жа Вилет, его приемная дочь, и семейство Калас могли под пение хора Оперы возложить венки на гроб. В среду, тринадцатого, в соборе Парижской Богоматери представляли "Взятие Бастилии., играл большой оркестр. Четырнадцатого, в четверг, была годовщина Федерации, происходило паломничество к Алтарю отечества; три четверти населения Парижа пришло на Марсово поле; оно все выше поднимало головы, крича: "Да здравствует нация!" - и любуясь повсеместной иллюминацией, в сиянии которой дворец Тюильри, мрачный и безмолвный, казался гробницей. Пятнадцатого, в пятницу, - голосование в Национальном собрании под охраной четырех тысяч штыков и тысячи пик Лафайета, петиция толпы, закрытие театров, крики и волнение весь вечер и часть ночи. Наконец, переход якобинцев к фейанам, ужасные сцены на Новом мосту, где шестнадцатого полицейские отколотили Фрерона и арестовали какого-то англичанина и итальянца по фамилии Ротондо, возмущение на Марсовом поле, когда Бийо обнаружил в петиции вставку Лакло, народное голосование о низложении Людовика XVI и уговор собраться завтра для подписания петиции. Мрачная, тревожная ночь, полная смятения, когда заправилы якобинцев и кордельеров, знающие козыри противников, попрятались, а честные, простодушные члены партий обещали, что бы ни произошло, собраться и продолжить начатое дело. Бодрствовали и другие, испытывающие не столь чистые, а главное, не столь человеколюбивые чувства; то были люди, полные ненависти, которые появляются при всяком большом общественном потрясении, любят смуту, беспорядки, вид крови, точь-в-точь как стервятники и тигры любят армии, оставляющие после битвы трупы. Марат, убежденный (или делающий вид, будто убежден), что ему грозит опасность, что его преследуют, сидел со своей навязчивой идеей у себя в подземелье; он жил во мраке, как пещерные животные или ночные птицы, и из этого мрака, словно из расщелины Трофония, или расщелины в Дельфах, каждое утро исходили мрачные пророчества, разбросанные по страницам газеты, называвшейся "Друг народа." Уже несколько дней газета Марата сочилась кровью; после возвращения короля он предложил в качестве единственного средства для защиты прав и интересов народа единоличного диктатора и всеобщую резню. По Марату, прежде всего нужно было перебить Национальное собрание и перевешать все власти, но затем, видно, перевешать и перебить ему показалось недостаточным, и он в качестве варианта предложил рубить руки, отрезать пальцы, закапывать живьем в землю и сажать на кол. Было самое время врачу Марата прийти к нему и, как обычно, сказать: "Марат, вы пишете кровью. Мне пора сделать вам кровопускание." Отвратительный горбун Верьер, уродливый карлик с длинными ногами и руками, которого мы видели в начале этой книги, когда он возбуждал волнения пятого и шестого октября, а после этого пропал во мраке, появился вновь; он, .видение Апокалипсиса., пишет Мишле, появился верхом на белом коне смерти; его длинные ноги с огромными коленями и ступнями свисали вдоль боков коня, и на каждом углу, на каждом перекрестке он останавливался, словно вестник беды, и призывал народ собраться завтра на Марсовом поле. Представший на этих страницах впервые Фурнье, по прозвищу Фурнье-американец, но не потому, что он родился в Америке - родом Фурнье был овернец, - а потому, что был надсмотрщиком над неграми в Сан-Доминго, разорившийся, озлобившийся после проигранного процесса, ожесточенный молчанием, каким Национальное собрание отвечало на два десятка направленных ему петиций - а объяснение у него было простое: заправилы Национального собрания были плантаторами, как Ламеты, или друзьями плантаторов, как Дюпор и Барнав, - так вот, Фурнье, затаивший кровожадные мысли, с ухмылкой гиены на лице, поклялся себе, что при первой возможности отомстит им, и сдержал слово. Итак, посмотрим, какая ситуация сложилась в ночь с шестнадцатого на семнадцатое июля. Король и королева с тревогой ждали в Тюильри: Барнав обещал им победу над народом. Он не сказал, какой будет победа и каким способом достигнута, но это их и не интересовало, средства их не касались, лишь бы это пошло им на пользу. Только король жаждал этой победы, потому что она улучшит позиции королевской власти, королева же - потому, что она станет началом мщения, а народу, который, по ее мнению, причинил ей столько страданий, она имеет полное право отомстить. Национальное собрание, опирающееся на искусственное большинство, которое дает собраниям подобного рода чувство спокойствия, ждало событий, можно сказать, бестревожно; оно приняло меры; что бы ни произошло, за ним стоял закон, и, если дело не удастся, если уж придется, оно произнесет крайнее слово: общественное спасение! Лафайет тоже ждал без всякого страха: у него была национальная гвардия, пока еще преданная ему, а в ней девятитысячный корпус, составленный из бывших военных, французских гвардейцев и навербованных волонтеров. Корпус этот принадлежал скорее армии, нежели городу, к тому же он был на жалованье, и его называли .наемная гвардия." И завтра этот корпус вступит в дело, если понадобится учинить расправу. Ждал и Байи вместе с муниципалитетом. Байи, проведшего жизнь в кабинете, в научных трудах, вдруг вытолкнули в политику, на площади, на перекрестки. Накануне отчитанный Национальным собранием за мягкость, проявленную вечером пятнадцатого июля, он уснул, положив голову на закон о военном положении, который завтра он, если понадобится, применит со всей строгостью. Якобинцы тоже ждали, но рассредоточившись. Робеспьер прятался; Лакло, после того как вычеркнули его добавление, надулся; Петион, Бриссо и Бюзо держались наготове, они понимали, что завтра будет трудный день; Сантер, который в одиннадцать утра должен был пойти на Марсово поле, чтобы отозвать петицию, принесет им новости. Кордельеры спасовали. Дантон, как мы уже рассказали, был в Фонтене у своего тестя, Лежандр, Фрерон и Камил Демулен присоединились к нему. Остальные будут бездействовать: руководители сбежали. Народ, ничего об этом не знающий, придет на Марсово поле, будет там подписывать петицию, кричать: "Да здравствует нация!" - и танцевать хороводом вокруг Алтаря отечества, распевая знаменитую в 1790 году "Пойдет! Пойдет!" Между 1790 и 1791 годами реакция вырыла пропасть, и, чтобы заполнить ее, понадобятся убитые семнадцатого июля! Но как бы там ни было, день обещал быть великолепным. С четырех утра все торговцы-разносчики, что зарабатывают в местах скопления народа, эти цыгане больших городов, продающие вареные яйца, пряники, пирожки, потянулись к алтарю отечества, который, подобно огромному катафалку, возвышался посреди Марсова поля. Художник, устроившийся шагах в двадцати со стороны реки, старательно зарисовывал его. В половине пятого на Марсовом поле находилось уже человек сто пятьдесят. Люди, встающие в такую рань, - это, как правило, те, кто плохо спит, а большинство плохо спящих - я говорю о мужчинах и женщинах из народа - это те, кто накануне поужинал скудно или вообще не ужинал. Ну, а у человека, который не ужинал и плохо спал, в четыре утра настроение обыкновенно скверное. Словом, среди тех полутора сотен, что обступили Алтарь отечества, было немало людей в дурном настроении и, что главное, с хмурыми лицами. Вдруг торговка лимонадом, поднявшаяся на помост, вскрикнула. Сверло коловорота вонзилось ей в башмак. Она позвала на помощь, сбежались люди. В помосте были просверлены дырки, происхождение которых для всех оставалось загадкой, и только сверло, вонзившееся в башмак лимонадницы, свидетельствовало о присутствии под помостом Алтаря отечества одного или нескольких человек. Что они там могут делать? К ним обращались, призывали ответить, сказать, чего они хотят, выйти, показаться. Ответа не было. Художник оставил свой холст, побежал на заставу Гро-Кайу, чтобы позвать стражника. Но стражник просверленный башмак лимонадницы счел недостаточным поводом для беспокойства, пойти на Марсово поле отказался и отослал художника. Когда тот возвратился, ожесточение уже дошло до предела. Вокруг Алтаря отечества сгрудилось сотни три человек. Отодрали доску, залезли под помост и обнаружили там наших куафера и инвалида. Куафер счел коловорот вещественным доказательством преступления и отбросил его подальше, но о бочонке не подумал. Обоих ухватили за шиворот, вытащили на платформу, стали допрашивать, что они там делали, а поскольку оба бормотали что-то несуразное, отвели к комиссару полиции. Там они признались, с какой целью залезли под помост, и комиссар, сочтя их поступок безобидной проказой, отпустил их на свободу. Однако у дверей их поджидали прачки из Гро-Кайу с вальками в руках. Прачки из Гро-Кайу, похоже, были крайне чувствительны в вопросах женской чести; эти разъяренные Дианы принялись колотить новейших Актеонов вальками. И тут прибежал какой-то человек: под Алтарем отечества обнаружили бочонок с порохом, и получалось, что эти двое забрались туда вовсе не для того, чтобы, как они признались, провертеть дырки и заглядывать под юбки, а чтобы взорвать патриотов. Достаточно было вытащить из бочонка затычку, чтобы убедиться, что в нем вино, а никакой не порох; достаточно было поразмыслить, чтобы понять, что если бы оба заговорщика подожгли фитиль (в предположении, что в бочонке действительно порох), то первым делом они взорвали бы себя, причем куда верней, чем патриотов, и этого хватило бы, чтобы оправдать подозреваемых, однако случаются моменты, когда ни о чем не размышляют и ничего не проверяют, вернее, не желают ни размышлять, ни проверять. В один миг шквал превратился в ураган. Появилась группа мужчин. Откуда? Никто не знает. Откуда появились люди, убившие Фулона, Бертье, Флесселя, свирепствовавшие пятого и шестого октября? Из тьмы, где они и скрываются, сделав свое смертоносное дело. Эти люди набросились на несчастного инвалида и беднягу куафера, сбили их с ног; инвалид, пронзенный ударом ножа, больше не встал, куафера дотащили до фонарного столба, накинули на шею петлю и вздернули. Веревка порвалась под тяжестью его тела, и он упал с высоты почти десяти футов. Он был еще жив, еще дергался и вдруг увидел голову своего приятеля на пике. Откуда там оказалась пика? При этом зрелище он закричал и потерял сознание. Ему отрубили, верней, отрезали голову и водрузили на чудесным образом оказавшуюся под рукой вторую пику. Тотчас толпой овладело желание пронести отрезанные головы по Парижу, и примерно сотня бандитов с песней двинулась по улице Гренель. В девять утра муниципальные чиновники, нотабли в сопровождении приставов и трубачей возвестили на площади Пале-Рояль декрет Национального собрания и объявили о карательных мерах, какие будут предприняты при любом нарушении этого декрета, и тут с улицы Сен-Тома-дю-Лувр вышли убийцы. Ситуация для муниципалитета оказалась самой что ни на есть выигрышной: как бы ни суровы были объявленные им меры, они не предусматривали преступления, подобного тому, что только что совершилось. Депутаты начали уже собираться; от Пале-Рояля до Манежа, где заседало Национальное собрание, рукой подать, и известие произвело в зале эффект разорвавшейся бомбы. Но только речь в Собрании шла не о парикмахере и инвалиде, чрезмерно сурово покаранных за невинную шалость, а о двух добропорядочных гражданах, друзьях порядка, убитых за то, что они требовали от революционеров уважать закон. На трибуну вырвался Реньо де Сен-Жан-д'Анжели. - Граждане, - заявил он, - я требую введения военного положения, я требую, чтобы Национальное собрание объявило тех, кто личными или коллективными обращениями подстрекает народ к неповиновению, преступниками против нации! Национальное собрание чуть ли не в полном составе встало с мест и по предложению Реньо де Сен-Жан-д'Анжели объявило преступниками против нации всех, кто личными или коллективными обращениями подстрекает народ к неповиновению. Таким образом, петиционеры стали преступниками против нации. Что и требовалось. Робеспьер прятался в Национальном собрании в каком-то закутке; он слышал, как объявили голосование, и помчался к якобинцам, чтобы высказать свое мнение о мере, принятой