ние Конституцию 1791 года, то есть важнейшее творение прошлого Собрания. Ее сопровождали и окружали двенадцать старейших депутатов Учредительного собрания. - А вот и двенадцать старцев Апокалипсиса! - крикнул кто-то. Конституцию нес архивариус Камю. Он взошел на трибуну, предъявил Конституцию народу и возгласил, словно новый Моисей: - Народ, вот новые скрижали закона! Затем началась церемония присяги. Все Законодательное собрание, хмурое и безразличное, прошло мимо нее; большинство заранее знало, что бессильная эта Конституция проживет не больше года, а присягало, чтобы присягнуть, поскольку это была обязательная церемония. Три четверти присягавших вовсе и не собирались держаться присяги. А меж тем слух о трех принятых декретах разошелся по Парижу. Упразднить титул .величество.! Убрать трон! Простое кресло слева от председательствующего! Это было почти то же, что возгласить: "Долой короля!" Первыми, как обычно, запаниковали деньги: государственные бумаги резко упали, банкиры начали испытывать страх. На девятое октября намечались большие изменения. В соответствии с новым законом упразднялся пост главнокомандующего национальной гвардии. Девятого октября Лафайет должен будет подать в отставку, и отныне главнокомандование будут осуществлять по очереди шесть командующих легионами. Настал день королевского заседания; как мы помним, это было седьмого октября. Король вошел в зал. Вопреки ожиданиям, когда он вошел, все не только встали, не только обнажили головы, но и встретили его овацией. Собрание кричало: "Да здравствует король!" Но в ту же секунду, словно роялисты решили бросить вызов новоизбранным депутатам, трибуны закричали: - Да здравствует его величество! По скамьям представителей нации пробежал ропот, все взоры обратились к трибунам, и оказалось, что крики эти раздаются в основном с трибун, предназначенных для бывших членов Учредительного собрания. - Ладно, господа, - пробурчал Кутон, - завтра вами займутся. Король сделал знак, что он хочет говорить. Его выслушали. Речь его, чрезвычайно продуманно составленная Дюпор-Дютертром, произвела большое впечатление; вся она сводилась к тому, что необходимо поддерживать порядок и объединиться в любви к отечеству. Председательствовал на заседании Пасторе. Он был роялистом. В речи своей король сказал, что он испытывает потребность, чтобы его любили. - И мы, государь, - ответил председательствующий, - испытываем потребность в вашей к нам любви! После этих слов в зале раздалась овация. В своей речи король еще сказал, что революция завершена. Какое-то мгновение Законодательное собрание, все целиком, было согласно с ним. Но чтобы так было, государь, вам не следовало оставаться по собственной воле королем священников и невольным королем эмигрантов. Впечатление, произведенное речью короля в Собрании, распространилось на весь Париж. Вечером король с семейством отправился в театр. Он был встречен громовой овацией. Многие плакали, и даже у Людовика XVI, при всей его несклонности к проявлениям чувствительности подобного рода, на глазах были слезы. Ночью король написал всем монархам, что принял Конституцию 1791 года. Впрочем, как известно, однажды он уже поклялся в верности этой Конституции, даже еще до того, как она была завершена. Назавтра Кутон вспомнил, что посулил вчера бывшим членам Учредительного собрания. Он объявил, что хочет сделать предложение. Уже известно было, какие предложения вносит Кутон. Все умолкли. - Граждане, - заговорил Кутон, - я требую, чтобы в этом Собрании были уничтожены все следы привилегий, а следовательно, все трибуны открыты для публики. Предложение приняли единогласно. На следующий день народ заполнил трибуны бывших депутатов, и после этого тень Учредительного собрания исчезла из зала. XXXII. ФРАНЦИЯ И ЗАГРАНИЦА Мы уже говорили, что новое Законодательное собрание избиралось, в частности, для борьбы с аристократами и священниками. Это был подлинный крестовый поход, только на знаменах его вместо девиза: "Так хочет Бог. - было начертано: "Так хочет народ." Девятого октября, в день отставки Лафайета, Галуа и Жансонне сделали отчет о религиозных волнениях в Вандее. Ответ был разумный, сдержанный, именно поэтому он и произвел сильнейшее впечатление. Кто же был вдохновителем, а может, и написал его? Одни ловкий политик, вступление которого на сцену и в наше повествование мы вскоре увидим. Собрание оказалось весьма терпимым. Один из его членов, Фоше, потребовал только, чтобы государство прекратило оплачивать священников, которые заявили, что не желают подчиняться голосу государства, но в то же время продолжало выплачивать пенсии старым и больным священнослужителям, отказавшимся присягнуть. Дюко пошел дальше: он призвал к терпимости и потребовал оставить священникам свободу принимать или не принимать ирисягу. Еще дальше пошел конституционный епископ Торн. Он заявил, что даже отказ священников присягнуть свидетельствует об их высоких добродетелях. Сейчас мы увидим, как авиньонские святоши ответили на эту терпимость. После дискуссии о конституционных священниках, впрочем так и незавершенной, перешли к эмигрантам. Это означало перейти от войны внутренней к войне, надвигающейся извне, то есть коснуться двух самых больных ран Франции. Фоше делал доклад о проблеме духовенства, Бриссо - об эмиграции. Он рассматривал эту проблему с возвышенной и гуманной стороны, подхватив ее там, где год назад выпустил из рук умирающий Мирабо. Бриссо потребовал делать различие между эмиграцией, вызванной страхом, и эмиграцией, вызванной ненавистью, и быть снисходительными к первой, но суровыми ко второй. По его мнению, нельзя удерживать граждан в королевстве, напротив, им нужно распахнуть настежь все двери. Он не добивался даже конфискации владений эмигрировавших из ненависти. Он только потребовал перестать платить тем, кто собирается поднять оружие на Францию. Но ведь и впрямь нелепость: Франция продолжала выплачивать содержание всем этим Конде, Ламбекам и Шарлям Лотарингским. Увидим мы сейчас, и как ответили эмигранты на такую мягкость. Когда Фоше завершил доклад, пришли известия из Авиньона. Когда заканчивал Бриссо - из Европы. Затем на западе возникло зарево, словно там бушевал пожар; то были новости из Америки. Мы начнем с Авиньона. Но сперва в нескольких словах расскажем историю этого второго Рима. Шел 1304 год, только что умер Бенедикт XI, умер до неприличия скоропостижно. Поговаривали, что его отравили фигами. Филипп Красивый давший рукою Колонна пощечину Бонифацию VIII, не сводил глаз с Перуджи, где собрался конклав. Уже давно у него возникла мысль перенести папский престол из Рима во Францию, чтобы, как только папство окажется у него под замком, заставить его работать в свою пользу и, как пишет наш великий историк Мишле, .диктовать ему доходные для себя буллы, использовать его непогрешимость и превратить Духа Святого в писца и сборщика налогов для королевского дома Франции." И вот к нему прискакал гонец, весь покрытый пылью, умирающий от усталости, едва способный говорить. Он привез важные новости. На конклаве силы французской и антифранцузской партий оказались равными, ни один из кандидатов в папы не мог получить при голосовании большинства, и стали уже поговаривать, что, дескать, надо собирать новый конклав в другом городе. Это крайне не понравилось перуджинцам, которые считали для себя честью, чтобы папа был выбран в их городе. Дабы добиться этого, они воспользовались весьма хитроумным средством. Они установили кордоны вокруг места, где заседал конклав, и не пропускали к кардиналам ни еды, ни питья. Кардиналы возопили. - Выберете папу, - кричали им перуджинцы, - получите есть и пить! Кардиналы держались восемьдесят часов. После этого сдались. Было решено, что антифранцузская партия назовет трех кардиналов, а французская партия из этих трех кандидатов выберет папу. Антифранцузская партия выбрала трех ярых врагов Филиппа Красивого. Но среди этих трех врагов Филиппа Красивого был Бертран де Го, архиепископ бордоский, о котором было известно, что он куда больший друг собственных интересов, чем враг французского короля. С этой новостью и поскакал гонец. Дорогу от Перуджи он проделал за четверо суток и прискакал, умирая от усталости. Нельзя было терять ни секунды. Филипп послал нарочного к Бертрану де Го, который еще ничего не знал о предназначавшейся ему высокой миссии, и предложил встречу в Андели. Произошла она темной ночью, в какую вызывают дьявола, на перекрестке, где сходятся три дороги; именно в такую пору и в таком месте те, кто жаждет получить поддержку сверхъестественных сил, призывают нечистого и преданно лобызают копыто Сатаны. Но на сей раз, видимо чтобы успокоить архиепископа, начали с того, что отслужили мессу, затем при вознесении святых даров король и прелат поклялись перед алтарем хранить тайну, после чего погасили свечи, и священник, отправлявший службу, удалился вместе с причетниками, унося священные сосуды, словно он боялся, как бы они, оказавшись немыми свидетелями того, что должно произойти, не стали жертвами святотатства. Король и архиепископ остались одни. От кого узнал, о чем они говорили, Виллани, у которого мы об этом прочли? Быть может, от самого Сатаны, который явно был третьим при их свидании? - Архиепископ, - сказал король Бертрану де Го, - ежели захочу, я смогу сделать тебя папой. Поэтому я и вызвал тебя для встречи. - Доказательство? - спросил архиепископ. - Вот оно, - ответил король. И он продемонстрировал письмо своих сторонников среди кардиналов, в котором они, вместо того чтобы сообщить, что выбор уже сделан, спрашивали Филиппа Красивого, кого им избрать. - Что я должен сделать, чтобы стать папой? - спросил обезумевший от радости гасконец, упав к ногам Филиппа Красивого. - Поклясться оказать мне шесть услуг, которых я у тебя попрошу, - сказал король. - Говорите же, государь, - с готовностью откликнулся Бертран де Го. - Я ваш подданный, и мой долг исполнять вашу волю. Король поднял его с колен, поцеловал в уста и сказал: - Вот они, те шесть услуг, о которых я прошу тебя... Бертран де Го слушал его, стараясь не пропустить ни слова; он опасался не того, что король потребует от него нечто, грозящее вечной погибелью душе, но вещей невыполнимых. - Во-первых, - начал король, - ты помиришь меня с церковью и заставишь простить проступок, который я совершил, арестовав в Ананьи папу Бонифация Восьмого. - Согласен, - поспешно ответил Бертран де Го. - Во-вторых, ты вернешь мне и моим подданным право причащаться. Филиппа Красивого папа отлучил от церкви. - Согласен! - воскликнул Бертран де Го, удивленный, что за такое великое дело у него требуют такие малости. Правда, оставались еще четыре условия. - В-третьих, ты на пять лет передашь мне сбор десятин во всем моем королевстве для покрытия затрат на войну во Фландрии. - Согласен! - В четвертых, ты отменишь и сожжешь буллу папы Бонифация "Ausculta fili". - Согласен! - В-пятых, ты вернешь кардинальский сан Марко Джакопо и мессиру Пьетро де Колонна и заодно возведешь в кардиналы некоторых моих друзей. - Согласен! Согласен! После этого Филипп замолчал, и архиепископ с некоторой тревогой осведомился: - А шестое, государь? - А шестое, - ответил Филипп Красивый, - я скажу тебе, когда придет время. Это дело великое и тайное. - Великое и тайное? - переспросил Бертран де Го. - Столь великое и тайное, - молвил король, - что я желаю, чтобы ты прежде поклялся на распятии, что выполнишь его. Вынув нагрудный крест, он протянул его архиепископу. Тот ни секунды не колебался: чтобы стать папой, ему осталось перепрыгнуть лишь этот последний ров. Он простер руку над образом нашего Спасителя и отчеканил: - Клянусь! - Хорошо, - сказал король. - А теперь скажи, в каком городе моего королевства ты желаешь венчаться папской тиарой? - В Лионе. - Следуй за мной. Отныне ты папа по имени Климент Пятый. Климент V последовал за Филиппом Красивым, но его крайне беспокоило шестое условие, которое его сюзерен пока еще не назвал. Однако в тот