м, какого у нее никогда не находилось для богатейших вельмож при дворах Людовика XV и Людовика XVI, она увлекла Себастьена через гостиную в спальню, а Питу, все еще оглушенный случившимся, остался в столовой ждать исполнения того обещания, что дала ему графиня. И спустя несколько мгновений все исполнилось. На столе возникли две отбивные, холодный цыпленок и горшочек варенья, а рядом с ними бутылка бордо, бокал венецианского стекла, тонкого, как муслин, и стопка тарелок из китайского фарфора. Несмотря на элегантность сервировки, мы не осмелимся утверждать, что Питу нисколько не пожалел о своем двухфунтовом каравае, студне и бутылке вина с зеленым сургучом. Когда, разделавшись с отбивными, он приступил к цыпленку, дверь отворилась, и на пороге показался молодой дворянин, намеревавшийся через столовую пройти в гостиную. Питу поднял голову, молодой человек потупил глаза, оба одновременно узнали друг друга и хором воскликнули: - Господин виконт де Шарни! - Анж Питу! Питу встал, сердце его яростно билось; вид молодого человека напомнил ему самые горестные переживания, какие ему довелось испытать в жизни. Что до Изидора, то ему вид Питу не напомнил ровным счетом ничего - только слова Катрин, что он, Изидор, должен помнить, сколь многим обязан этому славному человеку. Он не знал и даже ничуть не подозревал о глубокой любви, которую Питу испытывал к Катрин; о любви, в которой Питу, будучи великодушен, черпал свою преданность. А потому он подошел прямо к Питу, в котором, несмотря на мундир и пару эполет, по привычке видел арамонского крестьянина, охотника с Волчьих Вересковищ, парня с фермы Бийо. - А, это вы, господии Питу, - сказал он. - Очень рад нашей встрече и возможности выразить вам всю мою признательность за услуги, которые вы нам оказали. - Господин виконт, - отвечал Питу более или менее твердым голосом, хотя чувствовал, что дрожит всем телом, - все, что я сделал, было ради мадемуазель Катрин, и только для нее одной. - Да, пока вы не узнали, что я ее люблю, но начиная с этого времени ваши услуги относились и ко мне, поскольку, когда вы получали на почте мои письма и руководили постройкой домика возле Клуисовой глыбы, вам пришлось войти в некоторые расходы... И рука Изидора потянулась к карману, словно желая испытать этим движением совесть Питу. Но Питу остановил Изидора. - Сударь, - произнес он с достоинством, которое подчас удивляло тех, кто имел с ним дело, - я оказываю помощь, когда могу, но не принимаю за нес платы; к тому же, повторяю вам, все мои услуги относились к мадемуазель Катрин. Мадемуазель Катрин - мой друг; если она полагает, что должна мне какие-то деньги, она уладит это прямо со мной, но вы, сударь, ничего мне не должны: я делал все для мадемуазель Катрин, а не для вас, и потому вам нечего мне предлагать. Эти слова, а главное тон, которым они были произнесены, поразили Изидора; быть может, только теперь он заметил, что его собеседник одет в мундир и на плечах у него красуются капитанские эполеты. - Отчего же, господин Питу, - возразил он, слегка наклонив голову, - я кое-что вам должен, и мне есть что вам предложить. Я должен высказать вам свою благодарность и предлагаю вам свою руку. Надеюсь, вы доставите мне удовольствие принять мою благодарность и окажете мне честь пожать руку. В ответе Изидора и движении, коим он сопровождался, было столько величия, что покоренный Питу протянул руку и кончиками пальцев дотронулся до пальцев Изидора. В этот миг на пороге гостиной появилась графиня де Шарни. - Господин виконт, - сказала она, - вы хотели меня видеть? Вот и я. Изидор отдал Питу поклон и по приглашению графини последовал за ней в гостиную. Однако, когда он затворял дверь гостиной, желая, очевидно, остаться наедине с графиней, Андре придержала дверь, и она осталась полуоткрытой. Графиня явно дала понять, что сделала это намеренно. Итак, Питу было слышно все, что говорили в гостиной. Он приметил, что другая дверь гостиной, та, что вела в спальню, тоже была открыта; таким образом, Себастьен, оставаясь невидимым, мог слышать весь разговор графини и виконта точно так же, как он сам. - Вы хотели меня видеть? - обратилась графиня к деверю. - Могу ли я узнать, какой счастливый случай привел вас ко мне? - Сударыня, - отвечал Изидор, - вчера я получил весточку от Оливье; как и в прошлых письмах, которые я от него получал, он просит меня передать вам его нижайший поклон; он не знает еще, когда вернется, и пишет, что будет счастлив получить от вас весточку, коль скоро вы соблаговолите вручить мне для него письмо или просто на словах передать ему привет через меня. - Сударь, - сказала графиня, - я до сих пор не ответила на письмо, которое господин де Шарни написал мне перед отъездом, потому что не знаю, где он, но я охотно воспользуюсь вашим посредничеством, чтобы исполнить долг преданной и почтительной жены; итак, если завтра вы соблаговолите прислать за письмом для господина де Шарни, письмо это будет написано и передано вам для него. - Напишите письмо, сударыня, - отвечал на это Изидор, - но я заеду за ним не завтра, а дней через пять-шесть: мне настоятельно необходимо совершить одну поездку, не знаю в точности, сколько времени она займет, но, как только вернусь, я приду к вам засвидетельствовать почтение и исполнить то, что вы мне поручите. Изидор поклонился графине, та ответила ему реверансом и, по-видимому, указала ему другой выход, потому что он больше не появился в столовой, где Питу, разделавшись с цыпленком, как прежде разделался с отбивными, вступил в единоборство с вареньем. Горшок из-под варенья давно уже опустел, равно как и бокал, из которого Питу допил последние капли бордо, когда графиня снова вошла в столовую, ведя Себастьена. Трудно было бы признать суровую мадемуазель де Таверне или строгую графиню де Шарни в молодой матери, которая шла, опираясь на руку своего мальчика, с сияющими от радости глазами, с улыбкой, не сходившей с уст; ее бледные щеки, омытые невообразимо сладкими слезами, которые пролились впервые, покрылись розовым румянцем, удивившим самое Андре: это материнская любовь, составляющая для женщины полжизни, вернула румянец на ее лицо за два часа, что она провела с сыном. Она еще раз покрыла поцелуями лицо Себастьена; потом она передала мальчика Питу, стиснув грубую лапу славного молодого человека своими белыми ручками, которые, казалось, были изваяны из теплого и мягкого мрамора. Себастьен в свой черед расцеловал Андре с той пылкостью, которую вкладывал во все, что делал; эту его пылкость могло охладить лишь неосторожное восклицание, от которого не удержалась Андре, когда мальчик в прошлый раз упомянул при ней Жильбера. Но в часы одиночества в коллеже Людовика Святого, во время прогулок в уединенном саду сладостное видение матери снова стало возникать перед ним, и любовь мало-помалу вернулась в сердце мальчика; и когда Себастьен получил от Жильбера письмо, в котором тот разрешил ему в сопровождении Питу на час-другой съездить к матери, это письмо совпало с самыми тайными и заветными его желаниями. Встреча Себастьена и Андре произошла так нескоро из-за деликатности Жильбера; он понимал, что если сам отвезет мальчика к матери, то своим присутствием лишит Андре половины блаженства, а если Себастьена привез бы к ней кто-нибудь другой, а не добрый и простодушный Питу, тем самым была бы поставлена под угрозу тайна, принадлежавшая не Жильберу. Питу распрощался с графиней, не задав ни единого вопроса, не бросив вокруг ни единого любопытного взгляда, и, увлекая за собой Себастьена, который, обернувшись назад, обменивался с матерью воздушными поцелуями, уселся в фиакр, где обнаружил и свой хлеб, и завернутый в бумагу студень, и бутылку вина, притулившуюся в уголке. Во всем этом, точно так же как и в отлучке из Виллер-Котре, не было ровным счетом ничего такого, что могло бы огорчить Питу. Вечером того же дня он приступил к работе на Марсовом поле; работа продолжалась и во все другие дни; он получил множество похвал от г-на Майара, который его узнал, и от г-на Байи, которому он о себе напомнил; он разыскал г-на Эли и г-на Юллена, таких же победителей Бастилии, как и он сам, и без зависти увидел у них медали, которые они носили в бутоньерках, - а ведь Питу с Бийо тоже имели не меньше прав на такие медали. Наконец настал знаменательный день, и он с утра занял свое место у заставы Сен-Дени. Он снял с трех свисавших веревок сыр, хлеб и бутылку вина. Он поднимался на возвышение перед Алтарем отечества, он плясал фарандолу, одну руку протянув актрисе из Оперы, а другую монашке-бернардинке. При появлении короля он вернулся в строй и с удовлетворением видел, как от его имени присягал Лафайет - это было для него, Питу, большой честью; потом, после присяги, после пушечных выстрелов, после взрыва музыки, взлетевшей к небу, когда Лафайет на белом коне проехал между рядов своих дорогих товарищей, он радовался, когда Лафайет его узнал, и оказался среди тридцати или сорока тысяч счастливцев, которым генерал пожал руку за этот день; затем он вместе с Бийо покинул Марсово поле и несколько раз останавливался поглазеть на огни, иллюминацию, фейерверки на Елисейских полях. Потом он пошел вдоль бульваров; потом, чтобы не пропустить ни одно из удовольствий, коими изобиловал этот великий день, он, вместо того чтобы завалиться спать, как сделал бы на его месте любой, у кого после такого утомительного дня уже подгибались бы ноги, он, Питу, отправился к Бастилии, где в угловой башне нашел свободный столик, и распорядился, как мы уже сообщали, чтобы ему принесли два фунта хлеба, две бутылки вина и колбасу. Правда, он не знал, что Изидор, предупреждая г-жу де Шарни о семи- или восьмидневной отлучке, собирался провести эти дни в Виллер-Котре; правда, он не знал, что шесть дней тому назад Катрин разродилась мальчиком, что ночью она покинула домик близ Клуисовой глыбы, а утром вместе с Изидором приехала в Париж и, вскрикнув, забилась поглубже в карету, когда заметила Бийо с Питу у заставы Сен-Дени, - а ведь ни в работе на Марсовом ноле, ни во встречах с гг. Майаром, Байи, Эли и Юлленом нет никаких причин для уныния, равно как и в этой фарандоле, которую он отплясывал между актрисой из Оперы и монашкой-бернардинкой, равно как и в том, что г-н де Лафайет узнал его и оказал ему честь своим рукопожатием, равно как и в этой иллюминации, этих фейерверках, этой искусственной Бастилии и в этом столе, на котором стояли хлеб, колбаса и две бутылки вина. И только одно могло печалить Питу: это была печаль папаши Бийо. XL. СВИДАНИЕ Как мы уже знаем из начала предыдущей главы, Питу, отчасти желая поддержать собственную веселость, отчасти пытаясь развеять печаль Бийо, решился завести с ним беседу. - А скажите-ка, папаша Бийо, - начал Питу после недолгого молчания, во время которого он, казалось, запасся нужными словами, как стрелок перед тем, как открыть огонь, запасается патронами, - кто, черт побери, мог предположить, что с тех пор, как ровно год и два дня тому назад мадемуазель Катрин дала мне луидор и ножом разрезала веревки, которыми были связаны мои руки... да, надо же... кто бы мог подумать, что за эти год и два дня приключится столько событий. - Никто, - отвечал Бийо, и Питу не заметил, каким недобрым огнем сверкнул взгляд фермера, когда он, Питу, произнес имя Катрин. Питу выждал, чтобы узнать, не добавит ли Бийо еще чего-нибудь к тому единственному слову, которое он произнес в ответ на довольно-таки длинную и, по мнению самого Питу, недурно выстроенную тираду. Но, видя, что Бийо хранит молчание, Питу, подобно стрелку, о котором мы только что толковали, перезарядил ружье и дал еще один выстрел. - А скажите-ка, папаша Бийо, - продолжал он, - кто бы сказал, когда вы неслись за мной по равнине Эрменонвиля; когда вы чуть не загнали Каде, да и меня самого чуть не загнали; когда вы настигли меня, назвались, позволили сесть на круп вашего коня, когда в Даммартене пересели на другую лошадь, чтобы поскорей очутиться в Париже; когда мы приехали в Париж и увидели, как горят заставы, когда в предместье Ла-Виллет нас помяли имперцы; когда мы