говоря об охоте, волках и прочей ерунде; но я не мог поступить иначе, и ты сам был такого же мнения, ведь ты совершенно ясно сказал мне это. Король Генрих положительно не склонен передать мне владения, составляющие приданое его сестры Марго, а Марго с криком и плачем требует любимый свой город Кагор. Если хочешь спокойствия в доме, надо делать то, чего требует жена; вот почему, любезный мой Шико, я хочу попытаться взять Кагор! - Что же она не попросила у вас луну, сир, раз вы такой покладистый муж? - спросил Шико, заживо задетый королевскими шутками. - Я постарался бы достать и луну, Шико, - ответил Беарнец. - Я так ее люблю, милую мою Марго! - Эх! Ладно уж! С вас вполне хватит Кагора; посмотрим, как вы с ним справитесь. - Ага! Вот об этом-то я и хотел поговорить; послушай, дружище: сейчас - минута решающая, а главное - пренеприятная! Увы! Я весьма неохотно обнажаю шпагу, я отнюдь не храбрец, и все мое естество возмущается при каждом выстреле из аркебуза. Шико, дружище, не насмехайся чрезмерно над несчастным Беарнцем, твоим соотечественником и другом; если я струхну и ты это заметишь - не проболтайся! - Если вы струхнете - так вы сказали? - Да. - Значит, вы боитесь, что струхнете? - Разумеется. - Но тогда, гром и молния! Если у вас такой характер - какого черта вы впутываетесь во все эти передряги? - Что поделаешь! Раз это нужно! - Господин де Везен - страшный человек! - Мне это хорошо известно, черт возьми! - Он никого не пощадит. - Ты думаешь, Шико? - О! Уж в этом-то я уверен: белые ли перед ним перья, красные ли - он все равно крикнет пушкарям: "Огонь!" - Ты имеешь в виду мой белый султан, Шико? - Да, сир, и так как ни у кого, кроме вас, нет такого султана... - Ну и что же? - Я бы посоветовал вам снять его, сир. - Но, друг мой, я ведь надел его, чтобы меня узнавали, а если я его сниму... - Что тогда? - Что тогда, Шико? Моя цель не будет достигнута. - Значит, вы, сир, презрев мой совет, не снимете его? - Да, несмотря ни на что, я его не сниму. Произнося эти слова, выражавшие непоколебимую решимость, Генрих дрожал еще сильнее, чем когда говорил речь командирам. - Послушайте, ваше величество, - сказал Шико, совершенно сбитый с толку несоответствием между словами короля и всей его повадкой, - послушайте, время еще не ушло! Не действуйте безрассудно, вы не можете сесть на коня в таком состоянии! - Стало быть, я очень бледен, Шико? - спросил Генрих. - Бледны как смерть, сир. - Отлично! - воскликнул король. - Как так - отлично? - Да уж я-то знаю! В эту минуту прогремел пушечный выстрел, сопровождаемый неистовой пальбой из мушкетов; так г-н де Везен ответил на требование сдать крепость, которое ему предъявил Дюплесси-Морнэ. - Ну как? - спросил Шико. - Что вы скажете об этой музыке? - Скажу, что она чертовски леденит мне кровь в жилах, - ответил Генрих. - Эй! Коня мне! Коня! - крикнул он срывающимся, надтреснутым голосом. Шико смотрел на Генриха и слушал его, ничего не понимая в странном явлении, происходившем у него на глазах. Генрих хотел сесть в седло, но это ему удалось не сразу. - Эй, Шико, - сказал Беарнец, - садись и ты на коня; ты ведь тоже не военный человек - верно? - Верно, ваше величество. - Ну вот! Едем, Шико, давай бояться вместе! Едем туда, где бой, дружище! Эй, хорошего коня господину Шико! Шико пожал плечами и, глазом не сморгнув, сел на прекрасную испанскую лошадь, которую ему подвели, как только король отдал свое приказание. Генрих пустил своего коня в галоп; Шико поскакал за ним следом. Доехав до передовой линии своего небольшого войска, Генрих поднял забрало. - Развернуть знамя! Новое знамя! - крикнул он с дрожью в голосе. Сбросили чехол - и новое знамя с двумя гербами - Наварры и Бурбонов - величественно взвилось в воздух; оно было белое: с одной стороны на нем в лазоревом поле красовались золотые цепи, с другой - золотые лилии с геральдической перевязью в форме сердца. "Боюсь, - подумал про себя Шико, - что боевое крещение этого знамени будет весьма печальным". В ту же минуту, словно отвечая на его мысль, крепостные пушки дали залп, который вывел из строя целый ряд пехоты в десяти шагах от короля. - Гром и молния! - воскликнул Генрих. - Ты видишь, Шико? Похоже, что это не шуточное дело! - Зубы у него отбивали дробь. "Ему сейчас станет дурно", - подумал Шико. - А! - пробормотал Генрих. - А! Ты боишься, проклятое тело, ты трясешься, ты дрожишь; погоди же, погоди! Уж раз ты так дрожишь, пусть это будет не зря! И, яростно пришпорив своего белого скакуна, он обогнал конницу, пехоту, артиллерию и очутился в ста шагах от крепости, весь багровый от вспышек пламени, которые сопровождали оглушительную пальбу крепостных батарей и, словно лучи закатного солнца, отражались в его латах. Он придерживал коня и минут десять сидел на нем неподвижно, обратясь лицом к городским воротам и раз за разом восклицая: - Подать фашины! Гром и молния! Фашины! Морнэ с поднятым забралом, со шпагой в руке присоединился к нему. Шико, как и Морнэ, надел латы; но он не вынул шпаги из ножен. За ними вслед, воодушевляясь их примером, мчались юные дворяне-гугеноты; они кричали и вопили: "Да здравствует Наварра!" Во главе этого отряда ехал виконт де Тюренн; через шею его лошади была перекинута фашина. Каждый из всадников подъезжал и бросал свою фашину: в мгновение ока ров под подъемным мостом был заполнен. Тогда ринулись вперед артиллеристы; теряя по тридцать человек из сорока, они все же ухитрились заложить петарды под ворота. Картечь и пули огненным смерчем бушевали вокруг Генриха и в один миг скосили у него на глазах два десятка людей. Восклицая: "Вперед! Вперед!" - он направил своего коня в самую середину артиллерийского отряда. Он очутился на краю рва в ту минуту, когда взорвалась первая петарда. Ворота раскололись в двух местах. Артиллеристы зажгли вторую петарду. Образовалась еще одна скважина; но тотчас во все три бреши просунулось десятка два аркебузов, и пули градом посыпались на солдат и офицеров. Люди падали вокруг короля, как срезанные колосья. - Сир, - повторил Шико, нимало не думая о себе. - Сир, бога ради, уйдите отсюда! Морнэ не говорил ни слова, но он гордился своим учеником и время от времени пытался заслонить его собою; но всякий раз Генрих судорожным движением руки отстранял его. Вдруг Генрих почувствовал, что на лбу у него выступила испарина и перед глазами туман. - А! Треклятое естество! - вскричал он. - Нет, никто не сможет сказать, что ты победило меня! Соскочив с коня, он крикнул: - Секиру! Живо - секиру! - и принялся мощной рукой сшибать стволы аркебузов, обломки дубовых досок и бронзовые гвозди. Наконец рухнула перекладина, за ней - створка ворот, затем кусок стены, и человек сто ворвались в пролом, дружно крича: - Наварра! Наварра! Кагор - наш! Да здравствует Наварра! Шико ни на минуту не расставался с королем: он был рядом с ним, когда тот одним из первых ступил под свод ворот, и видел, как при каждом залпе Генрих вздрагивал и низко опускал голову. - Гром и молния! - в бешенстве воскликнул Генрих. - Видал ли ты когда-нибудь, Шико, такую трусость? - Нет, сир, - ответил тот, - я никогда не видал такого труса, как вы: это нечто ужасающее! В эту минуту солдаты г-на де Везена попытались отбить у Генриха и его передового отряда городские ворота и окрестные дома, ими занятые. Генрих встретил их со шпагой в руке. Но осажденные оказались сильнее; им удалось отбросить Генриха и его солдат за крепостной ров. - Гром и молния! - воскликнул король. - Кажется, мое знамя отступает! Раз так, я понесу его сам! Сделав над собой героическое усилие, он вырвал знамя из рук знаменосца, высоко поднял его и, наполовину скрытый его развевающимися складками, первым снова ворвался в крепость, приговаривая: - Ну-ка, бойся! Ну-ка, дрожи теперь, трус! Вокруг свистели пули; они пронзительно шипели, расплющиваясь о даты Генриха, с глухим шумом пробивали знамя. Тюренн, Морнэ и множество других вслед за королем ринулись в открытые ворота. Пушкам уже пришлось замолчать; сейчас нужно было сражаться лицом к лицу, врукопашную. Покрывая своим властным голосом грохот оружия, трескотню выстрелов, лязг железа, де Везен кричал: "Баррикадируйте улицы! Копайте рвы! Укрепляйте дома!" - О! - воскликнул де Тюренн, находившийся неподалеку и все расслышавший. - Да ведь город взят, бедный мой Везен! И как бы в подкрепление своих слов он выстрелом из пистолета ранил де Везена в руку. - Ошибаешься, Тюренн, ошибаешься, - ответил да Везен, - нужно двадцать штурмов, чтобы взять Кагор! Вы его штурмовали один раз - стало быть, вам потребуется еще девятнадцать! Господин де Везен защищался пять дней и пять ночей, стойко обороняя каждую улицу, каждый дом. К великому счастью для восходящей звезды Генриха Наваррского, де Везен, чрезмерно полагаясь на крепкие стены и гарнизон Кагора, не счел нужным известить г-на де Бирона. Пять дней и пять ночей подряд Генрих командовал как полководец и дрался как солдат; пять дней и пять ночей он спал, подложив под голову камень, и просыпался с секирой в руках. Каждый день его отряды занимали какую-нибудь улицу, площадь, перекресток; каждую ночь гарнизон Кагора пытался отбить то, что было занято днем. Наконец в ночь с четвертого на пятый день боев враг, вконец измученный, казалось, вынужден был дать протестантской армии некоторую передышку. Воспользовавшись этим, Генрих, в свою очередь, атаковал кагорцев и взял приступом последнее сильное укрепление, потеряв при этом семьсот человек. Почти все дельные командиры получили ранения; де Тюренну пуля угодила в плечо; Морнэ едва не был убит камнем, брошенным ему в голову. Один лишь король остался невредим; обуревавший его вначале страх, который он так геройски преодолел, сменился лихорадочным возбуждением, почти безрассудной отвагой: все скрепления его лат лопнули, одни - от собственной его натуги, ибо он рубил сплеча; другие - под ударами врагов; сам он разил так мощно, что никогда не наносил противнику ран, а всегда убивал его. Когда это последнее укрепление пало, король в сопровождении неизменного Шико въехал во внутренний двор крепости; мрачный, молчаливый, Шико уже пять дней подряд с отчаянием наблюдал, как рядом с ним возникает грозный призрак новой монархии, которой суждено будет задушить монархию Валуа. - Ну, как? Что ты обо всем этом думаешь? - спросил король, приподнимая забрало и глядя на Шико так проницательно, словно он читал в душе злополучного посла. - Сир, - с грустью промолвил Шико, - сир, я думаю, что вы - настоящий король! - А я, сир, - воскликнул де Морнэ, - я скажу, что вы человек неосторожный! Как! Сбросить рукавицы и поднять забрало, когда вас обстреливают со всех сторон! Глядите-ка, еще пуля! Действительно, мимо них просвистела пуля и перешибла перо на верхушке шлема Генриха. В ту же минуту, как бы в подтверждение слов г-на де Морнэ, короля окружил десяток стрелков из личного отряда губернатора. Господин де Везен держал их там в засаде; они стреляли низко и метко. Лошадь короля была убита под ним, лошади г-на де Морнэ пуля перешибла ногу. Король упал; вокруг него засверкал десяток клинков. Один только Шико держался на ногах; мгновенно соскочил с коня, загородил собой Генриха и принялся вращать шпагой с такой быстротой, что стрелки, стоявшие ближе других, попятились. Затем он помог встать королю, запутавшемуся в сбруе, подвел ему своего коня и сказал: "Ваше величество, вы засвидетельствуете королю Франции, что если я и обнажил шпагу против его людей, все же никого не тронул". Генрих обнял Шико и со слезами на глазах поцеловал. - Гром и молния! - воскликнул он. - Ты будешь моим, Шико; будешь жить со мной и умрешь со мной, сынок, - согласен? Служить у меня хорошо, у меня доброе сердце! - Ваше величество, - ответил Шико, - в этом мире я могу служить только одному человеку - моему государю. Увы! Сияние, которым он окружен, меркнет, но я, кто отказался разделить с ним благополучие, буду верен ему в несчастье. Дайте же мне служить моему королю и любить моего короля, пока он жив; скоро я один-единственный останусь возле него; так не пытайтесь отнять у него его последнего слугу! - Шико, - проговорил Генрих, - я запомню ваше обещание - слышите? Вы мне дороги, вы для меня неприкосновенны, и после Генриха Французского лучшим вашим другом будет Генрих Наваррский. - Да, ваше величество, - бесхитростно сказал Шико, почтительно целуя руку короля. - Теперь вы видите, друг мой, - продолжал король, - что Кагор наш; господин де Везен даст перебить здесь весь свой гарнизон; что до меня - я скорее дам перебить все свое войско, нежели отступлю. Угроза оказалась излишней, Генриху не пришлось продолжать борьбу. Под предводительством де Тюренна его войска окружили гарнизон; г-н де Везен был захвачен ими. Город сдался. Взяв Шико за руку, Генрих привел его в обгорелый, изрешеченный пулями дом, где находилась его главная квартира, и там продиктовал г-ну де Морнэ письмо, которое Шико должен был отвезти королю Французскому. Письмо было написано на плохом латинском языке и заканчивалось словами: "Quod mihi dixisti, profuit inultum. Cognosco meos devotos. Nosce tuos. Chicotus cetera expediet" - что приблизительно значило: "То, что вы мне сообщили, было весьма полезно для меня. Я знаю тех, кто мне предан, познай своих. Шико передаст тебе остальное". - А теперь, друг мой Шико, - сказал Генрих, - поцелуйте меня, только смотрите не запачкайтесь, ведь я - да простит меня бог! - весь в крови, словно мясник! Я бы охотно предложил вам кусок этой крупной дичи, если бы знал, что вы соблаговолите его принять; но я вижу по вашим глазам, что вы откажетесь. Все же - вот мое кольцо; возьмите его, я так хочу; а затем - прощайте, Шико, больше я вас не задерживаю; возвращайтесь поскорее во Францию; ваши рассказы о том, что вы видели, будут иметь успех при дворе. Шико согласился принять подарок и уехал. Ему потребовалось трое суток, чтобы убедить себя, что все это не было сном и что он, проснувшись в Париже, не увидит сейчас окон своего дома, перед которыми г-н де Жуаез устраивает серенады. 