день, когда король наконец отверз уста, папа счел, что это тоже пустяк и исполнить его будет столь же нетрудно: Филипп потребовал уничтожить орден тамплиеров. Но, видно, их сговор оказался не по нраву Богу, и Бог весьма явственно выказал свое недовольство. По выходе из церкви, где венчали Климента V, процессия проходила мимо стены, которая была вся усеяна любопытствующими; стена обрушилась, при этом был ранен король, убит герцог Бретонский, а папа сбит с ног. Тиара свалилась у него с головы, и символ ныне униженной папской власти покатился в канаву. Неделю спустя на пиру, который давал новый папа, слуги его святейшества и слуги кардиналов затеяли ссору. Брат папы бросился их разнимать и был убит. Таковы были дурные предзнаменования. Вскоре дурные предзнаменования дополнились дурными деяниями: папа грабил церковь, а некая женщина грабила папу; то была красавица Брюнисанда, которая, по свидетельству хронистов того времени, обошлась христианству дороже, чем Святая земля. И тем не менее одно за другим папа исполнял свои обещания. Он был поставлен Филиппом, был его ручным папой, чем-то вроде курицы, которую утром и вечером заставляют нести золотые яйца, а если она вдруг заупрямится, угрожают зарезать и выпотрошить. Каждый день король, словно шекспировский венецианский купец, вырезал у своего должника фунт мяса там, где ему больше нравилось. В конце концов папа Бонифаций VIII был объявлен еретиком и лжепапой, с короля было снято отлучение от церкви, на пять лет ему был передан сбор церковной десятины, были назначены двенадцать преданных королю кардиналов, была отменена булла Бонифация VIII, закрывавшая королю доступ в мошну духовенства, орден тамплиеров был уничтожен, а все храмовники заключены в тюрьмы, и тут 1 мая 1308 года погиб император Альбрехт Австрийский. Филиппу Красивому пришла идея добиться избрания на императорский трон своего брата Карла де Валуа. Чтобы добиться этого, опять предстояло потрудиться Клименту V. Продавшийся оказался в рабстве; бедняга Бертран де Го был взнуздан и оседлан, и ему предстояло везти на себе короля Франции до самого ада. Но он все-таки сделал попытку сбросить своего ужасного наездника. В официальном послании Климент V высказался в пользу Карла де Валуа, а в тайном - против. Теперь ему надо было думать, как убраться из королевства; во владениях французского короля его жизни грозила опасность, тем паче что после назначения двенадцати верных кардиналов Филипп Красивый мог быть уверен, что новоизбранный папа будет предан ему. Клименту V вспомнились фиги, съеденные Бенедиктом XI. В это время он находился в Пуатье. Ночью ему удалось бежать и добраться до Авиньона. Довольно трудно объяснить, что тогда представлял собою Авиньон. Это была Франция и в то же время не Франция. То была граница, место убежища, остаток империи, старинная муниципия, республика вроде Сан-Марино. Только правили ею два короля: неаполитанский король как граф Прованский; король Франции как граф Тулузский. Каждый из них имел под своим управлением половину Авиньона. И ни один из них не мог арестовать беглеца на земле другого. Естественно, Климент V укрылся в той части Авиньона, что принадлежала королю Неаполитанскому. Но, бежав от власти короля Филиппа Красивого, он не смог убежать от проклятия великого магистра ордена тамплиеров. Взойдя на острове Мите на костер, Жак де Моле торжественно вызвал обоих своих палачей до конца года на суд перед лицом Господа. Первым отозвался на роковой вызов Климент V. Как-то ночью ему приснился сон, будто его дворец охвачен пламенем; .с той поры, - пишет его биограф, - он навсегда утратил веселье и прожил недолго." Через семь месяцев пришел черед Филиппа. Как он умер? Насчет его смерти существуют две версии. Но, похоже, обе рассматривают его смерть как отмщение Божие. Если верить хронике, переведенной Соважем, король погиб на охоте. "Он увидел, что на него выскочил олень, выхватил меч, пришпорил скакуна и собрался поразить оленя, но конь налетел на дерево, и притом с такой стремительностью, что добрый король, тяжко раненный в грудь, рухнул на землю и был перевезен в Корбейль." Там, по словам хрониста, болезнь настолько усугубилась, что он от нее скончался. Как видим, болезнь была крайне серьезная, серьезней быть не может. Гийом де Нанжи, напротив, так рассказывает о смерти победителя при Монз-ан-Пюель: "Филиппа, короля Франции, постигла долгая болезнь, причина которой была неведома врачам и стала для них и многих других поводом к великому удивлению и недоумению, тем паче что ни пульс его, ни моча не обнаруживали никаких признаков болезни или опасности для жизни. Наконец он велел придворным перевезти его в Фонтенбло, где он родился... Там, в присутствии множества людей приняв святое причастие со рвением и замечательным благоговением, он в лоне истинной католической веры счастливо отдал душу Творцу на тридцатом году своего царствования в пятницу накануне праздника святого апостола Андрея.. А Данте так даже придумал особый род смерти для этого ненавистного ему человека. По Данте, короля Филиппа задрал кабан. "Он умер от удара морды кабана, вор, который на Сене прилюдно подделывал монету". Папы, жившие в Авиньоне после Климента V, то есть Иоанн XXII, Бенедикт XII, Климент VI, ждали лишь случая купить Авиньон. Удалось это последиему из них. Совсем еще молодая женщина, почти девочка, Иоанна Неаполитанская4, не скажем продала, но отдала город за отпущение убийства, которое совершили ее фавориты. Повзрослев, она оспорила отдачу города, но, ежели Клименту VI что-то попадалось в руки, он цепко держал полученное. Настолько цепко, что, когда Григорий XI в 1377 году вновь сделал Рим папской резиденцией, Авиньон, управляемый легатом, остался в подчинении святого престола. Так было еще и в 1791 году, когда произошли события, ставшие причиной столь долгого отступления. Как и в день раздела Авиньона между королем Неаполя, графом Прованским, и королем Франции, графом Тулузским, в нем существовали два города: Авиньон священников и Авиньон купцов. В Авиньоне священников было с сотню церквей, сотни две монастырей и папский дворец. В торговом Авиньоне была река, рабочие шелкоткацких фабрик и перекрестный транзит из Лиона в Марсель, из Нима в Турин. В некотором смысле в этом несчастном городе жили французы короля и французы папы. Французы, принадлежавшие Франции, были истинными французами; французы, принадлежавшие Италии, были почти итальянцами. Французские французы, то есть торговцы, выбиваясь из сил, трудились, чтобы прокормиться и прокормить своих жен и детей, и это им едва удавалось. Итальянские французы, то есть духовенство, имели все - богатство и власть; то были аббаты, епископы, архиепископы, кардиналы, праздные, изящные, высокомерные, чичисбеи знатных дам; они были владыками женщин из народа, которые, когда те шествовали мимо, преклоняли колени и целовали им белые руки. Хотите увидеть их типичного представителя? Вот, пожалуйста, красавчик аббат Мори, франко-итальянец из Венесенского графства, сын сапожника, аристократичный, как Лозен, надменный, как Клермон-Тоннер, наглый, как лакей! 14 сентября 1791 года, еще в пору существования Учредительного собрания, декретом короля Авиньон и Венесенское графство были присоединены к Франции. Через год Авиньон частично находился в руках французской, а частично в руках антифранцузской партии. Гроза началась в 1790 году. Однажды ночью паписты ради развлечения повесили чучело, раскрашенное в три национальных цвета. Утром, увидев это, Авиньон возмутился. Из домов вытащили четырех папистов, не имевших никакого касательства к этой проделке, двух дворян, одного буржуа и одного рабочего, и вздернули их вместо этого чучела. Вождями французской партии были два молодых человека - Дюпра и Менвьель - и один пожилой по фамилии Лекюйе. Последний был французом в полном смысле слова: уроженец Пикардии, имел характер порывистый и одновременно рассудительный, в Авиньоне был нотариусом и секретарем муниципалитета. Эти три вождя набрали тысячи две-три солдат и затеяли поход на Карпантра, но поход не удался. Холодный дождь, смешанный с градом, какой иногда срывается с горы Ванту, разогнал войско Менвьеля, Дюпра и Лекюйе, как некогда буря разметала "Непобедимую армаду. Филиппа II. Кто, каким чудом наслал этот дождь? У кого достало могущества, чтобы разогнать революционную армию? У Пресвятой Девы! Но Дюпра, Менвьель и Лекюйе подозревали, что некий шевалье Патюс, каталонец, которого они назначили командующим, весьма активно способствовал Пресвятой Деве в устройстве этого чуда, и это ему надо отдать честь истинного виновника неудачи. В Авиньоне возмездие следует незамедлительно за предательством: предателя убивают. Убили и Патюса. А из кого же состояла армия французской партии? Из крестьян, грузчиков, дезертиров. Стали искать человека из народа, чтобы командовать этой народной армией. И вот показалось, что такой человек найден, то был некий Матье Жув, который велел звать себя Журданом. Родился он в Сен-Жюсте, недалеко от Пюи-ан-Веле, побывал погонщиком мулов, солдатом, держал в Париже кабак. В Авиньоне он торговал мареной. Был он бахвал и фанфарон. Он показывал большую саблю и хвастался, что отрубил ею голову коменданту Бастилии, а шестого октября - двум королевским гвардейцам. Народ наполовину в насмешку, наполовину со страхом прибавил к самозваной фамилии Журдан прозвище Головорез. Дюпра, Менвьель, Лекюйе и их полководец Журдан-Головорез уже достаточно долго были хозяевами города, и понемножку их переставали бояться. Против них образовался неопределенный, но многочисленный заговор, хитрый и подлый, как все заговоры духовенства. Надо было пробудить религиозные страсти. И тут жена одного французского патриота родила ребенка без руки. Был пущен слух, будто этот патриот ночью похитил из церкви серебряного ангела и отрубил ему руку. Новорожденного же покарало небо за это преступление. Отцу пришлось прятаться; его разорвали бы в клочья, даже не справившись, был ли в какой-нибудь церкви украден ангел. Пресвятая Дева неизменно покровительствовала роялистам, будь то шуаны в Бретани или паписты в Авиньоне. В 1789 году Пресвятая Дева плакала в церкви на улице Бак. В 1790 году она явилась из-за старого дуба в вандейском Бокаже. В 1791 году она разогнала армию Дюпра и Менвьеля, дохнув им в лицо градом. Наконец, в церкви кордельеров она вдруг покраснела, надо полагать, от стыда за бездеятельность авиньонцев. Это последнее чудо, удостоверенное главным образом женщинами - мужчины не слишком верили в него, - уже достаточно возбудило умы, и тут разнесся слух, правда несколько другого толка, который взволновал весь Авиньон. Из города вывезен большой ящик с серебряными вещами. Назавтра это уже были шесть ящиков. Послезавтра они превратились в восемнадцать доверху набитых сундуков. А откуда взялось серебро, которым были набиты эти восемнадцать сундуков? То были вещи из ломбарда, которые французская партия, эвакуируясь из города, якобы прихватила с собой. При этом известии над городом пронесся грозовой ветер, знаменитый зу-зу, что дует в дни мятежей и чей голос являет собой нечто среднее между рычанием тигра и шипом змеи. В Авиньоне бедность была чудовищная, и у каждого что-то да было заложено в ломбарде. И бедняки, сколько бы ни ничтожны были их заклады, сочли себя разоренными. Богатому, чтобы разориться, нужно потерять миллион, бедняку - свои лохмотья; все относительно. Дело происходило воскресным утром шестнадцатого октября. Все окрестные крестьяне сошлись в город на мессу. А поскольку в те времена без оружия из дому не выходили, все, естественно, пришли вооруженные. Так что момент был выбран превосходно, да и удар был нанесен весьма искусно. Теперь уже не было ни французской, ни антифранцузской партии, а были воры, которые совершили подлый грабеж, обокрав бедняков! В церковь кордельеров стекался народ - крестьяне, горожане, ремесленники, грузчики, белые, красные, трехцветные, и все они громогласно требовали, чтобы