повстречали процессию, которая кричала: "Да здравствует господин Неккер!. и "Да здравствует герцог Орлеанский!.; когда вы сподобились чести нести одну из ручек носилок, на которых были установлены бюсты этих двух великих людей, а я тем временем пытался спасти жизнь Марго; когда на Вандомской площади в нас стрелял королевский немецкий полк и бюст господина Неккера свалился вам на голову; когда мы бросились наутек по улице Сент-Онорс с криками: "К оружию! Наших братьев убивают!. - кто бы вам тогда сказал, что мы возьмем Бастилию? - Никто, - ответствовал фермер столь же лаконично, как и в прошлый раз. "Черт возьми! - выждав некоторое время, мысленно воскликнул Питу. - Сдается мне, он это нарочно!." Ладно, попробуем выстрелить в третий раз." Вслух же он произнес: - А скажите-ка, папаша Бийо, ну кто бы поверил, когда мы брали Бастилию, что день в день спустя год после этой победы я буду капитаном, вы - представителем провинции на празднике Федерации, и мы оба будем ужинать, особенно я, в Бастилии, построенной из зеленых веток, которые будут насажены на месте, где стояла та, другая Бастилия? А, кто бы в это поверил? - Никто, - повторил Бийо еще более угрюмо. Питу признал, что невозможно заставить фермера разговориться, но утешался мыслью, что никто не лишил его, Питу, права говорить самому. Итак, он продолжал, оставив за Бийо право отвечать, коль скоро ему придет охота. - Как подумаю, что ровно год тому назад мы вошли в ратушу, что вы ухватили господина де Флесселя - бедный господин де Флессель, где он? Где Бастилия? - ухватили господина де Флесселя за воротник, что вы заставили его выдать порох, покуда я стоял у дверей на часах, а кроме пороха, вы добились от него записки к господину Делоне; и что мы раздали порох и расстались с господином Маратом: он пошел к Дому инвалидов, ну, а мы - к Бастилии; что у Бастилии мы нашли господина Гоншона, Мирабо из народа, как его называли... А знаете ли вы, папаша Бийо, что сталось с господином Гоншоном? Эй, знаете вы, что с ним сталось? На сей раз Бийо ограничился тем, что отрицательно покачал головой. - Не знаете? - продолжал Питу. - Я тоже не знаю. Может быть, то же самое, что сталось с Бастилией, с господином де Флесселем и что станется со всеми нами, - философски добавил Питу, - pulvis es et in pulverem reverteris. Как подумаю, что на этом самом месте была дверь, а теперь ее здесь нет, - та дверь, через которую вы вошли, после того как господин Майар написал на шкатулке знаменитое сообщение, которое я должен был прочесть народу, если вы не вернетесь; как подумаю, что на том самом месте, где сейчас в этой огромной яме, похожей на могилу, свалены все эти цепи и кандалы, вы повстречали господина Делоне! - бедняга, я так и вижу его до сих пор в сюртуке цвета небеленого полотна, в треуголке, с алой лентой и шпагой, упрятанной в трость... Да, и он тоже ушел вслед за Флесселем! Как подумаю, что господин Делоне показал вам всю Бастилию, снизу доверху, дал вам ее изучить, измерить ее стены в тридцать футов у основания и в пятнадцать у вершины, и как вы вместе с ним поднимались на башни, и вы даже пригрозили ему, если он не будет вести себя благоразумно, броситься вниз вместе с ним с одной из башен; как подумаю, что, спускаясь, он показал вам ту пушку, которая десять минут спустя отправила бы меня туда, где теперь пребывает бедный господин Делоне, кабы я не исхитрился спрятаться за угол; и, наконец, как подумаю, что, осмотрев все это, вы сказали, словно мы собирались штурмовать сеновал, голубятню или ветряную мельницу: "Друзья, возьмемте Бастилию!. - и мы ее взяли, эту хваленую Бастилию, до того здорово взяли, что сегодня сидим себе, уплетая колбасу и попивая бургундское, на том самом месте, где была башня, прозывавшаяся .третья Бертодьера., в которой сидел доктор Жильбер! До чего же странно! И как припомню весь этот шум, гам, крики, грохот... Погодите, - перебил сам себя Питу, - кстати уж о шуме, что это там слышится? Гляньте, папаша Бийо, там что-то происходит или идет кто-то: все бегут, все повскакали с мест; пойдемте-ка вместе со всеми, папаша Бийо, пойдемте! Питу подхватил Бийо под руку, приподнял его с места, и оба, охваченный любопытством Питу и безучастный Бийо, отправились в ту сторону, откуда доносился шум. Причиной шума был человек, наделенный редкой привилегией производить шум всюду, где бы он ни появлялся. Среди всеобщего гневного ропота слышались крики: "Да здравствует Мирабо!. - они вырывались из могучих глоток тех людей, которые последними меняют свое мнение о людях. И впрямь, это был Мирабо, который под руку с женщиной явился осмотреть новую Бастилию; ропот был вызван именно тем, что его узнали. Женщина была под вуалью. Другого человека на месте Мирабо испугала бы вся эта поднявшаяся вокруг него суматоха, в особенности крики, преисполненные глухой угрозы, прорывавшиеся сквозь хвалебные возгласы; эти крики были сродни тем, что сопровождали колесницу римского триумфатора, взывая к нему: "Цезарь, не забывай, что ты смертен!." Но он, человек привычный к угрозам, был, казалось, подобен буревестнику, которому хорошо лишь в соседстве с громами и молниями; с улыбкой на лице, со спокойным взглядом и властной осанкой он шел сквозь весь этот переполох, ведя под руку неведомую спутницу, дрожавшую под влиянием его ужасающей популярности. Неосторожная, она, наверно, подобно Семеле, пожелала увидеть Юпитера, и теперь, казалось, ее вот-вот спалит небесный огонь. - Да это же господин де Мирабо! - сказал Питу. - Смотри-ка, вот он какой, господин де Мирабо, дворянский Мирабо. Вы помните, папаша Бийо, ведь почти что на этом самом месте мы видели господина Гоншона, народного Мирабо, и я еще сказал вам: "Не знаю, как дворянский Мирабо, а этот, народный, - сущий урод." Так вот, знайте, что нынче, когда я повидал их обоих, сдается мне, что оба они одинаковые уроды, но дела это не меняет; все равно воздадим должное великому человеку. И Питу взобрался на стул, а со стула перелез на стол, нацепил треуголку на острие своей шпаги и закричал: - Да здравствует господин де Мирабо! Бийо ничем не проявил ни симпатии, ни антипатии; он лишь скрестил руки на дюжей груди и угрюмо пробормотал: - Говорят, он предает народ. - Подумаешь, - возразил Питу, - такое говорят обо всех великих людях древности, от Аристида до Цицерона. И еще более зычным и гулким голосом, чем в первый раз, он прокричал вслед прославленному оратору: - Да здравствует Мирабо! Великий человек уже почти скрылся из виду, увлекая за собой водоворот людей, хулы и приветственные клики. Питу соскочил со стола и сказал: - А все равно, я очень доволен, что увидел господина де Мирабо... Пошли, папаша Бийо, прикончим вторую бутылку и доедим нашу колбасу. И он увлек фермера к столу, где их в самом деле ждали остатки угощения, которое Питу поглощал почти без посторонней помощи, как вдруг они обнаружили, что к их столику придвинут третий стул, а на стуле сидит какой-то человек и словно поджидает их. Питу посмотрел на Бийо; тот смотрел на незнакомца. День этот, конечно, был днем братского единения, а потому допускал некоторую бесцеремонность между согражданами, но в глазах Питу, не допившего второй бутылки и не доевшего колбасы, бесцеремонность эта почти равнялась той, которую позволял себе незнакомый игрок, подсевший к шевалье де Грамону. Да и тот игрок, которого Гамильтон называет "ничтожеством", попросил у шевалье де Грамона прощения "за великую дерзость", между тем как незнакомец и не думал просить прощения ни у Бийо, ни у Питу, а, напротив, смотрел на них с некоторой издевкой, как, по-видимому, привык смотреть на всех и каждого. У Бийо, конечно же, был не такой нрав, чтобы сносить подобные взгляды, не требуя объяснений; он проворно шагнул к незнакомцу, но не успел фермер открыть рот или поднять руку, как незнакомец подал масонский знак, и Бийо ответил на этот знак. Эти двое даже не знали друг друга, однако они были братьями. Впрочем, незнакомец и одет был так же, как Бийо, в мундир представителя от провинций; лишь по некоторым отличиям в платье фермер заключил, что человек этот, должно быть, принадлежал нынче к кучке иностранцев, сопровождавших Анахарсиса Клоотса и представлявших на празднестве депутацию от всего человечества. После того как незнакомец и Бийо обменялись знаками, Бийо и Питу уселись на свои места. Бийо даже кивнул головой в знак приветствия, а Питу дружелюбно улыбнулся. Однако оба они, казалось, вопросительно смотрели на незнакомца, и он прервал молчание. - Вы меня не знаете, братья, - сказал он, - а между тем я знаю вас обоих. Бийо пристально глянул на незнакомца, а Питу, натура более непосредственная, воскликнул: - Да неужто знаете? - Я знаю тебя, капитан Питу, - произнес иностранец, - я знаю тебя, фермер Бийо. - Все верно, - заметил Питу. - Почему ты так мрачен, Бийо? - спросил иностранец. - Потому ли, что тебе, победителю Бастилии, ворвавшемуся в крепость первым, забыли повесить в бутоньерку медаль Четырнадцатого июля, забыли воздать тебе такие же почести, какие воздали сегодня господам Майару, Эли и Юллену? Бийо презрительно улыбнулся. - Если ты знаешь меня, брат, - произнес он, - ты должен понимать, что такое сердце, как мое, не могут опечалить подобные пустяки. - Тогда, может быть, потому, что со всем присущим твоему сердцу великодушием ты понапрасну пытался воспротивиться убийствам Делоне, Фулона и Бертье? - Я сделал все, что мог и что было в моих силах, чтобы эти злодеяния не свершились, - сказал Бнйо. - С тех пор я много раз видел во сне тех, кто пал жертвой этих злодеяний, и ни один из них ни в чем меня не упрекнул. - Потому ли, что, после пятого и шестого октября вернувшись к себе на ферму, ты застал амбары пустыми, а поля нераспаханными? - Я богат, - возразил Бийо, - один пропавший урожай мне нипочем. - Значит, - сказал незнакомец, заглянув Бийо в лицо, - это оттого, что твоя дочь Катрин... - Молчите! - произнес фермер, стиснув незнакомцу руку. - Ни слова об этом. - Почему же? - возразил незнакомец. - Ведь я говорю об этом, чтобы помочь тебе отомстить. - Тогда, - сказал Бийо, побледнев и вместе с тем улыбаясь, - тогда дело другое, давайте поговорим. Питу не думал больше о еде и питье, он смотрел на незнакомца, словно на колдуна. - И как же намерена действовать твоя месть? - с улыбкой продолжал иностранец. - Скажи. По-крохоборски, расправой с отдельным человеком, как ты уже пытался однажды? Бийо стал бледней мертвеца; Питу чувствовал, как по всему телу его пробежала дрожь. - Или ты собираешься преследовать всю касту? - Собираюсь преследовать всю касту, - сказал Бийо, - потому что преступление одного человека - это их общее преступление; и господин Жильбер, которому я жаловался, сказал мне: "Бедняга Бийо, то, что случилось с тобой, случилось уже с сотнями тысяч отцов! Чем еще заниматься дворянам, если в молодости не похищать девушек из простонародья, а в старости не тянуть деньги из короля?. - Вот как! Жильбер тебе это сказал? - Вы его знаете? Незнакомец улыбнулся. - Я знаю всех людей, - сказал он, - и тебя, Бийо, фермера из Писле, и Питу, капитана арамонской национальной гвардии, и виконта Изидора де Шарни, бурсоннского сеньора, и Катрин. - Я тебе уже говорил, брат, чтобы ты не произносил этого имени. - Почему же? - Потому что Катрин больше нет. - Что же с ней стряслось? - Она умерла! - Да нет же, она не умерла, папаша Бийо, - вскричал Питу, - ведь... И с языка у него чуть не сорвалось: "Ведь я знаю, где она находится, и каждый день с ней вижусь., но Бийо твердым, не допускавшим возражений тоном повторил: - Она умерла! Питу склонил голову; он понял. Быть может, Катрин была жива для других, но для него, отца, она умерла. - Так, так! - воскликнул незнакомец. - Будь я Диогеном, я потушил бы свой фонарь: полагаю, что я встретил человека. Затем он встал, протянул Бийо руку и сказал: - Брат, пойдем, прогуляемся немного, а этот славный молодой человек тем временем допьет свою бутылку и расправится с колбасой. - Охотно, - отвечал Бийо, - я начинаю понимать, что ты хочешь мне предложить. И, взяв незнакомца под руку, он сказал, обратившись