в двойном нарушении всех его правил какое-то несчастье. -- О, сударь, бегите, бегите скорее! -- кричал слуга. -- Бежать? Почему? -- Сударь, дом переполнен стражей! -- Что им надо? -- Они ищут вас. -- Зачем? -- Чтобы арестовать. -- Арестовать, меня? -- Да, сударь, и с ними судья. -- Что бы это значило? -- спросил ван Берле, сжимая в руке обе луковички и устремляя растерянный взгляд на лестницу. -- Они идут, они идут наверх! -- закричал слуга. -- О мой благородный господин, о мое дорогое дитя! -- кричала кормилица, которая тоже вошла в сушильню. -- Возьмите золото, драгоценности и бегите, бегите! -- Но каким путем я могу бежать? -- спросил ван Берле. -- Прыгайте в окно! -- Двадцать пять футов. -- Вы упадете на пласт мягкой земли. -- Да, но я упаду на мои тюльпаны. -- Все равно, прыгайте! Корнелиус взял третью луковичку, подошел к окну, раскрыл его, но, представив себе вред, который будет причинен его грядам, он пришел в больший ужас, чем от расстояния, какое ему пришлось бы пролететь при падении. -- Ни за что, -- сказал он и сделал шаг назад. В этот момент за перилами лестницы появились алебарды солдат. Кормилица простерла к небу руки. Что касается Корнелиуса, то надо сказать, к чести его (не как человека, а как цветовода), что все свое внимание он устремил на драгоценные луковички. Он искал глазами бумагу, во что бы их завернуть, заметил листок из библии, который Кракэ положил на стол, взял его и, не вспомнив даже -- так сильно было его волнение, -- откуда взялся этот листок, завернул в него все три луковички, спрятал их за пазуху и стал ждать. В эту минуту вошли солдаты, возглавляемые судьей. -- Это вы доктор Корнелиус ван Берле? -- спросил судья, хотя он прекрасно знал молодого человека. Он в этом отношении действовал согласно правилам правосудия, что, как известно, придает допросу сугубо важный характер. -- Да, это я, господин ван Спеннен, -- ответил Корнелиус, вежливо раскланиваясь с судьей. -- И вы это отлично знаете. -- Выдайте нам мятежные документы, которые вы прячете у себя. -- Мятежные документы? -- повторил Корнелиус, ошеломленный таким обращением. -- О, не притворяйтесь удивленным. -- Клянусь вам, господин ван Спеннен, я не знаю, что вы хотите этим сказать. -- Ну, тогда, доктор, я вам помогу, -- сказал судья. -- Выдайте нам те бумаги, которые спрятал у вас в январе месяце предатель Корнель де Витт. В уме Корнелиуса словно что-то озарилось. -- О, о, -- сказал ван Спеннен, -- вот вы и начинаете вспоминать, не правда ли? -- Конечно, но вы говорите о мятежных бумагах, а таких у меня нет. -- А, вы отрицаете? -- Безусловно. Судья обернулся, чтобы окинуть взглядом весь кабинет. -- Какую комнату в вашем доме называют сушильней? -- спросил он. -- Мы как раз в ней находимся. Судья взглянул на небольшую записку, лежавшую поверх бумаг, которые он держал в руке. -- Хорошо, -- сказал он с уверенностью и повернулся к Корнелиусу. -- Вы мне выдадите эти бумаги? -- спросил он. -- Но я не могу, господин ван Спеннен, эти бумаги не мои, они мне отданы на хранение и потому неприкосновенны. -- Доктор Корнелиус, -- сказал судья, -- именем правительства я приказываю вам открыть этот ящик и выдать мне бумаги, которые там спрятаны. И судья пальцем указал на третий ящик шкафа, стоящего у камина. Действительно, в этом ящике и лежал пакет, который главный инспектор плотин передал своему крестнику; было очевидно, что полиция прекрасно осведомлена обо всем. -- А, вы не хотите, -- сказал ван Спеннен, увидев, что ошеломленный Корнелиус не двигается с места. -- Тогда я открою сам. Судья выдвинул ящик во всю его длину и раньше всего наткнулся на десятка два луковиц, заботливо уложенных рядами и снабженных надписями, затем он нашел и пакет с бумагами, который был точно в том же виде, в каком его вручил своему крестнику несчастный Корнель де Витт. Судья сломал печати, разорвал конверт, бросил жадный взгляд на первые попавшиеся ему листки и воскликнул грозным голосом: -- А, значит, правосудие получило не ложный донос! -- Как, -- спросил Корнелиус, -- в чем дело? -- О, господин ван Берле, бросьте притворяться невинным и следуйте за мной. -- Как, следовать за вами? -- воскликнул доктор. -- Да так, как именем правительства я вас арестую именем Вильгельма Оранского пока еще не арестовывали. Для этого он еще слишком недавно сделался штатгальтером. -- Арестовать меня? -- воскликнул Корнелиус. -- Что же я такого совершил? -- Это меня не касается, доктор, вы объяснитесь с вашими судьями. -- Где? -- В Гааге. Корнелиус в полном изумлении поцеловал падающую в обморок кормилицу, пожал руки своим слугам, которые обливались слезами, и двинулся за судьей. Тот посадил его в карету, как государственного преступника, и велел возможно быстрее везти в Гаагу. VIII. Налет Легко догадаться, что все случившееся было дьявольским делом рук мингера Исаака Бокстеля. Мы знаем, что при помощи подзорной трубы он во всех подробностях наблюдал встречу Корнеля де Витта со своим крестником. Мы знаем, что он ничего не слышал, но все видел. Мы знаем, что, по тому, как Корнелиус бережно взял пакет и положил его в тот ящик, куда он запирал самые драгоценные луковицы, Бокстель догадался о важности бумаг, доверенных главным инспектором плотин своему крестнику. Как только Бокстель, уделявший политике куда больше внимания, чем его сосед Корнелиус, узнал об аресте Корнеля де Витта, как государственного преступника, он сразу же подумал, что ему, вероятно, достаточно сказать только одно слово, чтобы крестник был так же арестован, как и его крестный. Однако, как ни возрадовалось сердце Бокстеля, он все же сначала содрогнулся при мысли о доносе и о том, что донос может привести Корнелиуса на эшафот. В злых мыслях самое страшное то, что злые души постепенно сживаются с ними. К тому же мингер Бокстель поощрял себя следующим софизмом: "Корнель де Витт плохой гражданин, раз он арестован по обвинению в государственной измене. Что касается меня, то я честный гражданин, раз меня ни в чем не обвиняют, и я свободен, как ветер. Поэтому, если Корнель де Витт -- плохой гражданин, что является непреложным фактом, раз он обвинен в государственной измене и арестован, то его сообщник Корнелиус ван Берле является гражданином не менее плохим, чем он. Итак, раз я честный гражданин, а долг всех честных граждан доносить на граждан плохих, то я, Исаак Бокстель, обязан донести на Корнелиуса ван Берле". Но, может быть, эти рассуждения, как бы благовидны они ни были, не овладели бы так сильно Бокстелем и, может быть, завистник не поддался бы простой жажде мести, терзавшей его сердце, если бы демон зависти не объединился с демоном жадности. Бокстель знал, каких результатов добился уже ван Берле в своих опытах по выращиванию черного тюльпана. Как ни был скромен доктор Корнелиус ван Берле, он не мог скрыть от близких свою почти что уверенность в том, что в 1673 году он получит премию в сто тысяч флоринов, объявленную обществом садоводов города Гаарлема. Вот эта почти что уверенность Корнелиуса ван Берле и была лихорадкой, терзавшей Исаака Бокстеля. Арест Корнелиуса произвел бы большое смятение в его доме. И в ночь после ареста никому не пришло бы в голову оберегать в саду его тюльпаны. И в эту ночь Бокстель мог бы перебраться через забор, и так как он знал, где находится луковица знаменитого черного тюльпана, то он и забрал бы ее. И вместо того, чтобы расцвести у Корнелиуса, черный тюльпан расцвел бы у него, и премию в сто тысяч флоринов вместо Корнелиуса получил бы он, не считая уже великой чести назвать новый цветок tulipa nigra Boxtellensis. Результат, который удовлетворял не только его жажду мщения, но и его алчность. Когда он бодрствовал, все его мысли были заняты только большим черным тюльпаном, во сне он грезил только им. Наконец, 19 августа, около двух часов пополудни искушение стало настолько сильным, что мингер Исаак не мог ему больше противиться. И он написал анонимный донос, который был настолько точен, что не мог вызвать сомнений в достоверности, и послал его по почте. В тот же вечер главный судья получил этот донос. Он тотчас же назначил своим коллегам заседание на следующее утро. Утром они собрались, постановили арестовать ван Берле и приказ об аресте вручили господину ван Спеннену. Последний -- мы это видели -- выполнил его, как честный голландец, и арестовал Корнелиуса ван Берле именно в то время, когда оранжисты города Гааги терзали трупы Корнеля и Яна де Виттов. Со стыда ли, по слабости ли воли, но в этот день Исаак Бокстель не решился направить свою подзорную трубу ни на сад, ни на лабораторию, ни на сушильню. Он и без того слишком хорошо знал, что произойдет в доме несчастного доктора Корнелиуса. Он даже не встал и тогда, когда его единственный слуга, завидовавший слугам ван Берле не менее, чем Бокстель завидовал их господину, вошел в комнату. Бокстель сказал ему: -- Я сегодня не встану, я болен. Около девяти часов он услышал шум на улице и вздрогнул. В этот момент он был бледнее настоящего больного и дрожал сильнее, чем дрожит человек, одержимый лихорадкой. Вошел слуга. Бокстель укрылся под одеяло. -- О сударь, -- воскликнул слуга, который догадывался, что, сокрушаясь о несчастье, постигшем их соседа, он сообщит своему господину приятную новость: -- о сударь, вы не знаете, что сейчас происходит? -- Откуда же мне знать? -- ответил Бокстель еле слышным голосом. -- Сударь, сейчас арестовывают вашего соседа Корнелиуса ван Берле по обвинению в государственной измене. -- Что ты! -- пробормотал слабеющим голосом Бокстель. -- Разве это возможно? -- По крайней мере, так говорят; к тому же я сам видел, как к нему вошли судья ван Спеннен и стрелки. -- Ну, если ты сам видел, -- другое дело, -- ответил Бокетель. -- Во всяком случае я еще раз схожу на разведку, -- сказал слуга. -- И, не беспокойтесь, сударь, я буду вас держать в курсе дела. Бокстель легким кивком головы поощрил усердие своего слуги. Слуга вышел и через четверть часа вернулся обратно. -- О сударь, -- сказал он, -- все, что я вам рассказал, истинная правда. -- Как так? -- Господин ван Берле арестован; его посадили в карету и увезли в Гаагу. -- В Гаагу? -- Да, и там, если верить разговорам, ему не сдобровать. -- А что говорят? -- Представьте, сударь, говорят, -- но это еще только слухи, говорят, что горожане убивают сейчас Корнеля и Яна де Виттов. -- О!.. -- простонал или, вернее, прохрипел Бокстель, закрыв глаза, чтобы не видеть ужасной картины" которая ему представилась. -- Черт возьми, -- заметил, выходя, слуга, -- мингер Исаак Бокстель, по всей вероятности, очень болен, раз при такой новости он не соскочил с кровати. Действительно, Исаак Бокстель был очень болен, он был болен, как человек, убивший другого человека. Но он убил человека с двойной целью. Первая была достигнута, теперь оставалось достигнуть второй. Приближалась ночь. Бокстель ждал ночи. Наступила ночь, он встал. Затем он взлез на свой клен. Он правильно рассчитал, -- никто и не думал охранять сад; в доме все было перевернуто вверх дном. Бокстель слышал, как пробило десять часов, потом одиннадцать, двенадцать. В