ие от той особы, которую вы назвали, это настолько интересно, что, памятуя наше знакомство, как бы оно ни было мимолетно, вы сообщите нам, что это за послание. Дама вложила в последние слова все кокетливое, ласковое и обольстительное очарование, которое может вложить хорошенькая женщина в свою просьбу. - Сударыня, - ответил Эрнотон, - вы не можете меня заставить сказать то, чего я не знаю. - И еще меньше то, чего вы не хотите сказать? - Я не выражаю своего мнения, сударыня, - продолжал Эрнотон, кланяясь. - Поступайте как вам угодно относительно устных поручений, сударь. - У меня нет устных поручений, сударыня: вся моя миссия состоит в том, чтобы передать письмо ее светлости. - Прекрасно! Где же это письмо? - сказала незнакомка, протягивая руку. - Это письмо? - Будьте добры передать нам его. - Сударыня, кажется, я уже имел честь сообщить вам, что это письмо адресовано госпоже герцогине де Монпансье. - Но поскольку герцогиня отсутствует, - нетерпеливо сказала дама, - ее представляю здесь я, и вы можете, следовательно... - Нет, не могу. - Вы не доверяете мне, сударь? - Должен был бы не доверять, сударыня, - сказал молодой человек, бросая взгляд, не оставлявший никаких сомнений. - Но, несмотря на таинственность вашего поведения, вы внушили мне, признаюсь, совсем не те чувства, о которых говорите. - Правда? - воскликнула дама, чуть покраснев от пламенного взора Эрнотона. Эрнотон поклонился. - Будьте осторожны, господин посланец, - сказала она, смеясь, - вы объясняетесь мне в любви. - Конечно, сударыня, - заявил Эрнотон, - я не знаю, увижусь ли с вами опять, по правде сказать, но этот случай для меня слишком дорог, чтобы я мог его упустить. - Тогда, сударь, я понимаю. - Вы понимаете, что я вас люблю, сударыня? Это действительно не трудно понять. - Нет, я понимаю, как вы попали сюда. - Ах, простите, сударыня, - ответил Эрнотон, - теперь уж я ничего не понимаю. - Да, я понимаю, желая меня увидеть снова, вы нашли предлог, чтобы пробраться сюда. - Я, сударыня, предлог! Вы плохо меня знаете; я не знал, что смогу вас снова увидеть, и надеялся только на случай, который уже два раза столкнул нас, но искать предлога? Мне? Никогда! Я странный человек и не во всем схожусь с мнениями других. - О-о! Вы влюблены, как утверждаете, и все-таки не соглашаетесь любым способом увидеть ту, которую любите? Превосходно, сударь, - сказала дама с насмешливой гордостью, - ну что же, я подозревала, что вы щепетильны. - А почему вы так думали, сударыня, прошу вас? - спросил Эрнотон. - В тот день, когда вы меня встретили, я сидела на носилках, вы меня узнали и все же не последовали за мной. - Будьте осторожны, сударыня, - сказал Эрнотон, - вы признаетесь, что обращаете на меня внимание. - А, хорошенькое признание! Разве мы с вами виделись не при обстоятельствах, которые позволяют, в особенности мне, высунуть голову из-за занавески при встрече? Так нет же, всадник умчался галопом, сначала вскрикнув так, что я даже вздрогнула у себя в носилках. - Я был вынужден удалиться, сударыня! - Из-за вашей щепетильности? - Нет, сударыня, повинуясь долгу. - Ну-ну, - смеясь, сказала дама, - я вижу, что вы рассудительный влюбленный, осторожный, больше всего боящийся себя скомпрометировать. - Поскольку вы внушили мне некоторое сомнение, сударыня, - ответил Эрнотон, - можно ли этому удивляться? Разве это обычное дело, чтобы женщина одевалась мужчиной, прорывалась через заставу и шла смотреть, как будут четвертовать на Гревской площади какого-то несчастного, и при этом делала какие-то совершенно непонятные жесты, разве я не прав? Дама слегка побледнела, но затем спрятала эту мгновенную бледность под улыбкой. - Естественно ли, наконец, что эта дама, получив такое странное удовольствие, побоялась, что ее задержат, и убежала, как воровка, она, состоящая на службе у госпожи де Монпансье, могущественной принцессы, хотя и не очень любимой при дворе? На этот раз дама улыбнулась опять, но с еще большей иронией. - У вас мало проницательности, сударь, несмотря на ваши претензии быть наблюдательным; потому что достаточно иметь чуточку здравого смысла, чтобы все, что вам кажется темным, тотчас же для вас объяснилось, - разве не естественно, что госпожа де Монпансье интересовалась судьбой господина Сальседа, тем, что он скажет, его признаниями, истинными или ложными, которые бы могли скомпрометировать весь лотарингский дом? А если это было естественно, сударь, то разве менее естественно, что герцогиня послала верного, близкого друга, к которому чувствовала полное доверие, присутствовать при казни и убедиться de visu [воочию (лат.)], как говорят во дворце, в малейших подробностях этого дела? Ну, так этим другом, сударь, оказалась я, близкое доверенное лицо ее светлости. Теперь подумайте, могла ли я появиться на Гревской площади в женской одежде? Наконец, разве вы считаете теперь, когда знаете мое положение у герцогини, что я могла остаться равнодушной к страданиям этого мученика и к его попыткам сделать признание? - Вы совершенно правы, сударыня, - сказал Эрнотон, кланяясь, - и теперь я клянусь, что восхищаюсь вашим умом и вашей логикой столько же, сколько восхищался только что вашей красотой. - Благодарю вас, сударь. Значит, теперь, когда мы познакомились друг с другом и полностью объяснились, вы можете дать мне письмо, если оно существует и не является просто предлогом. - Невозможно, сударыня! Незнакомка с усилием подавила раздражение. - Невозможно? - повторила она. - Да, невозможно, ибо я поклялся господину герцогу Майенскому, что передам его в собственные руки госпожи герцогини де Монпансье. - Скажите лучше, - воскликнула дама, не в силах сдерживать раздражение, - скажите лучше, что этого письма не существует, скажите лучше, что вы, несмотря на вашу мнимую щепетильность, придумали этот предлог, чтобы проникнуть сюда; скажите, что вы хотите увидеть меня опять, вот и все. Прекрасно, сударь, вы можете быть довольны, вы не только проникли сюда, вы снова увидели меня и даже сказали мне, что вы меня обожаете. - И в этом, как и во всем остальном, сударыня, я говорил вам только правду. - Хорошо! Пусть будет так! Вы меня обожаете, вы хотели меня видеть, вы меня видели, я доставила вам удовольствие в отплату за услугу. Мы квиты - прощайте. - Я повинуюсь вам, сударыня, - сказал Эрнотон, - и поскольку вы меня прогоняете, я ухожу. На этот раз дама рассердилась всерьез. - Вот как, - сказала она, - вы-то меня знаете, но я не знаю вас. Не кажется ли вам, что у вас передо мной слишком большое преимущество? А, вы думаете, достаточно войти под любым предлогом к любой принцессе, так как вы здесь у госпожи де Монпансье, сударь, и сказать: мне удалась моя хитрость и я ухожу? Сударь, так благородные люди не поступают. - Мне кажется, сударыня, - сказал Эрнотон, - что вы очень жестоко судите о том, что могло быть самое большее любовной хитростью, если бы это не было, как я вам уже докладывал, делом высокой важности и чистой правдой. Я не буду отвечать на ваши жестокие слова, сударыня, и совершенно забуду все то, что я должен был вам сказать пылкого и нежного, раз вы так дурно расположены ко мне. Но я не выйду под тяжестью суровых обвинений, которые вы меня заставили выслушать. У меня действительно есть письмо господина де Майена, адресованное к госпоже де Монпансье, и вот это письмо, оно написано его рукой, как вы можете убедиться по адресу. Эрнотон протянул даме письмо, однако не выпуская его из рук. Незнакомка бросила на него взгляд и воскликнула: - Это его почерк! И кровь! Ничего не отвечая, Эрнотон снова положил письмо в карман, еще раз поклонился со своей обычной вежливостью и, бледный, смертельно страдающий, повернулся к выходу из гостиной. На этот раз за ним побежали и схватили за плащ, как Иосифа. - В чем дело, сударыня? - сказал он. - Ради бога, сударь, простите! - воскликнула дама. - Простите! Неужели с герцогом случилось несчастье? - Прощаю я или нет, сударыня, - сказал Эрнотон, - это безразлично, что же касается письма, ведь вы же просите у меня прощения только для того, чтобы его прочесть, но его читать будет одна госпожа де Монпансье. - А... несчастный безумец, - воскликнула герцогиня с гневом, полным величия, - разве ты меня не узнаешь или, вернее, разве ты не догадался, что перед тобой принцесса, неужели ты считаешь, что пред тобой сверкают глаза служанки? Я герцогиня де Монпансье; отдай мне письмо! - Вы - герцогиня! - воскликнул Эрнотон, отступая в ужасе. - Конечно. Довольно, давай; разве ты не видишь, что я хочу поскорее узнать, что пишет мой брат? Но вместо того чтобы повиноваться, как ожидала герцогиня, молодой человек, придя в себя от удивления, скрестил руки. - Как я могу верить вашим словам, - сказал он, - если вы мне уже дважды солгали? Глаза, которые герцогиня призвала на помощь своим словам, бросили две испепеляющие молнии; но Эрнотон храбро выдержал их пламень. - Вы еще сомневаетесь! Вам еще нужны доказательства, недостаточно моего утверждения! - повелительно воскликнула женщина, разрывая красивыми ногтями свои кружевные манжеты. - Да, сударыня, - холодно ответил Эрнотон. Незнакомка бросилась к звонку и чуть его не разбила, так резок был нанесенный ею удар. Пронзительный звон раздался по всем комнатам, и раньше, чем он затих, появился слуга. - Что угодно, сударыня? - спросил лакей. Незнакомка гневно топнула ногой. - Мейнвиль, - сказала она, - где Мейнвиль? Разве его здесь нет? - Он тут, сударыня! - Ну так пусть он придет! Лакей бросился из комнаты. Через минуту торопливо вошел Мейнвиль. - К вашим услугам, сударыня, - сказал Мейнвиль. - Сударыня? С каких пор меня называют просто "сударыня", господин де Мейнвиль? - спросила герцогиня раздраженно. - Я к услугам вашей светлости, - повторил Мейнвиль, совершенно ошалев от изумления. - Прекрасно! - сказал Эрнотон. - Передо мной дворянин, и, если он мне солгал, клянусь небом, я, по крайней мере, буду знать, кто мне за это ответит. - Вы верите наконец? - сказала герцогиня. - Да, сударыня, я верю, и в качестве доказательства вот письмо. И молодой человек с поклоном вручил г-же де Монпансье письмо, о котором шел такой долгий спор. 10. ПИСЬМО ГОСПОДИНА ДЕ МАЙЕНА Герцогиня схватила письмо, распечатала и жадно прочла, не пытаясь скрывать свои переживания, скользившие по ее лицу, как облака по грозовому небу. Когда она кончила, она протянула взволнованному, как и она, Мейнвилю письмо, привезенное Эрнотоном. Оно гласило: "Сестра, я хотел сам сделать то, что может сделать капитан или учитель фехтования; я за это наказан. Я получил хороший удар шпагой от известного вам типа, с которым у меня давние счеты. Самое плохое это то, что он убил пятерых из моих людей, в числе которых Буларон и Денуаз, то есть двое из числа самых лучших; после этого он бежал. Нужно сказать, что этой победе очень помог податель этого письма, очаровательный молодой человек, как вы сами можете судить; я вам его очень рекомендую, он - сама скрытность. Я думаю, моя дорогая сестра, что его заслугой в ваших глазах явится то, что он помешал победителю отрезать мне голову, хотя победитель этого очень хотел, так как сорвал с меня маску, когда я был без памяти, и узнал меня. Я прошу вас, сестра, узнать имя и профессию этого скрытного молодого человека: он внушает подозрения, хотя и очень занимает меня. На все мои предложения он только отвечал, что господин, которому он служит, дает ему возможность ни в чем не нуждаться. Я ничего не могу вам больше сказать о нем, так как я уже сказал все, что мне известно; он говорит, что меня не знает. Проверьте это. Я очень страдаю, но думаю, что жизнь моя вне опасности. Побыстрее пришлите мне моего врача; я, как лошадь, лежу на соломе. Податель письма сообщит вам где. Ваш любящий брат Майен". Прочитав письмо, герцогиня и Мейнвиль с удивлением переглянулись. Герцогиня первая нарушила молчание, которое могло быть дурно истолковано Эрнотоном. - Кому, - спросила герцогиня, - мы обязаны услугой, которую вы нам оказали, сударь? - Человеку, который всякий раз, когда может, приходит на помощь слабому против сильного, сударыня. - Расскажите нам подробности, сударь! - потребовала г-жа де Монпансье. Эрнотон рассказал все, что он знал, и указал местопребывание