к Питу: - Жди меня здесь, я вернусь. - Знаете ли, папаша Бийо, - возразил Питу, - если вас долго не будет, я заскучаю! У меня осталось всего полбутылки вина, огрызок колбасы да тонкий ломтик хлеба. - Ладно, славный Питу, - отозвался незнакомец. - Масштабы твоего аппетита нам известны, и мы пришлем тебе чего-нибудь такого, чтобы ты набрался терпения, дожидаясь нас. И в самом деле, не успели незнакомец с Бийо скрыться из виду за углом стены из зелени, как на столе перед Питу возникли новая колбаса, второй каравай и третья бутылка вина. Питу ничего не понял из того, что произошло; он был весьма удивлен и в то же время сильно встревожен. Но удивление и тревога, как и все вообще чувства, крайне обостряли в нем чувство голода. Итак, Питу под воздействием удивления, а главное, тревоги ощутил непреодолимую потребность отдать должное принесенным ему яствам и с пылом, который мы за ним уже знаем, утолял эту потребность до самого прихода Бийо, который вернулся один и молча, но с просветлевшим лицом, в котором отражалось чувство, напоминавшее радость, опустился на стул напротив Питу. - Ну, что? - спросил тот у фермера. - Какие новости, папаша Бийо? - Новости такие, что завтра ты, Питу, отправишься домой один. - А вы как же? - спросил капитан национальной гвардии. - Я? - отозвался Бийо. - Я остаюсь. XLI. ЛОЖА НА УЛИЦЕ ПЛАТРИЕР Если наши читатели пожелают - поскольку с событий, о которых мы только что поведали, миновала целая неделя, - итак, если наши читатели пожелают вновь встретиться кое с кем из главных действующих лиц нашей истории, лиц, которые не только играли роль в прошлом, но и предназначены играть ее в будущем, мы приглашаем их присесть у фонтана на улице Платриер, к которому приходил когда-то мальчик Жильбер, гость Руссо, чтобы обмакнуть в его воду свой черствый хлеб. Оказавшись здесь, мы поведем наблюдение и пойдем за одним человеком, который вскоре должен здесь оказаться, и мы узнаем его, но уже не по форменному платью представителя от провинций - платью, которое после отъезда ста тысяч депутатов, присланных Францией, неизбежно привлекло бы к себе повышенное внимание окружающих, а наш герой отнюдь не стремится к этому, - но в простом и более привычном наряде богатого фермера из парижских окрестностей. Теперь уже, наверно, читатель и сам понял, что герой этот - не кто иной, как Бийо; он шагает по улице Сент-Оноре мимо решеток Пале-Рояля - который с недавним возвращением герцога Орлеанского, более восьми месяцев пробывшего в лондонском изгнании, вновь обрел свое ночное великолепие, - сворачивает налево, на улицу Гренель, и без колебаний устремляется по улице Платриер. Однако, поравнявшись с фонтаном, у которого мы его поджидаем, он нерешительно останавливается, но не потому, что ему не хватает духу, - тем, кто его знает, хорошо известно, что, если отважный фермер решил идти хоть в самый ад, он пойдет туда не бледнея, - но явно потому, что нетвердо знает дорогу. И в самом деле, нетрудно убедиться-а нам в особенности, поскольку мы следим за ним, не спуская с него глаз, - нетрудно убедиться, что он осматривает и изучает каждую дверь, как человек, не желающий ошибиться адресом. Однако, несмотря на внимательный осмотр, он миновал уже две трети улицы, так и не найдя того, что искал; дальше проход перегорожен толпой граждан, которые остановились возле кучки музыкантов, откуда раздается голос, распевающий песенки на злобу дня; быть может, эти песенки не возбудили бы столь острого любопытства, если бы в каждую из них не были вставлены один-два куплета с выпадами против известных лиц. Одна из песенок под названием "Манеж. исторгла у толпы радостные крики. Поскольку Национальное собрание заседало в помещении Манежа, то разные группировки внутри Собрания приобрели свойства лошадиных мастей - вороные и белые, чалые и гнедые - и, мало того, депутаты получили лошадиные клички: Мирабо окрестили Удалым, графа де Клермон-Тоннера - Пугливым, аббата Мори - Шальным, Туре - Грозой, а Байи - Везунчиком. Бийо на минутку остановился послушать эти более резкие, нежели справедливые нападки, потом взял направо, проскользнул вдоль стены и скрылся из виду. Наверняка в толпе он нашел то, что искал, потому что, затерявшись с одной стороны ее, так и не вынырнул с другой. Давайте же последуем за Бийо и посмотрим, что скрывается за этой кучкой людей. За ней обнаруживается низенькая дверь; над нею красным мелом крупно начертаны три буквы, которые, вне всякого сомнения, служат символом нынешнего собрания, а наутро будут стерты. Буквы эти - L, D и Р. Судя по всему, эта дверца служит входом в подвал; мы спускаемся вниз на несколько ступеней, потом идем по темному коридору. По-видимому, в этом и состоит еще один опознавательный знак, подтверждающий первый: Бийо, внимательно рассмотрев три буквы, служившие ему явно недостаточно точным указанием, поскольку он, как мы помним, не умел читать, принялся считать ступени, по которым шел вниз, и, добравшись до восьмой ступени, отважно устремился в проход. В конце прохода мерцал бледный огонек; перед ним сидел человек и читал газету или делал вид, будто читает. На звук шагов Бийо этот человек поднялся и подождал, уперев себе в грудь палец. Бийо в ответ выставил согнутый палец и прижал его к губам наподобие висячего замка. Очевидно, это и был пропуск, которого ожидал таинственный привратник; он отворил находившуюся справа от него дверь, которую совершенно невозможно было разглядеть, пока она была закрыта, и перед Бийо открылась крутая лестница с узкими ступенями, уводившая под землю. Бийо вошел в дверь, которая быстро и беззвучно захлопнулась за ним. На сей раз фермер насчитал семнадцать ступенек; ступив на семнадцатую, он прервал молчание, на которое, казалось, обрек сам себя, и вполголоса сказал: - Ну вот, я на месте. В нескольких шагах от него перед дверью колебалась драпировка; Бийо направился прямо к драпировке, отвел ее и очутился в большой круглой подземной зале, где собралось уже человек пятьдесят. Наши читатели уже побывали в этой зале лет пятнадцать-шестнадцать тому назад, вслед за Руссо. Как во времена Руссо, стены ее были затянуты алыми и белыми полотнищами, на которых были изображены переплетенные циркуль, угольник и отвес. Единственная лампа, укрепленная под сводами, лила тусклые лучи на середину круга, но была бессильна осветить тех, кто, не желая быть узнанным, держался ближе к стене. Для ораторов и лиц, ожидавших приема в члены общества, был приготовлен помост, на который вели четыре ступени; в глубине помоста, поближе к стене, одиноко возвышались стол и пустое кресло, предназначенное для председателя. За несколько минут зала настолько наполнилась народом, что свободного места для ходьбы уже не оставалось. Здесь были люди всех сословий и рангов, от крестьянина до принца, приходившие один за другим тем же путем, что и Бийо; у одних были здесь знакомые, другие никого не знали; одни выбирали себе места наугад, другие согласно своим симпатиям. И у каждого под сюртуком или плащом виднелся либо фартук каменщика, если то был просто масон, либо шарф иллюмината, если то был одновременно и масон, и иллюминат, то есть приобщенный к великой тайне. Всего трое мужчин не имели на себе этого последнего знака, а только фартуки каменщиков. Один из них был Бийо, другой - молодой человек от силы лет двадцати и, наконец, третий - мужчина лет сорока двух, судя по манерам, принадлежавший к высшему слою общества. Хотя появление этого последнего произвело не больше шуму, чем появление более скромных членов сообщества, но через несколько секунд после его прихода отворилась замаскированная дверь, и перед собравшимися предстал председатель, носивший одновременно знаки отличия Большого Востока и Великого Копта. Бийо негромко вскрикнул от удивления: этот председатель, перед которым склонялись все головы, был не кто иной, как его недавний знакомый по празднику Федерации. Он медленно поднялся на помост и, обратись к собранию, сказал: - Братья, сегодня нам предстоит исполнить два дела: я должен принять трех новых адептов; я должен дать вам отчет в своих действиях начиная с того дня, как я взялся за свой труд, и по сию пору; потому что труд мой день ото дня становится все тяжелее, и вы должны знать, по-прежнему ли я достоин вашего доверия, а я должен знать, по-прежнему ли вы удостаиваете меня доверием. Лишь получая от вас свет и возвращая вам его, могу я шагать по темному, ужасному пути, на который я вступил. Итак, пускай в этой зале останутся одни вожди ордена, чтобы мы могли принять или отвергнуть трех новых членов, явившихся к вам. Затем, когда эти трое членов будут приняты или отвергнуты, все от первого до последнего вернутся на заседание, потому что я желаю отчитаться в своих поступках не перед кружком избранных, а перед всеми и от всех получить порицание или принять благодарность. На этих словах отворилась дверь, противоположная той, в которую вошел председатель; за ней открылось просторное сводчатое помещение, похожее на подземелье древней базилики, и безмолвная, похожая на процессию призраков толпа хлынула туда, под аркады, скудно освещенные немногочисленными лампами, дававшими ровно столько света, чтобы, как сказал поэт, мрак был виднее. Остались только трое. Это были те, кто желал вступить в сообщество. Случайно все они встали, прислонившись к стене, на равном расстоянии друг от друга. Все трое смотрели друг на друга с удивлением, лишь теперь узнав, что являются главными действующими лицами заседания. В этот миг дверь, сквозь которую вошел председатель, снова отворилась. Появились шесть людей в масках, трое из них стали по одну, а трое по другую сторону кресла. - Пускай номер второй и номер третий на минуту выйдут, - сказал председатель. - Никто, кроме высших вождей, не должен узнать тайных причии приема или отказа в приеме новых братьев масонов в орден иллюминатов. Молодой человек и человек с аристократической внешностью вышли в тот коридор, по которому проникли в зал. Бийо остался один. - Приблизься, - сказал ему председатель после недолгого молчания, длившегося, пока двое других кандидатов не удалились. Бийо приблизился. - Каково твое имя среди профанов? - спросил у него председатель. - Франсуа Бийо. - Каково твое имя среди избранных? - Сила. - Где ты увидел свет? - В суасонской ложе Друзей истины. - Сколько тебе лет? - Семь лет. И Бийо сделал знак, указывавший на то, что он имел в масонском ордене ранг мастера. - Почему ты желаешь подняться на высшую ступень и быть принятым среди нас? - Потому что мне сказали, что эта ступень есть еще один шаг к всеобщему свету. - Кто твои крестные? - У меня нет никого, кроме человека, который по собственному почину сам пришел ко мне и предложил меня принять. И Бийо пристально посмотрел на председателя. - С каким чувством ты пойдешь по пути, который просишь перед тобой отворить? - С ненавистью к сильным мира сего, с любовью к равенству. - Что будет нам порукой в твоей любви к равенству и в твоей ненависти к сильным мира сего? - Слово человека, никогда не нарушавшего слова. - Что внушило тебе любовь к равенству? - Моя униженность. - Что внушило тебе ненависть к сильным мира сего? - Это моя тайна, тебе она известна. Зачем ты хочешь принудить меня повторить вслух то, что я едва смею сказать самому себе? - Пойдешь ли ты сам по пути равенства и обязуешься ли по мере отпущенных тебе сил и возможностей увлекать на этот путь всех, кто тебя окружает? - Да. - Будешь ли ты по мере отпущенных тебе сил и власти сметать все препятствия, что мешают свободе Франции и освобождению мира? - Да. - Свободен ли ты от всех обязательств, а если нет, готов ли порвать с ними, коль скоро они войдут в противоречие с обетами, которые ты сейчас принес? - Да. Председатель обернулся к шестерым вождям в масках. - Братья, - сказал он, - этот человек говорит правду. Я сам пригласил его примкнуть к числу наших. Большое горе привязывает его к нашему делу узами ненависти. Он уже много сделал для Революции и еще многое может сделать. Предлагаю себя ему в крестные и ручаюсь за него в прошлом, настоящем и будущем. - Принять, - единодушно