нцев и бросилась к привратнику. Этот человек знал графиню: в первые дни после переезда двора из Версаля он раза два-три видел, как она входила во дворец и выходила из него. И еще он видел, как Андре вышла, чтобы больше уже не вернуться сюда, в тот день, когда, преследуемая Себастьеном, увезла мальчика в своей карете. Привратник согласился сходить узнать, как обстоят дела. По внутренним коридорам он очень быстро добрался до главных дворцовых помещений. Все три офицера спаслись. Г-н де Шарни, целый и невредимый, прошел к себе в комнату. Через четверть часа он вышел из нее, одетый в мундир флотского офицера, и прошел к королеве, где, вероятно, сейчас и находится. Андре с облегчением вздохнула, протянула доброму вестнику кошелек и, все еще дрожа, не придя еще окончательно в себя, попросила стакан воды. Шарни спасся! Она поблагодарила привратника и отправилась к себе домой на улицу Кок-Эрон. Придя туда, она опустилась, нет, не на стул, не в кресло, а на молитвенную скамеечку. Однако на сей раз она не читала молитву: бывают моменты, когда благодарность Богу столь огромна, что не хватает слов; в такие минуты человек устремляется к Богу всем сердцем, всей душой, всем своим существом. Андре, охваченная этим благословенным экстазом, вдруг услышала, как отворилась дверь; она медленно обернулась, не совсем понимая, что за звук вырвал ее из глубочайшей внутренней сосредоточенности. В дверях стояла ее горничная и взглядом искала госпожу: в комнате стояла полутьма. Позади горничной вырисовывался чей-то неясный силуэт, но Андре инстинктивно поняла, кто это и как его имя. - Его сиятельство граф де Шарни! - доложила горничная. Андре хотела встать, но силы покинули ее; она вновь опустилась на колени и, полуобернувшись, оперлась рукой о молитвенную скамеечку. - Граф! - прошептала она. - Граф! Она не могла поверить себе, хотя он стоял перед нею. Не в силах промолвить ни слова, она кивнула. Горничная посторонилась, пропуская Шарни, и закрыла за собой дверь. Шарни и графиня остались вдвоем. - Мне сказали, что вы только что вернулись, сударыня, - обратился к ней Шарни. - Я не помешал вам? - Нет, - дрожащим голосом промолвила Андре, - я рада вас видеть, сударь. Я страшно беспокоилась и выходила узнать, что происходит. - Вы выходили? Давно? - Утром, сударь. Сначала я была у заставы Сен-Мартен, потом у заставы Елисейских полей и там видела... - Андре в нерешительности запнулась. - Я видела короля, королевское семейство... увидела вас и успокоилась, по крайней мере на некоторое время... все опасались за вашу судьбу, когда вы сойдете с козел. Оттуда я прошла в сад Тюильри. Господи, я думала, что умру! - Да, - сказал Шарни, - толпа была чудовищная. Вас там, наверное, чуть не задавили. Я понимаю. - Нет, нет! - запротестовала Андре. - Дело вовсе не в этом. Наконец мне сказали... я узнала, что вы спаслись, вернулась и вот молюсь, благодарю Бога. - Раз уж вы молитесь, сударыня, раз уж обращаетесь к Богу, помяните и моего бедного брата. - Господина Изидора? - воскликнула Андре. - Значит, это он!.. Бедный молодой человек! И она склонила голову, закрыв лицо руками. Шарни сделал несколько шагов и с чувством неизъяснимой нежности и грусти смотрел на это чистое существо, погруженное в молитву. Но во взгляде его читались безмерное сочувствие, мягкость и сострадание. И не только это, но еще и затаенное, сдерживаемое влечение. Разве королева не сказала ему, вернее, не проговорилась, сделав странное признание, что Андре любит его? Кончив молиться, графиня повернулась. - Он погиб? - спросила она. - Да, сударыня, погиб, как и бедный Жорж, за одно и то же дело и так же исполняя свой долг. - И все же, сударь, несмотря на огромное горе, которое причинила вам смерть брата, вы нашли время вспомнить обо мне? - произнесла Андре так тихо, что слова ее были почти неслышны. К счастью, Шарни слушал не только ушами, но и сердцем. - Сударыня, вы ведь дали моему брату поручение ко мне? - осведомился он. - Сударь... - пролепетала Андре, привстав на одно колено и со страхом глядя на графа. - Вы вручили ему письмо для меня? - Сударь... - вновь пролепетала дрожащим голосом Андре. - После смерти Изидора все его бумаги были переданы мне, и среди них находилось ваше, сударыня, письмо. - Вы прочли его? - воскликнула Андре и закрыла лицо руками. - Сударыня, я должен был ознакомиться с содержанием этого письма только в том случае, если бы оказался смертельно ранен, но, как видите, я жив и здоров. - А письмо!.. - Вот оно, сударыня, нераспечатанное, в том виде, в каком вы вручили его Изидору. - Ах! - вздохнула Андре, беря письмо. - Ваш поступок безмерно благороден... или безмерно жесток. Шарни взял Андре за руку и сжал ее. Андре сделала слабую попытку отнять у него руку. Однако Шарни не отпускал ее, бормоча: "Сжальтесь, сударыня!" - и Андре, испустив вздох чуть ли не ужаса, оставила свою трепещущую, внезапно повлажневшую ладонь в руках у Шарни. Исполненная смятения, не зная, куда отвести глаза, как избежать устремленного на нее взгляда Шарни, не имея возможности отступить, она прошептала: - Да, я понимаю, сударь, вы пришли вернуть мне письмо. - Для этого, сударыня, но и не только... Графиня, я должен попросить у вас прощения. Андре вздрогнула: впервые Шарни обратился к ней не .сударыня., а .графиня., впервые произнес ее титул, не прибавив к нему .госпожа." Изменившимся, исполненным безмерной нежности голосом она спросила: - Вы хотите просить у меня прощения, граф. Но за что? - За то, как я вел себя с вами все эти шесть лет. Андре взглянула на него с нескрываемым изумлением. - Сударь, но разве я когда-нибудь жаловалась на это? - Нет, сударыня, потому что вы - ангел! Глаза Андре невольно затуманились, и она почувствовала, что по щекам ее ползут слезы. - Андре, вы плачете? - воскликнул Шарни. - О, простите меня, сударь, - глотая слезы отвечала Андре. - Я не привыкла, вы никогда так не говорили со мной. Боже мой!.. Боже мой!.. Как подкошенная она рухнула на софу и закрыла лицо руками. Через секунду она подняла голову, встряхнула ею и прошептала: - Нет, право, я сошла с ума! И вдруг она умолкла. Пока она закрывала лицо руками, Шарни опустился перед нею на колени. - Вы на коленях у моих ног? - пролепетала Андре. - Но разве я не сказал вам, Андре, что пришел просить у вас прощения? - На коленях, у моих ног... - повторяла она, словно не веря глазам. - Андре, вы отняли у меня руку, - сказал Шарни. И он снова взял ее за руку. Но она отшатнулась от него чуть ли не со страхом. - Что все это значит? - прошептала она. - Это значит, Андре, что я вас люблю! - нежно произнес Шарни. Андре прижала руку к груди и вскрикнула. Затем, словно подброшенная пружиной, вскочила и стиснула руками виски. - Он любит меня! Любит! - повторяла она. - Но это же невозможно! - Андре, вы можете сказать, что вам невозможно любить меня, но не говорите, что мне невозможно любить вас. Она взглянула на Шарни, словно желая убедиться, правду ли он говорит; огромные черные глаза графа оказались куда красноречивее, чем его уста. Андре не могла поверить его словам, но взгляду его не верить не могла. - Господи! - прошептала она. - Господи! Есть ли на свете существо несчастней меня? - Андре, - продолжал Шарни, - скажите, что любите меня, а если не можете этого сказать, то хотя бы скажите, что не питаете ненависти ко мне. - Ненависти к вам? - воскликнула Андре. И ее глаза, такие спокойные, ясные, чистые, вспыхнули огнем. - Сударь, вы совершенно заблуждаетесь, приняв мое чувство к вам за ненависть. - Андре, но если это не любовь и не ненависть, то что же? - Это не любовь, потому что мне нельзя вас любить. Разве вы не слышали, как я только что воскликнула: "Есть ли существо на свете несчастней меня.? - Но почему вам нельзя меня любить, Андре, если я люблю вас всем сердцем? - Этого я не хочу, не могу, не смею вам сказать, - ломая руки, отвечала Андре. - А если то, что вы не хотите, не можете, не смеете сказать, мне сказал уже другой человек? Андре обеими руками ухватилась за Шарни. - Что? - воскликнула она. - Если я это уже знаю? - продолжал граф. - Боже мой! - И если, узнав это, узнав вашу ужасную тайну, я счел, что в своем несчастье вы стократ достойней уважения, и решил прийти и признаться вам в любви? - Если это так, сударь, то вы самый благородный, самый великодушный человек на свете! - Я люблю вас, Андре! Люблю вас! Люблю! - повторил Шарни. - Господи! - воскликнула Андре, воздевая руки к небу. - Я даже не подозревала, что на свете бывает такое счастье! - Но, Андре, скажите и мне, что любите меня! - настаивал Шарни. - Нет, на это я никогда не решусь, - отвечала Андре, - но прочтите письмо, которое должны были бы вам вручить, если бы вы лежали на ложе смерти. И она протянула графу письмо, которое он ей только что вернул. Пока Андре прятала лицо в ладонях, Шарни быстро сломал печать и, прочтя первые строки, вскрикнул; он простер к Андре руки и прижал ее к своей груди. - С того дня, как ты меня увидела, все эти шесть лет... - бормотал он. - О святая! Как же я должен тебя любить, чтобы ты забыла об испытанных страданиях! - Боже! - шептала Андре, клонясь, словно тростинка, под бременем нежданного счастья. - Если это сон, сделай так, чтобы я никогда не просыпалась, или пусть, проснувшись, я умру! А теперь оставим счастливых и вернемся к тем, кто страдает, борется, ненавидит, и, быть может, счастливцы забудут о своих злоключениях, как забываем их мы. XIII. НЕМНОГО ТЕНИ ПОСЛЕ СОЛНЦЕПЕКА 16 июля 1791 года, то есть спустя несколько дней после только что описанных нами событий, два новых персонажа, с которыми мы не торопились познакомить наших читателей, дабы представить их в надлежащее время, сидели и писали за столом в маленькой гостиной на четвертом этаже гостиницы "Британик., расположенной на улице Генего. Одна дверь вела из этой гостиной в скромную столовую, обставленную, как обычно обставляют недорогие меблированные комнаты, а вторая - в спальню, где стояли две одинаковые кровати. Наши новые герои принадлежали к противоположному полу, и оба заслуживали, чтобы на каждом из них остановиться подробнее. Мужчине можно было дать лет шестьдесят, ну, может, чуть меньше; он был высок и худ, выглядел суровым и одновременно восторженным; резкие линии лица выдавали в нем спокойного и серьезного мыслителя, у которого твердый, непреклонный ум преобладает над порывами воображения. Женщина выглядела лет на тридцать - тридцать два, хотя на самом деле ей было уже тридцать шесть. По румянцу, по крепкому телосложению нетрудно было догадаться, что она происходит из народа. У нее были прелестные глаза того неопределенного цвета, что отдает разными оттенками серого, зеленого и синего, глаза ласковые и в то же время твердые, большой белозубый рот с сочными губами, вздернутый нос и подбородок, красивые, хотя и несколько крупноватые руки, пышный, дородный, стройный стан, прекрасная шея и бедра Венеры Сиракузской. То были Жан Мари Ролан де ла Платьер, родившийся в 1732 году в Вильфранше неподалеку от Лиона, и Манон Жанна Флипон, родившаяся в Париже в 1754 году. Одиннадцать лет назад, то есть в 1780 году, они поженились. Мы уже упоминали, что женщина происходила из народа, что подтверждали имя, данное ей при крещении, и ее фамилия - Манон Жанна Флипон. Дочь гравера, она и сама занималась гравированием, пока в возрасте двадцати пяти лет не вышла за Ролана, который был старше ее на двадцать два года; с тех пор она из гравера превратилась в переписчика, переводчика, компилятора. Эта женщина с богатой натурой, не затронутой никакими пороками, никакими страстями, но не по причине сердечной скудости, а по причине душевной чистоты, отдала лучшие годы жизни тяжелому и неблагодарному труду по составлению книг вроде "Наставления по добыче торфа., "Наставления по стрижке и сушке шерсти., "Словаря мануфактур." В чувстве, которое она испытывала к своему мужу, уважительность девушки преобладала над любовью женщины. Эта любовь была чем-то вроде чистого поклонения, не имеющей никакой связи с физическими отношениями; она доходила до того, что Жанна отрывалась от своей