депутатами. В Якобинском клубе было пусто, человек тридцать, не больше, слонялись в старом монастыре. Там был и Сантер, ожидавший распоряжений руководителей. Его послали на Марсово поле предупредить петиционеров о грозящей опасности. Человек около трехсот у Алтаря отечества подписывали петицию якобинцев. Бийо был в центре этой толпы; писать он не умел, но назвался, ему помогли вывести свою фамилию, так что он подписался одним из первых. Сантер поднялся на Алтарь отечества, сообщил, что Национальное собрание объявило мятежником всякого, кто посмеет потребовать низложения короля, и сказал, что послан Якобинским клубом отозвать петицию, составленную Бриссо. Бийо спустился на три ступеньки и оказался лицом к лицу со знаменитым пивоваром. Оба представителя народа обменялись пристальными взглядами, признав друг в друге олицетворение двух мощных сил, действовавших в данный момент, - провинцию и Париж. Оба по-братски относились друг к другу: они вместе сражались при взятии Бастилии. - Ладно, - сказал Бийо, - вернем якобинцам их петицию, но вместо нее напишем другую. - И пусть эту петицию принесут мне в Сент-Антуанское предместье, - сказал Сантер, - я ее подпишу и велю подписать своим рабочим. Он протянул руку Бийо, и тот пожал ее. Это свидетельство братства Парижа и провинции было встречено аплодисментами. Бийо вручил Сантеру петицию, и тот, уходя, многообещающе и сочувственно помахал толпе рукой, что было воспринято весьма благожелательно: Сантер обретал популярность. - Ну что ж, - сказал Бийо, - якобинцы перетрусили, и, перетрусив, они имеют право отозвать свою петицию, но мы-то никого не боимся и имеем полное право написать новую. - Да! Да! - раздались крики. - Новую петицию! Здесь же! Завтра! - А почему не сегодня? - бросил Бийо. - Завтра! Кто знает, что будет завтра? - Правильно! - закричали вокруг. - Сегодня! Сейчас же! Вокруг Бийо образовалась группа хорошо одетых людей; у силы есть свойство притягивать к себе. Она состояла из депутатов от кордельеров и сторонников якобинцев, которые либо по незнанию, либо потому, что были решительнее главарей, вопреки принятому решению пришли на Марсово поле. Люди эти были пока еще никому не известны, но вскоре все они прославились, хотя и по-разному. Там были Робер, м-ль де Керальо, Ролан, Брюн, типографский рабочий, который станет маршалом Франции, публицист Эбер, будущий редактор чудовищного "Папаши Дюшена., Шометт, журналист и студент медицины, Сержан, гравер по меди, который станет зятем Марсо и будет ставить патриотические праздненства, Фабр д'Эглантин, автор "Эпистолярного приключения., Анрио, жандарм гильотины, Майар, свирепый привратник Шатле, которого мы потеряли из виду после шестого октября, но с которым еще встретимся второго сентября, Изабе-отец и Изабе-сын, быть может единственный из участников этого события, который, еще молодой и бодрый в свои восемьдесят восемь лет, смог рассказать об этом событии. - Сейчас же! - кричал народ. - Немедленно! Ответом были бурные аплодисменты собравшихся. - Но кто будет писать? - раздался голос. - Я, вы, мы все! - крикнул Бийо. -Это будет поистине народная петиция! Один из патриотов побежал раздобыть бумаги, чернил, перьев. В ожидании его люди взялись за руки и принялись танцевать фарандолу, распевая "Пойдет! Пойдет!" Через минут десять он вернулся со всем необходимым; на всякий случай он купил бутыль чернил, связку перьев и пять стоп бумаги. Робер взял перо и под диктовку м-ль Керальо и супругов Ролан написал следующую петицию "Петиция Национальному собранию, написанная на Алтаре отечества 17 июля 1791 г. Представители нации! Ваши труды близятся к концу; вскоре ваши преемники, избранные народом, пойдут по вашим стопам, не встречая препятствий, которые чинили вам депутаты от привилегированных сословий, естественные враги принципов священного равенства. Свершается страшное преступление: Людовик XVI бежал, бесчестно покинув свой пост; государство на краю анархии; граждане арестовывают его в Варенне и препровождают в Париж. Народ столицы настоятельно требует от вас не выносить решения о судьбе преступника, не выслушав мнения остальных восьмидесяти двух департаментов. Вы в нерешительности; множество адресов поступает в Национальное собрание, все секции страны единодушно требуют суда над Людовиком. Вы же, господа, предрешили, что он невиновен и неприкосновенен, объявив своим голосованием 16 июля, что по завершении Конституции ему будет представлена конституционная хартия. Законодатели! Это расходится с желанием народа, и мы полагали, что ваша наивысшая слава, ваш долг состоит в том, чтобы быть органом волеизъявления общества. Мы не сомневаемся, господа, что вас подтолкнули к такому решению те многочисленные депутаты, что уже заранее объявили себя противниками Конституции. Но, господа представители великодушного и верящего вам народа, вспомните, что эти двести девяносто непокорных депутатов потеряли право голоса в Национальном собрании, а потому декрет не имеет силы ни по форме, ни по существу: по существу, потому что он противоречит воле народа-суверена; по форме, потому что он принят голосами двухсот девяноста человек, утративших право голосовать. Эти соображения, стремление к всеобщему благу, властное желание избежать анархии, к которой толкает нас отсутствие согласия между народом и его представителями, дают нам законное право потребовать от имени всей Франции, чтобы вы вернулись к этому декрету, имея в виду, что преступление Людовика XVI доказано и король отрекся; чтобы вы приняли его отречение и созвали в соответствии с Конституцией новое Собрание, дабы оно, действуя в интересах нации, провело суд над преступником, а главное, произвело замену прежней и организацию новой исполнительной власти." Чуть только петиция была закончена, потребовали тишины. Мгновенно прекратился всякий шум, все обнажили головы, и Робер громко прочел то, что мы представили вниманию наших читателей. Петиция устроила всех, не было сделано ни одного замечания; напротив, после последней фразы раздались единодушные рукоплескания. Теперь оставалось только подписать ее, но сейчас речь шла не о двухстах-трехстах человеках, а самое меньшее о десяти тысячах, и, поскольку люди непрестанно подходили на Марсово поле, было ясно, что через час вокруг алтаря отечества будет уже не меньше тысяч пятидесяти. Составители петиции подписали ее первыми, потом передали перо соседям, и через несколько секунд нижняя часть листа была вся заполнена подписями; тогда чистые пронумерованные листы того же формата раздали присутствующим; потом их присоединят к петиции. Подписи ставили, положив листы на вазы, стоящие по четырем углам Алтаря отечества, на ступеньки, на колено, на дно шляпы - короче, на все, что могло послужить твердой опорой. А тем временем по приказу Национального собрания, отданному Лафайету, приказу, вызванному не подписанием петиции, а утренним убийством, к Марсову полю подошли первые отряды национальной гвардии, но толпа была так занята петицией, что почти не обратила на них внимания. Однако последующие события окажутся весьма немаловажными. XIX. КРАСНОЕ ЗНАМЯ Командовал этими отрядами один из адъютантов Лафайета. Кто? Имя его неизвестно. У Лафайета было столько адъютантов, что имена их не сохранились в истории. С валов раздался выстрел, и пуля задела этого адъютанта, однако рана оказалась легкой, выстрел был единичный, потому на него решили не отвечать. Нечто подобное произошло и у заставы Гро-Кайу. Туда прибыл Лафайет с трехтысячным отрядом и пушкой. Но там находился Фурнье во главе банды негодяев, возможно, даже тех, что убили куафера и инвалида. Они выстроили баррикаду. Баррикада тут же была взята и разрушена. Фурнье сквозь колесо телеги выстрелил в упор в Лафайета; к счастью, ружье дало осечку. Фурнье схватили. Его привели к Лафайету. - Это кто таков? - спросил Лафайет. - Тот, кто стрелял в вас, но ружье у него дало осечку. - Отпустите его. Пусть он пойдет и повесится. Но Фурнье не повесился. Он скрылся и появился только во время сентябрьских убийств. Лафайет прибыл на Марсово поле, там подписывали петицию, причем происходило это вполне спокойно и мирно. Настолько спокойно, что г-жа Кондорсе гуляла там с годовалым ребенком. Лафайет прошел к Алтарю отечества, осведомился, что тут происходит; ему продемонстрировали петицию. После подписания петиции люди обещали разойтись. Ничего предосудительного Лафайет в их поведении не увидел и ушел вместе со своим отрядом. Но если выстрел, ранивший адъютанта Лафайета, и осечка ружья Фурнье на Марсовом поле никак не отозвались, но в Национальном собрании они произвели сильнейшее впечатление. Не будем забывать, что Собрание хотело произвести роялистский переворот и пыталось использовать для этого все возможные поводы. - Лафайет ранен! Его адъютант убит! На Марсовом поле резня! Такие сведения циркулировали в Париже, и Национальное собрание официально передало их в ратушу. В ратуше уже тоже забеспокоились из-за событий на Марсовом поле; туда были направлены три муниципальных советника - гг. Жак, Рено и Арди. Люди, подписывавшие петицию, увидели с высоты Алтаря отечества, как к ним уже со стороны реки направляется новая процессия. Встречать ее они направили депутацию. Трое муниципальных советников - те, что прошли только что на Марсово поле, - двинулись прямиком к Алтарю отечества, но вместо толпы мятежников, которых они думали найти, толпы возбужденной и грозной, увидели добропорядочных граждан; одни прохаживались группами, другие подписывали петицию, некоторые, распевая "Пойдет! Пойдет!", танцевали фарандолу. Толпа была совершенно спокойна, но, быть может, петиция призывала к мятежу? Посланцы муниципалитета потребовали, чтобы им прочитали ее. Она была им прочитана с первого до последнего слова, и чтение ее, как прежде, сопровождалось одобрительными возгласами и единодушными рукоплесканиями. - Господа, - объявили муниципальные советники, - мы рады узнать ваши намерения, нам сказали, что здесь беспорядки, но, оказывается, нас ввели в заблуждение. Мы немедленно доложим, что видели здесь, расскажем, что на Марсовом поле царит спокойствие. Мы не собираемся мешать вам собирать подписи и окажем вам помощь силами охраны общественного порядка, если кто-то попытается побеспокоить вас. Не будь мы должностными лицами, мы сами подписали бы эту петицию, а если вы сомневаетесь в наших намерениях, мы останемся с вами как заложники до тех пор, пока не будет закончен сбор подписей. Таким образом, дух петиции соответствовал общему настроению, раз уж члены муниципалитета, будь они простыми гражданами, подписали бы ее, что не позволяла им сделать лишь принадлежность к муниципальному совету. Петиционеров ободрило это заявление трех представителей власти, которых они подозревали во враждебности и которые шли к ним, исполненные недоверия. Во время небольшого столкновения между народом и национальной гвардией два человека были арестованы, и, как обыкновенно случается в подобных обстоятельствах, арестовали совершенно ни в чем не повинных людей; наиболее видные из петиционеров потребовали их освобождения. - Мы не можем взять это на себя, - ответили им представители муниципалитета. - Выберите делегатов, они отправятся с нами в ратушу, и справедливость будет восстановлена. Выбрали двенадцать делегатов; единодушно избранный Бийо вошел в их число, и все они вместе с представителями муниципалитета направились в ратушу. Прибыв на Гревскую площадь, делегаты были крайне удивлены, увидев, что вся она заполнена солдатами; они с трудом проложили себе дорогу сквозь этот лес штыков. Предводительствовал делегатами Бийо; он вспомнил, что знает ратушу, и мы были свидетелями, как он не раз входил туда с Анжем Питу. Перед дверью зала заседаний трое представителей муниципалитета попросили делегатов секунду подождать, прошли в зал, но больше не появились. Делегаты прождали целый час. Ничего и никого! Раздраженный Бийо нахмурился, топнул ногой. Вдруг отворились двери. Вышел муниципальный совет во главе с Байи. Байи был бледен; он был прежде всего математик, и ему было присуще