герцога. Г-жа де Монпансье и Мейнвиль слушали его с весьма понятным интересом. Потом, когда он кончил, герцогиня спросила: - Могу я надеяться, сударь, что вы продолжите так хорошо начатую службу и станете приверженцем нашего дома? Эти слова, произнесенные тем очаровательным тоном, каким герцогиня умела говорить при случае, были полны весьма лестного смысла после признания, которое Эрнотон сделал придворной даме герцогини; но молодой человек, отбросив самолюбие, понял эти слова как выражение чистого любопытства. Он хорошо понимал, что назвать свое имя и звание означало бы открыть герцогине глаза на последствия этого события; он понимал так же хорошо, что король, ставя ему условие открыть убежище герцогини, имел в виду нечто большее, чем простую справку. Различные побуждения боролись в нем: влюбленный мог бы отказаться от одного, но человек чести не мог изменить другому. Соблазн был тем более велик, что, открыв ей, каково его положение у короля, он приобрел бы огромное значение в глазах герцогини, а для молодого человека, прибывшего из Гаскони, иметь значение для такой особы, как герцогиня де Монпансье, было делом немаловажным. Сент-Малин не колебался бы ни секунды. Все эти соображения возникли в сознании Карменжа, но только придали ему немного больше гордости, а значит, и сделали еще немного сильнее. Для него в этот момент было важно что-нибудь значить, ибо, несомненно, на него сперва смотрели немного как на игрушку. Герцогиня ждала ответа на свой вопрос: хотите ли вы стать приверженцем нашего дома? - Сударыня, - сказал Эрнотон, - я уже имел честь сказать господину де Майену, что мой господин - хороший господин и так обращается со мной, что это избавляет меня от необходимости искать лучшего. - Мой брат пишет мне, сударь, что вы, кажется, его не узнали. Как же, не узнав его там, вы пользовались его именем для того, чтобы проникнуть ко мне? - Господин де Майен, казалось, хотел сохранить свое инкогнито, сударыня; я считал, что не должен его узнавать, и действительно, крестьянам, у которых он живет, вовсе незачем было знать, какому высокородному человеку они предоставили приют. Здесь положение другое; напротив, имя господина де Майена могло мне открыть дорогу к вам, и я его назвал. И в первом, и во втором случае я, кажется, действовал как благородный человек. Мейнвиль посмотрел на герцогиню, точно хотел ей сказать: - Вот проницательный ум, сударыня! Герцогиня великолепно поняла. Она, улыбаясь, посмотрела на Эрнотона. - Никто бы не смог ответить лучше на коварный вопрос, - сказала она. - И я должна признаться, что вы очень остроумный человек. - Я не вижу ничего остроумного в том, что я имел честь сказать вам, сударыня, - ответил Эрнотон. - В конце концов, сударь, - несколько нетерпеливо сказала герцогиня, - единственно, что я здесь ясно вижу, - это то, что вы ничего не хотите говорить. Но не думаете ли вы, что благодарность слишком тяжкая ноша для человека, носящего мое имя; что я женщина, что вы мне дважды оказали услугу и что, если бы я захотела узнать ваше имя или, вернее, кто вы... - Превосходно, сударыня, я знаю, что вам очень легко это узнать; но вы это узнаете от другого, а не от меня. - Он всегда прав, - сказала герцогиня, устремив на Эрнотона взор, который, если бы молодой человек понял весь его смысл, должен был бы доставить ему больше удовольствия, чем какой бы то ни было взгляд за всю его жизнь. Поэтому он и не захотел большего и, подобно лакомке, который встает из-за стола, когда считает, что попробовал лучшего вина, Эрнотон поклонился и попросил у герцогини после ее приятных слов разрешения удалиться. - Итак, сударь, это все, что вы хотели мне сказать? - спросила герцогиня. - Я выполнил поручение, - ответил молодой человек, - мне остается только выразить самое глубокое почтение вашей светлости. Герцогиня следила за ним, не отвечая на его поклон; потом, когда дверь за ним закрылась, она сказала, топнув ногой: - Мейнвиль, прикажите проследить за этим молодым человеком. - Невозможно, сударыня, - ответил тот, - все наши люди на ногах; я сам жду событий; сегодня не такой день, чтобы делать что-нибудь, кроме того, что мы решили раньше. - Вы правы, Мейнвиль, действительно, я сошла с ума, но потом... - О, потом это другое дело; сколько угодно, сударыня. - Да, мне он тоже кажется подозрительным, как и моему брату. - Подозрителен или нет, - сказал Мейнвиль, - но это честный парень, а честные люди сейчас редкость. Нужно признать нашу удачу: чужой, неизвестный нам человек падает с неба, чтобы сослужить нам такую службу. - Не важно, не важно, Мейнвиль; если мы не должны заниматься им сейчас, проследите за ним позже, по крайней мере. - О сударыня, - ответил Мейнвиль, - позже, я надеюсь, нам не будет необходимости следить за кем бы то ни было. - Действительно, я сама не знаю, что я болтаю сегодня вечером, вы правы, Мейнвиль, я потеряла голову. - Полководцу, вроде вас, сударыня, дозволено накануне решающей битвы быть озабоченным. - Это правда. Наступила ночь, Мейнвиль, а Валуа вернется из Венсена ночью. - О, у нас пока есть время; сейчас еще нет восьми часов, сударыня, да кроме того, наши люди еще не прибыли. - Все хорошо знают пароль, не правда ли? - Все. - Это надежные люди? - Проверенные, сударыня. - Каким образом они прибудут? - Поодиночке, как случайные путники. - Сколько человек вы ждете? - Пятьдесят; этого более чем достаточно; поймите же, кроме пятидесяти человек, у нас будет две сотни монахов, стоящих столько же, сколько солдаты, если не больше. - Как только наши люди прибудут, выстройте монахов на дороге. - Они уже предупреждены, сударыня; они загородят дорогу, наши толкнут на них карету, ворота монастыря будут открыты, и их придется только закрыть за каретой. - Пойдем ужинать, Мейнвиль, это даст нам возможность провести время. У меня такое настроение, что я готова передвинуть стрелку часов. - Час настанет, будьте спокойны. - Но наши люди, наши люди! - Они будут вовремя; едва пробило восемь часов, время еще не упущено. - Мейнвиль, Мейнвиль, мой бедный брат просит послать врача; лучший врач, лучшее лекарство для раны Майена будет прядь волос с тонзуры Валуа, и человек, который отвезет ему этот подарок, будет хорошо встречен. - Через два часа, сударыня, этот человек поедет к нашему дорогому герцогу в его убежище. Он уехал из Парижа как беглец, а вернется сюда как триумфатор. - Еще одно слово, Мейнвиль, - сказала герцогиня, остановившись на пороге комнаты. - Что угодно, сударыня? - Наши друзья предупреждены? - Какие друзья? - Члены Лиги. - Боже упаси, сударыня! Предупреждать буржуа - это значит бить в набат на колокольне собора Нотр-Дам. Как только все будет сделано, то прежде, чем кому-либо это станет известно, у нас будет возможность послать пятьдесят курьеров, но тогда пленник будет надежно заперт в монастыре, и мы сможем защищаться против целой армии. Если это будет нужно, мы тогда, ничем не рискуя, можем кричать со всех крыш: Валуа принадлежит нам! - Ну-ну, вы ловкий и осторожный человек, Мейнвиль, и Беарнец имеет основания называть вас Менлиг (руководитель Лиги), я как раз собиралась сделать то, что вы говорите; по это как-то смутно брезжило у меня в уме. Вы знаете, как велика моя ответственность, Мейнвиль, вы знаете, что никогда, ни в какие времена ни одна женщина не предприняла и не завершила дела, подобного тому, о котором я мечтаю. - Я это хорошо знаю, сударыня, поэтому и трепещу, давая вам советы. - Итак, подведем итоги, - властно продолжала герцогиня, - монахи спрятали под рясами оружие? - Так точно. - Люди, вооруженные шпагами, на дороге? - Сейчас они уже должны быть там. - Горожане будут оповещены после события? - Это дело трех курьеров; в десять минут Лашапель-Марто, Бригар и Бюсси-Леклер будут оповещены, а они, в свою очередь, предупредят других. - Прежде всего прикажите убить двух болванов, они ехали по обеим сторонам кареты, это даст нам возможность рассказывать о событии так, как будет для нас выгоднее. - Убить этих бедняг! - сказал Мейнвиль. - Вы считаете, что необходимо их убить, сударыня? - Например, Луаньяка? Нечего сказать, потеря! - Это доблестный воин. - Негодяй, сделавший карьеру; точно так же, как другой верзила, который ехал слева, чернявый, со сверкающими глазами. - Ну, этого мне не так жалко, я его не знаю; но я согласен с вашим мнением, сударыня, у него достаточно неприятный вид. - Значит, вы отдаете его мне? - сказала, смеясь, герцогиня. - О, охотно, сударыня. - Очень вам благодарна. - Бог мой, сударыня, я ведь не спорю с вами. Если я что и сказал, то лишь ради вашего доброго имени и ради чести той партии, к которой мы принадлежим. - Хорошо, хорошо, Мейнвиль, всем известно, что вы человек добродетельный. Если понадобится, вам можно даже выдать в этом свидетельство. К этому делу вы не будете иметь никакого отношения; они, как защитники короля, падут, защищая его. Я только поручаю вашему вниманию этого молодого человека. - Какого молодого человека? - Который только что был здесь. Посмотрите, действительно ли он ушел, не шпион ли это, подосланный нашими врагами. - Сударыня, - ответил Мейнвиль, - я к вашим услугам. Он подошел к балкону, приоткрыл ставни и просунул голову наружу, стараясь что-нибудь разглядеть. - Какая темная ночь! - Самая что ни на есть отличная, - возразила герцогиня, - чем она темнее, тем для нас лучше. Бодритесь, бодритесь, капитан. - Да, но мы ничего не увидим, а ведь нам очень важно все видеть. - Бог, чье дело мы защищаем, видит за нас, Мейнвиль. Мейнвиль, по всей вероятности, не был так уверен, как г-жа де Монпансье, в том, что бог помогает людям в подобных делах. Он снова расположился у окна и, вглядываясь во мрак так напряженно, как только мог, замер в неподвижности. - Видите вы каких-нибудь прохожих? - спросила герцогиня, потушив из предосторожности свет. - Нет, но я различаю конский топот. - Это они, это они, Мейнвиль. Все идет хорошо. И герцогиня мельком взглянула на знаменитые золотые ножницы, которым предстояло сыграть в истории такую великую роль. 11. КАК ДОМ МОДЕСТ ГОРАНФЛО БЛАГОСЛОВИЛ КОРОЛЯ ПЕРЕД МОНАСТЫРЕМ СВЯТОГО ИАКОВА Эрнотон вышел из дворца опечаленный, но совесть его была спокойна. Ему исключительно повезло: он признался в любви принцессе крови, а затем последовала важная беседа, благодаря которой она сразу забыла об этом признании - настолько забыла, что оно уже не могло повредить ему теперь, и не настолько все же, чтобы оно не могло стать ему полезным впоследствии. Это не все: ему повезло и в том, что он не предал ни короля, ни г-на де Майена, да и сам себя не погубил. Итак, он был доволен, но хотел еще многого - между прочим, поскорее возвратиться в Венсен и сообщить обо всем королю. Затем, когда королю все станет известно, лечь и поразмыслить. Размышлять - высшее счастье людей действия, единственный отдых, который они себе разрешают. Поэтому, едва очутившись за воротами Бель-Эба, Эрнотон пустил своего коня вскачь. Но не успел этот испытанный в течение последних дней его товарищ проскакать и сотни шагов, как Эрнотона остановило препятствие, которого его глаза, ослепленные ярким освещением Бель-Эба и еще плохо свыкшиеся с темнотой, не могли ни заметить, ни оценить по достоинству. То была просто-напросто группа всадников, устремившаяся на него с обеих сторон дороги и сомкнувшаяся перед ним на середине ее, так что он оказался окруженным и в грудь ему направлено было около полудюжины шпаг и столько же пистолетов и кинжалов. Для одного человека этого было слишком много. - Ого! - сказал Эрнотон. - Грабят на дороге в одном лье от Парижа. Ну и порядки в этих местах. У короля никуда не годный прево. Посоветую ему переменить его. - Замолчите, пожалуйста, - произнес чей-то показавшийся Эрнотону знакомым голос. - Вашу шпагу, оружие, да поживей. Один из всадников взял под уздцы лошадь Эрнотона, два других отобрали у него оружие. - Черт! Ну и ловкачи! - пробормотал Эрнотон. Затем он обратился прямо к тем, кто его задержал: - Господа, вы бы хоть сделали милость и объяснили... - Э, да это господин де Карменж! - сказал самый расторопный из напавших, тот, который схватил шпагу молодого человека и еще держал ее в руке. - Господин де Пенкорнэ! - вскричал Эрнотон. - Неблаговидным же