дневной работы, откладывая ее на ночные часы, чтобы самой приготовить еду старику, чей слабый желудок принимал только строго определенную пищу. В 1789 году г-жа Ролан вела замкнутую, полную трудов жизнь в провинции. Ее супруг жил на мызе Ла Платьер, название которой он присоединил к своей фамилии. Мыза эта находилась в Вильфранше неподалеку от Лиона. Именно там пушка Бастилии потрясла их мирное житье-бытье. С выстрелом этой пушки в сердце благородной женщины пробудилось все, что в нем жило высокого, патриотического, французского. Франция перестала быть просто королевством, Франция стала нацией, она перестала быть лишь страной, в которой живешь, и сделалась отечеством. Подошел праздник Федерации 1790 года; как мы помним, в Лионе он прошел раньше, чем в Париже. Жанна Флипон, которая, живя в родительском доме на набережной Орлож, каждый день видела из окна, как в небесной синеве восходит солнце и доходит до зенита над Елисейскими полями, после чего начинает клониться к густолиственным зеленым верхушкам деревьев, увидела в три ночи восход иного солнца, по-иному яростного, по-иному ослепительного, которое именуется Свобода; затем ее взор охватил великий гражданский праздник, а сердце окунулось в океан братства, откуда вышло, как Ахилл, неуязвимым, кроме одного-сдинственного места. Именно туда и поразила ее любовь, но эта рана все-таки не стала для нее смертельной. Вечером того великого дня, восхищенная увиденным, она вдруг почувствовала себя поэтом, историком и описала праздник. Описание она отослала своему другу Шампаньо, главному редактору газеты "Журналь де Лион." Молодой человек был поражен и восхищен пламенным рассказом и опубликовал его у себя в газете; на следующий день газета, печатавшаяся в количестве тысяча двести-тысяча пятьсот экземпляров, вышла тиражом шестьдесят тысяч. Растолкуем в нескольких словах, как и почему поэтическое вдохновение и женское сердце с таким жаром обратились к политике. Отец Жанны Флипон относился к ней как к граверу, своему подручному; муж г-жи Ролан относился к ней как к секретарю; и в доме отца, и в доме мужа она сталкивалась только с суровыми проблемами жизни и никогда не держала в руках ни одной фривольной, легкомысленной книжки, так что для г-жи Ролан "Протоколы выборщиков 1789 г." или "Отчет о взятии Бастилии. были самым занимательным и захватывающим чтением. Что же до Ролана, то он являл собой пример того, как Провидение, случай или судьба одним вроде бы ничего не значащим событием круто меняют жизнь человека, а то и государства. Он был младшим из пяти братьев. Из него собирались сделать священника, а он хотел остаться человеком. В девятнадцать лет он покинул родительский дом и пешком, без денег пересек всю Францию, пришел в Нант, нанялся к одному судовладельцу и добился, чтобы его послали в Индию. Но в момент отплытия, когда судно снималось с якоря, у него случилось такое сильное кровохарканье, что врач запретил ему участвовать в плавании. Если бы Кромвель не был удержан приказом Карла I в Англии и уплыл в Америку, быть может, не был бы возведен эшафот возле Уайтхолла. Отправься Ролан в Индию, возможно, события десятого августа не произошли бы! Оказавшись не в состоянии удовлетворить видам, какие имел на него судовладелец-наниматель, Ролан покинул Нант и отправился в Руан; там один из его родственников, к которому он обратился, оценил достоинства молодого человека и помог ему получить место инспектора мануфактур. С той поры жизнь Ролана была посвящена исследованиям и трудам. Экономика стала его музой, коммерция - вдохновляющим божеством; он разъезжает, собирает сведения, пишет; пишет памятные записки о разведении крупного рогатого скота, об основах ремесел, "Письма из Италии., "Письма с Сицилии., "Письма с Мальты., "Французский финансист. и другие труды, которые мы уже упоминали и которые он заставлял переписывать свою жену, после того как в 1780 году женился, о чем мы тоже упоминали. Спустя четыре года после свадьбы он совершил с женой путешествие в Англию, а возвратясь оттуда, послал в Париж прошение о даровании ему дворянского достоинства и переводе из Руана в Лион на ту же должность инспектора; просьба о переводе была удовлетворена, однако дворянства он не получил. И вот Ролан в Лионе, где как-то невольно примкнул к народной партии, к которой, впрочем, влекли его и убеждения, и инстинкт. Он исполнял обязанности инспектора Лионского податного округа по торговле и мануфактурам, когда разразилась революция; он и его жена вмиг почувствовали, как при свете этой новой, всевозрождающей зари в сердцах у них прорастает дивное растение с золотыми листьями и алмазными цветами, которое именуется энтузиазмом. Мы помним, как г-жа Ролан написала о празднике тридцатого мая, как газета, напечатавшая ее рассказ, увеличила тираж до шестидесяти тысяч экземпляров, так что каждый национальный гвардеец, возвращавшийся в свой городок, поселок или деревню, уносил с собой частицу души г-жи Ролан. А поскольку статья в газете не была подписана, каждый мог думать, что это сама Свобода сошла на землю и продиктовала некоему неведомому пророку описание праздника, точь-в-точь как ангел диктовал Евангелие Святому Иоанну. Супруги, исполненные веры и надежды, жили окруженные немногочисленными друзьями - Шампаньо, Боском, Лантенасом и еще, быть может, двумя-тремя, - когда их кружок увеличился на одного друга. Лантенас, который был очень близок с Роланами и проводил у них дни, недели и месяцы, как-то вечером привел одного из тех выборщиков, чьи отчеты так восхищали г-жу Ролан. Звали его Банкаль Дезиссар. Тридцати девяти лет от роду, он был красив, прост, серьезен, мягок и религиозен; особым блеском он не отличался, но зато у него были доброе сердце и сострадательная душа. Был он нотариус, но оставил свою должность, чтобы целиком отдаться политике и философии. К концу недельного пребывания нового гостя в доме он, Лантенас и Ролан настолько сблизились, составили в преданности отечеству, в любви к свободе, в почитании всех священных понятий столь гармоничную троицу, что решили больше не расставаться и зажить вместе общим коштом. Особенно ощутили они потребность такого объединения, когда Банкалю пришлось ненадолго покинуть их. Приезжайте же, друг мой, - писал ему Ролан. - Почему Вы задерживаетесь? Вы видели наш открытый и спокойный образ жизни и действий. Не в моем возрасте меняться, если ничто не изменилось. Мы проповедуем патриотизм, возвышаем души; Лантенас - доктор и лечит больных, моя жена - кантональная сиделка; мы с Вами будем заниматься общественными делами. При объединении этих трех позолоченных посредственностей составилось, можно даже сказать, чуть ли не состояние. У Лантенаса было около двадцати тысяч франков, у Ролана - шестьдесят, у Банкаля - сто. Тем временем Ролан исполнял свою миссию, миссию апостола: он наставлял во время своих инспекторских посещений местных крестьян; будучи превосходным ходоком, этот пилигрим человечности исходил с посохом в руке всю округу с севера на юг и с запада на восток, щедро рассевая по пути новые слова и понятия, эти плодоносные семена свободы; Банкаль, простой, красноречивый, увлекающийся, несмотря на внешнюю сдержанность, стал для Ролана помощником, .вторым я.; будущему коллеге Клавьера и Дюмурье в голову не приходило, что Банкаль может полюбить его жену и она полюбит его. Разве Лантенас, совсем еще молодой человек, не жил уже пять или шесть лет рядом с его целомудренной, трудолюбивой, скромной и чистой женой и разве их отношения не были отношениями брата и сестры? Разве г-жа Ролан, его Жанна, не была олицетворением твердости и добродетели? Поэтому Ролан был безумно счастлив, когда на записку, которую мы привели, Банкаль ответил нежным, полным сердечной привязанности письмом. Ролан получил его в Лионе и тотчас же переслал в Ла Платьер, где находилась его жена. Нет, читайте не меня, читайте Мишле, если хотите с помощью простого анализа узнать это восхитительное существо, которое звали г-жой Ролан. Письмо это она прочла в один из тех жарких дней, когда воздух насыщен электричеством, когда оживают самые холодные сердца и даже мрамор трепещет и погружается в мечтательность. Уже начиналась осень, и тем не менее в небе громыхала летняя гроза. Нечто неведомое проснулось в сердце целомудренной женщины с того дня, когда она увидела Банкаля; оно раскрылось и, словно чашечка цветка, источало аромат; в ушах у нее словно звенело птичье пение. Казалось, в ее воображении рождалась весна, и на неведомой равнине, еще сокрытой туманом, ей смутно виделось, как рука могучего машиниста, которого именуют Богом, готовит новую декорацию с благоухающими купами кустов, прохладными ручейками и водопадами, тенистыми лужайками и залитыми солнцем полянами. Г-жа Ролан не знала любви, но, как все женщины, догадывалась, что это чувство существует. Она поняла опасность и со слезами на глазах, правда, сияющих улыбкой, подошла к столу и без колебаний написала Банкалю - бедная раненая Клоринда, показывающая, что брони на ней больше нет, - признание в любви, тем самым губя всякую надежду на то, что могло бы возникнуть из этого признания. Банкаль все понял, больше не заводил речи о том, чтобы съехаться, и, уплыв в Англию, пробыл там два года. Да, то были сердца, достойные античности! Потому-то я и подумал, что, возможно, моим читателям будет приятно после смятения и страстей, через которые они только что прошли, немножко передохнуть в чистой и свежей сени красоты, твердости и добродетели. Не надо говорить, будто мы изображаем г-жу Ролан не такой, какой она была на самом деле, - чистой в мастерской своего отца, чистой близ ложа престарелого супруга, чистой у колыбели ребенка. Перед гильотиной, в час, когда не лгут, она написала: "Я всегда владела своими чувствами, и никто не знал сладострастия меньше, чем я." И не надо говорить, что порядочность женщины определяется ее холодностью. Да, я знаю, эпоха, которой мы сейчас занимаемся, была эпохой злобы, но она была и эпохой любви. Пример подала сама Франция: несчастную узницу, долго пребывавшую в оковах, освободили от цепей, вернули ей свободу. Словно Мария Стюарт, вышедшая из тюрьмы, она захотела прильнуть поцелуем к устам всего Божьего мира, заключить всю природу в объятия, оплодотворить ее своим дыханием, чтобы в ней зародилась свобода страны и независимость всего света. Нет, нет, все эти женщины свято любили, все эти мужчины любили пылко. Люсиль и Камил Демулен, Дантон и его Луиза, м-ль де Керальо и Робер, Софи и Кондорсе, Верньо и м-ль Кандейль. Все, даже холодный и беспощадный Робеспьер, холодный и беспощадный, как нож гильотины, ощущали, как плавится сердце в этом огромном горниле любви; он любил дочь своего квартирного хозяина, столяра Дюпле. Нам еще предстоит стать свидетелями их знакомства. А разве не была любовью, да, знаю, пусть не столь чистой - впрочем, это неважно, ведь любовь есть величайшая добродетель сердец, - любовь г-жи Тальен, любовь г-жи Богарне, любовь г-жи Жанлис, что своим утешительным дыханием оживляла даже на эшафоте бледные лица обреченных на смерть? Да, в ту благословенную эпоху все любили, но понимайте слово .