точное сознание, что справедливо, а что нет; он чувствовал: его толкают на скверное дело, но у неге был приказ Национального собрания, и Байи его полностью и в точности выполнит. Бийо направился прямиком к нему. - Господин мэр, мы ждем вас уже больше часу, - обратился он к Байи решительным тоном, знакомым читателю. - Кто вы и что хотите мне сказать? - спросил Байи. - Кто я? - промолвил Бийо. - Меня удивляет, господин Байи, что вы спрашиваете, кто я. Правда, те, кто ходит кривыми путями, не желают узнавать идущих прямой дорогой. Я - Бийо. Байи кивнул; услышав фамилию, он вспомнил человека, который одним из первых ворвался в Бастилию, защищал ратушу в страшные дни, когда были убиты Фулон и Бертье, шел у двери королевской кареты, когда король переезжал из Версаля в Париж, и нацепил трехцветную кокарду на шляпу Людовика XVI; он же разбудил Лафайета в ночь с пятого на шестое октября и, наконец, привез Людовика XVI из Варенна. - Ну, а сказать я вам хочу вот что, - продолжал Бийо, - мы посланцы народа, собравшегося на Марсовом поле. - И чего же требует народ? - Он требует, чтобы исполнили обещание, данное тремя вашими представителями, и освободили двух несправедливо обвиненных граждан, за невиновность которых мы можем поручиться. - А разве мы несем ответственность за подобные обещания? - бросил Байи, пытаясь пройти. - Но почему же не несете? - Потому что они были даны мятежникам! Изумленные делегаты переглянулись. Бийо нахмурился. - Мятежникам? - протянул он. - Ах вот как! Значит, мы теперь стали мятежниками? - Да, мятежниками, - подтвердил Байи. - И я направляюсь на Марсово поле, чтобы восстановить там спокойствие. Бийо пожал плечами и рассмеялся тем громовым смехом, что в некоторых устах производит угрожающее впечатление. - Восстановить спокойствие на Марсовом поле? - переспросил он. - Но там побывал ваш друг Лафайет, побывали трое ваших посланцев, и они подтвердят вам, что на Марсовом поле куда спокойней, чем на Гревской площади. В этот момент с испуганным видом вбежал капитан одной из рот батальона квартала Бон-Нувель. - Где господин мэр? - крикнул он. Бийо посторонился, чтобы капитан увидел Байи. - Я здесь, - ответил мэр. - К оружию, господин мэр! К оружию! - закричал капитан. - На Марсовом поле драка. Там собрались пятьдесят тысяч разбойников, и они намерены идти к Национальному собранию. Едва капитан закончил, тяжелая рука Бийо опустилась ему на плечо. - Кто сказал это? - спросил фермер. - Кто сказал? Национальное собрание. - Национальное собрание лжет! - отрезал Бийо. - Сударь! - воскликнул капитан, выхватывая саблю. - Собрание лжет! - повторил Бийо и вырвал саблю у капитана из рук. - Прекратите, прекратите, господа! - обратился к ним Байи. - Мы сейчас пойдем сами поглядим, как там обстоят дела. Господин Бийо, прошу вас, верните саблю. Если вы имеете влияние на тех, кто прислал вас, возвратитесь к ним и уговорите разойтись. Бийо швырнул саблю под ноги капитану. - Разойтись? - переспросил он. - Имейте в виду, право подавать петиции признано за нами законом, и до тех пор, пока закон не отнимет его у нас, никому - ни мэру, ни командующему национальной гвардией - не будет позволено препятствовать гражданам в выражении их пожеланий. Вы на Марсово поле? Мы опередим вас, господин мэр! Те, кто окружал участников этой сцены, ждали только приказания, слова мэра, чтобы арестовать Бийо, но Байи почувствовал, что этот человек, говорящий с ним столь непреклонно и сурово, является выразителем мнения народа. Он дал знак пропустить Бийо и делегатов. Когда те вышли на площадь, то увидели в одном из окон мэрии огромное красное знамя, и порывы ветра, предвестники собиравшейся на небе грозы, трепали его кровавое полотнище. К несчастью, гроза рассеялась; несколько раз громыхнуло, но дождь не пошел, только стало еще душнее да воздух напитался электричеством. Когда Бийо и остальные одиннадцать депутатов вернулись на Марсово поле, толпа увеличилась по крайней мере еще на треть. По самым приблизительным подсчетам, в этой огромной впадине собралось около шестидесяти тысяч человек. Эти шестьдесят тысяч граждан и гражданок разместились на откосе, а также вокруг Алтаря отечества, на самом помосте и на ступенях. Пришли Бийо и одиннадцать делегатов. Со всех сторон люди потянулись к ним, окружили, сгрудились вокруг. Освобождены ли двое арестованных? Что велел ответить мэр? - Двое граждан не освобождены, и мэр ничего не велел ответить; он ответил сам, объявив петиционеров мятежниками. Мятежники со смехом приняли звание, каким их наградили, и вернулись к своим прогулкам, беседам, занятиям. Все это время люди продолжали подписывать петицию. Уже собрали около пяти тысяч подписей, к вечеру надеялись иметь все пятьдесят. Национальное собрание вынуждено будет покориться столь единодушно выраженному мнению. Тут прибежал запыхавшийся гражданин. Он не только видел, как и делегаты, красное знамя в окне ратуши, но еще был свидетелем, как при известии о выступлении к Марсову полю национальные гвардейцы разразились радостными криками, как они заряжали ружья и как после этого муниципальный чиновник прошел вдоль рядов и что-то шептал командирам. Затем национальная гвардия, предводительствуемая Байи и муниципалитетом, направилась к Марсову полю. Этот гражданин бежал бегом, чтобы опередить их и сообщить патриотам зловещую весть. Однако такое спокойствие, такое согласие, такое братство царили на этом огромном пространстве, освященном прошлогодним праздником федерации, что граждане, действовавшие в соответствии с правом, дарованным им Конституцией, не могли поверить, будто их собрание может для кого-то представлять угрозу. Они решили, что вестник ошибается. Продолжался сбор подписей, рядом танцевали и пели. И вдруг донесся барабанный бой. Он приближался. Люди стали встревоженно переглядываться. Смятение началось с откоса: над ним, словно стальные всходы, вдруг засверкали штыки. Члены различных патриотических обществ стали собираться кучками, совещаться и предложили разойтись. Но Бийо закричал с помоста Алтаря отечества: - Братья! Что противозаконного мы делаем? Чего нам бояться? Либо закон о военном положении направлен против нас, либо нет. Но если он не направлен против нас, зачем нам бежать отсюда? А если да, его нам объявят, предупредят, и тогда у нас будет время разойтись. - Да! Да! - закричали со всех сторон. - Мы действуем в рамках закона! Подождем объявления! Должно быть троекратное объявление. Остаемся! Остаемся! И все остались. В ту же секунду барабанный бой прозвучал уже совсем рядом, и национальная гвардия вступила на Марсово поле через три входа. Треть национальной гвардии вошла через проход, соседствующий с Военной школой. Вторая треть-через проход, расположенный чуть ниже. Еще одна треть - через проход, что расположен напротив Шайо. Этот отряд прошел под красным знаменем по деревянному мосту. В его рядах находился Байи. Но красное знамя было не слишком велико и потому осталось незамеченным, так что этот отряд привлек ничуть не больше внимания, чем два остальных. Это то, что видели петиционеры, собравшиеся на Марсовом поле. А что же увидели прибывшие войска? Огромное поле, по которому прохаживались люди в самом миролюбивом настроении, а в центре его Алтарь отечества, гигантское сооружение на помосте, куда, как мы уже рассказывали, поднимались по четырем гигантским лестницам, по каждой из которых мог пройти целый батальон. На помосте возвышалась ступенчатая пирамида, на верхней площадке которой находился Алтарь отечества, осененный изящной пальмой. На каждой ступени сверху донизу сидели люди - столько, сколько могло поместиться. Это была шумная, оживленная человеческая пирамида. Национальная гвардия квартала Сен-Клод и Сент-Антуанского предместья, примерно четыре тысячи человек с артиллерией, вошла через проход рядом с южным углом Военной школы. Она выстроилась перед зданием школы. Лафайет не особенно доверял людям из предместья, составлявшим демократическое крыло его армии, поэтому он поставил рядом с ними батальон наемной гвардии. Это были современные преторианцы. Она состояла, как мы уже говорили, из бывших военных, из уволенных французских гвардейцев, из разъяренных лафайетистов, которые, узнав, что в их идола стреляли, пришли отомстить за это преступление, равнявшееся, на их взгляд, тому, какое совершил король против народа. Наемная гвардия вошла со стороны Гро-Кайу и с угрожающим видом промаршировала до центра Марсова поля, остановившись напротив Алтаря отечества. Третий же отряд, прошедший по деревянному мосту и предшествуемый жалким красным знаменем, представлял собой резерв национальной гвардии, в который были собраны сотня драгунов и шайка парикмахеров со шпагами на боку, поскольку право носить шпагу было их привилегией, но, впрочем, вооруженных до зубов. Через те же проходы, в которые вошла пешая национальная гвардия, въехали несколько эскадронов кавалерии, подняв пыль, взметенную к тому же еще недолгим предгрозовым вихрем, который можно рассматривать как предвестие, и пыль скрыла от зрителей трагедию, что вот-вот должна была разыграться, или в лучшем случае позволила им видеть ее сквозь пелену либо разрывы в ней. И то, что можно было разглядеть сквозь пыльную пелену или разрывы в ней, мы и попытаемся описать. Первым делом была видна толпа, теснившаяся перед кавалеристами, что, отпустив поводья, скакали галопом по широкому кругу; толпа, которая, оказавшись замкнута в стальное кольцо, отступила к подножию Алтаря отечества, словно к порогу неприкосновенной святыни. Затем со стороны реки раздался ружейный выстрел, а следом за ним залп, дым которого поднялся к небу. Байи был встречен улюлюканьем уличных мальчишек, обсевших откос со стороны улицы Гренель; они продолжали улюлюкать, и вдруг прозвучал выстрел; пуля пролетела мимо мэра Парижа и легко ранила одного драгуна. Тогда Байи приказал открыть огонь, но стрелять в воздух, только чтобы попугать. Но первому залпу, словно эхо, ответил второй. Это стреляла наемная гвардия. В кого? Почему? В мирную толпу, окружавшую Алтарь отечества! После залпа раздался страшный многоголосый крик, и взорам предстала картина, какую до той поры редко случалось видеть, но потом приходилось видеть неоднократно. Бегущая толпа, оставляющая позади себя неподвижные трупы и раненых, корчащихся в лужах крови. А среди дыма и пыли кавалерия, яростно преследующая убегающих. Марсово поле являло собой прискорбное зрелище. Застрелены были преимущественно женщины и дети. И тут произошло то, что и происходит в подобных обстоятельствах: солдаты ощутили безумную жажду крови, почувствовали сладострастную безнаказанность резни. Орудийная прислуга кинулась к пушкам, готовая открыть огонь. Лафайет едва успел подскакать к батарее и встать между пушками и толпой. После секундного замешательства обезумевшая толпа инстинктивно ринулась в сторону позиций национальной гвардии квартала Сен-Клод и Сент-Антуанского предместья. Национальная гвардия разомкнула ряды и пропустила беглецов; ветер гнал дым в ее сторону, так что она ничего не видела и думала, что людей гонит один только страх. Но когда дым рассеялся, она с ужасом увидела землю, залитую кровью и усеянную трупами. В этот момент к национальной гвардии Сен-Клод и Сент-Антуанского предместья подскакал галопом адъютант и приказал двигаться вперед и совместно с другими отрядами очистить поле. Но национальные гвардейцы, напротив, взяли на прицел адъютанта и кавалерию, преследующую толпу. Адъютант и кавалеристы отступили перед штыками патриотов. Все, кто бежал в эту сторону, нашли несокрушимых защитников. Буквально в несколько минут Марсово поле опустело, на нем остались только тела мужчин, женщин и детей, убитых или раненных залпом наемной гвардии да порубленных саблями или растоптанных конями драгун. И все-таки во время этой резни, не испугавшись вида падающих людей, криков раненых, грохота выстрелов, патриоты собрали листы с петицией и подписями, которые так же, как люди, нашли убежище сперва в рядах национальной гвардии Сен-Клод и Сент-Антуанского предместья, а затем, вероятнее всего, в