произнесли шесть голосов. - Слышишь? - сказал председатель. - Ты готов принести клятву? - Говорите, - отозвался Бийо, - а я буду повторять. Председатель поднял руку и медленно, торжественно произнес: - Во имя распятого Сына клянись разорвать земные узы, связующие тебя с отцом, матерью, братьями, сестрами, женой, родней, друзьями, любовницей, королями, благодетелями и со всеми людьми, кому бы ты ни обещал в прошлом своего доверия, послушания, благодарности или службы. Голосом, быть может более твердым, чем голос председателя, Бийо повторил те слова, которые тот ему подсказал. - Хорошо, - продолжал председатель. - С этой минуты ты освобожден от упомянутой присяги отчизне и законам. Поклянись теперь открывать новому, признанному тобою вождю все, что увидишь и сделаешь, прочтешь или услышишь, о чем узнаешь или догадаешься, а также выведывать и разузнавать то, что не обнаружится само. - Клянусь! - повторил Бийо. - Клянись, - подхватил председатель, - чтить и уважать яд, железо и огонь как быстрые, надежные и необходимые средства к очищению мира истреблением всех тех, кто стремится принизить истину или вырвать ее из наших рук. - Клянусь! - повторил Бийо - Клянись избегать Неаполя, избегать Рима, избегать Испании, избегать всех проклятых земель. Клянись избегать искушения открыть кому то ни было увиденное и услышанное на наших собраниях, ибо быстрее, чем небесный гром, настигнет тебя повсюду, где бы ты ни спрятался, невидимый и неизбежный кинжал. - Клянусь! - повторил Бийо. - А теперь, - сказал председатель, - живи во имя Отца, Сына и Святого Духа! Укрытый в тени брат отворил дверь крипты, где, ожидая, покуда свершится процедура тройного приема, прогуливались низшие братья ордена. Председатель подал Бийо знак, тот поклонился и пошел к тем, с кем отныне был связан страшной клятвой, которую сейчас произнес. - Номер второй! - громким голосом провозгласил председатель, едва за новым адептом затворилась дверь. Драпировка, закрывавшая дверь в коридор, медленно приподнялась, и вошел молодой человек, одетый в черное. Он опустил за собой драпировку и остановился на пороге, ожидая, пока с ним заговорят. - Приблизься, - велел председатель. Молодой человек приблизился. Как мы уже сказали, он был совсем молод - лет двадцати, от силы двадцати двух - и благодаря белой, нежной коже мог бы сойти за женщину. Огромный тесный галстук, какие никто, кроме него, не носил в ту эпоху, наводил на мысль, что эта ослепительность и прозрачность кожи объясняется не столько чистотой крови, сколько, напротив, какой-то тайной неведомой болезнью; несмотря на высокий рост и этот огромный галстук, шея его казалась относительно короткой; лоб у него был низкий, верхняя часть головы словно приплюснута. Поэтому спереди волосы, не длиннее, чем обычно бывают пряди, падающие на лоб, почти спускались ему на глаза, а сзади доставали до плеч. Кроме того, во всей его фигуре чувствовалась какая-то скованность автомата, из-за которой этот молодой, едва на пороге жизни, человек казался выходцем с того света, посланцем могилы. Прежде чем приступить к вопросам, председатель несколько мгновений вглядывался в него. Но этот взгляд, полный удивления и любопытства, не заставил молодого человека потупить глаза, смотревшие прямо и пристально. Он ждал. - Каково твое имя среди профанов? - Антуан Сен-Жюст. - Каково твое имя среди избранных? - Смирение. - Где ты увидел свет? - В ложе ланских Заступников человечества. - Сколько тебе лет? - Пять лет. И вступивший сделал знак, который означал, что среди вольных каменщиков он был подмастерьем. - Почему ты желаешь подняться на высшую ступень и быть принятым среди нас? - Потому что человеку свойственно стремиться к вершинам и потому что на вершинах воздух чище, а свет ярче. - Есть ли у тебя пример для подражания? - Женевский философ, питомец природы, бессмертный Руссо. - Есть ли у тебя крестные? - Да. - Сколько? - Двое. - Кто они? - Робеспьер-старший и Робеспьер-младший. - С каким чувством пойдешь ты по пути, который просишь перед тобой отворить? - С верой. - Куда этот путь должен привести Францию и мир? - Францию к свободе, мир к очищению. - Чем ты пожертвуешь ради того, чтобы Франция и мир достигли этой цели? - Жизнью, единственным, чем я владею, потому что все остальное я уже отдал. - Итак, пойдешь ли ты сам по пути свободы и очищения и обязуешься ли по мере отпущенных тебе сил и возможностей увлекать на этот путь всех, кто тебя окружает? - Пойду сам и увлеку на этот путь всех, кто меня окружает. - И по мере отпущенных тебе сил и возможностей ты будешь сметать все препятствия, которые встретишь на этом пути? - Буду сметать любые препятствия. - Свободен ли ты от всех обязательств, а если нет, порвешь ли ты с ними, коль скоро они войдут в противоречие с обетами, которые ты сейчас принес? - Я свободен. Председатель обернулся к шестерым в масках. - Братья, вы слушали? - спросил он. - Да, - одновременно ответили шестеро членов высшего круга. - Сказал ли он правду? - Да, - снова ответили они. - Считаете ли вы, что его надо принять? - Да, - в последний раз сказали они. - Ты готов принести клятву? - спросил председатель у вступавшего. - Готов, - отвечал Сен-Жюст. Тогда председатель слово в слово повторил все три периода той клятвы, которую ранее повторял за ним Бийо, и всякий раз, когда председатель делал паузу, Сен-Жюст твердым и пронзительным голосом отзывался: - Клянусь! После клятвы рука невидимого брата отворила ту же дверь, и Сен-Жюст удалился тою же деревянной поступью автомата, как и вошел, не оставив позади, по-видимому, ни сомнений, ни сожалений. Председатель выждал, покуда не затворилась дверь в крипту, а затем громким голосом позвал: - Номер третий! Драпировка в третий раз поднялась, и явился третий адепт. Как мы уже сказали, это был человек лет сорока-сорока двух, багроволицый, с угреватой кожей, но, несмотря на эти вульгарные черточки, весь облик его был проникнут аристократизмом, к которому примешивался оттенок англомании, заметный с первого взгляда. При всей элегантности его наряда в нем чуствовалась некоторая строгость, начинавшая уже входить в обиход во Франции и происхождением своим обязанная сношениям с Америкой, которые установились у нас незадолго до того. Поступь его нельзя было назвать шаткой, но она не была ни твердой, как у Бийо, ни автоматически четкой, как у Сен-Жюста. Однако в его поступи, как и во всех повадках, сквозила известная нерешительность, по-видимому свойственная его натуре. - Приблизься, - обратился к нему председатель. Кандидат повиновался. - Каково твое имя среди профанов? - Луи Филипп Жозеф, герцог Орлеанский. - Каково твое имя среди избранных? - Равенство. - Где ты увидел свет? - В парижской ложе Свободных людей. - Сколько тебе лет? - У меня более нет возраста. И герцог подал масонский знак, свидетельствовавший, что он облечен достоинством розенкрейцера. - Почему ты желаешь быть принятым среди нас? - Потому что я всегда жил среди великих, а теперь наконец желаю жить среди простых людей; потому что всегда жил среди врагов, а теперь наконец желаю жить среди братьев. - У тебя есть крестные? - Есть, двое. - Назови их нам. - Один - отвращение, другой - ненависть. - С каким желанием ты пойдешь по пути, который просишь нас открыть перед тобой? - С желанием отомстить. - Кому? - Тому, кто от меня отрекся, той, что меня унизила. - Чем ты пожертвуешь, чтобы достичь этой цели? - Состоянием, и более того - жизнью, и более того - честью. - Свободен ли ты от всех обязательств, а если нет, готов ли ты порвать с ними, коль скоро они войдут в противоречие с обетами, которые ты сейчас принес? - Вчера я покончил со всеми своими обязательствами. - Братья, вы слышали? - обратился председатель к людям в масках. - Да. - Вы знаете этого человека, предлагающего себя нам в соратники? - Да. - И коль скоро вы его знаете, считаете ли, что нужно принять его в наши ряды? - Да, но пускай поклянется. - Знаешь ли ты клятву, которую тебе надлежит теперь принести? - спросил принца председатель. - Нет, но откройте ее мне, и, какова бы она ни была, я поклянусь. - Она ужасна, особенно для тебя. - Не ужасней нанесенных мне оскорблений. - Она столь ужасна, что, когда ты ее услышишь, мы разрешим тебе удалиться, если ты заподозришь, что придет день, когда ты не сумеешь блюсти ее во всей полноте. - Читайте клятву. Председатель устремил на вступавшего пронзительный взгляд; затем, словно желая постепенно подготовить его к произнесению кровавого обета, он изменил порядок пунктов и вместо первого начал со второго. - Клянись, - сказал он, - чтить железо, яд и огонь как быстрые, надежные и необходимые средства к очищению мира истреблением всех тех, кто стремится принизить истину или вырвать ее из наших рук. - Клянусь! - твердым голосом отозвался принц. - Клянись разорвать земные узы, связующие тебя с отцом, матерью, братьями, сестрами, женой, родней, друзьями, любовницей, королями, благодетелями и со всеми людьми, кому бы ты ни обещал в прошлом своего доверия, послушания, благодарности или службы. Председатель оглянулся на людей в масках, которые обменялись взглядами, и видно было, как сквозь прорези масок в их глазах засверкали молнии. Потом, обращаясь к принцу, он произнес: - Луи Филипп Жозеф, герцог Орлеанский, с этой минуты ты освобожден от присяги, принесенной отчизне и законам; но только не забудь: быстрее, чем грянет гром небесный, настигнет тебя повсюду, где бы ты ни спрятался, невидимый и неизбежный кинжал. А теперь живи по имя Отца, Сына и Святого Духа. И председатель рукой указал принцу дверь в крипту, которая отворилась перед ним. Герцог Орлеанский, словно человек, взваливший на себя непомерный груз, провел рукой по лбу и шумно вздохнул, силясь оторвать ноги от пола. - О, теперь, - вскричал он, устремившись в крипту, - теперь-то я отомщу! XLII. ОТЧЕТ Оставшись одни, шестеро в масках и председатель тихо обменялись несколькими словами. Потом, возвысив голос, Калиостро сказал: - Входите все; я готов дать отчет, как обещал. Дверь тут же отворилась; члены сообщества, которые прогуливались парами или беседовали группами в крипте, вернулись и вновь заполнили залу, где обычно проходили заседания. Едва закрылась дверь за последним из членов ордена, Калиостро простер руку, давая понять, что знает цену времени и не желает терять ни секунды, и громко сказал: - Братья, быть может, некоторые из вас были на том собрании, что имело место ровно двадцать лет тому назад в пяти милях от берега Рейна, в двух милях от деревни Дененфельд, в пещере Гром-горы; если кто-то из вас был там, пускай они, эти истинные столпы великого дела, которому мы служим, поднимут руки и скажут: "Я был там." В толпе поднялись пять-шесть рук и замахали над головами. В тот же миг пять-шесть голосов повторили, как просил председатель: - Я был там! - Прекрасно, вот все, что нужно, - сказал оратор. - Остальные умерли или рассеялись по лицу земли и трудятся над общим делом, святым делом, ибо оно - на благо всего человечества. Двадцать лет назад труд этот, разные этапы которого мы сейчас рассмотрим, только зачинался; свет, который нас озаряет, едва брезжил на востоке, и даже наиболее зоркие глаза различали грядущее лишь сквозь облако, которое умеют пронизывать взгляды посвященных. На том собрании я объяснил, в силу какого чуда смерть, которая для человека есть забвение завершенного времени и минувших событий, не существует для меня, или, вернее, за последние двадцать столетий она тридцать два раза укладывала меня в могилу, но всякий раз новое эфемерное тело, наследуя мою бессмертную душу, избегало того забвения, которое, как я сказал, и есть сущность смерти. Поэтому на протяжении столетий я мог следить за развитием слова Христова и видеть, как народы медленно, но неуклонно переходят от рабства к состоянию крепостных, а от крепостной зависимости к тем упованиям, которые предшествуют свободе. Мы видели, как, подобно ночным звездам, которые спешат загореться в небе еще до захода солнца, разные малые народы Европы последовательно пытались добиться свободы: