ение. Он посмотрел на леди Харман. Она была выше восторгов своей гостьи - вежливая, предупредительная, без следа материнской гордости в глазах. Мисс Собридж, которую всколыхнули бурные волны чадолюбивого пыла, источаемого леди Бич-Мандарин, подхватила младенца, прижала его к груди и осыпала какими-то смешными нежностями, а нянька и ее помощница почтительно, но неотступно следили за тем, как обращаются с четырьмя их подопечными. Мисс Шарспер наметанным глазом ловила характерные особенности детей. Миссис Собридж стояла чуть позади и, встретившись глазами с мистером Брамли, понимающе и снисходительно улыбнулась. Мистер Брамли едва удержался, чтобы не сказать миссис Собридж: "Да, я согласен, с виду это прекрасно. Но, в сущности, знаете ли, все совсем не так..." От этого впечатления, что все совсем не так, он не мог отделаться, глядя на детскую. Леди Бич-Мандарин покоряла сердце леди Харман по всем правилам, бурно восхищаясь этим высшим торжеством в жизни женщины, мисс Собридж ей поддакивала, миссис Собридж чуть ли не предлагала всем слиться воедино в восторженном благоговении, а между тем леди Харман несла свои лавры не то чтобы с безразличием, а с какой-то странной отрешенностью. Казалось, она искренне хотела понять, почему леди Бич-Мандарин пришла в такой необычайный экстаз. Можно было бы подумать, что она просто холодная, рассудочная натура, но было что-то в ее теплой красоте, не позволявшее это допустить. И у мистера Брамли снова мелькнула мысль, которая уже приходила ему в голову, когда сэр Айзек и леди Харман вместе приехали в Блэк Стрэнд, что эта женщина вступила в жизнь, еще не готовая к этому, что ее ум развился позже, отстав на несколько лет от тела; он только теперь начал созревать, и ей хочется разобраться во всем, что она до сих пор принимала без раздумий; в сэре Айзеке, в своих детях, во всем... Снова были повторены приглашения, обещаны золотые горы, а также знакомство с Агатой Олимони. - Так не забудьте же, - говорила леди Бич-Мандарин. - Не подведите нас. - Нет, - сказала леди Харман со своей мягкой решимостью. - Я непременно буду. - Мне так жаль, право, так жаль, что я не повидала сэра Айзека! - не унималась леди Бич-Мандарин. Все цели их вторжения были достигнуты, и общество направилось к двери. Леди Бич-Мандарин оставила леди Харман и обрушила всю свою мощь на и без того побежденную миссис Собридж. Мисс Собридж шла сзади по лестнице, объясняя мисс Шарспер, почему сэр Айзек покупал мебель. И мистер Брамли наконец улучил мгновение, чтобы сказать несколько слов леди Харман. - Я хочу... - начал он и осекся. - Я надеюсь, - сказал он, - что вы купите мой домик. Мне приятно думать, что именно вы будете гулять в моем саду. - Я полюблю этот сад, - сказала она. - Но всегда буду чувствовать себя недостойной его. - Мне столько хотелось бы вам про него рассказать! Но тут подошли остальные, и они, сразу поняв друг друга - мистер Брамли был уверен в этом взаимопонимании, - больше уже не разговаривали. Он был доволен, считая, что сказал достаточно. Он сообщил ей все необходимое, чтобы извинить, объяснить и оправдать свое появление в этом обществе. И вдруг он заметил, что за время их визита на столе в прихожей появились шелковый цилиндр и зонтик. Он посмотрел на мисс Шарспер, но она была поглощена созерцанием ножек стола. Свободно он вздохнул, лишь когда они распрощались и сели в автомобиль. "Би-и!" - загудел автомобиль, и мистер Брамли в последний раз приветственно помахал стройной, белой фигуре на крыльце. Дородный дворецкий стоял поодаль и на ступеньку ниже с видом человека, закончившего трудное дело. Позади из темной двери появился предупредительный лакей. (Приведем здесь в скобках отрывок из разговора, который состоялся на обратном пути в автомобиле леди Бич-Мандарин. - Видели вы сэра Айзека? - воскликнула она. - Сэра Айзека? - переспросил, вздрогнув, мистер Брамли. - Где? - Он все время прятался в саду!.. - Прятался в саду? Я как будто видел садовника... - А я уверена, что видела его самого, - сказала леди Бич-Мандарин. - Положительно, это был он. Он спрятался в грибном питомнике, в том самом, про который вы сказали, будто он заперт. - Но, дорогая леди Бич-Мандарин! - запротестовал мистер Брамли с видом человека, который подвергается нелепым подозрениям. - Какие у вас основания думать... - Говорю вам, я его видела, - сказала леди Бич-Мандарин. - Видела. Он шнырял всюду, как бойскаут. А вы видели его, Сьюзен? Мисс Шарспер оторвалась от своих размышлений. - Что, дорогая? - спросила она. - Видели вы сэра Айзека? - Сэра Айзека? - Он прятался в кустах, когда мы ходили по саду. Романистка подумала. - Я не обратила внимания, - сказала она. - Я была занята наблюдениями.) Автомобиль леди Бич-Мандарин выехал в открытые ворота, и на пыльной дороге, которая вела вниз от Путни-хилл, его сразу поглотил водоворот движения; дородный дворецкий скрылся в доме, щуплый лакей тоже, миссис Собридж и ее старшая дочь помешкали немного в прихожей и ушли, а леди Харман все стояла перед большими во вкусе Булвера Литтона дверьми своего дома, и на лице ее было написано какое-то смутное ожидание. Казалось, она ждала, что кто-то окликнет ее сзади. А потом она увидела перед собой мужа. Он вышел из-за густых лавров. Его бледное лицо еще больше побледнело от злобы, волосы были взъерошены, колени и вытянутые вперед руки покрыты клочьями мха и выпачканы зеленью. Леди Харман, застывшая в оборонительной позе, вздрогнула. - Айзек! - воскликнула она. - Где ты был? Этот вопрос, явно бессмысленный, окончательно вывел его из себя. Он даже забыл о своем положении, обязывавшем его блюсти хорошие манеры. - Какого дьявола ты гоняла меня по всему саду? - воскликнул он. - Гоняла тебя? По саду? - Ты же слышала, как я чуть не переломал себе ноги об этот сволочной горшок, который ты там нарочно поставила, а потом ты выскочила с этой сворой старух и стала меня травить. Что это значит? - Я не знала, что ты в саду. - Последний дурак мог это сообразить. Последний дурак догадался бы. Если не в саду, то где же, черт возьми, мне быть? А? Где еще мне быть? Ясное дело, я был в саду, а ты нарочно травила меня, превратила в шута горохового. Вот полюбуйся! Полюбуйся, тебе говорят! Погляди на мои руки! Леди Харман смотрела на своего супруга и повелителя, не решаясь заговорить. Она знала, что от ее слое он придет в бешенство, но их отношения уже достигли той стадии, когда настроение мужа - далеко не главное. - Ты вполне мог успеть умыться, - сказала она. - Да! - воскликнул он. - Но я нарочно решил показаться тебе в таком виде. Я прятался в саду, чтобы не встретиться с этой публикой, боялся в доме на них наскочить. Таких гнусных старух... Тут он весьма кстати утратил дар речи и выразил свое мнение о леди Бич-Мандарин только отчаянным жестом. - Если... если приехали гости и застали меня дома, я не могу не принять их, - сказала леди Харман, подумав. - Принять - это одно дело. Но корчить из себя дуру... Он повысил голос. - Айзек, - сказала леди Харман предостерегающе и, наклонившись к нему, шепнула: - Здесь Снэгсби! (Это была фамилия дородного дворецкого.) - К черту Снэгсби! - прошипел сэр Айзек, понизив, однако, голос и подходя к ней ближе. Но, став тише, голос его словно приобрел еще большую страстность. - И вообще, Элла, нечего было вести эту старуху в сад... - Но она настаивала. - Надо было поставить ее на место. Надо было сделать... что-нибудь. Куда, к дьяволу, мне деваться, если она спустилась с веранды? Хорошенькое дело! Ловушка! - Ты мог бы подойти к нам. - Как! И встретиться с ней! - Но ведь мне же пришлось с ней встретиться. Сэр Айзек почувствовал, что растрачивает свой гнев по мелочам. - Если бы ты не валяла дурака, не ездила смотреть всякие там дома, - сказал он, подступив к ней вплотную и говоря тихо, но резко, - то этот бич божий миновал бы тебя, понятно? А теперь вот, извольте радоваться! Он вошел следом за ней в прихожую, и щуплый лакей, который словно вырос из-под земли, подобострастно подскочив со щеткой, принялся его чистить. Леди Харман некоторое время сосредоточенно смотрела на эту сцену, а потом медленно прошла в классически строгую оранжерею. Она чувствовала, что после данных ею обещаний спор из-за леди Бич-Мандарин еще впереди. Она сама возобновила этот спор, когда сэр Айзек вымыл руки и они снова встретились в длинной гостиной. Она подошла к широкому окну и некоторое время смотрела в сад, собираясь с духом, потом заставила себя обернуться. - Я не согласна с тобой насчет леди Бич-Мандарин, - сказала она. Сэр Айзек был удивлен. Он полагал, что инцидент исчерпан. - Как? - переспросил он отрывисто. - Не согласна, - повторила леди Харман. - По-моему, она веселая и добрая. - Да ведь это же бич божий, - сказал сэр Айзек. - Я уже два раза ее видел, леди Харман. - Поскольку ко мне приехали, оставили визитную карточку и все такое, - продолжала леди Харман, - я должна нанести ответный визит. - Никаких визитов, - отрезал сэр Айзек. Леди Харман схватилась за кисть портьеры: ей необходимо было за что-то держаться. - Все равно мне нужно поехать. - Все равно? Она кивнула. - Будет просто смешно, если я этого не сделаю. У нас потому так мало знакомых, что мы не отвечаем на визиты... Сэр Айзек помолчал. - Много знакомых нам ни к чему, - сказал он. - И кроме того... Хорошенькое дело! Значит, всякий может заставить нас бегать по Лондону с визитами, стоит ему только сюда заявиться? Что за вздор! Она убралась восвояси, и кончен бал. - Нет, - сказала леди Харман, еще крепче сжимая портьерную кисть. - Мне необходимо нанести ей ответный визит. - Сказано тебе, никаких визитов! - Это не просто визит, - сказала леди Харман. - Понимаешь, я обещала быть к завтраку. - К завтраку? - А потом поехать с ней на собрание... - На собрание? - Кажется, это называется "Общество друзей". И еще что-то... Ах, да. Войти в комитет, который устраивает шекспировские обеды. - Я уже слышал эту песню. - Она сказала, что ты согласился в этом участвовать, иначе, конечно... Сэр Айзек с трудом сдержался. - Ну так вот, - сказал он, помолчав. - Напиши ей, что ты не можешь приехать, и точка. Он сунул руки в карманы, встал у соседнего окна и тоже принялся смотреть в сад, стараясь показать, что с этим делом покончено и теперь можно спокойно любоваться природой. Но леди Харман еще не высказалась до конца. - Я это сделаю, - оказала она. - Я дала слово и сдержу его. Казалось, муж просто не слышал ее. По своему обыкновению, он стал негромко насвистывать сквозь зубы. Потом подошел к ней. - Это все штучки твоей сестры, - сказал он. Леди Харман помолчала, раздумывая. - Нет, - сказала она. - Я решила сама. - Я сделал глупость, когда пригласил ее сюда, - сказал сэр Айзек, по обыкновению не слушая жену, и это раздражало ее все больше и больше. - Нечего тебе якшаться с этими людьми. Такие знакомства нам ни к чему. - А я хочу поддерживать с ними знакомство, - сказала леди Харман. - А я не хочу. - Но мне они интересны, - сказала леди Харман. - И, кроме того, я обещала. - Нечего было обещать, не спросив у меня. Впоследствии сэр Айзек не раз раздумывал над ее ответом. В тоне ее было что-то необычное. - Видишь ли, Айзек, - сказала она. - Ты всегда был так далек... Она замолчала, а тем временем в гостиную вошла, улыбаясь, миссис Собридж с целой охапкой самых лучших роз (сэр Айзек терпеть не мог, когда их рвали). 