делом вы тут занимаетесь. - Я сказал - молчать! - повторил в нескольких шагах от них тот же громкий голос. - Отвести его в караульное помещение. - Но, господин де Сент-Малин, - сказал Пердикка де Пенкорнэ, - человек, которого мы задержали... - Ну? - Это наш товарищ, Эрнотон де Карменж. - Эрнотон здесь! - вскричал Сент-Малин, побледнев от ярости. - Что он тут делает? - Добрый вечер, господа, - спокойно сказал Карменж. - Признаюсь, я не думал, что меня окружает такое хорошее общество. Сент-Малин не мог произнести ни слова. - Я, видимо, арестован, - продолжал Эрнотон, - ведь вы же не совершали на меня грабительского налета? - Черт возьми! - проворчал Сент-Малин. - Вот уж непредвиденное обстоятельство. - Я, со своей стороны, тоже не мог его предвидеть, - засмеялся Карменж. - Вот незадача. Что вы делаете тут на дороге? - Если бы я задал вам этот же вопрос, вы бы ответили мне, господин де Сент-Малин? - Нет. - Примиритесь же с тем, что я поступаю так, как поступили бы вы. - Значит, вы не хотите сказать, что вы делали на дороге? Эрнотон улыбнулся, но не ответил. - И куда направляетесь, тоже не скажете? Молчание. - В таком случае, сударь, - сказал Сент-Малин, - раз вы не желаете объясниться, я вынужден поступить с вами, как с любым обывателем. - Пожалуйста, милостивый государь. Только предупреждаю вас, что вам придется держать ответ за все, что вы сделаете. - Перед господином де Луаньяком? - Берите повыше. - Перед господином д'Эперноном? - Еще выше. - Ну, что ж, мне даны указания, и я отправлю вас в Венсен. - В Венсен? Отлично! Я туда и направлялся, сударь! - Очень счастлив, сударь, - ответил Сент-Малин, - что эта небольшая поездка соответствует вашим планам. Два человека с пистолетами в руках завладели пленником и повезли его к двум другим, стоявшим на расстоянии шагов пяти от них. Те двое сделали то же самое, и таким образом до самого двора, над которым возвышалась караульная башня, Эрнотон не расставался со своими товарищами. На дворе же он увидел пятьдесят обезоруженных всадников: понурые и бледные, окруженные полутораста рейтарами, прибывшими из Ножана и Бри, они оплакивали свою неудачу, ожидая для столь хорошо начатого предприятия самой печальной развязки. Всех этих людей захватили, начав таким образом свою деятельность, наши Сорок пять. При этом они применяли то хитрость, то силу; то объединялись в количестве десяти человек против двоих или троих, то с любезными словами подъезжали к всадникам, которые казались им опасными противниками, и внезапно наводили на них пистолет, в то время как те думали, что к ним вежливо обращаются их же товарищи. Поэтому дело обошлось без единой схватки, без единого крика, а когда восемь человек встретились с двадцатью и один из вождей лигистов схватился для самообороны за кинжал и открыл рот, чтобы закричать, ему заткнули рот, почти задушили его, и Сорок пять бесшумно захватили его с ловкостью корабельной команды, протягивающей морской канат по цепочке выстроившихся для работы матросов. Все это очень обрадовало бы Эрнотона, если бы было ему известно, но молодой человек ничего не понимал в том, что видел вокруг себя, и минут на десять это очень омрачило его существование. Однако, разобравшись, кто такие пленники, к которым его причислили, он обратился к Сент-Малину: - Милостивый государь, я вижу, что вас предупредили, насколько важно данное мне поручение, и что в качестве любезного товарища, опасаясь для меня нежелательных встреч, вы распорядились дать мне провожатых. Теперь я могу сказать вам, что вы были совершенно правы: меня ждет сам король, и я должен сообщить ему очень важные сведения. Добавлю еще, что так как без вас я, вероятно, не смог бы благополучно доехать, я буду иметь честь доложить королю о том, что вы предприняли для пользы дела. Сент-Малин весь вспыхнул так же, как в свое время побледнел. Но как человек неглупый, каким он всегда бывал, если его не ослепляло возбуждение, он понял, что Эрнотон говорит правду насчет того, что его ждут. О де Луаньяком и д'Эперноном шутки были плохи. Поэтому он удовольствовался тем, что ответил: - Вы свободны, господин Эрнотон. Очень рад, что оказался вам полезен. Эрнотон быстро вышел из рядов и поднялся по ступеням, которые вели в покои короля. Следя за ним глазами, Сент-Малин увидел, что на полпути г-на де Карменжа встретил Луаньяк, сделавший ему знак идти дальше. Сам Луаньяк сошел вниз, чтобы присутствовать при обыске пленных. Тут же он установил, что дорога, свободная теперь благодаря аресту этих пятидесяти человек, останется свободной до завтра: ведь время, когда эти пятьдесят человек должны были съехаться в Бель-Эба, уже истекло. Никакая опасность не подстерегала короля на его обратном пути в Париж. Луаньяк рассчитывал без монастыря св.Иакова, без мушкетов и пищалей преподобных отцов. Но Эпернон о них отлично знал из сообщения, сделанного ему Никола Пуленом. Поэтому, когда Луаньяк доложил своему начальнику: - Сударь, дорога свободна. Д'Эпернон ответил ему: - Хорошо. Король повелел, чтобы Сорок пять построились тремя взводами - один впереди, два других по обе стороны кареты. Всадники должны держаться достаточно близко друг от друга, чтобы выстрелы, если они будут, не задели карету. - Слушаюсь, - ответил Луаньяк со своей солдатской невозмутимостью. - Но какие могут быть выстрелы - раз нет мушкетов, не из чего будет стрелять. - А у монастыря, сударь, вы прикажете еще теснее сомкнуть ряды. Этот разговор был прерван движением, возникшим на лестнице. Это спускался готовый к отъезду король; за ним следовало несколько дворян. Среди них Сент-Малин узнал Эрнотона, и сердце его при этом, естественно, сжалось. - Господа, - спросил король, - мои храбрые Сорок пять в сборе? - Так точно, сир, - сказал д'Эпернон, указывая на группу всадников, вырисовывающуюся под сводами ворот. - Распоряжения отданы? - И будут выполнены, сир. - В таком случае поедем, - сказал его величество. Луаньяк велел дать сигнал "по коням". Произведенная тихо перекличка показала, что все сорок пять - налицо. Рейтарам поручено было стеречь людей Мейнвиля и герцогини и запрещено под страхом смерти заговаривать с ними. Король сел в карету и положил возле себя обнаженную шпагу. Господин д'Эпернон произнес свое "тысяча чертей" и с лихим видом проверил, легко ли его шпага вынимается из ножен. На башне пробило девять. Карета и ее конвой тронулись. Через час после отъезда Эрнотона г-н де Мейнвиль все еще стоял у окна, откуда, как мы видели, он пытался, хотя и тщетно, проследить в темноте, куда направился молодой человек. Однако теперь, после того как прошел этот час, он был уже не так спокоен, а главное, склонялся к тому, чтобы надеяться на помощь божию, ибо начал думать, что от людей помощи не будет. Ни один его солдат не появлялся; лишь изредка слышался на дороге топот коней, галопом мчавшихся в сторону Венсена. Заслышав этот топот, г-н де Мейнвиль и герцогиня пытливо вглядывались в ночной мрак, надеясь узнать своих людей, выяснить, хотя бы отчасти, что происходит, или узнать причину их опоздания. Но топот затихал, и вновь наступала тишина. Вся эта езда по дороге мимо них вызвала в конце концов у Мейнвиля такое беспокойство, что он велел одному из людей герцогини выехать верхом на дорогу и справиться у первого же кавалерийского взвода, который ему повстречается. Гонец не возвратился. Видя это, нетерпеливая герцогиня со своей стороны послала другого, но он не вернулся так же, как и первый. - Наш офицер, - сказала тогда она, всегда склонная видеть все в розовом свете, - наш офицер, наверно, побоялся, что у него не хватит людей, и потому оставляет в качестве подкрепления тех, кого мы к нему посылаем. Это предусмотрительно, но вызывает некоторое беспокойство. - Да, беспокойство, и довольно сильное, - ответил Мейнвиль, продолжая смотреть вперед, в ночной мрак. - Мейнвиль, что, по-вашему, могло случиться? - Я сам поеду, в мы узнаем, сударыня. И Мейнвиль уже направился к двери. - Я вам запрещаю, - вскричала, удерживая его, герцогиня. - Мейнвиль, а кто же останется со мной? Кто сможет узнать в должный момент всех ваших офицеров, всех наших друзей? Нет, нет, Мейнвиль, останьтесь. Когда идет речь о таком важном секрете, естественно, возникают всякие опасения. Но, по правде говоря, план был настолько хорошо обдуман и держался в такой строгой тайне, что не может не удаться. - Девять часов, - сказал Мейнвиль, скорее в ответ на собственное нетерпение, чем на слова герцогини. - Э, вот и монахи выходят из монастыря и выстраиваются вдоль стен: может быть, они получили какие-нибудь известия. - Тише! - вскричала вдруг герцогиня, указывая на горизонт. - Что такое? - Тише, слушайте! Издали начал доноситься заглушенный расстоянием грохот, похожий на гром. - Конница! - вскричала герцогиня. - Его везут, везут сюда! И, перейдя по своему пылкому характеру сразу от жесточайшей тревоги к самой неистовой радости, она захлопала в ладоши и закричала: - Он у меня в руках, он у меня в руках! Мейнвиль прислушался. - Да, - сказал он, - это катится карета и скачут верховые. И он во весь голос скомандовал: - За ворота, отцы, за ворота. Тотчас же высокие решетчатые ворота аббатства быстро распахнулись, и из них вышли в боевом порядке сто вооруженных монахов во главе с Борроме. Они выстроились поперек дороги. Тут послышался громкий крик Горанфло: - Подождите меня, да подождите же! Я ведь должен возглавить братию, чтобы достойно встретить его величество. - На балкон, господин аббат, на балкон! - закричал Борроме. - Вы же знаете, что должны надо всеми нами возвышаться. В Писании сказано: "Ты возвысишься над ними, яко кедр над иссопом". - Верно, - сказал Горанфло, - верно: я и забыл, что сам выбрал бы это место. Хорошо, что вы тут и напомнили мне об этом, брат Борроме, очень хорошо. Борроме тихим голосом отдал какое-то приказание, и четыре брата, якобы для того, чтобы оказать почет настоятелю, повели достойного Горанфло на балкон. Вскоре дорогу, которая недалеко от монастыря делала поворот, осветили факелы, и герцогиня с Мейнвилем увидели блеск кирас и шпаг. Уже не владея собой, она закричала: - Спускайтесь вниз, Мейнвиль, и приведите мне его связанного, под стражей. - Да, да, сударыня, - ответил тот как-то рассеянно, - меня беспокоит одно обстоятельство. - Что такое? - Я не слышал условного сигнала. - А к чему сигнал, раз он уже в наших руках? - Но ведь его, сдается мне, должны были захватить лишь тут, перед аббатством, - твердил свое Мейнвиль. - Наверно, представился более удобный случай. - Я не вижу нашего офицера. - А я вижу. - Где? - Вон то красное перо! - Черт побери, сударыня! - Что? - Это красное перо!.. - Ну? - Это господин д'Эпернон, д'Эпернон со шпагой в руке. - Ему оставили шпагу? - Разрази меня гром, он командует. - Нашими? Кто-то нас предал? - Нет же, сударыня, это не наши. - Вы с ума сошли, Мейнвиль. В тот же миг Луаньяк во главе первого взвода Сорока пяти взмахнул шпагой и крикнул: - Да здравствует король! - Да здравствует король! - восторженно отозвались со своим мощным гасконским акцентом Сорок пять. Герцогиня побледнела и упала на перекладину окна, словно лишившись чувств. Мейнвиль с мрачным и решительным видом положил руку на эфес шпаги. Он не был уверен, что, поравнявшись с домом, эти люди не ворвутся в него. Шествие приближалось, как гремящий и блистающий смерч. Оно было уже у Бель-Эба, достигало монастыря. Борроме сделал три шага вперед. Луаньяк направил коня прямо на этого монаха, который, несмотря на свою рясу, стоял перед ним в вызывающей позе. Но Борроме, человек неглупый, увидел, что все пропало, и тотчас же принял решение. - Сторонись, сторонись! - властно кричал Луаньяк. - Дорогу королю! Борроме, уже обнаживший под рясой шпагу, так же незаметно спрятал ее в ножны. Возбужденный криками и бряцанием оружия, ослепленный светом факелов, Горанфло простер свою мощную десницу и, вытянув сложенные вместе большой и указательный пальцы, благословил короля со своего балкона. Генрих, выглянувший из окна, увидел его и с улыбкой наклонил голову. Улыбка эта, явное доказательство милости двора к настоятелю монастыря св.