любовь. в самом широком смысле: одни любили идею, другие материю, те - отчизну, эти - весь человеческий род. После Руссо потребность любить все возрастала, можно бы сказать, что возникла потребность спешить походя постичь всею и всякую любовь, что при приближении к могиле, пропасти, бездне каждое сердце трепетало от некоего неведомого, страстного, всепожирающего наития, что, наконец, каждая грудь обретала дыхание из некоего всемирного центра и этим центром были все любови, слившиеся в одну-единственную и единую любовь. Но мы изрядно удалились от старика и его жены, что пишут за столом на четвертом этаже в гостинице "Британик." Вернемся же к ним. XIV. ПЕРВЫЕ РЕСПУБЛИКАНЦЫ 20 февраля 1791 года Ролан был послан из Лиона в Париж в качестве чрезвычайного депутата, он должен был защищать интересы двадцати тысяч оставшихся без хлеба рабочих. Он уже пять месяцев жил в Париже, когда произошли чудовищные события в Варенне, оказавшие такое влияние на судьбы наших героев и судьбу Франции, что мы сочли за благо посвятить им чуть ли не целый том. Со дня возвращения короля, двадцать пятого июня, до шестнадцатого июля, то есть дня, о котором мы сейчас рассказываем, имело место множество событий. Все кричали: "Король сбежал!", все кинулись за ним в погоню, все участвовали в возвращении его в Париж, но, когда он был возвращен и оказался в Париже, в Тюильри, никто не представлял, что же теперь с ним делать. Каждый высказывал свое мнение; мнения и предложения налетали со всех сторон, точь-в-точь как ветры во время урагана. Горе кораблю, оказавшемуся в море во время подобной бури! Двадцать первого июня, в день бегства короля, кордельеры вывесили афишу, подписанную Лежандром, этим французским мясником, которого королева сравнивала с английским мясником Гаррисоном. Афише в качестве эпиграфа были предпосланы следующие стихи: Изменник коль средь нас отыщется, французы, Что жаждет вновь надеть на нас монаршьи узы, Да будет он казнен предателям на страх, Да будет по ветру его развеян прах! Стишки принадлежали Вольтеру. Были они скверные, неуклюжие, но одно хотя бы достоинство у них было: они точно выражали мысль патриотов, украсивших ими свою афишу. А афиша возвещала, что кордельеры единодушно поклялись заколоть кинжалом любого тирана, который осмелится посягнуть на территорию страны, ее свободу и Конституцию. Что же до Марата, который всегда шел в одиночку, объясняя это тем, что орел живет один, а индюки в стае, то он предложил назначить диктатора. "Изберите, - призывал он в своей газете, - истинного француза, истинного патриота. Выберите истинного гражданина, который с самого начала революции выказывал более всех познаний, рвения, верности и бескорыстия, выберите немедля, иначе дело революции погибло!" Это означало: выберите Марата. Ну, а Прюдом не предлагал ни нового человека, ни новое правительство, он просто выражал отвращение к старому в лице короля и его наследников. Послушаем же его: "Позавчера, в понедельник, дофина вывели подышать воздухом на террасу Тюильри, выходящую к реке; заметив достаточно многочисленную группу граждан, наемник-гренадер взял мальчика на руки и посадил его на каменную балюстраду террасы; королевское чадо, исполняя утренний урок, стало посылать народу воздушные поцелуи, за что следует благодарить его папеньку и маменьку. Кое-кто из присутствующих имел наглость кричать: "Да здравствует дофин!" "Граждане, берегитесь льстивых ласк, которые раболепный двор, почувствовав свою слабость, расточает народу." А следом шло вот что: "27 января 1649 г. парламент Англии приговорил Карла I к отсечению головы за то, что тот желал расширить королевские прерогативы и сохранить права, узурпированные его отцом Иаковом I; того же месяца 30-го дня он искупил свои злодеяния, почти узаконенные обычаем и освященные многочисленными сторонниками. Но голос народа был услышан, парламент объявил короля беглецом, изменником, врагом общественного блага, и Карл Стюарт был обезглавлен перед залой празднеств Уайтхоллского дворца." Браво, гражданин Прюдом! Уж вы-то, во всяком случае, не опоздали, и 21 января 1793 года, когда будет обезглавлен Людовик XVI, вы будете иметь право заявить, что именно вы проявили инициативу еще 27 июня 1791 года, приведя этот пример. Правда, г-н Прюдом - просьба не путать его с другим г-ном Прюдомом, творением нашего остроумного друга г-на Монье, тот хоть глуп, но человек порядочный, - так вот, г-н Прюдом впоследствии сделается твердокаменным роялистом и реакционером и опубликует "Преступления революции." Право же, дивная вещь человеческая совесть! А вот "Сталеуст. куда откровеннее: ни тебе лицемерия, ни тебе слов с двойным смыслом, ни тебе коварных намеков; редактирует ее откровенный, дерзкий, юный Бонвиль, восхитительный безумец, который может сморозить чушь, когда дело касается заурядных событий, но никогда не заблуждается, когда говорит о великих; "Сталеуст. располагается на улице Старой Комедии, около театра "Одеон., в нескольких шагах от Клуба кордельеров. "Из присяги вычеркнули, - пишет он, - постыдное слово "король". Никаких королей, никаких каннибалов! До сей поры слово часто меняли, но смысл оставляли прежним. Так вот, никакого регента, никакого диктатора, никакого протектора, никакого герцога Орлеанского, никакого Лафайета! Мне не нравится сын Филиппа Орлеанского, выбравший сегодняшний день, чтобы стоять на карауле в Тюильри, не нравится и его отец, которого никогда не встретишь в Национальном собрании, но всегда можно увидеть на террасе Клуба фейанов. Неужто нации вечно нужна опека? Пусть же наши департаменты объединятся и объявят, что не желают ни тиранов, ни монархов, ни протектора, ни регента, ни вообще какой-либо тени короля, тени, столь же пагубной для общественного блага, как и смертоносная тень проклятого дерева анчар. Но недостаточно сказать: "Республика!" Венеция тоже была республикой. Нужно национальное объединение, национальное правительство. Соберите народ, провозгласите, что единственным владыкой должен быть закон. Поклянитесь, что только он один будет править. И на всей земле каждый друг свободы повторит эту клятву!" Ну, а что до Камила Демулена, он вскочил на стул в Пале-Рояле, то есть на обычной сцене своих ораторских подвигов, и произнес речь: - Господа, будет великим несчастьем, если этого вероломного человека вернут нам сюда. Что нам с ним делать? Он приедет и, словно Терсит, станет проливать крупные слезы, о которых писал Гомер. Если нам его вернут, я предлагаю, чтобы его на три дня выставили с красным платком на голове на всеобщее осмеяние, а после этого по этапу препроводили до границы. Необходимо признать, что в сравнении с остальными предложение этого озорника, которого звали Камил Демулен, было не самым безумным. А вот еще мнение, достаточно верно отражающее общее чувство; его высказал Дюмон, женевец, получавший пенсию от Англии, и, следовательно, его нельзя заподозрить в пристрастии к Франции: "Народ, похоже, вдохновлен высшей мудростью. Настало великое смятение, но он весело говорит, что ежели король нас покинул, то нация-то осталась; нация без короля может быть, но король без нации - нет." Но, как мы видим, слово .республика. пока произнес только Бонвиль; ни Бриссо, ни Дантон, ни Робеспьер, ни даже Петион не осмелились употребить это слово; оно ужаснуло кордельеров и возмутило якобинцев. Тринадцатого июля Робеспьер кричал с трибуны: "Я не республиканец и не монархист!" Если бы Робеспьера прижали к стене, ему, как мы видим, было бы весьма трудно объяснить, кто же он. Но что поделать! Все были примерно в таком же положении, кроме Бонвиля и женщины, что в четвертом этаже гостиницы на улице Генего сидела напротив мужа и писала обращение. Двадцать второго июня, на следующий день после бегства короля, она написала: "Здесь всех вдохновляют стремление к республике, возмущение Людовиком XVI, ненависть к королям." Заметьте, стремление к республике живет во всех сердцах, но слово .республика. пока на устах еще очень немногих. Особенно враждебно к нему Национальное собрание. Большая беда всех подобных собраний, что, как только их изберут, они останавливаются в развитии, не отдают себе отчета в происходящих событиях, не идут в ногу с настроениями страны, не следуют за народом в его пути и воображают, что продолжают представлять народ. Национальное собрание заявило: "Франции чужды республиканские нравы." Национальное собрание вступило в состязание с г-ном Ла Палисом и, на наш взгляд, одержало верх над сим блистательным олицетворением истины. Кто выработал бы во Франции республиканские нравы? Монархия? Нет, монархия не так глупа. Монархии потребны покорность, раболепство и продажность, и она формирует продажные, раболепные и покорные нравы. Республиканские нравы формирует только республика. Сперва устройте республику, а уж потом придут республиканские нравы. Был, впрочем, момент, когда провозгласить республику было бы легко, а именно когда стало известно, что король бежал, увезя с собой и дофина. Вместо того, чтобы пускаться за ними в погоню и возвращать их, надо было давать им на почтовых станциях самых лучших лошадей, самых лихих форейторов со шпорами на сапогах и кнутами; надо было следом за ними выслать придворных, а вслед за придворными и попов, после чего захлопнуть дверь. Лафайета, у которого часто бывали озарения, но редко идеи, как раз осенило такое озарение. В шесть утра к нему примчались сообщить, что король, королева и все королевское семейство уехали, но разбудили его с огромным трудом: он спал тем же богатырским сном, за какой его уже упрекали в Версале. - Уехали? - переспросил он. - Нет, это невозможно. Я оставил Гувьона спящим у дверей их спальни. Тем не менее он встал, оделся и вышел. В дверях он столкнулся с Байи, мэром Парижа, и Богарне, председателем Национального собрания. Нос у Байи еще сильней вытянулся, а лицо было желтей, чем всегда; Богарне пребывал в унынии. Не правда ли, забавно? Супруг Жозефины, который, умерев на эшафоте, открыл своей вдове путь на трон, был удручен бегством Людовика XVI! - Какое несчастье, что депутаты еще не собрались! - воскликнул Байи. - Да, - поддакнул Богарне, - огромное несчастье. - Так что, он вправду уехал? - спросил Лафайет. - Увы! - ответствовали оба государственных мужа. - Но почему .увы.? - удивился Лафайет. - Как! Вы не понимаете? - вскричал Байи. - Да потому, что он вернется с пруссаками, с австрияками, с эмигрантами! Он принесет нам не просто войну, но гражданскую войну! - Значит, - не слишком убежденно промолвил Лафайет, - вы считаете, что во имя общественного спасения необходимо вернуть короля? - Да! - ответили в один голос Байи и Богарне. - В таком случае направим за ним погоню, - сказал Лафайет. И он написал: "Враги отечества похитили короля. Национальной гвардии приказывается арестовать их." Обратите внимание, именно из этого будет исходить политика 1791 года, этим будет опеределяться конец Национального собрания. Раз король необходим Франции, раз его нужно вернуть, надо, чтобы он был похищен, а не бежал, спасаясь. Все это не убедило Лафайета, и, посылая Ромефа вдогон, он посоветовал ему не торопиться. Молодой адъютант, дабы с полной уверенностью не нагнать короля, поехал не по той дороге, по которой следовал Людовик XVI. К сожалению, на той королевской дороге оказался Бийо. Когда новость дошла до Национального собрания, оно пришло в ужас. И то сказать, уезжая, король оставил весьма грозное письмо, в котором весьма ясно давал понять, что уезжает на соединение с врагом и возвратится, дабы образумить французов. Роялисты тут же подняли голову и заговорили крайне решительно. Один из них, кажется Сюло, писал: "Все те, кто надеется получить амнистию, которую мы предлагаем от имени принца Конде нашим врагам, до августа могут записаться в наших бюро. Для удобства публики мы будем вести полторы тысячи регистрационных книг." Больше всех перепугался Робеспьер. В три часа заседание Собрания было прервано до пяти, и он кинулся к Петиону. Слабый искал помощи у сильного. Робеспьер считал, что Лафайет в сговоре с двором. А все, дескать, сделано для того, чтобы устроить депутатам маленькую Варфоломеевскую ночь. - Меня убьют одним из первых! - жалобно причитал он. - Жить мне осталось не больше суток! Петион, обладавший спокойным характером и лимфатическим темпераментом, смотрел на события по-другому. - Ну что ж, - сказал он, - теперь мы знаем, кто такой король, и будем действовать соответственно. Приехал Бриссо. То был один из самых передовых людей того времени, он писал в "Патриоте." - Основана новая газета, - объявил он, - и я буду одним из ее редакторов. - Какая газета? - поинтересовался Петион. - "Республиканец." Робеспьер скорчил улыбку. - "Республиканец.? - переспросил он. - Хотел бы я, чтобы мне сперва объяснили, что такое республика. Тут как раз к своему другу Петиону пришли Роланы, муж - как всегда, суровый и решительно настроенный, жена - скорей спокойная, чем испуганная; в ее красивых выразительных глазах таилась улыбка. По пути с