муниципалитет немедля, сей же миг устами своего секретаря Лекюйе дал им отчет. Почему гнев народа обратился против Лекюйе? Неизвестно. Когда у человека должны отнять жизнь, происходят вот такие роковые стечения. И тут в церковь привели Лекюйе. Он пытался укрыться в муниципалитете, но его опознали, задержали, нет, даже не задержали, а, подгоняя кулаками, палками, пинками, потащили в церковь. В церкви бедняга, бледный, но решительный и спокойный, поднялся на кафедру и начал оправдываться. Сделать ему это было проще простого, достаточно было всего-навсего сказать: "Откройте ломбард и покажите народу. Пусть он увидит, что все вещи, в вывозе которых нас обвиняют, находятся там в целости и сохранности." Но он начал так: - Братья, я верю, что революция необходима, и отдаю ей все силы... Продолжить ему не дали, опасаясь, как бы он и впрямь не оправдался. Страшный зу-зу, резкий, как мистраль, прервал его. Какой-то грузчик забрался на кафедру и сбросил его воющей своре. Толпа, собравшаяся в церкви, взревела. Лекюйе поволокли к алтарю. Именно там следовало прикончить революционера, чтобы жертва была сладостна для Пресвятой Девы, именем которой все это творилось. На хорах Лекюйе, еще живой, вырвался из рук убийц и укрылся за одной из скамей. Чья-то милосердная рука протянула ему письменные принадлежности. Ему нужно было написать то, что ему не дали сказать. Нежданная помощь дала ему мгновение передышки. Бретонский дворянин, находившийся в Авиньоне проездом в Марсель, случайно заглянул в церковь и исполнился жалости к несчастной жертве. С отвагой и упорством бретонца он пытался спасти его, несколько раз отбивал ножи и палки, готовые поразить Лекюйе, восклицая: "Господа, во имя закона! Господа, во имя чести! Господа, во имя человечности!" Ножи и палки обратились против него, но он все равно продолжал прикрывать своим телом несчастного Лекюйе, выкрикивая: "Господа, во имя человечности!" В конце концов народ устал от того, что его лишают законной добычи, схватил этого дворянина и поволок его вешать. Но трое человек выручили его, закричав: - Покончим сперва с Лекюйе, а этим займемся после! Народ осознал справедливость предложения и отпустил бретонца. Ему пришлось уносить ноги. Звали его г-н де Розели. Лекюйе так ничего и не успел написать, но, будь даже у него время, его записку все равно никто не прочел бы, слишком велико было возмущение. И вдруг Лекюйе увидел за алтарем небольшую дверцу. Добеги он до нее, он, вполне возможно, спасся бы. Лекюйе рванулся к ней, когда все думали, что он от страха лишился сил. И он добежал бы до нее: убийц его рывок застал врасплох, но около алтаря какой-то рабочий-ткач с такой силой ударил его палкой по голове, что та сломалась. Оглушенный Лекюйе рухнул, как падает бык от удара молотка. Упал он именно там, куда и хотели его приволочь: у подножия алтаря. И пока женщины, карая его за святотатственные революционные лозунги вроде "Да здравствует свобода!", резали ему на ленточки губы, мужчины плясали на нем, ломая ребра, точь-в-точь как крушили камнями ребра Святому Стефану. Шевеля окровавленными губами, Лекюйе умолял: - Братья, сестры, смилуйтесь! Во имя человечности, убейте меня! Но он просил слишком многого: ему пришлось испить муки долгой агонии. Она продлилась до вечера. Несчастный изведал смертные страдания целиком и полностью. Такие вот вести пришли в Законодательное собрание как ответ на человеколюбивую речь Фоше. Правда, через день пришло новое известие. Дюпра и Журдану сообщили, что произошло. Как им было собрать своих рассеявшихся сторонников? Дюпра пришла идея - пробить, как в набат, в знаменитый серебряный колокол, который звонил только в двух случаях - при избрании папы и при его смерти. Колокол этот слышали редко, и звук у него был не-обычный, таинственный. Его звон произвел противоположное воздействие: заледенил страхом сердца папистов и наполнил мужеством революционеров. Чуть только прозвучал этот набат, все селяне разбежались из города по домам. Журдан же с помощью его серебряного звона собрал сотни три своих солдат. Он занял городские ворота и поставил на их охрану сто пятьдесят человек. С оставшимися полутора сотнями он направился к церкви кордельеров. У него были две пушки, он направил их на толпу и стрелял, не выбирая цели. Затем он вошел в церковь. В ней было пусто. Лекюйе лежал у ног Пресвятой Девы, которая явила столько чудес, но не соблаговолила простереть свою божественную руку, чтобы спасти этого несчастного. Казалось, он никак не мог умереть: этот окровавленный кусок плоти, представлявший сплошную рану, отчаянно цеплялся за жизнь. Тело Лекюйе пронесли по улицам, и всюду, где проходил этот кортеж, люди захлопывали окна, крича: - Я не был в церкви кордельеров! Страх был так велик, что Журдан со своими тремястами сторонниками мог делать с Авиньоном и его тремя тысячами жителей все, что угодно. И они проделали в малом масштабе то же, что Марат и Панис проделали в Париже второго сентября. Позже станет ясно, почему мы говорим о Марате и Панисе, а не о Дантоне. Были убиты не то семьдесят, не то восемьдесят несчастных, которых сбросили в колодец папской башни Ледник. Башни Страшилы, как ее там называют. Весть о чудовищных репрессиях заставила забыть об убийстве Лекюйе. А вот что делали эмигранты, которых защищал Бриссо, требовавший открыть им двери для выезда из Франции. Они примирили Австрию и Пруссию и сделали этих прирожденных недругов друзьями. Они добились, что Россия запретила нашему послу появляться на улицах Санкт-Петербурга и направила посланника в Кобленц к беглецам. Добились, чтобы Берн наказал один швейцарский город, где пели революционную "Пойдет! Пойдет!" Добились, что Женева, родина Руссо, так много сделавшего, чтобы во Франции свершилась революция, направила на нас свои пушки. Добились, чтобы епископ Льежа отказался принять французского посла. Правда, неплохо действовали и сами монархи. Россия и Швеция вернули Людовику XVI нераспечатанными его послания, в которых он сообщал, что принял Конституцию. Испания отказалась принять королевское послание и выдала инквизиции некоего француза, который только самоубийством спасся от сан-бенито. В Венеции выбросили на площадь Сан-Марко труп человека, которого ночью удавили по приказу Совета десяти, и труп этот был снабжен такой вот надписью: "Удавлен как франкмасон." Император и король Пруссии ответили, но ответили угрозой. Мы желаем, - писали они, - предотвратить необходимость принятия самых серьезных мер, дабы избежать повторения событий, которые дают повод для столь печальных предзнаменований. Итак, гражданская война в Вандее, гражданская война на Юге и угроза войны отовсюду. А затем с другой стороны Атлантического океана донеслись крики жителей острова, где произошла взаимная резня. Что же случилось там, на западе? Кто такие были эти черные рабы, которых сперва убивали и которые потом сами стали убивать? То были негры Сан-Доминго, ответившие кровавой местью. С чего начались эти события? В двух словах, то есть не столь распространенно, как с Авиньоном, потому как там мы несколько увлеклись, так вот, в двух словах мы попытаемся объяснить вам это. Учредительное собрание пообещало свободу неграм. Оже, молодой мулат, один из тех людей с бесстрашным, пылким и жертвенным сердцем, каких я немало знал, пересек океан и привез декреты об освобождении, когда они еще только-только должны были быть отправлены на остров. Хотя официально декреты еще не прибыли, Оже в поспешном стремлении к свободе стал принуждать губернатора объявить их. Губернатор отдал приказ об его аресте, Оже укрылся на испанской половине острова. Известно, как Испания относилась к революции. Испанские власти выдали его. Оже был заживо колесован. После его казни начался белый террор; подозревая, что на острове у Оже много сообщников, плантаторы сами вершили суд, и казни пошли волной. Однажды ночью возмутились шестьдесят тысяч негров; белые были разбужены чудовищным пожаром, который пожирал плантации. Через неделю пожар потушили кровью. Что же станется с Францией, несчастной саламандрой, оказавшейся в огненном кольце? Мы увидим это. XXXIII. ВОЙНА В своей прекрасной темпераментной речи об эмигрантах Бриссо четко обрисовал намерения европейских монархов и тот род смерти, какой они готовят революции. Они собрались утопить ее в крови? Нет, задушить. И вот, обрисовав картину европейской лиги, представив круг государей, из которых одни со шпагой в руке откровенно вздымают факел ненависти, а другие еще укрывают лицо под маской притворства в ожидании, когда ее можно будет сбросить, Бриссо воскликнул: - Ну что ж, мы не только принимаем вызов аристократической Европы, но и предупреждаем ее: мы не станем ждать, когда на нас нападут, мы нападем первыми! Это восклицание было встречено бурей аплодисментов. Да, Бриссо, человек, руководствующийся скорее инстинктом, нежели разумом, выразил священную идею, главенствовавшую при выборах 1791 года, идею войны! Нет, не той корыстной войны, которую объявляет деспот, дабы отомстить за оскорбление, нанесенное его престолу, его имени, имени кого-нибудь из его союзников, либо для того, чтобы присоединить захваченную провинцию к своему королевству или империи, но войны, чьи медные фанфары возвещают всем, кто слышит их: "Восстаньте, жаждущие быть свободными! Мы несем вам свободу!" И вправду, в мире слышался некий ропот, подобный дальнему шуму надвигавшегося прилива, и он становился все громче, все грозней. То был ропот еще бессловесный, но уже переходящий в рев, ропот тридцати миллионов голосов, и Бриссо сумел перевести его слова: "Мы не станем ждать, когда на нас нападут, мы нападем первыми!" И как только этим грозным словам ответили единодушные рукоплескания, Франция обрела силу; она была не только способна напасть, но и могла победить. Теперь оставались только детали. Наши читатели, должно быть, уже заметили, что мы пишем историческое повествование, а не роман; вероятно, мы никогда больше не вернемся к этой великой эпохе, из которой мы уже заимствовали тему для "Бланш де Болье., "Шевалье де Мезон-Руж. и еще одной книги, которая написана три года назад и еще не вышла, но скоро выйдет; мы полагали необходимым изложить то, что содержится в ней. И тем не менее мы немедля перейдем к вопросу о деталях, чтобы как можно скорее добраться до событий, о которых нам еще осталось поведать и в которых будут принимать участие герои нашей книги. Сообщения о событиях в Вандее, об авиньонских убийствах, об оскорбительном поведении европейских монархов прозвучали для Законодательного собрания подобно грому. Двадцатого октября Бриссо ограничился предложением об удержании доходов эмигрантов; двадцать пятого Кондорсе потребовал конфискации их владений, если они откажутся принести гражданскую присягу. Право, это прекрасно: потребовать гражданской присяги от людей, находящихся за пределами Франции и вооружившихся против нее! Тут же выступили с возмущенными речами два депутата, Верньо и Инар ставшие один - Барнавом, а второй - Мирабо нового Собрания. Верньо был одной из тех поэтических, мягких и симпатичных фигур, каких приводят следом за собой революции; он был дитя плодородного Лимузена, мягкий, медлительный и скорее чувствительный, чем страстный; хорошего происхождения, он был отмечен Тюрго, интендантом Лимузена, который отправил его на ученье в Бордо; речи его были не столь страстными и громоподобными, как речи Мирабо, и не такими многословными и адвокатскими, как речи Барнава, хотя и черпали вдохновение у греков и были несколько перегружены мифологией. Одухотворяющей и оказывающей воздействие чертой его красноречия являлась неизменно звучавшая в его речах нотка человечности; в Национальном собрании среди пылкого и высокого неистовства трибун в его голосе всегда чувствовался отзвук естественности или сострадания; вождь партии, неуступчивый, горячий полемист, он всегда парил, полный спокойствия и достоинства, над ситуацией, даже если она была смертельно опасной; его враги