4. ЛЕДИ ХАРМАН НА ПОРОГЕ ЖИЗНИ Леди Харман вышла замуж восемнадцати лет. Ее мать, миссис Собридж, была вдова стряпчего, погибшего при крушении поезда в то самое время, когда дела его, как она выражалась, не были устроены; двух своих дочерей она, кротко сетуя на судьбу, воспитала в глуши, в Пендже, на весьма скромные средства. Эллен была младшая. Крепкая, черноглазая малышка, не расстававшаяся с куклой, она вдруг как-то сразу вытянулась и повзрослела. Миссис Собридж отдала ее в Уимблтонский пансион, считая, что в местной школе ее сестре Джорджине привили слишком независимые и вульгарные манеры и к тому же до неприличия развили ее мускулатуру. Уимблтонский пансион не был столь передовым, во всяком случае, Эллен, подрастая, стала выше и женственней сестры, а к семнадцати годам была уже женщиной в полном смысле слова, вызывая восхищение школьных подруг и многого множества их братьев и кузенов. Она была тихая и лишь изредка позволяла себе дерзкую, но безобидную выходку. Так, например, один раз она вылезла через чердачное окно на крышу и обошла ее при лунном свете, чтобы испытать, какое при этом бывает ощущение, и устроила еще несколько подобных проказ. В остальном же она вела себя примерно и на всех хорошо влияла. Обаяние, которое испытал на себе мистер Брамли, было у нее уже тогда и даже вредило ее занятиям. Уроки за нее почти всегда делали добровольные рабы, считавшие это за счастье, потому что она была щедра и по-королевски вознаграждала их; но все же два приглашенных со стороны ревностных учителя чуть ли не силой заставили ее заниматься английской литературой и музыкой. И в семнадцать лет, в этом возрасте, когда девушки больше всего презирают в молодых людях мальчишество, она встретилась с сэром Айзеком, который воспылал к ней жадной и непобедимой страстью... Уимблтонский пансион помещался в большом, тихом, блеклом доме, и директрисой там была загадочная, отличавшаяся необычайным самообладанием женщина - мисс Битон Клавье. Она была недурна собой, но ни у кого не вызывала нескромных желаний; окончила университет Сент-Эндрю по факультету искусств и приходилась двоюродной сестрой мистеру Бленкеру, редактору газеты "Старая Англия". Кроме нее, с воспитанницами занимались еще несколько наставниц, живших при пансионе, и два надежно женатых учителя со стороны, один из которых преподавал музыку, а другой читал курс о Шекспире, а в саду была площадка для игр, аллея и теннисный корт, тщательно замаскированные со стороны улицы. В учебную программу входили латинская грамматика - читать книги на этом величественном языке никто не мог научиться, - французский язык, который вела англичанка, некогда жившая во Франции, немецкий, преподаваемый желчной немкой из Ганновера, английская история и литература в наиболее пристойных образцах, арифметика, алгебра, политическая экономия и рисование. В хоккей там не играли, обучение велось без тяжеловесных пособий и ненужных схем, которые теперь в такой моде, главным образом следили за поведением девушек и внушали им, что неприлично говорить громко. Мисс Битон Клавье была противницей новомодного "помешательства на экзаменах", и учителя, избавленные от этого бремени, не столько занимались по программе, сколько с важным видом усердно ходили вокруг да около. Это круговращение отразилось в языке воспитанниц - они не учили алгебру, или латынь, или еще какой-нибудь предмет, а "прокручивали" алгебру, "проворачивали" латынь. Этой системе занятий и распорядку девушки подчинялись без особой охоты и втихомолку ее нарушали, дружили и враждовали между собой, влюблялись друг в друга, невольно стремились как-то узнать жизнь, несмотря на то, что у них всячески старались отбить охоту к этому... Ни одна не верила всерьез, что пансион готовит их к жизни. Большинство смотрело на него, как на длинную череду ненужных, пустых, скучных занятий, через которые нужно пройти. А там, впереди, солнце. Эллен брала то, что само шло в руки. Она поняла красоту музыки, несмотря на то, что учитель заставлял ее зубрить биографии великих музыкантов, был помешан на технике игры и вообще смотрел на свой предмет слишком профессионально; учитель литературы обратил ее внимание на мемуары, благодаря которым ей открылось нечто новое - исторические личности уже не были важными, далекими и казенными, как мисс Битон Клавье, они на мгновение оживали, становились близкими, как ее школьные подруги. Одна маленькая учительница в очках, которая носила изящные платья и украшала класс цветами, очень полюбила Эллен, туманно и прочувствованно говорила с ней о "высших целях" и под большим секретом дала ей почитать книги Эмерсона, Шелли и брошюру Бернарда Шоу. Понять, куда клонят эти писатели, оказалось не так-то легко, ведь они были такие невероятно умные, но не подлежало сомнению, что они против смирения ее матери и непреклонности мисс Битон Клавье. В ее подневольной, замкнутой жизни под внешней оболочкой школьных и домашних будней проглянуло нечто, как будто обещавшее связать все воедино, когда она обратилась к религии. Религия привлекала ее гораздо больше, чем она признавалась даже себе самой, но обстановка, в которой она выросла, сделала ее недоверчивой. Ее мать относилась к религии с благоговением, которое граничило с кощунством. Она никогда не упоминала имя божие и не любила, когда его упоминали другие: детям она внушала, что разговаривать на религиозные темы нескромно, и Эллен никогда по-настоящему не освободилась от этого. Упоминание о боге было для нее чем-то предосудительным, хотя и возвышенным. И мисс Битон Клавье поддерживала в ней это удивительное убеждение. В пансионе Эллен читала молитвы бесстрастно, как человек, которому нечего к этому добавить. Казалось, ей было тяжело молиться, и, кончив, она вздыхала. И хотела она того или нет, но у нее получалось, что пусть даже бог совсем не таков, каким ему положено быть, пусть он чуть ли не примитивен, пусть у него нет скромности и такта, этих неотъемлемых качеств достойной и благородной женщины, она ни словом не обмолвится об этом. Так что до замужества Эллен никогда не позволяла себе легко и свободно размышлять о всепримиряющей сущности бытия и разговаривала на эту тему изредка и робко лишь с немногими из своих сверстниц. Такие разговоры мало что им давали. Они чувствовали себя преступницами, принужденно смеялись, старались заглушить серьезные устремления, зревшие в их душах, искусственным и глупым экстазом и падали на землю, прежде чем успевали подняться ввысь... И все же девушка уже чувствовала, как много может дать истовая вера. Днем она мало думала о боге, но по ночам, когда светили звезды, ее охватывало странное чувство; это бывало с ней не при свете луны, в котором не было и проблеска божественности, а лишь в волнующем звездном полумраке. И замечательно, что после того, как учитель прочел им курс астрономии, рассказал про непостижимо влекущие масштабы и расстояния, ей еще больше прежнего стало казаться, что она чувствует бога в звездных высотах... Когда с одной из ее подруг случилось несчастье, это заставило ее на время задуматься о мрачном безмолвии смерти. Дело было в Уэльсе во время летних каникул; сама она этого не видела и обо всем узнала лишь потом. До тех пор она думала, что все девушки становятся взрослыми и, пройдя сквозь скучные годы учения, выходят на свободу, в настоящую жизнь, которая ждет их там, впереди. Конечно, она знала, что и молодые иногда умирают, но ей казалось невероятным, что такая судьба может постичь кого-нибудь из ее подруг. Эта смерть была для нее большим ударом, Собственно говоря, умершая не была близкой подругой Эллен, они учились в разных классах, но мысль, что она вечно будет лежать холодная, неподвижная, не давала девушке покоя. Эллен не чувствовала никакого желания лежать в тесной могиле, над которой будет кипеть жизнь и сиять солнце, и когда она думала, что и ее, быть может, ждет такая участь, ей еще больше хотелось жить. Как там, наверное, душно! Нет, это невозможно. Эллен начала раздумывать о будущей жизни, о которой религия говорит так уверенно, но туманно. Может быть, эта жизнь протекает на других планетах, под чудесным многолунным, серебристым небосводом? Девушка находила в окружавшем ее мире все больше бессмыслиц. Неужели вся жизнь просто ложь, и сбросят ли когда-нибудь маски мисс Битон Клавье и все остальные? Она не сомневалась, что они носят маски. У нее были все основания сомневаться в реальности своей жизни. Вот, например, ее матери так не хватает плоти и крови, она так похожа на бумажную обертку, а внутри она совсем другая. Но если все это нереально, то что ж реально? Что с ней потом станется? Какой она будет? Возможно, все это как-то связано со смертью. Быть может, смерть - это просто когда гости, приехавшие на праздник жизни, сбрасывают нелепые пальто. Она чувствовала, что жизнь именно праздник. Все эти раздумья она ревниво