полночь, с бьющимся сердцем, с дрожащими руками, с мертвенно бледным лицом, он слез с дерева, взял лестницу, приставил ее к забору и, поднявшись до предпоследней ступени, прислушался. Кругом было спокойно. Ни один звук не нарушал ночной тишины. Единственный огонек брезжил во всем доме Он теплился в комнате кормилицы. Мрак и тишина ободрили Бокстеля. Он перебросил ногу через забор, задержался на секунду на самом верху, потом, убедившись, что ему нечего бояться, перекинул лестницу из своего сада в сад Корнелиуса и спустился по ней вниз. Зная в точности место, где были посажены луковицы будущего черного тюльпана, он побежал в том направлении, но не прямо через грядки, а по дорожкам, чтобы не оставить следов. Дойдя до места, с дикой радостью погрузил он свои руки в мягкую землю. Он ничего не нашел и решил, что ошибся местом. Пот градом выступил у него на лбу. Он копнул рядом -- ничего. Копнул справа, слева -- ничего. Он чуть было не лишился рассудка, так как заметил, наконец, что земля была взрыта еще утром. Действительно, в то время, когда Бокстель лежал еще в постели, Корнелиус спустился в сад, вырыл луковицу и, как мы видели, разделил ее на три маленькие луковички. У Бокстеля не хватило решимости оторваться от заветного места. Он перерыл руками больше десяти квадратных футов. Наконец он перестал сомневаться в своем несчастье. Обезумев от ярости, он добежал до лестницы, перекинул ногу через забор, снова перенес лестницу от Корнелиуса к себе, бросил ее в сад и спрыгнул вслед за ней. Вдруг его осенила последняя надежда. Луковички находятся в сушильне. Остается проникнуть в сушильню. Там он должен найти их. В сущности, сделать это было не труднее, чем проникнуть в сад Стекла в сушильне поднимались и опускались, как в оранжерее Корнелиус ван Берле открыл их этим утром, и никому не пришло в голову закрыть их. Все дело было в том, чтобы раздобыть достаточно высокую лестницу, длиною в двадцать футов, вместо двенадцатифутовой. Бокстель однажды видел на улице, где он жил, какой-то ремонтирующийся дом. К дому была приставлена гигантская лестница. Эта лестница, если ее не унесли рабочие, наверняка подошла бы ему. Он побежал к тому дому. Лестница стояла на своем месте. Бокстель взял лестницу и с большим трудом дотащил до своего сада. Еще с большим трудом ему удалось приставить ее к стене дома Корнелиуса. Лестница как раз доходила до верхней подвижной рамы. Бокстель положил в карман зажженный потайной фонарик, поднялся по лестнице и проник в сушильню. Войдя в это святилище, он остановился, опираясь о стол. Ноги у него подкашивались, сердце безумно билось. Здесь было более жутко, чем в саду. Простор как бы лишает собственность ее священной неприкосновенности. Тот, кто смело перепрыгивает через изгородь или забирается на стену, часто останавливается у двери или у окна комнаты. В саду Бокстель был только мародером, в комнате он был вором. Однакоже мужество вернулось к нему: он ведь пришел сюда не для того, чтобы вернуться с пустыми руками. Он долго искал, открывая и закрывая все ящики и даже самый заветный ящик, в котором лежал пакет, оказавшийся роковым для Корнелиуса. Он нашел "Жанну", "де Витта", серый тюльпан и тюльпан цвета жженого кофе, снабженные этикетками с надписями, как в ботаническом саду. Но черного тюльпана или, вернее, луковичек, в которых он дремал перед тем, как расцвесть, -- не было и следа. И все же в книгах записи семян и луковичек, которые ван Берле вел по бухгалтерской системе и с большим старанием и точностью, чем велись бухгалтерские книги в первоклассных фирмах Амстердама, Бокстель прочел следующие строки: "Сегодня, 20 августа 1672 года, я вырыл луковицу славного черного тюльпана, от которой получил три превосходные луковички". -- Луковички! Луковички! -- рычал Бокстель, переворачивая в сушильне все вверх дном. -- Куда он их мог спрятать? Вдруг изо всей силы он ударил себя по лбу и воскликнул: -- О я, несчастный! О, трижды проклятый Бокстель! Разве с луковичками расстаются!? Разве их оставляют в Дордрехте, когда уезжают в Гаагу! Разве можно существовать без своих луковичек, когда это луковички знаменитого черного тюльпана!? Он успел их забрать, негодяй! Они у него, он увез их в Гаагу! Это был луч, осветивший Бокстелю бездну его бесполезного преступления. Бокстель, как громом пораженный, упал на тот самый стол, на то самое место, где несколько часов назад несчастный ван Берле долго и с упоением восхищался луковичками черного тюльпана... -- Ну, что же, -- сказал завистник, поднимая свое мертвенно-бледное лицо, -- в конце концов, если они у него, он сможет хранить их только до тех пор, пока жив... И его гнусная мысль завершилась отвратительной гримасой. -- Луковички находятся в Гааге, -- сказал он. -- Значит, я не могу больше жить в Дордрехте. В Гаагу, за луковичками, в Гаагу! И Бокстель, не обращая внимания на огромное богатство, которое он покидал, -- так он был захвачен стремлением к другому неоценимому сокровищу, -- Бокстель вылез в окно, спустился по лестнице, отнес орудие воровства туда, откуда он его взял, и, рыча, подобно дикому животному, вернулся к себе домой. IX. Фамильная камера Было около полуночи, когда бедный ван Берле был заключен в тюрьму Бюйтенгоф. Предположения Розы сбылись. Найдя камеру Корнеля пустой, толпа пришла в такую ярость, что, подвернись под руку этим бешеным людям старик Грифус, он, безусловно, поплатился бы за отсутствие своего заключенного. Но этот гнев излился на обоих братьев, застигнутых убийцами, благодаря мерам предосторожности, принятым Вильгельмом, этим предусмотрительнейшим человеком, который велел запереть городские ворота. Наступил, наконец, момент, когда тюрьма опустела, когда после громоподобного рева, катившегося по лестницам, наступила тишина. Роза воспользовалась этим моментом, вышла из своего тайника и вывела оттуда отца. Тюрьма была совершенно пуста. Зачем оставаться в тюрьме, когда кровавая расправа идет на улице? Грифус, дрожа всем телом, вышел вслед за мужественной Розой. Они пошли запереть кое-как ворота. Мы говорим кое-как, ибо ворота были наполовину сломаны. Было видно, что здесь прокатился мощный поток народного гнева. Около четырех часов вновь послышался шум. Но этот шум уже не был опасен для Грифуса и его дочери. Толпа волокла трупы, чтобы повесить их на обычном месте казни. Роза снова спряталась, но на этот раз только для того, чтобы не видеть ужасного зрелища. В полночь постучали в ворота Бюйтенгофа или, вернее, в баррикаду, которая их заменяла. Это привезли Корнелиуса ван Берле. Когда Грифус принял нового гостя и прочел в сопроводительном приказе звание арестованного, он пробормотал с угрюмой улыбкой тюремщика: -- Крестник Корнеля де Витта. А, молодой человек, здесь у нас есть как раз ваша фамильная камера; в нее мы вас и поместим. И, довольный своей остротой, непримиримый оранжист взял фонарь и ключи, чтобы провести Корнелиуса в ту камеру, которую только утром покинул Корнель де Витт. Итак, Грифус готовился проводить крестника в камеру его крестного отца. По пути к камере несчастный цветовод слышал только лай собаки и видел только лицо молодой девушки. Таща за собой толстую цепь, собака вылезла из большой ниши, выдолбленной в стене, и стала обнюхивать Корнелиуса, чтобы его узнать, когда ей будет приказано растерзать его. Под напором руки заключенного затрещали перила лестницы, и молодая девушка открыла под самой лестницей окошечко своей комнаты. Лампа, которую она держала в правой руке, осветила ее прелестное розовое личико, обрамленное тугими косами чудесных белокурых волос; левой же рукой она запахивала на груди ночную рубашку, так как неожиданный приезд Корнелиуса прервал ее сон. Получился прекрасный сюжет для художника, вполне достойный кисти Рембрандта: черная спираль лестницы, которую красноватым огнем освещал фонарь Грифуса; на самом верху суровое лицо тюремщика, позади него задумчивое лицо Корнелиуса, склонившегося над перилами, чтобы заглянуть вниз; внизу, под ним, в рамке освещенного окна -- милое личико Розы и ее стыдливый жест, несколько смущенный, быть может, потому что рассеянный и грустный взгляд Корнелиуса, стоявшего на верхних ступеньках, скользил по белым, округлым плечам молодой девушки. Дальше внизу, совсем в тени, в том месте лестницы, где мрак скрывал все детали, красным огнем пламенели глаза громадной собаки, потрясавшей своей цепью, на кольцах которой блестело яркое пятно от двойного света -- лампы Розы и фонаря Грифуса. Но и сам великий Рембрандт не смог бы передать страдальческое выражение, появившееся на лице Розы, когда она увидела медленно поднимавшегося по лестнице бледного, красивого молодого человека, к которому относились зловещие слова ее отца -- "Вы получите фамильную камеру". Однако эта живая картина длилась только один миг, гораздо меньше времени, чем мы употребили на ее описание Грифус продолжил свой путь, а за ним поневоле последовал и Корнелиус. Спустя пять минут он вошел в камеру, описывать которую бесполезно, так как читатель уже знаком с ней. Грифус пальцем указал заключенному кровать, на которой столько выстрадал скончавшийся днем мученик, и вышел. Корнелиус, оставшись один, бросился на кровать, но уснуть не мог. Он не спускал глаз с окна с железной решеткой, которое выходило на Бюйтенгоф; он видел через него появляющийся поверх деревьев первый проблеск света, падающий на землю, словно белое покрывало. Ночью, время от времени, раздавался быстрый топот лошадей, скачущих галопом по Бюйтенгофу, слышалась тяжелая поступь патруля, шагающего по булыжнику площади, а фитили аркебуз, вспыхивая при западном ветре, посылали вплоть до тюремных окон свои быстро перемещающиеся искорки. Но когда предутренний рассвет посеребрил гребни остроконечных крыш города, Корнелиус подошел к окну, чтобы скорее узнать, нет ли хоть одного живого существа вокруг него, и грустно оглядел окрестность. В конце площади, вырисовываясь на фоне серых домов, неправильным силуэтом возвышалось что-то черноватое, в предутреннем тумане приобретавшее темносиний оттенок. Корнелиус понял, что это виселица. На ней слегка раскачивались два бесформенных трупа, которые скорее представляли собою окровавленные скелеты. Добрые гаагские горожане истерзали тела своих жертв, но честно приволокли на виселицу их трупы, и имена убитых красовались на огромной доске. Корнелиусу удалось разобрать на доске следующие строки, написанные толстой кистью захудалого живописца: "Здесь повешены великий злодей, по имени Ян де Витт, и мелкий негодяй, его брат, два врага народа, но большие друзья французского короля". Корнелиус закричал от ужаса и в безумном исступлении стал стучать ногами и руками в дверь так стремительно и с такой силой, что прибежал разъяренный Грифус с огромной связкой ключей в руке. Он отворил дверь, изрыгая проклятия по адресу заключенного, осмелившегося побеспокоить его в неурочный час. -- Что это! Уж не взбесился ли этот новый де Витт? -- воскликнул он. -- Да, похоже, что де Витты действительно одержимы дьяволом! -- Посмотрите, посмотрите, -- сказал Корнелиус, схватив тюремщика за