Рим, Венеция, Флоренция, Швейцария, Генуя, Пиза, Лукка, Ареццо - эти города Юга, где цветы распускаются быстрее и плоды созревают раньше, - один за другим пытались стать республиками; две или три из этих республик уцелели поныне и до сих пор бросают вызов заговору королей; но все эти республики были и остаются запятнаны первородным грехом: одни из них аристократические, другие - олигархические, третьи - деспотические; например, Генуэзская республика, одна из тех, что уцелели, - аристократическая; ее жители дома остаются простыми гражданами, но за ее стенами все они - знатные люди. Одна Швейцария располагает некоторыми демократическими учреждениями, но ее недоступные кантоны, затерянные в горах, не могут быть ни образцом, ни подспорьем для рода человеческого. Нам было нужно нечто другое; нам нужна была большая страна, неподвластная влиянию извне и сама способная оказать такое влияние; огромное колесо, зубцы которого могли бы привести в движение Европу; планета, которая могла бы вспыхнуть и озарить весь мир! По собранию пробежал одобрительный ропот. Калиостро вдохновенно продолжал: - Я вопросил Господа, создателя всего сущего, творца любого движения, источник всякого прогресса, и увидел, что его перст указует на Францию. И в самом деле, начиная со второго века, Франция - христианская страна, с одиннадцатого века в ней сложилась нация французов, с шестнадцатого века она стала единой; Франция, которую сам Господь нарек своей старшей дочерью, несомненно, для того, чтобы в великий час самоотречения иметь право послать ее на крест во имя человечества, как послал Христа, - в самом деле, Франция, испытавшая все формы монархического правления, феодальную, сеньориальную и аристократическую, показалась нам наиболее способной воспринять и передать наше влияние; и вот, ведомые небесным лучом, подобно тому как израильтяне были ведомы огненным столпом, мы решили, что Франция получит свободу первой. Поглядите на Францию, какой она была двадцать лет назад, и увидите, что для того, чтобы взяться за такое дело, потребна была великая отвага или, вернее, высшая вера. Двадцать лет тому назад в хилых руках Людовика Пятнадцатого Франция была еще та же, что при Людовике Четырнадцатом: это было великое аристократическое государство, где все права принадлежали знатным, все привилегии - богатым. Во главе этого государства стоял человек, олицетворявший одновременно все самое возвышенное и самое низкое, самое великое и самое мелкое, Бога и народ. Этот человек единым словом мог сделать вас богачом или бедняком, счастливым или несчастным, свободным или узником, живым или мертвым. У этого человека было трое внуков, трое молодых принцев, призванных ему наследовать. По воле случая тот из них, кого природа назначила ему в преемники, был таков, что общественное мнение, если бы оно существовало в то время, также остановило бы на нем свой выбор. Его считали добрым, справедливым, безупречно честным, бескорыстным, просвещенным и чуть ли не философом. Чтобы навсегда уничтожить в Европе те пагубные войны, что разгорелись из-за рокового наследства Карла Второго, в жены ему была избрана дочь Марии Терезии; две великие нации, воистину служившие в Европе противовесом одна другой - Франция на берегах Атлантики, Австрия на Черном море, - отныне должны были заключить неразрывный союз; таков был расчет Марии Терезии, лучшего политика Европы. И вот когда Франция, опираясь на Австрию, Италию и Испанию, должна была войти в эпоху нового, желанного царствования, тогда-то наш выбор пал не на Францию, чтобы сделать из нее первое королевство в мире, но на французов, чтобы превратить их в первый народ на земле. Вопрос был только в том, кто войдет в логово льва, какой христианский Тесей, ведомый светом веры, пройдет по изгибам гигантского лабиринта и бросит вызов минотавру монархии. Я ответил: "Я!. Тут несколько горячих голов, беспокойные натуры, осведомились у меня, сколько времени понадобится мне для осуществления первого периода моего труда, который я предполагал разделить на три периода, и я испросил себе двадцать лет. Последовали возражения. Вы представляете себе? В течение двадцати веков люди были рабами или крепостными, а они возражали, когда я испросил себе двадцать лет, чтобы сделать людей свободными! Калиостро обвел взглядом собравшихся, у которых его последние слова вызвали иронические улыбки. Затем он продолжил: - Наконец я добился, чтобы мне предоставили эти двадцать лет; я дал братьям знаменитый девиз: "Lilia pedibus destrue" - и взялся за работу, призывая всех окружающих последовать моему примеру. Я въехал во Францию под сенью триумфальных арок; весь путь от Страсбурга до Парижа был усыпан лаврами и розами. Все кричали: "Да здравствует дофина! Да здравствует будущая королева!." Все надежды королевства были связаны с потомством этого спасительного брачного союза. Далее я не желаю приписывать себе славу предпринятых шагов и заслугу в событиях. Господь меня не оставил, он позволил мне видеть божественную руку, державшую поводья огненной колесницы. Хвала Господу! Я отбросил с дороги камни, я навел мосты через потоки, я засыпал пропасти, а колесница катилась вперед, вот и все. Итак, братья, смотрите, что исполнено за двадцать лет. Парламенты пали. Людовик Пятнадцатый, прозванный Возлюбленным, умер, окруженный всеобщим презрением. Королева семь лет была бездетна, а на исходе семи лет родила детей, чья законность так и осталась под вопросом; ее материнство подвергалось нападкам при рождении дофина, ее честь была поколеблена после дела с ожерельем. Король, возведенный на трон под титулом Людовика Желанного, принялся за королевские труды и оказался бессилен в политике, как и в любви, скатываясь от утопии к утопии вплоть до полного банкротства, от министра к министру вплоть до господина де Калонна. Произошло собрание нотаблей, созвавшее Генеральные штаты. Генеральные штаты, избранные всеобщим голосованием, объявили себя Национальным собранием. Знать и духовенство оказались побеждены третьим сословием. Бастилия пала. Иностранные войска изгнаны из Парижа и Версаля. Ночь с третьего на четвертое августа явила аристократии всю ничтожность знати. Пятое и шестое октября явили королю и королеве всю ничтожность королевской власти. Четырнадцатое июля 1790 года явило миру единство Франции. Принцы утратили народную любовь в эмиграции. Месье утратил народную любовь после суда над Фаврасом. И, наконец, на Алтаре отечества была принята присяга Конституции; председатель Национального собрания сел на такой же трон, что и король; закону и нации было отведено место выше этих тронов; Европа не сводит с нас глаз, склоняется к нам, молчит и ждет; все, кто не рукоплещет нам, объяты трепетом! Братья, разве не верно то, что я сказал о Франции? Разве она не то колесо, которое могло бы привести в движение Европу, не то солнце, которым озарится мир? - Верно! Верно! - вскричали все голоса. - А теперь, братья, - продолжал Калиостро, - считаете ли вы, что дело продвинулось достаточно и мы можем отступиться, чтобы дальше оно шло уже само собой? Считаете ли вы, что после присяги Конституции мы можем положиться на королевское слово? - Нет! Нет! - вскричали все голоса. - В таком случае, - объявил Калиостро, - нам следует приступить ко второму революционному периоду великого дела демократии. Я рад убедиться, что в ваших глазах, как и в моих, Федерация 1790 года-не цель. но остановка в пути; что ж, мы постояли, передохнули, и двор принялся за свое контрреволюционное дело; так препояшемся и снова в путь. Несомненно, робким сердцам предстоит изведать немало тревожных часов и отчаянных мгновений; часто будет казаться, что луч, озаряющий нам дорогу, погас; нам еще не раз почудится, что указующая нам путь рука покинула нас. На протяжении этого долгого периода, который нам надлежит пройти, не раз покажется, что дело наше опозорено и даже загублено каким-нибудь непредвиденным несчастным случаем, каким-нибудь нежданным происшествием; все будет оборачиваться против нас: неблагоприятные обстоятельства, триумф наших врагов, неблагодарность сограждан; и многие из нас, быть может наиболее добросовестные, после стольких тяжких трудов и ввиду явного бессилия начнут терзаться вопросом, не сбились ли мы с пути, не следуем ли по неверной дороге. Нет, братья, нет! Я говорю вам это теперь, и пускай мои слова вечно звучат у вас в ушах - во время победы подобно торжественным фанфарам, в час поражения подобно набату; нет, народам-вожатым доверена святая миссия, и на них лежит роковой, провиденциальный долг ее исполнять; Господь, направляющий их, ведает свои таинственные пути, которые открываются нам лишь в сиянии исполненного предначертания; нередко пелена тумана скрывает Господа от наших глаз, и мы полагаем, что Его нет с нами; нередко сама идея отступает и словно обращается в бегство, а между тем на самом деле она, подобно рыцарям на средневековых турнирах, берет разбег, чтобы вновь поднять копье и устремиться на противника с новыми силами и новым пылом. Братья! Братья! Цель, к которой мы стремимся, - это маяк, зажженный на высокой горе; за время пути мы десятки раз теряем его из виду из-за неровностей почвы и думаем, что он погас; и тогда слабые начинают роптать, сетовать и останавливаются, говоря: "Ничто больше не указывает нам направление, мы бредем в потемках; давайте останемся здесь, к чему блуждать?." Но сильные идут дальше, улыбаясь и храня веру, и вот уже маяк виден опять, а после вновь исчезает и вновь появляется, и с каждым разом все виднее, все ярче, потому что он становится все ближе. Вот так, борясь, упорно продолжая начатое, а главное, храня веру, избранники мира дойдут до подножия спасительного маяка, свет которого воссияет однажды не только для всей Франции, но и для всех народов земли. Поклянемся ж, братья, поклянемся от имени нашего и наших преемников не останавливаться, покуда не воссияет по всей земле святой завет Христа, первой части которого мы уже почти достигли: свобода, равенство, братство! Эти слова Калиостро были встречены бурным одобрением; но посреди криков и рукоплесканий, подобно каплям ледяной воды, срывающимся со сводов сырой пещеры на пылающий лоб путника, во всеобщий восторг ворвались слова, произнесенные чьим-то резким, язвительным голосом: - Да, поклянемся, но прежде объясни нам, как ты понимаешь эти три слова, чтобы мы, скромные апостолы, могли объяснять их с твоих слов. Пронзительный взгляд Калиостро прорезал толпу и, словно солнечный зайчик, высветил бледное лицо депутата от Арраса. - Хорошо, - сказал он. - Слушай, Максимильен. Потом, подняв руку и возвысив голос, он обратился к собранию: - Слушайте все! XLIII. СВОБОДА! РАВЕНСТВО! БРАТСТВО! Среди собравшихся установилось торжественное молчание, глубина которого свидетельствовала, какую важность придают слушатели тому, что им предстоит услышать. - Да, меня с полным основанием спросили, что такое свобода, что такое равенство и что такое братство; я скажу вам это. Начнем со свободы. И прежде всего, братья, не путайте свободу с независимостью; это не две сестры, похожие друг на друга, - это два врага, проникнутые взаимной ненавистью. Почти все народы, обитающие в горах, независимы; но не знаю примеров, чтобы народы эти, кроме Швейцарии, были воистину свободны. Никто не станет отрицать, что Калабрия, Корсика и Шотландия независимы. Никто не посмеет утверждать, что они свободны. Когда ущемляют воображение калабрийца, честь корсиканца, выгоду шотландца, калабриец, не в силах прибегнуть к правосудию, поскольку угнетенные народы лишены правосудия, калабриец хватается за кинжал, корсиканец - за стилет, шотландец - за dirk; он наносит удар, враг падает - и он отомщен; тут же горы, где он найдет убежище, и за неимением свободы, которую тщетно призывают жители города, он обретает независимость в глубоких пещерах, густых лесах, на высоких утесах; это независимость лисицы, серны, орла. Но орел, серна и лисица, бесстрастные, неизменные, равнодушные зрители великой человеческой драмы, разыгрывающейся перед ними, - это животные, подчиненные инстинктам и обреченные