хранила в тайне, но они придали высокой темноволосой девушке новое очарование: в ней появилось что-то не от мира сего, некое мечтательное достоинство. Иногда ее охватывало глубокое волнение, которое она связывала с этими мыслями, когда сопоставляла их с повседневной жизнью. Это волнение было совсем не похоже на тот восторг, который она испытывала, любуясь цветами, или солнцем, или какими-нибудь прелестными существами. День, казалось, затмевал эти чувства подобно тому, как они затмевали для нее свет звезд. Они тоже были связаны с чем-то огромным и далеким, с неизмеримыми расстояниями, с тайнами света и материи, с представлением о горах, белых ледяных пустынях и снежных бурях, о бесконечности времени. Такие ослепительные видения посещали ее в церкви во время вечерних служб. Пансионерки обычно располагались на галерее, около органа, и больше года Эллен сидела в углу, откуда ей был виден сумрачный, тускло освещенный свечами неф и бесконечные ряды лиц и одежд, смутные фигуры, которые, когда приходило время петь гимны, вставали с каким-то особым, глубоким и внушительным шелестом, и в их пении было величие, какого она еще не знала в музыке. Особенно некоторые гимны, такие, как "Небесный Салем, обитель сердец", словно подхватывали ее и несли в иной, просторный и чудесный мир - в мир светлого одухотворенного наслаждения. Именно таков, думала она, небесный град, там, в бесконечном далеке. Но это ощущение противоречило всем остальным мистическим откровениям, так как было отрешено от всякого чувства божества. И поразительным образом сливаясь с ним, но в то же время оставаясь сам по себе - чуждый и в то же время сродный ему, точно серебряный кинжал, пронзивший таинственный, сияющий пергамент, - представал перед ней подобный ангелу высокий светловолосый юноша в стихаре, - он стоял внизу среди певчих и пел, как ей казалось, для нее одной. Сама она в такие мгновения была слишком взволнована, чтобы петь. Ее захлестывало неодолимое чувство, ей казалось, что вот сейчас она перейдет предел и словно уже стоит на пороге иной, поистине вечной жизни, нужно только удержать в себе достаточно долго это трепетное волнение; что-то произойдет, и она сольется с этой музыкой и волшебством и уже не вернется назад, к повседневности. И пойдет сквозь музыку, меж огромными свечами, под вечными звездами, рука об руку с высоким юношей в белом. Но ничто не происходило, и она никогда не могла переступить эту границу; гимн смолкал и "аминь" замирало вдали, словно падал занавес. Прихожане садились. И она тоже нехотя опускалась на свое место... А во время проповеди, которую она не слушала, ум ее застывал и немел, и она выходила из церкви молчаливая, задумчивая, неохотно возвращаясь к обыденной жизни... С сэром Айзеком - он в то время еще не был сэром - Эллен встретилась в Хайте, где гостила у своей школьной подруги, а потом жила в Фолкстоунском пансионе, куда приехали на две недели ее мать и сестра. Мистер Харман простудился, объезжая филиалы своей фирмы в северном Уэльсе, и приехал вместе с матерью поправлять здоровье. Харманы занимали номера в самом роскошном отеле на берегу реки Ли. Родители подруги Эллен состояли акционерами крупной мучной фирмы, у них был новый изысканный бело-зеленый домик с черепичной крышей, расположенный в живописном местечке близ поля для игры в гольф, и отец подруги очень хотел установить дружеские отношения с мистером Харманом. Они все вместе часто играли в теннис и крокет, ездили на велосипедах в Хайт, к дамбе, купались возле маленьких тентов, загорали; у мистера Хармана уже был первый его автомобиль, в то время еще новинка, и он охотно устраивал пикники в больших тихих долинах среди холмов. В их кружке были лишь двое молодых людей: один - жених подруги Эллен, а второй собирался жениться на молодой женщине, которая уехала куда-то в Италию; оба они красотой не блистали и смотрели на Хармана с тем прикрываемым иронией благоговением, которое богатство и преуспеяние нередко вызывают у юношей. Сначала он был молчалив и только смотрел на нее, как мог бы смотреть всякий, но потом она почувствовала, что он смотрит на нее постоянно, не сводя глаз, настойчиво стремится быть рядом и все время старается ей угодить, обратить на себя внимание. И наконец женщины - ее мать, миссис Харман, мать и сестра подруги, их поведение, а не какие-нибудь их слова - заставили ее понять, что этот влиятельный и сказочно богатый человек, который к тому же казался ей таким скромным, застенчивым и трогательно услужливым, влюблен в нее. - Ваша дочь очаровательна, - говорила миссис Харман миссис Собридж, - просто очаровательна. - Ах, она такой ребенок! - неизменно отвечала ей та. А однажды, когда зашел разговор о помолвке подруги Эллен, миссис Собридж сказала матери подруги, что хочет, чтобы обе ее дочери вышли замуж по любви, и ей все равно, какое будет у мужей состояние, но при этом она из кожи вон лезла, стараясь, чтобы сэр Айзек мог беспрепятственно видеться с Эллен, неусыпно оберегала ее от других мужчин, заставляла принимать все его приглашения и без конца исподволь его расхваливала. Она твердила о том, как он скромен и невзыскателен, хотя "держит в руках такое огромное дело" и в своей области "настоящий Наполеон". - Глядя на него, можно подумать, что это самый обычный человек. А ведь он кормит тысячи и тысячи людей... - Я знаю, рано или поздно Айзек женится, - сказала как-то миссис Харман. - Он всегда был таким хорошим сыном, что для меня это будет тяжкий удар, но все-таки, знаете, мне хотелось бы, чтобы он устроил свою жизнь. Тогда и я устрою свою - куплю себе где-нибудь домик. Совсем маленький. Я считаю, что незачем становиться между сыном и невесткой... Свою природную жадность Харман скрывал под благопристойной скромностью. Эллен так очаровала его, казалась ему такой соблазнительной - и действительно была соблазнительной, - что он не смел надеяться когда-нибудь добиться ее благосклонности. А ведь до сих пор он добивался почти всего, стоило ему только действительно захотеть. Эта неуверенность придала его ухаживаниям щедрую и трогательную нежность. Восхищенный, терзаемый страстью, он не сводил с нее глаз. Он был готов обещать что угодно и отдать все на свете. Ей льстило его восхищение, нравились сюрпризы и подарки, которыми он ее осыпал. Кроме того, она от души жалела его. В глубоких тайниках своего сердца она лелеяла идеал рослого, смелого юноши, каких изображают на олеографиях, голубоглазого, с белокурыми кудрями, с чудесным тенором и - тут она ничего не могла поделать, старалась отворачиваться и не думать об этом - с широкой грудью. С ним она мечтала покорять горные вершины. Так что, разумеется, она не могла выйти замуж за мистера Хармана. Поэтому она старалась быть доброй к нему, и когда он, запинаясь, бормотал, что, конечно, не может ей нравиться, она отвечала ему неопределенно, отчего в нем вспыхивала безрассудная надежда, а у нее оставалось такое чувство, будто она что-то пообещала. Однажды между двумя партиями в теннис - играл он довольно ловко и искусно - он сказал ей, что величайшим счастьем его жизни было бы умереть у ее ног. Ее жалость к нему и чувство моральной ответственности вдруг выросли до того, что не на шутку затмили мечту о голубоглазом герое. И вот сначала намеками, а потом настойчиво и со слезами в голосе Харман стал умолять ее выйти за него замуж. Она еще никогда в жизни не видела, чтобы взрослый человек чуть не плакал. Она чувствовала, что столь глубокое потрясение необходимо предотвратить любой ценой. Чувствовала, что простая школьница, вроде нее, которая к тому же плохо учится и так и не одолела квадратные уравнения, не вправе быть причиной столь тяжких и трагических переживаний. Она была уверена, что директриса не одобрила бы ее поведения. - Я сделаю вас королевой, - сказал Харман, - я всей своей жизнью пожертвую ради вашего счастья. И она ему поверила. Во второй раз она отказала ему уже не так решительно в маленькой белой беседке, откуда меж зелеными лесистыми горами было видно море. Когда он ушел, она осталась сидеть, глядя на море, и слезы туманили ей глаза; он был так жалок. Бедняга изо всех сил ударил обоими кулаками по каменному столику, потом схватил ее руку, поцеловал и выбежал из беседки... Она и не подозревала, что любовь может причинять такие страдания. И всю ночь, то есть целый час, прежде чем ее мокрые ресницы смежил сон, она не могла уснуть от раскаяния, что заставляет его страдать. А когда он в третий раз с самоубийственной убежденностью сказал, что не может жить без нее, она разразилась слезами и уступила, и тут он с быстротой голодной пантеры жадно схватил ее в объятия и поцеловал в губы... Свадьбу отпраздновали с необычайной пышностью; самый дорогой оркестр, фотографии в иллюстрированных газетах, великолепный, блестящий кортеж. Жених был необычайно предупредителен и щедр к Собриджам. Только одно казалось несколько странным. Несмотря на все свое пылкое нетерпение, он медлил со свадьбой. С необычайной таинственностью, с какими-то непонятными намеками, он отложил свадьбу на целых двадцать пять дней, и ее отпраздновали, как только был опубликован список юбилейных наград. И тогда они все поняли. - Вы будете леди Харман, - сказал он, ликуя. - Да, леди Харман! Я дал бы им за это и вдвое больше... Пришлось субсидировать газету "Старая Англия", но наплевать. Я на все был готов. Я купил бы этот грязный листок вместе со всеми потрохами... Леди Харман! Он оставался в роли влюбленного до самого кануна свадьбы. А потом ей вдруг показалось, что все, кого она любила, отталкивают ее, толкают к нему, предают, покидают. Он стал смотреть на нее, как на свою собственность. Его смирение сменилось гордостью. Она поняла, что будет с ним чудовищно одинока, как будто сошла с террасы, ожидая ступить на твердую землю, и вдруг провалилась глубоко в воду. И, не успев оправиться от удивления и еще сомневаясь, хочется ли ей идти дальше в этом деле, которое обещало стать куда более серьезным - несоизмеримо более серьезным, чем все, что она переживала раньше, и неприятным, полным тяжких унижений и душевных травм, - она узнала, что скоро станет странным, взрослым, обремененным заботами существом, станет матерью, что детство, и юность, и увлекательные игры, и горы, и плаванье, и беготня, и прыжки - все это осталось далеко позади... Обе будущие бабушки стали к ней удивительно ласковы, внимательны и нежны, с радостью и приятным чувством ответственности готовясь к рождению ребенка, который снова должен был принести им все радости материнства без связанных с этим неудобств. 