руку, и потащил его к окну. -- Посмотрите, что я там прочел! -- Где там? -- На этой доске. И, бледный, весь дрожа и задыхаясь, Корнелиус указал на виселицу, возвышавшуюся в глубине площади и украшенную этой циничной надписью. Грифус расхохотался. -- А, -- ответил он, -- вы прочли... Ну что же, дорогой господин, вот куда докатываются, когда ведут знакомство с врагами Вильгельма Оранского. -- Виттов убили, -- прошептал, падая с закрытыми глазами на кровать, Корнелиус; на лбу его выступил пот, руки беспомощно повисли. -- Господа Витты подверглись народной каре, -- возразил Грифус. -- Вы именуете это убийством, я же называю это казнью. И, увидев, что заключенный не только успокоился, но пришел в полное изнеможение, он вышел из камеры, с шумом хлопнув дверью и с треском задвинув засов. Корнелиус пришел в себя; он стал смотреть на камера в которой находился, на "фамильную камеру", по изречению Грифуса, -- как на роковое преддверие к печальной смерти. И так как Корнелиус был философом и, кроме того, христианином, он стал молиться за упокой души крестного отца и великого пенсионария и затем решил смириться перед всеми бедами, которые ему пошлет судьба. Спустившись с небес на землю, очутившись в своей камере и убедившись, что, кроме него, в ней никого нет, он вынул из-за пазухи три луковички черного тюльпана и спрятал их в самом темном углу, за камнем, на который ставят традиционный кувшин. Столько лет бесполезного труда! Разбитые мечты! Его открытие канет в ничто так же, как он сойдет в могилу. В тюрьме ни одной травинки, ни одной горсти земли, ни одного луча солнца! При этой мысли Корнелиус впал в мрачное отчаяние, из которого он вышел только благодаря чрезвычайному событию. Что это за чрезвычайное событие? О нем мы расскажем в следующей главе. Х. Дочь тюремщика В тот же вечер, когда Грифус приносил пищу заключенному, он, открывая дверь камеры, поскользнулся и упал. Стараясь удержать равновесие, он неловко подвернул руку и сломал ее повыше кисти. Корнелиус бросился было к тюремщику, но Грифус, не почувствовав сразу серьезности ушиба, сказал: -- Ничего серьезного. Не подходите. И он хотел подняться, опираясь на ушибленную руку, но рука согнулась. Тут Грифус ощутил сильнейшую боль и закричал. Он понял, что сломал руку. И этот человек, столь жестокий с другими, упал без чувств на порог и лежал без движения, холодный, словно покойник. Дверь камеры оставалась открытой, и Корнелиус был почти на свободе. Но ему и в голову не пришла мысль воспользоваться этим несчастным случаем. Как врач, он моментально сообразил по тому, как рука согнулась, по треску, который раздался при этом, что случился перелом, причиняющий пострадавшему боль. Корнелиус старался оказать помощь, забыв о враждебности, с какой пострадавший отнесся к нему при их единственной встрече. В ответ на шум, вызванный падением Грифуса, и на его жалобный стон, послышались быстрые шаги на лестнице, и сейчас же появилась девушка. При виде ее у Корнелиуса вырвался возглас удивления, в свою очередь девушка негромко вскрикнула. Это была прекрасная фрисландка. Увидев на полу отца и склоненного над ним заключенного, она подумала сначала, что Грифус, грубость которого ей хорошо была известна, пал жертвой борьбы, затеянной им с заключенным. Корнелиус сразу уловил это подозрение, зародившееся у молодой девушки. Но при первом же взгляде девушка поняла истину и, устыдившись своих подозрений, подняла на молодого человека очаровательные глаза и сказала со слезами: -- Простите и спасибо, сударь. Простите за дурные мысли и спасибо за оказываемую помощь. Корнелиус покраснел. -- Оказывая помощь ближнему, -- ответил он, -- я только выполняю свой долг. -- Да, и оказывая ему помощь вечером, вы забываете о тех оскорблениях, которые он вам наносил утром. Это более, чем человечно, сударь, -- это более, чем по-христиански. Корнелиус посмотрел на красавицу, пораженный тем, что слышит столь благородные слова из уст простой девушки. Но он не успел выразить свое удивление. Грифус, придя в себя, раскрыл глаза, и его обычная грубость ожила вместе с ним. -- Вот, -- сказал он, -- что получается, когда торопишься принести ужин заключенному: торопясь -- падаешь, падая -- ломаешь себе руку, потом валяешься на полу безо всякой помощи. -- Замолчите, -- сказала Роза. -- Вы несправедливы к молодому человеку; я его застала как раз в тот момент, когда он оказывал вам помощь. -- Он? -- спросил недоверчиво Грифус. -- Да, это правда, и я готов лечить вас и впредь. -- Вы? -- спросил Грифус. -- А разве вы доктор? -- Да, это моя основная профессия. -- Так что вы сможете вылечить мне руку? -- Безусловно. -- Что же вам для этого потребуется: -- Две деревянные дощечки и два бинта для перевязки. -- Ты слышишь, Роза? -- сказал Грифус. -- Заключенный вылечит мне руку; мы избавимся от лишнего расхода; помоги мне подняться, я словно налит свинцом. Роза подставила раненому свое плечо; он обвил здоровой рукой шею девушки и, сделав усилие, поднялся на ноги, а Корнелиус пододвинул к пострадавшему кресло, чтобы избавить его от лишних движений. Грифус сел, затем обернулся к своей дочери: -- Ну, что же, ты разве не слышала? Пойди принеси то, что требуется. Роза спустилась и вскоре вернулась с двумя дощечками и длинным бинтом. Корнелиус снял с тюремщика куртку и засучил рукав его рубашки. -- Вам это нужно, сударь? -- спросила Роза. -- Да, мадемуазель, -- ответил Корнелиус, бросив взгляд на принесенные предметы, -- да, это как раз то, что мне нужно. Теперь я поддержу руку вашего отца, а вы придвиньте стол. Роза придвинула стол. Корнелиус положил на него сломанную руку, чтобы она лежала ровнее, и с удивительной ловкостью соединил концы переломанной кости, приладил дощечки и наложил бинт. В самом конце перевязки тюремщик опять потерял сознание. -- Пойдите принесите уксус, мадемуазель, -- сказал Корнелиус, -- мы потрем ему виски, и он придет в себя. Но вместо того, чтобы выполнить это поручение, Роза, убедившись, что отец действительно в бессознательном состоянии, подошла к Корнелиусу. -- Сударь, -- сказала она, -- услуга за услугу. -- Что это значит, милое дитя? -- А это значит, сударь, что судья, который должен вас завтра допрашивать, приходил узнать, в какой вы камере, и ему сказали, что вы в той же камере, где находился Корнель де Витт. Услышав это, он так зловеще усмехнулся, что я опасаюсь, не ожидает ли вас какая-нибудь беда. -- Но что же мне могут сделать? -- спросил Корнелиус. -- Вы видите отсюда эту виселицу? -- Но ведь я же невиновен, -- сказал Корнелиус. -- А разве были виновны те двое, которые там повешены, истерзаны, изуродованы? -- Да, это правда, -- сказал, омрачившись, Корнелиус. -- К тому же, -- продолжала Роза, -- общественное мнение хочет, чтобы вы были виновны. Но виновны вы или нет, ваш процесс начнется завтра; послезавтра вы будете осуждены; в наше время эти дела делаются быстро. -- Какие же выводы вы делаете из этого? -- спросил Корнелиус. -- А вот какие: я одна, я слаба, я женщина, отец лежит в обмороке, собака в наморднике; следовательно, никто и ничто не мешает вам скрыться. Спасайтесь бегством, вот какие выводы я делаю. -- Что вы говорите? -- Я говорю, что мне, к сожалению, не удалось спасти ни Корнеля, ни Яна де Виттов, и я бы очень хотела спасти. хоть вас. Только торопитесь, вот у отца уже появилось дыхание; через минуту, быть может, он откроет глаза, и тогда будет слишком поздно. Вы колеблетесь? Корнелиус стоял, как вкопанный, глядя на Розу, и казалось, что он смотрит на нее, совершенно не слушая, что она говорит. -- Вы что, не понимаете разве? -- нетерпеливо сказала девушка. -- Нет, я понимаю, -- ответил Корнелиус, -- но... -- Но? -- Я отказываюсь. В этом обвинят вас. -- Не все ли равно? -- ответила Роза, покраснев. -- Спасибо, дитя мое, -- возразил Корнелиус, -- но я остаюсь. -- Вы остаетесь? Боже мой! Боже мой! Разве вы не поняли, что вас приговорят... приговорят к смерти через повешение, а может быть, вас убьют, растерзают на куски, как растерзали господина Яна и господина Корнеля! Ради всего святого! Я вас заклинаю, не беспокойтесь обо мне и бегите из этой камеры! Берегитесь, -- она приносит несчастье де Виттам! -- О, о! -- воскликнул пришедший в себя тюремщик. -- Кто там упоминает имена этих негодяев, этих мерзавцев, этих подлых преступников Виттов? -- Не волнуйтесь, друг мой, -- сказал Корнелиус, кротко улыбаясь. -- При переломе раздражаться очень вредно. Обратившись к Розе, он сказал шепотом: -- Дитя мое, я невиновен и буду ждать своих судей с безмятежным спокойствием невинного. -- Тише! -- сказала Роза. -- Почему? -- Отец не должен подозревать, что мы с вами переговаривались? -- А что тогда будет? -- А будет то, что он не позволит мне больше приходить сюда, -- ответила девушка. Корнелиус с улыбкой принял это наивное признание. Казалось, в несчастии ему мелькнул луч света. -- Ну, о чем вы там шепчетесь вдвоем? -- закричал Грифус, поднимаясь и поддерживая свою правую руку левой. -- Ни о чем, -- ответила Роза. -- Господин объясняет мне тот режим, которому вы должны следовать. -- Режим, которому я должен следовать! Режим, которому я должен следовать! У тебя тоже, голубушка, есть режим, которому ты должна следовать. -- Какой режим, отец? -- Не заходить в камеры к заключенным, а если приходишь, то не засиживаться там. Ну-ка, проваливай, да быстрей! Роза и Корнелиус обменялись взглядом. Взгляд Розы говорил: "Видите? " Взгляд Корнелиуса означал: "Да будет так, как угодно судьбе". XI. Завещание Корнелиуса ван Берле Роза не ошиблась. На другое утро в Бюйтенгоф явились судьи и учинили допрос Корнелиусу ван Берле. Но допрос длился недолго. Было установлено, что Корнелиус хранил у себя роковую переписку де Виттов с Францией. Он и не отрицал этого. Судьи сомневались только в том, что эта корреспонденция была ему передана его крестным отцом Корнелем де Виттом. Но так как со смертью этих мучеников Корнелиусу не было необходимости что-либо скрывать, то он не только не скрыл, что бумаги были вручены ему лично Корнелем, но рассказал также, как и при каких условиях пакет был ему передан. Признание свидетельствовало о том, что крестник замешан в преступлении крестного отца. Соучастие Корнелиуса было совершенно явно. Корнелиус не ограничился только этим признанием. Он подробно рассказал о своих симпатиях, привычках и привязанностях. Он рассказал о своем безразличном отношении к политике, о любви к искусству, наукам и цветам. Он сказал, что с тех пор, как Корнель приезжал в Дордрехт и доверил ему эти бумаги, он к ним больше не прикасался и даже не замечал их. На это ему возразили, что он говорит неправду, так как пакет был заперт как раз в тот шкаф, в который он каждый день заглядывал и с содержимым которого постоянно имел дело. Корнелиус ответил, что это верно, но что он раскрывал этот шкаф только затем, чтобы убедиться, достаточно ли сухи луковицы, и чтобы посмотреть, не дали ли они ростков. Ему возражали, что, здраво рассуждая, его пресловутое равнодушие к пакету едва ли правдоподобно, ибо невозможно допустить, чтобы он, получая из рук своего крестного