доме Сантера. Кто отдал приказ стрелять? Неизвестно. Это одна из тех исторических тайн, что остаются невыясненными, невзирая на самые дотошные расследования. Ни рыцарственный Лафайет, ни честнейший Байи не хотели крови, но все равно эта кровь преследовала их до самой смерти. В этот день рухнула их популярность. Сколько жертв осталось на поле после резни? Опять же неизвестно, так как одни занижали их число, чтобы уменьшить ответственность мэра и командующего национальной гвардией, другие же завышали, чтобы усилить народную ярость. Настала ночь, трупы бросили в Сену, и Сена, безмолвная сообщница, понесла их к океану; океан поглотил их. Тщетно Национальное собрание не только признало невинными Байи и Лафайета, но и поздравило их, тщетно конституционалистские газеты именовали эту акцию триумфом закона; это был позорный триумф, как позорны все подобные же дни, когда власть убивает безвинных людей. Народ, который всему дает истинное имя, назвал этот якобы триумф побоищем на Марсовом поле. XX. ПОСЛЕ ПОБОИЩА Вернемся в Париж и посмотрим, что же происходило там. Париж услыхал грохот выстрелов и содрогнулся. Париж еще точно не знал, кто прав, а кто нет, но почувствовал, что ему нанесли рану и из этой раны струится кровь. Робеспьер находился все время в Якобинском клубе, словно комендант в своей крепости, тут он был по-настоящему всемогущ. Но в тот миг в стенах крепости народа была проломлена брешь, проломлена при уходе Барнавом, Дюпором и Ламетом, и теперь всякий мог войти в нее. Якобинцы выслали одного из членов клуба на разведку. А вот их соседям фейанам не было нужды высылать разведчиков: они час за часом, минута за минутой имели самые точные сведения. Именно они начали эту партию и только что выиграли ее. Посланец якобинцев возвратился минут через десять. Он встретил беглецов, и те сообщили ему страшное известие: - Лафайет и Байи убивают народ! Что поделать! Не все могли слышать отчаянные крики Байи, не все могли видеть, как Лафайет кинулся на пушки. Посланец в свой черед бросил этот вопль ужаса собравшимся, не слишком, правда, многочисленным: в старом монастыре находилось человек тридцать, от силы сорок. Они понимали, что это на них фейаны возложат ответственность за подстрекательство. Ведь первая петиция вышла из их клуба. Правда, они отозвали ее, но вторая явно была дочерью первой. Якобинцы перетрусили. И без того бледный Робеспьер, это, как его именовали, олицетворение добродетели, воплощение философии Руссо, стал мертвенно-зеленым. Осторожный аррасский депутат попытался улизнуть, но не сумел: его силой заставили остаться и разделить общую участь. А участь эта ужасала его. Якобинское общество заявило, что оно не имеет касательства к поддельным и фальсифицированным печатным произведениям, приписываемым ему, что оно вновь поклянется в верности Конституции и обязуется подчиняться декретам Национального собрания. Едва успели сделать это заявление, с улицы по старинному монастырскому коридору донесся сильный шум. Слышался смех, крики, возгласы, угрозы, пение. Якобинцы испуганно слушали, надеясь, что толпа эта следует к Пале-Роялю и пройдет мимо. Увы! Шумная толпа остановилась у низкой темной двери, выходящей на улицу Сент-Оноре, и некоторые из якобинцев, усугубляя страх, царивший в собрании, закричали: - Это наемные гвардейцы, вернувшиеся с Марсова поля! Они требуют разнести здание из пушек! К счастью, у всех входов были предусмотрительно поставлены солдатские караулы. Они не позволили разъяренному, опьяневшему от пролитой крови отряду совершить новое кровопролитие. Якобинцы и зрители потихоньку выбрались из монастыря, причем исход этот занял не слишком много времени: якобинцев, как мы уже упоминали, было не больше сорока, а зрителей около сотни. Г-жа Ролан, побывавшая в тот день всюду, находилась среди зрителей. Она рассказала, как один из якобинцев при вести, что наемные гвардейцы вот-вот ворвутся в зал, до того перепугался, что вскочил на трибуну для женщин. Г-жа Ролан пристыдила его за трусость, и он вернулся в зал. Тем временем актеры и зрители потихоньку выскальзывали через приоткрытую дверь. Ушел и Робеспьер. С секунду он пребывал в нерешительности. Направо повернуть или налево? Идти к себе - значит, налево; Робеспьер, как известно, жил в Сен-Клод, но тогда придется пройти через ряды наемной гвардии. Поэтому он предпочел отправиться в предместье Сент-Оноре и попросить приюта у жившего там Петиона. Он повернул направо. Робеспьеру очень хотелось остаться незамеченным, но как это было сделать в его оливковом фраке, воплощении гражданской безупречности, - полосатый фрак он надел гораздо позже - с очками, свидетельствующими, что сей доблестный патриот до срока испортил себе зрение в ночных бодрствованиях, с его крадущейся походкой то ли лисицы, то ли хорька? Не успел он пройти по улице и двух десятков шагов, как прохожие заметили его и стали показывать друг другу: - Робеспьер!.. Ты видел Робеспьера!.. Вон Робеспьер!.. Женщины останавливались, молитвенно складывая руки: женщины очень любили Робеспьера, который во всех выступлениях старался выказать чувствительность своего сердца. - Как! Неужели это сам господин де Робеспьер? - Он самый! - Где он? - Вон. Видишь этого худого человека в напудренном парике, что из скромности пытается проскользнуть незамеченным? Робеспьер старался проскользнуть незамеченным вовсе не из скромности, а от страха, но кому бы пришло в голову сказать, что добродетельный, неподкупный Робеспьер, народный трибун, струсил? Какой-то человек чуть ли не в лицо ему заглянул, чтобы убедиться, вправду ли это Робеспьер. Не зная, с какой целью этот человек приглядывается к нему, Робеспьер еще глубже надвинул шляпу. А тот убедился, что перед ним действительно вождь якобинцев. - Да здравствует Робеспьер! - завопил он. Робеспьер предпочел бы встретиться с врагом, нежели с таким другом. - Робеспьер! - закричал еще один фанатик. - Да здравствует Робеспьер! Если уж нам так нужен король, пусть он станет им. О бессмертный Шекспир! Цезарь мертв, его убийца "пусть станет Цезарем"! Если кто-то когда и проклинал свою популярность, то это был Робеспьер. Вокруг него собралась большая группа, его уже хотели с триумфом понести на руках. Он бросил испуганный взгляд направо, налево, ища открытую дверь, какой-нибудь темный переулок, чтобы убежать, скрыться. И тут он почувствовал, как его взяли за руку и потащили в сторону, и чей-то дружеский голос тихо произнес: - Идемте! Робеспьер подчинился, позволил увести себя; за ним закрылась дверь, и он увидел, что находится в мастерской столяра. Столяру было от сорока двух до сорока пяти лет. Рядом с ним стояла жена, а в задней комнате две дочери, одна пятнадцатилетняя, другая восемнадцатилетняя, накрывали стол для ужина. Робеспьер был страшно бледен; казалось, он вот-вот лишится чувств. - Леонора, стакан воды! - велел столяр. Леонора, старшая дочка, дрожащей рукой поднесла Робеспьеру стакан. Вполне возможно, что губы сурового трибуна коснулись руки м-ль Дюпле. Дело в том, что Робеспьер оказался в доме столяра Дюпле. Покуда г-жа Ролан, понимающая, какая опасность грозит главе якобинцев, ждет его в Сен-Клод, чтобы предложить убежище у себя, оставим Робеспьера, который пребывает в полной безопасности у семейства Дюпле, ставшего вскорости его семейством, и вернемся в Тюильри. И на этот раз королева ждала, но поскольку ждала она не Барнава, то находилась не в комнатах г-жи Кампан, а в своих покоях, и не стоя, держась за ручку двери, а сидя в кресле и подперев подбородок рукой. Она ждала Вебера, которого послала на Марсово поле и который все видел с холма Шайо. Чтобы отдать справедливость Марии Антуанетте, чтобы сделать понятнее ненависть, которую, как утверждали, она питала к французам и за которую ее так упрекали, мы, рассказав, что она вынесла при возвращении из Варенна, расскажем, что она вынесла после возвращения. Историк может быть пристрастным, мы же являемся всего лишь романистом, и пристрастность для нас недопустима. После ареста короля и королевы весь народ жил одной только мыслью: однажды сбежав, они способны сбежать снова и на сей раз вполне могут оказаться за границей. Королева же вообще в глазах народа выглядела колдуньей, способной, подобно Медее, улететь из окна на колеснице, влекомой парой драконов. Подобные подозрения живы были не только среди народа, к ним склонялись даже офицеры, приставленные охранять Марию Антуанетту. Г-н де Гувьон, который упустил ее, когда она бежала в Варенн, и любовница которого, служительница гардеробной, донесла про поездку к Байи, заявил, что снимает с себя всякую ответственность, если к королеве будет иметь право входить какая-либо другая женщина, кроме г-жи де Рошрель; так звали, как помнит читатель, эту даму из гардеробной. Перед лестницей, ведущей в покои королевы, он велел повесить портрет г-жи де Рошрель, чтобы часовой мог свериться по нему, та или не та женщина направляется наверх, и не пропускал никого другого. Королеве сообщили об этом, она тотчас отправилась с жалобой к королю. Людовик XVI не поверил услышанному и спустился вниз, чтобы убедиться, правда ли это. Оказалось, правда. Король пригласил г-на де Лафайета и потребовал убрать портрет. Портрет убрали, и камеристки королевы вновь получили возможность прислуживать ей. Но взамен этого унижения было придумано другое, не менее уязвляющее королеву: офицеры батальона, который нес караул в салоне, смежном со спальней королевы и именовавшемся большим кабинетом, получили приказ все время держать открытой дверь в спальню, чтобы постоянно иметь королевское семейство под присмотром. Как-то король случайно закрыл дверь. Дежурный офицер тотчас же открыл ее. Король вновь закрыл ее. Офицер же, снова открыв ее, объявил: - Государь, дверь закрывать бесполезно: сколько раз вы ее закроете, столько раз я ее открою. Таков приказ. Дверь осталась открытой. Офицеры позволили закрывать двери, только когда королева одевается или раздевается. Чуть только королева оделась или легла в постель, дверь распахивалась. Это было невыносимо. Королеве пришло в голову поставить кровать горничной рядом со своей, чтобы та находилась между нею и дверями. Полог кровати горничной являл собой заслон, за которым королева могла одеваться и раздеваться. Однажды ночью дежурный офицер, видя, что горничная спит, а королева бодрствует, воспользовался этим и подошел к королевской постели. Королева взглянула на него так, как могла взглянуть лишь дочь Марии Терезии, когда видела, что кто-то недостаточно почтителен с нею, но отважный офицер, которому и в голову не приходило, что он проявляет непочтение к королеве, ничуть не испугался, а, напротив, посмотрел на нее с жалостью, которую королева сумела почувствовать. - Государыня, - обратился он к ней, - раз уж мы с вами сейчас одни, я дам вам несколько советов. И тут же, не интересуясь, желает ли королева слушать его, он объяснил ей, что бы сделал, будь он на ее месте. Королева, которая с гневом смотрела на него, когда он подходил, услышав его вполне добродушный тон, позволила ему говорить, а потом уже слушала с глубокой печалью. Но тут проснулась горничная и, увидев у постели королевы мужчину, вскрикнула и хотела позвать на помощь. Королева остановила ее: - Нет, Кампан, позвольте мне послушать, что говорит этот господин... Он хороший француз, и, хотя заблуждается, как многие другие, относительно наших намерений, его слова свидетельствуют о неподдельной преданности королю. И офицер высказал королеве все, что собирался сказать. До бегства в Варенн у Марии Антуанетты не было ни одного седого волоска. За ночь, что последовала за разговором между нею и де Шарни, ее волосы почти полностью поседели. Увидев эту печальную метаморфозу, она горько усмехнулась, отрезала прядь и послала в Лондон г-же де Ламбаль с такой вот запиской: "Поседели от горя!" Мы были свидетелями, как она ждала Барнава, слышали, какие он выражал надежды, но королеве было крайне трудно разделить их. Мария Антуанетта боялась сцен насилия; до сих пор насилие было обращено против нее, чему свидетельство четырнадцатое июля, пятое