улицы Генего они прочли афишу кордельеров. И так же, как кордельеры, они отнюдь не считали, что король так уж необходим нации. Мужество Роланов несколько ободрило Робеспьера. Он отправился понаблюдать, какой оборот примут события в Национальном собрании, и затаился на своем месте, в точности как лиса, что прячется в засаде у норы; затаился, готовый воспользоваться всем, что может быть ему выгодно. Около девяти вечера он увидел, что Национальное собрание исполнилось чувствительности, стало провозглашать братство и, дабы подкрепить теорию практикой, собирается чуть ли не всем составом направиться к якобинцам, с которыми оно было в весьма натянутых отношениях и которых именовало бандой убийц. Тогда он встал, прокрался к двери, незаметно выскользнул, помчался к якобинцам, поднялся на трибуну, изобличил короля, изобличил министерство, изобличил Байи, изобличил Лафайета, изобличил все Национальное собрание, рассказал утреннюю басню про якобы готовящуюся Варфоломеевскую ночь, а закончил тем, что возлагает свою жизнь на алтарь отечества. Когда Робеспьер говорил о себе, ему случалось достигать подлинных вершин красноречия. При мысли, что добродетельный, непреклонный Робеспьер избег столь страшной опасности, в зале возрыдали. Кто-то крикнул: - Если ты умрешь, мы все умрем вместе с тобой! - Да, все! Все! - прозвучал слитный хор, и одни клятвенно вскинули руки, другие выхватили шпаги, третьи пали на колени, воздев длани к небу. В то время очень часто воздевали длани к небу, то был характерный жест эпохи. В подтверждение взгляните на "Клятву в зале для игры в мяч" Давида. Г-жа Ролан присутствовала при этом, однако так и не поняла, какой опасности избежал Робеспьер. Но она была женщина, а следовательно, поддавалась чувствам. Чувства же были подпущены самые возвышенные, и она, как сама призналась, испытала волнение. В этот момент вошел Дантон. Не ему ли, чья популярность росла, следовало атаковать Лафайета, популярность которого клонилась к упадку? Но почему все так люто ненавидели Лафайета? Быть может, потому, что он был порядочный человек и всегда бывал одурачен партиями, хотя все партии взывали к его благородству. Когда объявили о приходе членов Национального собрания и Лафайет и Ламет, смертельные враги, чтобы подать пример братства, вошли в зал под руку, со всех сторон зазвучали крики: - Дантона на трибуну! Дантона на трибуну! Лучшего Робеспьер и желать не мог. Он, как мы уже говорили, был лиса, а не гончая. Врага преследовал тишком, набрасывался сзади, прыгал на спину и прокусывал череп до мозга, но редко нападал лицом к лицу. Итак, трибуна была свободна и ждала Дантона. Правда, Дантону было нелегко взойти на нее. Если он был единственным человеком, который должен был атаковать Лафайета, Лафайет был единственным человеком, которого Дантон не мог атаковать. Почему? Сейчас объясним. В Дантоне было много от Мирабо, как в Мирабо было много от Дантона: тот же темперамент, та же страсть к наслаждениям, та же потребность в деньгах и, как следствие, та же продажность. Утверждали, что Дантон, как и Мирабо, получал деньги от двора. Когда? Каким способом? Сколько? Этого никто не знал, но все были уверены, что деньги он получал; во всяком случае, так поговаривали. А вот что было на самом деле. Недавно Дантон продал министерству свою должность адвоката в королевском совете, и говорили, что за должность эту он получил от министерства в четыре раза больше, чем она стоила. Это была правда, но тайну знали только трое: продавец Дантон, покупатель г-н де Монморен и посредник г-н де Лафайет. Если бы Дантон стал обличать Лафайета, тот мог бы швырнуть ему в лицо историю с продажей должности по четверной цене. Другой на месте Дантона отступил бы. Дантон же, напротив, пошел напролом: он знал благородство Лафайета, переходившее иногда в глупость. Вспомним хотя бы 1830 год. Дантон подумал, что г-н де Монморен - друг Лафайета, что г-н де Монморен подписал пропуск королю и сейчас он слишком скомпрометирован, чтобы Лафайет решился привязать ему на шею еще один камень. Он поднялся на трибуну. Речь его была не слишком длинной. - Господин председатель, - сказал он, - я обвиняю Лафайета. Предатель сейчас придет сюда. Пусть же воздвигнут два эшафота, и я согласен подняться на один из них, если окажется, что он не заслуживает взойти на второй. Предателю не было нужды приходить, он уже пришел и имел возможность выслушать чудовищное обвинение Дантона, но, как тот и предвидел, по своему благородству не стал отвечать. Этот труд взял на себя Ламет и залил клокочущую лаву Дантона тепленькой водичкой обычной своей пасторали: он призывал к братству. Потом вышел Сийес и тоже призвал к братству. Вслед за ним к братству призвал Барнав. Популярность этой троицы в конце концов перевесила популярность Дантона. Все с удовольствием внимали Дантону, когда он нападал на Лафайета, но с не меньшим удовольствием внимали Ламету, Сиейесу и Барнаву, когда они его защищали, так что при выходе Лафайета и Дантона из Якобинского клуба приветственные возгласы предназначались Лафайету и его провожали с факелами до дома. Шумная овация, устроенная Лафайету, означала крупную победу придворной партии. Две тогдашние самые могущественные силы вступили в сражение: якобинцы в лице Робеспьера; кордельеры в лице Дантона. Я вижу, нужно отложить до другой главы рассказ о том, что за обращение переписывала г-жа Ролан, сидя напротив мужа в маленькой гостиной на четвертом этаже гостиницы "Британик." XV. АНТРЕСОЛЬ ВО ДВОРЦЕ ТЮИЛЬРИ Мы узнаем содержание обращения, которое переписывала г-жа Ролан, но, чтобы читатель вполне разобрался в ситуации и проник в одну из самых мрачных тайн революции, нам прежде придется вечером пятнадцатого июля переместиться в Тюильри. За дверью апартаментов, выходящих в темный пустынный коридор на антресоли дворца, стояла с рукой на ключе женщина и прислушивалась, вздрагивая всякий раз, когда до нее доносились отзвуки чьих-нибудь шагов. Если бы мы не знали, кто эта женщина, нам было бы трудно узнать ее, так как в коридоре и днем было темно, а сейчас уже смеркалось; фитиль же единственной масляной лампы, горевшей здесь, то ли по случайности, то ли преднамеренно был прикручен до такой степени, что, казалось, вот-вот погаснет. К тому же освещена была вторая комната апартаментов, а женщина, которая прислушивалась и вздрагивала, стояла у дверей первой комнаты. Кто была эта женщина? Мария Антуанетта. Кого ждала она? Барнава. О надменная дочь Марии Терезии, если бы вам сказали, когда короновали короной Франции, что придет день и вы, которая столько заставила ждать Мирабо и всего лишь раз удостоила его приемом, будете, прячась за дверью апартаментов своей камеристки и дрожа от страха и надежды, ждать ничтожного адвоката из Гренобля! Но пусть никто не заблуждается: только политические соображения заставили королеву ждать Барнава; в учащенном дыхании, в нервических движениях, в дрожи руки, сжимающей ключ, сердце было неповинно; здесь просто-напросто была задета гордость. Мы говорим .гордость., потому что, несмотря на тысячи нападок, мишенью которых стали король и королева после возвращения, было ясно: их жизнь в безопасности, и вопрос формулировался так: "Утратят ли вареннские беглецы остатки власти или вернут ее во всей полноте!" После того несчастного вечера, когда Шарни оставил Тюильри и больше не возвратился, сердце королевы онемело. Несколько дней она оставалась безразличной ко всему, даже к тягчайшим оскорблениям, но мало-помалу обратила внимание, что в ее богатой натуре остались живыми лишь гордость и ненависть, и постепенно пришла в себя, чтобы ненавидеть и мстить. Нет, мстить не Шарни и ненавидеть не Андре; когда она думала о них, она ненавидела только себя и только себе ей хотелось отомстить, потому что Мария Антуанетта была справедлива и понимала: они были до конца ей преданы и все происшедшее - лишь ее вина. О, она была бы безмерно счастлива, если бы могла их ненавидеть! Ненавидела же она, причем всем сердцем, народ, который изловил ее, как обычную беглую, обливал презрением, осыпал оскорблениями, поносил. Да, она свирепо ненавидела этот народ, который обзывал ее госпожой Дефицит, госпожой Вето, Австриячкой, а вскоре будет звать вдовой Капет. О, как бы она отомстила, если бы могла! Итак, 15 июля 1791 года в девять вечера, когда г-жа Ролан в маленькой гостиной на четвертом этаже отеля "Британик. переписывала обращение, содержания которого мы еще не знаем, Мария Антуанетта ждала, что принесет ей Барнав - то ли ощущение бессилия и отчаяния, то ли ту божественную сладость, что дает мщение. Положение было крайне опасное. Первый удар благодаря Лафайету и Национальному собранию, вне всяких сомнений, удалось отразить конституционным щитом: король вовсе не бежал, а его похитили. Но нельзя было забывать афишу кордельеров, нельзя было забывать предложение Марата, нельзя было забывать памфлет гражданина Прюдома, наскок Бонвиля, выступление Камила Демулена, высказывание женевца Дюмона, нельзя было забывать, что основывается новая газета, в которой будет сотрудничать Бриссо и которая будет называться "Республиканец." Не желаете ли ознакомиться с проспектом этой газеты? Он короток, но весьма недвусмыслен. Его написал американец Томас Пейн, перевел на французский один молодой офицер, участвовавший в войне за независимость, после чего проспект был обнародован за подписью Дюшатле. Странно, но словно какой-то рок собирал со всего мира новых и новых врагов рушащегося престола! Томас Пейн! Для чего приехал сюда Томас Пейн? Этот человек, принадлежащий нескольким странам, англичанин, американец, француз, сменил несколько профессий, был фабрикантом, школьным учителем, таможенником, матросом, журналистом. А приехал он сюда, чтобы добавить свое дыхание к ураганному ветру, который безжалостно задувал угасающий факел монархии. Вот проспект газеты "Республиканец" на 1791 год, газеты, которая вышла или вот-вот должна была выйти, когда Робеспьер спрашивал, что такое республика: "Мы только что ощутили, что отсутствие короля для нас куда благотворней, чем его присутствие. Он дезертировал, а следовательно, отрекся. Нация никогда не вернет своего доверия клятвопреступнику и беглецу. Сам ли он повинен в своем бегстве или кто-то другой? Какое это имеет значение! Преступник или слабоумный, он равно презренен. Мы свободны от него, а он от нас. Теперь он простой обыватель г-н Луи де Бурбон. Разумеется, жизнь его в безопасности, Франция никогда не покроет себя позором, посягнув на нее, но его власти как короля конец. Да и что это за должность, которую получают по случайности рождения и которую может занимать слабоумный? Пустое место, ничто." Можно представить себе, какое впечатление произвела эта афиша, расклеенная на стенах по всему Парижу. Конституционалиста Малуэ она привела в ужас. Он, задыхаясь, вошел, а верней, вбежал в Национальное собрание, сообщил о ее появлении и потребовал арестовать авторов. - Хорошо, - ответил Петион, - но сперва огласим проспект. Проспект этот Петион, один из немногих тогда республиканцев во Франции, разумеется, знал. Малуэ, обличавший проспект, не захотел, чтобы его оглашали. А ну как трибуны станут аплодировать? А они совершенно точно аплодировали бы. Два члена Собрания, Шабру и Шапелье, загладили промах коллеги. - Пресса свободна, - заявили они, - и каждый, будь он безумец или в здравом уме, имеет право высказывать свое мнение. Презрим безрассудного и перейдем к повестке дня. Национальное собрание перешло к вопросам повестки дня. Что означало: не будем больше говорить об этом. Но это была гидра, угрожавшая монархии. Ей отрубали голову, и, пока та отрастала, кусала другая голова. Ни Месье, ни заговор Фавра не были забыты; ежели лишить власти короля, то Месье следует объявить регентом. Однако теперь речи о Месье быть не могло. Месье бежал точно так же, как король, только удачливей: он достиг границы. Однако остался герцог Орлеанский. Он остался, а при нем преданный ему душой и телом Лакло, автор "Опасных связей., который все время и подталкивал его. Существовал декрет о регентстве, декрет, плесневевший в папке. Но почему бы не воспользоваться им? Двадцать восьмого июня одна газета предложила регентство герцогу Орлеанскому. Получалось, Людовика XVI больше нет, что бы там ни говорило Национальное собрание; раз регентство предлагают герцогу Орлеанскому, короля больше нет. Разумеется, герцог Орлеанский изобразил удивление и отказался. Но первого июля Лакло собственной властью низложил короля и пожелал объявления регентства; третьего июля Реаль постановил, что герцог Орлеанский является законным опекуном малолетнего принца; четвертого он потребовал в Якобинском клубе напечатать и ввести в действие декрет о регентстве. К сожалению, якобинцы, которые еще не знали, кем они являются, тем не менее знали, кем они не являются. А они не являлись орлеанистами, хотя герцог Орлеанский и герцог Шартрский были членами их клуба. Якобинцы отвергли предложение о регентстве герцога Орлеанского, но Лакло хватило ночи, чтобы вновь собраться с силами. Если он не хозяин у якобинцев, то в своей-то газете он хозяин, и в ней он провозгласил регентство герцога Орлеанского, а поскольку слово .