одиночеству; первобытные, древние, исконные, так сказать, цивилизации Индии, Египта, Этрурии, Малой Азии, Греции и Рима, объединившие свои познания, верования, искусства, поэзию, словно пучок лучей, которые они устремили в мир, чтобы высветить современную цивилизацию с момента ее зарождения и в ходе ее развития, оставили лисиц в их норах, серн - на горных отрогах, орлов - среди туч; в самом деле, время для них идет, но не имеет меры, науки процветают среди них, но не идут вперед; с их точки зрения, нации рождаются, возвышаются и падают, но ничему не научаются. Дело в том, что Провидение ограничило круг их возможностей инстинктом индивидуального выживания, в то время как Бог дал человеку понятие о добре и зле, чувство справедливости, ужас перед одиночеством, любовь к обществу себе подобных. Вот почему человек, рождаясь одиноким, как лисица, диким, как серна, неприкаянным, как орел, объединился с себе подобными в семью, семьи слились в племя, племена - в народы. Дело в том, братья, что, как я вам уже говорил, человек, отделяющий себя от других, имеет право лишь на независимость, а когда люди объединяются, они, напротив, получают право на свободу. Свобода! Это не есть изначальное и единственное в своем роде вещество, вроде золота; это цветок, это искусство, это, наконец, плод; нужно ухаживать за ней, чтобы она расцвела и созрела. Свобода - это право каждого делать - на благо собственной выгоде, удовлетворению, довольству, развлечению, славе - все, что не нарушает интересов другого человека; это отказ от части собственной независимости ради создания запаса общей свободы, откуда каждый черпает в свой черед и в равной мере; и, наконец, свобода есть нечто еще большее, а обязательство, принятое человеком перед лицом мира, в том, что он будет не замыкать добытую сумму просвещения, прогресса, привилегий в эгоистическом кругу одного народа, одной нации, одной расы, а, напротив, распространять их щедрой рукой среди других людей и народов всякий раз, когда неимущий человек или нуждающееся общество попросят вас поделиться с ними вашим богатством. И не опасайтесь исчерпать это богатство, потому что свобода обладает божественным преимуществом умножаться от самой расточительности, подобно огромным рекам, орошающим землю, которые тем обильнее в своих истоках, чем полноводнее они в устье. Вот что такое свобода: манна небесная, на которую имеет право каждый; но избранный народ, которому она досталась, обязан оделить ею каждый народ, требующий своей доли; так я понимаю свободу, - заключил Калиостро, даже не снисходя до того, чтобы прямо ответить задавшему вопрос. - Перейдем к равенству. Всеобщий одобрительный шепот взлетел под самые своды, обласкав оратора веянием самой сладостной на свете ласки - если не для сердца, то по крайней мере для гордости человеческой - популярности. Но он, привыкший к овациям, простер руку, требуя тишины. - Братья, - сказал он, - часы идут, время бесценно, каждая минута, использованная врагами нашего святого дела, углубляет пропасть у нас под ногами или воздвигает препятствие на нашем пути. Так дайте же мне рассказать вам о равенстве, как только что я рассказал вам о свободе. После этих слов послышались призывы: "Тс-с, тс-с!. - затем установилась полная тишина, и зазвучал чистый, звучный, выразительный голос Калиостро. - Братья, - сказал он, - я не стану оскорблять вас предположением, что кто-то из вас, слыша это манящее слово .равенство., поймет его как равенство материальное или умственное; нет, вы прекрасно знаете, что то и другое противно истинной философии и что сама природа разом разрешила этот великий вопрос, поместив рядом с дубом иссоп, рядом с горой - низкий холм, рядом с рекой - ручеек, рядом с океаном - озерцо, рядом с гением - глупость. Никакие декреты в мире не сделают Чимборасо, Гималаи или Монблан ни на локоть ниже; никакими резолюциями, принятыми людьми, не угасить огня, которым пылают Гомер, Данте или Шекспир. Никому не может прийти в голову, что равенство, предписываемое законом, должно быть материальным, физическим равенством; что с того дня, как закон будет записан на скрижалях Конституции, все люди станут ростом равны Голиафу, доблестью Сиду, а гением Вольтеру; нет, все вместе и каждый в отдельности, мы прекрасно понимаем и должны понимать, что речь идет исключительно об общественном равенстве. Итак, братья, что же такое общественное равенство? Равенство! Это отмена всех наследственных привилегий, свободный доступ ко всем занятиям, чинам, степеням; наконец, это вознаграждение заслуг, гения, добродетели вместо наследственных благ для отдельной касты, семьи или рода; таким образом, трон - если предположить, что трон сохранится, - это есть, вернее, будет просто более высокий пост, который сможет занять наиболее достойный, в то время как на более низких ступенях остановятся, каждый согласно своим заслугам, те, кто достоин более скромных постов, и при назначении короля, министров, советников, генералов, судей никому не придет в голову беспокоиться о том, из какого состояния они возвысились. Итак, королевская власть или судейская должность перестанут быть наследственным благом, передаваемым из рода в род: вместо этого - выборы. Итак, ни в совете министров, ни в военном деле, ни в суде не будет больше привилегий родовитым: вместо этого - способности, итак, в искусствах, науках, литературе никому никаких преимуществ, вместо этого - соревнование. Вот что такое общественное равенство! Потом, по мере развития образования, которое будет не только бесплатно и доступно, но и обязательно для всех, вырастет общественная мысль, и вместе с нею вырастет идея равенства; вместо того чтобы стоять ногами в грязи, равенство должно вознестись к вершинам; такая великая нация, как французы, должна признавать лишь то равенство, которое возвышает, а не то, которое принижает; принижающее равенство - это уже не равенство титанов, но равенство разбойников, это уже не кавказская скала Прометея, а ложе Прокруста. Вот что такое равенство! Такое определение неизбежно должно было снискать всеобщее одобрение в собрании людей с возвышенным складом ума, с честолюбивыми сердцами, людей, каждый из которых, за исключением немногих скромников, видел в соседе естественное подспорье для своего собственного будущего возвышения. Итак: воздух огласили крики .ура!., .браво!., топанье ног, удостоверяющие, что даже те - а такие люди были среди собравшихся, - кому, приступив к практике, суждено было воплотить равенство совсем иначе, чем понимал его Калиостро, теперь, в теории, соглашались с толкованием, которое дал равенству могучий и удивительный гений, которого они себе избрали вождем. Но Калиостро, становясь все горячее, все вдохновеннее, все великолепнее, по мере того как углублялась тема его речи, снова потребовал тишины и продолжал голосом, в котором не заметно было ни малейшей усталости, ни тени нерешительности. - Братья, - сказал он, - мы с вами подошли к третьему слову девиза, к тому, для постижения которого людям потребуется больше всего времени, и, несомненно, именно по этой причине великий творец цивилизации поставил его на последнее место. Братья, мы с вами пришли к братству. Братство! Великое слово - если понять его правильно! Возвышенное слово - если верно его объяснить! Боже меня сохрани обвинить в недобросовестности того, кто, ошибившись в масштабах этого слова, воспримет его в буквальном смысле и отнесет к обитателям деревни, гражданам города, населению королевства. Нет, братья, нет, это будет простое недомыслие. Пожалеем тех, кто слаб умом, постараемся стряхнуть с наших ног свинцовые сандалии посредственности, расправим наши крылья и воспарим над вульгарными идеями. Когда Сатана хотел ввести Иисуса в искушение, он перенес его на самую высокую гору, с вершины которой мог показать ему все царства земли, а не на башню Назарета, откуда можно было разглядеть разве что несколько нищих деревушек Иудеи. Братья, понятие братства следует относить не к городу и даже не к королевству, его следует распространить на весь мир. Братья, придет день, когда слово, представляющееся нам священным, - родина или другое слово, которое мы считаем святым, - нация - исчезнут, как театральный занавес, который падает лишь на короткое время, чтобы художники и рабочие сцены успели приготовить необозримые дали и необъятные горизонты. Братья, придет день, когда люди, уже покорившие землю и воду, покорят огонь и воздух; когда они запрягут огненными скакунами не только самое мысль, но и материю; когда ветры, что ныне служат лишь непокорным вестниками бурь, превратятся в разумных и послушных посланцев цивилизации. Братья, придет в конце концов день, когда народы благодаря этим наземным и воздушным средствам сообщения, против которых бессильны будут короли, поймут, что они связаны друг с другом перенесенными страданиями, поймут, что короли, которые влагали им в руки оружие и толкали их на взаимное истребление, слали их вовсе не на подвиг, как они уверяли, но на братоубийство, и отныне им придется дать потомству отчет в каждой капле крови, пролитой самым низшим из великой семьи человеческой. Тогда, братья, вы увидите великолепное зрелище, разыгрывающееся перед лицом Господа; все выдуманные границы исчезнут, все искусственные перегородки будут сметены; реки перестанут быть преградами, горы - препятствиями; народы с противоположных берегов рек протянут друг другу руки, а на каждой горной вершине воздвигнется алтарь - алтарь братства. Братья! Братья! Братья! Я говорю вам, что это и есть истинно апостольское братство. Христос умер не только во искупление назареян, Христос умер ради всех народов на земле. Поэтому не приписывайте этого девиза - свобода, равенство, братство - исключительно Франции, начертайте его на хоругви всего человечества как всемирный девиз... А теперь ступайте, братья: работа, предстоящая вам, так велика, что, через какую бы долину слез или крови ни пришлось вам идти, потомки позавидуют вам, исполнителям священной миссии, и, как те крестоносцы, что, сменяя друг друга, становились все многочисленнее и все упорнее спешили вперед по пути к святым местам, так и они не остановятся, хотя нередко им придется искать дорогу по белым костям их отцов. Мужайтесь, апостолы! Мужайтесь, пилигримы! Мужайтесь, солдаты!.. Апостолы, проповедуйте! Пилигримы, шагайте! Солдаты, боритесь! Калиостро остановился, но лишь потому, что его прервали аплодисменты, возгласы .