24. О ТОМ, ЧТО ПРОИСХОДИЛО В ЛУВРЕ ПРИБЛИЗИТЕЛЬНО В ТО ВРЕМЯ, КОГДА ШИКО ВСТУПАЛ В НЕРАК Настоятельная необходимость следовать за вашим другом Шико вплоть до завершения его миссии надолго отвлекла нас от Лувра, в чем мы чистосердечно извиняемся перед читателем. Было бы, однако, несправедливо еще дольше оставлять без внимания события, последовавшие за Венсенским заговором, и действия лица, против которого он был направлен. Король, проявивший такое мужество в опасную минуту, ощутил затем то запоздалое волнение, которое нередко обуревает самые стойкие сердца после того, как опасность миновала. По этой причине он, возвращаясь в Лувр, не проронил ни слова; молился он в ту ночь несколько дольше обычного и, весь отдавшись беседе с богом, в своем великом рвении забыл поблагодарить бдительных командиров и преданную стражу, помогших ему избегнуть гибели. Затем он лег в постель, удивив своих камердинеров быстротой, с которой он на этот раз совершил свой сложный туалет; казалось, он спешил заснуть, чтобы наутро голова у него была более свежа и ясна. Поэтому д'Эпернон, дольше всех остававшийся в королевской спальне, упорно надеясь на изъявление благодарности, которого так и не дождался, удалился оттуда в прескверном расположении духа. Увидев, что д'Эпернон прошел мимо него в полном молчании, Луаньяк, стоявший у бархатной портьеры, круто повернулся к Сорока пяти и сказал им: - Господа, вы больше не нужны королю, идите спать. В два часа пополуночи все спали в Лувре. Тайна была строжайше соблюдена, ничто никому не стало известно. Почтенные парижские горожане мирно почивали, не подозревая, что в ту ночь королевский престол чуть было не перешел к новой династии. Господин д'Эпернон тотчас велел снять с себя сапоги и, вместо того чтобы по давнему своему обыкновению разъезжать по городу с тремя десятками всадников, последовал примеру своего августейшего повелителя и лег спать, никому не сказав ни слова. Один только Луаньяк, которого, так же как justum efc lenacem [праведного и стойкого (лат.)] Горация, даже крушение мира не могло бы отвратить от исполнения своих обязанностей, - один только Луаньяк обошел все караулы швейцарцев и французской стражи, несших свою службу добросовестно, но без особого рвения. В ту ночь три маловажных нарушения дисциплины были наказаны так, как обычно карались тяжкие преступления. На другое утро Генрих, пробуждения которого нетерпеливо дожидалось столько людей, жаждавших поскорее узнать, на что они могут надеяться, - на другое утро Генрих выпил в постели четыре чашки крепчайшего бульона вместо двух и велел передать статс-секретарям де Виллекье и д'О, чтобы они явились к нему, в его опочивальню, для составления нового эдикта, касающегося государственных финансов. Королеву предупредили, что она будет обедать одна, а в ответ на выраженное его через одного из ее придворных беспокойство о здоровье его величества король соизволил передать, что вечером он будет принимать вельможных дам и ужинать у себя в кабинете. Тот же ответ был дан придворному королевы-матери, которая, хотя и жила последние два года весьма уединенно в своем Суассонском дворце, однако каждый день через посланцев осведомлялась о здоровье сына. Оба государственных секретаря тревожно переглядывались. В это утро король был настолько рассеян, что даже чудовищные поборы, которые они намеревались установить, не вызвали у его величества и тени улыбки. А ведь рассеянность короля всегда особенно тревожит государственных секретарей! Зато Генрих все время играл с "Мастером Ловом" и всякий раз, когда собачка сжимала его изнеженные пальцы своими острыми зубами, приговаривал: - Ах ты бунтовщик, ты тоже хочешь меня укусить? Ах ты подлая собачонка, ты тоже покушаешься на твоего государя? Да что это - сегодня все решительно в заговоре! Затем Генрих, притворяясь, что для этого нужны такие же усилия, какие потребовались Геркулесу, сыну Алкмены, для укрощения Немейского льва, укрощал мнимое чудовище, которое и все-то было величиной с кулак, с неописуемым удовольствием повторяя ему: - А! Ты побежден, Мастер Лов, побежден, гнусный лигист Мастер Лов, побежден! Побежден! Побежден! Это было все, что смогли уловить господа де Виллекье и д'О, два великих дипломата, уверенных, что ни одна тайна человеческая не может быть сокрыта от них. За исключением этих речей, обращенных к Мастеру Лову, Генрих все время хранил молчание. Ему нужно было подписывать бумаги - он их подписывал; нужно было слушать - он слушал, закрыв глаза так естественно, что невозможно было определить, спит ли он или слушает. Наконец пробило три часа пополудни. Король потребовал к себе г-на д'Эпернона. Ему ответили, что герцог производит смотр легкой коннице. Он велел позвать Луаньяка. Ему ответили, что Луаньяк занят отбором лимузинских лошадей. Полагали, что король будет раздосадован тем, что двое подвластных ему людей не подчинились его воле, - отнюдь нет; вопреки ожиданию он с самым беспечным видом принялся насвистывать охотничью песенку - развлечение, которому он предавался только тогда, когда был вполне доволен собой. Было ясно, что упорное желание молчать, которое король обнаруживал с самого утра, сменилось все возраставшей потребностью говорить. Эта потребность стала неодолимой; но так как возле короля никого не оказалось, то ему пришлось беседовать с самим собой. Он спросил себе полдник и приказал, чтобы во время еды ему читали вслух назидательную книгу; вдруг он прервал чтение вопросом: - "Жизнь Суллы" [Сулла (138-78 гг. до н.э.) - римский полководец; древнегреческий писатель Плутарх рассказал о жизни Суллы в "Сравнительных жизнеописаниях"] написал Плутарх, не так ли? Чтец читал книгу религиозного содержания; когда его прервали вопросом чисто мирского свойства, он с удивлением воззрился на короля. Тот повторил свой вопрос. - Да, сир, - ответил чтец. - Помните ли вы то место, где историк рассказывает, как Сулла избег смерти? Чтец смутился. - Не очень хорошо помню, сир, - ответил он, - я давно не перечитывал Плутарха. В эту минуту доложили о его преосвященстве кардинале де Жуаез. - А! Вот кстати, - воскликнул король, - явился ученый человек, наш друг; уж он-то скажет нам это без запинки! - Сир, - сказал кардинал, - неужели мне посчастливилось прийти кстати? Это такая редкость в нашем мире! - Право слово, очень кстати; вы слышали мой вопрос? - Если не ошибаюсь, ваше величество изволили спросить, каким образом и при каких обстоятельствах диктатор Сулла спасся от смерти? - Совершенно верно. Вы можете ответить на этот вопрос, кардинал? - Нет ничего легче, ваше величество. - Тем лучше! - Ваше величество, Сулле, погубившему такое множество людей, опасность лишиться жизни угрожала только в сражениях. Ваше величество, по всей вероятности, имели в виду какое-нибудь из них? - Да, и я теперь припоминаю - в одном из этих сражений он был на волосок от смерти. Прошу вас, кардинал, раскройте Плутарха - он, наверно, лежит здесь, в переводе славного Амьо, и прочтите мне то место, где повествуется о том, как благодаря быстроте своего белого коня римлянин спасся от вражеских дротиков [в "Сравнительных жизнеописаниях" Плутарх рассказал о том, как, сражаясь против Телезина, Сулла восседал на белом коне; он не заметил, как враги направили на него копья, но конюх успел хлестнуть коня и заставил его отскочить как раз настолько, чтобы копья воткнулись в землю]. - Сир, совершенно излишне раскрывать Плутарха; это событие произошло во время битвы, которую он дал Самниту Телезерию и Луканцу Лампонию. - Вы должны это знать лучше, чем кто-либо, любезный кардинал, при вашей учености! - Ваше величество, право, слишком добры ко мне, - с поклоном ответил кардинал. - Теперь, - спросил король после недолгого молчания, - теперь объясните мне, почему враги никогда не покушались на римского льва, столь жестокого? - Ваше величество, - молвил кардинал, - я отвечу вам словами того же Плутарха. - Отвечайте, Жуаез, отвечайте! - Карбон, заклятый враг Суллы, зачастую говорил: "Мне приходится одновременно бороться со львом и с лисицей, живущими в сердце Суллы; но лисица доставляет мне больше хлопот". - Вот оно что! - задумчиво протянул Генрих. - Лисица! - Так говорит Плутарх, сир. - И он прав, кардинал, - заявил король, - он прав. Кстати, уж если речь зашла о битвах, имеете ли вы какие-нибудь вести о вашем брате? - О котором из них? Вашему величеству ведь известно, что у меня их четверо! - Разумеется, о герцоге д'Арк, моем друге. - Нет еще, сир. - Только бы герцог Анжуйский, до сих пор так хорошо умевший изображать лисицу, сумел бы теперь хоть немного быть львом! Кардинал ничего не ответил, ибо на сей раз Плутарх ничем не мог ему помочь: многоопытный царедворец опасался, как бы его ответ, если он скажет что-нибудь приятное о герцоге Анжуйском, не был неприятен королю. Убедившись, что кардинал намерен молчать, Генрих снова занялся Мастером Ловом; затем, сделав кардиналу знак остаться, он встал, облекся в роскошную одежду и прошел в свой кабинет, где его ждал двор. При дворе, где люди обладают таким же тонким чутьем, как горцы, особенно остро ощущается приближение и окончание бурь; никто еще ничего не разгласил, никто еще не видел короля - и, однако, у всех настроение соответствовало обстоятельствам. Обе королевы были, по-видимому, сильно встревожены. Екатерина, бледная и взволнованная, раскланивалась на все стороны, говорила отрывисто и немногословно. Луиза де Водемон ни на кого не смотрела и никого не слушала. Временами можно было думать, что несчастная молодая женщина лишается рассудка. Вошел король. Взгляд у него был живой, на щеках играл нежный румянец; выражение его черт, казалось, говорило о хорошем расположении духа, и на хмурые лица, дожидавшиеся королевского выхода, это обстоятельство подействовало так, как луч осеннего солнца - на купу деревьев, листва которых уже пожелтела. В одно мгновение все стало золотистым, багряным, все засияло. Генрих поцеловал руку сначала матери, затем жены так галантно, будто все еще был герцогом Анжуйским. Он наговорил множество комплиментов дамам, уже отвыкшим от таких проблесков любезности с его стороны, и даже простер ее до того, что попотчевал их конфетами. - О вашем здоровье тревожились, сын мой, - сказала Екатерина, пытливо глядя на короля, словно желая увериться, что этот румянец - не поддельный, что эта веселость - не маска. - И совершенно напрасно, государыня, - ответил король, - я