и шестое октября, арест в Варенне. Она слышала в Тюильри злосчастный залп на Марсовом поле и была страшно обеспокоена. При всем при том бегство в Варенн стало для нее большим уроком. До той поры революция, по ее мнению, не выходила за рамки козней мистера Питта или интриг герцога Орлеанского; она верила, что Париж мутят несколько заправил, и говорила королю: "Наша добрая провинция." И вот она увидела провинцию: та оказалась еще революционней Парижа. Национальное собрание оказалось слишком старым, слишком болтливым, слишком дряхлым, чтобы мужественно воспринять те меры, которые принял от его имени Барнав; впрочем, оно уже было близко к кончине. Принесет ли кому-нибудь здоровья поцелуй умирающего? Королева с тревогой ожидала Вебера. Дверь отворилась, королева обратила к ней взгляд, но вместо круглой австрийской физиономии своего молочного брата увидела суровое и холодное лицо доктора Жильбера. Мария Антуанетта не любила этого роялиста со столь далеко зашедшими конституционалистскими воззрениями, что она считала его республиканцем, но тем не менее питала к нему известное уважение; она не посылала за ним, когда недужила душевно или физически, но всякий раз, когда он оказывался рядом, испытывала его воздействие. Увидев Жильбера, она вздрогнула. - Это вы, доктор? - бросила она. Жильбер поклонился. - Да, государыня. Я знаю, вы ждете Вебера, но я принес куда более полные известия, нежели принесет он. Он был на том берегу Сены, где не убивали, я же, напротив, на том, где убивали. - Убивали? Что произошло, сударь? - встревожилась королева. - Большое несчастье, государыня: придворная партия победила. - Придворная партия победила! И вы, господин Жильбер, называете это большим несчастьем? - Да, потому что она победила с помощью одного из тех средств, что губят победителя, отчего он зачастую оказывается рядом с побежденным. - Но что произошло? - Лафайет и Байи стреляли в народ. Отныне они больше не смогут быть вам полезны. - Почему? - Потому что они утратили популярность. - А что делал народ, когда в него стреляли? - Подписывал петицию, требующую низложения. - Чьего низложения? - Короля. - И вы полагаете, что в него напрасно стреляли? - вспыхнув, осведомилась королева. - Я полагаю, что лучше было бы его переубедить, чем расстреливать. - Чем переубедить? - Искренностью короля. - Но король же искренен! - Простите, государыня, три дня назад я целый вечер пытался убедить короля, что подлинными его врагами являются его братья, господин де Конде и эмигранты. Я на коленях умолял короля порвать всякие отношения с ними и чистосердечно принять Конституцию, за исключением тех статей, осуществление которых на практике окажется невозможным. Король согласился - по крайней мере мне так показалось - и милостиво пообещал мне, что отныне порвет всякие отношения с эмиграцией, однако за моей спиной подписал и велел подписать вам, государыня, письмо, которым наделял своего брата Месье полномочиями в сношениях с австрийским императором и прусским королем... Королева покраснела, как ребенок, которого поймали на дурном поступке, но ребенок в таких случаях опускает голову, а она, напротив, надменно вскинула ее. - У наших врагов, выходит, имеются соглядатаи даже в кабинете короля? - Да, государыня, - спокойно ответил Жильбер, - и потому так опасен всякий ложный шаг его величества. - Но, сударь, письмо было собственноручно написано королем, и, после того как я его подписала, он сам сложил и запечатал его, после чего вручил курьеру, который должен был его доставить. - Все верно, ваше величество. - Так что же, курьер арестован? - Нет, письмо было прочитано. - Выходит, мы окружены предателями? - Не все люди подобны графу де Шарни! - Что вы хотите этим сказать? - Я хочу сказать, государыня, что, к сожалению, одним из гибельных предзнаменований падения королей оказывается то, что они отдаляют от себя людей, которые связывают с ними свою судьбу стальными узами. - Я не удаляла от себя господина де Шарни, - с горечью возразила королева. - Господин де Шарни сам отдалился от меня. Когда королей преследуют беды, не находится достаточно прочных уз, чтобы удержать друзей. Жильбер взглянул на королеву и укоризненно покачал головой. - Не клевещите на господина де Шарни, государыня, не то кровь обоих его братьев возопит из могил, что королева Франции неблагодарна! - Сударь! - возмутилась Мария Антуанетта. - О, вы сами прекрасно знаете, государыня, что я говорю правду, - ответил Жильбер. -И вы знаете, что в день, когда вам действительно будет угрожать опасность, господин де Шарни окажется на своем посту, и это будет самый опасный пост. Королева опустила голову. - Послушайте, - раздраженно бросила она, - я надеюсь, вы пришли сюда не затем, чтобы говорить со мной о господине де Шарни? - Нет, государыня. Но иногда мысли, подобно событиям, оказываются связаны незримыми нитями друг с другом, и одни вдруг вытягивают на свет другие, которые должны были бы оставаться сокрытыми в самых темных тайниках сердца... Да, я пришел поговорить с королевой и прошу прощения за то, что, сам того не желая, повел разговор с женщиной, но я готов исправить ошибку. - И что же, сударь, вы хотели бы сказать королеве? - Я хотел бы представить ей положение во Франции и в целой Европе, хотел бы сказать ей: "Ваше величество, вы играете судьбой всего мира. Вы проиграли первый тур шестого октября, но сейчас, по крайней мере в глазах ваших придворных, выиграли второй. С завтрашнего дня для вас начнется то, что называется решающей партией. Если вы ее проиграете, вы рискуете троном, свободой и, быть может, даже жизнью." - Уж не думаете ли вы, сударь, - горделиво выпрямившись, поинтересовалась королева, - что мы отступим перед такой угрозой? - Я знаю, что король отважен: он ведь потомок Генриха Четвертого; я знаю, что королева бесстрашна: она дочь Марии Терезии, и потому никогда не посмею запугивать ее, а постараюсь только убеждать. К сожалению, я сомневаюсь, что мне удастся убедить короля и королеву в том, в чем убежден я сам. - Зачем же, сударь, вы тогда предпринимаете труд, который сами считаете бесполезным? - Чтобы исполнить свой долг, государыня. Поверьте мне, в грозные времена вроде нынешних приятно после всякого предпринятого усилия, даже если оно оказалось безрезультатным, сказать себе: "Я исполнил свой долг." Королева пристально посмотрела на Жильбера. - Прежде всего, сударь, скажите: вы полагаете, что еще можно спасти короля? - спросила она. - Уверен. - И королевскую власть? - Надеюсь. - В таком случае, сударь, - грустно вздохнув, промолвила королева, - вы куда оптимистичней меня. Я-то считаю, что и то и другое проиграно, и если борюсь, то лишь для очистки совести. - Это потому, государыня, что, как я понимаю, вы хотите политической королевской власти и короля как абсолютного монарха. Словно скупец, который даже в виду берега, что принесет ему больше, чем он потеряет при кораблекрушении, не способен пожертвовать частью своих богатств и хочет сохранить все свои сокровища, вы утонете вместе с ними, увлеченные на дно их тяжестью. Принесите жертву буре, бросьте, если так надо, в пучину все прошлое и плывите навстречу будущему! - Бросить в пучину прошлое - значит порвать со всеми монархами Европы. - Да, но зато вы заключите союз с французским народом. - Французский народ - наш враг! - отрезала Мария Антуанетта. - Потому что вы научили его не верить вам. - Французский народ не сможет воевать против европейской коалиции. - Поставьте во главе его короля, искреннего стража Конституции, и он завоюет всю Европу. - Для этого потребуется миллионная армия. - Нет, государыня, Европу не завоюешь миллионной армией, ее может завоевать только идея. Водрузите на Рейне или в Альпах трехцветные знамена, на которых будет начертано: "Война тиранам! Свобода народам!" - и Европа будет завоевана. - Поистине, сударь, бывают моменты, когда я склонна поверить, что даже самые мудрые сошли с ума. - Ах, ваше величество, ваше величество, неужели вы не понимаете, чем в глазах европейских наций сейчас является Франция? Пусть даже отдельные люди совершают преступления, пусть даже где-то происходят бесчинства, но это ничуть не пятнает белые одежды и чистые руки Франции, девы свободы. Весь мир влюбленно смотрит на нее. Миллионы голосов из Нидерландов, с Рейна, из Италии взывают к ней! Ей достаточно лишь одной ногой встать за пределы своих границ, и народы коленопреклоненно встретят ее. Франция, несущая свободу, - это не нация, это незыблемая справедливость, это вечный разум! О государыня, воспользуйтесь тем, что она пока еще не вступила в полосу насилия. Если вы слишком долго будете ждать, руки, которые она протягивает миру, обратятся против вас. Но Бельгия, но Германия, но Италия влюбленно и радостно следят за каждым ее действием. Бельгия говорит ей: "Приди!" Германия взывает: "Я жду тебя!" Италия умоляет: "Спаси меня!" Далеко на севере чья-то неведомая рука начертала на бюро Густава: "Нет войне с Францией!" К тому же, государыня, ни один из монархов, у которых вы просите помощи, не готов к войне с нами. Две империи беспредельно ненавидят нас. Говоря .две империи., я имею в виду императрицу и министра: Екатерину Вторую и господина Питта, но по крайней мере сейчас они ничего не могут предпринять против нас. Екатерина Вторая завязла когтями в Турции и в Польше, ей понадобится не меньше двух-трех лет, чтобы победить одну и проглотить вторую. Она подстрекает против нас немцев, обещает им отдать Францию, стыдит вашего брата Леопольда за бездействие, подталкивает короля Пруссии, который вторгся в Голландию всего лишь за обиду, нанесенную его сестре, и говорит ему: "Выступайте!"-но сама не выступит. Мистер Питт сейчас заглотал Индию и похож на удава: он оцепенел, занятый трудным процессом переваривания проглоченного; если мы станем ждать, когда он переварит, мистер Питт атакует нас, но войну объявлять он нам не станет, а разожжет гражданскую. Я знаю, что вы смертельно боитесь Питта, и знаю, государыня, о вашем признании, что вы всякий раз говорили с ним с душевной дрожью. Хотите вы получить средство поразить его в самое сердце? Это средство - превратить Францию в республику во главе с королем. Что же вместо этого делаете вы, государыня? Что делает ваша подруга принцесса де Ламбаль? Она объявляет в Англии, что представляет вас, что единственное стремление Франции - заполучить "Великую хартию вольностей", что французская революция, осаженная и остановленная королем, пойдет вспять. И что же отвечает Питт на ее уверения? Что он не потерпит, чтобы Франция стала республикой, что спасет монархию, но все заигрывания, настояния и мольбы госпожи де Ламбаль не смогут заставить его пообещать, что он спасет монарха, потому что именно монарха он и ненавидит. Разве не Людовик Шестнадцатый, король-конституционалист, король-философ, оспаривал у него Индию и отнимал Америку? Да, Людовик Шестнадцатый! Поэтому Питт жаждет одного - чтобы история поступила с Людовиком Шестнадцатым, как с Карлом Первым! - Сударь! Сударь! - воскликнула ужаснувшаяся королева. - Кто открыл вам все это? - Те же люди, что рассказывают мне содержание писем, которые пишет ваше величество. - Выходит, любая наша мысль становится известна? - Я вам уже говорил, государыня, что короли Европы накрыты незримой сетью и любой из них, если станет сопротивляться, лишь запутается в ней. Не сопротивляйтесь, ваше величество! Встаньте во главе идей, которые вы собираетесь отвергнуть, и эта сеть станет вашей броней; те, кто ненавидит вас, станут вашими защитниками, а направленные вам в грудь незримые кинжалы превратятся в шпаги, готовые поразить любого вашего врага. - Сударь, вы забываете, что те, кого вы именуете нашими врагами, наши братья-монархи. - Ах, государыня, назовите один-единственный раз французов своими детьми, и вы увидите, сколь ничтожны в политике и дипломатии эти ваши братья. Кстати, не кажется ли вам, что все эти монархи отмечены роковой печатью, клеймом безумия? Начнем с вашего брата Леопольда, уже дряхлого в сорок четыре года, занятого своим тосканским гаремом, который он перевез