5. МИР В ПРЕДСТАВЛЕНИИ СЭРА АЙЗЕКА Выйдя замуж, Эллен из тесного мирка дома и школы попала в другой мир, который поначалу казался гораздо больше, но лишь потому, что в нем она была избавлена от постоянной мелочной экономии. Прежде из-за необходимости экономить жизнь была полна досадных ограничений, и это подрезало крылья всякой мечте. Новая жизнь, в которую сэр Айзек ввел ее за руку, обещала не только освобождение от этого, но больше света, красок, движения, людей. По крайней мере хоть эту награду она заслужила за свою жалость к нему. Оказалось, что дом в Путни-хилл уже приготовлен. Сэр Айзек даже не посоветовался с ней, это была его тайна, он приготовил дом вплоть до последних мелочей, желая сделать ей сюрприз. Они вернулись после медового месяца, проведенного на острове Скай, где заботы сэра Айзека и комфорт первоклассного отеля совершенно заслонили чудесные темные горы и сверкающий простор моря. Сэр Айзек был очень нежен, внимателен, не отходил от нее ни на шаг, а она изо всех сил старалась скрыть странную, душераздирающую тоску, от которой нестерпимо хотелось рыдать. Сэр Айзек был воплощением доброты, но как теперь она жаждала одиночества! Вернувшись в Лондон, Эллен была уверена, что они едут в дом его матери, в Хайбэри. И она думала, что ему часто придется уезжать по делам, пусть даже не на весь день, и тогда она сможет забиться куда-нибудь в уголок и поразмыслить обо всем, что случилось с ней в это короткое лето. На Юстонском вокзале их ждал автомобиль. - Домой, - с легким волнением сказал сэр Айзек шоферу, когда самые необходимые вещи были уложены. Когда они ехали через суетливый Вест-Энд, Эллен заметила, что он насвистывает сквозь зубы. Это было верным знаком того, что он о чем-то напряженно думает, и она перестала глазеть на толпу покупателей и пешеходов на Пикадилли, почувствовав какую-то связь между этим тревожным признаком и тем, что они явно едут на запад. - Но ведь это же Найтсбридж, - сказала она. - А там, дальше, Кенсингтон, - отозвался он с нарочитым безразличием. - Но твоя мать живет совсем в другой стороне. - А мы живем здесь, - сказал сэр Айзек, сияя. - Но... - Она запнулась. - Айзек! Куда мы едем? - Домой, - ответил он. - Ты снял дом? - Купил. - Но... ведь он не готов! - Я об этом позаботился. - А как же прислуга! - воскликнула она в растерянности. - Не беспокойся. - На его лице появилась торжествующая улыбка. Маленькие глазки возбужденно блестели. - Все готово. - Но прислуга! - повторила она. - А вот увидишь, - сказал он. - У нас есть дворецкий... И все остальное тоже. - Дворецкий! Он больше не мог сдерживаться. - Я давно начал его готовить, - сказал он. - Уже не один месяц... Этот дом... Я приглядел еще до того, как встретился с тобой. Это очень хороший дом, Элли... Счастливая молодая жена, совсем еще девочка, проехала через Бромтон до самого Уолэм-Грина и никак не могла прийти в себя. Такое чувство, должно быть, испытывали некогда женщины, трясясь в двуколках. Перед глазами у нее мелькали кошмарные видения - дворецкий, целый сонм дворецких. Трудно было представить себе что-либо более огромное и величественное, чем Снэгсби, встретивший ее на пороге дома, который муж так неожиданно ей подарил. Читатель уже побывал в этом доме вместе с леди Бич-Мандарин. На верхней ступеньке стояла миссис Крамбл, кухарка и экономка с прекрасными рекомендациями, в лучшем своем черном шелковом платье с оборками, а из-за ее спины выглядывали несколько скромных девиц в чепцах и фартуках. Появился щуплый лакей и, чтобы быть вровень со Снэгсби, встал на две ступеньки выше дворецкого по другую сторону викторианского крыльца, сделанного в средневековом духе. Почтительно сопровождаемый Снэгсби, рядом с которым беспомощно суетился лакей, сэр Айзек помог жене выйти из автомобиля. - Все в порядке, Снэгсби? - спросил он с живостью и едва перевел дух. - В полном порядке, Сэр Айзек. - Так... Вот ваша хозяйка. - Надеюсь, миледи прибыла-с в свой новый дом благополучно-с. Да будет мне позволено сказать, сэр Айзек, что все мы счастливы служить-с миледи. (Как все хорошо вышколенные слуги, Снэгсби старался как можно чаще вставлять "с", обращаясь к господам. Делал он это в знак почтения и для того, чтобы гости по ошибке не приняли его за равного, так же как неизменно носил фрак не по росту и складки на брюках не спереди, а по бокам). Леди Харман смущенно наклонила голову в ответ на это приветствие, а потом сэр Айзек подвел ее к одетой в узкое шелковое платье миссис Крамбл, которая смиренно и почтительно присела перед своей новой госпожой. - Я надеюсь, миледи... - сказала она. - Надеюсь... Наступило короткое молчание. - Вот видишь, вся прислуга тут как тут, - сказал сэр Айзек и вдруг спохватился: - Чай готов, Снэгсби? Снэгсби, обращаясь к хозяйке, осведомился, куда подать чай: в сад или в гостиную, и сэр Айзек решил, что лучше в сад. - Там, дальше, еще один зал, - сказал он и взял жену за руку, оставив миссис Крамбл в почтительном поклоне у стола в прихожей. Всякий раз, как она приседала, шелка ее громко шелестели... - А сад очень большой, - сказал сэр Айзек. И вот женщина, которая еще три недели назад была девочкой, высокая, темноглазая, слегка смущенная и совсем юная, вошла в приготовленный для нее дом. Она ходила по этому дому со странным и тревожным чувством ответственности, совсем не радуясь подарку. А сэр Айзек, гордый и довольный новой собственностью, ликуя и ожидая благодарности, потому что и у него это был первый собственный дом, вел ее из комнаты в комнату. - Тебе ведь нравится? - спрашивал он, заглядывая ей в глаза. - Замечательно. Я не ожидала... - Смотри, - сказал он, показывая ей на лестничной площадке большую медную вазу с неувядаемыми гелиотропами. - Твои любимые цветы! - Мои любимые? - Ты так написала, помнишь, в альбоме. Это неувядаемые гелиотропы. Она удивилась, но тут же вспомнила. Теперь она поняла, почему внизу, когда она взглянула на увеличенную фотографию доктора Барнардо [Барнардо, Томас (1845-1905) - английский филантроп], он сказал: "Твой любимый герой из современников". Однажды он привез ей в Хайт очень модный в викторианские времена альбом, в котором на красивой розовой страничке была напечатана анкета - любимый писатель, любимый цветок, любимый цвет, любимый герой из современников, "самое нелюбимое" и еще множество всяких подробностей, касавшихся вкуса. Она заполнила эту страницу как попало поздней ночью и теперь была смущена, увидев, как тщательно ее небрежные ответы воплощены в жизнь здесь, в этом новом доме. Она написала, что ее любимый цвет розовый, потому что страничка была розовая, и вот обои в комнате были бледно-розовые, занавеси ярко-розовые с розовым же, чуть менее ярким, узором и большими розовыми кистями, абажур, покрывало на постели, наволочки, ковер, стулья, даже глиняная посуда, все, кроме вездесущих гелиотропов, было розовое. Увидев это, она поняла, что из всех цветов розовый меньше всего подходит для спальни. Она почувствовала, что отныне ей суждено жить среди гаммы оттенков от цвета сильно недожаренной баранины до семги. Она написала, что ее любимые композиторы Бах и Бетховен; так оно и было, в результате чего появился бюст Бетховена, но доктора Барнардо она сделала своим любимым героем потому, что его фамилия тоже начиналась на "Б" и она слышала от кого-то, что он превосходный человек. Задумчивое, но не слишком приятное лицо Джордж Элиот [Джордж Элиот - псевдоним английской писательницы Мэри Энн Эванс] у нее в спальне и полное собрание сочинений этой дамы в роскошных тисненых переплетах из розовой кожи были результатом столь же опрометчивого выбора любимого писателя. Она написала также, что Нельсон - ее любимая историческая личность, но сэр Айзек из ревности деликатно представил в своем доме этого замечательного, но, увы, далеко не высоконравственного героя лишь гравюрой с изображением битвы при Копенгагене [в 1801 г. английский адмирал Нельсон во время военных действий против союза северных держав разрушил канонадой значительную часть Копенгагена]. Она стояла, оглядывая комнату, а муж выжидательно смотрел на нее. Он чувствовал, что наконец-то произвел на нее впечатление!.. Конечно, она никогда в жизни не видела такой спальни. Комната была огромна даже по сравнению с самыми большими номерами в отелях, где они жили; здесь были письменные столики, изящная этажерка для книг, стыдливо-розовая кушетка, туалетный столик, бюро, ярко-розовая ширма и три больших окна. Она вспомнила свою тесную спаленку в Пендже, которая ее вполне устраивала. Вспомнила свои немногие книги, несколько фотографий - даже если бы она осмелилась их привезти, они были бы здесь не к месту. - А тут, - сказал сэр Айзек, распахивая белую дверь, - твой будуар. Ей бросилась в глаза огромная белая ванна, установленная на мраморной плите под окном из матового стекла с розовыми пятнами, и кафельный пол, устланный пушистыми белыми коврами. - А вот, - сказал он, отворяя незаметную, оклеенную теми же обоями, что и стены, дверь, - моя комната. - Да, - сказал он, отвечая на ее немой вопрос, - там моя спальня. А здесь твоя, отдельно. Так теперь принято у людей нашего круга... но дверь не запирается. Он медленно прикрыл дверь и окинул самодовольным взглядом все это созданное им великолепие. - Хорошо? - сказал он. - Правда?.. И, повернувшись к ней, к жемчужине, для которой была приготовлена эта шкатулка, обнял ее. Его рука все крепче сжимала ее талию. - Поцелуй меня, Элли, - прошептал он. В это мгновение гонг, вполне достойный Снэгсби, призвал их к чаю. Громкий удар прозвучал надменно и требовательно, не допуская возражений. Он был властный, как трубный глас, но еще более