никогда еще не чувствовал себя так хорошо. Эти слова сопровождались улыбкой, которая тотчас передалась всем устам. - И какому благодетельному влиянию, сын мой, - спросила Екатерина, с трудом скрывая свое беспокойство, - вы приписываете это улучшение вашего здоровья? - Тому, что я много смеялся, государыня, - ответил король. Все переглянулись с таким глубоким изумлением, словно король сказал какую-то нелепость. - Много смеялись! Вы способны много смеяться, сын мой? - спросила Екатерина с обычным своим суровым видом. - Значит, вы - счастливый человек! - Так оно и есть, государыня. - И какой же у вас нашелся повод для столь бурной веселости? - Нужно вам сказать, матушка, что вчера вечером я ездил в Венсенский лес. - Я это знала. - А! Вы это знали? - Да, сын мой; все, что относится к вам, важно для меня; для вас это ведь не новость! - Разумеется, нет; итак, я поехал в Венсенский лес; на обратном пути дозорные обратили мое внимание на неприятельское войско, мушкеты которого блестели на дороге. - Неприятельское войско на дороге в Венсен? - Да, матушка. - И где же? - Против рыбного пруда якобинцев, возле дома милой нашей кузины. - Возле дома госпожи де Монпансье! - воскликнула Луиза де Водемон. - Совершенно верно, государыня, возле Бель-Эба; я храбро подошел к неприятелю вплотную, чтобы дать сражение, и увидел... - О боже! Продолжайте, сир, - с непритворным испугом воскликнула молодая королева. - О! Успокойтесь, государыня! Екатерина выжидала в мучительном напряжении, но ни единым словом, ни единым жестом не выдавала своих чувств. - Я увидел, - продолжал король, - целый монастырь, множество благочестивых монахов, которые с воинственными возгласами отдавали мне честь своими мушкетами! Кардинал де Жуаез рассмеялся; весь двор тотчас с превеликим усердием последовал его примеру. - О! - воскликнул король. - Смейтесь, смейтесь; вы правы, ведь об этом долго будут говорить: у меня во Франции десять тысяч монахов, из которых я, в случае, надобности, сделаю десять тысяч мушкетеров; тогда я создам должность великого магистра мушкетеров-постриженцев его христианнейшего величества и пожалую этим званием вас, кардинал. - Я согласен, ваше величество; для меня всякая служба хороша, если только она угодна вашему величеству. Во время беседы короля с кардиналом дамы, соблюдая этикет того времени, встали и одна за другой, поклонившись королю, вышли. Королева со своими фрейлинами последовала за ними. В кабинете осталась одна только королева-мать; за необычной веселостью короля чувствовалась какая-то тайна, которую она решила разведать. - Кстати, кардинал, - неожиданно сказал Генрих прелату, который, видя, что королева-мать не уходит, и догадываясь, что она намерена беседовать с сыном наедине, хотел было откланяться, - кстати, кардинал, что поделывает ваш братец дю Бушаж? - Право, не знаю, ваше величество. - Как же так - не знаете? - Не знаю, ваше величество; я его очень редко вижу или, вернее, совсем не вижу, - ответил кардинал. Из глубины кабинета донесся тихий печальный голос, молвивший: - Я здесь, ваше величество. - А! Это он! - воскликнул Генрих. - Подите сюда, граф, подите сюда! Молодой человек тотчас повиновался. - Боже правый! - воскликнул король, в изумлении глядя на него. - Честное слово дворянина, это движется не человек, а призрак! - Ваше величество, он много работает, - пролепетал кардинал, сам поражаясь той переменой, которая за одну неделю произошла в лице и осанке его брата. Действительно, дю Бушаж был бледен, как восковая фигура, а его тело, едва обозначавшееся под шелком и вышивками, и впрямь казалось невещественным, призрачным. - Подойдите поближе, молодой человек, - приказал король, - подойдите поближе! Благодарю вас, кардинал, за цитату, приведенную вами из Плутарха; обещаю вам, что в подобных случаях всегда буду прибегать к вашей помощи. Кардинал понял, что король хочет остаться наедине с его братом, и бесшумно удалился. Король украдкой проводил его глазами, а затем остановил взгляд на матери, по-прежнему сидевшей неподвижно. Теперь в кабинете не было никого, кроме королевы-матери, д'Эпернона, рассыпавшегося перед ней в любезностях, и дю Бушажа. У двери стоял Луаньяк, полусолдат, полупридворный, всецело занятый своей службой. Король сел, знаком велел дю Бушажу приблизиться вплотную и спросил его: - Граф, почему вы прячетесь за дамами? Неужели вы не знаете, что мне приятно видеть вас? - Эти милостивые слова - великая честь для меня, сир, - сказал молодой человек, отвешивая поклон. - Если так, почему же, граф, я теперь никогда не вижу вас в Лувре? - Меня, сир? - Да, вас, это сущая правда, и я на это жаловался вашему брату кардиналу, еще более ученому, чем я полагал. - Если ваше величество, - сказал Анри дю Бушаж, - не видите меня, то лишь потому, что вы никогда не изволите хотя бы мельком бросить взгляд в уголок этого покоя, где я всегда нахожусь в положенный час при вечернем выходе вашего величества. Я также неизменно присутствую при утреннем вашем выходе, сир, и почтительно кланяюсь вам, когда вы проходите в свои покои по окончании совета. Я никогда не уклонялся от выполнения моего долга и никогда не уклонюсь, пока буду держаться на ногах, ибо для меня это священный долг! - И в этом причина твоей печали? - дружелюбно спросил Генрих. - Ах! Неужели ваше величество могли подумать... - Нет, твой брат и ты - вы меня любите. - Сир! - И я вас тоже люблю. К слову сказать, ты знаешь, что бедняга Анн прислал мне письмо из Дьеппа? - Мне это не было известно, сир. - Так, но тебе было известно, что он очень огорчался, когда ему пришлось уехать. - Он признался мне, что покидает Париж с превеликим сожалением. - Да, но знаешь, что он сказал мне? Что есть человек, который еще гораздо сильнее сожалел бы о Париже, в что, будь такой приказ дан тебе, ты бы умер. - Возможно, сир. - Он мне сказал еще больше - ведь он много чего говорит, твой брат, конечно, когда он не дуется; он мне сказал, что, если бы этот вопрос возник перед тобой, ты бы ослушался меня. Так ли это? - Ваше величество были правы, сочтя мою смерть более вероятной, нежели мое ослушание. - Ну а если бы, получив приказ уехать, ты все же не умер с горя? - Сир, ослушаться вас было бы для меня тягостнее смерти; но все же, - прибавил молодой человек и, как бы желая скрыть свое смущение, опустил голову, - но все же я ослушался бы. Скрестив руки, король внимательно взглянул на дю Бушажа и сказал: - Вот оно что! Да ты, бедный мой граф, видно, слегка повредился в уме? Молодой человек печально улыбнулся. - Ах, сир! Тяжко повредился; напрасно вы так осторожно выражаетесь, говоря об этом. - Значит, дело серьезное, друг мой? Дю Бушаж подавил тяжкий вздох. - Расскажи мне, что случилось, - хорошо? Героическим усилием воли молодой человек заставил себя улыбнуться. - Такому великому государю, как вы, сир, не пристало выслушивать подобные признания. - Что ты, что ты, Анри, - возразил король, - говори, рассказывай, этим ты развлечешь меня. - Сир, - с достоинством ответил молодой человек, - вы ошибаетесь; должен сказать, в моей печали нет ничего, что могло бы развлечь благородное сердце. - Полно, полно, не сердись, дю Бушаж, - сказал король, взяв его за руку, - ты ведь знаешь, что твой государь также испытал терзания несчастливой любви. - Я это знаю, ваше величество. В прошлом... - Поэтому я сочувствую твоим страданиям. - Это чрезмерная доброта со стороны государя. - Отнюдь нет! Послушай: когда я страдал так, как ты сейчас, я ниоткуда не мог получить помощи, потому что надо мной не было никого, кроме господа бога; а тебе, дитя мое, я могу оказать помощь. - Ваше величество! - Стало быть, дитя мое, - продолжал Генрих с нежной печалью в голосе, - стало быть, надейся увидеть конец твоих мучений! Молодой человек покачал головой в знак сомнения. - Дю Бушаж, - продолжал Генрих, - ты будешь счастлив, или я перестану именоваться королем Франции. - Счастлив? Я-то? Увы, сир, это невозможно, - ответил молодой человек с улыбкой, исполненной неизъяснимой горечи. - Почему же? - Потому что мое счастье - не от мира сего. - Анри, - настойчиво продолжал король, - уезжая, ваш брат препоручил вас мне как другу. Уж если вы не спрашиваете совета ни у мудрости вашего отца, ни у эрудиции вашего брата кардинала, - я хочу быть для вас старшим братом. Не упрямьтесь, доверьтесь мне, поведайте мне все. Уверяю вас, дю Бушаж, мое могущество и мое расположение к вам найдут средство против всего, кроме смерти. - Ваше величество, - воскликнул молодой человек, бросаясь к ногам короля, - ваше величество, не подавляйте меня изъявлением доброты, на которую я не могу должным образом ответить. Моему горю нельзя помочь, ибо в нем единственная моя отрада. - Дю Бушаж, вы - безумец, и, помяните мое слово, вы погубите себя своими несбыточными мечтаниями. - Я это прекрасно знаю, сир, - спокойно ответил молодой человек. - Так скажите же наконец, - воскликнул король с некоторым раздражением, - что вы хотите? Жениться или приобрести некое влияние? - Ваше величество, я хочу снискать любовь; вы видите, никто не в силах помочь мне удостоиться этого счастья; я должен завоевать его сам, сам всего достичь для себя. - Так почему же ты отчаиваешься? - Потому что я чувствую, что никогда его не завоюю, ваше величество. - Попытайся, сын мой, попытайся; ты богат, ты молод - какая женщина способна устоять против тройного очарования красоты, любви и молодости? Таких нет, дю Бушаж, - их не существует! - Сколько людей на моем месте благословляли бы вас, сир, за вашу несказанную снисходительность, за милость, которую вы мне оказываете и которая меня подавляет. Быть любимым таким государем, как ваше величество, - это ведь почти то же, что быть любимым самим богом. - Стало быть, ты согласен? Вот и отлично, не говори мне ничего, если хочешь соблюсти свою тайну: я велю добыть сведения, предпринять некоторые шаги. Ты знаешь, что я сделал для твоего брата? Для тебя я сделаю то же самое: расход в сто тысяч экю меня не смущает. Дю Бушаж схватил руку короля и прижал ее к своим губам. - Ваше величество, - воскликнул он, - потребуйте, когда только вам будет угодно, мою кровь, и я пролью ее всю, до последней капли, в доказательство того, сколь я признателен вам за покровительство, от которого отказываюсь. Генрих III досадливо повернулся к нему спиной. - Поистине, - воскликнул он, - эти Жуаезы еще более упрямы, чем Валуа. Вот этот заставит меня изо дня в день созерцать его кислую мину и синие круги под глазами - куда как приятно будет! Мой двор и без того изобилует радостными лицами! - О! Сир! Пусть это вас не заботит, - вскричал Жуаез, - лихорадка, пожирающая меня, веселым румянцем разольется по моим щекам, и, видя мою улыбку, все будут убеждены, что я - счастливейший из смертных. - Да, но я, жалкий ты упрямец! Я-то буду знать, что дело обстоит как раз наоборот, и эта уверенность будет сильно огорчать меня. - Ваше величество дозволяет мне удалиться? - спросил дю Бушаж. - Да, дитя мое, ступай и постарайся быть мужчиной. Молодой человек поцеловал руку короля, отвесил почтительнейший поклон королеве-матери, горделиво прошел мимо д'Эпернона, который ему не поклонился, и вышел. Как только он переступил порог, король вскричал: - Закройте двери, Намбю! Придворный, которому было дано это приказание, тотчас громогласно объявил в прихожей, что король никого больше не примет. Затем Генрих подошел к д'Эпернону, хлопнул его по плечу и сказал: - Ла Валет, сегодня вечером ты прикажешь раздать твоим Сорока пяти деньги, которые тебе вручат для них, и отпустишь их на целые сутки. Я хочу, чтобы они повеселились вволю. Клянусь мессой, они ведь спасли меня негодники, спасли, как Суллу - его белый конь! - Спасли вас? - удивленно переспросила Екатерина. - Да, матушка. - Спасли - от чего именно? - А вот - спросите д'Эпернона! - Я спрашиваю вас - мне кажется, это еще надежнее? - Так вот, государыня, дражайшая наша кузина, сестра вашего доброго друга господина де Гиза, - о! не возражайте, - разумеется, он ваш добрый друг... Екатерина улыбнулась, как улыбается женщина, говоря себе: "Он этого никогда не поймет". Король заметил эту улыбку, поджал губы и, продолжая начатую фразу, сказал: - Сестра вашего доброго друга де Гиза вчера