браво., крики энтузиазма. Трижды они стихали и снова раздавались с новой силой, бушуя под сводами крипты, подобно подземной буре. Тут шестеро людей в масках один за другим склонились перед Калиостро, поцеловали ему руку и удалились. Потом каждый из братьев в свой черед поклонился, подойдя к помосту, с которого, подобно новому Петру Пустыннику, новый апостол только что провозгласил крестовый поход во имя свободы; затем они удалились, повторяя роковой девиз: Lilia pedibus destrue. С уходом последнего погасла лампа. И Калиостро остался один, погребенный в недрах земли, затерянный в тишине и во тьме, похожий на тех индийских богов, в чьи тайны он, по собственным его утверждениям, был посвящен еще две тысячи лет тому назад. XLIV. ЖЕНЩИНЫ И ЦВЕТЫ Через несколько месяцев после событий, о которых мы сейчас рассказали, а именно в конце марта 1791 года, по дороге из Аржантея в Безон мчалась карета; на четверть лье не доезжая до города она свернула, подкатила к замку Маре, ворота которого распахнулись перед ней, и остановилась в конце второго двора, у первой ступеньки крыльца. Часы на фронтоне здания показывали восемь утра. Старый слуга, который, по всей видимости, с нетерпением ждал прибытия экипажа, бросился к дверце, открыл ее, и на ступеньки спрыгнул человек, с головы до пят одетый в черное. - Наконец-то вы здесь, господин Жильбер! - произнес лакей. - Что случилось, мой бедный Тайш? - спросил доктор. - Увы, сударь, сейчас увидите, - отвечал слуга. Он пошел впереди, провел доктора через бильярдную, где еще горели все лампы, зажженные, вероятно, поздней ночью, потом через столовую, где откупоренные бутылки, фрукты и пирожные на уставленном цветами столе свидетельствовали о том, что ужин накануне затянулся позже обычного. Жильбер метнул горестный взгляд на этот разор, доказывавший ему, как небрежно исполнялись его предписания; потом, со вздохом пожав плечами, он стал подниматься по лестнице, которая вела в спальню Мирабо, расположенную во втором этаже. - Ваше сиятельство, - сказал слуга, первым входя в спальню, - приехал доктор Жильбер. - Доктор? С какой стати? - отозвался Мирабо. - Вы послали за доктором из-за подобной глупости? - Какая уж там глупость, - прошептал бедный Тайш, - да поглядите сами, сударь. - Право же, доктор, - воскликнул Мирабо, приподнявшись в постели, - мне очень жаль, что вас потревожили, не спросясь меня. - Прежде всего, любезный граф, предоставить мне случай с вами повидаться отнюдь не значит меня потревожить; вы знаете, что я пользую только нескольких друзей и уж им-то я принадлежу безраздельно. Но все-таки что случилось? И прошу вас, ничего не утаивайте от медицины! Тайш, раздвиньте шторы и отворите окна. Тайш повиновался, в спальню Мирабо, доныне тонувшую в полумраке, хлынул свет, и доктору стали видны перемены, которые произошли во всем облике прославленного оратора за тот месяц, что они не виделись. - Ну и ну! - невольно вырвалось у него. - Да, - сказал Мирабо, - я переменился, не правда ли? Сейчас объясню вам, почему это произошло. Жильбер печально улыбнулся, но, поскольку разумный врач всегда извлекает пользу из того, что говорит ему пациент, будь то правда или неправда, он приготовился слушать. - Вы знаете, - продолжал Мирабо, - какой вопрос вчера дебатировался? - Да, о рудниках. - Этот вопрос еще мало изучен, в него еще почти не успели вникнуть; не совсем ясны интересы владельцев и правительства. К тому же в этом вопросе был кровно заинтересован граф де Ламарк, мой близкий друг: от этого вопроса зависит половина его состояния; его кошелек, милый доктор, всегда был открыт для меня; нужно быть благородным. Я пять раз брал слово, верней, пять раз бросался в атаку; последняя атака обратила врагов в бегство, но я был еле жив. Тем не менее, вернувшись домой, я решил отпраздновать победу. К ужину было приглашено несколько друзей; мы смеялись и болтали до трех часов утра; в три легли спать; в пять у меня начались кишечные колики; от боли я кричал как сумасшедший, Тайш перетрусил и послал за вами. Теперь вы так же осведомлены обо всем, как я. Вот вам мой пульс, вот язык, я мучаюсь, как грешник в аду! Выручайте меня, если сможете, а сам я предупреждаю вас, что ни во что больше не вмешиваюсь. Такой искусный врач, как Жильбер, не мог не понять и без помощи пульса и языка, что положение Мирабо весьма тяжелое. Больной едва не задыхался, дышал с трудом, лицо у него отекло из-за задержки кровообращения в легких; он жаловался на холод в конечностях, и время от времени жестокий приступ боли исторгал у него то вздохи, то стоны. Тем не менее доктор захотел подкрепить уже сложившееся у него впечатление проверкой пульса. Пульс был судорожный и прерывистый. - Ну, - сказал Жильбер, - на сей раз все обойдется, дорогой граф, но меня пригласили вовремя. Он извлек из кармана футляр с инструментами, причем проделал это с такой быстротой и с таким хладнокровием, какими отличаются лишь истинно великие люди. - Вот как! - произнес Мирабо. - Вы отворите мне кровь? - И немедля. - На правой руке или левой? - Ни там, ни там; у вас слишком закупорены легкие. Я сделаю вам кровопускание из ноги, а Тайш тем временем съездит в Аржантей за горчицей и шпанскими мушками для припарок. Возьмите мою карету, Тайш. - Черт побери, - промолвил Мирабо, - сдается, доктор, что вы и впрямь приехали вовремя. Жильбер, не отвечая, сразу же приступил к операции, и вскоре, после мгновенной заминки, из ноги больного хлынула темная густая кровь. Тут же пришло облегчение. - Ах, черт возьми! - сказал Мирабо, переводя дух. - Воистину, вы, доктор, великий человек. - А вы великий безумец, граф, коль скоро ради нескольких часов мнимых удовольствий подвергаете такому риску жизнь, которая не имеет цены для ваших друзей и для Франции. Мирабо печально, почти насмешливо улыбнулся. - Полноте, милый доктор, - возразил он, - у вас преувеличенные представления о ценности моей особы для друзей и Франции. - Клянусь честью, - усмехнулся Жильбер, - великие люди всегда жалуются на неблагодарность окружающих, а на самом деле сами они неблагодарны. Заболейте вы всерьез, и завтра весь Париж сбежится под ваши окна; умрите послезавтра, и вся Франция пойдет за вашим гробом. - Однако же вы говорите мне весьма утешительные вещи, - со смехом сказал Мирабо. - Я говорю вам это именно потому, что вы имеете возможность увидеть первое, не рискуя вторым; и в самом деле, для поднятия духа вам нужны убедительные подтверждения вашей популярности. Дайте мне через два часа увезти вас в Париж, на первом же углу улицы сказать рассыльному, что вы больны, и увидите, что будет. - Вы полагаете, что меня можно перевезти в Париж? - Да, нынче же... Что вы чувствуете? - Дышать стало свободнее, в голове прояснилось, туман перед глазами рассеивается... Боли в кишечнике по-прежнему не отпускают. - Ну, этому могут помочь припарки, дорогой граф, кровопускание свое дело сделало, теперь очередь за припарками. Смотрите-ка, а вот и Тайш. И в самом деле, вошел Тайш с требуемыми снадобьями. Через четверть часа наступило предсказанное доктором улучшение. - Теперь, - сказал Жильбер, - я дам вам час отдохнуть, а потом увезу. - Доктор, - со смехом возразил Мирабо, - быть может, вы мне все же позволите уехать не сейчас, а вечером и пригласить вас в мой особняк на Шоссе-д'Антен к одиннадцати часам? Жильбер посмотрел на Мирабо. Больной понял, что врач разгадал причину этой задержки. - Что вы хотите! - признался Мирабо. - Ко мне должны прийти. - Дорогой граф, - отвечал Жильбер, - в столовой я видел много цветов на столе. Значит, вчера у вас был не простой ужин с друзьями. - Вы же знаете, что я не могу без цветов: я на них помешан. - Да, но не только на них, граф! - Еще бы! Коль скоро мне необходимы цветы, приходится терпеть и все последствия этой потребности. - Граф, граф, вы себя убьете! - произнес Жильбер. - Признайте по крайней мере, доктор, что это будет чарующее самоубийство. - Граф, я сегодня без вас не уеду. - Доктор, я дал слово: не хотите же вы, чтобы я его нарушил. - Нынче вечером вы будете в Париже? - Я сказал, что буду ждать вас в одиннадцать в моем особнячке на улице Шоссе д'Антен. Вы его уже видели? - Нет еще. - Я купил его у Жюли, жены Тальма... Право, доктор, я чувствую себя прекрасно. - Если я правильно понял, вы меня гоните. - О чем вы, доктор! - И в сущности, вы правы. У меня сегодня дежурство в Тюильри. - Вот как! Вы увидите королеву? - помрачнев, сказал Мирабо. - Вполне вероятно. Вы хотите что-нибудь ей передать? Мирабо горько улыбнулся. - На подобную дерзость я не осмелился бы, доктор; даже не говорите ей, что вы меня видели. - Почему же? - Потому что она спросит вас, спас ли я монархию, как обещал, и вам придется отвечать ей, что не спас; хотя, в сущности - с нервным смешком добавил Мирабо, - ее вины в этом столько же, сколько моей. - Вы не хотите, чтобы я ей сказал, что избыток работы и парламентская борьба вас убивают? Мирабо на мгновение задумался. - Да, - отвечал он, - скажите ей это; если хотите, можете даже преувеличить мою болезнь. - Почему? - Просто так, ради любопытства... Мне хочется кое в чем разобраться. - Ладно. - Вы обещаете, доктор? - Обещаю. - И передадите мне, что она скажет? - Слово в слово. - Хорошо. Прощайте, доктор; безмерно вам благодарен. И он протянул Жильберу руку. Жильбер пристально посмотрел на Мирабо, которого, казалось, смутил этот взгляд. - Кстати, - спросил больной, - что вы мне пропишете перед отъездом? - Ну, скажем, теплое питье, - отвечал Жильбер, - разжижающее кровь, цикорий или огуречник, строгую диету, а главное... - Главное?." - Никакой сиделки младше пятидесяти лет. Вы понимаете, граф? - Доктор, - со смехом возразил Мирабо, - скорее я найму двух двадцатипятилетних, чем нарушу ваше предписание! В дверях Жильбер повстречал Тайша. У бедняги были слезы на глазах. - Эх, сударь, зачем вы уезжаете? - проговорил он. - Я уезжаю, потому что меня прогоняют, мой дорогой Тайш, - со смехом сказал Жильбер. - И все из-за этой женщины! - прошептал старик. - И все потому, что эта женщина похожа на королеву. А ведь такой выдающийся ум, если верить тому, что о нем говорят... Господи, да уж лучше быть глупцом! И, придя к такому заключению, он распахнул перед Жильбером дверцу кареты; тот сел в карету, не на шутку обеспокоенный, ломая себе голову над вопросом: что это за женщина, похожая на королеву? На мгновение он задержал Тайша, словно желая его расспросить, но тут же одумался. - Что это я затеял? - сказал он себе. - Это секрет не мой, а господина де Мирабо. Кучер, в Париж! XLV. ЧТО СКАЗАЛ КОРОЛЬ И ЧТО СКАЗАЛА КОРОЛЕВА Жильбер самым добросовестным образом исполнил двойное обещание, данное Мирабо. Вернувшись в Париж, он повстречал Камила Демулена, живую газету, воплощение журналистики того времени. Он сообщил ему о болезни Мирабо, намеренно сгустив краски относительно теперешнего состояния больного. Затем он отправился в Тюильри и о том же рассказал королю. Король удовольствовался замечанием: - Ах, бедный граф! И что же, он потерял аппетит? - Да, государь, - ответил Жильбер. - Тогда дело серьезное, - изрек король. И заговорил о другом. Выйдя от короля, Жильбер заглянул к королеве и повторил ей то же, что и королю. Лоб высокомерной дочери Марии Терезии собрался в складки. - Почему, - сказала она, - эта болезнь не приключилась с ним в тот день, когда он произносил свою прекрасную речь о трехцветном знамени? Потом, словно раскаявшись в том, что при Жильбере не удержалась от замечания, выдающего всю ее ненависть к этому символу французской нации, она добавила: - Тем не менее, если его недомогание усилится, это будет большим несчастьем для Франции и всех нас. - По-моему, я имел честь сообщить вашему величеству, что это не просто недомогание, это серьезная болезнь, - повторил Жильбер. - Но вы с нею справитесь, доктор, - подхватила королева. - Сделаю все от меня зависящее, государыня, но ручаться не могу. - Доктор, - сказала королева, - вы будете сообщать мне, как себя чувствует господин де Мирабо, слышите? Я на вас рассчитываю. И она заговорила о другом. Вечером в означенный час Жильбер поднимался по лестнице особнячка Мирабо. Мирабо ждал его, возлежа в шезлонге; но сперва Жильбера попросили немного подождать в гостиной под предлогом того, что следует предупредить графа о его приезде; поэтому Жильбер успел осмотреться и глаза его остановились на белом кашемировом шарфе, забытом в одном из кресел. Но Мирабо, не то желая отвлечь внимание Жильбера, не то приписывая большую важность вопросу, который должен был последовать за обменом приветствиями, сказал: - А, это вы! Знаю, что вы уже исполнили часть вашего обещания. В Париже известно, что я болен, и вот уже два часа, как бедному Тайшу приходится каждые десять минут сообщать о моем здоровье друзьям, которые приезжают спросить, не стало ли мне лучше, а быть может, и врагам, которые являются узнать, не стало ли мне хуже. С первой частью все ясно. Теперь скажите, исполнили ли вы вторую? - Что вы имеете в виду? - с улыбкой спросил Жильбер. - Сами знаете. Жильбер пожал плечами в знак несогласия. - Вы были в Тюильри? - Был. - Видели короля? - Видел. - А королеву? - Тоже. - И сообщили им, что скоро они от меня избавятся? - Во всяком случае, сообщил, что вы больны. - И что они сказали? - Король осведомился, не потеряли ли вы аппетита. - А когда вы подтвердили что так оно и есть? - От души посочувствовал вам. - Добрый король! В день моей смерти он скажет друзьям, как Леонид: "Нынче я ужинаю у Плутона." А что же королева? - Королева посочувствовала вам и с интересом о вас расспросила. - В каких выражениях, доктор? - спросил Мирабо, придававший, по-видимому, большое значение ответу Жильбера. - В очень благожелательных. - Вы дали мне слово, что повторите буквально все, что она