в Вену, и поддерживающего слабеющие силы собственноручно приготовляемыми смертоносными возбудителями. Взгляните на Фридриха, взгляните на Густава; один умер, второй вот-вот умрет, не оставив потомства: ведь все уверены, что шведский наследник - сын Монка, а не Густава. Взгляните на короля Португалии и его три сотни монашек. Взгляните на короля Саксонии и его триста пятьдесят четыре бастарда. Взгляните на Екатерину, эту Пасифаю Севера, которую даже бык не способен удовлетворить и у которой ходят в любовниках целых три армии. Неужто, государыня, вы не видите, что все эти короли, все эти королевы идут к пропасти, к бездне, к самоуничтожению? А ведь вы, вместо того чтобы следовать с ними к пропасти, к бездне, к самоуничтожению, могли бы пойти к мировой империи, к всемирной монархии... - Но почему же, господин Жильбер, вы не скажете все это королю? - поинтересовалась несколько поколебленная Мария Антуанетта. - Господи, я столько раз говорил ему это. Но, как и у вас, у него есть свои злые гении, которые тотчас разрушают то, что сделаю я, - ответил Жильбер и с глубокой грустью заметил: - Вы воспользовались Мирабо, вы пользуетесь Барнавом, потом после них воспользуетесь точно так же мною, но проку от этого не будет. - Господин Жильбер, подождите меня минутку здесь, - попросила королева. -Я загляну к королю и тотчас вернусь. Жильбер поклонился. Королева скрылась за дверью, ведущей в покои короля. Доктор прождал десять минут, четверть часа, полчаса; наконец отворилась дверь, но не та, в которую вышла королева. Вошел привратник, опасливо осмотрелся, после чего приблизился к Жильберу, сделал масонский знак и подал письмо. Жильбер раскрыл письмо и прочел: Ты зря теряешь время, Жильбер: король и королева сейчас слушают г-на де Бретейля, приехавшего из Вены и привезшего им следующий политический план: Действовать с Барнавом, как с Мирабо, выиграть время, присягнуть Конституции и исполнять ее буквально, чтобы доказать, что она невыполнима. Франция остынет, устанет; французы легкомысленны, придет какая-нибудь новая мода, и они забудут о свободе. Если же мода на свободу не кончится, нужно будет выиграть год, через год мы будем готовы к войне. Оставь этих двух обреченных, которых пока еще в насмешку называют королем и королевой, и, не теряя ни секунды, поспеши в госпиталь Гро-Кайу: там ты найдешь умирающего, у которого, быть может, надежд больше, чем у них; этого умирающего ты, возможно, сумеешь спасти, а их не только не спасешь, но они в своем падении увлекут тебя за собой. Письмо не было подписано, но Жильбер узнал почерк Калиостро. Вошла г-жа Кампан - через ту дверь, в которую вышла королева. Она протянула Жильберу записку: Король просит г-на Жильбера написать политический план, который он только что изложил королеве. Королева, задержанная неотложным делом, сожалеет, что не может вернуться к г-ну Жильберу. Долее ждать ее совершенно бесполезно. Жильбер прочел, на секунду задумался, покачал головой и пробормотал: - Безумцы! - Сударь, вы ничего не хотите передать их величествам? - осведомилась г-жа Кампан. Жильбер протянул камеристке только что полученное письмо без подписи. - Вот мой ответ, - сказал он и вышел. XXI. ДОЛОЙ ГОСПОДИНА! ДОЛОЙ ГОСПОЖУ! Прежде чем последовать за Жильбером в лазарет Гро-Кайу, где рекомендованный Калиостро неизвестный раненый нуждался в его заботах, бросим последний взгляд на Национальное собрание, которому вскоре предстояло быть распущенным после принятия Конституции, отсрочившей низложение короля, и посмотрим, какую выгоду извлек двор из чудовищной победы семнадцатого июля, за которую два года спустя Байи заплатит головой. А затем вернемся к главным героям этого повествования, которых смело революционным шквалом, отчего мы их несколько потеряли из виду, тем паче что вынуждены были представить читателям чудовищные волнения улицы, когда личности отступают, чтобы дать место массам. Мы были свидетелями того, как Робеспьер избежал всех опасностей и благодаря вмешательству столяра Дюпле избежал триумфа, причиной которого была его популярность, но который мог оказаться для него гибельным. И пока он ужинал в маленькой столовой, выходящей во двор, в семейном кругу, состоявшем из хозяина дома, его жены и двух дочерей, друзья Робеспьера, осведомленные о том, что грозит ему, пребывали в страшном беспокойстве. Особенно тревожилась г-жа Ролан. Преданная друзьям, она забыла, что видела и пережила возле Алтаря отечества, избежав той же опасности, какая грозила всем, кто был там. Она укрыла у себя Робера и м-ль Керальо, а затем, когда стали говорить, что ночью Национальное собрание выдвинет обвинение против Робеспьера, отправилась в Сен-Клер, но, не найдя его там, прошла на набережную Театинцев к Бюзо. Бюзо принадлежал к почитателям г-жи Ролан, и для нее не было секретом, что он находится под ее влиянием. Потому-то она и обратилась к нему. Бюзо тотчас послал записку Грегуару. Если будет атака на Робеспьера у фейанов, там его защитит Грегуар, а если в Национальном собрании, защиту на себя возьмет Бюзо. Это было весьма благородно с его стороны, так как Робеспьера он не переносил. Грегуар отправился к фейанам, а Бюзо в Национальное собрание. Однако там никто и не думал выдвигать обвинений против Робеспьера, да и вообще против кого бы то ни было. И фейаны, и депутаты ужаснулись своей победе, были подавлены кровавыми мерами, которые они приняли в угоду роялистам. Не выдвигая обвинений против отдельных лиц, обвинили клубы; один из депутатов потребовал немедленного их закрытия. Какое-то мгновение казалось, что все единодушно поддержат это предложение, но Дюпор и Лафайет воспротивились: принятие такого решения означало бы закрытие и Клуба фейанов. Они еще не утратили иллюзий и не поняли, какое оружие получили бы, поддержав это предложение. Они верили, что фейаны заменят якобинцев и благодаря унаследованному от них всеобъемлющему механизму будут направлять движение умов во Франции. На следующий день Национальное собрание получило отчеты мэра Парижа и командующего национальной гвардией. Все были рады обманываться, так что сыграть комедию было нетрудно. Командующий и мэр сообщали о страшных беспорядках, которые им с трудом удалось подавить; утренние убийства, угрожавшие королю, Национальному собранию и общественной безопасности, вызвали необходимость вечернего расстрела, хотя эти события никак не были связаны между собой, о чем мэр и командующий знали лучше, чем кто бы то ни было. Национальное собрание благодарило их с таким пылом, от какого оба они несколько опешили, поздравило с победой, о которой и Лафайет и Байи в глубине души сожалели, и вознесло благодарение небесам за то, что они позволили одним махом уничтожить и мятеж, и мятежников. Слушая эти поздравления и поздравляющих, можно было подумать, что революция кончилась. Революция только начиналась! Старые якобинцы, сочтя, что их преследуют, травят, что им грозит опасность, решили ложным смирением добиться, чтобы им простили подлинную значимость. Робеспьер, все еще трясущийся от страха после того, как его предложили в короли вместо Людовика XVI, написал обращение от имени присутствующих и отсутствующих. В этом обращении он благодарил Национальное собрание за его благородные усилия, за мудрость, твердость, бдительность, беспристрастную и неподкупную справедливость. Ну как же фейанам было не почувствовать себя всесильными, не набраться решительности, видя такое смирение своих противников? И на некоторое время они поверили, что являются не только хозяевами Парижа, но и хозяевами всей Франции. К сожалению, фейаны не поняли ситуации: отделившись от якобинцев, они всего лишь создали второе Собрание, дублирующее первое. Между ними было полное сходство; в Клуб фейанов, как и в Национальное собрание, входили только плательщики налогов, только активные граждане, выборщики выборщиков. Народ получил две буржуазные палаты вместо одной. Но он хотел не этого. Он хотел народную палату, которая была бы не союзницей, но противницей Национального собрания и не помогала бы ему восстанавливать королевскую власть, но стремилась бы уничтожить ее. Фейаны не отвечали общему духу, и потому общество очень скоро отринуло их. Их популярность была недолгой. В июле в провинции насчитывалось четыреста клубов, из них триста были связаны и с фейанами, и с якобинцами, а сто только с якобинцами. С июля до сентября появилось еще шестьсот клубов, и ни один из них не был связан с фейанами. По мере того как ослабевали фейаны, якобинцы под руководством Робеспьера восстанавливали силы. Робеспьер становился самым популярным человеком во Франции. Предсказание, которое сделал Жильберу Калиостро относительно маленького адвоката из Арраса, начинало сбываться. Быть может, мы увидим, как сбылось предсказание и насчет маленького корсиканца из Аяччо. И уже начинал бить час, когда кончится существование Национального собрания; правда, бил он медленно, как для старцев, чья жизнь угасает, утекая капля по капле. Проголосовав и приняв три тысячи законов, Собрание только что завершило пересмотр Конституции. Эта Конституция была подобна железной клетке, в которую Национальное собрание невольно, почти вопреки себе, заключило короля. Прутья клетки были позолочены, но, в конце концов, тюрьма даже с позолоченными решетками остается тюрьмой. Действительно, королевская воля утратила силу и ничего не значила, она стала шестеренкой, передающей движение, а не приводным колесом. Людовику XVI было оставлено одно-единственное средство сопротивления - право вето, которое на три года приостанавливало исполнение принятых декретов, если они казались королю неприемлемыми; в этом случае шестеренка переставала вращаться и останавливала весь механизм. Если не считать силы инерции, от власти, какой обладали великие короли Генрих IV и Людовик XIV, решавшие все и вся, ничего не осталось, она превратилась в величественную бессмыслицу. Тем временем приближался день, когда королю предстояло присягнуть Конституции. Англия и эмигранты писали Людовику XVI: "Если нужно, погибните, но не унизьтесь, присягнув Конституции!" Леопольд и Барнав советовали: "Присягайте, будь что будет." Король же разрешил проблему следующим высказыванием: "Я заявлю, что не вижу в Конституции достаточно действенного и объединяющего средства, но, поскольку на сей счет имеются разные мнения, полагаю, опыт окажется единственным верным судьей." Оставалось установить, где - в Тюильри или в Национальном собрании - Конституция будет представлена королю для принятия ее. Король решил эту трудность, объявив, что присягнет Конституции там, где она была вотирована. Он назначил день, когда одобрит Конституцию, - тринадцатое сентября. Национальное собрание встретило эту весть единодушными аплодисментами. Король приедет в Собрание! В порыве общего энтузиазма Лафайет потребовал объявить амнистию всем, кто способствовал бегству короля. Собрание единогласно проголосовало за амнистию. Итак, туча, омрачавшая небо над Шарни и Андре, рассеялась. Назначили депутацию из шестидесяти членов Собрания, чтобы поблагодарить короля. Хранитель печати сорвался с места и помчался оповестить Людовика XVI о прибытии депутации. В то же утро был принят декрет, упраздняющий орден Святого Духа; лишь за королем было оставлено право носить ленту этого ордена, эмблемы высшей аристократии. Когда король принял депутацию, на нем был только орден Святого Людовика. Заметив, какое впечатление произвело на депутатов отсутствие голубой ленты ордена Святого Духа, он так объяснил это: - Господа, сегодня утром вы упразднили орден Святого Духа, оставив его лишь для меня. Но орден, каким бы он ни был, в моих глазах имеет ценность только тогда, когда им можно пожаловать. С сегодняшнего дня я считаю этот орден упраздненным для себя, равно как и для всех остальных. У дверей стояли королева, дофин и принцесса Мария Терезия Шарлотта; королева - бледная, напряженная, стиснувшая зубы; принцесса - уже и в этом возрасте пылкая, порывистая, надменная, полная впечатлений от всех прошлых, нынешних и будущих унижений, и дофин - беззаботный, как и