устроила против меня засаду. - Засаду? - Да, государыня, вчера меня намеревались схватить - быть может, лишить жизни... - И вы вините в этом де Гиза? - воскликнула Екатерина. - Вы этому не верите? - Признаться - не верю, - сказала Екатерина. - Д'Эпернон, друг мой, ради бога, расскажите ее величеству королеве-матери эту историю со всеми подробностями. Если я начну рассказывать сам и государыня вздумает подымать плечи так, как она подымает их сейчас, я рассержусь, а - право слово! - здоровье у меня неважное, надо его беречь. Обратись к Екатерине, он добавил: - Прощайте, государыня, прощайте; любите господина де Гиза так нежно, как будет вам угодно; в свое время я уже велел четвертовать де Сальседа - вы это помните? - Разумеется! - Так вот! Пусть господа де Гиз берут пример с вас - пусть и они этого не забывают! С этими словами король поднял плечи еще выше, нежели перед тем его мать, и направился в свои покои в сопровождении Мастера Лова, которому пришлось бежать вприпрыжку, чтобы поспеть за ним. 25. БЕЛОЕ ПЕРО И КРАСНОЕ ПЕРО После того как мы вернулись к людям, от которых временно отвлеклись, вернемся к их делам. Было восемь часов вечера; дом Робера Брике, пустой, печальный, темным треугольником вырисовывался на покрытом мелкими облачками небе, явно предвещавшем ночь скорее дождливую, чем лунную. Этот унылый дом, всем своим видом наводивший на мысль, что его душа рассталась с ним, вполне соответствовал высившемуся против него таинственному дому, о котором мы уже говорили читателю. Философы, утверждающие, что у неодушевленных предметов есть своя жизнь, свой язык, свои чувства, сказали бы про эти два дома, что они зевают, уставясь друг на друга. Неподалеку оттуда было очень шумно: металлический звон сливался с гулом голосов, с каким-то страшным клокотаньем и шипеньем, с резкими выкриками и пронзительным визгом - словно корибанты в какой-то пещере совершали мистерии доброй богине. По всей вероятности, именно этот содом привлекал к себе внимание прохаживавшегося по улице молодого человека в высокой фиолетовой шапочке с красным пером и в сером плаще; красавец кавалер часто останавливался на несколько минут перед домом, откуда исходил весь этот шум, после чего, опустив голову, с задумчивым видом возвращался к дому Робера Брике. Из чего же слагалась эта симфония? Металлический звон издавали передвигаемые на плите кастрюли; клокотали котлы с варевом, кипевшие на раскаленных угольях; шипело жаркое, насаженное на вертела, которые приводились в движение собаками; кричал Фурнишон, хозяин гостиницы "Гордый рыцарь", хлопотавший у раскаленных плит, а визжала его жена, надзиравшая за служанками, которые убирали покои в башенках. Внимательно посмотрев на огонь очага, вдохнув аромат жаркого, пытливо вглядевшись в занавески окон, кавалер в фиолетовой шапочке снова принялся расхаживать и немного погодя возобновил свои наблюдения. На первый взгляд повадка молодого кавалера представлялась весьма независимой. Однако он никогда не переступал определенной черты, а именно: сточной канавы, пересекавшей улицу перед домом Робера Брике и кончавшейся у таинственного дома. Правда, нужно сказать, что всякий раз, как он, прогуливаясь, доходил до этой черты, ему там, словно бдительный страж, представал молодой человек примерно одного с ним возраста, в высокой черной шапочке с белым пером и фиолетовом плаще; с неподвижным взглядом, нахмуренный, он крепко сжимал рукой эфес шпаги и, казалось, объявлял, подобно великану Адамастору: "Дальше ты не пойдешь - или будет буря!" Молодой человек с красным пером - иначе говоря, тот, кого мы первым вывели на сцену, прошелся раз двадцать, но был настолько озабочен, что не обратил на все это внимание. Разумеется, он не мог не заметить человека, шагавшего, как и он сам, взад и вперед по улице; но этот человек был слишком хорошо одет, чтобы быть вором, а обладателю красного пера в голову бы не пришло беспокоиться о чем-либо, кроме того, что происходило в гостинице "Гордый рыцарь". Другой же - с белым пером - при каждом новом появлении красного пера делался еще более мрачным; наконец его досада стала настолько явной, что привлекла внимание обладателя красного пера. Он поднял голову, и на лице молодого человека, не сводившего с него глаз, прочел живейшую неприязнь, которую тот, видимо, возымел к нему. Это обстоятельство, разумеется, навело его на мысль, что он мешает кавалеру с белым пером; однажды возникнув, эта мысль вызвала желание узнать, чем, собственно, он ему мешает. Движимый этим желанием, он принялся внимательно глядеть на дом Робера Брике, а затем на тот, что стоял насупротив. Наконец, вволю насмотревшись и на то, и на другое строение, он, не тревожась или, по крайней мере, делая вид, что не тревожится тем, как на него смотрит молодой человек с белым пером, повернулся к нему спиной и снова направился туда, где ярким огнем пылали плиты Фурнишона. Обладатель белого пера, счастливый тем, что обратил красное перо в бегство (ибо крутой поворот, сделанный противником у него на глазах, он счел бегством), - обладатель белого пера зашагал в своем направлении, то есть с востока на запад, тогда как красное перо двигалось с запада на восток. Но каждый из них, достигнув предела, мысленно назначенного им самим для своей прогулки, остановился и, повернув в обратную сторону, устремился к другому по прямой линии, притом так неуклонно ее придерживаясь, что, не будь между ними нового Рубикона - канавы, они неминуемо столкнулись бы носом к носу. Обладатель белого пера принялся с явным нетерпением крутить ус. Обладатель красного пера сделал удивленную мину; затем он снова бросил взгляд на таинственный дом. Тогда белое перо двинулось вперед, чтобы перейти Рубикон, но красное перо уже повернуло назад, и прогулка возобновилась в противоположных направлениях. В продолжение каких-нибудь пяти минут можно было думать, что оба они встретятся у антиподов; но вскоре они одновременно повернули вспять, с тем же безошибочным чутьем и с той же точностью, что и в первый раз. Подобно двум тучам, гонимым в одной и той же небесной сфере противными ветрами и мчащимся друг на друга вслед за своими зоркими разведчиками - оторвавшимися от них темными клочьями, оба противника на сей раз встретились лицом к лицу, твердо решив скорее тяжко оскорбить друг друга, нежели отступить хотя бы на один шаг. Более порывистый, по всей вероятности, чем тот, кто шел ему навстречу, обладатель белого пера не остановился у канавы, как в те разы, а перепрыгнул ее и заставил отпрянуть противника; тот, застигнутый врасплох и несвободный в движениях - обеими руками он придерживал плащ, с трудом удержался на ногах. - Что же это такое, сударь, - воскликнул кавалер с красным пером, - вы с ума сошли или намерены оскорбить меня? - Сударь, я намерен дать вам понять, что вы изрядно мешаете мне; мне даже показалось, что вы и сами это заметили без моих слов! - Нисколько, сударь, ибо я поставил себе за правило никогда не видеть того, на что я не хочу смотреть! - Есть, однако, предметы, на которые, надеюсь, вы внимательно посмотрите, если они засверкают перед вашими глазами! Сочетая слово с делом, обладатель белого пера сбросил плащ и выхватил шпагу, блеснувшую при свете луны, в ту минуту выглянувшей из-за туч. Кавалер с красным пером не шелохнулся. - Можно подумать, сударь, - заявил он, передернув плечами, - что вы никогда не вынимали шпагу из ножен: уж очень вы торопитесь обнажить ее против человека, который не обороняется. - Нет, но надеюсь, будет обороняться. Обладатель красного пера улыбнулся с невозмутимым видом, что еще более разъярило его противника. - Из-за чего весь этот шум? Какое вы имеете право мешать мне гулять по улице? - А почему вы гуляете именно по этой улице? - Черт возьми! Ну и вопрос! Потому что так мне угодно! - Ах!.. Так вам угодно? - Несомненно. Вы-то гуляете по ней! Одному вам, что ли, дозволено гранить мостовую улицы Бюсси? - Дозволено или не дозволено, а вас это не касается. - Вы ошибаетесь, меня это очень даже касается. Я верноподданный его величества и ни за что не хотел бы нарушить его волю. - Да вы, кажется, смеетесь надо мной! - А хотя бы и так! Вы-то угрожаете мне? - Гром и молния! Я вам заявляю, сударь, что вы мне мешаете, и если вы не удалитесь, я сумею насильно заставить вас уйти! - Ого-го, сударь! Это мы еще посмотрим! - Черт подери! Я ведь битый час твержу вам: смотрите! - Сударь, у меня в этих местах некое сугубо личное дело. Теперь вы предупреждены. Если вы непременно этого хотите, я охотно сражусь с вами на шпагах, но я не уйду. - Сударь, - заявил кавалер с белым пером, рассекая шпагой воздух и вплотную сдвигая ноги, как человек, готовый стать в оборонительную позицию, - сударь, я - граф Анри дю Бушаж, я брат герцога Жуаез; в последний раз спрашиваю вас, согласны ли вы уступить мне первенство и удалиться? - Сударь, - ответил кавалер о красным пером, - я виконт Эрнотон де Карменж; вы нисколько мне не мешаете, и я ничего не имею против того, чтобы вы остались. Дю Бушаж подумал минуту-другую и вложил шпагу в ножны, сказав: - Извините меня, сударь, - я влюблен и по этой причине наполовину потерял рассудок. - Я тоже влюблен, - ответил Эрнотон, - но из-за этого отнюдь не считаю себя сумасшедшим. Анри побледнел. - Вы влюблены? - Да, сударь. - И вы признаетесь в этом? - С каких пор на это наложен запрет? - Влюблены в особу, находящуюся на этой улице? - В настоящую минуту - да. - Ради бога, сударь, - скажите мне, кого вы любите? - О! Господин дю Бушаж, вы задали мне этот вопрос, не подумав; вы отлично знаете, что дворянин не может открыть тайну, принадлежащую ему лишь наполовину. - Верно! Простите, господин де Карменж, - право же, нет человека несчастнее меня на этом свете! В этих немногих словах, сказанных молодым человеком, было столько подлинного горя и отчаяния, что Эрнотон был глубоко растроган ими. - О боже! Я понимаю, - сказал он, - вы боитесь, как бы мы не оказались соперниками. - Да, я боюсь этого. - Ну, что ж, - продолжал Эрнотон. - Ну, что ж, сударь, я буду с вами откровенен. Жуаез побледнел и провел рукой по лбу. - Мне, - продолжал Эрнотон, - назначено свидание. - Вам назначено свидание? - Да, самым надлежащим образом. - На этой улице? - На этой улице. - Письменно? - Да - и очень красивым почерком. - Женским? - Нет - мужским. - Мужским! Что вы хотите этим сказать? - То, что я сказал, - ничего другого. Свидание мне назначила женщина, но записку писал мужчина; это не столь таинственно, но более изысканно; по всей вероятности, у дамы есть секретарь. - А! - воскликнул Анри, - доскажите, сударь, ради бога, доскажите. - Вы так просите меня, сударь, что я не могу вам отказать. Итак, я сообщу вам содержание записки. - Я слушаю. - Вы увидите, совпадет ли оно с текстом вашей. - Довольно, сударь, умоляю вас! Мне не назначали свидания, не присылали записки. Эрнотон вынул из своего кошелька листочек бумаги. - Вот эта записка, сударь, - сказал он, - мне трудно было бы прочесть вам ее в такую темную ночь, но она коротка, и я помню ее наизусть; вы верите, что я вас не обману? - Вполне верю! - Итак, вот что в ней сказано: "Мосье Эрнотон, мой секретарь уполномочен мною передать вам, что мне очень хочется побеседовать с вами часок; ваши заслуги тронули меня". - Так здесь сказано? - Честное слово, да, сударь, эта фраза даже подчеркнута. Я пропускаю следующую, чересчур уж лестную. - И вас ждут? - Вернее сказать - я жду, - как видите. - Стало быть, вам должны открыть дверь? - Нет, должны три раза свистнуть из окна. Весь дрожа, Анри положил свою руку на руку Эрнотона и, другой рукой указывая на таинственный дом, спросил: - Отсюда? - Вовсе нет, - ответил Эрнотон, указывая на башенки "Гордого рыцаря", - оттуда! Анри издал радостное восклицание. - Значит, вы не сюда идете? - спросил он. - Нет, нет; в записке ясно сказано: гостиница "Гордый рыцарь". - О, да благословит вас господь! - воскликнул молодой человек, пожимая Эрнотону руку. - О! Простите мою неучтивость, мою глупость. Увы! Вы ведь знаете, для человека, который любит истинной любовью, существует только одна женщина, и вот, видя, что вы постоянно возвращаетесь к этому дому, я подумал, что вас ждет именно она. - Мне нечего вам прощать... - с