считали его нерешительным, вялым и порой апатичным, говорили, что в нем нет души, и были правы: его душа жила в его груди, только когда он делал усилие, чтобы приковать ее там, а так вся целиком была отдана женщине, заблудившись в устах, светясь в глазах, трепеща в струнах арфы прекрасной, доброй, очаровательной Кандейль. Верньо в каком-то смысле олицетворял спокойствие Законодательного собрания, тогда как Инар, напротив, его ярость. Рожденному в Грасе, краю ароматов и мистраля, ему были свойственны внезапные и свирепые взрывы ярости этого воздушного исполина, который своим дыханием и выворачивает скалы, и сдувает лепестки с роз; голос его, доселе неведомый Законодательному собранию, вдруг прозвучал, словно неожиданный гром первой летней грозы; едва он зазвучал, все Собрание тотчас встрепенулось, самые невнимательные подняли головы, и каждый дрожал, как Каин, внемлющий гласу Бога, перед тем как ответить: "У меня ли ты спрашиваешь, Господи!" Инара как-то попытались прервать. "Я спрашиваю, - воскликнул он, - у Собрания, у Франции, у всего мира, у вас, сударь, - и он указал на прервавшего его, - спрашиваю, сыщется ли кто-нибудь, кто искренне и с чистой совестью посмеет утверждать, что принцы-эмигранты не устраивают заговоров против отечества? И еще я спрашиваю, есть ли кто-нибудь в этом Собрании, кто осмелится отрицать, что всякому человеку, устраивающему заговоры, следует предъявить обвинение, подвергнуть его преследованию и покарать? Если есть такой, пусть он встанет!.. Вам тут внушили, что снисходительность - это долг сильного, что некоторые государства сложили оружие, а я говорю вам: нужно быть бдительным, деспотизм и аристократия не умерли и не спят, и если нации на миг задремывают, то просыпаются они в оковах. Самое непростительное преступление - то, которое имеет целью обратить человека в рабство. Если бы небесный огонь был во власти людей, им следовало бы поразить тех, кто посягает на свободу народов!" Впервые здесь слышали подобные речи; это свирепое красноречие увлекало за собой, как лавина, сошедшая с Альп, увлекает деревья, стада, пастухов, дома. Без промедления Собрание постановило: "Если французский принц Людовик Станислав Ксавье не возвратится в течение двух месяцев, он будет считаться отказавшимся от своих прав на регентство." Восьмого ноября было декретировано: "Если эмигранты не возвратятся к 1 января, они будут объявлены виновными в заговоре, подвергнуты преследованию и казнены." Двадцать девятого ноября настал черед священников. "В течение недели должно потребовать от священников принести гражданскую присягу. Те, кто откажется, будут считаться подозреваемыми в мятеже и переданы под надзор властей. Если они находятся в коммуне, где происходят религиозные волнения, директория департамента может выслать их из места обычного проживания. Если они воспротивятся, то будут подвергнуты заключению сроком до одного года, а если будут подстрекать к неповиновению, то сроком до двух лет. Коммуна, где возникнет необходимость вмешательства военной силы, несет все расходы по содержанию последней. Церковные здания служат только для отправления культа, по которому несет расходы государство; те здания, которые не будут признаны нужными для этого, могут быть проданы отправляющим иной культ, но не тем, кто отказывается принять присягу. Муниципалитеты обязаны переслать в департаменты, а те в Законодательное собрание списки присягнувших священников, равно как и тех, кто отказался принять присягу, и следить за их сношениями между собой и с эмигрантами, дабы Законодательное собрание приняло меры по искоренению мятежей. Законодательное собрание считает полезными произведения, которые могут дать сельским жителям разъяснения по так называемым религиозным вопросам, будет публиковать их и вознаграждать авторов." Мы уже рассказывали о тех, кто стал конституционалистами, а теперь покажем, с какой целью они объединились в Клуб фейанов. Воззрения их в точности соответствовали воззрениям директории Парижского департамента. То были воззрения Барнава, Лафайета, Ламета, Дюпора, Байи, который все еще был мэром, но скоро перестанет быть им. Они узрели в декрете о священниках - в .декрете, направленном против свободы совести., как они утверждали, - и в декрете об эмигрантах - .декрете, направленном против родственных связей., - средство испытать королевскую власть. Клуб фейанов подготовил, а директория Парижа подписала петицию, в которой Людовика XVI просили наложить вето на декрет о священниках. Мы помним, что Конституция оставила Людовику XVI право вето. И кто же подписал эту петицию? Человек, первым атаковавший духовенство, Мефистофель, который своей хромой ногой разбил лед, - Талейран! Человек, который впоследствии сквозь лупу исследовал любой дипломатический вопрос, ничего не разглядел и не понял в революции. Слух о вето разошелся уже загодя. Кордельеры бросили вперед Камила Демулена, этого копейщика Революции, всегда готового вонзить копье в указанную ему цель. Он тоже написал петицию. Но поскольку говорил он всякий раз, когда пробовал взять слово, чудовищно невнятно, прочесть ее поручил Фоше. Фоше прочел. Она сопровождалась аплодисментами от начала и до конца. Невозможно было рассматривать вопрос с большей иронией и одновременно с большей основательностью. "Мы ничуть не жалуемся, - писал соученик Робеспьера и друг Дантона, - ни на Конституцию, закрепившую право вето, ни на короля, использующего его, припоминая максиму великого политика Макиавелли: "Если государь должен отказаться от верховной власти, нация выкажет себя крайне несправедливой и жестокой, коль сочтет злом то, что он решительно противится всеобщему волеизъявлению, поскольку трудно и противоестественно по собственной воле упасть с такой высоты". Проникшись этой истиной и беря пример с самого Господа, чьи заповеди вовсе не требуют невозможного, мы тоже никогда не потребуем от бывшего монарха невозможной любви к суверенитету нации и не считаем злом то, что он наложит вето как раз на лучшие декреты." Собрание, как мы уже говорили, выслушало петицию под аплодисменты, приняло ее, постановило внести в протокол и разослать протокол в департаменты. Вечером заволновались фейаны. Многие члены клуба, бывшие депутатами, отсутствовали на этом заседании Законодательного собрания. На следующий день отсутствовавшие вчера ворвались в Собрание. Их было двести шестьдесят человек. Вчерашний декрет под шиканье и улюлюканье трибун был отменен. То была война между клубом и Собранием, которое отныне все более опиралось на якобинцев, олицетворяемых Робеспьером, и кордельеров, олицетворяемых Дантоном. Да, популярность Дантона росла; его уродливая голова начинала возвышаться над толпой; великан Адамастор, он вырастал перед королевской властью, говоря ей: "Берегись! Море, по которому ты плывешь, называется морем Бурь!" И тут вдруг королева пришла на помощь якобинцам в их борьбе против фейанов. В революции ненависть Марии Антуанетты была тем же, чем в Атлантическом океане бури и шквалы. Мария Антуанетта ненавидела Лафайета, который спас ее шестого и пожертвовал своей популярностью семнадцатого июля ради придворной партии. Лафайет жаждал заменить Байи на посту мэра Парижа. Королева, вместо того, чтобы поддержать Лафайета, велела роялистам голосовать за Петиона. Поразительная слепота! За Петиона, того самого, кто был так груб с нею на обратном пути из Варенна! Девятнадцатого декабря король присутствовал на заседании Собрания и наложил вето на декрет, направленный против священников. Накануне в Якобинском клубе имела место весьма серьезная демонстрация. Швейцарец из Невшателя Виршо, тот самый, который на Марсовом поле писал петицию в пользу республики, подарил клубу дамасский клинок для генерала, который первым одержит победу над врагами свободы. Инар был там; он принял клинок от молодого республиканца, выхватил его из ножен и бросился на трибуну, восклицая: - Вот меч ангела-губителя! Да, он будет победоносен! Франция издаст громогласный крик, и народы ответят ей, земля покроется бойцами, и враги свободы будут вычеркнуты из списка живущих! Иезекииль и тот не сказал бы лучше. Меч, вынутый из ножен, обратно вложен быть не должен. Итак, была объявлена война внутренним и внешним врагам. Клинок невшательского республиканца прежде всего должен был поразить короля Франции, а после него - чужеземных королей. XXXIV. МИНИСТР ВО ВКУСЕ Г-ЖИ ДЕ СТАЛЬ Жильбер не видел королеву с того дня, когда она, попросив немножко подождать ее в кабинете, оставила его, чтобы выслушать присланный из Вены политический план де Водрейля, в котором предлагалось: Действовать с Барнавом так же, как с Мирабо: выиграть время, присягнуть Конституции, выполнять ее буквально, чтобы продемонстрировать, что она невыполнима. Франция остынет, устанет; французы легкомысленны, они увлекаются новой модой, и мода на свободу пройдет. А если и не пройдет, мы выиграем год, а через год будем готовы к войне. С той поры прошло полгода; мода на свободу не прошла, и стало очевидно, что иностранные монархи в состоянии исполнить свое обещание и готовятся к войне. Жильбер был удивлен, когда однажды утром к нему явился королевский лакей. Сперва он подумал, что король заболел и поэтому послали за ним. Однако лакей разуверил его. Он объявил Жильберу, что его просят во дворец. Жильбер настаивал, чтобы ему сказали, зачем его требуют, но лакей, видимо получивший соответствующие распоряжения, упорно отвечал: - Вас приглашают во дворец. Жильбер был искренне привязан к королю, сочувствовал Марии Антуанетте - больше как женщине, чем как королеве; она не внушала ему любви, он испытывал к ней одну лишь глубокую жалость. Жильбер поспешил во дворец. Его провели на антресоль, где принимали Барнава. В кресле сидела женщина; увидев, что вошел Жильбер, она встала. Жильбер узнал Мадам Елизавету. К ней он питал глубочайшее почтение, зная всю ангельскую доброту ее сердца. Он поклонился и сразу понял ситуацию. Король и королева не решились сами пригласить его и выдвинули вперед Мадам Елизавету. С первых же слов принцессы Жильбер убедился, что не ошибся в своем предположении. - Я не знаю, господин Жильбер, - заговорила Елизавета, - помнят ли другие о знаках участия, какие вы свидетельствовали моему брату после нашего второго приезда из Версаля и моей сестре после нашего возвращения из Варенна, но я их не забыла. Жильбер вновь поклонился. - Ваше высочество, - сказал он, - Господь в своей мудрости решил наделить вас всеми добродетелями, даже памятью, а эта добродетель крайне редка в наши дни, особенно у особ королевской крови. - Надеюсь, вы не имеете в виду моего брата, господин Жильбер? Мой брат часто говорит мне о вас и высоко ценит ваш опыт. - Как врача? - с улыбкой поинтересовался Жильбер. - Да, сударь, как врача, только он полагает, что ваш опыт может принести пользу и при лечении короля, и при излечении королевства. - Король безмерно добр ко мне, ваше высочество, - ответил Жильбер. - О чьем же здоровье пойдет разговор сегодня? - Сударь, сейчас вас призвал не король, а я, - сказала Елизавета, слегка покраснев: чистосердечная, она не умела лгать. - Вы, ваше высочество? - удивился Жильбер. - Но вас явно заботит не собственное здоровье. Вы бледны, но причина вашей бледности не болезнь, а заботы и тревоги. - Вы правы, сударь. Я беспокоюсь не за себя, а за брата. Он крайне тревожит меня. - Меня тоже, ваше высочество, - заметил Жильбер. - О, поводы для нашей тревоги различны, - возразила принцесса Елизавета. -Я хочу сказать, меня беспокоит здоровье короля. - Так что же, король болен? - Не вполне так, - отвечала Елизавета. - Король удручен, впал в уныние. Вот уже десять дней - как понимаете, я считаю дни -он ни с кем не говорит, кроме меня, ну, разве еще во время ежевечерней партии в триктрак произносит необходимые по ходу игры слова. - Сегодня ровно одиннадцать дней, - заметил Жильбер, - как король наложил в Законодательном собрании вето... Ах, почему он не утратил дар речи в то утро, а