Иакова, так вдохновила Горанфло, что он, в свою очередь, возопил: "Да здравствует король!" - с такой силой, что от его голоса задрожали бы своды собора. Но остальные монахи безмолвствовали. По правде говоря, они ожидали, что их двухмесячное военное обучение и сегодняшний выход в полном вооружении за стены монастыря приведут к совершенно иному исходу. Но Борроме, как настоящий рейтар, с одного взгляда отдал себе отчет, сколько у короля защитников, и оценил их воинскую выправку. Отсутствие сторонников герцогини показало ему, что все предприятие потерпело крах; медлить с подчинением силе означало бы погубить все и вся. Он перестал колебаться и в тот самый миг, когда конь Луаньяка едва не задел его грудью, закричал: "Да здравствует король!" - почти так же громко, как Горанфло. Тогда и все монахи, потрясая своим оружием, завопили: "Да здравствует король!" - Благодарю вас, преподобные отцы, благодарю! - крикнул в ответ король своим скрипучим голосом. И он промчался мимо монастыря, где должна была завершиться его поездка, бурным ураганом света и славы, оставив позади погруженный во мрак Бель-Эба. С высоты своего балкона, скрытая позолоченным гербом, за которым она упала на колени, герцогиня видела каждое лицо, озаренное мерцающим блеском факелов, вопрошала эти лица, пожирала их взглядом. - А! - крикнула она, указывая на одного из всадников королевского конвоя. - Смотрите, Мейнвиль, смотрите! - Молодой человек, посланный монсеньером герцогом Майенским, на королевской службе! - вскричал тот, в свою очередь. - Мы погибли! - прошептала герцогиня. - Надо бежать, и не медля, сударыня, - сказал Мейнвиль. - Сегодня Валуа победил, завтра он злоупотребит своей победой! - Нас предали! - закричала герцогиня. - Этот молодой человек предал нас! Он все знал! Король был уже далеко; он исчез со всей своей охраной за Сент-Антуанскими воротами, которые распахнулись перед ним и, пропустив его, снова закрылись. 12. О ТОМ, КАК ШИКО БЛАГОСЛОВЛЯЛ КОРОЛЯ ЛЮДОВИКА XI ЗА ИЗОБРЕТЕНИЕ ПОЧТЫ И КАК ОН РЕШИЛ ВОСПОЛЬЗОВАТЬСЯ ЭТИМ ИЗОБРЕТЕНИЕМ Теперь мы попросим у читателя позволения вернуться к Шико. После важного открытия, которое он сделал, развязав шнурки от маски г-на де Майена, Шико решил, не теряя времени, убраться подальше от мест, где это приключение могло иметь отклик. Само собою понятно, что теперь между ним и герцогом завязалась борьба насмерть. Майен, которого уязвленное самолюбие терзало мучительнее, чем боль от раны, который помимо прежних ударов ножнами шпаги получил от Шико удар кинжалом, теперь уже никогда ему не простит. - Ну же, ну! - вскричал храбрый гасконец, мчась как можно было быстрее по направлению к Божанси. - Сейчас самый удобный на свете случай поставить на почтовых лошадей всю сумму, составившуюся из денег трех знаменитых личностей, именуемых Генрих де Валуа, дом Модест Горанфло и Себастьен Шико. Искусно умея изображать не только человека, охваченного каким угодно чувством, но и человека любого состояния, Шико тотчас же принял облик вельможи, как раньше, на гораздо более длительное время, принял вид доброго буржуа. И можно сказать, ни одному принцу не служили с таким рвением, как мэтру Шико, после того как он, продав лошадь Эрнотона, минут пятнадцать побеседовал со смотрителем почтовой станции. Очутившись в седле, Шико решил не останавливаться до тех пор, пока сам не сочтет, что находится в безопасности; поэтому он мчался так быстро, как только возможно было для лошадей, которых предстояло сменить тридцать раз. Что до него, то он, видимо, был железный человек и, сделав за сутки шестьдесят лье, не обнаруживал никаких признаков усталости. Достигнув благодаря такой быстроте города Бордо через трое суток, Шико решил, что теперь ему можно перевести дух. Скача по дорогам, можно размышлять. В сущности, ничего другого нельзя делать. Поэтому Шико очень много думал. Возложенную на него посольскую миссию, представлявшуюся ему, по мере приближения его к цели путешествия, все более важной, он видел теперь в совсем ином свете, хотя мы и затруднились бы сказать с точностью - в каком именно. Какого государя найдет он в лице этого загадочного Генриха, которого одни считали дураком, другие - трусом, а третьи - не имеющим никакого значения ренегатом? Но сам Шико не придерживался на этот счет общего мнения. После того как Генрих обосновался у себя в Наварре, характер его несколько изменился, подобно коже хамелеона, принимающего окраску предмета, на котором он находится. Дело в том, что Генриху удалось обеспечить достаточно большое расстояние между королевскими когтями и своей драгоценной шкурой - он так ловко избежал малейшей царапины, что теперь уже мог ничего не бояться. Однако внешняя политика его оставалась прежней. Среди всеобщего шума он старался не обращать на себя внимания, и вместе с ним и вокруг него тускнел блеск нескольких прославленных имен, так что во Франции все дивились - зачем им озарять своими отсветами бледную Наварру. Как и в Париже, он усердно ухаживал за своей женой, хотя на расстоянии двухсот лье от Парижа ее влияние было для него бесполезным. Словом, он беззаботно существовал, попросту радуясь жизни. Обыкновенные люди находили тут повод к насмешке. Шико же - основания глубоко задуматься. Сам Шико был так мало тем, кем казался, что и в других он умел разглядывать сущность за оболочкой. Поэтому для него Генрих Наваррский был загадкой, которую он пока никак не мог разгадать. Знать, что Генрих Наваррский - загадка, а не просто какое-то явление жизни, - уже означало знать довольно много. Поэтому Шико, сознавая, подобно греческому мудрецу, что он ничего не знает, знал гораздо больше всех других. Другие на его месте шли бы сейчас, подняв голову, свободно говоря то, что вздумается, с душой нараспашку. Но Шико ощущал, что ему надо внутренне сжаться, говорить весьма обдуманно и по-актерски наложить на лицо грим. Необходимость притворяться внушила ему прежде всего природная его проницательность, а затем и тот облик, который принимало на его глазах все окружающее. Очутившись в пределах маленького наваррского княжества, чья бедность вошла у французов в поговорку, Шико, к своему величайшему изумлению, уже не обнаруживал на каждом встречном лице, на каждом жилье, на каждом камне следов гнусной нищеты, изглодавшей богатейшие провинции гордой Франции, которую он только что покинул. Дровосек, проходивший мимо него, положив руку на ярмо своего любимого вола; девушка в короткой юбке, легкой походкой выступавшая с кувшином на голове, подобно хоэфорам [хоэфоры - в Древней Греции девушки, совершавшие возлияния на могилах] античной Греции; старик, который напевал себе под нос, качая седой головой; птичка в комнатной клетке, которая щебетала, клюя зерно из полной кормушечки; загорелый парнишка с худощавыми, но сильными руками и ногами, игравший на ворохе кукурузных листьев - все, казалось, говорило с Шико живым, ясным, понятным языком, с каждым шагом все словно кричало ему: - Смотри, здесь все счастливы! Иногда, внимая скрипу колес на дороге, спускающейся в ложбину, Шико испытывал внезапное чувство ужаса: ему вспоминались тяжелые колеса артиллерийских орудий, проложивших глубокие колеи по дорогам Франции. Но из-за поворота возникала телега виноградаря с полными бочками, на которых громоздились ребятишки с лицами, красными от виноградного сока. Когда его заставляло внезапно насторожиться дуло аркебуза, высовывающееся из-за протянувшихся изгородью смоковниц и виноградных лоз, Шико вспоминал о трех засадах, которых он так удачно избежал. Но это оказывался только охотник со своими громадными псами, шагавший по полям, где изобиловали зайцы, по направлению к холмам, изобиловавшим куропатками и тетеревами. Хотя была поздняя осень и Шико оставил Париж в туманах и изморози, здесь стояла отличная теплая погода. Высокие деревья, еще не потерявшие листьев, - на юге они их никогда полностью не теряют, - бросали со своих, уже покрытых багрянцем крон синюю тень на меловую почву. В лучах солнца сияли до самого горизонта ясные, четкие, не знающие оттенков дали с раскиданными там и сям белыми домиками деревень. Беарнский крестьянин в опущенном на ухо берете подгонял среди лугов низкорослых лошадок стоимостью в три экю, которые скачут, не зная устали, на своих словно стальных ногах и делают одним духом двадцать лье. Их никогда не чистят, не покрывают попонами, и, доехав до места, они только встряхиваются и тотчас же начинают пощипывать первый попавшийся кустик вереска - свою единственную и вполне достаточную для них еду. - Черти полосатые! - бормотал Шико. - Никогда еще не видел я Гасконь такой богатой. Беарнец, видно, как сыр в масле катается. Раз он так счастлив, есть все основания думать, как говорит его братец, король Франции, что он... благодушно настроен. Но, может быть, он сам в этом не признается. По правде говоря, письмо это, даже на латинском языке, очень меня смущает. Не перевести ли его на греческий? Но, бог с ним, никогда не слыхал, чтобы Анрио, как называл его кузен Карл Девятый, знал латынь. Придется сделать для него с моего латинского перевода французский, но - expurgata [подчистив (лат.)], как говорят в Сорбонне. И Шико, рассуждая таким образом про себя, вслух наводил справки - где находится в настоящее время король. Король был в Нераке. Сначала полагали, что он в Но, и это заставило нашего посланца доехать до Мон-де-Марсана. Но там местопребывание двора уточнили, и Шико, свернув налево, выехал на дорогу в Нерак, по которой шло много парода, возвращавшегося с кондомского рынка. Как должен помнить читатель, Шико, весьма немногословный, когда надо было отвечать на чьи-либо вопросы, сам очень любил расспрашивать, и ему сообщили, что король Наваррский ведет жизнь очень веселую и неутомимо переходит от одного любовного приключения к другому. На дорогах Гаскони Шико посчастливилось встретить молодого католического священника, человека, занимавшегося продажей овец, и офицера, которые славной компанией путешествовали вместе от Мон-де-Марсана, болтая и бражничая всюду, где останавливались. Эта случайная компания в глазах Шико отлично представляла просвещенное, деловое и военное сословия Наварры. Духовный отец прочитал ему распространенные повсюду сонеты на тему о любви короля и прекрасной Фоссэз, дочери Рене де Монморанси, барона де Фоссэз. - Позвольте, позвольте, - сказал Шико, - я что-то не понимаю: в Париже считают, что его величество король Наварры без ума от мадемуазель Ла Ребур. - О, - сказал офицер, - так то же было в По! - Да, да, - подтвердил священник, - то было в По. - Вот как, в По? - переспросил торговец. Как простой буржуа он, видимо, был осведомлен хуже всех. - Как, - спросил Шико, - значит, у короля в каждом городе другая любовница? - Это весьма возможно, - продолжал офицер, - ибо, насколько мне известно, когда я был в гарнизоне Кастельнадори, его возлюбленной была мадемуазель Дайель. - Подождите, подождите, - прервал его Шико, - мадемуазель Дайель, никак, гречанка? - Совершенно верно, - подтвердил священник, - киприотка. - Простите, простите, - вмешался торговец, радуясь тому, что и он может вставить слово, - я-то ведь из Ажана! - Ну и что же? - Так вот, могу совершенно точно сказать, что в Ажане король знался с мадемуазель де Тиньонвиль. - Черти полосатые! - сказал Шико. - Ну и бабник! Но, возвращаясь к мадемуазель Дайель, я немного знал ее семью... - Мадемуазель Дайель была очень ревнива и постоянно угрожала королю. У нее имелся красивый кривой кинжальчик, который всегда лежал у нее на рабочем столике. И вот однажды король ушел от нее, захватив с собой кинжал и говоря при этом, что не хочет, чтобы с его преемником случилась беда. - Так что сейчас его величество целиком принадлежит мадемуазель Ле Ребур? - спросил Шико. - Напротив, напротив, - сказал священник, - у них полный разрыв. Мадемуазель Ле Ребур дочь президента судебной палаты и потому весьма сильна в словопрениях. По наущению королевы-матери бедняжка произнесла столько речей против королевы Наваррской, что заболела. Тогда королева Марго, которая отнюдь не глупа, воспользовалась этим и убедила короля перебраться из По в Нерак, так что эта любовная история оборвалась. - Значит, - спросил Шико, - король воспылал теперь страстью к Фоссэз? - О, бог мой, да. Тем более что она беременна: он просто с ума