улыбкой ответил Эрнотон, - ведь, правду сказать, и у меня промелькнула мысль, что вы прогуливаетесь по этой улице из тех же побуждений, что и я. - И у вас хватило выдержки ничего мне не сказать! Это просто невероятно! О! Вы не любите, не любите! - Да помилуйте же! Мои права еще совсем невелики. Я дожидаюсь какого-нибудь разъяснения, прежде чем начать сердиться. У этих знатных дам такие странные капризы, а мистифицировать - так забавно! - Полноте, полноте, господин де Карменж, - вы любите не так, как я, а между тем... - А между тем? - повторил Эрнотон. - А между тем - вы счастливее меня. - Вот как! Стало быть, в этом доме жестокие сердца? - Господин де Карменж, - сказал Жуаез, - вот уж три месяца я безумно влюблен в ту, которая здесь обитает, и я еще не имел счастья услышать звук ее голоса! - Вот дьявольщина! Немного же вы успели! Но - погодите-ка! - Что случилось? - Как будто свистят? - Да, мне тоже показалось. Молодые люди прислушались, вскоре со стороны "Гордого рыцаря" снова донесся свист. - Граф, - сказал Эрнотон, - простите, но я вас покину, мне думается, что это и есть сигнал, которого я жду. Свист раздался в третий раз. - Идите, мосье, идите, - воскликнул Анри, - желаю вам успеха! Эрнотон быстро удалился; собеседник увидел, как он исчез во мраке улицы. Затем его озарил свет, падавший из окон гостиницы "Гордый рыцарь", а через минуту его снова поглотила тьма. Сам же Анри, еще более хмурый, чем до своеобразной перепалки с Эрнотоном, которая на короткое время вывела его из всегдашнего уныния, сказал себе: - Ну что ж! Вернусь к обычному своему занятию - пойду, как всегда, стучать в проклятую дверь, которая никогда не отворяется. С этими словами он нетвердой поступью направился к таинственному дому. 26. ДВЕРЬ ОТВОРЯЕТСЯ Подойдя к двери, несчастный Анри снова исполнился обычной своей нерешительности. - Смелее, - твердил он себе, - смелее! - и сделал еще один шаг. Но прежде чем постучать, он в последний раз оглянулся и увидел на мостовой отблески огней, горевших в окнах гостиницы. "Туда, - подумал он, - входят, чтобы насладиться радостями любви, входят те, кого призывают, кто даже не домогался этого: почему же спокойное сердце и беспечная улыбка - не мой удел? Быть может, я бы тогда тоже бывал там, вместо того чтобы тщетно пытаться войти сюда". В эту минуту с колокольни церкви Сен-Жермен-де-Пре донесся печальный звон. - Вот уже десять часов пробило, - тихо сказал себе Анри. Он встал на пороге и приподнял молоток. - Ужасная жизнь! - прошептал он. - Жизнь дряхлого старца! О! Скоро ли наконец настанет день, когда я смогу сказать: привет тебе, прекрасная, радостная смерть, привет, желанная могила! Он постучал во второй раз. - Все то же, - продолжал он, прислушиваясь, - вот открылась внутренняя дверь, под тяжестью шагов заскрипела лестница, шаги приближаются; и так всегда, всегда одно и то же! Он снова приподнял молоток. - Постучу еще раз, - промолвил он. - Последний раз. Да, так я и знал: поступь становится более осторожной, слуга смотрит сквозь чугунную решетку, видит мое бледное, мрачное несносное лицо - и, как всегда, уходит, не открыв мне! Водворившаяся вокруг тишина, казалось, оправдывала предсказание, произнесенное несчастным. - Прощай, жестокий дом; прощай до завтра! - воскликнул он и, склонясь над каменным порогом, запечатлел на нем поцелуй, в который вложил всю свою душу и который, казалось, пронизал трепетом неимоверно твердый гранит - менее твердый, однако, нежели сердца обитателей таинственного дома. Затем он удалился, так же, как накануне, так же, как думал удалиться на следующий день. Но едва отошел он на несколько шагов, как, к величайшему его изумлению, загремел засов; дверь отворилась, и стоявший на пороге слуга низко поклонился. Это был тот самый человек, наружность которого мы изобразили в момент его свидания с Робером Брике. - Добрый вечер, сударь, - сказал он резким голосом, который, однако, показался дю Бушажу слаще тех ангельских голосов, что иной раз слышатся нам в детстве, когда во сне перед нами отверзаются небеса. Растерявшись, дрожа всем телом, молитвенно сложив руки, Анри поспешно пошел назад; у самого дома он зашатался так сильно, что неминуемо упал бы на пороге, если бы его не подхватил слуга, лицо которого при этом явно выражало почтительное сочувствие. - Ну вот, сударь, я здесь, перед вами, - заявил он. - Скажите мне, прошу вас, чего вы желаете! - Я так страстно любил, - ответил молодой человек, - что уже не знаю, люблю ли я еще. Мое сердце так сильно билось, что я не могу сказать, бьется ли оно еще. - Не соблаговолите ли вы, сударь, сесть вот сюда, рядом со мной, и побеседовать? - О да! Слуга сделал ему знак рукой. Анри повиновался этому знаку с такой готовностью, словно его сделал французский король или римский император. - Говорите же, сударь, - сказал слуга, когда они сели рядом, - и поверьте мне ваше желание. - Друг мой, - ответил дю Бушаж, - мы с вами встречаемся и говорим не впервые. Вы знаете, я зачастую подстерегал вас в пустынных закоулках и неожиданно заговаривал с вами; я предлагал золото в количестве, казалось бы, достаточном, чтобы соблазнить вас, будь вы даже самым алчным из людей; иногда я пытался вас запугать; вы никогда не соглашались выслушать меня, всегда видели, как я страдаю, и, по-видимому, никогда не испытывали жалости к моим страданиям. Сегодня вы предлагаете мне беседовать с вами, советуете мне поверить вам свои желания; что же случилось, великий боже! Какое новое несчастье таится за снисхождением, которое вы мне оказываете? Слуга вздохнул. По-видимому, под этой суровой оболочкой билось сострадательное сердце. Ободренный этим вздохом, Анри продолжал. - Вы знаете, - сказал он, - что я люблю, горячо люблю; вы видели, как я разыскивал одну особу и сумел ее найти, несмотря на все те усилия, которые она прилагала, чтобы скрыться и избежать встречи со мной; при самых мучительных терзаниях у меня никогда не вырывалось ни единого слова горечи; никогда я не поддавался мыслям о насильственных действиях - мыслям, зарождающимся под влиянием отчаяния и дурных советов, которые нам нашептывает безрассудная юность с ее огненной кровью. - Это правда, сударь, - сказал слуга, - и в этом отношении моя госпожа и я - мы отдаем вам должное. - Так вот, признайте же, - продолжал Анри, сжимая руки бдительного слуги в своих руках, - разве я не мог однажды вечером, когда вы упорно не впускали меня в этот дом, - разве я не мог высадить дверь, как это делают что ни день пьяные или влюбленные школяры? Тогда я бы хоть на один миг увидел эту неумолимую женщину, поговорил бы с ней! - И это правда. - Наконец, - продолжал молодой граф с неизъяснимой кротостью и грустью, - я кое-что значу в этом мире; у меня знатное имя, крупное состояние, я пользуюсь большим влиянием, мне покровительствует сам король. Не далее как сегодня король настаивал на том, чтобы я поверил ему свои горести, советовал мне обратиться к нему, предлагал мне свое содействие. - Ах! - воскликнул слуга, явно встревоженный. - Но я не согласился, - поспешно прибавил молодой человек, - нет, нет, я все отверг, от всего отказался, чтобы снова прийти сюда, и, молитвенно сложив руки, упрашивать вас открыть мне эту дверь, которая - я это знаю - никогда не открывается. - Граф, у вас поистине благородное сердце, и вы достойны любви. - И что же! - с глубокой тоской воскликнул Анри. - На какие муки вы обрекли этого человека, у которого благородное сердце и который даже на ваш взгляд достоин любви? Каждое утро мой паж приносит сюда письмо, которое никогда не принимают; каждый вечер я сам стучусь в эту дверь, и мне никогда не отпирают; словом - мне предоставляют страдать, отчаиваться, умирать на этой улице, не выказывая даже того сострадания, какое вызывает жалобно воющая собака. Ах, друг мой, я вам говорю - у этой женщины неженское сердце; можно не любить несчастного - пусть так, ведь сердцу - о, господи! - так же нельзя приказать любить, как нельзя заставить его разлюбить того, кому оно отдано; но ведь жалеют того, кто так страдает, и говорят ему хоть несколько слов утешения; жалеют несчастного, который падает, и протягивают руку, чтобы помочь ему подняться; но нет-нет! Этой женщине приятны мои мучения; у этой женщины нет сердца! Будь у нее сердце, она сама убила бы меня отказом, ею произнесенным, или велела бы убить меня либо ударом ножа, либо ударом кинжала; мертвый я бы, по крайней мере, не страдал более! - Граф, - ответил слуга, чрезвычайно внимательно выслушав молодого человека, - верьте мне, дама, которую вы яростно обвиняете, отнюдь не так бесчувственна и не так жестока, как вы полагаете; она страдает больше, чем вы сами, ибо она кое-когда видела вас, она поняла, как сильно вы страдаете, и исполнена живейшего сочувствия к вам. - О! Сочувствия! Сочувствия! - воскликнул молодой человек, утирая холодный пот, струившийся по его вискам. - О, пусть придет день, когда ее сердце, которое вы так восхваляете, познает любовь - такую, какою исполнен я; и если в ответ на эту любовь ей тогда предложат сочувствие, я буду отмщен! - Граф, граф, - иной раз женщина отвергает любовь не потому, что не способна любить; быть может, та, о которой идет речь, знала страсть более сильную, чем когда-либо дано будет изведать вам; быть может, она любила так, как вы никогда не полюбите! Анри воздел руки к небу. - Кто так любил - тот любит вечно! - вскричал он. - А разве я вам сказал, граф, что она перестала любить? - спросил слуга. Анри тяжко застонал и, словно его смертельно ранили, рухнул наземь. - Она любит! - вскричал он. - Любит! О боже! О боже! - Да, граф, она любит; но не ревнуйте ее к тому, кого она любит: его уже нет в живых. Моя госпожа вдовствует, - прибавил сострадательный слуга, надеясь этими словами утешить печаль молодого человека. Действительно, эти слова как бы неким волшебством вернули ему жизнь, силы и надежду. - Ради всего святого, - сказал он, - не оставляйте меня на произвол судьбы; она вдовствует, сказали вы; стало быть, она овдовела недавно, стало быть, источник ее слез иссякнет; она вдова - ах, друг мой! Стало быть, она никого не любит, раз она любит чей-то труп, чью-то тень, чье-то имя! Смерть значит меньше, нежели отсутствие; сказать мне, что она любит покойника, - значит, дать мне надежду, что она полюбит меня! Ах, боже мой! Все великие горести исцелялись временем... Когда вдова Мавсола, на могиле своего супруга поклявшаяся вечно скорбеть по нем, выплакала все свои слезы - она исцелилась. Печаль по усопшим - то же, что болезнь; тот, кого она не уносит в самый тяжкий ее момент, выходит из нее более сильным и живучим, чем прежде. Слуга покачал головой. - Граф, - ответил он, - эта дама, подобно вдове короля Мавсола, поклялась вечно хранить верность умершему; но я хорошо ее знаю - она свято сдержит свое слово, не в пример забывчивой женщине, о которой вы говорите. - Я буду ждать, я прожду десять лет, если нужно! - воскликнул Анри. - Господь не допустит, чтобы она умерла с горя или насильственно оборвала нить своей жизни; вы сами понимаете: раз она не умерла, значит, она хочет жить; раз она продолжает жить, значит, я могу надеяться. - Ах, молодой человек, молодой человек, - зловещим голосом возразил слуга, - не судите так легкомысленно о мрачных мыслях живых, о требованиях мертвых; она продолжает жить, говорите вы? Да, она уже прожила одна не день, не месяц, не год, а целых семь лет! Дю Бушаж вздрогнул. - Но знаете ли вы, для какой цели, для выполнения какого решения она живет? Она утешится, надеетесь вы. Никогда, граф, никогда! Это я вам говорю, я клянусь вам в этом - я, кто был всего лишь смиренным слугой умершего, я, чья душа, при его жизни благочестивая, пылкая, полная сладостных надежд, после его смерти ожесточилась. Так вот, я, кто был только его слугой, тоже никогда не утешусь, говорю я вам. - Этот человек, которого вы оплакиваете, - прервал его Анри, - этот счастливый усопший, этот супруг... - То был не супруг, а возлюбленный, а женщина такого склада, как та, которую вы имели несчастье полюбить, за всю свою жизнь имеет лишь одного возлюбленного. - Друг мой, друг мой, - воскликнул дю Бушаж, устрашенный мрачным величием слуги, под скромной своей одеждой таившего столь