отца пакет на хранение, не знал важности его содержания. На это он ответил, что его крестный отец Корнель был очень осторожным человеком и к тому же слишком любил его, чтобы рассказать о содержании бумаг, которое могло только встревожить их хранителя. Ему возразили, что если бы это было так, то господин де Витт приложил бы к пакету, на всякий случай, какое-нибудь свидетельство, которое удостоверяло бы, что его крестник совершенно чужд этой переписки, или во время своего процесса он мог бы написать ему письмо, которое могло бы служить Корнелиусу оправданием. Корнелиус отвечал, что, по всей вероятности, крестный считал, что его пакету не грозит никакая опасность, так как он был спрятан в шкаф, который считался в доме ван Берле столь же священным, как ковчег завета, и, следовательно, он находил такое удостоверение бесполезным. Что касается письма, то ему припоминается: перед самым арестом, когда он был поглощен исследованием одной из своих редчайших луковичек, к нему в сушильню вошел слуга Яна де Витта и передал какую-то бумагу; но что обо всем этом у него осталось только смутное воспоминание, словно о мимолетном видении. Слуга исчез, а бумагу, если хорошенько поищут, может быть, и найдут. Но Кракэ было невозможно найти, -- он исчез из Голландии. Обнаружить бумагу было так мало шансов, что даже не стали предпринимать поисков. Лично Корнелиус особенно и не настаивал на этом, так как, если бы даже бумага и нашлась, еще неизвестно, имеет ли она какое-нибудь отношение к предъявленному обвинению. Судьи делали вид, будто они желают, чтобы Корнелиус защищался энергичнее. Они проявляли к нему некое благосклонное терпение, которое обычно указывает или на то, что следователь как-то заинтересован в судьбе обвиняемого, или на то, что он чувствует себя победителем, уже сломившим противника и держащим его всецело в своих руках, почему и нет необходимости проявлять к нему уже ненужную суровость. Корнелиус не принимал этого лицемерного покровительства и в своем последнем ответе, который он произнес с благородством мученика и со спокойствием праведника, сказал: -- Вы спрашиваете меня, господа, о вещах, о которых я ничего не могу сказать, кроме чистой правды. И вот эта правда. Пакет попал ко мне указанным мною путем, и я перед богом даю клятву в том, что не знал и не знаю до сих пор его содержания. Я только в день ареста узнал, что это была переписка великого пенсионария с маркизом Лувуа. Я уверяю, наконец, что мне также неизвестно, каким образом узнали, что этот пакет у меня, и не могу понять, как можно усматривать преступление в том, что я принял на хранение нечто, врученное мне моим знаменитым и несчастным крестным отцом. В этом заключалась вся защитительная речь Корнелиуса. Судьи ушли на совещание. Они решили: всякий зародыш гражданских раздоров гибелен, так как он раздувает пламя войны, которое в интересах всех надо погасить. Один из судей, слывший за глубокого наблюдателя, определил, что этот молодой человек, по виду такой флегматичный, в действительности должен быть очень опасным человеком, -- под своей ледяной личиной он скрывает пылкое желание отомстить за господ де Виттов, своих родственников. Другой заметил, что любовь к тюльпанам прекрасно уживается с политикой, и исторически доказано, что много очень зловредных людей садовничали так рьяно, как будто это было их единственным занятием, в то время как на самом деле они были заняты совсем другим. Доказательством могут служить Тарквиний Гордый, который разводил мак в Габиях, и великий Кондэ, который поливал гвоздики в Венсенской башне, в то время как первый обдумывал свое возвращение в Рим, а второй -- свое освобождение из тюрьмы. И в заключение судья поставил следующую дилемму: или господин Корнелиус ван Берле очень любит свои тюльпаны, или он очень любит политику; в том и в другом случае он говорит нам неправду; во-первых, потому что найденными у него письмами доказано, что он занимался и политикой; во-вторых, потому что доказано, что он занимался и тюльпанами; луковички, находящиеся здесь, подтверждают это. Наконец -- а в этом и заключается величайшая гнусность -- то обстоятельство, что Корнелиус ван Берле занимался одновременно и тюльпанами и политикой, доказывает, что натура у обвиняемого двойственная, двуличная, раз он способен одинаково увлекаться и цветоводством и политикой, а это характеризует его как человека самого опасного для народного спокойствия. И можно провести некоторую, -- вернее, полную аналогию между ним и Тарквинием Гордым и Кондэ, которые только что были приведены в пример. В заключение всех этих рассуждений говорилось, что принц, штатгальтер Голландии, несомненно, будет бесконечно благодарен магистратуре города Гааги за то, что она облегчает ему управление Семью провинциями, истребляя в корне всякие заговоры против его власти. Этот довод взял верх над всеми остальными, и, чтобы окончательно пресечь всякие зародыши заговоров, судьи единогласно вынесли смертный приговор Корнелиусу ван Берле, заподозренному и уличенному в том, что он, Корнелиус ван Берле, под видом невинного любителя тюльпанов принимал участие в гнусных интригах и в возмутительном заговоре господ де Виттов против голландского народа и в их тайных сношениях с врагами -- французами. Кроме того, приговор гласил, что вышеуказанный Корнелиус ван Берле будет выведен из тюрьмы Бюйтенгоф и отправлен на эшафот, воздвигнутый на площади того же названия, где исполнитель судебных решений отрубит ему голову. Так как совещание это было серьезное, то оно длилось около получаса. В это время заключенный был водворен в камеру, куда и пришел секретарь суда прочесть ему приговор. У Грифуса от перелома руки повысилась температура, он был вынужден остаться в постели. Его ключи перешли в руки сверхштатного служителя, который и ввел секретаря, а за ним пришла и стала на пороге прекрасная фрисландка Роза. Она держала у рта платок, чтобы заглушить свои вздохи и рыдания. Корнелиус выслушал приговор скорее с удивлением, чем с грустью. Секретарь спросил Корнелиуса, не имеет ли он что-нибудь возразить. -- Нет, -- ответил Корнелиус. -- Признаюсь только, что из всех причин смерти, которые предусмотрительный человек может предвидеть для того, чтобы устранить их, я никогда не предполагал этой причины. После такого ответа секретарь поклонился Корнелиусу ван Берле с тем почтением, какое эти чиновники оказывают большим преступникам всех рангов. Когда он собрался выйти, Корнелиус остановил его: -- Кстати, господин секретарь, скажите, пожалуйста, а на какой день назначена казнь? -- На сегодня, -- ответил секретарь, несколько смущенный хладнокровием осужденного. За дверью раздались рыдания. Корнелиус нагнулся, чтобы посмотреть, кто это рыдает, но Роза угадала его движение и отступила назад. -- А на который час, -- добавил Корнелиус, -- назначена казнь? -- В полдень, сударь. -- Черт возьми, -- заметил Корнелиус, -- мне кажется, что минут двадцать тому назад я слышал, как часы пробили десять. Я не могу терять ни одной минуты. -- Чтобы исповедаться, сударь, не так ли? -- сказал, низко кланяясь, секретарь. -- И вы можете требовать любого священника. При этих словах он вышел, пятясь назад, а заместитель тюремщика последовал за ним, собираясь запереть дверь Корнелиуса. Но в этот момент дрожащая белая рука просунулась между этим человеком и тяжелой дверью. Корнелиус видел только золотую шапочку с белыми кружевными ушками, головной убор прекрасных фрисландок; он слышал только какой-то шопот на ухо привратнику; последний положил тяжелые ключи в протянутую к нему белую руку и, спустившись на несколько ступеней, сел посредине лестницы, которую таким образом он охранял наверху, а собака -- внизу. Золотая шапочка повернулась, и Корнелиус увидел заплаканное личико и большие голубые, полные слез глаза прекрасной Розы. Молодая девушка подошла к Корнелиусу, прижав руки к своей груди. -- О сударь, сударь! -- произнесла она. И не докончила своей фразы. -- Милое дитя, -- сказал взволнованный Корнелиус, -- чего вы хотите от меня? Теперь я ни в чем не волен, предупреждаю вас. -- Сударь, я прошу у вас одну милость, -- сказала Роза, простирая руки наполовину к небу, наполовину к Корнелиусу. -- Не плачьте, Роза, -- сказал заключенный, -- ваши слезы волнуют меня больше, чем предстоящая смерть. И вы знаете, что чем невиннее заключенный, тем спокойнее он должен принять смерть. Он должен идти на нее даже с радостью, как умирают мученики. Ну, перестаньте плакать, милая Роза, и скажите мне, чего вы желаете. Девушка упала на колени. -- Простите моего отца, -- сказала она. -- Вашего отца? -- спросил удивленный Корнелиус. -- Да, он был так жесток с вами. Но такова уж его натура. Он был груб не только с вами. -- Он наказан. Роза, он больше чем наказан переломом руки, и я его прощаю. -- Спасибо, -- сказала Роза. -- А теперь скажите, -- не могла ли бы я лично сделать что-нибудь для вас? -- Вы можете осушить ваши прекрасные глаза, дорогое дитя, -- сказал с нежной улыбкой Корнелиус. -- Но для вас... для вас... -- Милая Роза, тот, кому осталось жить только один час, был бы слишком большим сибаритом, если бы вдруг стал что-либо желать. -- Ну, а священник, которого вам предложили? -- Я всегда верил в бога, Роза, и никогда не нарушал его воли. Мне не нужно примирения с богом, и потому я не стану просить у вас священника. Но всю мою жизнь я лелеял только одну мечту, Роза. Вот если бы вы помогли мне осуществить ее. -- О господин Корнелиус, говорите, говорите, -- воскликнула девушка, заливаясь слезами. -- Дайте мне вашу прелестную руку и обещайте, что вы не будете надо мной смеяться, дитя мое... -- Смеяться? -- с отчаянием воскликнула девушка, -- Смеяться в такой момент! Да вы, видно, даже не посмотрели на меня, господин Корнелиус. -- Нет, я смотрел на вас, Роза, смотрел и плотским и духовным взором. Я еще никогда не встречал более прекрасной женщины, более благородной души, и если с этой минуты я больше не смотрю на вас, так только потому, что, готовый уйти из жизни, я не хочу в ней оставить ничего, с чем мне было бы жалко расстаться. Роза вздрогнула. Когда заключенный произносил последние слова, на Бюйтенгофской каланче пробило одиннадцать часов. Корнелиус понял. -- Да, да, -- сказал он, -- надо торопиться, вы правы, Роза. Затем он вынул из-за пазухи завернутые в бумажку луковички. -- Мой милый друг, я очень любил цветы. Это было в то время, когда я не знал, что можно любить что-либо другое. О, не краснейте, не отворачивайтесь, Роза, если бы я даже признавался вам в любви. Все равно, милое мое дитя, это не имело бы никаких последствий. Там, на площади Бюйтенгофа, лежит стальное орудие, которое через шестьдесят минут покарает меня за эту дерзость. Итак, я любил цветы, Роза, и я открыл, как мне, по крайней мере, кажется, тайну знаменитого черного тюльпана, вырастить который до сих пор считалось невозможным и за который, как вы знаете, а быть может не знаете, обществом цветоводов города Гаарлема объявлена премия в сто тысяч флоринов. Эти сто тысяч флоринов, -- видит бог, что не о них я жалею, -- эти