сходит. - А что говорит по этому поводу королева? - спросил Шико. - Королева? - Да, королева. - Королева несет свои горести к подножию креста, - сказал священник. - К тому же, - добавил офицер, - королева ничего обо всем этом не знает. - Да что вы! - сказал Шико. - Быть не может. - Почему? - Потому что Нерак не такой уж большой город, все там насквозь видно. - Ну, что касается этого, сударь, - сказал офицер, - там имеется парк, а в парке аллеи длиною в три тысячи шагов, обсаженные густыми кипарисами, платанами и сикоморами, там такая тень, что среди бела дня шагах в десяти уже ничего не видно. А ночью-то что же, сами рассудите! - Да и королева очень занята, сударь, - сказал священник. - Ну, что вы? Занята? - Да. - Чем же, скажите, пожалуйста? - Общением с господом богом, - проникновенно ответил священник. - С богом? - вскричал Шико. - Почему же нет? - Так, значит, королева набожна? - И даже очень. - Однако же во дворце мессу не служат, я полагаю? - заметил Шико. - И очень ошибаетесь, сударь. Мессы не служат! Что ж, мы, по-вашему, язычники? Так знайте же, милостивый государь, что, если король с дворянами своей свиты ходит слушать протестантского проповедника, для королевы служат обедню в ее личной капелле. - Королеве? - Да, да. - Королеве Маргарите? - Королеве Маргарите. И это так же верно, как то, что я, недостойный служитель божий, получил два экю за то, что дважды служил в этой капелле. Я даже произнес там очень удачную проповедь на текст: "Господь отделил зерно от плевелов". В Евангелии сказано: "Господь отделит", но я полагал, что, так как Евангелие написано уже давно, это дело можно считать уже совершившимся. - И король узнал об этой проповеди? - спросил Шико. - Он ее прослушал. - И не разгневался? - Наоборот, он очень восхищался ею. - Вы меня просто ошеломили, - ответил Шико. - Надо прибавить, - сказал офицер, - что при дворе не только ходят на проповеди да на обедни. В замке отлично угощаются, не говоря уже о прогулках: нигде во Франции бравые военные не прогуливаются так часто, как в аллеях Нерака. Шико собрал больше сведений, чем ему было нужно, чтобы выработать план действий. Он знал Маргариту, у которой в Париже был свой двор, и вообще понимал, что если она не проявляла проницательности в делах любви, то лишь в тех случаях, когда у нее были свои причины носить на глазах повязку. - Черти полосатые! - бормотал он себе под нос. - Эти тенистые кипарисовые аллеи длиной в три тысячи шагов как-то неприятно крутятся у меня в голове. Я прибыл из Парижа в Нерак, чтобы раскрыть глаза людям, у которых тут аллеи длиной в три тысячи шагов, да еще такие тенистые, что жены не могут разглядеть, как их мужья гуляют там со своими любовницами! Ей-богу, меня тут просто искромсают за попытку расстроить все эти очаровательные прогулки. К счастью, мне известно философическое умонастроение короля, на него - вся моя надежда. К тому же я - посол, лицо неприкосновенное. Пойдем смело! И Шико продолжал свой путь. На исходе дня он въехал в Нерак, как раз к тому времени, когда начинались эти прогулки, так смущавшие короля Франции и его посла. Впрочем, Шико мог убедиться в простоте нравов, царившей при наваррском дворе, по тому, как он был допущен на аудиенцию. Простой лакей открыл перед ним дверь в скромно обставленную гостиную; к этой двери он прошел по дорожке, пестреющей цветами. Над гостиной находилась приемная короля и комната, где он любил давать днем непритязательные аудиенции, на которые отнюдь не скупился. Когда в замок являлся посетитель - какой-нибудь офицер, а то и просто паж, - докладывали о нем королю. Этот офицер или паж искали короля до тех пор, пока не обнаруживали его, где бы он ни находился. Король тотчас же являлся и принимал посетителя. Шико был глубоко тронут этой любезностью и доступностью. Он решил, что король добр, простосердечен и всецело занят любовными делами. Это его мнение только укрепилось, когда в конце извилистой аллеи, обсаженной цветущими олеандрами, появился в поношенной фетровой шляпе, светло-коричневой куртке и серых сапогах король Наваррский; лицо его пылало румянцем, в руке он держал бильбоке. На лбу у Генриха не было ни морщинки, словно никакая забота не осмеливалась задеть его темным крылом, губы улыбались, глаза сияли беспечностью и здоровьем. Приближаясь, он срывал левой рукой цветы, окаймлявшие дорожку. - Кто хочет меня видеть? - спросил он пажа. - Сир, - ответил тот, - какой-то человек, на мой взгляд, то ли дворянин, то ли военный. Услышав эти слова, Шико несмело подошел. - Это я, сир, - сказал он. - Вот тебе и на! - вскричал король, воздевая обе руки к небу. - Господин Шико в Наварре, господин Шико у нас! Помилуй бог! Добро пожаловать, дорогой господин Шико. - Почтительнейше благодарю вас, сир. - И вы живехоньки, слава богу! - Надеюсь, что так, дорогой государь, - сказал Шико, вне себя от радости. - Ну, черт возьми, - сказал Генрих, - мы с вами выпьем винца из погребов Лиму, и вы скажете мне, как вы его нашли. Я очень рад видеть вас, господин Шико, садитесь-ка сюда. И он указал ему на скамейку, стоявшую на зеленом газоне. - Никогда, сир, - сказал Шико, делая шаг назад. - Вы проделали двести лье, чтобы повидаться со мною, а я позволю вам стоять? Ни в коем случае, господин Шико, садитесь, только сидя можно поговорить по душам. - Но, сир, правила этикета! - Этикет у нас, в Наварре? Да ты рехнулся, бедняга Шико. Кто здесь об этом думает? - Нет, сир, я не рехнулся, - ответил Шико, - я прибыл в качестве посла. На ясном челе короля образовалась едва заметная складочка, но она так быстро исчезла, что Шико при всей своей наблюдательности даже следа ее не обнаружил. - Посла, - сказал Генрих с удивлением, которое он старался сделать простодушным, - посла от кого? - От короля Генриха Третьего. Я прибыл из Парижа, прямо из Лувра, сир. - А, тогда дело другое, - сказал король. Он вздохнул и встал со скамейки. - Ступайте, паж, оставьте нас вдвоем. Подайте вина наверх, в мою комнату, нет, лучше в рабочий кабинет. Пойдемте, Шико, я сам проведу вас. Шико последовал за королем Наваррским. Генрих шагал теперь быстрее, чем когда шел среди цветущих олеандров. "Какая жалость, - подумал Шико, - смущать этого славного человека, живущего в покое и неведенье. Ну что ж, он отнесется ко всему философски". 13 КАК КОРОЛЬ НАВАРРСКИЙ ДОГАДАЛСЯ, ЧТО TURENNIUS ЗНАЧИТ ТЮРЕНН, А MARGOTA - МАРГО Как можно легко себе представить, кабинет короля Наваррского не блистал роскошью. Его беарнское величество был небогат и не швырял на ветер то немногое, чем обладал. Этот кабинет, вместе с парадной спальней, занимал все правое крыло замка. От приемной или караульной, а также от спальни отрезали часть помещения и проложили коридор, который и вел в кабинет. Из этой просторной комнаты, обставленной довольно хорошо, хотя и безо всякой королевской роскоши, открывался вид на великолепные луга у берега реки. Густые деревья - ивы и платаны - скрывали ее течение, однако же время от времени глаза ослеплял блеск струн, когда река вырывалась, словно мифологическое божество, из затенявшей ее листвы и на полуденном солнце сверкали ее золотые чешуи или же в полуночном лунном свете ее серебристая пелена. С одной стороны за окнами, таким образом, расстилалась волшебная панорама, замыкавшаяся в глубине цепью холмов, что днем эти холмы казались выжженными солнцем, зато вечером окаймляли горизонт волнистой лиловатой линией изумительной чистоты. С другой стороны окна выходили во двор замка. Освещенный и с востока и с запада двойным рядом расположенных друг против друга окон, там алых, тут голубых, зал этот приобретал великолепный вид, когда щедро принимал первые лучи солнца или перламутрово-голубое сияние встающей луны. Но, надо сказать, красоты природы занимали Шико меньше, чем вещи, находившиеся в этом кабинете, который служил Генриху постоянным местопребыванием. В каждом предмете обстановки проницательный посол, казалось, хотел увидеть какой-то знак, проявляя самое напряженное внимание, ибо совокупность этих знаков должна была образовать слова, и в них ему предстояло прочесть разгадку, которой он так давно искал - особенно же в пути. Проявляя обычное свое благодушие, король, с неизменной улыбкой на устах, уселся в глубокое, крытое замшей кресло с золочеными гвоздиками и бахромой из мишуры. Повинуясь ему, Шико пододвинул для себя складной стул или, вернее, табурет, обитый и украшенный точно так же. Генрих смотрел на Шико во все глаза и, как мы уже сказали, улыбаясь, но вместе с тем так внимательно, что любой придворный почувствовал бы себя несколько смущенным. - Вы найдете, наверно, что я не в меру любопытен, дорогой господин Шико, - начал король, - но я не могу совладать с собою. Я так долго считал вас покойником, что, несмотря на всю радость, которую мне доставило ваше воскресение из мертвых, не могу свыкнуться с мыслью, что вы живы. Почему вы так внезапно исчезли из этого мира? - Эх, сир, - ответил Шико со своей обычной бесцеремонностью, - вы ведь тоже внезапно исчезли из Венсена. Каждый скрывается, как умеет, и прежде всего наиболее удобным для себя способом. - Вы, как всегда, остроумнее всех на свете, дорогой господин Шико, - сказал Генрих, - это-то и убеждает меня окончательно, что я беседую не с призраком. Затем он стал серьезнее. - Но давайте, если вам угодно, покончим с остротами и поговорим о делах. - Если это не слишком утомительно для вашего величества, я к вашим услугам. Глаза короля сверкнули. - Утомительно! - воскликнул он и сразу же перешел на другой тон. - Это правда, я здесь покрываюсь ржавчиной, - сказал он спокойно, - но все же не устаю, когда ничего не делаю. Генрих Наваррский находит, правда, возможность упражнять мускульную силу, но королю еще не пришлось применять свои умственные способности. - Я очень рад это слышать, сир, - ответил Шико, - ибо, как посол короля, являющегося вашим родственником и другом, имею к вашему величеству поручение весьма щекотливого свойства. - Ну так не медлите, ибо разожгли мое любопытство. - Сир... - Но сперва предъявите свои верительные грамоты. Конечно, поскольку речь идет о вас, это излишняя формальность. Но я хочу показать вам, что хоть мы не более как беарнский крестьянин, а свои королевские обязанности знаем. - Сир, прошу прощения у вашего величества, - ответил Шико, - но какие бы у меня там ни были верительные грамоты, мне пришлось утопить их в речках, бросить в огонь, развеять по ветру. - Почему так, дорогой господин Шико? - Потому что, отправляясь в Наварру с посольством, не приходится путешествовать так, как ездят в Лион для закупки сукна. Когда на тебя возложена опасная честь везти королевские письма, весьма и весьма рискуешь доставить их только в царство мертвых. - Это верно, - сказал Генрих все так же благодушно, - на дорогах неспокойно, и мы в Наварре по недостатку средств вынуждены доверяться честности мужичья, впрочем, оно у нас не очень вороватое. - Что вы, помилуйте! - вскричал Шико. - Но это же просто агнцы, это же ангелочки, сир, - правда, только в Наварре. - Вот как! - заметил Генрих. - Да, за пределами Наварры у каждой добычи видишь волков и коршунов. Я был добычей, сир, так что на меня нашлись коршуны и волки. - Но я с радостью убеждаюсь, что они вас не до конца съели. - Помилуй бог, сир, это уж не по их вине. Они-то старались, как только могли. Но я оказался для них жестковат, и шкура моя уцелела. Однако не станем, если вам угодно, вдаваться в подробности моего путешествия, они не существенны, и вернемся к верительным грамотам. - Но раз их у вас нет, дорогой господин Шико, - сказал Генрих, - бесполезно, мне кажется, к ним возвращаться. - То есть их у меня нет в настоящее время, но одно письмо при мне было. - А, отлично, давайте его сюда, господин Шико. И Генрих протянул руку. - Вот тут-то и случилась беда, сир, - продолжал Шико. - Как я уже имел честь докладывать вашему величеству, у меня было для вас письмо, и, можно сказать, ни у кого не бывало письма лучше. - Вы его потеряли? - Я как можно было скорее уничтожил его, сир, ибо господин де Майен мчался за мной, чтобы его у меня похитить. - Кузен Майен? - Собственной своей особой. - К счастью, он не очень-то быстро бегает. Ну, а как - он все