положено ребенку; лишь он один, улыбающийся, непоседливый, казался живым существом в этой группе мраморных изваяний. Король еще несколько дней назад сказал г-ну де Монморену: - Я знаю, я обречен. Все, что сейчас пытаются сделать для сохранения королевской власти, делается не для меня, а для моего сына. Людовик XVI с притворной искренностью ответил на речь депутации, а затем, повернувшись к королеве и детям, промолвил: - Вот моя жена и дети, и они разделяют мои чувства. Да, они вполне разделяли его чувства; когда депутация удалилась - за ее уходом король следил встревоженным, а королева ненавидящим взглядом, - Мария Антуанетта подошла к супругу, положила ему на плечо белую и холодную, точно из мрамора, руку и сказала: - Эти люди не желают иметь государей. Они камень по камню разрушат монархию и из этих камней возведут нам гробницу. Несчастная женщина ошибалась: она не получила гробницы, а была зарыта в общей могиле для бедных. Но в одном она не заблуждалась: покушения на королевские прерогативы продолжались ежедневно. В тот день в Национальном собрании председательствовал г-н де Малуэ; он был роялистом чистой воды, но тем не менее счел своей обязанностью поставить на обсуждение вопрос, должны ли члены Собрания стоять или сидеть, когда король будет произносить присягу. - Сидеть! Сидеть! - закричали со всех сторон. - А король? - спросил г-н де Малуэ. - Стоять, обнажив голову! - раздался голос. Национальное собрание содрогнулось. То был одиночный голос, но чистый, сильный, звонкий; казалось, это был голос народа, который намеренно прозвучал в одиночку, чтобы его лучше услышали. Председательствующий побледнел. Кто это крикнул? И откуда - из зала или с трибун? Неважно. В этих словах была такая сила, что председательствующий вынужден был ответить. - Господа, - сказал он, - не бывает таких обстоятельств, чтобы нация, собравшаяся в присутствии короля, не признавала бы его своим главой. Если король будет принимать присягу стоя, я требую, чтобы Национальное собрание выслушало ее также стоя. И опять прозвучал тот же голос: - А я вношу поправку, которая удовлетворит всех. Постановим, что господину де Малуэ и всем, кто того захочет, дозволяется выслушать короля стоя на коленях, и поддержим предложение. Но предложение было отклонено. На следующий день король должен был дать присягу. Зал был переполнен, на трибунах яблоку негде было упасть. В полдень объявили о прибытии короля. Король говорил стоя, Национальное собрание выслушало его стоя; закончив речь, он подписал конституционный акт, и все сели. Председательствующий Туре встал, чтобы произнести речь, но после нескольких вступительных фраз, видя, что король не встает, тоже сел. Это вызвало аплодисменты трибун. Слыша аплодисменты, повторившиеся несколько раз, король побледнел. Он вытащил из кармана платок и вытер пот со лба. Королева, сидевшая в отдельной ложе, не выдержала; она вскочила, вышла, с треском захлопнула дверь и вернулась в Тюильри. Возвратясь, она не сказала ни слова даже самым близким к ней людям. С тех пор как Шарни оставил ее, сердце Марии Антуанетты полнилось желчью, и выхода ей не было. Король приехал спустя полчаса. - Где королева? - отведомился он первым делом. Ему доложили. Придверник хотел проводить его, но король знаком велел ему удалиться, сам открыл дверь и внезапно появился в комнате, где находилась королева. Он был так бледен, так расстроен, весь лоб у него был в крупных каплях пота, и королева, увидев это, вскочила и вскрикнула: - Государь, что случилось? Король, не отвечая, рухнул в кресло и разрыдался. - Ах, сударыня, сударыня, - повторил он, - зачем вы были на этом заседании? Разве так уж нужно было, чтобы вы стали свидетельницей моего унижения? Для того ли вы приехали ко мне во Францию и стали королевой? Подобный взрыв душераздирающего отчаяния был совершенно не свойствен Людовику XVI. Королева не могла этого перенести и, подбежав к королю, опустилась перед ним на колени. В этот миг открылась дверь, они обернулись. Вошла г-жа Кампан. Королева замахала на нее рукой и воскликнула: - Оставьте нас, Кампан, оставьте! Г-жа Кампан понимала, какие чувства вынудили королеву удалить ее. Она почтительно вышла, но осталась стоять под дверью и слышала, как супруги обменивались прерывистыми фразами, перемежаемыми рыданиями. Наконец они умолкли, рыдания прекратились, а через полчаса дверь отворилась, и королева позвала г-жу Кампан. - Кампан, - велела она, - передайте это письмо господину де Мальдену. Письмо адресовано моему брату Леопольду. Пусть господин де Мальден немедля отправляется в Вену. Это письмо должно прибыть туда прежде, чем придет известие о сегодняшнем событии. Если ему нужны две-три сотни луидоров, дайте, я вам верну. Г-жа Кампан взяла письмо и вышла. Через два часа г-н де Мальден уже скакал в Вену. Хуже всего, что приходилось улыбаться, делать радостное лицо. Весь остаток дня дворец был забит чудовищным множеством людей. А вечером весь город озарился иллюминацией. Королю и королеве предложили прокатиться по Елисейским полям в карете со свитой из адъютантов и высших офицеров парижской армии. Едва королевская карета выехала на Елисейские поля, раздались возгласы: "Да здравствует король! Да здравствует королева!" Но в промежутках между ними, а также когда карета останавливалась, какой-то свирепого вида человек из народа, шедший со скрещенными руками рядом с ее дверцей, выкрикивал: - Не верьте им! Да здравствует нация! Лошади трогались шагом, но человек не отставал от кареты; он шел, держась за дверцу, и всякий раз, когда народ восклицал: "Да здравствует король! Да здравствует королева!" - сдавленно повторял: - Не верьте им! Да здравствует нация! У королевы обрывалось сердце после каждого такого выкрика, подобного удару молотка, бьющего размеренно, с упорством и злобой. Были устроены представления в нескольких театрах - сперва в Опере, потом в "Комеди франсез. и у Итальянцев. В Опере и в "Комеди Франсез. зал был подготовлен, и там короля с королевой встретили приветственными кликами, однако, когда собрались проделать то же самое в Итальянской опере, оказалось, что все места в партер уже куплены. Стало ясно: у Итальянцев все обернется не так, как в Опере и "Комеди Франсез., вечером там произойдет скандал. Когда же увидели, кем заполнен партер, опасения превратились в уверенность. В первых рядах сидели Дантон, Камил Демулен, Лежандр, Сантер. Когда королева вошла в ложу, галерея попыталась аплодировать. Партер стал шикать. Королева со страхом бросила взгляд в этот разверзшийся перед нею кратер; словно сквозь огненный воздух, она видела глаза, полные ненависти и угрозы. Она не знала никого из этих людей в лицо, не знала даже фамилий многих из них. - Господи, что я им слелала? - прошептала она, пытаясь скрыть испуг под улыбкой. - Почему они меня так ненавидят? Вдруг она с ужасом остановила взор на человеке, стоящем у одной из колонн, что поддерживали галерку. Он пристально смотрел на нее. То был человек, которого она встречала в замке Таверне, и после возвращения из Севра, и в саду Тюильри, человек, чьи слова несли угрозу, а действия были таинственны и ужасны. Заметив его, королева уже не могла отвести от него глаз. Он оказывал на нее то же воздействие, что змея на птицу. Начался спектакль; королева огромным усилием воли разрушила чары, заставила себя отвернуться и смотреть на сцену. Давали "Неожиданное происшествие. Гретри. Но как ни старалась Мария Антуанетта не думать о таинственном человеке, все равно невольно, словно под влиянием магнетического воздействия, которому невозможно противиться, она поворачивалась, и ее боязливый взор устремлялся в его сторону. А он неизменно стоял у колонны, сардонически усмехаясь. Это была какая-то мука, внутреннее роковое наваждение, что-то вроде кошмара, но кошмара, который преследует не во сне, а наяву. Впрочем, зал, казалось, был насыщен электричеством. Нависший над залом гнев партера и гнев галерки не могли не столкнуться, как сталкиваются в грозовые августовские дни две тучи, приплывшие с разных сторон, разряжаясь в зарнице, а то и в молнии. И вскоре представился повод для столкновения. Г-жа Дюгазон, очаровательная женщина, давшая свое имя амплуа, исполняла дуэт с тенором, и там была такая строчка: Ах, как люблю я свою госпожу! Отважная актриса вышла на авансцену и, обратив взор и простерев руки к королеве, с вызовом пропела ее. Королева поняла: сейчас начнется буря. Полная страха, она повернулась к человеку у колонны. Ей почудилось, что он подал знак, которому подчинился весь партер. Почти в один голос партер закричал: - Долой господина! Долой госпожу! Свобода! Но ложи и галерея на это ответили криками: - Да здравствует король! Да здравствует королева! Да здравствуют наши господин и госпожа! - Долой господина! Долой госпожу! Свобода! Свобода! - вновь взревел партер. Итак, объявление войны было брошено вторично, принято, и началась битва. Королева в ужасе вскрикнула и закрыла глаза; у нее больше не было сил смотреть на этого демона, повелителя мятежа, злого духа разрушения. В тот же миг офицеры национальной гвардии окружили ее, закрыли своими телами и вывели из зала. Но и в коридоре ее преследовали крики: - Долой господина! Долой госпожу! Долой короля! Долой королеву! Королеву без чувств отнесли в карету. То было последнее посещение королевой театра. Тридцатого сентября Учредительное собрание устами своего председателя Туре объявило, что миссию свою оно исполнило и прекращает заседания. Вот в нескольких строках результат его трудов, длившихся два года и четыре месяца: полнейшее расстройство монархического порядка; устройство народной власти; отмена всех привилегий дворянства и духовенства; выпуск ассигнатов на один миллиард двести миллионов ливров; установление ипотеки на национальные имущества; признание свободы отправления религиозных культов; упразднение монастырей; отмена именных указов короля об аресте; установление равенства допуска ко всем общественным должностям; уничтожение таможенных барьеров внутри страны; создание национальной гвардии и, наконец, принятие Конституции, одобренной королем. Король и королева Франции должны были бы видеть будущее совершенно уж в черных тонах, чтобы бояться нового Национального собрания больше, чем того, которое только что самораспустилось. XXII. ПРОЩАНИЕ БАРНАВА Второго октября, то есть через день после роспуска Учредительного собрания, Барнав в обычный час, когда он встречался с королевой, был проведен, но не на антресоль в помещение, которое занимала г-жа Кампан, а в комнату, именуемую большим кабинетом. Вечером того дня, когда король присягнул Конституции, часовые и адъютанты Лафайета исчезли из внутренних помещений дворца, и если Людовик XVI не стал вновь всемогущ, то хотя бы стал свободен. Ничтожное возмещение за то унижение, которое так горько оплакивала королева! Нет, то не был публичный прием и не торжественная аудиенция, но на сей раз Барнав мог хотя бы обойтись без тех предосторожностей, к которым ему до сих пор приходилось прибегать, чтобы проникнуть в Тюильри. Он был чрезвычайно бледен и казался опечаленным. Его печаль и бледность поразили королеву. Она приняла его стоя, хотя знала, какое почтение питает к ней молодой адвокат, и была уверена, что, если она сядет, он не последует примеру председательствовавшего на заседании Собрания Туре, который, видя, что король не встал, тоже уселся. - Ну что ж, господин Барнав, - сказала она, - вы можете быть довольны: король последовал вашему совету и присягнул Конституции. - Ваше величество очень добры ко мне, - отвечал Барнав с поклоном, - сказав, что король последовал моему совету. Если бы он не получил такого же совета от императора Леопольда и князя Кауница, вполне возможно, его величество куда дольше сомневался бы, совершить или нет ему этот акт, кстати единственный, который может спасти короля, если только его... Барнав замолчал. - Вообще можно спасти, не так ли, сударь? Вы именно это хотели сказать? - спросила королева, ставя вопрос без экивоков и, могли бы мы добавить, с присущими ей прямотой и мужеством. - Упаси меня