протектор. было скомпрометировано Кромвелем, регент, который получит всю полноту власти, будет отныне называться модератором. Совершенно ясно, то была кампания против королевской власти, кампания, в которой у бессильной королевской власти не было иного союзника, кроме Национального собрания; но притом имелись еще и якобинцы, представлявшие собой собрание, столь же влиятельное, но по-другому, а главное, столь же опасное, но опять же по-другому, нежели Национальное. Восьмого июля - видите, как мы уже продвинулись, - Петион поставил там вопрос о неприкосновенности короля. Он лишь отделил неприкосновенность политическую от личной. Ему возразили, что низложение Людовика XVI будет означать разрыв со всеми монархами. - Если короли хотят с нами воевать, - ответил Петион, - то, низложив Людовика Шестнадцатого, мы лишим их самого могущественного союзника, но, если мы оставим его на троне, мы столь же усилим их, сколь ослабим себя. Затем на трибуну поднялся Бриссо и пошел еще дальше. Он рассматривал вопрос, может ли король быть предан суду. - Позже, - сказал он, - мы обсудим, каким в случае низложения будет правительство, которое заменит короля. Похоже, Бриссо был великолепен. Г-жа Ролан присутствовала на этом заседании, и вот что она писала: "То были не аплодисменты, то были крики, восторг. Трижды Национальное собрание все целиком, охваченное несказанным энтузиазмом, вскакивало с мест, воздевая руки и бросая в воздух шляпы. Да погибнет тот, кто, хоть раз испытав или разделив подобное высокое чувство, вновь даст надеть на себя оковы!" Оказывается, можно не только судить короля, но и устроить восторженную овацию тому, кто поднял такой вопрос. А теперь представьте, как страшно отозвались эти аплодисменты в Тюильри. Так что надо было, чтобы Национальное собрание покончило с этой чудовищной проблемой. Конституционалисты же, вместо того чтобы отложить дебаты, напротив, провоцировали их: они были уверены, что будут в большинстве. Но большинство в Национальном собрании отнюдь не представляло большинство нации, что, впрочем, не особенно тревожило его; всевозможные национальные собрания, как правило, не беспокоятся из-за таких отклонений. Они делают, а переделывать приходится народу. А когда народ переделывает то, что сделало Собрание, это называется революцией. Тринадцатого июля трибуны были заполнены надежными людьми, заранее пришедшими сюда по особым билетам. Сегодня мы их назвали бы клакерами. Кроме того, роялисты охраняли коридоры. Там опять можно было встретить рыцарей кинжала. Наконец, по предложению одного депутата закрыли ворота Тюильри. Вне всяких сомнений, вечером того дня королева ждала Барнава с не меньшим нетерпением, чем вечером пятнадцатого. Однако же в тот день не должны были принимать никакого решения. Предполагалось лишь огласить заключение от имени пяти комиссий. В этом заключении говорилось: "Бегство короля не предусмотрено в Конституции, но в ней записана неприкосновенность короля." Итак, комитеты, рассматривавшие короля как неприкосновенную особу, выдавали правосудию лишь г-на де Буйе, г-на де Шарни, г-жу де Турзель, форейторов, прислугу, лакеев. Никогда еще мудрая басня о великих и малых так полно не претворялась в жизнь. Впрочем, проблема эта гораздо больше обсуждалась в Якобинском клубе, чем в Национальном собрании. Поскольку она не была решена, Робеспьер пребывал в неопределенности. Он не был ни республиканцем, ни монархистом; можно быть равно свободным как при короле, так и при правлении сената. Г-н Робеспьер был человек, который редко бывал во что-либо замешан, и мы видели в конце предыдущей главы, какой страх охватывал его, даже когда он ни во что не был замешан. Но имелись люди, не отличавшиеся столь бесценной осторожностью; то были экс-адвокат Дантон и мясник Лежандр, бульдог и медведь. - Собрание может оправдать короля, - говорил Дантон. Приговор будет пересмотрен Францией, потому что Франция осудила его! - Комитеты сошли с ума, - сказал Лежандр. - Знай они настроение масс, они образумились бы. Впрочем, - добавил он, - я говорю это только ради их спасения. Подобные выступления возмущали конституционалистов, но, к несчастью для них, в Якобинском клубе в отличие от Национального собрания у них не было большинства. И тогда они сговорились уйти. Они были не правы: люди, которые уходят и уступают место, всегда не правы, и на сей счет имеется мудрая старая французская пословица. Она гласит: "Кто оставил свое место, тот и потерял его." Конституционалисты не только оставили место, но оно вскоре было занято народными депутациями, принесшими адреса против комитетов. Так обстояло дело у якобинцев, поэтому депутации были встречены приветственными возгласами. Один из адресов, который обретет большое значение в последующих событиях, был написан на другом конце Парижа, в Сен-Клод, в клубе или, вернее, дружеском объединении лиц обоего пола, которое по монастырю, где оно находилось, называлось Обществом миноритов. Общество это было ответвлением Клуба кордельеров, так что вдохновителем его был Дантон. Написал этот адрес молодой человек лет двадцати трех-двадцати четырех, которого воодушевил Дантон, в которого он вдохнул свою душу. Звали молодого человека Жан Ламбер Тальен. Подписан был адрес грозным именем - народ. Четырнадцатого в Национальном собрании открылась дискуссия. На сей раз оказалось невозможным закрыть трибуны для публики, заполнить коридоры и переходы роялистами и рыцарями кинжала и, наконец, запереть ворота в сад Тюильри. Итак, пролог был разыгран при клакерах, а сама комедия представлена при настоящей публике. И надо признать, публика скверно встречала ее. Настолько скверно, что Дюпор, еще три месяца назад пользовавшийся популярностью, был выслушан в угрюмом молчании, когда он предлагал переложить преступление короля на королевское окружение. Тем не менее он закончил речь, хотя был изрядно удивлен, что впервые его не поддержали ни единым словом, ни единым знаком одобрения. Дюпор, Ламет, Барнав - вот три звезды, свет которых постепенно меркнул на политическом небосклоне. После него на трибуну поднялся Робеспьер. Что же намеревался сказать осторожнейший Робеспьер, который так умел вовремя стушеваться? Что предложил оратор, который неделю назад заявил, что не является ни монархистом, ни республиканцем? Ничего не предложил. Он говорил своим обычным кисло-сладким голосом и продолжал разыгрывать адвоката человечности, заявив, что, с его точки зрения, было бы несправедливо и жестоко карать одних только слабых; он вовсе не собирается нападать на короля, поскольку Собрание, похоже, считает его неприкосновенным, но он защищает Буйе, Шарни, г-жу де Турзель, форейторов, прислугу, лакеев - короче, всех тех, кто по причине своего зависимого положения принужден был подчиняться. Во время его речи Собрание роптало. Трибуны слушали с большим вниманием, не понимая, то ли аплодировать оратору, то ли ошикать его; в конце концов они узрели в его словах то, что в них действительно было: подлинную атаку на королевскую власть и притворную защиту придворных и дворцовой прислуги. И тогда трибуны стали рукоплескать Робеспьеру. Председатель попытался призвать трибуны к порядку. Приер (от Марны) решил перевести дебаты в плоскость, полностью свободную от уверток и парадоксов. - Но что вы сделаете, господа, - воскликнул он, - если снимете обвинение с короля и от вас потребуют, чтобы ему была возвращена вся полнота власти? Вопрос был тем более затруднителен, что поставлен напрямую, но бывают периоды полнейшей бессовестности, когда ничто не смущает реакционные партии. Деменье принял вызов и внешне встал на сторону Собрания против короля. - Национальное собрание, - сказал он, - является всесильным органом и в своем всесилии имеет право приостановить власть короля до того момента, когда будет завершена Конституция. Таким образом король, который не бежал, но был похищен, будет отстранен от власти только временно, потому что Конституция еще не завершена, но, как только она будет завершена, он с полным правом вступит в исполнение своих королевских обязанностей. - И поскольку меня просят, - возвысил голос оратор, хотя никто его ни о чем не просил, - представить мое мнение в качестве декрета, я предлагаю следующий проект: Первое. Отстранение от власти продлится до тех пор, пока король не признает Конституцию. Второе. Если он не признает Конституции, Национальное собрание объявляет его низложенным. - Можете быть спокойны, - крикнул с места Грегуар, - он не только признает, но и присягнет всему, что только пожелаете! И он был прав, хотя должен был бы сказать: "Присягнет и признает все, что только пожелаете." Короли присягают еще легче, чем признают. Возможно, Собрание схватило бы на лету проект декрета Деменье, если бы Робеспьер не заметил с места: - Осторожней! Такой декрет заранее предопределяет, что король не может быть отдан под суд! Пойманные с поличным депутаты не решились голосовать. Из затруднительного положения Собрание вывел шум, поднявшийся в дверях. Причиной его была депутация Общества миноритов, принесшая воззвание, вдохновленное Дантоном, написанное Тальеном и подписанное "Народ." Собрание отвело душу на петиционерах: оно отказалось выслушать их адрес. И тогда поднялся Барнав. - Пусть адрес не будет оглашен сейчас, - сказал он, - но завтра вы все равно услышите его и не сможете оказать воздействие на ложное мнение... Закон должен лишь подать сигнал, и тогда посмотрим, соединятся ли все добрые граждане! Читатель, задержитесь на этих пяти словах, перечтите их, вдумайтесь в эту фразу: "Закон должен лишь подать сигнал.! Она была произнесена четырнадцатого июля, но в этой фразе уже заключено побоище семнадцатого июля. Итак, уже недостаточно было хитростью отобрать всевластие у народа, который считал себя властелином после бегства своего короля, а верней будет сказать, после измены того, кому он делегировал свою власть; теперь это всевластие публично возвращали Людовику XVI, и если народ протестовал, если народ подавал петиции, то это было всего лишь ложное мнение, по поводу которого Национальное собрание, второй уполномоченный народа, имело полное право подать сигнал. Что же значили слова: подать сигнал закона? Ввести законы военного положения и вывесить красное знамя. И действительно, назавтра, пятнадцатого, то есть в решающий день, Национальное собрание имело весьма грозный вид; никто ему не угрожал, но оно хотело выглядеть так, будто ему угрожают. Оно призвало на помощь Лафайета, и Лафайет, всегда готовый пойти навстречу подлинному народу, не видя его, послал к Собранию пять тысяч национальных гвардейцев с ружьями, а также, дабы поощрить народ, тысячу солдат с пиками из Сент-Антуанского предместья. Ружья - это была аристократия национальной гвардии, а пики - ее пролетариат. Убежденное, как и Барнав, что достаточно лишь вывесить сигнал закона, чтобы объединить вокруг себя, нет, не народ, но командующего национальной гвардией Лафайета, но