продолжает толстеть? - Помилуй бог, в настоящее время - вряд ли. - Почему? - Потому что, мчась за мною, сир, он, понимаете ли, имел несчастье меня настичь и, что поделаешь, при встрече получил славный удар шпагой. - А письмо? - Письма он не увидел, как своих ушей, благодаря принятым мною мерам предосторожности. - Браво! Напрасно вы не пожелали рассказать мне о своем путешествии, господин Шико, изложите все до малейших подробностей, меня это очень занимает. - Ваше величество очень добры. - Но меня смущает одна вещь. - Что именно? - Если письмо не существует для господина де Майена, то не существует оно и для меня. А раз письма нет, как узнаю я, что мне написал мой добрый брат Генрих? - Простите, сир, оно существует в моей памяти. - Как так? - Прежде чем уничтожить письмо, я выучил его наизусть. - Прекрасная мысль, господин Шико, прекрасная, узнаю ум земляка. Вы, значит, прочитаете мне его вслух? - Охотно, сир. - Таким, как оно было, ничего не изменив? - Не перепутав ни слова. - Как вы сказали? - Я сказал, что изложу все в точности: хоть язык мне и незнаком, память у меня превосходная. - Какой язык? - Латинский. - Я вас что-то не понимаю, - сказал Генрих, устремляя на Шико свой ясный взгляд. - Вы говорите о латыни, о письме... - Разумеется. - Объяснитесь же. Разве письмо моего брата написано было по-латыни? - Ну да, сир. - Почему по-латыни? - А, сир, наверно, потому, что латынь - язык, не боящийся смелых выражений, язык, на котором все можно высказать, на котором Персий и Ювенал [Персий (34-62) - древнеримский поэт-сатирик; Ювенал (60-127) - крупнейший древнеримский поэт-сатирик] увековечили безумие и грехи королей. - Королей? - И королев, сир. Брови короля сдвинулись над глубокими впадинами глаз. - Я хотел сказать - императоров и императриц, - продолжал Шико. - Значит, вы знаете латынь, господин Шико? - холодно спросил Генрих. - И да и нет, сир. - Ваше счастье, если да, ибо в таком случае у вас по сравнению со мной - огромное преимущество; я ведь ее не знаю. Из-за этой проклятой латыни я и мессу-то перестал слушать. Значит, вы ее знаете? - Меня научили читать по-латыни, сир, равно как и по-гречески и по-древнееврейски. - Это очень удобно, господин Шико, вы - просто ходячая книга. - Ваше величество нашли верное определение - ходячая книга. У меня в памяти запечатлевают какие-то страницы, посылают, куда нужно, я прибываю на место, меня прочитывают и понимают. - Или же не понимают. - Как так, сир? - Ясное дело: если не понимают языка, на котором вы напечатаны. - О сир, короли ведь все знают. - Так говорят народу, господин Шико, и так льстецы говорят королям. - В таком случае, сир, незачем мне читать вашему величеству это письмо, которое я заучил наизусть, раз ни вы, ни я ничего не поймем. - Кажется, латинский язык сходен с итальянским? - Так утверждают, сир. - И с испанским? - Очень, как говорят. - Раз так - попытаемся: я немного знаю по-итальянски, а мое гасконское наречие весьма походит на испанский. Может быть, и в латыни как-нибудь разберусь, хотя никогда ее не изучал. Шико поклонился. - Так ваше величество изволите приказать? - То есть я прошу вас, дорогой господин Шико. Шико начал с нижеследующей фразы, окружив ее всевозможными преамбулами: - Frater carissime. Sincerus amor quo te prosequebatur germanus nosier Carolus norms, functus nuper, colit usque regiam nostram et pectori meo pertinaciter adhaeret. Генрих и бровью не повел, но при последнем слове жестом остановил Шико. - Или я сильно ошибаюсь, - сказал он, - или в этой фразе говорится о любви, об упорстве и о моем брате Карле Девятом? - Не стану отрицать, - сказал Шико. - Латынь такой замечательный язык, что все это может вполне уместиться в одной фразе. - Продолжайте, - сказал король. Шико стал читать дальше. Беарнец все с той же невозмутимостью прослушал все места, где говорилось и о его жене и о виконте де Тюренне. Но когда Шико произнес это имя, он спросил: - Turennius, вероятно, значит Тюренн? - Думаю, что так, сир. - А Margota - это разве не уменьшительное, которым мои братцы Карл Девятый и Генрих Третий называли свою сестру и мою возлюбленную супругу Маргариту? - Не вижу в этом ничего невозможного, - ответил Шико. И он продолжал читать наизусть письмо до самой последней фразы, причем у короля ни разу не изменилось выражение лица. Наконец он остановился, прочтя весь заключительный абзац, стилю которого придал такую пышность и звучность, что его можно было принять за отрывок из Цицероновых речей против Верреса или речи в защиту поэта Архия. - Все? - спросил Генрих. - Так точно, сир. - Наверно, это очень красиво. - Не правда ли, сир? - Вот беда, что я понял всего два слова - Turennius и Margota, да и то с грехом пополам! - Непоправимая беда, сир, разве что ваше величество прикажете какому-нибудь ученому мужу перевести для вас письмо. - О нет, - поспешно возразил Генрих, - да и вы сами, господин Шико, вы, так заботливо охранявший тайну своего посольства, что даже уничтожили оригинал, разве вы посоветовали бы мне дать этому письму какую-нибудь огласку? - Я бы так, разумеется, не сказал. - Но вы так думаете? - Раз ваше величество изволите меня спрашивать, я полагаю, что письмо вашего брата короля, которое он велел мне так тщательно беречь и послал вашему величеству со специальным гонцом, содержит, может быть, кое-какие добрые советы и ваше величество, возможно, извлекли бы из них пользу. - Да, но доверить эти полезные советы я мог бы только лицу, к которому испытываю полнейшее доверие. - Разумеется. - Ну, так я попрошу вас сделать одну вещь, - сказал Генрих, словно осененный внезапной мыслью. - Что же именно? - Пойдите к моей жене Марготе. Она женщина ученая. Прочитайте и ей это письмо, она-то уж наверняка в нем разберемся и, естественно, все мне растолкует. - Ах, как вы чудесно придумали, ваше величество, - вскричал Шико, - это же золотые слова! - Правда? Ну, так иди. - Бегу, сир. - Только не измени в письме ни одного слова. - Да это и невозможно: для этого я должен был бы знать латынь, а я ее не знаю - один-два варваризма, не более. - Иди же, друг мой, иди. Шико осведомился, как ему найти г-жу Маргариту, и оставил короля, более чем когда-либо убежденный в том, что король - личность загадочная. 14. АЛЛЕЯ В ТРИ ТЫСЯЧИ ШАГОВ Королева жила в противоположном крыле замка, где покои расположены были почти так же, как в том, из которого Шико только что вышел. С той стороны всегда доносилась музыка, всегда можно было видеть, как там прогуливается какой-нибудь кавалер в шляпе с пером. Знаменитая аллея в три тысячи шагов начиналась под самыми окнами Маргариты, и взгляд королевы всегда останавливался на вещах, приятных для глаза, - цветочных клумбах, увитых зеленью беседках. Можно было подумать, что бедная принцесса, глядя на красивые вещи, старалась отогнать мрачные мысли, запавшие ей глубоко в душу. Некий перигорский поэт (Маргарита в провинции, как в Париже, была звездою поэтов) сочинил в ее честь сонет, в котором говорилось: "Она старается занять свой ум крепким гарнизоном, дабы из него изгнаны были печальные воспоминания". Рожденная у подножия трона, дочь, сестра и жена короля, Маргарита действительно немало в своей жизни страдала. Ее философия, в которой было больше нарочитого легкомыслия, чем в философии короля, была и менее основательной, как чисто искусственный продукт ее учености, в то время как мировоззрение короля порождалось его внутренней сущностью. Поэтому, как ни философично была настроена Маргарита или, вернее, как ни старалась она напускать на себя философическую умудренность, время и горести оставили на ее лице весьма заметные следы. Тем не менее она по-прежнему была еще необыкновенно красивой, а красоту придавало ей преимущественно выражение лица - то, что наименее поражает у людей обыкновенных, но кажется наиболее привлекательным у натур утонченных, за которыми мы всегда готовы признать первенство в красоте. На лице у Маргариты всегда играла веселая и благодушная улыбка, у нее были влажные блестящие глаза, легкие и словно ласкающие движения. Как мы сказали, Маргарита все еще оставалась существом весьма привлекательным. Проявляя себя просто как женщина, она выступала, как принцесса. Играя роль королевы, усваивала походку очаровательной женщины. Поэтому ее боготворили в Нераке, куда она внесла изящество, веселье, жизнь. Она, рожденная и воспитанная в Париже принцесса, терпеливо переносила жизнь в провинции - уже одно это казалось добродетелью, за которую жители провинции были ей благодарны. Двор ее был не просто собранием каких-то кавалеров и дам, все любили ее - и как королеву и как женщину. И действительно, флейты и скрипки звучали у нее для всех, и всех, даже издали, тешили веселье я изящество празднеств, которые она давала. Она умела так использовать время, что каждый прожитый день давал что-нибудь ей самой и не был потерян для окружающих. В ней накопилось много желчи против недругов, но она терпеливо ждала, когда сможет лучше отомстить. Она как-то непроизвольно ощущала, что под маской беззаботной снисходительности Генрих Наваррский таил недружелюбное чувство к ней и неизменно учитывал все ее проступки. Не имея ни родных, ни близких друзей, Маргарита привыкла жить любовью или, по крайней мере, личинами любви и заменять поэзией и внешним благополучием семью, мужа, друзей и все остальное. Никто, кроме Екатерины Медичи, никто, кроме Шико, никто, кроме скорбных теней, которые могли бы явиться из царства мертвых, никто не смог бы сказать, почему уже так бледны щеки Маргариты, почему взгляд ее так часто туманит неведомая грусть, почему, наконец, ее сердце, способное на такие глубокие чувства, обнаруживает царящую в нем пустоту так явно, что она отражается даже в ее взгляде, некогда столь выразительном. У Маргариты не было никого, кому бы она могла довериться. Бедная королева и не хотела иметь доверенных друзей, ведь те, прежние, за деньги продали ее доверие и ее честь. Она была тем самым вполне одинокой - и, может быть, именно это придавало в глазах наваррцев, неосознанно для них самих, еще большее величие ее облику, резче обрисовывающемуся в своем одиночестве. Впрочем, ощущение, что Генрих не питает к ней добрых чувств, являлось у нее чисто инстинктивным и порождалось не столько поведением Беарнца, сколько тем, что она сознавала свою вину перед ним. Генрих щадил в ней отпрыска французского королевского дома. Он обращался с ней лишь с подчеркнутой вежливостью или изящной беззаботностью. Во всех случаях и по любому поводу он вел себя с нею, как муж и как друг. Поэтому при неракском дворе, как и при всех прочих дворах, живущих легкими отношениями между людьми, все казалось и внешне и внутренне слаженным. Таковы были основанные, правда, еще на очень поверхностных впечатлениях мысли и догадки Шико, самого наблюдательного и дотошного человека на свете. Сперва, по совету Генриха, он явился на половину Маргариты, но никого там не нашел. Маргарита, сказали ему, находится в самом конце красивой аллеи, идущей вдоль реки, и он отправился в эту аллею, пресловутую аллею в три тысячи шагов, по дорожке, обсаженной олеандрами. Пройдя около двух третей расстояния, он заметил в глубине, под кустами испанского жасмина, терна и клематиса, группу кавалеров и дам в лентах, перьях, при шпагах в бархатных ножнах. Может быть, вся эта красивая мишура была в немного устарелом вкусе, но для Перака здесь было великолепие, даже блеск. Шико, прибывший прямо из Парижа, тоже остался доволен тем, что увидел. Так как перед ним шел паж, королева, которая все время глядела по сторонам с рассеянным волнением всех душ, охваченных меланхолией, узнала цвета Наварры и подозвала его. - Чего тебе надо, д'Обиак? - спросила она. Молодой человек, вернее, мальчик, ибо ему было не более двенадцати лет, покраснел и преклонил перед Маргаритой колено. - Государыня, - сказал он по-французски, ибо королева строго запрещала употреблять местное наречие при дворе во всех служебных и деловых разговорах, - один дворянин из Парижа, которого прислали из Лувра к его величеству королю Наваррскому и которого его величество король Наваррский направил к вам, просит ваше величество принять его. Красивое лицо Маргариты внезапно