возвышенный ум, - друг мой, заклинаю вас, будьте моих ходатаем! - Я! - воскликнул слуга. - Я! Слушайте, граф, если б я считал вас способным применить к моей госпоже насилие, я бы своей рукой умертвил вас! И он выпростал из-под плаща сильную, мускулистую руку; казалось, то была рука молодого человека лет двадцати пяти, тогда как по седым волосам и согбенному стану ему можно было дать все шестьдесят. - Но если бы, наоборот, - продолжал он, - у меня возникло предположение, что моя госпожа полюбила вас, то умереть пришлось бы ей! Теперь, граф, я сказал вам все, что мне надлежало вам сказать; не пытайтесь склонить меня поведать вам что-нибудь сверх этого, так как, клянусь честью, - и верьте мне, хоть я и не дворянин, а моя честь кое-чего стоит, - клянусь честью, я сказал все, что вправе был сказать. Анри встал совершенно подавленный. - Благодарю вас, - сказал он, - за то, что вы сжалились над моими страданиями. Сейчас я принял решение. - Значит, граф, теперь вы несколько успокоитесь, значит, вы отдалитесь от нас, вы предоставите нас нашей участи, более тяжкой, чем ваша, верьте мне! - Да, я действительно отдалюсь от вас, - молвил молодой человек, - будьте покойны, отдалюсь навсегда! - Вы хотите умереть - я вас понимаю. - Зачем мне таиться от вас? Я не могу жить без нее и, следовательно, должен умереть, раз она не может быть моею. - Граф, мы зачастую говорили с моей госпожой о смерти. Верьте мне - смерть, принятая от собственной руки, - дурная смерть. - Поэтому я и не изберу ее: человек моих лет, обладающий знатным именем и высоким званием, может умереть смертью, прославляемой во все времена, - умереть на поле брани, за своего короля и свою страну. - Если ваши страдания свыше ваших сил, если у вас нет никаких обязательств по отношению к тем, кто будет служить под вашим началом, если смерть на поле брани вам доступна - умрите, граф, умрите! Что до меня - я давно бы умер, не будь я обречен жить. - Прощайте, благодарю вас! - ответил граф, протягивая неизвестному слуге руку. Затем он быстро удалился, бросив к ногам своего собеседника, растроганного этим глубоким горем, туго набитый кошелек. На часах церкви Сен-Жермен-де-Пре пробило полночь. 27. О ТОМ, КАК ЗНАТНАЯ ДАМА ЛЮБИЛА В 1586 ГОДУ Свист, трижды, в равных промежутках времени, раздавшийся в ночной тиши, действительно был тем сигналом, которого дожидался счастливец Эрнотон. Поэтому молодой человек, подойдя к гостинице "Гордый рыцарь", застал на пороге г-жу Фурнишон; улыбка, с которой она поджидала там посетителей, придавала ей сходство с мифологической богиней, изображенной художником-фламандцем. Госпожа Фурнишон вертела в пухлых белых руках золотой, который только что украдкой опустила туда рука гораздо более нежная и белая, чем ее собственная. Она взглянула на Эрнотона и, упершись руками в бока, стала в дверях, преграждая доступ в гостиницу. Эрнотон, в свою очередь, остановился с видом человека, намеренного войти. - Что вы желаете, сударь? - спросила она. - Что вам угодно? - Не свистали ли трижды, совсем недавно, из окна этой башенки, милая женщина? - Совершенно верно! - Так вот, этим свистом призывали меня. - Вас? - Да, меня. - Ну, тогда - другое дело, если только вы дадите мне честное слово, что это правда. - Честное слово дворянина, любезная госпожа Фурнишон. - В таком случае я вам верю; входите, прекрасный рыцарь, входите! И хозяйка гостиницы, обрадованная тем, что наконец заполучила одного из тех посетителей, о которых некогда так мечтала для незадачливого "Куста любви", вытесненного "Гордым рыцарем", указала Эрнотону винтовую лестницу, которая вела к самому нарядному и самому укромному из башенных помещений. На самом верху, за кое-как выкрашенной дверью, находилась небольшая прихожая; оттуда посетитель попадал в самую башенку, где все убранство - мебель, обои, ковры - было несколько более изящно, чем можно было ожидать в этом глухом уголке Парижа; надо сказать, что г-жа Фурнишон весьма заботливо обставляла свою любимую башенку, а то, что делаешь любовно, почти всегда удается. Поэтому г-же Фурнишон это начинание удалось хотя бы в той мере, в какой это возможно для человека по природе своей отнюдь не утонченного. Войдя в прихожую, молодой человек ощутил сильный запах росного ладана и алоэ. По всей вероятности, чрезвычайно изысканная особа, ожидавшая Эрнотона, воскуряла их, чтобы этими благовониями заглушить кухонные запахи, подымавшиеся от вертелов и кастрюль. Госпожа Фурнишон шла вслед за Эрнотоном; с лестницы она втолкнула его в прихожую, а оттуда, анакреонтически Сощурив глаза, - в башенку, после чего удалилась. Правой рукой приподняв ковровую завесу, левой - взявшись за скобу двери, Эрнотон согнулся надвое в почтительнейшем поклоне. Он уже успел различить в полумраке башенки, освещенной одной лишь розовой восковой свечой, пленительные очертания женщины, несомненно принадлежавшей к числу тех, что всегда вызывают если не любовь, то, во всяком случае, внимание или даже вожделение. Откинувшись на подушки, свесив крохотную ножку с края своего ложа, дама, закутанная в шелка и бархат, дожигала на огне свечи веточку алоэ; время от времени она приближала ее к своему лицу и вдыхала душистый дымок, поднося веточку то к складкам капюшона, то к волосам, словно хотела вся пропитаться этим опьяняющим ароматом. По тому, как она бросила остаток веточки в огонь, как оправила платье и спустила капюшон на лицо, покрытое маской, Эрнотон догадался, что она слышала, как он вошел, и знала, что он возле нее. Однако она не обернулась. Эрнотон выждал несколько минут; она не изменила позы. - Сударыня, - сказал он, говоря нежнейшим голосом, чтобы выразить этим свою глубокую признательность, - сударыня, вам угодно было позвать вашего смиренного слугу... он здесь. - Прекрасно, - сказала дама. - Садитесь, прошу вас, господин Эрнотон. - Простите, сударыня, но я должен прежде всего поблагодарить вас за честь, которую вы мне оказали. - А! Это весьма учтиво, и вы совершенно правы, господин де Карменж; однако я полагаю, вам еще неизвестно, кого именно вы благодарите? - Сударыня, - ответил молодой человек, постепенно приближаясь, - лицо ваше скрыто под маской, руки - под перчатками; только что, в ту минуту, когда я входил, вы спрятали от моих глаз ножку, которая, если б я ее увидел, свела бы меня с ума; я не вижу ничего, что дало бы мне возможность узнать вас; поэтому я могу только строить догадки. - И вы догадываетесь, кто я? - Вы - та, которая владеет моим сердцем, которая в моем воображении молода, прекрасна, могущественна и богата, слишком даже богата и могущественна, чтобы я мог поверить, что то, что происходит со мной сейчас, - действительность, а не сон. - Вам очень трудно было проникнуть сюда? - спросила дама, не отвечая прямо на вызванные полнотой сердца словоизвержения Эрнотона. - Нет, сударыня, получить доступ мне даже было легче, чем я полагал. - Верно - для мужчины все легко; но для женщины - это совсем не так. - Мне очень жаль, сударыня, что вам пришлось преодолеть столько трудностей; единственное, что я могу сделать, - это принести вам мою глубокую, смиренную благодарность. Но, по-видимому, дама уже думала о другом. - Что вы сказали, сударь? - небрежным тоном спросила она, снимая перчатку и обнажая прелестную руку, нежную и тонкую. - Я сказал, сударыня, что, не видав вашего лица, я все же знаю, кто вы, и, не боясь ошибиться, могу вам сказать, что я вас люблю. - Стало быть, вы находите возможным утверждать, что я именно та, кого вы думали здесь найти? - Вместо глаз мне это говорит мое сердце. - Итак, вы меня знаете? - Да, я вас знаю. - Значит, вы, провинциал, совсем недавно явившийся в Париж, уже наперечет знаете парижских женщин? - Из всех парижских женщин, сударыня, я пока что знаю лишь одну. - И эта женщина - я? - Так я полагаю. - И по каким признакам вы меня узнали? - По вашему голосу, вашему изяществу, вашей красоте. - По голосу - это мне понятно, я не могу его изменить; по моему изяществу - это я могу счесть за комплимент; но что касается красоты - я могу принять этот ответ лишь как предположение. - Почему, сударыня? - Это совершенно ясно: вы уверяете, что узнали меня по моей красоте, а ведь она скрыта от ваших глаз! - Она была не столь скрыта, сударыня, в тот день, когда, чтобы провезти вас в Париж, я так крепко прижимал вас к себе, что ваша грудь касалась моих плеч, ваше дыхание обжигало мне шею. - Значит, получив записку, вы догадались, что она исходит от меня? - О! Нет, нет, не думайте этого, сударыня! Эта мысль не приходила мне в голову; я вообразил, что со мной сыграли какую-то шутку, что я жертва какого-то недоразумения; я решил, что мне грозит одна из тех катастроф, которые называют любовными интрижками, и только лишь несколько минут назад, увидев вас, осмелившись прикоснуться... - Эрнотон хотел было завладеть рукой дамы, но она отняла ее, сказав при этом: - Довольно! Бесспорно, я совершила невероятнейшую неосторожность! - В чем же она заключается, сударыня? - В чем? Вы говорите, что знаете меня, и спрашиваете, в чем моя неосторожность? - О! Вы правы, сударыня, и я так жалок, так ничтожен перед вашей светлостью... - Бога ради, извольте наконец замолчать, сударь! Уж не обидела ли вас природа умом? - Чем я провинился? Скажите, сударыня, умоляю вас, - в испуге спросил Эрнотон. - Чем вы провинились? Вы видите меня в маске, и... - Что же из этого? - Если я надела маску, значит, я, по всей вероятности, не хочу быть узнанной, а вы называете меня светлостью? Почему бы вам не открыть окно и не выкрикнуть на всю улицу мое имя? - О, простите, простите! - воскликнул Эрнотон. - Но я был уверен, что эти стены умеют хранить тайны! - Видно, вы очень доверчивы! - Увы, сударыня, я влюблен! - И вы убеждены, что я тотчас отвечу на эту любовь взаимностью? Задетый за живое ее словами, Эрнотон встал и сказал: - Нет, сударыня! - А тогда - что же вы думаете? - Я думаю, что вы намерены сообщить мне нечто важное; что вы не пожелали принять меня во дворце Гизов или в Бель-Эба и предпочли беседу с глазу на глаз в уединенном месте. - Вы так думаете? - Да. - Что же, по-вашему, я намерена была сообщить вам? Скажите наконец; я была бы рада возможности оценить вашу проницательность. Под напускной наивностью дамы несомненно таилась тревога. - Почем я знаю, - ответил Эрнотон, - возможно, что-либо касающееся господина де Майена. - Разве у меня, сударь, нет моих собственных курьеров, которые завтра вечером сообщат мне о нем гораздо больше, чем можете сообщить вы, поскольку вы уже рассказали мне все, что вам о нем известно? - Возможно также, что вы хотели расспросить меня о событиях, разыгравшихся прошлой ночью? - Какие события? О чем вы говорите? - спросила дама. Ее грудь то вздымалась, то опускалась. - Об испуге д'Эпернона и о том, как были взяты под стражу лотарингские дворяне. - Как! Лотарингские дворяне взяты под стражу? - Да, человек двадцать; они не вовремя оказались на дороге в Венсен. - Которая также ведет в Суассон, где, так мне кажется, гарнизоном командует герцог Гиз. Ах, верно, господин Эрнотон, вы, конечно, могли бы сказать мне, почему этих дворян заключили под стражу, ведь вы состоите при дворе! - Я? При дворе? - Несомненно! - Вы в этом уверены, сударыня? - Разумеется! Чтобы разыскать вас, мне пришлось собирать сведения, наводить справки. Но, ради бога, бросьте наконец ваши увертки, у вас несносная привычка отвечать на вопрос - вопросом; какие же последствия имела эта стычка? - Решительно никаких, сударыня, во всяком случае, мне об этом ничего не известно. - Так почему же вы думали, что я стану говорить о событии, не имевшем никаких последствий? - Я в этом ошибся, сударыня, как и во всем остальном, и признаю свою ошибку. - Вот как, сударь? Да откуда же вы родом? - Из Ажана. - Как, сударь, вы гасконец? Ведь Ажан как будто в Гаскони? - Вроде того. - Вы гасконец, и вы не настолько тщеславны, чтобы просто-напросто предположить, что, увидев вас в день казни Сальседа у ворот Сент-Антуан, я заметила вашу благородную осанку? Эрнотон смутился, краска бросилась ему в лицо. Дама с невозмутимым видом продолжала: - Что, однажды встретившись с вами на улице, я сочла вас красавцем... Эрнотон багрово покраснел. - Что, наконец, когда вы