мэра Парижа Байи, Национальное собрание решилось покончить со смутой. Однако рожденное всего два года назад Собрание уже набралось хитрости, точь-в-точь как впоследствие палаты 1829 и 1846 годов; оно знало, что нужно изнурить депутатов и присутствующих обсуждением второстепенных вопросов, а главный отодвинуть на самый конец заседания, чтобы решить его одним махом. Половину заседания Собрание потратило, слушая чтение доклада о делах военного ведомства, затем оно снисходительно позволило произнести речи нескольким депутатам, привычным выступать под гул не относящихся к делу разговоров, и только потом, под самый конец дня, затихло, чтобы выслушать выступления двух ораторов - Саля и Барнава. Речи обоих адвокатов оказались для Собрания столь убедительными, что, когда Лафайет потребовал закрыть заседание, депутаты в полном составе спокойно проголосовали. Да и то сказать, в тот день Собранию нечего было бояться: оно плевало на трибуны - пусть простят нам это грубое выражение, мы воспользовались им, поскольку оно наиболее точно определяет положение, - сад Тюильри был закрыт, полиция находилась в распоряжении председателя, Лафайет сидел в палате, чтобы потребовать закрытия заседания, а Байи вместе с муниципальным советом находился на своем месте, готовый отдавать приказы. Повсюду вставшая под ружье власть была готова дать бой народу. А народ, не готовый сражаться, отступил перед штыками и пиками и отправился на свой Авентинский холм, то есть на Марсово поле. Заметьте, он удалился на Марсово поле не для того, чтобы бунтовать, не для того, чтобы устраивать забастовку, как римский плебс, нет, он пошел на Марсово поле, потому что знал: там находится алтарь отечества, еще не снесенный после четырнадцатого июля с той поспешностью, с какой правительства обычно сносят алтари отечества. Толпа хотела составить там обращение и направить его Национальному собранию. А пока толпа составляла обращение, Национальное собрание голосовало за: 1. Превентивную меру "Если король нарушит присягу, если он нападет на свой народ или не защитит его, тем самым он отречется от престола, станет простым гражданином и может быть судим за преступления, совершенные после отречения." 2. Репрессивную меру "Преследованию будут подвергнуты Буйе как главный виновник и как второстепенные виновники все лица, принимавшие участие в похищении короля." Когда собрание приступило к голосованию, толпа составила и подписала обращение; она пришла передать его Национальному собранию и обнаружила, что охрана его еще усилилась. В тот день все представители власти были военные: председателем Национального собрания был молодой полковник Шарль Ламет, национальной гвардией командовал молодой генерал Лафайет, и даже достойнейший астроном Байи, перепоясавший свой кафтан ученого трехцветным шарфом и накрывший голову мыслителя муниципальной треуголкой, среди штыков и пик выглядел достаточно воинственно; увидев его в таком наряде, г-жа Байи приняла бы его за Лафайета, как, по слухам, иногда принимала Лафайета за своего мужа. Толпа вступила в переговоры и была настроена до такой степени невраждебно, что не было никакой возможности отказаться от переговоров с ней. В результате этих переговоров ее представителям было дозволено поговорить с гг. Петионом и Робеспьером. Видите, как растет популярность новых имен по мере того, как снижается популярность Дюпора, Ламета, Барнава, Лафайета и Байи? Представители в количестве шести человек были пропущены с надежным сопровождением в здание Национального собрания. Предупрежденные Робеспьер и Петион поспешили им навстречу и встретили в переходе Фейанов. Но было уже поздно, голосование завершилось. Оба члена Собрания были недовольны результатами голосования и, вероятно, постарались расписать его посланникам народа в самых черных красках. В результате те, совершенно разъяренные, возвратились к посылавшей их толпе. Народ проиграл в самой, казалось, выигрышной игре, в какую когда-либо давала ему сыграть судьба. Поэтому он был взбешен, рассеялся по городу и начал с того, что заставил закрыть театры. А закрыть театры - это, как говорил в 1830 году один наш друг, все равно что вывесить над Парижем черный траурный флаг. В Опере был гарнизон, и он оказал сопротивление. Лафайет, имевший под рукой четыре тысячи ружей и тысячу пик, хотел одного: сразу же подавить начавшийся мятеж, - но муниципальные власти не отдали ему такого приказа. До сих пор королева была в курсе событий, но на этом донесения прекратились, и что было дальше, оставалось для нее тайной за семью печатями. Барнав, которого она ждала с таким нетерпением, должен был рассказать, что происходило пятнадцатого июля. Впрочем, все чувствовали, что надвигается некое чрезвычайное событие. Королю, который тоже ждал Барнава во второй комнате г-жи Кампан, сообщили, что к нему пришел доктор Жильбер, и он, чтобы получить более полные сведения о событиях, поднялся к себе для встречи с Жильбером, оставив Барнава королеве. Наконец около половины десятого послышались шаги на лестнице, зазвучали голоса: пришедший обменялся несколькими словами со стоявшим на площадке часовым, и вот в конце коридора показался молодой человек в мундире лейтенанта национальной гвардии. То был Барнав. Королева, у которой сердце стучало так, словно она наконец-то дождалась обожаемого возлюбленного, приоткрыла дверь, и Барнав, бросив взгляд в оба конца коридора, проскользнул в комнату. Дверь тотчас же закрылась, но, пока не проскрежетал ключ в скважине, не было произнесено ни слова. XVI. ДЕНЬ ПЯТНАДЦАТОЕ ИЮЛЯ Сердца обоих бились одинаково учащенно, но по совершенно разным причинам. У королевы оно билось в надежде на мщение, у Барнава от желания быть любимым. Королева стремительно прошла во вторую комнату, так сказать, к свету. Не то чтобы она опасалась Барнава и его любви, нет, она знала, сколь почтительна и преданна его любовь, но тем не менее, руководствуясь женским инстинктом, избегала темноты. Войдя туда, она села на стул. Барнав остановился в дверях и быстрым взглядом обежал крохотную комнатку, освещенную всего лишь двумя свечами. Он ждал увидеть короля, на обоих предыдущих его встречах с Марией Антуанеттой тот присутствовал. Сегодня его не было. Впервые после прогулки по галерее епископского дворца в Мо Барнав был наедине с королевой. Его рука невольно поднялась к сердцу, чтобы умерить его биение. - Ах, господин Барнав, - заговорила наконец королева, - я жду вас уже целых два часа. После этого упрека, произнесенного столь мягким голосом, что прозвучал он не как обвинение, а скорее как жалоба, Барнав чуть не бросился к ногам королевы; удержала его только почтительность. Сердце подсказало ему, что иногда упасть к ногам женщины - значит выказать недостаток почтительности. - Увы, государыня, вы правы, - сказал он, - но надеюсь, ваше величество верит, что это произошло не по моей воле. - Да, - кивнула королева. - Я знаю, вы преданы монархии. - Я предан главным образом королеве, - возразил Барнав, - и хочу, чтобы ваше величество были совершенно уверены в этом. - Я в этом не сомневаюсь, господин Барнав. Итак, вы не могли прийти раньше? - Я хотел прийти в семь, государыня, но было еще слишком светло, и к тому же на террасе я встретил господина Марата. Как только этот человек смеет приближаться к вашему дворцу? - Господина Марата? - переспросила королева с таким видом, словно пыталась припомнить, кто это такой. - Уж не тот ли это газетчик, который пишет против нас? - Да. Но пишет он против всех. Его змеиный взгляд преследовал меня, пока я не вышел через ворота Фейанов... Я шел и даже не смел поднять глаза на ваши окна. К счастью, на Королевском мосту я встретил Сен-При. - Сен-При? А он кто такой? - осведомилась королева с почти тем же презрением, с каким она только что говорила о Марате. - Актер? - Да, государыня, актер, - ответил Барнав. - Но что вы хотите? Это одна из примет нашего времени. Актеры и газетчики, люди, о чьем существовании короли вспоминали раньше только для того, чтобы отдавать им приказы, и те были счастливы исполнять их, так вот, эти люди стали гражданами, которые обладают определенным влиянием, движимы собственными соображениями и действуют по собственному наитию, они являются важными колесиками в той огромной машине, где королевская власть ныне стала главным приводным колесом, и могут сделать много доброго, но и много дурного. Сен-При исправил то, что испортил Марат. - Каким образом? - Сен-При был в мундире. Я его хорошо знаю, государыня, и подошел к нему поинтересоваться, где он стоит в карауле. К счастью, оказалось, во дворце. Я знал, что могу быть уверен в его сдержанности, и рассказал, что удостоился чести получить аудиенцию у вашего величества. - Господин Барнав! - Неужели лучше было бы отказаться, - Барнав чуть не сказал .от счастья., но вовремя спохватился, - от чести увидеться с вами и не сообщить важные новости, которые я нес вам? - Нет, - согласилась королева. - Вы правильно поступили. Но вы уверены, что можете положиться на господина Сен-При? - Государыня, - с глубокой серьезностью произнес Барнав, - настал решительный момент. Поверьте, люди, которые сейчас остались с вами, - ваши преданные друзья, потому что, если завтра - завтра все решится - якобинцы возьмут верх над конституционалистами, ваши друзья станут вашими сообщниками. Вы же видели, закон отводит от вас кару лишь для того, чтобы поразить ваших друзей, которых он именует вашими сообщниками. - Да, правда, - согласилась королева. - Так вы говорите, господин Сен-При... - Господин Сен-При сказал мне, что будет стоять на карауле в Тюильри с девяти до одиннадцати, постарается получить пост на антресоли и, если ему это удастся, ваше величество за эти два часа сможет отдать мне приказания. Он только посоветовал мне тоже надеть мундир офицера национальной гвардии. Как видите, ваше величество, я последовал его совету. - Господин Сен-При был на посту? - Да, государыня. Назначение на этот пост обошлось ему в два билета на спектакль, которые он вручил сержанту. Как видите, - улыбнулся Барнав, - взятка всесильна. - Господин Марат... господин Сен-При... два билета на спектакль... - тихо повторила королева, с ужасом вглядываясь в бездну, откуда выходят крохотные события, от которых в дни революции зависит судьба королей. - Не правда ли, государыня, нелепо? - промолвил Барнав. - Это как раз то, что древние называли роком, философы называют случаем, а верующие - Провидением. Королева взяла двумя пальцами локон, вытянула вперед и с грустью взглянула на него. - Вот от этого-то и седеют у меня волосы, - промолвила она. Отвлекшись на миг на это грустное обстоятельство, она вновь вернулась к политической ситуации и обратилась к Барнаву: - Но мне кажется, я слышала, что вы одержали победу в Национальном собрании. - Да, государыня, в Национальном собрании мы одержали победу, но только что потерпели поражение в Якобинском клубе. - Господи, я ничего больше не понимаю! - воскликнула королева. - Мне казалось, якобинцы с вами, с господином Ламетом, с господином Дюпором и вы держите их в руках и делаете с ними, что хотите. Барнав печально покачал головой. - Так было прежде, но в Собрании повеяло новым духом, - сообщил он. - Орлеанским, да? - спросила королева. - Да, сейчас именно оттуда исходит опасность. - Но разве вы опять не избегли опасности сегодняшним голосованием? - Вникните, государыня, потому что противостоять сложившемуся положению можно, только зная его, вникните, за что проголосовали сегодня: "Если король нарушит присягу, если он нападет на свой народ или не защитит его, тем самым он отречется от престола, станет простым гражданином и может быть судим за преступления, совершенные после отречения." - Ну что ж, король не нарушит присягу, не нападет на свой народ, а если на его народ нападут, защитит его, - сказала королева. - Все верно, государыня, - заметил Барнав, - но проголосованное решение оставляет дверь открытой для революционеров и орлеанистов. Собрание не вынесло решения о короле, оно вотировало превентивную меру против второго бегства, оставив