внушительный... Наступило неловкое молчание. - Я не умывалась с дороги, - сказала она, освобождаясь из его объятий. - И потом нас зовут к чаю. С той же поразительной способностью самолично распоряжаться всем, вплоть до мелочей, с которой сэр Айзек освободил жену от необходимости обставлять дом, он, когда появились дети, по сути дела, отстранил ее от беспокойства о них и об устройстве детской. Он ходил с озабоченным видом, насвистывая сквозь зубы, выслушивал советы знающих людей и проектировал идеальную детскую, причем мать его и теща превратились в некие кладези неизреченной мудрости и предусмотрительности. И в довершение к этому все было окончательно обезличено распоряжениями мисс Крамп, необычайно сведущей и дорогой няньки, чье пришествие имело место еще до рождения первого ребенка - непосредственно перед этим она нянчила одного маленького виконта. При таком сосредоточении лучших умов леди Харман предпочла как можно меньше думать о неизбежном будущем, сулившем ей, как она теперь поняла, новые неприятности, которые со временем станут просто нестерпимы. Лето обещало быть теплым, и сэр Айзек в ожидании великого события снял меблированный дом в горах близ Торки. Материнский инстинкт не возникает сам собой, по мановению волшебной палочки, его надо разбудить и развить, и я не верю, что леди Харман чем-либо хуже других женщин, если она, увидев наконец свою новорожденную дочь в руках у нянек, застонала и едва не лишилась чувств. - Ах! Пожалуйста, унесите ее! Унесите! Куда угодно, только унесите. Девочка, вся красная и сморщенная, как старушка, едва только переставала плакать и закрывала рот, становилась поразительно похожа на отца. Это сходство сгладилось через несколько дней; исчез и темно-рыжий цвет волос, но еще долгое время, после того как она стала самым обыкновенным милым ребенком, в душе у леди Харман оставалась тайная неприязнь. Первые годы супружества были самым счастливым временем в жизни сэра Айзека. У него было все, чего только может желать мужчина. Когда он женился, ему едва перевалило за сорок; он достиг руководящего положения в кондитерском производстве и в управлении дешевыми кафе, получил титул, обставил дом по своему вкусу, у него была молодая красавица жена, а вскоре родились очаровательные дети, похожие на него; и лишь через несколько лет безмятежного блаженства, едва веря этому, он обнаружил в своей жене нечто, очень похожее на неудовлетворенность судьбой и угрожавшее разрушить всю красоту и удобство его жизни. Сэр Айзек был из тех людей, какими так гордится современная Англия, человек непритязательный, целиком посвятивший себя делу, от которого его не отвлекали никакие эстетические или духовные интересы. Он был единственным сыном вдовы банкрота, владевшего некогда паровой мельницей, слабым и болезненным мальчиком, которого ей нелегко было вырастить. В шестнадцать лет он бросил учение в колледже мистера Гэмбарда в Илинге, едва сдав экзамены за второй курс педагогического отделения, и поступил в контору чайной компании клерком без жалованья; но вскоре перешел оттуда в крупное объединение столовых и кафе. Он выслужился перед хозяевами, предлагая разные способы экономии, и, когда ему не исполнилось и двадцати двух лет, уже получал в год двести пятьдесят фунтов. Многие юноши удовлетворились бы таким быстрым продвижением по службе и стали бы предаваться развлечениям, которые теперь считаются столь простительными молодости, но молодой Харман был сделан не из того теста, - успех только подхлестнул его энергию. Несколько лет он ухитрялся откладывать значительную часть своего жалованья и, когда ему исполнилось двадцать семь, основал совместно с мукомольной фирмой "Международную хлеботорговую и кондитерскую компанию", которая вскоре открыла филиалы по всей стране. Она ни в каком смысле слова не была "международной", но из всех дутых и надувательских названий это слово показалось ему самым подходящим, и успех дела оправдал его выбор. Задуманная первоначально как синдикат кондитерских фабрик, выпускающих особый сдобный и питательный хлеб, витаминизированный в отличие от обычных сортов, компания почти сразу создала сеть кафе, и в скором времени в Лондоне и в центральных графствах почти не осталось мест, куда "Международная компания" не поставляла бы служащим к завтраку пшеничные лепешки, вареные яйца, чай, кофе или лимонад. Все это далось Айзеку Харману нелегко. У него на лице появились морщины, нос, и без того острый, заострился еще больше, в волосах появилась проседь, а у тонких губ залегли жесткие складки. Все свое время он отдавал делу, сам входя в каждую мелочь: осматривал помещения, подбирал и увольнял управляющих, составлял инструкцию и устанавливал размеры штрафов для растущей армии своих служащих, вносил новые усовершенствования в главной конторе и пекарне, изыскивал все более и более дешевых поставщиков яиц, муки, молока и свинины, обдумывал рекламу и расширял сеть агентов. Он был охвачен своего рода вдохновением; он ссутулился и осунулся, ходил, насвистывая сквозь зубы, подсчитывал и прикидывал, гордясь тем, что он не просто преуспевает, но преуспевает как нельзя лучше. И, разумеется, ни один хлеботорговец, который действовал недостаточно энергично, или не был скуп, или, обладая более широкими интересами, думал не только о своей торговле, а обо всей стране, о нации или же о каких-нибудь глубоких тайнах жизни, не мог с ним соперничать. Он боролся со всеми соблазнами - до женитьбы ни одна живая душа даже не заподозрила бы, что он вообще подвержен каким-либо соблазнам и увлекается чем бы то ни было, кроме деловых операций, - и с незаметной решимостью избавился от всего, что могло его отвлечь; даже в политике его склонность к радикализму объяснялась главным образом досадой на преимущества, которые закон предоставлял домовладельцам, - это было естественно для человека, которому сплошь и рядом приходится арендовать помещения. В школе сэр Айзек способностями не блистал; привычка пускать крикетные мячи понизу, из-под руки, и пристрастие к крученым мячам скорее повредили ему в глазах соучеников, чем пошли на пользу; он избегал драк и неприятностей, а когда все-таки приходилось защищаться, наносил сильный удар своим белым кулаком, который он сжимал как-то по-особому. Он всегда был равнодушен к изяществу стиля, которое средний англичанин так ценит если не в искусстве, то по крайней мере в драке; прежде всего он стремился к обеспеченности, а достигнув этого, - к обогащению. С возрастом эти его склонности стали еще заметней. Когда он для укрепления здоровья стал играть в теннис, то сразу усвоил грубую подачу, на которую хотелось ответить пощечиной; он развил в себе точность удара, и его ответные мячи у самой сетки были просто убийственны. Он был не способен понять, что в игре могут быть еще какие-то неписаные обычаи, кроме тех, которые ясно предусмотрены правилами, и точно так же в жизни не признавал ничего, кроме буквы закона. Быть щедрым, например, значило для него попросту купить человека, уплатив ему деньги в виде подарка, без расписок и официальных обязательств. При таком складе души взгляды сэра Айзека на брачные отношения были, разумеется, простыми и строгими. Он знал, что за женщиной надо ухаживать, чтобы ее покорить, но уж когда она покорена, делу конец. Тут уж он и помыслить не мог ни о каком ухаживании. Она капитулировала, и сделка состоялась. Конечно, он должен ее кормить, одевать, быть с ней ласковым, внешне уважать ее достоинство и права хозяйки, а взамен вправе пользоваться всеми преимуществами и неограниченной властью над ней. Такова, как известно, супружеская жизнь по существующим обычаям, если при заключении брака не предусмотрены особые условия и у жены нет собственного состояния. Иными словами, такова супружеская жизнь в девяноста девяти случаях из ста. И сэр Айзек возмутился бы - и действительно возмущался, - если бы кто-нибудь предложил хоть в малейшей степени пересмотреть столь выгодный порядок. Он был убежден в своих благих намерениях и искренне хотел сделать свою жену счастливейшей женщиной в мире, ограниченной лишь разумными рамками и общими правилами благопристойности. Никогда еще он ни о ком и ни о чем так не заботился, как о ней, - даже о своей "Международной компании". Он не мог на нее налюбоваться. Отрывался ради нее от дела. С самого начала он решил окружить ее роскошью, предвосхищать каждое ее желание. Даже ее мать и Джорджина, которые казались ему совсем лишними в доме, были у них частыми гостьями. Он так опекал ее, что даже с врачом она должна была советоваться в его присутствии. Он купил ей жемчужное ожерелье, стоившее шестьсот фунтов. Право же, он был одним из тех идеальных мужей, которые становятся так редки в нашу эпоху общего упадка. Круг светских знакомств, в который сэр Айзек ввел свою жену, был невелик. После банкротства отца почти все друзья, как это бывает, отвернулись от его матери; он ни с кем не искал дружбы, знал только своих соучеников, а окончив школу, с головой ушел в дела и водил знакомство лишь с немногими. Когда его дела пошли в гору, снова появились всякие двоюродные братья и сестры, но миссис Харман, жившая в уютном домике в Хайбэри, принимала их знаки внимания с вполне оправданной холодностью. Он поддерживал главным образом деловые связи, - эти-то люди со своими семьями и составляли центр того нового мира, куда он постепенно, не торопясь, ввел Эллен. Соседей было довольно много, но Путни теперь настолько слился с Лондоном, что провинциальный обычай наносить визиты по-соседски почти не соблюдался и едва ли мог расширить круг друзей человека, недавно там поселившегося. В то время, как сэр Айзек женился, больше всего оснований считаться его ближайшим другом имел, пожалуй, мистер Чартерсон. Познакомились они на почве торговли сахаром. Чартерсон был шафером на свадьбе, и новоиспеченный баронет питал к нему чувство, очень похожее на восхищение. К тому же у мистера Чартерсона были очень большие уши - левое достигало просто необычайных размеров - и предлинные верхние зубы, которые были видны, как ни старался он спрятать их под экстравагантными