не на следующий день! - По вашему мнению, сударь, - воскликнула Мадам Елизавета, - мой брат должен был поддержать этот кощунственный декрет? - Мое мнение, ваше высочество: выставлять короля вперед для защиты священников от этого рвущегося потока, вздымающегося прилива, надвигающейся бури - значит стремиться, чтобы и король, и духовенство были уничтожены одним ударом. - Но что бы сделали вы, сударь, на месте моего бедного брата? - Ваше высочество, сейчас имеется партия, которая вырастает, точь-в-точь как те сказочные великаны из "Тысячи и одной ночи., заключенные в кувшин: через час после того, как кувшин разбили, они достигают высоты в сто локтей. - Вы имеете в виду якобинцев? Жильбер покачал головой. - Нет, я имею в виду Жиронду. Якобинцы не хотят войны, а Жиронда хочет; война стала требованием нации. - Боже мой, но с кем война? С нашим братом императором? С нашим племянником королем Испании? Наши враги, господин Жильбер, во Франции, а не вне ее, и доказательство тому... Мадам Елизавета в нерешительности умолкла. - Говорите, ваше высочество, - подбодрил ее Жильбер. - Не знаю, право, могу ли я это сказать, доктор, хотя именно ради этого я и попросила вас прийти. - Ваше высочество может сказать мне все, как человеку, преданному королю и готовому отдать за него жизнь. - Сударь, вы верите в существование противоядия? - спросила Елизавета. Жильбер улыбнулся. - Универсального? Нет, ваше высочество. Просто для каждой отравляющей субстанции имеется свое противоядие, хотя следует сказать, что почти все противоядия бессильны. - Боже мой! - Надо заранее знать, какого происхождения яд - растительного или минерального. Обыкновенно минеральные яды действуют на желудок и внутренние органы, а растительные на нервную систему, одни оказывают раздражающее действие, другие одурманивающее. Какого рода яд вы имеете в виду, ваше высочество? - Послушайте, сударь, я сейчас открою вам огромную тайну. - Слушав ваше высочество. - Я боюсь, как бы короля не отравили. - И как вы полагаете, кто мог бы совершить подобное преступление? - Дело было так: господин Лапорт... вы, наверно, знаете, это управляющий цивильным листом... - Да, знаю. - Так вот, господин Лапорт предупредил нас, что некий человек из королевской службы, который в свое время обзавелся кондитерской в Пале-Рояле, после смерти своего предшественника стал дворцовым поставщиком... Короче, этот человек - ярый якобинец, и во всеуслышание заявлял, что тот, кто отравит короля, сделает великое благо для Франции. - Вообще-то, ваше высочество, люди, задумавшие подобное преступление, не кричат о нем заранее. - Но, сударь, короля так легко отравить! К счастью, тот, кого мы подозреваем, поставляет к королевскому столу только пирожные. - Значит, вы, ваше высочество, приняли предосторожности? - Да, было решено, что король будет есть только жаркое. Хлеб будет поставлять из Виль-д'Авре господин Тъерри, управляющий малыми покоями, он же берется доставлять и вино. Что до пирожных, то, поскольку король любит их, госпожа Кампан получила распоряжение покупать их у разных кондитеров, как бы для себя. Нас предупредили также, чтобы мы особенно остерегались тертого сахара. - Потому что в него можно незаметно подмешать мышьяку? - Совершенно верно. У королевы привычка подслащивать таким сахаром себе воду, но мы его совершенно изъяли. Король, королева и я едим вместе, мы удалили всякую прислугу, и, если нам что-то надо, мы звоним. Как только король садится за стол, госпожа Кампан через особую дверь вносит пирожные, хлеб и вино. Все это прячется под стол, а мы делаем вид, будто пьем вино из погребов и едим хлеб и пирожные, полученные от придворных доставщиков. Так мы и живем, сударь! И тем не менее мы с королевой трепещем всякий раз, когда видим, что король вдруг внезапно покрылся бледностью, или слышим, как он произносит ужасные слова: "Как я страдаю!" - Позвольте вас заверить, ваше высочество, - сказал доктор, - что я нисколько не верю в угрозу отравления, и, однако же, я всецело к услугам их величеств. Чего хочет король? Предоставить мне комнату во дворце? Я буду оставаться в ней, чтобы в любой момент он мог обратиться ко мне, оставаться до тех пор, пока его страхи... - Мой брат ничего не боится, - в тот же миг прервала его Мадам Елизавета. - Я оговорился, ваше высочество... До тех пор, пока не пройдут ваши страхи. У меня есть некоторый опыт в обращении с ядами и противоядиями, и я готов побороться с любой отравой, какого бы происхождения она ни была, но позвольте вас уверить, ваше высочество, что, если бы король захотел, ему очень скоро не пришлось бы бояться за себя. - И что же нужно для этого сделать? - раздался звучный голос, не похожий на голос Елизаветы. Жильбер обернулся. Он ничуть не заблуждался: то был голос королевы. Жильбер поклонился. - Ваше величество, - промолвил он, - должен ли я повторить королеве все те заверения в преданности, которые я только что высказал принцессе Елизавете? - Нет, нет, сударь, я все слышала. Я только хотела бы узнать, как вы теперь относитесь к нам. - Ваше величество сомневается в неколебимости моих чувств? - Ах, сударь, этот ураганный ветер отвернул от нас столько умов и сердец, что уже и не знаешь, на кого можно положиться. - И потому королева примет от фейанов министра, сотворенного госпожой де Сталь? Королева вскинула голову. - Вам известно это? - удивилась она. - Мне известно, что ваше величество стоит за господина де Нарбонна. - И вы меня за это, разумеется, порицаете? - Нет, ваше величество, это проба, как любая другая. Когда король испробует все, возможно, он кончит тем, чем надо было начинать. - Вы знаете госпожу де Сталь? - поинтересовалась королева. - Да, ваше величество, я имел честь познакомиться с ней. Выйдя из Бастилии, я представился ей и как раз от господина Неккера узнал, что был арестован по приказанию королевы. Королева покраснела, это было заметно, но тут же с улыбкой сказала: - Мы уговорились больше не возвращаться к этой ошибке. - Я не возвращаюсь к ней, просто отвечаю на вопрос, который ваше величество соблаговолили мне задать. - И что вы думаете о господине Неккере? - Честный немец, составленный из разнородных элементов, который от нелепого возвысился до высокопарного. - Но разве вы не принадлежите к тем, кто толкал короля вновь назначить его министром? - Справедливо это или нет, но господин Неккер был самым популярным человеком в королевстве, и я сказал королю: "Государь, обопритесь на его популярность." - Ну, а госпожа де Сталь? - Насколько я понимаю, ваше величество делает мне честь поинтересоваться, что я думаю о госпоже де Сталь? - Да. - Ну, если говорить о внешности, у нее большой нос, грубые черты, она чрезмерно крупна... Королева улыбнулась; как и всякой женщине, ей было даже приятно слышать, как о другой женщине, о которой идет столько разговоров, говорят, что она не слишком красива. - Цвет лица у нее умеренно привлекательный, жесты скорее энергичны, чем грациозны, голос груб, иногда даже случается усомниться, женский ли это голос. Но при всем том ей года двадцать четыре-двадцать пять, у нее шея богини, великолепные черные волосы, превосходные зубы, глаза полны огня. О, ее взгляд - это целый мир! - Ну, а душевные качества? Талант? Достоинства? - поторопилась задать вопрос королева. - Она добра и великодушна. Любой человек, враждебно настроенный к ней, поговорив с ней четверть часа, перестанет быть ее врагом. - Я говорю о ее гении, сударь. Политика делается не только сердцем. - Сердце, сударыня, не лишне нигде, даже в политике. Что же касается слова .гений., которое употребили ваше величество, будем осторожнее с ним. У госпожи де Сталь большой, огромный талант, но он не поднимается до гениальности. Некая тяжеловесность, но не сила, неповоротливость, но не мощь притягивает ее к земле, когда она хочет воспарить над нею. От своего учителя Жана Жака она отличается так же, как железо от стали. - Сударь, вы судите о ее таланте писателя. Скажите же мне об этой женщине как о политике. - На мой взгляд, государыня, - отвечал Жильбер, - тут госпоже де Сталь придают куда больше значения, чем она того заслуживает. После эмиграции Мунье и Лалли ее салон стал трибуной полуаристократической английской партии, сторонников двух палат. Поскольку она сама буржуазна, и даже очень буржуазна, у нее слабость к знати. Она восхищается англичанами, потому что считает английский народ в высшей степени аристократическим. Она не знает истории Англии, не знает механизма управления этой страной и принимает за дворянство времен крестовых походов вчерашних дворян, непрерывно выходящих из низов. Другие народы преобразуют иногда древности в новое, англичане же неизменно новое превращают в древнее. - И вы полагаете, что, исходя их этих чувств, госпожа де Сталь и предложила нам господина де Нарбонна? - В данном случае, государыня, сошлись две любви: любовь к аристократии и любовь к аристократу. - Вы полагаете, госпожа де Сталь любит господина де Нарбонна за его аристократизм? - Ну уж, надеюсь, не за его достоинства! - Но ведь трудно найти человека менее аристократического, чем господин де Нарбонн: неизвестно даже, кто его отец. - Но это лишь потому, что никто не смеет смотреть на солнце. - Господин Жильбер, я - женщина и поэтому обожаю сплетни. Что говорят о господине де Нарбонне? - Что он развратен, храбр, остроумен. - Я имею в виду его происхождение. - Говорят, что, когда иезуитская партия добивалась изгнания Вольтера, Машо, д'Аржансона - короче, тех, кого именовали философами, ей пришлось вступить в борьбу с госпожой де Помпадур, а поскольку традиции регентства были еще живы, все знали, на что способна отцовская любовь, удвоенная любовью иного рода, и иезуиты выбрали- а иезуитам везло в подобных делах, - так вот, они выбрали одну из дочерей короля и добились от нее, чтобы она пошла на кровосмесительный подвиг. Вот откуда появился этот очаровательный кавалер, происхождение которого, как выразились ваше величество, неизвестно, но не потому что оно теряется во мраке, а потому что оно залито ослепительным светом. - Значит, вы не считаете, как якобинцы, и в частности господин Робеспьер, что господин де Нарбонн подсунут нам посольством Швеции? - Считаю, государыня, но только он вышел из будуара жены, а не из кабинета мужа. Предположить, что господин де Сталь имеет к этому какое-то отношение, все равно что предположить, будто он муж своей жены. Господи, государыня, это отнюдь не измена послу, а слабость любовников. Только любовь, великая, извечная волшебница, могла заставить женщину вложить в руки этого легкомысленного распутника исполинский меч революции. - Вы имеете в виду тот, который господин Инар целовал в Якобинском клубе? - К сожалению, государыня, я говорю о мече, что занесен над вашей головой. - Так, по-вашему, господин Жильбер, мы совершили ошибку, согласившись назначить господина де Нарбонна военным министром? - Лучше бы, государыня, вы назначили сразу того, кто его сменит. - Кого же? - Дюмурье. - Дюмурье? Офицера, выслужившегося из солдат? - Государыня, это определение недостойное и притом несправедливое по отношению к этому человеку. - Но разве господин Дюмурье не был простым солдатом? - Господин Дюмурье, государыня, не принадлежит к придворной знати, для которой путь к чинам устлан розами. Господин Дюмурье, провинциальный дворянин, не мог ни получить, ни купить полк и потому вступил в военную службу простым гусаром. В двадцать лет он рубился сразу с шестью вражескими кавалеристами, но он не отступил, и, несмотря на то, что доказал и храбрость, и ум, его держали в малых чинах. - Да, свой ум он проявил, будучи шпионом Людовика Пятнадцатого. - Но почему вы называете шпионством то, что применительно к другим именуете дипломатией? Да, я знаю, что втайне от министров он вел переписку с королем. Но кто из придворных не поступал точно так же? - Но, сударь, - возразила королева, выдав свое глубокое проникновение в интересующие ее политические проблемы вплоть до мельчайших подробностей, - вы рекомендуете нам человека в высшей степени безнравственного! У него нет ни принципов, ни чувства чести! Господин де Шуазель рассказывал мне, что Дюмурье представил ему касательно Корсики два совершенно противоположных проекта. По одному корсиканцев следовало покорить, по другому - дать им свободу. - Все верно, государыня, но господин де Шуазель запамятовал сказать вам, что Дюмурье оказывал предпочтение первому проекту и он отважно сражался, дабы осуществить его. - Но назначение господина Дюмурье военным министром равнозначно объявлению войны Европе. - Ах, государыня, - вздохнул Жильбер, - эта война уже объявлена во всех сердцах. Вы знаете, сколько граждан записалось добровольцами в этом департаменте? Шестьсот тысяч! В департаменте Юра женщины заявили, что все мужчины могут отправиться на войну и что порядок в их крае будут поддерживать они, если им дадут пики. - Вы только что произнесли слово, заставившее меня содрогнуться, - заметила королева. - Прошу простить меня, государыня, - сказал Жильбер. - Назовите мне это слово, чтобы в следующий раз я не совершил подобной оплошности. - Вы произнесли .