в стороне первое. Знаете, что предложил вечером в Якобинском клубе Лакло, человек герцога Орлеанского? - Надо полагать, что-нибудь ужасное. Что хорошего может предложить автор "Опасных связей.? - Он потребовал, чтобы в Париже и по всей Франции провели сбор подписей под петицией, требующей низложения короля, и пообещал десять миллионов подписей. - Десять миллионов! - воскликнула королева. - Боже мой, неужели нас так сильно ненавидят, что десять миллионов французов против нас? - Ах, государыня, большинство очень легко организовать. - Прошло ли предложение господина Лакло? - Оно вызвало споры. Дантон поддержал его. - Дантон! Но мне казалось, что господин Дантон на нашей стороне. Господин де Монморен мне говорил о должности адвоката в королевском совете, не то купленной, не то проданной, точно не помню, которую мы пожаловали этому человеку. - Господин де Монморен ошибся, государыня. Если Дантон и стоит на чьей-то стороне, то на стороне герцога Орлеанского. - А господин Робеспьер выступал? Говорят, он начинает приобретать большое влияние. - Да, выступал. Он не за петицию, он вовсе лишь за обращение к провинциальным якобинским клубам. - Но если господин Робеспьер обрел такое значение, надо заполучить его. - Государыня, господина Робеспьера заполучить невозможно. Господин Робеспьер принадлежит только себе. Им движет идея, утопия, иллюзия, быть может, честолюбие. - Но, в конце концов, его честолюбие, каково бы оно ни было, мы можем удовлетворить. Предположим, он хочет стать богатым... - Нет, он не хочет стать богатым. - Быть может, стать министром? - Возможно, он хочет стать чем-то больше, нежели министром. Королева чуть ли не с ужасом взглянула на Барнава. - Но мне казалось, - заметила она, - министерский пост - самая высокая должность, которой может достичь один из наших подданных. - Но если господин Робеспьер думает о короле как об уже свергнутом, то и себя он не считает его подданным. - Так на что же он тогда притязает? - ужаснувшись, спросила королева. - В определенные моменты появляются, государыня, люди, которые мечтают о новых политических титулах взамен уничтоженных. - Хорошо, я могу понять, что герцог Орлеанский мечтает стать регентом, он по рождению имеет право на этот высокий сан. Но господин Робеспьер, ничтожный провинциальный адвокат... Королева забыла, что Барнав тоже был ничтожный провинциальный адвокат. Однако Барнав сохранял невозмутимый вид; то ли удар прошел мимо, то ли, получив его, у него хватило мужества не выдать своего огорчения. - Марий и Кромвель тоже вышли из народа, - заметил он. - Марий! Кромвель! Увы, когда в детстве при мне произносили их имена, мне и в голову не приходило, что наступит день, когда в их звучании я буду слышать нечто роковое. Но мы все время отвлекаемся. Так вы говорите, господин Робеспьер выступил против этой петиции, предложенной господином Лакло и поддержанной господином Дантоном? - Да, но тут ввалилась толпа народу - крикуны из Пале-Рояля, ватага девиц, - толпа, собранная, чтобы поддержать Лакло, и его предложение не только прошло, но было постановлено, что завтра в одиннадцать утра якобинцы соберутся на Марсовом поле, где будет оглашена петиция, которую затем подпишут на алтаре отечества и разошлют в провинциальные клубы, которые тоже подпишутся под ней. - И кто же составил эту петицию? - Дантон, Лакло и Бриссо. - То есть трое наших врагов? - Да, государыня. - Боже мой, но что же тогда делают наши друзья конституционалисты? - Они решили, государыня, сыграть завтра ва-банк. - Но они больше не могут оставаться в Якобинском клубе? - Ваше великолепное понимание людей и обстоятельств, государыня, позволяет вам видеть ситуацию такой, какова она есть. Да, ведомые Дюпором и Ламетом, ваши друзья только что разошлись с вашими врагами. Фейаны противопоставили себя якобинцам. - А кто такие фейаны? Простите меня, но я ничего не знаю. В нашем политическом языке появляется столько новых имен и названий, что мне все время приходится задавать вопросы. - Государыня, монастырь фейанов - это большое здание, расположенное рядом с Манежем и, следовательно, примыкающее к Национальному собранию. По нему называется одна из террас дворца Тюильри. - И кто еще является членом этого клуба? - Лафайет, то есть национальная гвардия, и Байи, то есть муниципалитет. - Лафайет... Лафайет... Вы полагаете, на Лафайета можно рассчитывать? - Я убежден, что он искренне предан королю. - Предан королю, как дровосек дубу, который он срубает под корень! Ну, Байи - это еще куда ни шло, у меня нет оснований жаловаться на него. Скажу даже больше, он передал мне донос той женщины, которая догадалась, что мы намерены уехать. Но Лафайет... - При случае ваше величество сможет оценить его. - Да, действительно... - промолвила королева, обратившись мысленным взором в недавнее прошлое. - Да, Версаль... Но хорошо, вернемся к этому клубу. Что он намерен делать? Что он собирается предложить? Каковы его силы? - Они огромны, поскольку он располагает, как я уже говорил вашему величеству, национальной гвардией, муниципалитетом и большинством в Национальном собрании, которое голосует с нами. Что остается у якобинцев? Несколько депутатов - Робеспьер, Петион, Лакло, герцог Орлеанский, - разнородные элементы, которые не смогут возмутиться, пока не наберут новых сторонников, всякие самозванцы, шайка крикунов, способных поднять шум, но не имеющих никакого влияния. - Дай-то Бог, сударь! А что собирается делать Национальное собрание? - Завтра Собрание намерено сделать выговор мэру Парижа за его сегодняшнюю нерешительность и мягкость. Добряк Байи, он ведь как часы, которые нужно своевременно завести, чтобы они шли. Его заведут, и он пойдет. Тут пробило без четверти одиннадцать, и с площади донесся кашель часового. - Да, - промолвил Барнав, - мне пора уходить, и все-таки у меня ощущение, что я еще многого не сказал вашему величеству. - А я, господин Барнав, - отвечала ему королева, - хочу сказать, что безмерно признательна вам и вашим друзьям, подвергающимся ради меня такой опасности. - Государыня, опасность - это игра, в которой я обречен на выигрыш, неважно, одержу я победу или потерплю поражение, потому что и при победе, и при поражении королева наградит меня улыбкой. - Увы, сударь, - вздохнула королева, - я уже почти позабыла, как улыбаются. Но вы столько для нас делаете, что я попытаюсь вспомнить то время, когда я была счастлива, и обещаю, что первая моя улыбка будет обращена к вам. Барнав, приложив руку к сердцу, отдал поклон и, пятясь, удалился. - Кстати, - остановила его королева, - когда я снова увижу вас? Барнав задумался. - Значит, завтра петиция и второе голосование в Собрании... Послезавтра взрыв и предварительные репрессии... В воскресенье вечером, государыня, я постараюсь прийти к вам и рассказать о событиях на Марсовом поле. После этого он вышел. Королева в задумчивости прошла к супругу, которого нашла погруженным в подобную же задумчивость. От него только что ушел доктор Жильбер, сообщивший ему примерно то же, что Барнав королеве. Венценосной чете достаточно было обменяться взглядами, чтобы понять, что новости, полученные обоими, одинаково мрачны. Король как раз кончил писать письмо. Он молча протянул его королеве. В этом письме Месье предоставлялись полномочия от имени короля Франции просить вмешательства австрийского императора и прусского короля. - Месье причинил мне немало зла, - промолвила королева. Он ненавидит меня и дальше будет действовать мне во вред, но, раз он пользуется доверием короля, я тоже доверяю ему. Взяв перо, она героически поставила свою подпись рядом с подписью Людовика XVI. XVII ГЛАВА, ГДЕ МЫ НАКОНЕЦ-ТО ДОБИРАЕМСЯ ДО ОБРАЩЕНИЯ, КОТОРОЕ ПЕРЕПИСЫВАЛА Г-ЖА РОЛАН Надеемся, что беседа королевы с Барнавом дала нашему читателю полное представление о положении, в каком оказались все политические партии 15 июля 1791 года. Итак, на место старых якобинцев вырвались новые. Старые якобинцы основали Клуб фейанов. Кордельеры в лице Дантона, Камила Демулена и Лежандра объединились с новыми якобинцами. Национальное собрание, ставшее монархически-конституционным, решило любой ценой поддержать короля. Народ решил добиваться низложения короля всеми возможными средствами, но поначалу прибегнуть к обращениям и петициям. А теперь о том, что происходило в течение ночи и дня - между встречей Барнава с королевой, ставшей возможной благодаря содействию актера Сен-При, и моментом, когда мы оказались у г-жи Ролан. Опишем эти события в нескольких словах. Во время этой беседы, вернее, когда она уже завершалась, три человека, получившие от якобинцев поручение написать петицию, сидели за столом, на котором лежала бумага, перья и стояла чернильница. Эти трое были Дантон, Лакло и Бриссо. Дантон, правда, не относился к людям, созданным для подобных занятий; вся жизнь его состояла в движении, в наслаждениях, и он всегда с нетерпением ждал конца любого заседания любого комитета, членом которого оказывался. Через несколько секунд он встал, предоставив Бриссо и Лакло сочинять петицию по собственному усмотрению. Увидев, что он уходит, Лакло проследил за ним взглядом, пока он не скрылся из виду, а после прислушивался, пока не хлопнула дверь. Это занятие вывело его из состояния притворной сонливости, которой он скрывал кипучую энергию; когда дверь захлопнулась, он расслабился в кресле и выронил перо. - Знаете что, дорогой господин Бриссо, - объявил он, - пишите сами эту петицию, как считаете нужным, а я не в состоянии. Если бы речь шла о дурной книге, как говаривают при дворе, но петицию... Нет, петиция нагоняет на меня чудовищную тоску, - промолвил он и в доказательство широко зевнул. Бриссо же, напротив, был человек, созданный для сочинения петиций подобного рода. Убежденный, что составит ее лучше, чем кто бы то ни было, он с удовольствием принял мандат, который ему давало отсутствие Дантона и отставка Лакло. А тот прикрыл глаза, поудобнее устроился в кресле, словно и впрямь собрался вздремнуть, и приготовился взвешивать каждую фразу, каждое слово, чтобы при малейшей возможности вставить в петицию оговорку, которая позволила бы установить регентство его господина. Написав фразу, Бриссо читал ее вслух, и Лакло выражал одобрение кивком либо невнятным мычанием. Бриссо обрисовал ситуацию, отметив: 1. ) лицемерное или трусливое молчание Национального собрания, которое не желает или не смеет вынести решение о короле; 2. ) фактическое отречение Людовика XVI, поскольку он бежал, а Национальное собрание отстранило его от власти, а также приказало догнать и арестовать, меж тем как короля не арестовывают, не преследуют и от власти не отстраняют, а если преследуют, арестовывают и отстраняют от власти, то он уже не король; 3. ) необходимость позаботиться о его замене. - Превосходно! Превосходно! - заметил секретарь герцога Орлеанского, услышав слово .замена., но, когда Бриссо собрался продолжить чтение, остановил его: - Нет, нет, постойте! Мне кажется, после слов .о его замене. надо что-нибудь добавить... что-нибудь, что привлечет на нашу сторону нерешительных. Не все еще готовы, как мы, идти до последнего. - Да, пожалуй, - согласился Бриссо. -И что бы вы добавили? - Ну, это уж я оставляю вам найти нужные слова, дорогой господин Бриссо. Хотя я добавил бы... И Лакло сделал вид, что мучительно ищет нужную фразу, которую уже давно мысленно сформулировал в ожидании, когда для нее придет черед. - Ага, вот что, - наконец произнес он. - После слов .