усами, и хриплый голос; все это очень успокоило ревнивые опасения, столь естественные для молодожена. И, помимо всего прочего, мистер Чартерсон был как нельзя более удачно женат на крупной, очень ревнивой и предприимчивой смуглой женщине и имел роскошный дом в Белгравии. Он не был всем обязан самому себе в такой степени, как сэр Айзек, но все же в достаточной степени, чтобы горячо желать упрочить свое положение в свете и вообще интересоваться способами упрочить общественное положение, так что именно благодаря ему сэр Айзек впервые узнал, что, расширяя дело, невозможно обойтись без политики. - Я стою за парламент, - сказал Чартерсон. - Ведь сахар - это тоже политика, а я занимаюсь сахаром. Советую и вам примкнуть, Харман. Если мы не будем держать ухо востро, эти молодчики затеют всякие махинации с сахаром. И не только с сахаром, Харман! После настоятельной просьбы объяснить, в чем дело, он сказал, что готовится вмешательство в условия найма служащих и "всего можно ждать". - И кроме того, - сказал мистер Чартерсон, - таким людям, как мы, Харман, вернее всего рассчитывать на провинцию. Мы приобретаем вес. Надо и нам делать свое дело. Не вижу смысла отдавать все на откуп мелким хозяевам и юристам. Такие люди, как мы, должны заявить о себе. Нам нужно деловое правительство. Конечно, за это придется платить. Но если я буду иметь возможность заказывать музыку, то не прочь и заплатить кое-что музыканту. А не то они начнут совать нос в торговлю... Пойдет всякое там социальное законодательство. И то, что вы на днях говорили про аренду... - Я болтать не обучен, - сказал Харман. - Ума не приложу, как это я стану трепать языком в парламенте. - Да я вовсе и не говорю, что надо быть членом парламента, - возразил Чартерсон. - Это не обязательно. Но вступите в нашу партию, заявите о себе. Чартерсон убедил Хармана вступить в Национальный клуб либералов, а потом и в клуб "Клаймакс", и через Чартерсона он узнал кое-что о внутренних пружинах и сделках, которые так помогают великой исторической партии сохранять единство и жизнеспособность. Некоторое время он был под сильным влиянием закоренелого радикализма Чартерсона, но вскоре стал лучше разбираться в этой увлекательной игре и избрал собственную линию. Чартерсон жаждал попасть в парламент и добился своего; его первая речь, посвященная поощрительному субсидированию сахарной торговли, снискала похвалу мистера Ившэма; а Харман, который скорее согласился бы Пилотировать моноплан, чем выступить в парламенте, предпочел быть одной из тех молчаливых влиятельных сил, которые действуют вне нашего высшего органа управления. Каждую неделю он помогал кому-нибудь из либералов, оказавшихся в стесненных обстоятельствах, а потом, во время кризиса на Флит-стрит [улица в Лондоне, где расположены редакции крупнейших газет], почти целиком взял на себя субсидирование газеты "Старая Англия", партийного органа, имевшего такое важное общественное и моральное значение. После этого он без особого труда получил титул баронета. Эти успехи на политическом поприще изменили нерегулярную до тех пор светскую жизнь Хармана. До получения титула и женитьбы сэр Айзек, в соответствии со своими политическими интересами, бывал на разных публичных банкетах и кулуарных приемах в здании парламента и в других местах, но с появлением леди Харман он стал ощущать поползновения со стороны тех, кто поддерживает светскую жизнь великой либеральной партии в состоянии лихорадочной скуки. Горацио Бленкер, редактор газеты сэра Айзека, предложил свои услуги в светских делах, и после того, как миссис Бленкер нанесла леди Харман визит, во время которого поучала ее светской премудрости. Бленкеры устроили небольшой обед, дабы ввести молодую супругу сэра Хармана в великий мир политики. Этот первый званый обед в ее жизни скорее ослепил ее, чем доставил ей подлинное удовольствие. В ту самую минуту, когда она стояла перед зеркалом в своем белом, расшитом золотом платье, готовая ехать к Бленкерам, муж преподнес ей жемчужное ожерелье стоимостью в шестьсот фунтов, но, несмотря на это, она чувствовала себя худенькой девочкой с обнаженными руками и шеей. Ей приходилось снова и снова, опуская глаза, смотреть на это платье и на свои сверкающие белизной руки, чтобы напомнить себе, что она уже не девочка в школьной форме, которую любая из взрослых женщин в любой миг может отослать спать. Она немного беспокоилась из-за всяких мелочей, но на обеде не было ничего странного или затруднительного, кроме икры, к которой она сначала не притрагивалась, дожидаясь, пока не начнут другие. К великому ее облегчению приехали Чартерсоны, а обилие цветов на столе служило ей как бы защитой. Мужчина, сидевший справа от нее, был очень мил, очень разговорчив и, очевидно, совершенно глух, так что ей достаточно было просто придавать своему лицу вежливое и внимательное выражение. Он обращался почти исключительно к ней и описывал красоты Маркена и Вальхерена [острова у берегов Голландии]. А мистер Бленкер, деликатно учитывая ревнивый характер сэра Айзека и свою собственную привлекательность, обращался к ней всего три раза и при этом ни разу за весь обед не взглянул на нее. Через несколько недель они поехали на обед к Чартерсонам, а потом леди Харман сама дала обед, весьма искусно устроенный сэром Айзеком, Снэгсби и кухаркой-экономкой, при незначительной помощи со стороны; а потом был большой прием у леди Барлипаунд, где собралось многочисленное и пестрое общество, причем люди явно богатые перемежались с людьми явно добродетельными и далеко не столь явно умными. На этом сборище было полным-полно всяких Бленкеров, Крэмптонов, Уэстон-Мэссингэев и Дейтонов, здесь была миссис Миллингем с лорнетом в дрожащих руках и со своим последним ручным гением, и Льюис, и многое множество акул и головастиков либерализма, которые были ужасно оживлены, высокомерны и весь вечер важничали. Дом поразил Эллен своим блеском, особенно величественна была широкая лестница, и никогда еще она не видела столько людей во фраках и вечерних платьях. Это могло показаться приятным сном - внизу, в раззолоченной гостиной, около лестницы леди Барлипаунд пожимала руки всем подряд, миссис Блэптон с дочерью устрашающе прошелестели платьями и вмиг исчезли, множество блистательных, темноглазых, элегантно одетых красавиц, собравшись кучками, чему-то громко, но загадочно смеялись. Всякие Бленкеры так и мелькали повсюду, причем Горацио, большой, округлый, со своим звучным тенором, особенно походил на распорядителя в универсальном магазине, препровождающего покупателей в различные отделы: чувствовалось, что он сплетает все эти пестрые нити в одну великую и важную либеральную ткань и заслужил от партии самые высокие почести; он даже представил леди Харман человек пять или шесть, сурово глядя поверх ее головы, так как не хотел пускать в ход свои чары, щадя чувства сэра Айзека. Люди, которых он к ней подвел, показались ей не очень интересными, но, возможно, здесь виновато было ее вопиющее невежество в политических делах. В апреле леди Харман перестала кружиться в водовороте лондонского общества, а в июне переехала с матерью и опытной кормилицей в прекрасный меблированный дом, который сэр Айзек снял близ Торки, и стала готовиться к рождению своей первой дочери. Муж считал, что с ее стороны глупо и неблагодарно плакать и капризничать после того, как он на ней женился, а она несколько месяцев именно это и делала, но его мать объяснила, что в состоянии Эллен это совершенно естественно и простительно, так что он стал скрывать свое нетерпение, и вскоре его жене удалось, взяв себя в руки, начать вновь приспосабливаться к миру, который одно время, казалось, настолько весь перевернулся, что в нем невозможно стало жить. Выйдя замуж, ока как бы остановилась в своем росте, а теперь снова начала взрослеть; и если школьные годы ее быстро кончились, а в колледже ей и совсем не пришлось учиться, зато у нее теперь был немалый опыт, который мог заменить образование, столь необходимое в наше время. В первые три года супружества появились на свет три девочки, потом, после короткого перерыва, - четвертая, которая была гораздо слабее здоровьем, чем старшие, и наконец после долгих разговоров, которые вели с ней шепотом мать и свекровь, деликатных порицаний и разъяснений пожилого, уважаемого домашнего врача и потрясающе смелых высказываний старшей сестры (которые она не раз выпаливала за столом, едва Снэгсби успевал закрыть за собой дверь!), этот период плодородия кончился... Тем временем леди Харман пристрастилась к чтению и стала задумываться над тем, что читала, а там уже оставался всего один шаг, чтобы задуматься над собой и над своей жизнью. Одно влечет за собой другое. В жизни леди Харман главным был теперь сэр Айзек. Но когда она ясно осознала свое положение, ей стало казаться, что она живет, как в осажденном городе. Куда бы она ни повернулась, она сразу наталкивалась на него. Он завладел ею совершенно. Сначала она покорилась неизбежному, но потом, незаметно для себя самой, снова стала смотреть на огромный и многообразный мир, который был за ним и вне его, почти так же смело, как и до того времени, когда он встретился на ее пути и осадил ее со всех сторон. После первого приступа отчаяния она изо всех сил старалась соблюдать условия сделки, которую так непредусмотрительно заключила, быть любящей, преданной, верной, счастливой женой этому прижимистому, вечно задыхающемуся человечку, но он был ненасытен в своих требованиях, и это была не последняя причина, по которой она поняла, что все равно у нее ничего не выйдет. Стяжатель и собственник, он оскорблял ее, покорную во всем, назойливыми подозрениями и ревностью, - ревность вызывало у него и ее детское преклонение перед умершим отцом и ее обыкновение ходить в церковь, он ревновал ее к Уордсворту, потому что она любила читать его сонеты, ревновал, потому что она любила классическую музыку, ревновал, когда она хотела куда-нибудь поехать; если она бывала холодна, - а она становилась все холоднее, - он тоже ревновал, а малейший проблеск страсти наполнял его низким и злобным страхом перед