пики." Ох эти пики восемьдесят девятого года! Поверите ли, сударь, мне до сих пор видятся головы двух наших гвардейцев, насаженные на них. - И тем не менее, государыня, именно женщина, мать предложила сделать подписку для изготовления пик. - И разумеется, тоже женщина и тоже мать заставила ваших якобинцев принять красный, цвета крови, колпак? - Тут, ваше величество, вы опять ошибаетесь, - ответил Жильбер. - Было решено закрепить равенство в виде некоего символа. Невозможно декретом заставить всех французов носить одинаковую одежду, и поэтому для простоты приняли колпак бедных крестьян. Красный же цвет выбрали вовсе не потому, что это мрачный цвет крови, просто он веселый, яркий цвет, и он нравится толпе. - Знаете, доктор, - сказала королева, - вы такой ярый сторонник всех этих нововведений, что я надеюсь как-нибудь увидеть, как вы в красном колпаке на голове щупаете пульс королю, держа в руке пику. И после этой полушутки, полуукоризны королева, видя, что ей никак не переубедить Жильбера, удалилась. Елизавета собралась последовать за ней, но Жильбер почти умоляющим тоном задержал ее. - Ваше высочество, вы ведь любите брата? - Не только люблю, но и преклоняюсь перед ним, - ответила сестра короля. - И вы согласитесь передать ему добрый совет, совет друга? - Говорите, и если совет вправду хорош... - На мой взгляд, он превосходен. - Тогда я слушаю вас. - Совет таков: когда фейанское министерство падет, а этого ждать недолго, назначить весь состав кабинета из людей, носящих красные колпаки, которые так пугают королеву. После этого Жильбер отвесил Елизавете глубокий поклон и удалился. XXXV. РОЛАНЫ Мы привели этот разговор королевы и доктора Жильбера, чтобы прервать несколько монотонное течение исторического повествования и не так сухо, как в хронологической таблице, представить последовательность событий и положение партий. Министерство Нарбонна продержалось три месяца. Рухнуло оно после речи Верньо. Мирабо когда-то начал речь: "Я вижу отсюда окно..." - а Верньо при известии, что российская императрица ведет мирные переговоры с Турцией, а Австрия и Пруссия заключили седьмого февраля в Берлине наступательно-оборонительный союз, поднялся на трибуну и воскликнул: - И я тоже могу сказать, что с этой трибуны вижу дворец, где замышляется контрреволюция, где подготавливаются ухищрения, цель которых выдать нас Австрии. Настал день, когда мы способны положить предел подобной дерзости и поразить заговорщиков. В давние времена из этого дворца именем деспотизма нередко исходили страх и ужас. Так пусть же сегодня страх и ужас войдут именем закона! И энергичным жестом блистательный оратор словно бы послал впереди себя двух фурий с всклокоченными волосами - Страх и Ужас. Они действительно вступили в Тюильри, и Нарбонн, вознесенный порывом любви, рухнул от порыва бури. Его падение произошло в начале марта. И вот три месяца спустя после свидания королевы с доктором Жильбером к Людовику XVI был допущен мужчина невысокого роста, подвижный, живой, нервический, с покрытым бивачным загаром одухотворенным лицом, на котором сверкали полные огня глаза; ему было пятьдесят шесть лет, хотя выглядел он лет на десять моложе. Одет он был в мундир бригадного генерала. В салоне, куда его ввели, он оставался в одиночестве не долее минуты; дверь отворилась, и вошел король. Они встретились наедине впервые. Король бросил на визитера хмурый, тяжелый взгляд, не лишенный, впрочем, интереса; визитер впился в короля испытующим взором, полным недоверчивости и огня. Никто не остался в салоне, чтобы доложить о незнакомце, и это свидетельствовало, что о нем было доложено заранее. - Вы - господин Дюмурье? - осведомился король. Дюмурье поклонился. - Как давно вы в Париже? - С начала февраля, государь. - Это господин де Нарбонн вызвал вас? - Да, чтобы объявить мне, что я переведен в Эльзасскую армию под командование маршала Люкнера, где я назначен командиром дивизии, стоящей в Безансоне. - И вы, однако, не выехали туда? - Да, государь, но я счел своим долгом заметить господину де Нарбонну, что надвигается война, - Людовик XVI вздрогнул, и это было заметно, - и она грозит быть всеобщей, - продолжал Дюмурье, как бы не заметив испуга короля. - Я убежден, что было бы нелишне заняться Югом, где на нас могут внезапно напасть, и, соответственно, мне представляется, что необходимо срочно составить план обороны Юга и направить туда командующего во главе армии. - Ну да, и вы передали свой план господину де Нарбонну, предварительно сообщив его господину Жансонне и многим другим членам Жиронды. - Господин Жансонне - мой друг, государь, и полагаю, друг вашего величества, точно так же, как я. - Получается, - улыбнулся король, - я имею дело с жирондистом? - Государь, вы имеете дело с патриотом, верноподданным короля. Людовик XVI прикусил толстую нижнюю губу. - И для того, чтобы успешней служить королю и отечеству, вы отказались от поста исполняющего обязанности министра иностранных дел? - Государь, я с самого начала отвечал, что посту министра или исполняющего обязанности министра я предпочел бы командование, которое мне было обещано. Я - солдат, а не дипломат. - Меня, сударь, напротив, заверяли, что вы и то, и другое, - заметил король. - Мне явно польстили, государь. - И на этом заверении я основывался. - А я, государь, несмотря на свое огромное сожаление, продолжал отказываться. - Почему же вы отказывались? - Потому, государь, что положение крайне серьезное. Только что по этой причине пал господин де Нарбонн и скомпрометирован господин де Лессар. Поэтому всякий человек, который считает, что он чего-то стоит, имеет право либо не занимать поста, либо требовать, чтобы его назначили на пост, соответствующий его достоинствам. Итак, государь, либо я чего-то стою, либо нет. Если я ничего не стою, оставьте меня в безвестности. Кто знает, для какой судьбы вы извлечете меня из нее. Но если я чего-то стою, не делайте меня министром на один день, не ставьте калифом на час, но дайте мне опору, чтобы в свой черед и вы могли опереться на меня. Наши дела - прошу прощения, государь, я уже считаю дела вашего величества своими, - наши дела за границей в столь скверном состоянии, что иностранные дворы не могут вести переговоры с исполняющим обязанности министра. Если бы я принял пост временно исполняющего, уж простите мне мою солдатскую откровенность, - на свете не было человека менее откровенного, чем Дюмурье, но порой он старался выглядеть таковым, - то совершил бы оплошность, которая возмутила бы Собрание и из-за которой я утратил бы популярность. Более того, назначение временно исполняющего министра иностранных дел подорвало бы позиции короля, который выглядел бы так, словно он желает вернуть старое министерство и ждет только повода для этого. - А вы, сударь, полагаете, что это было бы невозможно, даже если бы таково было мое намерение? - Я полагаю, государь, что вашему величеству пора раз и навсегда порвать с прошлым. - И сделаться якобинцем, не так ли? Ведь именно это вы говорили Лапорту? - Ей-Богу, государь, если бы ваше величество поступили так, то поставили бы в тупик все партии, и быть может, якобинцев более, чем любую другую. - А почему вы не посоветуете мне взять и надеть красный колпак? - Ах, государь, если бы это могло что-то изменить... - вздохнул Дюмурье. Король с некоторым подозрением взглянул на человека, давшего подобный ответ. - Итак, сударь, вы хотите быть министром, а не временно исполняющим обязанности? - Государь, я ничего не хочу. Я готов исполнять приказы короля, но предпочел бы, чтобы король приказал мне отправляться на границу, а не оставаться в Париже. - А если я вам прикажу, напротив, остаться в Париже и принять портфель министра иностранных дел, что вы на это скажете? Дюмурье улыбнулся. - Скажу, государь, что ваше величество поддались предубеждениям против меня, которые внушили вашему величеству. - Да, господин Дюмурье, поддался. Вы - мой министр. - Государь, я всецело готов служить вам, но... - Условия? - Объяснения, государь. - Слушаю вас. - Пост министра ныне совсем не то, чем он был когда-то, и, не переставая быть верным слугой вашего величества, но войдя в кабинет министров, я становлюсь человеком, ответственным перед нацией. Уже с сегодняшнего дня не требуйте, чтобы я говорил языком, к какому вы привыкли, общаясь с моими предшественниками. Я могу говорить только на языке свободы и Конституции. Сосредоточившись на своих обязанностях, я не буду непрестанно выказывать вам знаки почтения, у меня просто не будет на это времени, и буду неизменно нарушать придворный этикет, чтобы лучше служить королю. Я буду работать только с вами или с Советом и заранее предупреждаю, государь. что эта работа будет борьбой. - Но почему борьбой, сударь? - Очень просто, государь. Почти весь ваш дипломатический корпус не скрывает своей контрреволюционности. Я буду настаивать на смене его, при выборе буду противоречить вашим склонностям, стану предлагать вашему величеству либо людей, которых ваше величество не знает вовсе, либо тех, кто придется не по вкусу вашему величеству. - И в этом случае, сударь... - прервал его Людовик XVI. - И в этом случае, государь, если ваше величество будет очень противиться предложенной мною кандидатуре, причем мотивированно, я, поскольку государем являстесь вы, подчинюсь, но, если ваш выбор будет внушен вам вашим окружением и я сочту, что он повредит вам, я почтительно попрошу ваше величество назначить вместо меня другого человека. Государь, подумайте о страшных опасностях, окружающих ваш трон! Его нужно поддержать общественным доверием, и это, государь, зависит только от вас! - Позвольте я прерву вас, сударь. - Да, государь, - поклонился Дюмурье. - Об этих опасностях я размышляю уже давно, - промолвил Людовик XVI и, промокнув носовым платком лоб, указал на портрет Карла I. - Мне хотелось бы не помнить о них, но эта картина постоянно мне о них напоминает. - Государь... - Потерпите, сударь, я еще не закончил. Положение у нас схожее, угроза та же, и, быть может, на Гревской площади, как у Уайтхолла, будет воздвигнут эшафот. - О государь, это означает заглядывать слишком далеко! - Это означает, сударь, всматриваться в горизонт. И в этом случае я, как и Карл Первый, взойду на эшафот, быть может, не как рыцарь, подобно ему, но, во всяком случае, как христианин... Продолжайте, сударь. Дюмурье молчал, удивленный такой твердостью, которой он никак не ожидал. - Государь, - наконец произнес он, - позвольте мне перевести разговор в другую плоскость. - Как вам угодно, сударь, - отвечал король. - Я просто хотел доказать вам, что не страшусь будущего, которым меня хотят запугать, а если даже страшусь, то, во всяком случае, готов к нему. - Государь, - спросил Дюмурье, - должен ли я, несмотря на все, что имел честь вам сказать, считать себя вашим министром иностранных дел? - Да, сударь. - В