сто тысяч флоринов находятся в этой бумаге. Они выиграны тремя луковичками, которые в ней находятся, и вы можете взять их себе, Роза. Я дарю вам их. -- Господин Корнелиус! -- О, вы можете их взять, Роза. Вы этим никому не нанесете ущерба, дорогое дитя. Я одинок во всем свете. Мой отец и мать умерли; у меня никогда не было ни братьев, ни сестер; я никогда ни в кого не был влюблен, а если меня кто-нибудь любил, то я об этом не знал. Впрочем, вы сами видите, Роза, как я одинок: в мой предсмертный час только вы находитесь в моей камере, утешая и поддерживая меня. -- Но, сударь, сто тысяч флоринов... -- Ах, будем серьезны, дорогое дитя, -- сказал Корнелиус. -- Сто тысяч флоринов составят прекрасное приданое к вашей красоте. Вы получите эти сто тысяч флоринов, так как я уверен в своих луковичках. Они будут ваши, дорогая Роза, и взамен я прошу только, чтобы вы мне обещали выйти замуж за честного молодого человека, которого будете любить так же сильно, как я любил цветы. Не прерывайте меня, Роза, мне осталось только несколько минут... Бедная девушка задыхалась от рыданий. Корнелиус взял ее за руку. -- Слушайте меня, -- продолжал он. -- Вот как вы должны действовать. Вы возьмете в моем саду в Дордрехте землю. Попросите у моего садовника Бютрюисгейма земли из моей гряды N 6. Насыпьте эту землю в глубокий ящик и посадите туда луковички. Они расцветут в будущем мае, то есть через семь месяцев, и, как только вы увидите цветок на его стебле, старайтесь ночью охранять его от ветра, а днем -- от солнца. Тюльпан будет черного цвета, я уверен. Тогда вы известите об этом председателя общества цветоводов города Гаарлема. Комиссия определит цвет тюльпана, и вам отсчитают сто тысяч флоринов. Роза тяжело вздохнула. -- Теперь, -- продолжал Корнелиус, смахнув с ресницы слезу (она относилась больше к прекрасному черному тюльпану, который ему не суждено будет увидеть, чем к жизни, с которой он готовился расстаться), теперь у меня больше нет никаких желаний, разве только, чтобы тюльпан этот назывался Rosa Barlaensis, то есть напоминал бы одновременно и мое и ваше имя. И так как вы, по всей вероятности, не знаете латинского языка и можете забыть это название, то постарайтесь достать карандаш и бумагу, и я вам это запишу. Роза зарыдала и протянула ему книгу в шагреневом переплете, на которой стояли инициалы К. В. -- Что это такое? -- спросил заключенный. -- Увы, -- ответила Роза, -- это библия вашего крестного отца Корнеля де Витта. Я ее нашла в этой камере после смерти мученика. Я ее храню, как реликвию. Напишите на ней ваше пожелание, господин Корнелиус, и хотя, к несчастью, я не умею читать, но все, что вы напишете, будет выполнено. Корнелиус взял библию и благоговейно поцеловал ее. -- Чем же я буду писать? -- спросил он. -- В библии есть карандаш, -- сказала Роза, -- он там лежал, там я его и оставила. Это был тот карандаш, который Ян де Витт одолжил своему брату. Корнелиус взял его и на второй странице -- первая, как мы помним, была оторвана -- он, готовый умереть, подобно Корнелю, написал такой же твердой рукой, как М и его крестный: "23 августа 1672 года перед тем, как сложить голову на эшафоте, хотя я и ни в чем не виновен, я завещаю Розе Грифус единственное сохранившееся у меня в этом мире имущество, -- ибо все остальное конфисковано, -- три луковички, из коих (я в этом глубоко убежден) вырастет в мае месяце большой черный тюльпан, за который назначена обществом садоводов города Гаарлема премия в сто тысяч флоринов. Я желаю, чтобы она, как единственная моя наследница, получила вместо меня эту премию, при одном условии, что она выйдет замуж за мужчину приблизительно моих лет, который полюбит ее и которого полюбит она, и назовет знаменитый черный тюльпан, который создаст новую разновидность, Rosa Barlaensis, то есть объединенным моим и своим именем. Да смилуется надо мною бог и да даст он ей доброго здоровья. Корнелиус ван Берле". Потом, отдавая библию Розе, он сказал: -- Прочтите. -- Увы, -- ответила девушка Корнелиусу, -- я уже вам говорила, что не умею читать. Тогда Корнелиус прочел Розе написанное им завещание. Рыдания бедной девушки усилились. -- Принимаете вы мои условия? -- спросил заключенный, печально улыбаясь и целуя дрожащие кончики пальцев прекрасной фрисландки. -- О, я не смогу, сударь, -- прошептала она. -- Вы не сможете, мое дитя? Почему же? -- Потому что есть одно условие, которое я не смогу выполнить! -- Какое? Мне казалось, однако, что мы обо всем договорились. -- Вы мне даете эти сто тысяч флоринов в виде приданого? -- Да. -- И чтобы я вышла замуж за любимого человека? -- Безусловно. -- Ну, вот видите, сударь, эти деньги не могут быть моими. Я никогда никого не полюблю и не выйду замуж. И, с трудом произнеся эти слова, Роза пошатнулась и от скорби чуть не упала в обморок. Испуганный ее бледностью и полубессознательным состоянием, Корнелиус протянул руки, чтобы поддержать ее, как вдруг по лестнице раздались тяжелые шаги, еще какие-то другие, зловещие звуки и лай пса. -- За вами идут! -- воскликнула, ломая руки, Роза. -- Боже мой, боже мой! Не нужно ли вам еще что-нибудь сказать мне? И она упала на колени, закрыв лицо руками, задыхаясь от рыданий и обливаясь слезами. -- Я хочу вам еще сказать, чтобы вы тщательно спрятали ваши три луковички и заботились о них согласно моим указаниям и во имя любви ко мне. Прощайте, Роза! -- О, да, -- сказала она, не поднимая головы, -- о, да, все, что вы сказали, я сделаю, за исключением замужества, -- добавила она совсем тихо: -- ибо это, это, клянусь вам, для меня невозможно. И она спрятала на своей трепещущей груди дорогое сокровище Корнелиуса. Шум, который услышали Корнелиус и Роза, был вызван приближением секретаря, возвращавшегося за осужденным в сопровождении палача, солдат из стражи при эшафоте и толпы любопытных, постоянных посетителей тюрьмы. Корнелиус без малодушия, но и без напускной храбрости принял их скорее дружелюбно, чем враждебно, и позволил им выполнять свои обязанности так, как они находили это нужным. Он взглянул из своего маленького окошечка с решеткой на площадь и увидел там эшафот и шагах в двадцати виселицу, с которой по приказу штатгальтера были уже сняты поруганные останки двух братьев де Виттов. Перед тем как последовать за стражей, Корнелиус искал глазами ангельский взгляд Розы, но позади шпаг и алебард он увидел только лежавшее ничком у деревянной скамьи тело и помертвевшее лицо, скрытое наполовину длинными волосами. Однако, лишаясь чувств, Роза приложила руку к своему бархатному корсажу и даже в бессознательном состоянии продолжала инстинктивно оберегать ценный дар, доверенный ей Корнелиусом. Выходя из камеры, молодой человек мог заметить в сжатых пальцах Розы пожелтевший листок библии, на котором Корнель де Витт с таким трудом написал несколько строк, которые, если бы Корнелиус прочел их, несомненно спасли бы и человека и тюльпан. ХII. Казнь Чтобы дойти от тюрьмы до эшафота, Корнелиусу нужно было сделать не более трехсот шагов. Когда он спустился с лестницы, собака спокойно пропустила его. Корнелиусу показалось даже, что она посмотрела на него с кротостью, похожей на сострадание. Быть может, собака узнавала осужденных и кусала только тех, кто выходил отсюда на свободу. Понятно, что, чем короче путь из тюрьмы к эшафоту, тем больше он был запружен любопытными. Та же самая толпа, которая, не утолив еще жажду крови, пролитой три дня назад, поджидала здесь новую жертву. И, как только показался Корнелиус, на улице раздался неистовый рев. Он разнесся по площади и покатился по улицам, прилегающим к эшафоту. Таким образом эшафот походил на остров, о который ударяются волны четырех или пяти рек. Чтобы не слышать угроз, воплей и воя, Корнелиус глубоко погрузился в свои мысли. О чем думал этот праведник, идя на казнь? Он не думал ни о своих врагах, ни о своих судьях, ни о своих палачах. Он мечтал о прекрасных тюльпанах, на которые он будет взирать с того света. "Один удар меча, -- говорил себе философ, -- и моя прекрасная мечта осуществится". Но было еще не известно, одним ли ударом покончит с ним палач или продлит мучения бедного любителя тюльпанов. Тем не менее ван Берле решительно поднялся по ступенькам эшафота. Он взошел на эшафот гордый тем, что был другом знаменитого Яна де Витта и крестником благородного Корнеля, растерзанных толпой, снова собравшейся, чтобы теперь поглазеть на него. Он встал на колени, произнес молитву и с радостью заметил: если он положит голову на плаху с открытыми глазами, то до последнего момента ему видно будет окно за решеткой в Бюйтенгофской тюрьме. Наконец настало время сделать это ужасное движение. Корнелиус спустил свой подбородок на холодный сырой чурбан, но в этот момент глаза невольно закрылись, чтобы мужественнее принять страшный удар, который должен обрушиться на его голову и лишить жизни. На полу эшафота сверкнул отблеск: это был отблеск меча, поднятого палачом. Ван Берле попрощался со своим черным тюльпаном, уверенный, что уходит в другой мир, озаренный другим светом и другими красками. Трижды он ощутил на трепещущей шее холодный ветерок от меча. Но какая неожиданность!.. Он не почувствовал ни удара, ни боли. Он не увидел перемены красок. До сознания ван Берле дошло, что чьи-то руки, он не знал, чьи, довольно бережно приподняли его, и он встал, слегка пошатываясь. Он раскрыл глаза. Около него кто-то что-то читал на большом пергаменте, скрепленном красной печатью. То же самое желтовато-бледное солнце, каким ему и подобает быть в Голландии, светило в небе, и то же самое окно с решеткой смотрело на него с вышины Бюйтенгофа, и та же самая толпа ротозеев, но уже не вопящая, а изумленная, глазела на него с площади. Осмотревшись, прислушавшись, ван Берле сообразил следующее: Его высочество Вильгельм, принц Оранский, побоявшись, по всей вероятности, как бы семнадцать фунтов крови, которые текли в жилах ван Берле, не переполнили чаши небесного правосудия, сжалился над его мужеством и возможной невиновностью. Вследствие этого его высочество даровал ему жизнь. Вот почему меч, который поднялся с зловещим блеском, три раза взлетел над его головой, подобно зловещей птице, но не опустился на его шею и оставил нетронутым его позвоночник. Вот почему не было ни боли, ни удара. Вот почему солнце все еще продолжало улыбаться ему, в неособенно яркой, правда, но все же очень приятной, лазури небесного свода. Корнелиус, рассчитывавший увидеть бога и тюльпаны всей вселенной, несколько разочаровался, но вскоре утешился тем, что имеет возможность свободно поворачивать голову на шее. И кроме того, Корнелиус надеялся, что помилование будет полным, что его выпустят на свободу, он вернется к своим грядкам в Дордрехте. Но Корнелиус ошибался. Как сказала приблизительно в то же время госпожа де Севинье, в письме бывает приписка. Была приписка и в указе штатгальтера, содержавшая самое существенное. Вильгельм, штатгальтер Голландии, приговаривал Корнелиуса ван Берле к вечному заключению. Он был недостаточно виновным, чтобы быть казненным, но слишком виновным для того, чтобы остаться на