вспыхнуло. Она быстро обернулась с тем неприятным чувством, которое при любом случае охватывает сердца людей, привыкших к огорчениям. В двадцати шагах от нее неподвижно стоял Шико. Гасконец отчетливо вырисовывался на оранжевом фене вечернего неба, и ее зоркий взгляд сразу узнал знакомый облик. Вместо того чтобы подозвать к себе вновь прибывшего, она сама покинула круг придворных. Но, повернувшись к ним, чтобы проститься, она пальцами сделала знак одному из наиболее роскошно одетых и красивых кавалеров. Прощальный привет всем на самом деле должен был относиться лишь к одному. Несмотря на этот знак, сделанный с тем, чтобы успокоить кавалера, тот явно волновался. Маргарита уловила это проницательным взором женщины и потому добавила: - Господин де Тюренн, соблаговолите сказать дамам, что я сейчас вернусь. Красивый кавалер в белом с голубым камзоле поклонился с той особой легкостью, которой не было бы у придворного, настроенного более равнодушно. Королева быстрым шагом подошла к Шико, неподвижному наблюдателю этой сцены, так соответствовавшей тому, о чем гласило привезенное им письмо. - Господин Шико! - удивленно вскричала Маргарита, вплотную подойдя к гасконцу. - Я у ног вашего величества, - ответил Шико, - и вижу, что ваше величество по-прежнему добры и прекрасны и царите в Нераке, как царили в Лувре. - Да это же просто чудо - видеть вас так далеко от Парижа. - Простите, государыня, - не бедняге Шико пришло в голову совершить это чудо. - Охотно верю - вы же были покойником. - Я изображал покойника. - С чем же вы к нам пожаловали, господин Шико? Неужели, на мое счастье, во Франции еще помнят королеву Наваррскую? - О ваше величество, - с улыбкой сказал Шико, - будьте покойны, у нас не забывают королев, когда они в вашем возрасте и обладают вашей красотой. - Значит, в Париже народ все такой же любезный? - Король Французский, - добавил Шико, не отвечая на последний вопрос, - даже написал об этом королю Наваррскому. Маргарита покраснела. - Написал? - переспросила она. - Да, ваше величество. - И вы доставили письмо? - Нет, не доставил, по причинам, которые сообщит вам король Наваррский, но выучил наизусть и повторил по памяти. - Понимаю. Письмо было очень важное, и вы опасались, что потеряете его или оно будет украдено? - Именно так, ваше величество. Но, прошу вашего извинения, письмо было написано по-латыни. - О, отлично! - вскричала королева. - Вы же знаете, я понимаю латынь. - А король Наваррский, - спросил Шико, - этот язык знает? - Дорогой господин Шико, - ответила Маргарита, - что знает и чего не знает король Наваррский, установить очень трудно. - Вот как! - заметил Шико, чрезвычайно довольный тем, что не ему одному приходится разгадывать загадку. - Если судить по внешности, - продолжала Маргарита, - он знает ее очень плохо, ибо никогда не понимает или, во всяком случае, не обнаруживает признаков понимания, когда я говорю на этом языке с кем-нибудь из придворных. Шико закусил губы. - О черт! - пробормотал он. - Вы прочли ему это письмо? - Оно ему и предназначалось. - И что же, он понял, о чем там шла речь? - Только два слова. - Какие? - Turennius, Margota. - Turennius, Margota? - Да, в письме были эти два слова. - Что же он сделал? - Послал меня к вам, ваше величество. - Ко мне? - Да, он сказал при этом, что в письме, видимо, говорится о вещах, слишком важных, чтобы его переводило лицо постороннее, и что лучше всего, если перевод сделаете вы - прекраснейшая среди ученых женщин и ученейшая среди прекрасных. - Раз король повелел, чтобы я выслушала вас, господин Шико, я готова слушать. - Благодарю вас, ваше величество. Где же угодно вам это сделать? - Здесь. Впрочем, нет, нет, лучше у меня. Пойдемте в мой кабинет, прошу вас. Маргарита внимательно поглядела на Шико, приоткрывшего ей истину, возможно, из жалости к ней. Бедная женщина ощущала необходимость в какой-то поддержке, может быть, напоследок, перед угрожающим ей испытанием, она захотела найти опору в любви. - Виконт, - обратилась она к г-ну де Тюренну, - возьмите меня под руку и проводите до замка. Прошу вас, господин Шико, пройдите вперед. 15. КАБИНЕТ МАРГАРИТЫ Мы не хотели бы заслужить упрек в том, что описываем одни лишь орнаменты и астрагалы и даем читателю только пробежаться по саду. Но каков хозяин, таково и жилье, и если имело смысл изобразить аллею в три тысячи шагов и кабинет Генриха, то некоторый интерес для нас представляет и кабинет Маргариты. С внешней стороны о нем можно сказать, что он располагался параллельно кабинету короля, имел боковые двери во внутренние помещения и коридоры, окна такие же удобные и немые, как и двери, с металлическими жалюзи, закрывающимися на замок, в котором ключ поворачивается совершенно бесшумно. Обставлен и обит материей он был в модном вкусе, полон картин, эмалей, фаянсовой посуды, дорогого оружия, столы в нем завалены были книгами и рукописями на греческом, латинском и французском языках, в просторных клетках щебетали птицы, на коврах спали собаки - словом, это был особый мирок, живущий одной жизнью с Маргаритой. Люди выдающегося ума или же полные неуемных жизненных сил не могут существовать одиноко. Каждому их чувству, каждой склонности словно сопутствуют явления и вещи, им соответствующие, и притягательная сила чувств и склонностей вовлекает эти вещи и явления в круговорот их жизни, так что люди эти живут и чувствуют не по-обычному: их ощущения в десять раз богаче и разнообразнее, их существование словно удваивается. Эпикур, несомненно, был величайший гений человечества. Сами древние не понимали его до конца. Это был строгий мыслитель, но, желая, чтобы ничто в общем итоге наших стремлений и возможностей не терялось понапрасну, он, как неумолимо рачительный хозяин, выдвинул принцип удовольствия для каждого, кто, действуя согласно лишь духовной или же лишь животной своей природе, испытал бы только горести и лишения. Против Эпикура часто мечут громы и молнии, не зная его, равно как часто воспевают, так же не зная их, благочестивых отшельников Фиваиды, которые уничтожали в человеческой природе прекрасное и воспитывали безразличие к уродству. Конечно, умерщвляя человека, умерщвляешь и его страсти, однако это все же убийство, то есть нечто запрещенное божьей волей и божьим законом. Королева была женщина, способная понять творения Эпикура - прежде всего по-гречески, что являлось наименьшим из ее достоинств. Она умела так хорошо наполнить свою жизнь, что из тысячи горестей создавала для себя радость. Это давало ей как христианке возможность чаще, чем кому другому, славить бога - как бы его там ни звали: Бог, Теос, Иегова или Магог. Это наше отступление да послужит ясным, как день, доказательством, что нам поистине необходимо было описать покои Маргариты. Она усадила Шико в удобное и красивое кресло, обитое гобеленом, изображающим Амура, который рассеивает вокруг себя целое облако цветов. Паж - не д'Обиак, но мальчик еще красивее лицом и еще богаче одетый - и здесь поднес королевскому посланцу вина. Шико отказался и, после того как виконт де Тюренн оставил кабинет Маргариты, принялся, опираясь на свою безукоризненную память, читать наизусть письмо милостью божьей короля Франции и Польши. Содержание этого письма, прочитанного нами по-французски одновременно с Шико, мы уже знаем. Полагаем поэтому, что давать его латинский перевод ни к чему. Произнося эти латинские слова, Шико ставил самые диковинные ударения, чтобы королева как можно дольше не проникала в их смысл. По как ловко ни коверкал он свой собственный труд, Маргарита все схватывала на лету, ни в малейшей степени не пытаясь скрыть обуревавших ее негодования и ярости. Чем дальше читал Шико, тем мучительнее ощущал неловкость положения, в которое сам себя поставил. В некоторых особенно рискованных местах он опускал лицо, как исповедник, смущенный тем, что услышал. Это давало ему возможность не видеть, как сверкают глаза королевы, как судорожно напрягается каждый ее нерв при столь обстоятельной передаче всех случаев нарушения ею супружеской верности. Маргарита хорошо знала утонченное коварство своего брата, имея тому достаточно доказательств. Знала она также, ибо не принадлежала к числу женщин, склонных себя обманывать, как шатки были объяснения, которые она придумывала или могла придумать в дальнейшем. По мере того как Шико читал, в уме ее устанавливалось известное равновесие между вполне законным гневом и весьма обоснованным страхом. Итак, Шико продолжал излагать письмо, а в сознании Маргариты происходила сложная работа: ей предстояло выказать должное возмущение, проявить разумную смелость, избежать опасности, не понеся никакого ущерба, доказать несправедливость возводимых на нее обвинений и вместе с тем воспользоваться преподанным ей уроком. Не следует думать, что Шико все время сидел, опустив голову. Время от времени он поглядывал на королеву и несколько успокаивался, видя, что, несмотря на свои нахмуренные брови, она понемногу приходит к какому-то решению. Поэтому он уже более твердым голосом произнес завершающие королевское письмо приветственные формулы. - Клянусь святым причастием! - сказала королева, когда Шико умолк. - Братец мой прекрасно пишет по-латыни. Какой стиль, какая сила выражений! Я никогда не думала, что он такой искусник. Шико возвел очи горе и развел руками, как человек, который из вежливости готов согласиться, но не понимает существа дела. - Вы не поняли? - продолжала королева, знавшая все языки, в том числе язык мимики. - А я-то думала, сударь, что вы знаток латыни. - Ваше величество, я все позабыл. Единственное, что я сейчас помню, что осталось от прежних моих знаний, - это что латинский язык не имеет грамматического члена, имеет звательный падеж, и слово "голова" в нем среднего рода. - Вот как! - вскричала, входя, некая личность, внесшая с собою веселье и шум. Шико и королева сразу обернулись. Перед ними стоял король Наваррский. - Как? - сказал Генрих, подходя ближе. - По-латыни голова среднего рода, господин Шико? А почему не мужского? - Бог ты мой, сир, - ответил Шико, - не могу сказать, ибо это удивляет меня так же, как и ваше величество. - Я тоже не могу этого понять, - задумчиво сказала Марго. - Наверно, потому, - заметил король, - что головою могут быть и мужчина и женщина, в зависимости от свойств их натуры. Шико поклонился. - Это, сир, действительно самое подходящее объяснение. - Тем лучше, я очень рад, что оказался более глубоким мудрецом, чем думал. А теперь вернемся к письму. Я, да будет вам известно, сударыня, горю желанием услышать, что нового происходит при французском дворе. А тут наш славный господин Шико и привез мне новости, но на языке, мне неизвестном: не то... - Не то? - повторила Маргарита. - Не то я, помилуй бог, уже наслаждался бы! Вы же знаете, как я люблю новости, особенно скандальные, которые так замечательно рассказывает мой брат Генрих де Валуа. И Генрих Наваррский сел, потирая руки. - Что ж, господин Шико, - продолжал король с видом человека, которому предстоит самое приятное времяпрепровождение, - прочитали вы моей жене это знаменитое письмо? - Так точно, сир. - Ну, милая женушка, расскажите же мне, что в нем содержится? - А не опасаетесь ли вы, сир, - сказал Шико, следуя примеру венценосных супругов и отбрасывая в сторону всякую церемонность, - что латинский язык, на котором написано данное послание, сам по себе уже является признаком неблагоприятным? - А почему? - спросил король. Затем он снова обратился к жене. - Так что же, сударыня? - спросил он. Маргарита на миг задумалась, словно припоминала одну за другой все услышанные из уст Шико фразы. - Наш любезный посол прав, сир, - сказала она, все обдумав и приняв решение, - эта латынь - плохой признак. - Но чего же? - удивился Генрих. - Разве в этом драгоценном письме содержится что-нибудь поносительное? Будьте осторожней, милая моя, ваш царственный брат пишет весьма искусно и всегда проявляет изысканную вежливость. - Даже тогда, когда он нанес мне оскорбление, велев обыскать мои носилки в нескольких лье от Сакса, когда я выехала из Парижа, направляясь к вам, сир? - Ну, когда имеешь брата таких строгих нравов, - заметил Генрих своеобразным тоном, по которому нельзя было судить, шутит