Боже, государыня, предсказывать подобные несчастья! И тем не менее, покидая Париж и навсегда расставаясь с вашим величеством, я не хотел бы вселять в королеву ни безнадежность, ни чрезмерные иллюзии. - Вы покидаете Париж, господин Барнав? Покидаете меня? - Ваше величество, Учредительное собрание, членом которого я был, завершило свою работу, а поскольку оно постановило, что ни один его член не может стать депутатом Законодательного собрания, у меня нет никаких оснований оставаться в Париже. - Даже желания быть нам полезным, господин Барнав? - Барнав грустно улыбнулся. - Даже желания быть вам полезным, государыня. Со вчерашнего дня, вернее с позавчерашнего, я ничем больше не могу быть вам полезен. - О сударь, вы слишком низкого мнения о себе! - К сожалению, государыня, нет. Я оценил себя и увидел, что я слаб, я взвесил себя и увидел, что почти не обладаю весом. Мою силу, которую я умолял монархию принять, дабы она воспользовалась ею как рычагом, составляли мое влияние в Национальном собрании, моя главенствующая роль в Якобинском клубе и, наконец, с огромным трудом завоеванная популярность. Но Собрание распущено, якобинцы стали фейанами, и я очень боюсь, что фейаны, разойдясь с якобинцами, плохо кончат. Ну, а моя популярность, государыня... - Барнав улыбнулся еще печальней, чем в первый раз. - Моя популярность рухнула. Королева взглянула на Барнава, и какой-то странный блеск, похожий на торжество, на миг вспыхнул в ее глазах. - Вот видите, сударь, - сказала она, - популярность утрачивается. Барнав грустно вздохнул. Королева поняла, что с присущей ей легкостью она сейчас совершила небольшую жестокость. И то сказать, чья вина в том, что Барнав утратил популярность, что для этого хватило всего одного месяца, что ему пришлось склонить голову перед обвинениями Робеспьера? Не монархии ли, которая влекла в бездну, куда катилась сама, всех, кто приближался к ней? Не ужасной ли судьбы Марии Антуанетты, которая, подобно Марии Стюарт, становилась неким ангелом смерти, сводившим в могилу всех, на кого падал ее взор? Мария Антуанетта тут же пошла чуть-чуть на попятный и в благодарность Барнаву, который ответил ей всего лишь вздохом, хотя мог ответить сокрушительными словами: "Разве не ради вас, государыня, я потерял популярность!" - спросила: - Но вы же не уедете от нас, господин Барнав? - Если королева мне прикажет отстаться, - отвечал Барнав, - я, разумеется, останусь, как остается под своим знаменем солдат, у которого уже вышел срок службы, но которого удерживают, чтобы он принял участие в битве. Но знаете, ваше величество, что случится, если я останусь? Вместо того чтобы быть слабым, я сделаюсь предателем. - Как это понять, сударь? - удивилась королева. - Объясните, пожалуйста. - Ваше величество, вы позволите мне представить вам не только в каком положении вы находитесь, но и в каком окажетесь? - Прошу вас, сударь. Я привыкла заглядывать в бездну и, если бы страдала головокружениями, уже давно рухнула бы туда. - Ваше величество, вероятно, рассматривает уходящее Национальное собрание как своих врагов? - Скажем так, господин Барнав: в этом Собрании у меня были друзья, но вы же не станете отрицать, что в большинстве своем оно было враждебно королевской власти. - Государыня, Национальное собрание совершило единственное враждебное королю и вашему величеству деяние, когда постановило, что ни один из его членов не может стать депутатом Законодательного собрания. - Я не понимаю вас, сударь. Растолкуйте мне, - с недоверчивой улыбкой попросила королева. - Все очень просто: оно выбило щит из рук ваших друзей. - И как мне кажется, в каком-то смысле меч из рук моих врагов. - Увы, государыня, вы заблуждаетесь! Удар нанес Робеспьер, и, как все, что исходит от этого человека, удар был ужасен! Во-первых, столкнувшись с новым Собранием, вы будете пребывать в полном неведении. Имея дело с Учредительным собранием, вы знали, с кем и как бороться, Законодательное же вам придется изучать заново. И заметьте, государыня, Робеспьер, выдвинув предложение, что никто из нас не может быть переизбран, решил поставить Францию перед альтернативой: избирать депутатов либо из слоя, что выше нас, либо из слоя, что ниже нас. Выше нас никого не осталось: эмиграция все разрушила. Но даже если мы представим на минуту, что дворянство осталось бы во Франции, не из первого сословия народ станет избирать своих представителей. А вот ниже... Народ выберет депутатов из тех, кто по положению ниже нас, и тогда все Собрание целиком окажется демократическим. Какие-то оттенки в их демократических представлениях будут, но это и все. По лицу королевы было видно, что она с глубочайшим вниманием слушает объяснения Барнава; начав понимать ситуацию, она ужаснулась. - Я видел этих депутатов, - продолжал Барнав. - Уже дня четыре, как они съезжаются в Париж. В частности, я видел тех, что приехали из Бордо. Это все люди без имени, но они спешат сделать его себе, тем паче что все они молоды. Если не считать Кондорсе, Бриссо и еще нескольких человек, самому старшему из них не больше тридцати. Это вторжение молодости, вытесняющей зрелый возраст и низвергающей традиции. На депутатских скамьях вы больше не увидите седин, в Собрании будет заседать новая, молодая Франция. - И вы считаете, сударь, тех, кто приходит, нам следует бояться больше, чем тех, кто уходит? - Да, государыня, потому что те, кто приходит, получили мандат на войну с дворянством и духовенством. Что же до короля, о нем пока молчат, а дальше будет видно... Если он ограничится исполнительной властью, быть может, ему простят прошлое. - Как! - вскричала королева. - Простят королю прошлое? Насколько мне кажется, это король должен бы прощать! - Вот, вот... Теперь вы видите, что понимания никогда не удастся достичь. Те, что приходят, государыня, - к сожалению, вы получите тому доказательства - не сохранят даже лицемерного почтения тех, что ушли. Для них, а я это узнал от одного из моих коллег из Жиронды, Верньо, так вот, для них король - враг. - Враг? - воскликнула изумленная королева. - Да, государыня, враг, - подтвердил Барнав. - Иными словами, вольно или невольно он - центр притяжения всех внутренних и внешних врагов. К сожалению, должно признать, что новые люди, убежденные, будто они открыли истину, и имеющие одно-единственное достоинство - они не боятся сказать вслух то, что самые ярые ваши противники не осмеливались произнести даже шепотом, не так уж не правы. - Враг? - повторила королева. - Король - враг своего народа? Право же, господин Барнав, это то, в чем вы никогда не сможете меня убедить, и более того, я этого никогда не сумею понять. - И тем не менее это правда, государыня. Враг по природе, по характеру. Король присягнул Конституции три дня назад, да? - Да. И что же? - Вернувшись сюда, король был вне себя от ярости и в тот же вечер написал императору. - А как, полагаете вы, мы должны были отнестись к этому унижению? - Ну вот, видите, государыня: враг, смертельный враг! Враг упорный. Ведь сердце короля, воспитанника главы иезуитской партии господина де Ла Вогюийона, в руках попов, а они являются врагами нации. Притом король неизбежно оказывается главой контрреволюции, и даже если он не покидает Париж, то все равно находится в Кобленце с эмигрантами, в Вандее с попами, в Вене и Пруссии со своими союзниками Леопольдом и Фридрихом. Король ничего не сделал, то есть я допускаю, государыня, что он ничего не делает, - тон Барнава стал еще печальней, - но за отсутствием его лично используется его имя - в хижине, в церкви, в замке. Несчастный король, добрый король, святой король! И вот революционной власти противостоит ужасный мятеж, государыня, - мятеж жалости! - Вот вы говорите мне это, господин Барнав, но, право, разве не вы первый пожалели нас? - Да, государыня, пожалел, и сейчас жалею, искренне жалею, но есть разница между мной и теми, о ком я говорю: они своей жалостью ведут вас к гибели, а я старался спасти. - А скажите, сударь, у тех, что приходят, и, если верить вам, приходят, чтобы начать с нами войну на уничтожение, есть какой-нибудь предварительный уговор, заранее подготовленный план? - Нет, государыня. Я слышал пока только неопределенные разговоры: не употреблять на открытии титул .величество., поставить не трон, а обычное кресло слева от председателя. - Вы усматриваете в этом нечто большее, чем поступок господина Туре, усевшегося, потому что король остался сидеть? - Во всяком случае, это шаг вперед, а не назад. Но вот что страшно, государыня: господа де Лафайет и Байи будут смещены со своих постов. - Ну, о них-то я ничуть не сожалею, - бросила королева. - И вы совершенно не правы, государыня: господа Байи и де Лафайет - ваши друзья. Королева хмуро улыбнулась. - Да, ваши друзья. Быть может, последние друзья. Поэтому берегите их и, если они сохранили хоть каплю популярности, воспользуйтесь ею, но поторопитесь: их популярность вскоре рухнет точно так же, как моя. - Короче говоря, сударь, вы указали бездну, довели до края, заставили увидеть ее глубину, но ни слова не сказали, как избежать падения в нее. Несколько секунд Барнав молчал. Затем, горестно вздохнув, он вымолвил: - Ах, государыня, зачем вы остановились на пути в Монмеди? - Вот так так! - бросила королева. - Господин Барнав одобряет бегство в Варенн! - Нет, государыня, не одобряю, так как положение, в каком вы находитесь теперь, - естественное следствие вашего бегства, но, поскольку бегство привело к таким последствиям, я сожалею, что оно не удалось. - Получается, господин Барнав, член Национального собрания, посланный им вместе с господами Петионом и Латур-Мобуром доставить короля и королеву обратно в Париж, сегодня сожалеет, что король и королева не бежали за границу? - Поймите меня, государыня: тот, кто сожалеет об этом, не является членом Национального собрания и сотоварищем господ Латур-Мобура и Петиона; это просто Барнав, являющийся вашим почтительным слугой и готовый отдать за вас жизнь, то есть все, чем он обладает. - Благодарю вас, сударь, - ответила Мария Антуанетта. - Тон, каким вы сделали это предложение, свидетельствует, что вы - человек, способный исполнить его, но я надеюсь, мне никогда не понадобится потребовать от вас подобного доказательства вашей преданности. - Тем хуже для меня, государыня! - промолвил Барнав. - Почему же тем хуже? - Погибнуть ради того, чтобы погибнуть... Я предпочел бы погибнуть сражаясь. А между тем произойдет вот что: пока в глуши своего Дофине, где я окажусь совершенно бесполезен вашему величеству, я буду желать всего самого лучшего, но скорее молодой, прекрасной женщине, нежной и заботливой матери, чем королеве, ошибки, совершенные в прошлом, будут творить будущее; вы рассчитываете на иностранную помощь, но она не придет или придет слишком поздно; якобинцы захватят власть в Национальном собрании и вне его; вашим друзьям придется, спасаясь от преследований, бежать из Франции, те же, кто останется, будут арестованы и заключены в тюрьму; я окажусь среди них, так как не желаю бежать. Меня будут судить и приговорят. Быть может, моя безвестная смерть окажется для вас бесполезной, и, возможно, вы даже не услышите о ней, ну, а если даже слух о ней дойдет до вас, она ничего вам не даст, и вы забудете про те несколько часов, когда у меня была надежда быть вам полезным... - Господин Барнав, - с величайшим достоинством промолвила королева, - я не знаю, какую судьбу готовит нам с королем будущее, но твердо знаю одно: имена людей, которые оказывали нам помощь, навсегда записаны в нашей памяти и, что бы с ними ни случилось, счастье их ждет или беда, они никогда не останутся нам безразличны. А пока могу ли я, господин Барнав, что-нибудь сделать для вас? - Да, государыня, и только вы. Вы можете доказать, что в ваших глазах я не был совершенно никчемным существом. - Что я должна сделать для этого? Барнав опустился на одно колено. - Пожаловать мне поцеловать вашу руку, государыня. На давно уже сухие глаза Марии Антуанетты навернулись слезы; она протянула молодому человеку белую холодную руку, к которой в течение одного года прикосну