таком случае на первый Государственный совет я принесу четыре депеши и заранее предупреждаю ваше величество, что они ни в чем, ни по стилю, ни по принципам, не будут походить на депеши моих предшественников; они будут соответствовать обстоятельствам. Если мой первый опыт будет благосклонно принят вашим величеством, я продолжу работу, если же нет, я готов немедля отправиться служить Франции и королю на границе, поскольку, что бы ни говорили ваше величество о моих дипломатических талантах, это и есть моя подлинная стихия и поприще моих трудов на протяжении тридцати шести лет. Дюмарье поклонился, намереваясь уйти. - Погодите, - остановил его король. - Мы договорились лишь по одному пункту, а остается еще шесть. - Мои коллеги? - Совершенно верно. Я не хочу, чтобы вы говорили мне, будто тот или иной министр мешает вам. Выберите, сударь, свой кабинет сами. - Государь, вы возлагаете на меня тяжкую ответственность. - Я полагаю, что, предложив вам это, иду навстречу вашему желанию. - Государь, - сказал Дюмурье, - я никого не знаю в Париже, кроме некоего Лакоста, которого рекомендую вашему величеству для назначения морским министром. - Лакост? - переспросил король. - Но он, кажется, простой распорядитель кредитов в морском ведомстве? - Да, государь, но он предпочел заявить господину де Буану об отставке, нежели участвовать в несправедливости. - Что ж, превосходная рекомендация. Ну, а кто же остальные? - Я проконсультируюсь, государь. - Могу я знать с кем? - С Бриссо, Кондорсе, Петионом, Редерером, Жансонне... - Короче, со всей Жирондой. - Да, государь. - Ну что ж, пусть будет Жиронда. Посмотрим, лучше ли она справится с делами, чем конституционалисты и фейаны. - Еще одно, государь. - Да? - Остается узнать, понравятся ли вам четыре письма, которые я напишу. - Это мы узнаем сегодня вечером, сударь. - Сегодня вечером, государь? - Дела торопят. У меня будет чрезвычайный совет, в который войдете вы, господин де Грав и господин Кайе де Жервиль. - А Дюпор Дютертр? - Он подал в отставку. - Сегодня вечером я в распоряжении вашего величества. И Дюмурье вновь поклонился, намереваясь удалиться. - Нет, нет, подождите, - остановил его король, - я не хочу скомпрометировать вас. Не успел он закончить фразу, как вошли королева и принцесса Елизавета. В руках у них были молитвенники. - Сударыня, - обратился король к Марии Антуанетте, - это господин Дюмурье, который обещает нам хорошо служить и с которым сегодня вечером мы составим новый кабинет министров. Дюмурье поклонился, а королева с любопытством взглянула на человека, который отныне будет оказывать огромное влияние на все дела Франции. - Сударь, вы знакомы с доктором Жильбером? - спросила она. - Нет, ваше величество, - ответил Дюмурье. - В таком случае познакомьтесь с ним, сударь. - А могу я узнать, в каком качестве ваше величество рекомендует его мне? - Как превосходного пророка: еще три месяца назад он предсказал мне, что вы станете преемником господина де Нарбонна. В этот момент распахнулись двери кабинета короля, который направлялся слушать мессу. Дюмурье вышел следом за Людовиком XVI. Все придворные обходили его как зачумленного. - Я же предупреждал, что скомпрометирую вас, - со смехом шепнул ему король. - Перед аристократией, государь, - ответил Дюмурье. - Ваше величество удостоили меня еще одной милости. И он удалился. XXXVI. ЗА ПОРТЬЕРОЙ Вечером в назначенный час Дюмурье пришел с четырьмя депешами, де Грав и Кайе де Жервиль уже были во дворце и ждали короля. Едва Дюмурье вошел в одну дверь, как король, словно он только дожидался, когда явится Дюмурье, вошел во вторую. Оба министра тут же вскочили; Дюмурье еще был на ногах и ему оставалось лишь отдать поклон. Король кивком приветствовал их. Усевшись в кресло, стоящее в середине стола, он пригласил: - Садитесь, господа. Дюмурье показалось, что дверь, через которую только что вошел король, осталась открытой и портьера на ней шевельнулась. Сквозняк тому причиной или человек, укрывшись за этой завесой, не позволяющей видеть, но дающей возможность слышать? Все три министра сели. - Сударь, депеши у вас с собой? - осведомился король у Дюмурье. - Да, государь, - подтвердил генерал, вытаскивая из кармана письма. - Каким державам они адресованы? - спросил король. - Испании, Австрии, Пруссии и Англии. - Прочтите. Дюмурье вновь бросил взгляд на портьеру и по ее движению убедился: кто-то за нею подслушивает. Твердым голосом он начал читать депеши. Министр говорил от имени короля, однако в духе Конституции - без угроз, но и без слабости. Он оспаривал подлинные интересы каждой державы в отношении французской революции. А поскольку каждая держава в свой черед жаловалась на якобинские памфлеты, он относил достойные презрения оскорбительные выпады в этих памфлетах на счет свободы печати - свободы, под солнцем которой выводятся не только вредные паразиты, но и вызревает богатейший урожай. Наконец, он просил мира от имени свободной нации, наследственным представителем которой является король. Король слушал его с неослабным вниманием, которое усиливалось с каждой депешей. - Право, генерал, я никогда еще не слышал ничего подобного, - заметил он, когда Дюмурье кончил читать. - Именно так всегда и должны министры писать и говорить от имени королей, - заметил Кайе де Жервиль. - Хорошо, - сказал король, - дайте мне эти депеши, завтра они будут отправлены. - Государь, курьеры уже готовы и ждут во дворе Тюильри, - ответил Дюмурье. - Но я хотел бы иметь копию, чтобы показать их королеве, - с некоторым смущением объяснил король. - Я предвидел это желание вашего величества, - сообщил Дюмурье, - и вот четыре совершенно точные их копии. - В таком случае отправляйте ваши послания, - распорядился Людовик XVI. Дюмурье прошел к двери, в которую вошел; за нею ожидал адъютант, принявший депеши. Через некоторое время из двора Тюильри донесся стук копыт нескольких коней, поскакавших за ворота. - Ну ладно, - отвечая своим мыслям, произнес король. - А теперь посмотрим состав вашего кабинета министров. - Государь, - обратился к нему Дюмурье, - прежде я хотел бы, чтобы ваше величество попросили господина Кайе де Жервиля соблаговолить остаться с нами. - Я уже просил его об этом, - сообщил король. - А я, к величайшему своему сожалению, государь, настаиваю на своей отставке. Мое здоровье со дня на день ухудшается, и я нуждаюсь в отдыхе. - Вы слышали, сударь? - осведомился король, повернувшись к Дюмурье. - Да, государь. - Так кто же будут ваши министры? - С нами остается господин де Грав. Де Грав поднял руку. - Государь, - обратился он к королю, - язык господина Дюмурье поразил нас своей откровенностью, я же еще более удивлю вас своей скромностью. - Я слушаю вас, сударь, - сказал король. - Будьте добры, государь, прочтите вот это, - произнес де Грав, достав из кармана лист бумаги. - Это мнение обо мне одной весьма достойной женщины, быть может, немножко суровое, но тем не менее вполне справедливое. Король взял бумагу и прочел: Де Грав - военный министр; это человек незначительный во всех отношениях; природа сотворила его мягким и робким, его предрассудки требуют от него гордости, меж тем как сердце внушает ему стараться быть всем приятным. Пребывая в затруднительном положении, он вечно советуется и в результате ни к чему не пригоден. Мне видится, как он следует в придворной манере за королем, держа высоко голову в хилом теле, вперяя неподвижный взгляд синих глаз, которые ему удастся держать открытыми после трапезы, только выпив три-четыре чашки кофе; говорит он немногословно, якобы из сдержанности, а на самом деле потому, что у него нет мыслей; даже в стенах своего департамента он настолько запутался, что вот-вот подаст в отставку. - Действительно, - заметил Людовик XVI, который ни за что не стал бы читать эту бумагу до конца, если бы не просьба самого г-на де Грава, - чисто женская оценка. Это что же, госпожа де Сталь? - Нет, государь, гораздо серьезнее. Это госпожа Ролан. - И вы, господин де Грав, хотите сказать, что таково и ваше мнение о себе? - Во многих отношениях, государь, да. Я останусь в министерстве, пока не введу своего преемника в дела, после чего попрошу ваше величество принять мою отставку. - Вы правы, сударь: ваш язык поразительней даже, чем язык господина Дюмурье. Но я предпочел бы, чтобы до ухода со своего поста вы сами указали своего преемника. - Государь, я буду просить позволить мне представить вашему величеству господина Сервана, человека порядочного в полном смысле слова, крепкого закала, чистых нравов, которому присуща суровость философа и прямо-таки женская сердечная доброта. Кроме того, государь, он просвещенный патриот, отважный воин, входящий во все мелочи жизни. - Хорошо, пусть будет Серван! Итак, у нас есть уже три министра: господин Дюмурье - иностранных дел, военный - господин Серван и морской - господин Лакост. Кого мы назначим на финансы? - Господина Клавьера, государь, если вы не против. У него большой финансовый опыт и высочайшее умение вести денежные дела. - Да, действительно, - подтвердил король, - о нем говорят, что он деятелен и работящ, но вспыльчив, упрям, придирчив и в споре неуступчив. - Эти недостатки присущи всем членам кабинета, государь. - Хорошо, оставим недостатки господина Клавьера. Итак, он - министр финансов. Теперь министерство юстиции. Кого назовете вы? - Мне рекомендуют, государь, господина Дюрантона, адвоката из Бордо. - Надо понимать, Жиронда? - Да, государь. Он человек вполне просвещенный, чрезвычайно упрямый, прекрасный гражданин, но слаб и медлителен. Ну, да мы его подстегнем, а что касается силы, будем проявлять ее за него. - Остается министерство внутренних дел. - Общее мнение, государь, что этот пост подошел бы господину Ролану. - Вы хотите сказать, госпоже Ролан? - Господину и госпоже Ролан. - Вы знакомы с ними? - Нет, государь, но, как все уверяют, он похож на героя Плутарха, она - на героиню Тита Ливия. - Господин Дюмурье, а знаете, как будут называть ваше министерство, вернее, уже называют? - Нет, государь. - Министерство санкюлотов. - Я принимаю это название, государь. Вскоре тем вернее все убедятся, что мы мужчины. - Все ваши коллеги готовы? - Примерно половина из них предупреждены. - Они дадут согласие? - Уверен, да. - Хорошо, сударь, можете идти. Послезавтра первое заседание кабинета. - До послезавтра, государь. - Имейте в виду, господа, - обратился король к Кайе де Жервилю и де Граву, - у вас есть время до послезавтра, чтобы принять окончательное решение. - Государь, мы приняли решение и послезавтра придем только затем, чтобы передать дела нашим преемникам. Трое министров удалились. Они не успели еще дойти до главной лестницы, как их догнал лакей и обратился к Дюмурье: - Господин генерал, король просит вас последовать за мной. Ему нужно кое-что вам сказать. Дюмурье раскланялся с коллегами. - Король или королева? - поинтересовался он. - Королева, сударь, но она не хотела, чтобы этим двум господам стало известно, что она приглашает вас к себе. Дюмурье покачал головой и пробормотал: - Этого-то я и боялся! - Вы отказываетесь, сударь? - осведомился Вебер, поскольку это был он. - Нет, нет, я иду с вами. - Идемте. По еле-еле освещенному коридору лакей проводил Дюмурье до покоев королевы. - Особа, которую пригласили ваше величество, - доложил лакей, даже не назвав фамилию генерала. Дюмурье вошел. Никогда у него так бешено не колотилось сердце, даже когда он шел в атаку или врывался через пролом в стене в крепость. Он понимал: никогда еще он не подвергался такой опасности. Дорога, которая только что открылась перед ним, была усеяна либо трупами, либо поверженными, и он, ступая на нее, мог споткнуться о тела Калона, Неккера, Мирабо, Барнава, Лафайета. Королева стремительно расхаживала взад-вперед по комнате, лицо у нее было красно-багровое. Дюмурье остановился на пороге, и дверь за ним затворилась. Королева, величественная и взбешенная, подошла к нему. - Сударь, - обратилась она к Дюмурье, беря сразу по своему