возможной изменой. И как ни старалась она верить ему, от нее не могло укрыться, что его любовь была полнейшим торжеством собственничества и похоти, без доброты, без готовности пожертвовать собой. Все его обожание и самоотречение были просто вспышками страсти, нетерпеливого желания. И как ни старалась она закрыть глаза на эти свои открытия, какие-то силы внутри нее, первобытные силы, от которых зависела вся жизнь, заставляли ее вспоминать, что у него отталкивающее лицо, длинный, уродливый нос, тонкие, плотно сжатые губы, хилая шея, влажные руки, неуклюжие, нервные движения, привычка фальшиво насвистывать сквозь зубы. Она не могла забыть ни одной мелочи. На что бы она ни взглянула, отовсюду он лез в глаза, как его рекламы. Когда она наконец стала зрелой женщиной, причем выросла и физически, так как прибавила почти дюйм в росте с тех пор, как вышла замуж, жизнь для нее все больше стала походить на фехтовальный поединок, в котором она старалась взглянуть поверх его головы, из-под его рук, то справа, то слева, а он всеми силами мешал ей. И от полнейшей супружеской покорности она почти незаметно, но неуклонно переходила к сознанию, что ее жизнь - это борьба, которую она, как ей поначалу казалось, вела против него в одиночку, без поддержки. Во всяком романе, как во всякой картине, неизбежно упрощение, и я рассказываю о том, как изменялись взгляды леди Харман, без тех сложных скачков вперед или назад, резких перемен настроений и возвратов к прошлому, которые были неизбежны в развитии ее ума. Она часто металась, порой снова становилась покорной, безупречно верной и почтительной молодой женой, иногда же скрывала унижение несчастного брака, притворяясь довольной и счастливой. И надо ее понять - она все чаще осуждала и презирала его, но бывали и мгновения, когда этот неистовый человек ей искренне нравился, и в душе ее появлялись проблески нелепой материнской нежности к нему. Живя с ним бок о бок, нельзя было этого избежать. Она ведь тоже не была лишена собственнического чувства, свойственного всякой женщине, и ей неприятно было видеть, что им пренебрегают, или что он хуже других, или небрежно одет; даже его жалкие грязные руки вызывали у нее заботливую жалость... Но все время она пытливо присматривалась к окружающему миру, этому огромному фону, на котором проходили их две маленькие жизни, и думала о том, что может он дать ей сверх их супружеских отношений, которые так мало для нее значили. Пытаться проследить, как идея непокорства проникли в рай сэра Айзека, - это все равно что считать микробов в организме больного. Эпидемия носится в воздухе. В наше время нет Искусителя - нет, собственно говоря, и яблока. Непокорное начало стало неосязаемым, оно проникает всюду, как сквозняк, залетает и скапливается, как пыль, - это тот же Змей, только рассеянный повсюду. Сэр Айзек привез в свой дом молодую, красивую, полную радости и смущения Еву и, по своим понятиям, должен был стать счастливым навек. Одну опасность он хорошо знал, но был постоянно начеку. За шесть долгих лет она ни разу не разговаривала наедине с другим мужчиной. Но Мьюди и сэр Джесс Бут присылали ей посылки, которые он не проверял, приходила газета, и он ее предварительно не просматривал, акушерки, которые наставляли Эллен во всех женских делах, говорили о каком-то "движении". А тут еще Джорджина... Все эти женщины уверяли, что добиваются "права голоса", но это пустое и бессмысленное требование было только зловещей маской. А под маской скрывалось смутное, но непреодолимое недовольство своей участью. Оно было устремлено... трудно было понять, куда именно, но, во всяком случае, все семейные человеческие инстинкты восставали против этого недовольства. Бурное брожение уже вылилось наружу, - были митинги, демонстрации, сцены в "Женской галерее" и что-то вроде бунта перед зданием парламента, когда сэр Айзек наконец понял, что это коснулось и его семьи. Он полагал, что все суфражистки - женщины вполне определенного возраста, красноносые, в очках, одетые по-мужски, которые только и мечтают попасть в объятия полисменов. Один раз он уверенно и презрительно высказал это Чартерсону. Он и мысли не допускал, что есть женщины, которые не завидуют леди Харман. Но однажды, когда в доме гостили ее мать и сестра, он, разбирая по привычке почту за завтраком, вдруг обнаружил две одинаковые бандероли с газетами на имя его жены и свояченицы, и на них были крупно напечатаны слова: "Право голоса для женщин". - Господи! - ахнул он. - Это еще что такое? У себя в доме я этого не потерплю. И он швырнул газеты в корзину для бумаг. - Я была бы вам весьма признательна, - сказала Джорджина, - если бы вы не выбрасывали "Право голоса". Мы подписались на эту газету. - Как? - вскричал сэр Айзек. - Да, подписались. Снэгсби, подайте газеты сюда. (Снэгсби оказался в затруднительном положении. Он вынул газеты из корзины и посмотрел на сэра Айзека.) - Положите там, - сказал сэр Айзек, махнув рукой в сторону буфета, потом в наступившем молчании протянул теще два незначительных письма. Он был бледен и задыхался. Снэгсби деликатно вышел. Сэр Айзек посмотрел ему вслед. Потом он заговорил, подчеркнуто не обращая внимания на Джорджину. - Что это ты, Элли, вздумала подписаться на такой вздор? - спросил он. - Я хочу читать газету. - Но не можешь же ты соглашаться с подобной чушью. - Чушью?! - повторила Джорджина, накладывая себе на блюдечко варенья. - Ну дрянью, если вам так больше нравится, - буркнул сэр Айзек, сердито сопя. Этим он, как потом выразился Снэгсби (ибо битва была так горяча, что еще продолжалась, когда тот через некоторое время вернулся в комнату), подлил масла в огонь. За столом у Харманов вспыхнул яростный спор и запылал, как лесной пожар. Он не угасал много недель, продолжая тлеть, хотя первое жаркое пламя померкло. Я не стану повторять все доводы, которые приводились с обеих сторон, они были просто убийственны, и читатель, конечно, не раз их слышал, и на чью бы сторону он ни стал, едва ли его могут заинтересовать злобные выпады сэра Айзека и язвительные возражения Джорджины. Сэр Айзек спросил, согласны ли женщины служить в армии, на что Джорджина осведомилась, много ли лет он сам там прослужил, и ужаснула свою мать прозрачными намеками на муки и тяготы материнства, и так далее в том же духе. Снэгсби ловил каждое слово, а миссис Собридж никогда еще не проявляла столько светского искусства - она молчала, напускала на себя чопорность, деликатно, но безуспешно предлагала "переменить тему", делала вид, что возмущена и сейчас уйдет. Но нас гораздо больше интересуют те отголоски этого замечательного спора, которые еще долго звучали в разговорах сэра Айзека с леди Харман после того, как Джорджина уехала. Однажды начав разговор о женской эмансипации, он уже не мог его оставить, и хотя Эллен каждое свое замечание начинала словами: "Конечно, Джорджина заходит слишком далеко", - он сам постепенно толкал ее к крамольным взглядам. Разумеется, нападая на Джорджину, сэр Айзек выставил напоказ многие ее нелепости, но и Джорджина не раз выбивала почву из-под ног у сэра Айзека, и в результате их спор, как и большинство споров, не убеждал слушателя, а лишь заставлял задуматься. Леди Харман не согласилась ни с той, ни с другой стороной и стала самостоятельно исследовать огромные бреши, которые они пробили в ее простых и скромных девических представлениях. Вопрос, изначально поднятый в раю: "А почему нельзя?" - запал ей в голову, и она уже не могла от него отвязаться. Задавшись этим вопросом, человек должен распроститься с наивностью. Все, что представлялось ей таинственным и непреложным, оказалось явным и сомнительным. Она все чаще стала читать, стремясь что-то узнать и понять, и все реже - просто для развлечения. В голове у нее рождались мысли, которые сначала казались дикими, потом - странными, но возможными, и наконец она привыкала к ним. И тревожное, неотвязное чувство ответственности неуклонно росло в ней. Вы легко поймете это чувство ответственности, если испытывали его сами, - в противном случае понять его не так-то просто. Дело в том, что если оно приходит вообще, то лишь в результате разочарования. Мне кажется, все дети начинают с того, что принимают общий порядок вещей, правильность общепринятых представлений как должное, и многие счастливы хоть тем, что никогда не перерастают это убеждение. Они сходят в могилу с твердой верой, что во всех несправедливостях и неурядицах жизни, в нелепостях политики, в строгости нравов, в бремени обычаев и капризах закона есть мудрость, и смысл, и справедливость, - они никогда не теряют веры в установленный порядок, которую унаследовали вместе с прочим домашним имуществом. Но все больше людей лишается этой уверенности; наступает просветление, как будто утро заглядывает в незанавешенное окно комнаты, освещенной свечами. И вдруг оказывается, что приветливые огоньки, которые проникали во все уголки нашего мира, - это всего лишь коптящие и оплывающие свечи. За пределами, где, казалось, надежно хранятся незыблемые ценности, нет ничего, кроме бесконечного и равнодушного мира. Мудрость дарована нам, или же нет на свете мудрости; решимость дарована нам, или же нет на свете решимости. Это бремя каждый из нас несет в меру сил своих. Нам дан талант, и да не зароем мы его в землю. Поскольку зашла речь о влияниях, побудивших леди Харман выйти из той покорности, к которой женщины более склонны, чем мужчины, можно сказать, что тут не последнее место занимали ее разговоры с Сьюзен Бэрнет, - эти разговоры отличались своеобразием и остротой, но вместе с тем были похожи на многие из тех толчков, щипков и уколов, которыми жизнь осыпала леди Харман, когда ум ее начал пробуждаться. Сьюзен Бэрнет приходила каждую весну, чтобы привести в порядок занавеси, мебель и чехлы; ее нашла миссис Крамбл - это была сильная, коренастая женщина с большими голубыми глазами, и ее подкупающая простота сразу понравилась леди Харман. В ее распоряжение предоставляли какую-нибудь из свободных комнат, где она с большой охотой - лишь бы не мешали кроить - изливала бурный поток слов, который не прерывался