пришли ко мне с поручением от моего брата, герцога Майенского, вы мне чрезвычайно понравились? - Сударыня, сударыня, я этого не думаю, сохрани боже! - Напрасно, - сказала дама, впервые обернувшись к Эрнотону и вперив в него глаза, сверкавшие под маской, меж тем как он с восхищением глядел на ее стройный стан, пленительные округлые очертания которого красиво обрисовывались на бархатных подушках. Умоляюще сложив руки, Эрнотон воскликнул: - Сударыня! Сударыня! Неужели вы насмехаетесь надо мной? - Нисколько, - ответила она все так же непринужденно, - я говорю, что вы мне понравились, и это правда! - Боже мой! - А вы сами разве не осмелились сказать мне, что вы меня любите? - Но ведь когда я сказал вам это, сударыня, я не знал, кто вы; а сейчас, когда мне это известно, я смиренно прошу у вас прощения. - Ну вот, теперь он совсем спятил, - с раздражением в голосе прошептала дама. - Оставайтесь самим собой, сударь, говорите то, что вы думаете, или вы заставите меня пожалеть о том, что я пришла сюда. Эрнотон опустился на колени. - Говорите, сударыня, говорите, - молвил он, - дайте мне убедиться, что все это - не игра, и тогда я, быть может, осмелюсь наконец ответить вам. - Хорошо. Вот какие у меня намерения в отношении вас, - сказала дама, отстраняя Эрнотона и симметрично располагая пышные складки своего платья. - Вы мне нравитесь, но я еще не знаю вас. Я не имею привычки противиться своим прихотям, но я не столь безрассудна, чтобы совершать ошибки. Будь вы ровней мне, я принимала бы вас у себя и изучила бы основательно, прежде чем вы хотя бы смутно догадались бы о моих замыслах. Но это невозможно; вот почему мне пришлось действовать иначе и ускорить свидание. Теперь вы знаете, на что вы можете надеяться. Старайтесь стать достойным меня, вот все, что я вам посоветую. Эрнотон начал было рассыпаться в изъявлениях чувств, но дама прервала его, сказав небрежным тоном: - О, прошу вас, господин де Карменж, поменьше жару, - не стоит тратить его зря. Быть может, при первой нашей встрече всего только ваше имя поразило мой слух и понравилось мне. Я все-таки уверена, что с моей стороны - это не более чем каприз, который недолго продлится. Не вообразите, однако, что вы слишком далеки от совершенства, и не отчаивайтесь. Я не выношу людей, олицетворяющих собой совершенство. Но - ах! - зато я обожаю людей, беззаветно преданных. Разрешаю вам твердо запомнить это, прекрасный кавалер! Эрнотон терял самообладание. Эти надменные речи, эти полные неги и затаенной страстности движения, это горделивое сознание своего превосходства, - наконец, доверие, оказанное ему особой столь знатной, - все это вызывало в нем бурный восторг и вместе с тем - живейший страх. Он сел рядом со своей прекрасной, надменной повелительницей - она не воспротивилась; затем, осмелев, он попытался просунуть руку за подушки, о которые она опиралась. - Сударь, - воскликнула она, - вы, очевидно, слышали все, что я вам говорила, но не поняли. Никаких вольностей - прошу вас; останемся каждый на своем месте. Несомненно, придет день, когда я дам вам право назвать меня своею, но покамест этого права у вас еще нет. Бледный, раздосадованный Эрнотон встал. - Простите, сударыня, - сказал он. - По-видимому, я делаю одни только глупости; это очень просто, я еще не освоился с парижскими обычаями, у нас в провинции, - правда, это за двести лье отсюда, - женщина, если она сказала "люблю", действительно любит и не упорствует. В ее устах это слово не становится предлогом, чтобы унижать человека, лежащего у ее ног. Это - ваш обычай, как парижанки, это - ваше право, как герцогини; я всему покоряюсь. Разумеется, мне - что поделать! - все это еще непривычно; но привычка явится. Дама слушала молча. Она, видимо, все так же внимательно наблюдала за Эрнотоном, чтобы знать, превратится ли его досада в ярость. - А! Вы, кажется, рассердились, - сказала она надменно. - Да, я действительно сержусь, сударыня, но на самого себя, ибо я питаю к вам не мимолетное влечение, а любовь - подлинную, чистую любовь. Я ищу не обладания вами, - будь это так, мною владел бы лишь чувственный пыл, - нет, я стремлюсь завоевать ваше сердце. Поэтому я никогда не простил бы себе, сударыня, если б я сегодня дерзостно вышел из пределов того уважения, которое я обязан воздавать вам - и которое сменится изъявлениями любви лишь тогда, когда вы мне это прикажете. Соблаговолите только разрешить мне, сударыня, отныне дожидаться ваших приказаний. - Полноте, полноте, господин де Карменж, - ответила дама, - зачем так преувеличивать? Только что вы пылали огнем, а теперь - от вас веет холодом. - Мне думается, однако, сударыня... - Ах, сударь, никогда не говорите женщине, что вы будете любить ее так, как вам заблагорассудится, - это неумно; докажите, что вы будете любить ее именно так, как заблагорассудится ей, - вот путь к успеху! - Я это и сказал, сударыня. - Да, но вы этого не думаете. - Я смиренно склоняюсь перед вашим превосходством, сударыня. - Хватит рассыпаться в любезностях, мне было бы крайне неприятно разыгрывать здесь роль королевы! Вот вам моя рука, возьмите ее - это рука простой женщины, только более горячая и более трепетная, чем ваша. Эрнотон почтительно взял прекрасную руку герцогини в свою. - Что же дальше? - спросила она. - Дальше? - Вы сошли с ума? Вы дали себе клятву гневать меня? - Но ведь только что... - Только что я ее у вас отняла, а теперь... Теперь - я даю ее вам. Эрнотон принялся целовать руку герцогини с таким рвением, что она тотчас снова высвободила ее. - Вот видите, - воскликнул Эрнотон, - опять мне дан урок! - Стало быть, я не права? - Разумеется! Вы заставляете меня переходить из одной крайности в другую; кончится тем, что страх убьет страсть. Правда, я буду по-прежнему коленопреклоненно обожать вас, но у меня уже не будет ни любви, ни доверия к вам. - О! Этого я не хочу, - игривым тоном сказала дама, - тогда вы будете унылым возлюбленным, а такие мне не по вкусу, предупреждаю вас! Нет, оставайтесь таким, какой вы есть, оставайтесь самим собой, будьте Эрнотоном де Карменж, и ничем другим. Я не без причуд. Ах, боже мой! Разве вы не твердили мне, что я красива? У каждой красавицы есть причуды: уважайте многие из них, оставляйте другие без внимания, а главное - не бойтесь меня, и всякий раз, когда я скажу не в меру пылкому Эрнотону: "Успокойтесь!" - пусть он повинуется моим глазам, а не моему голосу. С этими словами герцогиня встала. Она сделала это в самую пору: снова охваченный страстью, молодой человек уже заключил ее в свои объятия, и маска герцогини на один миг коснулась лица Эрнотона; но тут герцогиня немедленно доказала истинность того, что ею было сказано: сквозь разрезы маски из ее глаз сверкнула холодная, ослепительная молния, зловещая предвестница бури. Этот взгляд так подействовал на Эрнотона, что он тотчас разжал руки и весь его пыл иссяк. - Вот и отлично! - сказала герцогиня. - Итак, мы еще увидимся. Положительно вы мне нравитесь, господин де Карменж. Молодой человек поклонился. - Когда вы свободны? - небрежно спросила она. - Увы! Довольно редко, сударыня, - ответил Эрнотон. - Ах да! Понимаю - эта служба ведь утомительна, не так ли? - Какая служба? - Да та, которую вы несете при короле. Разве вы не принадлежите к одному из отрядов стражи его величества? - Говоря точнее, я состою в одном из дворянских отрядов, сударыня. - Вот это я и хотела сказать; и все эти дворяне, кажется, гасконцы? - Да, сударыня, все. - Сколько же их? Мне говорили, но я забыла. - Сорок пять. - Какое странное число! - Так уж получилось. - Оно основано на каких-нибудь вычислениях? - Не думаю; вероятно, его определил случай. - И эти сорок пять дворян, говорите вы, неотлучно находятся при короле? - Я не говорил, сударыня, что мы неотлучно находимся при его величестве. - Ах, простите, мне так послышалось. Во всяком случае, вы сказали, что редко бываете свободны. - Верно, я редко бываю свободен, сударыня, потому что днем мы дежурим при выездах и охотах его величества, а вечером нам приказано безвыходно пребывать в Лувре. - Вечером? - Да. - И так все вечера? - Почти все! - Подумайте только, что могло случиться, если бы сегодня вечером этот приказ помешал вам прийти! Не зная причин вашего отсутствия, та, кто так ждала вас, вполне могла вообразить, что вы пренебрегли ее приглашением! - О, сударыня, клянусь - отныне, чтобы увидеться с вами, я с радостью пойду на все! - Это излишне и было бы нелепо; я этого не хочу. - Как же быть? - Исполняйте вашу службу, устраивать наши встречи - мое дело; я ведь всегда свободна и распоряжаюсь своей жизнью, как хочу. - О! Как вы добры, сударыня! - Но все это никак не объясняет мне, - продолжала герцогиня, все так же обольстительно улыбаясь, - как случилось, что нынче вечером вы оказались свободным и пришли? - Нынче вечером, сударыня, я уже хотел обратиться к нашему капитану, господину де Луаньяку, дружески ко мне расположенному, с просьбой на несколько часов освободить меня от службы, как вдруг был дан приказ отпустить весь отряд Сорока пяти на всю ночь. - Вот как! Был дан такой приказ? - Да. - И по какому поводу такая милость? - Мне думается, сударыня, в награду за довольно утомительную службу, которую нам вчера пришлось нести в Венсене. - А! Прекрасно! - воскликнула герцогиня. - Вот, сударыня, те обстоятельства, благодаря которым я имел счастье провести сегодняшний вечер с вами. - Слушайте, Карменж, - сказала герцогиня с ласковой простотой, несказанно обрадовавшей молодого человека, - вот как вам надо действовать впредь: всякий раз, когда у вас будет надежда на свободный вечер, предупреждайте об этом запиской хозяйку этой гостиницы; а к ней каждый день будет заходить преданный мне человек. - Боже мой! Вы слишком добры, сударыня. Герцогиня положила свою руку на руку Эрнотона. - Постойте, - сказала она. - Что случилось, сударыня? - Что это за шум? Откуда? Действительно, снизу, из большого зала гостиницы, словно эхо какого-то буйного вторжения, доносились самые различные звуки: звон шпор, гул голосов, хлопанье дверей, радостные клики. Эрнотон выглянул в дверь, которая вела в прихожую, и сказал: - Это мои товарищи - они пришли сюда праздновать отпуск, данный им господином де Луаньяком. - Почему же случай привел их именно сюда, в ту самую гостиницу, где находимся мы? - Потому что именно в "Гордом рыцаре" Сорок пять по приезде собрались впервые. Потому что с памятного счастливого дня их прибытия в столицу моим товарищам полюбились вино и паштеты добряка Фурнишона, а некоторым из них даже башенки его супруги. - О! - воскликнула герцогиня с лукавой улыбкой. - Вы, сударь, говорите об этих башенках так, словно они вам хорошо знакомы. - Клянусь честью, сударыня, я сегодня впервые очутился здесь. Но вы-то, вы как избрали одну из них для нашей встречи? - осмелился он спросить. - Да, я избрала, и вам нетрудно будет понять, почему я избрала самое пустынное место во всем Париже; место, близкое к реке и укреплениям; здесь мне не грозит опасность быть узнанной и никто не может заподозрить, что я отправилась сюда... Но - боже мой! Как шумно ваши товарищи ведут себя, - прибавила герцогиня. Действительно, шум, ознаменовавший приход Сорока пяти, становился адским: громогласные рассказы о подвигах, совершенных накануне, зычное бахвальство, звон червонцев и стаканов - все предвещало жестокую бурю. Вдруг на винтовой лестнице, которая вела к башенке, послышались шаги, а затем раздался голос г-жи Фурнишон, кричавшей снизу: - Господин де Сент-Малин! Господин де Сент-Малин! - Что такое? - отозвался молодой человек. - Не ходите наверх, господин де Сент-Малин, умоляю вас! - Ну вот еще! Почему так, милейшая госпожа Фурнишон? Разве сегодня вечером весь дом не принадлежит нам? - Дом - ладно уж, но никак не башенки. - Вот тебе раз! Башенки - тот же дом, - крикнули пять или шесть голосов, среди которых Эрнотон различил голоса Пердикки де Пенкорнэ и Эсташа де Мираду. - Нет, - упорствовала г-жа Фурнишон, - башенки - не часть дома, башенки - исключаются, башенки - мои; не мешайте моим постояльцам! - Я ведь тоже ваш постоялец, госпожа Фурнишон, - возразил Сент-Малин, - стало быть, не мешайте мне! - Это Сент-Малин! - тревожно прошептал Эрнотон, знавший, какие у этого человека дурные наклонности и как он дерзок. - Ради всего святого! - молила хозяйка гостиницы. - Госпожа Фурнишон, - сказал Сент-Малин, - сейчас уже полночь; в девять часов все огни должны быть потушены, а я вижу свет в вашей башенке; только дурные слуги короля нарушают королевские законы; я хочу знать, кто эти дурные слуги. И Сент-Малин продолжал подыматься по винтовой лестнице; следом за ним шли еще несколько человек. - О боже, - вскричала герцогиня, - о боже! Господин де Карменж, неужели эти люди посмеют войти сюда? - Если даже посмеют, сударыня, - я здесь и могу заранее уверить вас: вам нечего бояться. - О сударь, да ведь они ломают дверь! Действительно, Сент-Малин, зашедший слишком далеко, чтобы отступать, так яростно колотил в дверь, что она треснула пополам; она была сколочена из сосновых досок, и г-жа Фурнишон не сочла уместным испытать ее прочность, несмотря на свое доходящее до фанатизма почитание любовных похождений. 