обыкновению быка за рога, - вы теперь всемогущи, но это благодаря народу, а народ очень скоро низвергает своих идолов. Говорят, вы весьма способны, надеюсь, у вас хватит способности понять, что ни король, ни я не можем выносить все эти нововведения. Ваша Конституция - это воздушный колокол, королевская власть задыхается под ним из-за недостатка воздуха. Я послала за вами, чтобы сказать: прежде чем вы зайдете чересчур далеко, вы должны принять решение и выбрать между нами и якобинцами. - Государыня, - отвечал Дюмурье, - я в отчаянии из-за тягостной откровенности вашего величества, но я ждал чего-нибудь в этом роде, когда догадался, что королева прячется за портьерой. - В таком случае вы подготовили ответ? - поинтересовалась королева. - Вот он, государыня. Я стою между королем и нацией, но прежде всего я служу отечеству. - Отечеству! Отечеству! - повторила королева. - Король теперь ничто. Все служат отечеству, и никто - ему! - Король, государыня, всегда король, но он присягнул Конституции, и с того дня, как была произнесена эта присяга, король обязан быть одним из первых рабов Конституции. - Вынужденная присяга, сударь, присягой не считается! Дюмурье, искусный актер, несколько секунд молчал, глядя с глубоким сожалением на королеву. - Государыня, - наконец промолвил он, - позвольте мне вас уверить, что ваша собственная безопасность, безопасность короля и ваших августейших детей связана с этой Конституцией, которую вы так ненавидите и которая спасет вас, если вы согласитесь принять от нее спасение... Я сослужил бы скверную службу вам, государыня, и королю, если бы говорил иначе. Королева властным жестом прервала его. - Ах, сударь, сударь, заверяю вас, вы избрали ложный путь! - бросила она и с нескрывемой угрозой добавила: - Поберегитесь! - Государыня, - с совершенным спокойствием отвечал Дюмурье, - мне шестой десяток, моя жизнь прошла среди опасностей, и, принимая министерство, я сказал себе, что связанные с этим опасности ничуть не больше, чем те, которых я избег. - А, так вы еще и клевещете на меня, сударь! - хлопнув в ладоши, вскричала королева. - Я клевещу на вас, государыня? - Да! Да! Хотите, я растолкую вам смысл слов, которые вы только что произнесли? - Растолкуйте, ваше величество. - Вы сейчас сказали, что я спообна приказать убить вас. О, сударь!.. И две слезинки выкатились из глаз королевы. Дюмурье весьма это обрадовало; он узнал то, что хотел узнать: осталась ли хоть одна звучащая струна в этом иссушенном сердце. - Упаси меня Боже, государыня, нанести подобное оскорбление своей королеве! - воскликнул он. - Ваше величество по природе слишком великодушны и благородны, чтобы даже самому ожесточенному врагу вашего величества пришло в голову подобное подозрение. Королева неоднократно героически давала тому доказательства, чем восхищала и привязывала меня к себе. - Вы правду говорите, сударь? - спросила королева голосом, в котором звучало одно только волнение. - Клянусь честью, государыня, да! - В таком случае извините меня, - сказала Мария Антунетта, - и дайте мне руку: я так ослабела, что временами готова упасть. Она вправду побледнела и чуть откинула голову. Так оно было на самом деле или то было одно из чудовищных притворств обольстительницы Медеи, в которых она столь искусна? Дюмурье при всей своей хитрости попался на эту удочку, а может быть, оказался хитрее королевы и лишь притворился, будто попался. - Поверьте, государыня, - заверил он, - мне нет никакой корысти обманывать вас. Я так же, как вы, ненавижу анархию и преступников. Поверьте же мне, у меня есть опыт и при своем положении я лучше, чем ваше величество, могу судить о событиях. То, что происходит, вовсе не следствие интриги герцога Орлеанского, как вам пытаются нашептывать, и не результат ненависти мистера Питта, как вас уверяли, и даже не мимолетное народное движение, а всеобщее восстание великой нации против укоренившихся злоупотреблений! Да, знаю, здесь замешана и страшная ненависть, разжигающая пожар. Отбросим в сторону негодяев и сумасшедших и будем рассматривать как участников революции лишь нацию и короля. Все, что стремится их разъединить, ведет к их обоюдной гибели. Я же, государыня, пришел, чтобы отдать все свои силы для их объединения. Так помогите же мне, а не препятствуйте! Вы не доверяете мне? Я оказываюсь преградой для ваших контрреволюционных планов? Государыня, лишь скажите мне, и я тотчас же подам королю прошение об отставке и удалюсь куда-нибудь оплакивать судьбу своей родины и вашу судьбу. - Нет, нет! - воскликнула королева. - Оставайтесь и извините меня. - Извинить вас, государыня! О, умоляю вас, не унижайтесь так! - А почему бы мне не унижаться? Разве я теперь королева? Разве я теперь женщина? Мария Антуанетта подошла к окну и, невзирая на вечерний холод, растворила его; луна серебрила облетевшие верхушки деревьев сада Тюильри. - Все на свете имеют право на воздух и солнце, не правда ли? И только я лишена и солнца, и воздуха, я не смею подойти к окнам, ни к тем, что выходят во двор, ни к тем, что выходят в сад. Позавчера я выглянула во двор, и канонир из стражи изругал меня самыми непристойными словами, а в довершение крикнул: "Ух, с какой радостью я понесу твою голову на штыке!" Вчера я открыла окно в сад, в одной его стороне я увидела, как какой-то человек, взгромоздясь на стул, читал всякие мерзости против нас, а в другой волокли священника к пруду, осыпая его оскорблениями и побоями. А рядом люди, не обращая на это внимания, словно подобные сцены стали обычными, спокойно играли в мяч, прогуливались... Что за времена, сударь! Что за город! Что за народ! И вы хотите, чтобы я считала себя королевой, считала себя женщиной? И Мария Антуанетта рухнула на канапе, закрыв лицо руками. Дюмурье опустился на одно колено, почтительно взял подол ее платья и поцеловал. - Государыня, - сказал он, - с этого момента я вступаю в борьбу, и либо вы снова станете счастливой женщиной и могущественной королевой, либо я погибну! Поднявшись, он поклонился королеве и вышел. Королева безнадежным взглядом смотрела ему вслед. - Могущественной королевой? - повторила она. - Быть может, благодаря твоей шпаге и стану, но счастливой женщиной - никогда, никогда, никогда! И она зарылась головой в подушки, шепча имя, которое с каждым днем становилось ей все дороже и приносило все больше мук, имя Шарни. XXXVII. КРАСНЫЙ КОЛПАК Дюмурье столь стремительно вышел от королевы, потому что ему было тягостно смотреть на отчаяние Марии Антуанетты; его весьма мало трогали идеи, но крайне трогали люди, и, будучи почти нечувствителен к политическим убеждениям, он был чрезвычайно сострадателен и чувствителен к людскому горю; кроме того, его ожидал Бриссо, чтобы отвести к якобинцам, и Дюмурье не хотел запаздывать с выражением покорности этому страшному клубу. Насчет Собрания он, став соратником Петиона, Жансонне, Бриссо и Жиронды, не особенно беспокоился. Но он не был соратником Робеспьера, Колло д'Эрбуа и Кутона, а Колло д'Эрбуа, Кутон и Робеспьер были предводителями якобинцев. В клубе его не ждали; прийти к якобинцам для королевского министра было слишком дерзким поступком, и потому, чуть только прозвучала фамилия Дюмурье, все взоры обратились к нему. Робеспьер повернулся, как и другие, прислушался, чье это имя все повторяют, нахмурил брови и с холодным видом замкнулся в молчании. И тотчас какая-то ледяная тишина охватила зал. Дюмурье понял: ему нужно сделать что-то чрезвычайное. Якобинцы недавно приняли в качестве символа равенства красный колпак, и только три-четыре члена клуба, полагая, видимо, что их патриотизм достаточно доказан, позволяли себе обходиться без этого знака равенства. Робеспьер был из их числа. Дюмурье не раздумывал; он отбросил свою шляпу, снял с головы патриота, рядом с которым уселся, красный колпак, натянул его чуть ли не до ушей и, увенчанный этим символом равенства, поднялся на трибуну. Зал взорвался аплодисментами. И вдруг среди этой овации прозвучало нечто вроде змеиного шипения, тотчас же оборвав ее. То было .тс-с., изошедшее из тонкогубого рта Робеспьера. Впоследствии Дюмурье неоднократно признавался, что никогда даже свист ядер, пролетавших в футе над его головой, не вызывал у него такой дрожи, как это .тс-с. бывшего депутата от Арраса. Но Дюмурье, генерал и оратор, был твердый орешек, его трудно было принудить к отступлению и на поле брани, и на трибуне. С безмятежной улыбкой он подождал, когда полностью установится эта ледяная тишина, и звучным голосом произнес: - Братья и друзья! Каждое мгновение моей жизни отныне будет посвящено исполнению воли нации и оправданию доверия конституционного короля. Я приложу к своим переговорам с иностранными державами все силы свободного народа, и очень скоро переговоры эти приведут либо к прочному миру, либо к решающей войне. При этих словах, несмотря на .тс-с. Робеспьера, вновь раздались аплодисменты. - И если мы получим войну, - продолжал оратор, - я сломаю свое перо политика и встану в ряды армии, дабы победить или умереть свободным вместе с моим братьями! Огромное бремя лежит на моих плечах. Братья, помогите мне нести его! Я нуждаюсь в советах, давайте их мне через ваши газеты, говорите мне правду, чистую, неприкрытую правду, но отвергайте клевету и не отталкивайте гражданина, чью искренность и неустрашимость вы знаете, гражданина, который посвятил себя делу революции. Дюмурье закончил. Он сошел с трибуны под гром аплодисментов; рукоплескания эти страшно раздражили Колло д'Эрбуа, актера, которому редко рукоплескали, зато часто освистывали. - К чему эти аплодисменты? - крикнул он со своего места. - Если Дюмурье пришел сюда как министр, нам нечего ему ответить, а если как сочлен и брат, то он лишь исполняет свой долг и разделяет наши взгляды. Мы можем сказать ему только одно: действуй в соответствии со своими словами. Дюмурье поднял руку, как бы желая этим сказать: "Именно так я это и понимаю." Встал Робеспьер с суровой улыбкой на устах; все поняли, что он хочет пройти на трибуну, и посторонились, давая ему проход. Когда он собирался говорить, все умолкали. Но молчание это в сравнении с тем, с каким приняли поначалу Дюмурье, было доброжелательным и ласковым. Робеспьер взошел на трибуну и с обычной для него торжественностью произнес речь: - Я отнюдь не принадлежу к тем, кто считает совершенно невозможным, что министр может быть патриотом, и даже с удовольствием воспринял обеты, которые тут нам дал господин Дюмурье. Когда он исполнит свои обеты, когда он обуздает врагов, вооружившихся против нас при содействии его предшественников и заговорщиков, которые до сих пор еще руководят правительством, несмотря на удаление нескольких министров, только тогда я буду расположен расточать ему хвалы, но даже и тогда не сочту, что любой добрый гражданин из этого клуба не равен ему; велик только народ, только он в моих глазах достоин почтения; блестки министерской власти блекнут и рассеиваются перед ним. И потому из уважения к народу и даже к самому министру я прошу, чтобы отныне его приход сюда не сопровождался почестями, которые свидетельствуют о падении гражданского духа. Покуда господин Дюмурье явными свидетельствами патриотизма, а главное, подлинной службой на благо отечества будет доказывать, что он является братом честных граждан и защитником народа, он будет иметь здесь одну только поддержку. Я не боюсь присутствия никакого министра в этом клубе, но заявляю, что, как только министр приобретет здесь большее влияние, чем любой гражданин, я потребую его остракизма. И так будет всегда. Суровый оратор под аплодисменты сошел с трибуны, но на последней ступеньке его ждала ловушка. Дюмурье, изображая восторг, ждал его, раскрыв объятия. - Добродетельный Робеспьер, неподкупный гражданин, позволь обнять тебя! - вскричал он. Невзирая на сопротивление бывшего депутата, Дюмурье прижал его к сердцу. Все видели только это дружеское объятие, но не отвращение, которое пытался выказать Робеспьер. Весь зал опять взорвался рукоплесканиями,