свободе. Корнелиус выслушал приписку, но досада его, вызванная разочарованием, скоро рассеялась. "Ну, что же, -- подумал он, -- еще не все потеряно. В вечном заключении есть свои хорошие стороны. В вечном заключении есть Роза. Есть также и мои три луковички черного тюльпана". Но Корнелиус забыл о том, что Семь провинций могут иметь семь тюрем, по одной в каждой провинции, что пища заключенного обходится дешевле в другом месте, чем в Гааге, которая является столицей. Его высочество Вильгельм, у которого не было, по-видимому, средств содержать ван Берле в Гааге, отправил его отбывать вечное заключение в крепость Левештейн, расположенную, правда, около Дордрехта, но, увы, всетаки очень далеко от него. Левештейн, по словам географов, расположен в конце острова, который образуют против Горкума Вааль и Маас. Ван Берле был достаточно хорошо знаком с историей своей страны, чтобы не знать, что знаменитый Гроций был после смерти Барневельта заключен в этот же замок и что правительство, в своем великодушии к знаменитому публицисту, юрисконсульту, историку, поэту и богослову, ассигновало ему на содержание двадцать четыре голландских су в сутки. "Мне же, куда менее важному, чем Гроций, -- подумал ван Берле, -- мне с трудом ассигнуют двенадцать су, и я буду жить очень скудно, но, в конце концов, все же буду жить". И вдруг его поразило ужасное воспоминание. -- Ах, -- воскликнул Корнелиус, -- там сырая и туманная местность! Такая неподходящая почва для тюльпанов! И, затем, Роза, Роза, которой не будет в Левештейне, -- шептал он, склонив на грудь голову, которая у него только что чуть не скатилась значительно ниже. XIII. Что творилось в это время в душе одного зрителя? В то время, как Корнелиус размышлял, к эшафоту подъехала карета. Карета эта предназначалась для заключенного. Ему предложили сесть в нее. Он покорился. Его последний взгляд был обращен к Бюйтенгофу. Он надеялся увидеть в окне успокоенное лицо Розы, но карета была запряжена сильными лошадьми, и они быстро вынесли ван Берле из толпы, которая ревом выражала свое одобрение великодушию штатгальтера и -- одновременно -- брань по адресу де Виттов и их спасенного от смерти крестника. Зрители рассуждали таким образом: "Счастье еще, что мы поторопились расправиться с негодяем из негодяев Яном и с проходимцем Корнелем, а то, без сомнения, милосердие его высочества отняло бы их у нас так же, как оно отняло у нас вот этого". Среди зрителей, привлеченных казнью ван Берле на площадь Бюйтенгоф и несколько разочарованных оборотом, какой приняла казнь, самым разочарованным был один хорошо одетый горожанин. Он с утра еще так усиленно работал ногами и локтями, что в конце концов от эшафота его отделял только ряд солдат, окруживших место казни. Многие жаждали видеть, как прольется гнусная кровь преступного Корнелиуса; но, выражая это жестокое желание, никто не проявлял такого остервенения, как вышеуказанный горожанин. Наиболее ярые пришли в Бюйтенгоф на рассвете, чтобы захватить лучшие места; но он опередил наиболее ярых и провел всю ночь на пороге тюрьмы, а оттуда попал в первые ряды, как мы уже говорили, работая ногами и локтями, любезничая с одними и награждая ударами других. И когда палач возвел осужденного на эшафот, этот горожанин, забравшись на тумбу у фонтана, чтобы лучше видеть и быть виденным, сделал палачу знак, означавший: -- Решено, не правда ли? В ответ ему последовал знак палача: -- Будьте покойны. Кто же был горожанин, состоявший, по-видимому, в близких отношениях с палачом, и что означал этот обмен знаками? Очень просто: горожанином был мингер Исаак Бокстель, который тотчас же после ареста Корнелиуса приехал в Гаагу, чтобы попытаться раздобыть луковички черного тюльпана. Бокстель попробовал сначала использовать Грифуса, но последний, отличаясь верностью хорошего бульдога, обладал и его недоверчивостью и злобностью. Он увидел в ненависти Бокстеля нечто совершенно обратное: он принял его за преданного друга Корнелиуса, который, осведомляясь о пустяшных вещах, пытается устроить побег заключенному. Поэтому на первое предложение Бокстеля добыть луковички, которые спрятаны, по всей вероятности, если не на груди заключенного, то в каком-нибудь уголке камеры, Грифус прогнал его, напустив на него собаку. Но оставшийся в зубах пса клочок штанов Бокстеля не обескуражил его. Он снова начал атаку. Грифус в это время находился в постели в лихорадочном состоянии, с переломленной рукой. Он даже не принял посетителя. Бокстель тогда обратился к Розе, предлагая девушке взамен трех луковичек головной убор из чистого золота. Но хотя благородная девушка не знала еще цены того, что ее просили украсть и за что ей предлагали невиданно хорошую плату, она направила искусителя к палачу, -- не только последнему судье, но и последнему наследнику осужденного. Совет Розы породил новую идею в голове Бокстеля. Тем временем приговор был вынесен; как мы видели, спешный приговор. У Исаака уже не оставалось времени чтобы подкупить кого-нибудь, так что он остановился на мысли, поданной ему Розой, и пошел к палачу. Исаак не сомневался в том, что Корнелиус умрет, прижимая луковички тюльпана к сердцу. В действительности же Бокстель не мог угадать двух вещей: Розу, то есть любовь, Вильгельма, то есть милосердие. Без Розы и Вильгельма расчеты завистника оказались бы правильными. Если бы не Вильгельм, Корнелиус бы умер. Если бы не Роза, Корнелиус умер бы, прижимая луковички к своему сердцу. Итак, мингер Бокстель направился к палачу, выдал себя за близкого друга осужденного и купил у него за непомерную сумму -- свыше ста флоринов -- всю одежду будущего покойника, кроме золотых и серебряных украшений, которые безвозмездно переходили к палачу. Но что значила эта сумма в сто флоринов для человека, почти уверенного, что он покупает за эти деньги премию общества цветоводов города Гаарлема? Это значило получить на затраченные деньги тысячу процентов, что было, согласитесь, недурной операцией. Палач, с своей стороны, зарабатывал сто флоринов без всяких хлопот или почти без всяких хлопот. Ему только нужно было после казни пропустить мингера Бокстеля и его слуг на эшафот и отдать ему бездыханный труп его Друга. К тому же подобные явления были обычны среди приверженцев какого-нибудь деятеля, кончавшего жизнь на эшафоте Бюйтенгофа. Фанатик, вроде Корнелиуса, мог свободно иметь другом такого же фанатика, который дал бы сто флоринов за его останки. Итак, палач принял предложение. Он выставил только одно условие: получить плату вперед. Бокстель, подобно людям, которые входят в ярмарочные балаганы, мог остаться недовольным и при выходе не пожелать внести плату. Но Бокстель заплатил вперед и стал ждать. После этого можно судить, насколько он был взволнован и как он следил за стражей, секретарем, палачом, как его волновало каждое движение ван Берле, как он ляжет на плаху, как он упадет и не раздавит ли он, падая, бесценные луковички; позаботился ли он, по крайней мере, положить их хотя бы в золотую коробочку, так как золото самый прочный из металлов. Мы не решаемся описать то впечатление, какое произвела на этого достойного смертного задержка в выполнении приговора. Чего ради палач теряет время, сверкая своим мечом над головой Корнелиуса, вместо того, чтобы отрубить эту голову? Но, когда он увидел, как секретарь суда взял осужденного за руку и поднял его, вынимая из кармана пергамент, когда он услышал публичное чтение о помиловании, дарованном штатгальтером, Бокстель потерял человеческий облик. Ярость тигра, гиены, змеи вспыхнула в его глазах. Если бы он был ближе к ван Берле, он бросился бы на него и убил бы его. Так, значит, Корнелиус будет жить Корнелиус поселится в Левештейне, он унесет туда, в тюрьму луковички и, быть может, найдется там сад, где ему и удастся вырастить свой черный тюльпан. Бывают события, которые перо бедного писателя не в силах описать и которые он вынужден предоставить фантазии читателя во всей их простоте. Бокстель в полуобморочном состоянии упал со своей тумбы среди группы оранжистов, так же, как и он, недовольных оборотом, принятым казнью. Они подумали, что крик, который испустил Бокстель, был криком радости, и наградили его кулачными ударами, не хуже, чем это сделали бы ярые боксеры-англичане. Но что могли прибавить несколько кулачных ударов к тем страданиям, которые испытывал Бокстель? Он бросился вдогонку за каретой, уносившей Корнелиуса с его луковичками тюльпанов. Но, торопясь, он не заметил камня под ногой -- споткнулся, потерял равновесие, отлетел шагов на десять и поднялся, истоптанный и истерзанный, только тогда, когда вся грязная толпа Гааги прошла через него. Бокстель, которого положительно преследовало несчастье, все же поплатился только изодранным платьем, истоптанной спиной и изодранными руками. Можно было подумать, что для Бокстеля достаточно всех этих неудач. Но это было бы ошибкой. Бокстель, поднявшись на ноги, вырвал из своей головы столько волос, сколько смог, и принес их в жертва жестокой и бесчувственной богине, именуемой завистью Подношение было, безусловно, приятно богине, у которой, как говорит мифология, вместо волос, на голове -- змеи. XIV. Голуби Дордрехта Для Корнелиуса ван Берле было, конечно, большой честью, что его отправили в ту самую тюрьму, в которой когда-то сидел ученый Гуго Гроций. По прибытии в тюрьму его ожидала еще большая честь. Случилось так, что, когда благодаря великодушию принца Оранского туда отправили цветовода ван Берле, камера в Левештейне, в которой в свое время сидел знаменитый друг Барневельта, была свободной. Правда, камера эта пользовалась в замке плохой репутацией с тех пор, как Гроций, осуществляя блестящую мысль своей жены, бежал из заключения в ящике из-под книг, который забыли осмотреть. С другой стороны, ван Берле казалось хорошим предзнаменованием, что ему дали именно эту камеру, так как, по его мнению, ни один тюремщик не должен был бы сажать второго голубя в ту клетку, из которой так легко улетел первый. Это историческая камера. Но мы не станем терять времени на описание деталей, а упомянем только об алькове, который был сделан для супруги Гроция. Это была обычная тюремная камера, в отличие от других, может быть, несколько более высокая. Из ее окна с решеткой открывался прекрасный вид. К тому же интерес нашей истории не заключается в описании каких бы то ни было комнат. Для ван Берле жизнь выражалась не в одном процессе дыхания. Бедному заключенному помимо его легких дороги были два предмета, обладать которыми он мог только в воображении: цветок и женщина, оба утраченные для него навеки. К счастью, добряк ван Берле ошибался. Судьба, оказавшаяся к нему благосклонной в тот момент, когда он шел на эшафот, эта же судьба создала ему в самой тюрьме, в камере Гроция, существование, полное таких переживаний, о которых любитель тюльпанов никогда и не думал. Однажды утром, стоя у окна и вдыхая свежий воздух, доносившийся из долины Вааля, он любовался видневшимися на горизонте мельницами своего родного Дордрехта и вдруг заметил, как оттуда целой стаей летят голуби и, трепеща на солнце, садятся