28. О ТОМ, КАК СЕНТ-МАЛИН ВОШЕЛ В БАШЕНКУ И К ЧЕМУ ЭТО ПРИВЕЛО Услышав, что дверь прихожей раскололась под ударами Сент-Малина, Эрнотон первым делом потушил свечу, горевшую в башенке. Эта предосторожность, разумная, но действительная лишь на мгновение, не успокоила герцогиню; однако тут г-жа Фурнишон, исчерпав все свои доводы, прибегла к последнему средству и воскликнула: - Господин де Сент-Малин, предупреждаю вас, те, кого вы тревожите, принадлежат к числу ваших друзей; необходимость заставляет меня признаться вам в этом. - Ну что ж! Это - лишний повод засвидетельствовать им наше почтение, - пьяным голосом заявил Пердикка де Пенкорнэ, подымавшийся по лестнице вслед за Сент-Малином и споткнувшийся о последнюю ступеньку. - Кто же эти друзья? Нужно на них поглядеть! - вскричал Сент-Малин. - Да, нужно! Нужно! - подхватил Эсташ де Мираду. Добрая хозяйка, все еще надеявшаяся предупредить столкновение, которое могло прославить "Гордый рыцарь", но нанесло бы величайший ущерб "Розовому кусту любви", пробралась сквозь тесно сомкнутые ряды гасконцев и шепнула на ухо буяну имя "Эрнотон". - Эрнотон! - зычно повторил Сент-Малин, на которого это разоблачение подействовало, как масло, вылитое вместо воды на огонь. - Эрнотон! Эрнотон! Быть не может! - А почему? - спросила г-жа Фурнишон. - Да - почему? - повторило несколько голосов. - Черт возьми! Да потому, - пояснил Сент-Малин, - что Эрнотон образец целомудрия, пример воздержания, вместилище всех добродетелей. Нет, нет, госпожа Фурнишон, вы ошибаетесь, - заперся там не господин де Карменж. С этими словами он подошел ко второй двери, чтобы разделаться с ней так, как разделался с первой, но вдруг она распахнулась, и на пороге появился Эрнотон; он стоял неподвижно, выпрямясь во весь рост, и по его лицу было видно, что долготерпение вряд ли входит в число тех многочисленных добродетелей, которые, по словам Сент-Малина, его украшали. - По какому праву, - спросил он, - господин де Сент-Малин взломал первую дверь и, учинив это, намерен еще взломать вторую? - О, да ведь это и впрямь Эрнотон! - воскликнул Сент-Малин. - Узнаю его голос, а что касается его особы, здесь, черт меня побери, слишком темно, чтобы я мог сказать, какого она цвета. - Вы не отвечаете на мой вопрос, сударь, - твердо сказал Эрнотон. Сент-Малин расхохотался; это несколько успокоило тех его товарищей, которые, услыхав звучавший угрозой голос Эрнотона, сочли благоразумным на всякий случай спуститься на две ступеньки. - Я с вами говорю, господин де Сент-Малин, вы меня слышите? - воскликнул Эрнотон. - Да, сударь, отлично слышу, - ответил тот. - Что же вы намерены мне сказать? - Я намерен вам сказать, дорогой мой собрат, что мы хотели убедиться, вы ли находитесь в этой обители любви? - Так вот, теперь, сударь, когда вы убедились, что это я, раз я говорю с вами и в случае необходимости могу с вами сразиться, - оставьте меня в покое! - Черти полосатые! - воскликнул Сент-Малин. - Вы ведь не стали отшельником и вы здесь не один - так я полагаю? - Что до этого, сударь, дозвольте мне оставить вас при ваших сомнениях, если таковые у вас имеются. - Полноте! - продолжал де Сент-Малин, пытаясь проникнуть в башенку. - Неужели вы действительно пребываете здесь в одиночестве? А! Вы сидите без света - браво! - Вот что, господа, - надменно заявил Эрнотон, - я допускаю, что вы пьяны, и извиняю вас. Но есть предел даже тому терпению, которое надлежит проявлять к людям, утратившим здравый смысл; запас шуток исчерпан - не правда ли? Итак, будьте любезны удалиться. К несчастью, Сент-Малин как раз находился в том состоянии, когда злобная зависть подавляла в нем все другие чувства. - Ого-го! - вскричал он. - Удалиться? Уж очень решительно вы это заявляете, господин Эрнотон! - Я вам говорю это так, чтобы вы совершенно ясно поняли, чего я от вас хочу, господин де Сент-Малин, - а если нужно, повторю еще раз: удалитесь, господа, я вас прошу. - Ого-го! Не раньше, чем вы удостоите нас чести приветствовать особу, ради которой вы отказались от нашего общества. Видя, что Сент-Малин решил поставить на своем, его товарищи, уже готовые было отступить, снова окружили его. - Господин де Монкрабо, - властно сказал Сент-Малин, - сходите вниз и принесите свечу. - Господин де Монкрабо, - крикнул Эрнотон, - если вы это сделаете, помните, что вы нанесете оскорбление лично мне. Угрожающий тон, которым это было сказано, заставил Монкрабо поколебаться. - Ладно! - ответил за него Сент-Малин. - Все мы связаны нашей присягой, и господин де Карменж так свято соблюдает дисциплину, что не захочет ее нарушить: мы не вправе обнажать шпаги друг против друга; итак, посветите нам, Монкрабо! Монкрабо сошел вниз и минут через пять вернулся со свечой, которую хотел было передать Сент-Малину. - Нет-нет, - воскликнул тот, - подержите ее: мне, возможно, понадобятся обе руки. И Сент-Малин сделал шаг вперед, намереваясь войти в башенку. - Всех вас, сколько вас тут есть, - сказал Эрнотон, - я призываю в свидетели того, что меня недостойнейшим образом оскорбляют и без какого-либо основания применяют ко мне насилие, а посему (тут Эрнотон в мгновение ока обнажил шпагу) - а посему я всажу этот клинок в грудь первому, кто сделает шаг вперед. Взбешенный Сент-Малин тоже решил взяться за шпагу, но не успел и наполовину вытащить ее из ножен, как у самой его груди сверкнуло острие шпаги Эрнотона. Сент-Малин как раз шагнул вперед; поэтому Эрнотону даже не пришлось сделать выпад или вытянуть руку - его противник и без того ощутил прикосновение холодной стали и, словно раненый бык, отпрянул, не помня себя от ярости. Тотчас Эрнотон шагнул вперед так же стремительно, как отпрянул его противник, и его грозная шпага снова уперлась в грудь Сент-Малина. Сент-Малин побледнел: стоило только Эрнотону слегка нажать клинок - и он был бы пригвожден к стене. - Вы, сударь, заслуживаете тысячу смертей за вашу дерзость, - сказал Эрнотон. - Но меня связывает та присяга, о которой вы только что упомянули, - и я вас не раню. Дайте мне дорогу. - Он отступил на шаг, чтобы удостовериться, выполнят ли его приказ, и сказал, сопровождая свои слова величественным жестом, который сделал бы честь любому королю: - Расступитесь, господа! Идемте, сударыня! Я отвечаю за все! Тогда на пороге башенки показалась женщина, голова которой была окутана капюшоном, а лицо покрыто густой вуалью; вся дрожа, она взяла Эрнотона под руку. Молодой человек вложил шпагу в ножны и, видимо, уверенный, что ему уже нечего опасаться, гордо прошел по прихожей, где теснились его товарищи, встревоженные и в то же время любопытствующие. Сент-Малин, которому острие шпаги слегка поцарапало грудь, отступил до самой площадки лестницы; он задыхался, так его распалило заслуженное оскорбление, только что нанесенное ему в присутствии товарищей и незнакомой дамы. Он понял, что все - и пересмешники, и серьезные люди - объединятся против него, если спор между ним и Эрнотоном останется неразрешенным; уверенность в этом толкнула его на отчаянный шаг. В ту минуту, когда Эрнотон проходил мимо него, он выхватил кинжал. Хотел ли он убить Эрнотона? Или же хотел содеять именно то, что содеял? Это невозможно выяснить, не пронизав мрачных мыслей этого человека, в которых сам он, быть может, не мог разобраться в минуту ярости. Как бы там ни было, он направил свой кинжал на поравнявшуюся с ним чету; но вместо того чтобы вонзиться в грудь Эрнотона, лезвие рассекло шелковый капюшон герцогини и перерезало один из шнурков, придерживавших ее маску. Маска упала наземь. Сент-Малин действовал так быстро, что в полумраке никто не мог уловить его движения, никто не мог ему помешать. Герцогиня вскрикнула. Она осталась без маски и к тому же почувствовала, как вдоль ее шеи скользнуло лезвие кинжала, которое, однако, не ранило ее. Встревоженный криком герцогини, Эрнотон оглянулся, а Сент-Малин тем временем успел поднять маску, вернуть ее незнакомке и при свете свечи, которую держал Монкрабо, увидеть ее уже не защищенное ничем лицо. - Так, - протянул он насмешливо и дерзко, - оказывается, это та красавица, которая сидела в носилках; поздравляю вас, Эрнотон, вы - малый не промах! Эрнотон остановился и уже выхватил было шпагу, сожалея о том, что слишком рано вложил ее назад в ножны; но герцогиня увлекла его за собой к лестнице, шепча ему на ухо: - Идемте, идемте, господин де Карменж, умоляю вас! - Я еще увижусь с вами, господин де Сент-Малин, - сказал Эрнотон, удаляясь, - и будьте спокойны, вы поплатитесь за эту подлость, как и за все прочие. - Ладно! Ладно! - ответил Сент-Малин. - Ведите ваш счет, я веду свой. Когда-нибудь мы подведем итог. Карменж слышал эти слова, но даже не обернулся; он был всецело занят герцогиней. Внизу никто уже не помешал ему пройти: те из его товарищей, которые не поднялись в башенку, несомненно, втихомолку осуждали насильственные действия своих товарищей. Эрнотон подвел герцогиню к ее носилкам, возле которых стояли на страже двое слуг. Дойдя до носилок и почувствовав себя в безопасности, герцогиня пожала Эрнотону руку и сказала: - Сударь, после того, что произошло сейчас, после оскорбления, от которого, несмотря на всю вашу храбрость, вы не смогли меня оградить и которое здесь неминуемо повторилось бы, мы не можем больше встречаться в этом месте; прошу вас, поищите где-нибудь поблизости дом, который можно было бы купить или нанять весь, целиком; в скором времени, будьте покойны, я дам вам знать о себе. - Прикажете проститься с вами, сударыня? - спросил Эрнотон, почтительно кланяясь в знак повиновения данным ему приказаниям, слишком лестным для его самолюбия, чтобы он стал возражать против них. - Нет еще, господин де Карменж, нет еще; проводите мои носилки до Нового моста, а то я боюсь, как бы этот негодяй, узнавший во мне даму, сидевшую в носилках, и не подозревающий, кто я, не пошел за нами следом и не узнал бы таким образом, где я живу. Эрнотон повиновался; но никто их не выслеживал. У Нового моста, тогда вполне заслуживавшего это название, так как еще и семи лет не прошло с того времени, как зодчий Дюсерсо перебросил его через Сену, - у Нового моста герцогиня поднесла свою руку к губам Эрнотона и сказала: - Теперь, сударь, ступайте. - Осмелюсь ли спросить, сударыня, когда я снова увижу вас? - Это зависит от быстроты, с которой вы выполните мое поручение, и самая эта быстрота будет для меня мерилом вашего желания снова увидеть меня. - О! Сударыня, в таком случае надейтесь на меня! - Отлично! Ступай, мой рыцарь! И герцогиня вторично протянула Эрнотону свою руку для поцелуя; затем она продолжала путь. "Как странно в самом деле, - подумал молодой человек, поворачивая назад, - я, несомненно, правлюсь этой женщине, и, однако, она нимало не тревожится о том, убьет или не убьет меня этот головорез Сент-Малин". Легкое досадливое движение плеч показало, что он должным образом оценил эту беспечность. Но он тотчас постарался переубедить себя, так как эта первоначальная оценка отнюдь не льстила его самолюбию. "Ах, - сказал себе Эрнотон, - бедная женщина была так взволнована! К тому же боязнь погубить свою репутацию у женщин - в особенности у принцесс - сильнее всех других чувств. А ведь она принцесса", - прибавил он, самодовольно улыбаясь. Поразмыслив, Эрнотон принял второе тол