необходимость озаботиться о его замене. я добавил бы, скажем, так: "Всеми конституционными средствами." Политики, а также прошлые, нынешние и будущие составители петиций, обращений и проектов законов, учитесь и восхищайтесь! Что, казалось бы, такого в этих нескольких безобидных словах? Ну что ж, сейчас увидите. Я имею в виду, что те мои читатели, которые имеют счастье не быть политиками, увидят, что скрывается за тремя словами "Всеми конституционными средствами." Все конституционные средства замены короля сводились к одному-единственному. И это единственное средство было регентство. Однако в отсутствие графа Прованского и графа д'Артуа, братьев короля и дядьев дофина, к тому же не пользующихся популярностью, оттого что они эмигрировали, к кому может перейти регентство? Правильно, к герцогу Орлеанскому. Это крохотное невинное дополнение, втиснутое в петицию, которая составлялась от имени народа, делало от имени же народа герцога Орлеанского регентом. Не правда ли, прекрасная вещь политика? А потом народу понадобится немало времени, чтобы ясно разобраться, куда ведут дело столь способные люди, как г-н де Лакло! То ли Бриссо не догадался, какая мина, готовая в нужное время взорваться, заложена в этих трех словах, то ли не увидел змею, которая вползла в это дополнение, чтобы с шипением поднять голову, когда придет момент, то ли, быть может, понимая, чем он рискует как автор подобной петиции, не озаботился оставить себе вторую дверь, однако он ничего не возразил и записал фразу, заметив: - Да, пожалуй, это привлечет на нашу сторону некоторых конституционалистов. Хорошая мысль, господин де Лакло. Остаток петиции был выдержан в том же духе, который был задан ей ее вдохновителем. Назавтра Петион, Бриссо, Дантон, Камил Демулен и Лакло собрались у якобинцев. Они принесли петицию. В зале было почти пусто. Все были у фейанов. Барнав не ошибся: почти все якобинцы покинули клуб. Петион тотчас же помчался к фейанам. Кого он обнаружил там? Барнава, Дюпора и Ламета, пишущих обращение к обществам якобинцев в провинции, в котором те оповещались, что Якобинского клуба более не существует и что члены его перешли к фейанам, образовав "Общество друзей Конституции." Таким образом объединение, созданное с таким трудом и накрывшее, подобно сети, всю Францию, только что прекратило существование, парализованное нерешительностью. Кому поверят, кому подчинятся старые или новые якобинцы? А в это время будет произведен контрреволюционный государственный переворот, и народ, лишенный опоры, усыпленный своей верой в тех, кто бодрствует за него, проснется побежденный и скованный по рукам и ногам. Речь шла о том, чтобы противостоять буре. Каждый клуб напишет свое обращение и пошлет его в провинцию, туда, где он надеется получить наибольшую поддержку. Ролан был чрезвычайным депутатом от Лиона и пользовался большим влиянием среди населения второй столицы королевства; Дантон, перед тем как отправиться на Марсово поле, где надо было за отсутствием якобинцев, которых так и не смогли найти, заставить народ подписать петицию, зашел к Ролану, объяснил ему положение и предложил незамедлительно послать к лионцам обращение, составить которое поручили Ролану. Народ Лиона протянет руку народу Парижа и одновременно с ним подаст обращение. Вот это-то обращение, составленное мужем, и переписывала г-жа Ролан. А Дантон отправился к своим друзьям на Марсово поле. Когда он туда прибыл, там как раз заканчивался большой спор. Посередине огромного поля был воздвигнут к празднику четырнадцатого июля Алтарь отечества, оставшийся здесь, словно напоминание о прошлом. Выглядел он точно так же, как алтарь, воздвигнутый в честь праздника Федерации в 1790 году, который мы уже описывали, и представлял собой платформу с лестницами, ориентированными по четырем сторонам света. На Алтаре отечества находилась картина, изображающая триумф Вольтера, который состоялся двенадцатого июля, а на картине - афиша кордельеров с клятвой Брута. Спор произошел из-за тех трех слов, что вставил в петицию Лакло. Они чуть было не проскочили незамеченными, но вдруг человек, принадлежащий, если судить по его наряду и манерам, к представителям народа, с простотой, граничащей с грубостью, остановил чтеца: - Стой! Тут надувают народ! - То есть как это? --удивился чтец. - Этими вот словами: "Всеми конституционными средствами. - вы меняете шило на мыло, восстанавливаете королевскую власть, а мы больше не желаем короля! - Долой королевскую власть! Долой короля! - закричали многие присутствующие. Забавно, но именно якобинцы встали на защиту королевской власти. - Господа! Господа! - закричали они. - Одумайтесь! Уничтожение королевской власти и низложение короля означает установление республики, а мы еще не созрели для нее! - Не созрели? - бросил человек из народа. - Не беда. Парочка солнечных дней наподобие Варенна, и мы созреем. - Голосовать! Голосовать петицию! - Голосовать! - поддержали те, кто кричал: "Долой короля!" Пришлось голосовать. - Кто против Людовика Шестнадцатого и любого другого короля? - подняв руку, спросил неизвестный. Подавляющее большинство вскинуло руки, так что спрашивать, кто за короля, не понадобилось. - Хорошо, - сказал подстрекатель. - Завтра, в воскресенье семнадцатого июля, весь Париж соберется здесь, чтобы подписать петицию. Я, Бийо, беру на себя оповестить парижан. Как только прозвучало это имя, все тут же узнали несгибаемого фермера, который сопровождал адъютанта Лафайета, арестовал в Варенне короля и доставил его в Париж. Вот так обошел самых дерзких кордельеров и якобинцев - и кто же? Человек из народа, иными словами, инстинкт масс. Хорошо еще, Камил Демулен, Дантон, Бриссо и Петион объявили, что, по их мнению, подобные действия парижского населения могут привести к буре и потому очень важно прежде всего получить в ратуше разрешение на завтрашнее собрание. - Ладно, - согласился Бийо, - получайте, а не получите, тогда этим займусь я. Камил Демулен и Бриссо взялись получить разрешение. Байи в ратуше не оказалось, там был только первый синдик. На себя он брать ничего не стал, не отказал, но и не дал разрешения, ограничившись тем, что в разговоре одобрил петицию. Камил Демулен и Бриссо вышли из ратуши, уверенные, что разрешение ими получено. Первый синдик тотчас сообщил Национальному собранию о просьбе, которая ему только что была заявлена. Национальное собрание этим сообщением было застигнуто врасплох. Оно до сих пор ничего еще не постановило относительно положения Людовика XVI, который бежал, был лишен королевского сана, задержан в Варенне, доставлен в Тюильри и содержался там с двадцать шестого июня на положении пленника. Дальнейшие проволочки были уже невозможны. Деменье, усиленно рядившийся во врага королевского семейства, предложил проект декрета следующего содержания: "Приостановление исполнительной власти продлится до тех пор, пока конституционный акт не будет представлен королю и король не примет его." Декрет, представленный в семь вечера, в восемь был принят подавляющим большинством. Таким образом, петиция народа оказывалась ненужной: король, отстраненный от власти до дня, когда он примет Конституцию, самим фактом принятия ее вновь становился, как прежде, королем. Значит, всякий, кто потребует низложения короля, конституционно поддержанного Национальным собранием, после того как король согласится вновь исполнять свои обязанности, станет мятежником. А поскольку положение было крайне серьезно, мятежников будут преследовать всеми способами, какие закон предоставит своим представителям. Вечером в ратуше произошло заседание муниципального совета во главе с мэром. Оно открылось в половине десятого вечера. В десять было постановлено, что завтра, семнадцатого июля, в восемь утра декрет Собрания, отпечатанный и расклеенный на стенах, будет под барабанный бой объявляться на всех перекрестках должностными лицами и городскими приставами, которых будет сопровождать вооруженный эскорт. Через час просле принятия этого решения о нем стало известно в Якобинском клубе. Якобинцы чувствовали, что они слишком слабы; после того как большинство ушло от них к фейанам, они остались без союзников и без сил. И они покорились. Сантер из Сент-Антуанского предместья, пивовар, прославившийся после взятия Бастилии, которому предстояло сменить Лафайета на посту командующего национальной гвардией, взялся пойти на Марсово поле и от имени клуба изъять петицию. Кордельеры оказались еще осторожней. Дантон объявил, что проведет завтрашний день в Фонтене-су-Буа, где у его тестя, владельца лимонадного завода, был сельский домик. Лежандр пообещал ему приехать туда вместе с Демуленом и Фрероном. Роланы получили записку, в которой им сообщали, что уже нет нужды отсылать в Лион их обращение. Все то ли провалилось, то ли откладывалось. Вот-вот должно было пробить полночь, и г-жа Ролан только-только закончила переписывать обращение, как вдруг пришла записка от Дантона, из которой ничего невозможно было понять. А в это время два человека сидели в задней комнате кабачка у заставы Гро-Кайу, допивая третью бутылку вина за пятнадцать су, и заканчивали обсуждение одного весьма необычного плана. То были куафер и инвалид. - Забавные у вас идеи, господин Лажарьет! - заявил инвалид, тупо и похабно хохоча. - Значит, вам все ясно, папаша Реми? - спросил куафер. - Мы до рассвета приходим на Марсово поле, отдираем доску у Алтаря, забираемся под него, доску ставим на место, а потом сверлом, большим сверлом, проделываем дырки в помосте. Тьма молоденьких, хорошеньких гражданок придут к Алтарю отечества подписаться под петицией, и мы, черт возьми, сквозь дырки... Инвалид вновь зашелся сальным смехом. Было видно, что мысленно он уже подсматривает сквозь дырки в алтаре отечества. Куафер смеялся тоже не слишком благодушным смехом; почтенная и аристократическая корпорация, к которой он принадлежал, клонилась к упадку; эмиграция лишила художников прически - а после того, как мы увидели прическу королевы, мы можем с полным правом утверждать, что прическа в ту эпоху была искусством, - так вот, эмиграция лишила художников прически их лучших клиентов. К тому же Тальма только что сыграл Тита в "Беренике., и его прическа в этой роли положила начало новой моде - коротким ненапудренным волосам. В большинстве своем парикмахеры были роялистами. Почитайте Прюдома, и вы узнаете, что в день казни короля один парикмахер с отчаяния перерезал себе горло. А тут представилась возможность сыграть неплохую шутку над этими распутницами-патриотками, как говаривали немногие еще оставшиеся во Франции знатные дамы, иными словами, заглянуть им под юбки. Лажарьет рассчитывал набраться эротических впечатлений, рассказывать о которых сможет по крайней мере месяц. Мысль об этой проделке пришла ему, когда он пил со своим старым знакомцем, и он тут же выложил ее; у знакомца даже загудело в ноге, которую он оставил при Фронтенуа и которую государство великодушно заменило ему деревяшкой. Они разом потребовали четвертную бутылку, каковую хозяин незамедлительно и принес. Только они приступили к ее распитию, как инвалиду тоже пришла идея. А заключалась она в том, чтобы не допивать эту бутылку, а взять маленький бочоночек, опорожнить в него эту бутылку, добавить туда еще две бутылки и прихватить бочонок с собой на тот случай, если возникнет необходимость утолить жажду. Свое предложение инвалид обосновывал тем, что смотреть вверх - занятие, крайне возбуждающее жажду. Куафер снисходительно усмехнулся, а поскольку кабатчик объявил им, что ежели они не намерены пить в кабачке, то нечего им тут и торчать, наши шутники приобрели у него коловорот и бочонок, коловорот сунули в карман, в бочонок залили три бутылки вина и, когда пробило полночь, в полнейшей темноте отправились на Марсово поле, отодрали там доску, забрались под алтарь, после чего, улегшись на песок, мирно заснули, разделенные стоящим между ними бочонком. XVIII. ПЕТИЦИЯ Бывают моменты, когда народ, непрестанно подстрекаемый, вздымается, словно прилив, и необходим какой-нибудь гигантский катаклизм, чтобы он, подобно океану, вернулся в пределы, отведенные ему природой. Вот так многочисленные события, происшедшие в течение двух первых недель июля, привели народ Парижа в крайнее возбуждение. В воскресенье, десятого, ожидали катафалк с останками Вольтера, но плохая погода не позволила устроить торжество, и катафалк остановился у Шарантонской заставы, где весь день стояла толпа. В понедельник, одиннадцатого, погода прояснилась, процессия двинулась в путь и пересекла при огромном скоплении народа весь Париж, сделав остановку перед домом, в котором умер автор "Философского словаря. и "Орлеанской девственницы., чтобы г-