на острые шпили Левештейна. "Эти голуби, -- подумал ван Берле, -- прилетают из Дордрехта и, следовательно, могут вернуться обратно. Если бы кто-нибудь привязал к крылу голубя записку, то, возможно, она дошла бы до Дордрехта, где обо мне горюют". И, помечтав еще некоторое время, ван Берле добавил: "Этим "кто-нибудь" буду я". Можно быть терпеливым, когда вам двадцать восемь лет и вы осуждены на вечное заключение, то есть приблизительно на двадцать две или на двадцать три тысячи дней. Ван Берле не покидала мысль о его трех луковичках, ибо, подобно сердцу, которое бьется в груди, она жила в его памяти. Итак, ван Берле все время думал только о них, соорудил ловушку для голубей и стал их приманивать туда всеми способами, какие предоставлял ему его стол, на который ежедневно выдавалось восемнадцать голландских су, равных двенадцати французским. И после целого месяца безуспешных попыток ему удалось поймать самку. Он употребил еще два месяца, чтобы поймать самца. Он запер их в одной клетке и в начале 1673 года, после того, как самка снесла яйца, выпустил ее на волю. Уверенная в своем самце, в том, что он выведет за нее птенцов, она радостно улетела в Дордрехт, унося под крылышком записку. Вечером она вернулась обратно. Записка оставалась под крылом. Она сохраняла эту записку таким образом пятнадцать дней, что вначале очень разочаровало, а потом и привело в отчаяние ван Берле. На шестнадцатый день голубка прилетела без записки. Записка была адресована Корнелиусом его кормилице, старой фрисландке, и он обращался к милосердию всех, кто найдет записку, умоляя передать ее по принадлежности как можно скорее. В письме к кормилице была вложена также записка, адресованная Розе. Кормилица получила это письмо. И вот каким путем. Уезжая из Дордрехта в Гаагу, а из Гааги в Горкум, мингер Исаак Бокстель покинул не только свой дом, не только своего слугу, не только свой наблюдательный пункт, не только свою подзорную трубу, но и своих голубей. Слуга, который остался без жалования, проел сначала те небольшие сбережения, какие у него были, а затем стал поедать голубей. Увидев это, голуби стали перелетать с крыши Исаака Бокстеля на крышу Корнелиуса ван Берле. Кормилица была добрая женщина, и она чувствовала постоянную потребность любить кого-нибудь. Она очень привязалась к голубям, которые пришли просить у нее гостеприимства. Когда слуга Исаака потребовал последних двенадцать или пятнадцать голубей, чтобы их съесть, она предложила их продать ей по шесть голландских су за штуку. Это было вдвое больше действительной стоимости голубей. Слуга, конечно, согласился с большой радостью. Таким образом, кормилица осталась законной владелицей голубей завистника. Эти голуби, разыскивая, вероятно, хлебные зерна иных сортов и конопляные семена повкуснее, объединились с другими голубями и в своих перелетах посещали Гаагу, Левештейн и Роттердам. Случаю было угодно, чтобы Корнелиус ван Берле поймал как раз одного из этих голубей. Отсюда следует, что если бы завистник не покинул Дордрехта, чтобы поспешить за своим соперником сначала в Гаагу, а затем в Горкум или Левештейн, то записка, написанная Корнелиусом ван Берле, попала бы в его руки, а не в руки кормилицы. И тогда наш бедный заключенный потерял бы даром и свой труд и время. И вместо того, чтобы иметь возможность описать разнообразные события, которые подобно разноцветному ковру будут развиваться под нашим пером, нам пришлось бы описывать целый ряд грустных, бледных и темных, как ночной покров, дней. Итак, записка попала в руки кормилицы ван Берле. И вот однажды, в первых числах февраля, когда, оставляя за собой рождающиеся звезды, с неба спускались первые сумерки, Корнелиус услышал вдруг на лестнице башни голос, который заставил его вздрогнуть. Он приложил руку к сердцу и прислушался. Это был мягкий, мелодичный голос Розы. Сознаемся, что Корнелиус не был так поражен неожиданностью и не ощутил той чрезвычайной радости, которую он испытал бы, если бы это произошло помимо истории с голубями. Голубь, взамен его письма, принес ему под крылом надежду, и он, зная Розу, ежедневно ожидал, если только до нее дошла записка, известий о своей любимой и о своих луковичках. Он приподнялся, прислушиваясь и наклоняясь к двери. Да, это несомненно, был тот же голос, который так нежно взволновал его в Гааге. Но сможет ли теперь Роза, которая приехала из Гааги в Левештейн, Роза, которой удалось каким-то неведомым Корнелиусу путем проникнуть в тюрьму, -- сможет ли она так же счастливо проникнуть к заключенному? В то время, как Корнелиус ломал себе голову над этими вопросами, волновался и беспокоился, открылось окошечко его камеры, и Роза, сияющая от счастья, еще более прекрасная от пережитого ею в течение пяти месяцев горя, от которого слегка побледнели ее щеки, Роза прислонила свою голову к решетке окошечка и сказала: -- О сударь, сударь, вот и я. Корнелиус простер руки, устремил к небу глаза и радостно воскликнул: -- О Роза, Роза! -- Тише, говорите шепотом, отец идет следом за мной, -- сказала девушка. -- Ваш отец? -- Да, там, во дворе, внизу, у лестницы. Он получает инструкции у коменданта. Он сейчас поднимется. -- Инструкции от коменданта? -- Слушайте, я постараюсь объяснить вам все в нескольких словах. У штатгальтера есть усадьба в одном лье от Лейдена. Собственно, это просто большая молочная ферма. Всеми животными этой фермы ведает моя тетка, его кормилица. Как только я получила ваше письмо, которое -- увы! -- я даже не смогла прочесть, но которое мне прочла ваша кормилица, -- я сейчас же побежала к своей тетке и оставалась там до тех пор, пока туда не приехал принц. А когда он туда приехал, я попросила его перевести отца с должности привратника Гаагской тюрьмы на должность тюремного надзирателя в крепость Левештейн. Он не подозревал моей цели; если бы он знал ее, он, может быть, и отказал бы, но тут он, наоборот, удовлетворил мою просьбу. -- Таким образом, вы здесь. -- Как видите. -- Таким образом, я буду видеть вас ежедневно? -- Так часто, как я только смогу. -- О Роза, моя прекрасная мадонна, Роза, -- воскликнул Корнелиус, -- так, значит, вы меня немного любите? -- Немного... -- сказала она. -- О, вы недостаточно требовательны, господин Корнелиус. Корнелиус страстно протянул к ней руки, но сквозь решетку могли встретиться только их пальцы. -- Отец идет, -- сказала девушка. И Роза быстро отошла от двери и устремилась навстречу старому Грифусу, который показался на лестнице. XV. Окошечко За Грифусом следовала его собака. Он обводил ее по всей тюрьме, чтобы в нужный момент она могла узнать заключенных. -- Отец, -- сказала Роза, -- вот знаменитая камера, из которой бежал Гроций; вы знаете, Гроций? -- Знаю, знаю, мошенник Гроций, друг этого злодея Барневельта, казнь которого я видел, будучи еще ребенком. Гроций! Из этой камеры он и бежал? Ну, так я ручаюсь, что теперь никто больше из нее не сбежит. И, открыв дверь, он стал впотьмах держать речь к заключенному. Собака же в это время обнюхивала с ворчанием икры узника, как бы спрашивая, по какому праву он остался жив, когда она видела, как его уводили палач и секретарь суда. Но красавица Роза отозвала собаку к себе. -- Сударь, -- начал Грифус, подняв фонарь, чтобы осветить немного вокруг, -- в моем лице вы видите своего нового тюремщика. Я являюсь старшим надзирателем, и все камеры находятся под моим наблюдением. Я не злой человек, но я непреклонно выполняю все то, что касается дисциплины. -- Но я вас прекрасно знаю, мой дорогой Грифус, -- сказал заключенный, став в освещенное фонарем пространство. -- Ах, так это вы, господин ван Берле, -- сказал Грифус: -- ах, так это вы, вот как встречаешься с людьми! -- Да, и я, к своему большому удовольствию, вижу, дорогой Грифус, что ваша рука в прекрасном состоянии, раз в этой руке вы держите фонарь. Грифус нахмурил брови. -- Вот видите, -- сказал он, -- всегда в политике делают ошибки. Его высочество даровал вам жизнь, -- я бы этого никогда не сделал. -- Вот как! Но почему же? -- спросил Корнелиус. -- Потому что вы и впредь будете устраивать заговоры. Ведь вы, ученые, общаетесь с дьяволом. -- Ах, Грифус, Грифус, -- сказал смеясь молодой человек, -- уже не за то ли вы на меня так злы, что я вам плохо вылечил руку, или за ту плату, какую я с вас взял за лечение! -- Наоборот, черт побери, наоборот, -- проворчал тюремщик: -- вы слишком хорошо мне ее вылечили, в этом есть какое-то колдовство: не прошло и шести недель, как я стал владеть ею, словно с ней ничего не случилось. До такой степени хорошо, что врач Бюйтенгофа предложил мне ее снова сломать, чтобы вылечить по правилам, обещая, что на этот раз я не смогу ею действовать раньше чем через три месяца. -- И вы на это не согласились? -- Я сказал: нет! До тех пор, пока я смогу делать крестное знамение этой рукой, -- Грифус был католиком, -- до тех пор, пока я смогу делать крестное знамение этой рукой, мне наплевать на дьявола. -- Но если вы плюете на дьявола, господин Грифус, то тем более вы не должны бояться ученых. -- О, ученые, ученые! -- воскликнул Грифус, не отвечая на вопрос -- Я предпочитаю охранять десять военных, чем одного ученого Военные курят, пьют, напиваются. Они становятся кроткими, как овечки, когда им дают виски или мозельвейн. Но, чтобы ученый стал пить, курить Или напиваться О, да, они трезвенники, они ничего не тратят, сохраняют свою голову ясной, чтобы устраивать заговоры. Но я вас предупреждаю, что вам устраивать заговоры будет нелегко Прежде всего -- ни книг, ни бумаги, никакой чертовщины. Ведь благодаря книгам Гроцию удалось бежать. -- Я вас уверяю, господин Грифус, -- сказал ван Берле, что, быть может, был момент, когда я подумывал о побеге, но теперь у меня, безусловно, нет этих помыслов. -- Хорошо, хорошо, -- сказал Грифус: -- следите за собой; я так же буду следить. Все равно, все равно его высочество допустил большую ошибку. -- Не отрубив мне голову? Спасибо, спасибо, господин Грифус. -- Конечно. Вы видите, как теперь спокойно себя ведут господа де Витты. -- Какие ужасные вещи вы говорите, господин Грифус, -- сказал Корнелиус, отвернувшись, чтобы скрыть свое отвращение. -- Вы забываете, что один из этих несчастных -- мой лучший друг, а другой... другой мой второй отец. -- Да, но я помню, что тот и другой были заговорщиками И к тому же я говорю так скорее из чувства сострадания. -- А, вот как! Ну, так объясните мне это, дорогой Грифус, я что-то плохо понимаю. -- Да, если бы вы остались на плахе палача Гербрука... -- То что же было бы? -- А то, что вам не пришлось бы больше страдать. Между тем здесь, -- я этого не скрываю, -- я сделаю вашу жизнь очень тяжелой. -- Спасибо за обещание, господин Грифус. И в то время, как заключенный иронически улыбался тюремщику, Роза за дверью ответила ему улыбкой, полной утешения. Грифус подошел к окну. Было еще достаточно светло, чтобы можно было видеть, не различая деталей, широкий горизонт, который терялся в сером тумане. -- Какой отсюда вид? -- спросил тюремщик. -- Прекрасный, -- ответил Корнелиус, глядя на Розу. -- Да, да, слишком много простора, слишком