вам скажет. - Но я не могу вспомнить все буквально. - Доктор, вы все прекрасно помните. - Клянусь вам... - Доктор, вы обещали; неужели вам хочется, чтобы я считал вас человеком, который не держит слова? - Как вы требовательны, граф! - Да, я таков. - Вы настаиваете на том, чтобы я воспроизвел вам все, что сказала королева? - Слово в слово. - Ну хорошо же, она сказала, что лучше бы эта бо-лезнь приключилась с вами утром того дня, когда вы с трибуны защищали трехцветное знамя. Жильберу хотелось оценить, какое влияние на Мирабо оказывает королева. Тот так и привскочил в своем шезлонге, словно прикоснувшись к вольтовой дуге. - Как неблагодарны короли! - прошептал он. - Этой речи ей хватило, чтобы забыть о двадцати четырех миллионах, полученных по цивильному листу королем, и еще четырех, составляющих ее часть. Так, значит, эта женщина не знает, так, значит, этой королеве неведомо, что мне для этого пришлось вновь завоевывать популярность, которой я лишился из-за нее же! Так, значит, она уже не помнит, что я предложил Франции отсрочку авиньонского собрания, чтобы поддержать короля, терзавшегося угрызениями совести из-за религии! Какая ошибка! Значит, она уже не помнит, что, когда я председательствовал в Якобинском клубе, все три месяца, что длилось мое председательство, стоившее мне десяти лет жизни, я защищал закон о составе национальной гвардии, ограниченном активными гражданами! Опять ошибка! Значит, она уже не помнит, что, когда в Собрании обсуждали проект закона о присяге священнослужителей, я потребовал, чтобы для духовников, принимающих исповеди, присяга была сокращена! Опять ошибка! О, эти ошибки! Эти ошибки! Я заплатил за них сполна, - продолжал Мирабо, - а между тем погубили меня вовсе не эти ошибки: бывают такие времена, когда никакие промахи не приводят к падению. Однажды я выступил на защиту дела правосудия, дела гуманности, хотя это также было ради королевского семейства: пошли нападки на бегство теток короля; кто-то предложил принять закон против эмиграции. "Если вы примете закон против эмигрантов, - вскричал я, - клянусь, что никогда не подчинюсь ему!.. И проект этого закона был единодушно отвергнут. И вот то, чего не могли совершить мои неудачи, совершил мой триумф. Меня назвали диктатором, меня вынесла на трибуну волна ярости - для оратора ничего не может быть хуже этого. Я восторжествовал во второй раз, но мне пришлось обрушиться на якобинцев. Тогда якобинцы, эти глупцы, поклялись меня убить! Эти люди - Дюпорт, Ламет, Барнав - не понимают, что, если они меня убьют, диктатором их шайки станет Робеспьер. Им бы следовало беречь меня как зеницу ока, а они раздавили меня своим идиотским большинством голосов; они заставили меня проливать кровавый пот; они заставили меня испить до дна чашу горечи; они увенчали меня терновым венцом, вложили мне в руку трость и, наконец, распяли! Я счастлив, что претерпел муки, подобно Христу, за дело человечности... Трехцветное знамя! Как же они не видят, что это их единственное прибежище? Что, если они прилюдно, с открытым сердцем воссядут под сенью трехцветного знамени, эта сень еще, быть может, и спасет их? Но королева не желает спасения, она желает мести; любая благоразумная мысль для нее нестерпима. Единственное средство, которое я советую, потому что оно еще может возыметь действие, вызывает у нее наибольшее отвращение: оно состоит в том, чтобы соблюдать умеренность, быть справедливой и по мере возможности не совершать промахов. Я хотел одновременно спасти монархию и свободу - неблагодарная борьба, и веду ее я один, всеми покинутый, и против кого? Если бы против людей - это бы еще ничего, против тигров - это бы тоже ничего, против львов - ничего, но я сражаюсь со стихией, с морем, с набегающей волной, с наводнением! Вчера вода доходила мне до щиколоток, сегодня уже по колено, завтра поднимется до пояса, послезавтра захлестнет с головой... Вот смотрите, доктор, мне следует быть с вами откровенным. Сперва меня охватило уныние, потом отвращение. Я мечтал о роли третейского судьи между революцией и монархией. Я думал, что смогу приобрести влияние на королеву как мужчина; думал, что, если когда-нибудь она неосторожно пустится вброд через реку и поскользнется, я по-мужски брошусь в воду и спасу ее. Но нет, никто и не думал, доктор, всерьез пользоваться моей помощью; меня хотели просто ославить, лишить народного признания, погубить, уничтожить, обессилить, обескровить. И вот теперь, доктор, я скажу вам, что бы мне следовало сделать: умереть вовремя - это было бы для меня лучше всего; а главное - проиграть красиво, как античный атлет, с непринужденностью подставить шею и достойно испустить последний вздох. И Мирабо, вновь распростершись в шезлонге, яростно укусил подушку. Теперь Жильбер знал то, что хотел: он знал, от чего зависит жизнь и смерть Мирабо. - Граф, - спросил он, - что бы вы сказали, если бы завтра король прислал справиться о вашем здоровье? Больной передернул плечами, словно говоря: "Мне это было бы безразлично!." - Король... или королева, -добавил Жильбер. - А что? - И Мирабо приподнялся в шезлонге. - Я говорю, король или королева, - повторил Жильбер. Мирабо приподнялся, опершись на руки, похожий на присевшего перед прыжком льва, и устремил на Жильбера взгляд, пытаясь проникнуть в самую глубину его сердца. - Она этого не сделает, - сказал он. - А если все-таки сделает? - Вы думаете, - произнес Мирабо, - что она опустится так низко? - Я ничего не думаю, я только предполагаю, строю домыслы. - Ладно, - сказал Мирабо, - я подожду до завтрашнего вечера. - Что вы хотите сказать? - Понимайте мои слова в их прямом смысле, доктор, и не усматривайте в них ничего, кроме того, что сказано. Я подожду до завтрашнего вечера. - А что завтра вечером? - Ну что ж, завтра вечером, если она пришлет, доктор... если, например, придет господин Вебер, тогда вы правы, а я ошибался. Но если, напротив, он не придет, ну, тогда... тогда, значит, вы ошиблись, доктор, а я был прав. - Ладно, в таком случае до завтрашнего вечера. А покуда, любезный Демосфен, спокойствие, отдых и никаких волнений. - Я не встану с шезлонга. - А этот шарф? Жильбер указал пальцем на предмет, который первым делом привлек его внимание в этой комнате, Мирабо улыбнулся. - Слово чести! - сказал он. - Ладно, - отозвался Жильбер, - постарайтесь провести спокойную ночь, и я за вас ручаюсь. И он вышел. У дверей его ждал Тайш. - Ну что ж, дружище Тайш, твоему хозяину лучше, - сказал доктор. Старый слуга уныло покачал головой. - Как! - удивился Жильбер. - Ты сомневаешься в моих словах? - Я сомневаюсь во всем, господин доктор, пока рядом с ним остается его злой гений. И он со вздохом пропустил Жильбера на узкую лестницу. В углу лестничной площадки Жильбер увидел какую-то тень, которая ждала, прячась под вуалью. Заметив его, эта тень негромко вскрикнула и юркнула в дверь, которая оставалась полуоткрытой, чтобы облегчить ей путь к отступлению, похожему на бегство. - Что это за женщина? - спросил Жильбер. - Это она, - ответил Тайш. - Кто - она? - Женщина, которая похожа на королеву. Жильбер второй раз испытал потрясение, услыхав одну и ту же фразу; он сделал было два шага вперед, словно решив преследовать этот призрак, но остановился и прошептал: - Не может быть! И продолжил свой путь, оставив старого слугу в отчаянии оттого, что доктор, такой ученый человек, не попытался изгнать этого демона, которого Тайш искренне считал посланцем преисподней. Мирабо провел ночь довольно спокойно. На другой день спозаранку он кликнул Тайша и велел отворить окна, чтобы подышать утренним воздухом. Старого слугу беспокоило только одно - что его господин, казалось, снедаем лихорадочным нетерпением. Когда в ответ на его вопрос Тайш сказал, что времени еще только восемь часов, Мирабо отказался этому верить и потребовал, чтобы принесли часы. Он положил эти часы на столик рядом с собой. - Тайш, - сказал он старому слуге, - побудьте сегодня внизу вместо Жана, а он пускай заменит вас при мне. - О Господи! - всполошился Тайш. - Неужто я имел несчастье не угодить вашему сиятельству? - Напротив, мой милый Тайш, - растроганно сказал Мирабо, - я хочу определить тебя на сегодня в привратники именно потому, что ни на кого, кроме тебя, не могу положиться. Всем, кто будет справляться о моем здоровье, отвечай, что мне лучше, но я еще не принимаю; и только если приедут от... - Мирабо промолчал, потом решился: - Только если приедут из дворца, если приедут из Тюильри, ты впустишь посланца, слышишь? Под любым предлогом не отпускай его, покуда я с ним не поговорю. Видишь, мой милый Тайш, удаляя тебя, я возвышаю тебя до ранга наперсника. Тайш взял руку Мирабо и поцеловал. - О ваше сиятельство, - сказал он, - если бы только вы сами хотели жить! И он вышел. - Черт побери! - сказал Мирабо, глядя ему вслед, - это как раз самое трудное. В десять часов Мирабо встал и оделся не без легкого щегольства. Жан причесал его и побрил, затем придвинул для него кресло к окну. Из этого окна была видна улица. При каждом стуке молотка, при каждом дребезжании колокольчика из дома напротив можно было бы разглядеть, как из-за шторы показывается его встревоженное лицо и пронзительный взгляд устремляется на улицу; затем штора падала, но снова приподымалась на следующий звон колокольчика, на следующий стук молотка. В два часа Тайш поднялся наверх в сопровождении какого-то лакея. Сердце Мирабо бешено забилось; лакей был без ливреи. Мирабо сразу же предположил, что это бесцветное существо явилось от королевы, а одето таким образом для того, чтобы не компрометировать особу, его пославшую. Мирабо заблуждался. - Это от господина доктора Жильбера, - сказал Тайш. - А... - проронил Мирабо, побледнев, словно ему было двадцать лет и вместо посланца от г-жи де Монье он увидел курьера ее дяди бальи. - Сударь, - сказал Тайш, - этот человек от господина доктора Жильбера и имеет к вам письмо от него, поэтому я позволил себе сделать для него исключение из общего правила. - И хорошо поступили, - сказал граф. Потом он обратился к лакею: - Письмо? Гонец держал письмо в руках и немедля подал его графу. Мирабо развернул его; оно состояло всего из нескольких слов: Подайте о себе весточку. Буду у вас в одиннадцать вечера. Надеюсь сразу же услыхать от Вас, что я был прав, а Вы заблуждались. - Скажи своему господину, что застал меня на ногах и что я жду его нынче вечером, - сказал Мирабо лакею. И, обратившись к Тайшу, добавил: - Пускай этот парень уйдет от нас довольный. Тайш сделал знак, что понял, и увел бесцветного посланца. Шел час за часом. Колокольчик то и дело звонил, а молоток стучал. У Мирабо перебывал весь Париж. На улицах толпились кучки простых людей, которые, узнав новости, отличавшиеся от тех, что сообщали газеты, не желали верить на слово обнадеживающим сводкам Тайша и заставляли проезжавшие кареты сворачивать, чтобы стук колес не беспокоил прославленного больного. Около пяти часов Тайш счел за благо еще раз подняться в спальню к Мирабо и рассказать ему об этом. - Ах, - сказал Мирабо, - увидав тебя, мой бедный Тайш, я уж было подумал, что у тебя есть для меня новости получше. - Новости получше? - удивился Тайш. - Не представляю себе, какие новости могут быть лучше подобных свидетельств любви. - Ты прав, Тайш, - отвечал Мирабо, - а я неблагодарная тварь. И как только за Тайшем затворилась дверь, Мирабо открыл окно. Он вышел на балкон и в знак благодарности помахал рукой славным людям, которые встали у дома на часах, охраняя его покой. Те узнали его, и по улице Шоссе-д'Антен из конца в конец прогремели крики: "Да здравствует Мирабо!." О чем думал Мирабо, пока ему воздавали эти неожиданные почести, которые при других обстоятельствах заставили бы его сердце дрогнуть от радости? Он думал о высокомерной женщине, которой нет до него дела, и глаза его рыскали вокруг толпившихся перед домом людей в поисках лакея в голубой ливрее, идущего со стороны бульваров. Он вернулся в комнату с тяжелым сердцем. Начинало темнеть, а он так ничего и не увидел. Вечер прошел так же, как день. Нетерпение Мирабо сменилось угрюмой горечью