он или говорит серьезно, - брата-короля, столь щепетильного... - Он должен был бы охранять подлинную честь своей сестры и всей своей семьи. Ибо я не думаю, что, если бы сестра ваша, Екатерина д'Альбре, явилась жертвой скандальной сплетни, вы бы дали этому скандалу полную огласку, прибегнув к помощи гвардейского капитана. - О, я ведь добродушный, патриархальный буржуа, - сказал Генрих, - и король-то я только для смеха, что же мне, черт возьми, делать, как не смеяться? Но письмо, письмо, ведь оно адресовано мне, и я хочу знать, о чем там речь. - Это коварное письмо, сир. - Подумаешь! - Да, да, и в нем больше клеветы, чем нужно для того, чтобы поссорить не только мужа с женой, но и друга со всеми своими друзьями. - Ого! - протянул Генрих, выпрямляясь и нарочно придавая своему лицу, обычно столь открытому и благодушному, подозрительное выражение. - Поссорить мужа с женой, то есть меня с вами? - Да, вас со мною, сир. - А по какому случаю, женушка? Шико сидел как на иголках, и хотя ему очень хотелось есть, он многое бы отдал, чтобы только уйти спать даже без ужина. - Гром разразится, - шептал он про себя, - гром разразится. - Сир, - сказала королева, - я очень сожалею, что ваше величество позабыли латынь, которой вас, однако же, наверно обучали. - Сударыня, из всей латыни, которой я обучался, мне запомнилось только одно - одна фраза: "Deus et virtus aeterna" [Бог и вечная добродетель (лат.)] - странное сочетание мужского, женского и среднего рода. Мой учитель латинского языка мог истолковать мне это сочетание лишь с помощью греческого языка, который я знаю еще хуже латыни. - Сир, - продолжала королева, - если бы вы знали латынь, то обнаружили бы в письме много комплиментов по моему адресу. - О, отлично, - сказал король. - Optime [превосходно (лат.)], - вставил Шико. - Но каким же образом, - продолжал Генрих, - относящиеся к вам комплименты могут нас с вами поссорить? Ведь пока брат мой Генрих будет вас хвалить, мы с ним во мнениях не разойдемся. Вот если бы в этом письме о вас говорилось дурно - тогда, сударыня, - дело другое, и я понял бы политический расчет моего брата. - А! Если бы Генрих говорил обо мне дурно, вам была бы понятна политика Генриха? - Да, Генриха де Валуа. Мне известны причины, по которым он хотел бы нас поссорить. - Погодите в таком случае, сир, ибо эти комплименты только лукавое вступление, за которым следует злостная клевета на ваших и моих друзей. Смело бросив королю эти слова, Маргарита стала ждать возражений. Шико опустил голову, Генрих пожал плечами. - Подумайте, друг мой, - сказал он, - в конце концов, вы, может быть, чересчур хорошо поняли эту латынь, и письмо моего брата, возможно, не столь злонамеренно. Как ни кротко, как ни мягко произнес Генрих эти слова, королева Наваррская бросила на него взгляд, полный недоверия. - Поймите меня до конца, сир, - сказала она. - Мне, бог свидетель, только этого и нужно, сударыня, - ответил Генрих. - Нужны вам или нет ваши слуги, скажите! - Нужны ли они мне, женушка? Что за вопрос! Что бы я стал делать без них, предоставленный самому себе, боже ты мой! - Так вот, сир, король хотел бы оторвать от вас лучших ваших слуг. - Это ему не удастся. - Браво, сир, - прошептал Шико. - Ну, разумеется, - заметил Генрих с тем изумительным добродушием, которое было настолько свойственно ему, что до конца его жизни все на это ловились, - ведь слуг моих привязывает ко мне чувство, а не выгода. Я ничего им дать не могу. - Вы им отдаете все свое сердце, все свое доверие, сир, это лучший дар короля его друзьям. - Да, милая женушка, и что же? - А то, сир, что вы больше не должны им верить. - Помилуй бог, я перестану им верить лишь в том случае, если они меня к этому вынудят, оказавшись недостойными веры. - Ну так вам, - сказала Маргарита, - докажут, что они ее недостойны, сир. Вот и все. - Ах так, - заметил король, - а в чем именно? Шико снова опустил голову, как всегда делал это в щекотливый момент. - Я не могу сказать вам это, сир, - продолжала Маргарита, - не поставив под угрозу... И она оглянулась по сторонам. Шико понял, что он лишний, и отошел. - Дорогой посол, - обратился к нему король, - соблаговолите обождать в моем кабинете: королева хочет что-то сказать мне наедине, что-то, видимо, очень важное для моих дел. Маргарита не шевельнулась, лишь слегка наклонила голову - знак, который, как показалось Шико, уловил только он. Видя, что супруги были бы очень рады, если бы он удалился, он встал и вышел из комнаты, отвесив обоим поклон. 16. ПЕРЕВОД С ЛАТИНСКОГО Удалить свидетеля, более сильного в латыни, как полагала Маргарита, чем он признавался, уже было для нее триумфом или, во всяком случае, известным залогом безопасности. Ибо, как уже было сказано, Маргарита считала Шико более ученым, чем он желал казаться, а наедине с мужем она могла придать каждому латинскому слову более широкое толкование, чем ученые педанты когда-либо давали самым загадочным стихам Плавта или Персия. Таким образом, Генрих с женой оказались, к своему удовольствию, наедине. На лице у короля не было ни намека на беспокойство или угрозу. Он, ясное дело, латыни не понимал. - Сударь, - сказала Маргарита, - я жду, когда вы начнете задавать мне вопросы. - Письмо это, видно, очень беспокоит вас, моя дорогая, - сказал король. - Не надо так волноваться. - Сир, дело в том, что такое письмо - целое событие или должно считаться событием. Король ведь не посылает вестника к другому королю, не имея на то крайне важных причин. - В таком случае перестанем говорить и об известии и о вестнике. Кажется, вы сегодня вечером даете бал или что-то в этом роде? - Предполагала, сир, - удивленно ответила Маргарита, - но тут нет ничего необычного. Вы же знаете, что у нас почти каждый вечер танцы. - А у меня завтра охота, очень большая охота. - А! - Да, облава на волков. - У каждого свои развлечения, сир. Вы любите охоту, я - танцы. Вы охотитесь, я пляшу. - Да, друг мой, - вздохнул Генрих. - И по правде говоря, ничего худого тут нет. - Конечно, однако ваше величество сказали это со вздохом. - Послушайте, сударыня, что я вам скажу. Маргарита напряженно слушала. - Меня тревожит одна вещь. - Что именно, сир? - Один слух. - Слух?.. Ваше величество беспокоит какой-то слух? - Что же тут удивительного, раз этот слух может вас огорчить? - Меня? - Да, вас. - Сир, я не понимаю. - А вы-то сами ничего не слышали? - продолжал Генрих тем же тоном. Маргарита начала всерьез опасаться, что все это было способом нападения, избранным ее мужем. - Я, сир, женщина, лишенная всякого любопытства, - сказала она, - и никогда не слушаю того, что трубят мне в уши. К тому же, я так мало значения придаю этим, как вы говорите, слухам, что, даже внимая им, почти ничего не расслышала бы. Тем более ничего не доходит до меня, раз я затыкаю себе уши. - Так вы считаете, сударыня, что все эти слухи надо презирать? - Безусловно, сир, особенно нам, королям. - Почему нам в особенности, сударыня? - Потому что о нас, королях, вообще так много судачат, что у нас покоя бы не было, если бы мы стали считаться с разговорами. - Так вот, друг мой, я с вами вполне согласен и сейчас дам вам отличный повод применить свою философию. Маргарита подумала, что наступает решительный момент. Она собрала все свое мужество и довольно спокойно ответила: - Хорошо, сир. Сделаю это очень охотно. Генрих начал тоном кающегося, который должен сознаться в тяжелом грехе: - Вы знаете, как я забочусь о бедняжке Фоссэз? - Ага! - вскричала Маргарита, видя, что речь пойдет не о ней, и принимая торжествующий вид. - Да, да, о малютке Фоссэз, о вашей приятельнице. - Да, сударыня, - ответил Генрих все тем же тоном, - да, о малютке Фоссэз. - Моей фрейлине? - Вашей фрейлине. - Вашей любимице, от которой вы без ума! - Ах, вы, друг мой, заговорили на манер одного из тех слухов, которые только что осуждали. - Вы правы, сир, - улыбнулась Маргарита, - смиренно прошу у вас прощения. - Друг мой, вы правы, слухи часто оказываются ложными, и нам, особенно же нам, королям, крайне необходимо превратить эту теорему в аксиому... но, помилуй бог, сударыня, я, кажется, заговорил по-гречески. И Генрих расхохотался. В этом столь бурном хохоте и особенно в сопровождавшем его остром взгляде Маргарита уловила иронию, что снова вызвало у нее беспокойство. - Так что же насчет Фоссэз? - сказала она. - Фоссэз больна, друг мой, и врачи не могут определить, что у нее такое. - Это странно, сир. По уверениям вашего величества, Фоссэз никогда не грешила, Фоссэз, послушать вас, даже перед королем устояла бы, если бы король заговорил с ней о любви. И вот Фоссэз, этот невинный цветок, эта кристально чистая Фоссэз вынуждена прибегать к помощи врачебной науки, которая и должна разбираться в ее радостях и горестях? - Увы! Дело обстоит не так, - с грустью произнес Генрих. - Что? - воскликнула королева злорадно, ибо даже самая умная и великодушная женщина не может удержаться от удовольствия пустить стрелу в другую женщину. - Как? Фоссэз не цветок невинности? - Этого я не сказал, - сухо ответил Генрих. - Упаси меня бог осуждать кого-нибудь. Я говорю, что моя доченька Фоссэз чем-то больна и скрывает свою болезнь от врачей. - Хорошо, пусть от врачей, но не от вас же, поверенного ее тайн, названого отца... это мне кажется странным. - Я больше ничего не знаю, друг мой, - ответил Генрих, снова любезно улыбнувшись, - а если и знаю, то считаю за лучшее на этом остановиться. - В таком случае, сир, - сказала Маргарита, которая по обороту, принятому разговором, решила, что ей предстоит даровать прощение, в то время как она опасалась, не Придется ли ей вымаливать его, - в таком случае, сир, я уж не знаю, что угодно вашему величеству, и жду, чтобы вы объяснились. - Что ж, если вы ждете, друг мой, я вам все скажу. Маргарита жестом показала, что она готова все выслушать. - Нужно было бы... - продолжал Генрих, - но я, пожалуй, слишком много от вас требую, дорогая... - Скажите все же. - Нужно было бы, чтобы вы сделали мне великое одолжение и посетили мою доченьку Фоссэз. - Чтобы я навестила эту девицу, о которой говорят, будто она имеет честь состоять вашей любовницей, - причем вы и не отрицаете, что она может эту честь себе приписывать? - Ну, ну, потише, друг мой, - сказал король. - Честное слово, вы так громко говорите, что, чего доброго, вызовете скандал, а я не поручусь, что подобный скандал не обрадует французский двор, ибо в письме короля, моего шурина, прочитанном Шико, стояло quotidie scandalum, то есть это понятно даже для такого жалкого гуманиста, как я, "каждодневный скандал". Маргарита сделала движение. - Для того чтобы это перевести, не нужно знать латыни, - продолжал Генрих, - это почти по-французски. - Но, сир, к кому же эти слова относились? - спросила Маргарита. - Вот этого-то я и не смог понять. Но вы, знающая латынь, поможете мне разобраться, когда мы до этого дойдем. Маргарита покраснела до ушей, Генрих между тем, опустив голову, слегка приподнял руку, словно простодушно раздумывал над тем, к кому при его дворе могло относиться выражение quotidie scandalum. - Хорошо, сударь, - сказала королева, - вы хотите, во имя нашего согласия, принудить меня к унизительному поступку. Во имя согласия я повинуюсь. - Благодарю вас, друг мой, - сказал Генрих, - благодарю. - Но какова будет цель моего посещения? - Это очень просто, сударыня. - Все же надо меня просветить, ибо я настолько проста, что не догадываюсь. - Так вот, вы найдете Фоссэз среди других фрейлин, так как она спит в их помещении. Вы сами знаете, как эти особы любопытны и нескромны, - нельзя и представить себе, до чего они могут довести Фоссэз. - Значит, она чего-то опасается? - вскричала Маргарита, вновь охваченная гневом и злобой. - Она хочет спрятаться от всех? - Не знаю, - сказал Генрих. - Я знаю лишь одно - ей надо покинуть помещение фрейлин. - Если она хочет прятаться, пусть на меня не рассчитывает. Я могу закрывать глаза на некоторые вещи, по не стану сообщницей. И Маргарита стала ждать, как будет принято ее последнее слово. Но Генрих словно ничего не слышал. Голова его снова опустилась, и он вновь принял тот задумчивый вид, который только что так поразил королеву. - Margota, - пробормотал он, - Marg