много простора. В это время встревоженные голосом незнакомца голуби вылетели из своего гнезда и, испуганные, скрылись в тумане. -- О, о, что это такое? -- Мои голуби, -- ответил Корнелиус. -- Мои голуби, -- закричал тюремщик. -- Мои голуби! Да разве заключенный может иметь что-нибудь свое? -- Тогда, -- ответил Корнелиус, -- это голуби, которых мне сам бог послал. -- Вот уже одно нарушение правил, -- продолжал Грифус. -- Голуби! Ах, молодой человек, молодой человек, я вас предупреждаю, что не позднее, чем завтра, эти птицы будут жариться в моем котелке. -- Вам нужно сначала поймать их, господин Грифус, -- возразил Корнелиус -- Вы считаете, что я не имею права иметь этих голубей, но вы, клянусь вам, имеете на это прав еще меньше, чем я. -- То, что отложено, еще не потеряно, -- проворчал тюремщик, -- и не позднее завтрашнего дня я им сверну шеи. И, давая Корнелиусу это злое обещание, Грифус перегнулся через окно, осматривая конструкцию гнезда. Это позволило Корнелиусу подбежать к двери и подать руку Розе, которая прошептала ему: -- Сегодня, в девять часов вечера. Грифус, всецело занятый своим желанием захватить голубей завтра же, как он обещал, ничего не видел, ничего не слышал и, закрыв окно, взял за руку дочь, вышел, запер замок и направился к другому заключенному, пообещать ему что-нибудь в этом же роде. Как только он вышел, Корнелиус подбежал к двери и стал прислушиваться к удалявшимся шагам. Когда они совсем стихли, он подошел к окну и совершенно разрушил голубиное гнездо. Он предпочел навсегда расстаться со своими пернатыми друзьями, чем обрекать на смерть милых вестников, которым он был обязан счастьем вновь видеть Розу. Ни посещение тюремщика, ни его грубые угрозы, ни мрачная перспектива его надзора, которым -- Корнелиусу это было хорошо известно -- он так злоупотреблял, -- ничто не могло рассеять сладких грез Корнелиуса и в особенности той сладостной надежды, которую воскресила в нем Роза. Он с нетерпением ждал, когда на башне Левештейна часы пробьют девять. Роза сказала: "Ждите меня в девять часов". Последний звук бронзового колокола еще дрожал в воздухе, а Корнелиус уже слышал на лестнице легкие шаги и шорох пышного платья прелестной фрисландки, и вскоре дверная решетка, на которую устремил свой пылкий взор Корнелиус, осветилась. Окошечко раскрылось с наружной стороны двери. -- А вот и я! -- воскликнула Роза, задыхаясь от быстрого подъема по лестнице. -- А вот и я! -- О милая Роза! -- Так вы довольны, что видите меня? -- И вы еще спрашиваете!? Но расскажите, как вам удалось прийти сюда. -- Слушайте, мой отец засыпает обычно сейчас же после ужина, и тогда я укладываю его спать, слегка опьяненного водкой. Никому этого не рассказывайте, так как благодаря этому сну я смогу каждый вечер на час приходить сюда, чтобы поговорить с вами. -- О, благодарю вас, Роза, дорогая Роза! При этих словах Корнелиус так плотно прижал лицо к решетке, что Роза отодвинула свое. -- Я принесла вам ваши луковички, -- сказала она. Сердце Корнелиуса вздрогнуло: он не решался сам спросить Розу, что она сделала с драгоценным сокровищем, которое он ей оставил. -- А, значит, вы их сохранили! -- Разве вы не дали мне их, как очень дорогую для вас вещь? -- Да, но, раз я вам их отдал, мне кажется, они теперь принадлежат вам. -- Они принадлежали бы мне после вашей смерти, а вы, к счастью, живы. О, как я благословляла его высочество! Если бог наградит принца Вильгельма всем тем, что я ему желала, то король Вильгельм будет самым счастливым человеком не только в своем королевстве, но и во всем мире. Вы живы, говорила я, и, оставляя себе библию вашего крестного, я решила вернуть вам ваши луковички. Я только не знала, как это сделать. И вот я решила просить у штатгальтера место тюремщика в Горкуме для отца, и тут ваша кормилица принесла мне письмо. О, уверяю вас, мы много слез пролили вместе с нею. Но ваше письмо только утвердило меня в моем решении, и тогда я уехала в Лейден. Остальное вы уже знаете. -- Как, дорогая Роза, вы еще до моего письма думали приехать ко мне сюда? -- Думала ли я об этом? -- ответила Роза (любовь у нее преодолела стыдливость), -- все мои мысли были заняты только этим. Роза была так прекрасна, что Корнелиус вторично прижал свое лицо и губы к решетке, по всей вероятности, чтобы поблагодарить молодую девушку. Роза отшатнулась, как и в первый раз. -- Правда, -- сказала она с кокетством, свойственным каждой молодой девушке, -- правда, я довольно часто жалела, что не умею читать, но никогда я так сильно не жалела об этом, как в тот раз, когда кормилица передала мне ваше письмо. Я держала его в руках, оно обладало живой речью для других, а для меня, бедной дурочки, -- было немым. -- Вы часто сожалели о том, что не умеете читать? -- спросил Корнелиус. -- Почему? -- О, -- ответила, улыбаясь, девушка, -- потому, что мне хотелось читать все письма, которые мне присылают. -- Вы получаете письма. Роза? -- Сотнями. -- Но кто же вам пишет? -- Кто мне пишет? Да все студенты, которые проходят по Бюйтенгофу, все офицеры, которые идут на учение, все приказчики и даже торговцы, которые видят меня у моего маленького окна. -- И что же вы делали, дорогая Роза, с этими записками? -- Раньше мне их читала какая-нибудь приятельница, я это меня очень забавляло, а с некоторых пор -- зачем мне слушать все эти глупости? -- с некоторых пор я их просто сжигаю. -- С некоторых пор! -- воскликнул Корнелиус, и глаза его засветились любовью и счастьем. Роза, покраснев, опустила глаза. И она не заметила, как приблизились уста Корнелиуса, которые, увы, соприкоснулись только с решеткой. Но, несмотря на это препятствие, до губ молодой девушки донеслось горячее дыхание, обжигавшее, как самый нежный поцелуй. Роза вздрогнула и убежала так стремительно, что забыла вернуть Корнелиусу его луковички черного тюльпана. XVI. Учитель и ученица Как мы видели, старик Грифус совсем не разделял расположения своей дочери к крестнику Корнеля де Витта. В Левештейне находилось только пять заключенных, и надзор за ними был нетруден, так что должность тюремщика была чем-то в роде синекуры, данной Грифусу на старости лет. Но в своем усердии достойный тюремщик всей силой своего воображения усложнил порученное ему дело. В его воображении Корнелиус принял гигантские размеры перворазрядного преступника. Поэтому он стал в его глазах самым опасным из всех заключенных. Грифус следил за каждым его шагом; обращался к нему всегда с самым суровым видом, заставляя его нести кару за его ужасный, как он говорил, мятеж против милосердного штатгальтера. Он заходил в камеру ван Берле по три раза в день, надеясь застать его на месте преступления, но Корнелиус, с тех пор как его корреспондентка оказалась тут же рядом, отрешился от всякой переписки. Возможно даже, что если бы Корнелиус получил полную свободу и возможность жить, где ему угодно, он предпочел бы жизнь в тюрьме с Розой и своими луковичками, чем где-нибудь в другом месте без Розы и без луковичек. Роза обещала приходить каждый вечер в девять часов для беседы с дорогим заключенным и, как мы видели, в первый же вечер исполнила свое обещание. На другой день она пришла с той же таинственностью, с теми же предосторожностями, как и накануне. Она дала себе слово не приближать лица к самой решетке. И, чтобы сразу же начать разговор, который мог бы серьезно заинтересовать ван Берле, она начала с того, что протянула ему сквозь решетку три луковички, завернутые все в ту же бумажку. Но, к большому удивлению Розы, ван Берле отстранил ее белую ручку кончиками своих пальцев. Молодой человек обдумал все. -- Выслушайте меня, -- сказал он, -- мне кажется, что мы слишком рискуем, вкладывая все наше состояние в один мешок. Вы понимаете, дорогая Роза, мы собираемся выполнить задание, которое до сих пор считалось невыполнимым. Нам нужно вырастить знаменитый черный тюльпан. Примем же все предосторожности, чтобы в случае неудачи нам не пришлось себя ни в чем упрекать. Вот каким путем, я думаю, мы достигнем цели. Роза напрягла все свое внимание, чтобы выслушать, что ей скажет заключенный, не потому, чтобы она лично придавала этому большое значение, а только потому, что этому придавал значение бедный цветовод. Корнелиус продолжал: -- Вот как я думаю наладить наше совместное участие в этом важном деле. -- Я слушаю, -- сказала Роза. -- В этой крепости есть, по всей вероятности, какойнибудь садик, а если нет садика, то дворик, а если не дворик, то какая-нибудь насыпь. -- У нас здесь чудесный сад, -- сказала Роза, -- он тянется вдоль реки и усажен прекрасными старыми деревьями. -- Не можете ли вы, дорогая Роза, принести мне оттуда немного земли, чтобы я мог судить о ней? -- Завтра же принесу. -- Вы возьмете немного земли в тени и немного на солнце, чтобы я мог определить по обоим образчикам ее сухость и влажность. -- Будьте покойны. -- Когда я выберу землю, мы разделим луковички. Одну луковичку возьмете вы и посадите в указанный мною день в землю, которую я выберу. Она, безусловно расцветет, если вы будете ухаживать за ней согласно моим указаниям. -- Я не покину ее ни на минуту. -- Другую луковичку вы оставите мне, и я попробую вырастить ее здесь, в своей камере, что будет для меня развлечением в те долгие часы, которые я провожу без вас. Признаюсь, я очень мало надеюсь на эту луковичку и заранее смотрю на нее, бедняжку, как на жертву моего эгоизма. Однако же, иногда солнце проникает и ко мне. Я постараюсь самым искусным образом использовать все. Наконец, мы будем, -- вернее, вы будете держать про запас третью луковичку, нашу последнюю надежду на случай, если бы первые два опыта не удались. Таким путем, дорогая Роза, невозможно, чтобы мы не выиграли ста тысяч флоринов -- ваше приданое, и не добились бы высшего счастья, достигнув своей цели. -- Я поняла, -- ответила Роза. -- Завтра я принесу землю, и вы выберете ее для меня и для себя. Что касается земли для вас, то мне придется потратить на это много вечеров, так как каждый раз я смогу приносить только небольшое количество. -- О, нам нечего торопиться, милая Роза. Наши тюльпаны должны быть посажены не раньше чем через месяц. Как видите, у нас еще много времени. Только для посадки вашего тюльпана вы будете точно выполнять все мои указания, не правда ли? -- Я вам это обещаю. -- И, когда он будет посажен, вы будете сообщать мне все обстоятельства, касающиеся нашего воспитанника, именно: изменение температуры, следы на аллее, следы на грядке. По ночам вы будете прислушиваться, не посещают ли наш сад кошки. Две несчастные кошки испортили у меня в Дордрехте целых две грядки. -- Хорошо, я буду прислушиваться. -- В лунные ночи... Виден ли от вас сад, милое дитя? -- Окна моей спальни выходят в сад. -- Отлично. В лунные ночи вы будете следить, не выползают ли из отверстий забора крысы. Крысы -- опасные грызуны, которых нужно остерегаться; я встречал цветоводов, которые горько жаловались на Ноя за то, что он взял в ковчег пару крыс. -- Я послежу и, если там есть крысы и кошки... -- Хорошо, нужно все предусмотреть. Затем, -- продолжал ван Берле, ставший очень под