даже когда рот у нее был набит булавками. И леди Харман проводила с Сьюзен Бэрнет целые часы, завидуя независимости этой молодой женщины, и с интересом, смешанным со страхом и восхищением, выслушивала рассказы Сьюзен, которая немало повидала за свою трудную и богатую приключениями жизнь. Началось все с разговора о работе самой Сьюзен и вообще о жизни молодых женщин, работающих в обивочных мастерских, где одно время работала и Сьюзен, пока не поняла, что может иметь собственную "клиентуру". А жизнь у этих женщин была такая, что, слушая Сьюзен, леди Харман особенно остро чувствовала, какое комнатное, тепличное воспитание получила она сама. - Неправильно это, - сказала Сьюзен, - что девушек посылают работать вместе с молодыми мужчинами в дома, где никто не живет. Мужчины, понятное дело, сразу начинают к ним приставать. Они, конечно, совладать с собой не могут, и, по правде сказать, многие девушки сами им на шею вешаются. Но и мужчины тоже хороши - бывает, так пристанут, что спасу нет. Меня с одним таким озорником часто работать посылали, он к тому же еще женатый был. Ох, и намаялась я с ним! Руки ему до крови кусала, покуда не отпустит. По мне женатые еще хуже холостых. Нахальней. Один раз я его так толкнула, что он крепко стукнулся головой об этажерку. У меня душа со страху в пятки ушла. А он говорит; "Ах ты, чертенок, я с тобой еще сквитаюсь..." Да чего там, меня, бывало, похуже обзывали... Конечно, порядочная девушка себя блюдет, но это нелегко и для некоторых соблазн... - Мне кажется, - заметила леди Харман, - вы могли бы пожаловаться. - Чудно, - сказала Сьюзен, - но я всегда считала, что девушка не должна жаловаться. Это дело только ее касается. Да и не так-то легко такое сказать... И хозяин не любит, чтоб его такими жалобами донимали... К тому же не всегда и разберешься, который из двоих виноват. - Сколько же лет этим девушкам? - спросила леди Харман. - Есть и такие, которым всего семнадцать или восемнадцать. Это уж смотря какая работа... - Конечно, многим приходится потом выходить замуж... Эта ужасная и очень живая картина происходящего в пустых домах не выходила у леди Харман из головы, особенно ее ужасало, когда она представляла себе, как строгая, смирная, работящая Сьюзен Бэрнет кусает руки насильника. Она словно заглянула в бездну, где бурлит жизнь простых людей, в бездну, которую раньше не замечала, хотя она была прямо у нее под ногами. Сьюзен рассказала про этих людей несколько любовных историй, подлинных историй про горячую и честную любовь, и леди Харман, чье голодное воображение жаждало пищи, восхищалась и приходила в ужас. Сьюзен, видя ее интерес, стала рассказывать о мастерских, о сдельной работе и тайных любовных делах. Оказалось, что она, по сути дела, кормит семью; у нее была вечно больная мать, слабоумная сестра, не выходившая из дому, брат в Южной Африке, который, правда, присылает деньги, да еще три маленьких сестренки. А отец... Про отца она на первых порах говорить избегала. Но вскоре леди Харман узнала кое-что о том времени в жизни Сьюзен, "когда никто из нас еще не начал зарабатывать деньги". Оказалось, что отец ее был добрым, умным, небогатым человеком, который попробовал открыть пекарню и кондитерскую в Уолтемстоу, - мать уже тогда была больна, многие из братьев и сестер рождались мертвыми. - Сколько же вас было всего? - спросила леди Харман. - Тринадцать. Отец часто смеялся и говорил, что у него чертова дюжина детей. Сначала родился Лука... И Сьюзен, загибая пальцы, принялась перечислять библейские имена. Ей удалось насчитать только двенадцать. Она задумалась, но потом вспомнила. - Ах да! - воскликнула она. - Был еще Никодим. Он родился мертвым. Я всегда забываю бедняжку Никодима! А он был... какой же по счету? Шестой или седьмой? Седьмой, после Анны. Она рассказала кое-что и об отце, но в его жизни, видимо, произошла какая-то катастрофа, о которой она не хотела говорить. А леди Харман была слишком деликатна, чтобы расспрашивать об этом. Но однажды Сьюзен разговорилась сама. Она рассказала о том, как пошла работать, когда ей еще не было двенадцати лет. - Но я думала, обязательное обучение... - сказала леди Харман. - Пришлось просить комитет, - сказала Сьюзен, - да, пришлось просить их, чтоб разрешили мне пойти работать. Они там сидели за круглым столом в большой-пребольшой комнате и были все такие добрые, а один старик с длинной седой бородой - добрей всех. "Ты не бойся, девочка, - говорит. - Скажи нам, почему ты хочешь пойти работать?" "Ну, - говорю, - должен же кто-то зарабатывать", - а они засмеялись так ласково, и все пошло как по маслу. Понимаете, это было после дознания по делу отца, и люди старались быть к нам добрыми. "Жаль, что все они не могут пойти работать вместо того, чтобы учиться всякому вздору, - сказал тот старик. - Научись хорошо работать, милая". И я научилась... Она замолчала. - После дознания по делу отца? - переспросила леди Харман. Сьюзен, казалось, была рада случаю. - Отец утонул, - сказала она. - Я вам про это еще не говорила. Он утонул в реке Ли. Мы с этим дознанием хлебнули горя, сраму-то было сколько. Открылись всякие подробности... Поэтому мы и переехали в Хаггерстон. Это было самое большое наше несчастье, хуже всего. Хуже, чем когда все вещи продали с молотка или когда у детей была скарлатина и пришлось все сжечь... Не люблю я говорить об этом. Ничего не могу с собой поделать... Сама не знаю, почему я вам все это рассказываю, леди Харман, просто вот так, захотелось - и все. Кажется, я за столько лет еще слова про это никому не сказала, кроме самой своей близкой подруги, и она посоветовала мне почаще ходить в церковь. Но я всегда говорила и сейчас скажу: не верю я, что мой отец мог плохое сделать, не верю и никогда не поверю, что он покончил с собой. Не поверю, что он был пьян. Ума не приложу, как он упал в реку, но уверена, что все было не так. Он был слабый человек, мой отец, не спорю. Но такого труженика свет не видал. Конечно, он отчаивался, но ведь и всякий бы отчаивался на его месте. Пекарня приносила одни убытки, часто мы по целым неделям мяса не видели, а потом появился один из этих "международных" и начал все продавать чуть не задаром... - Из "международных"? - Да. Вы-то, я думаю, никогда о них и не слышали. Они все больше в бедных кварталах действуют. Теперь-то они торгуют чаем и закусками, но начали с булочных и делали вот что: открывали магазин и продавали хлеб по дешевке, покуда всех старых булочников не разорят. Вот как они делали, и отца прихлопнуло, как мышь в мышеловке. Все равно, будто машина раздавила. Тут мы вовсе в долгах запутались. Конечно, нельзя винить людей за то, что они идут туда, где дают больше, а платить надо меньше, но только когда мы уехали в Хаггерстон, цены сразу подскочили. Отец, конечно, места себе не находил. Совсем забросил свою пекарню, все сидел и печалился. Право слово, на него жалко было смотреть! Он глаз не мог сомкнуть, вставал по ночам и спускался вниз. Мать говорила, что один раз она застала его там в два часа ночи: он подметал пекарню. Забрал себе в голову, что это может его спасти. Но я никогда не поверю, что он по своей воле нас бросил. До смертного часа не поверю... Леди Харман задумалась. - А разве он не мог поступить куда-нибудь на работу, наняться пекарем? - У кого была собственная пекарня, тому это не так-то просто. Ведь молодых-то сколько! Они знают все нынешние порядки. А кто имел свою пекарню да разорился, тот уж как пришибленный. Из-за этой компании работать стало ох как трудно. Все переменилось. Всем стало хуже... Несколько секунд обе женщины, леди Харман и Сьюзен Бэрнет, молча думали о "Международной компании". Первой заговорила Сьюзен. - Это неправильно, - сказала она. - Нельзя позволять одним людям разорять других. Это не честная торговля, это вроде убийства. Нельзя это позволять. Откуда было отцу знать?.. - Но ведь конкуренция неизбежна, - сказала леди Харман. - Какая же это конкуренция! - возразила Сьюзен. - Но... кажется, они продают хлеб дешевле. - Да, сначала. А потом, когда погубят человека, делают что хотят... Вот наш Люк - он такой, все напрямик говорит. Так вот он сказал, что это настоящая монополия. Но как жестоко таким способом убирать с дороги людей, которые хотят жить честно, порядочно и воспитать детей, как полагается! - Да, пожалуй, вы правы, - сказала леди Харман. - Что же было делать отцу? - сказала Сьюзен и снова занялась креслом сэра Айзека, от которого ее отвлек разговор. И вдруг, не выдержав, воскликнула с возмущением: - А теперь Элис должна работать у них и брать их деньги! Это для меня хуже смерти! Все еще стоя на коленях перед креслом, она повернулась к леди Харман. - Элис работает в одном из ихних кафе на Холберн-стрит официанткой, хоть я и старалась ее отговорить. С ума можно сойти, как об этом подумаешь. Сколько раз я ей говорила: "Элис, чем брать их грязные деньги, я бы лучше умерла с голоду под забором". А она работает! Говорит, что глупо с моей стороны помнить зло. И смеется надо мной! "Элис, - говорю я ей, - я удивляюсь, как это наш бедный покойный отец не встал из гроба, чтобы проклясть тебя". А она смеется. Говорит, что я злопамятная... Конечно, когда это случилось, она была еще совсем крошка. Она не может помнить так, как я... Леди Харман задумалась. - Так вы не знаете... - начала она, обращаясь к спине Сьюзен, прилежно согнутой над работой. - Не знаете, кому... кому принадлежат эти кафе? - Кажется, какой-то компании, - сказала Сьюзен. - Но только, по-моему, это их не оправдывает, хоть они и компания... В последние годы мы сильно расшатали строгость викторианского этикета, и все, от принцесс и жен премьер-министров до самых низших слоев, говорят теперь на темы, которые в девятнадцатом веке считались крайне неприличными. Но в то же время, пожалуй, есть и такие темы, которые стали считаться еще менее приличными, чем раньше, и прежде всего это разговоры об источниках доходов, всякие попытки хотя бы приблизительно выяснить: кто же в конечном счете отдает свое здоровье и силы, терпит нужду, чтобы вы могли делать что вздумается и жить в роскоши? Право, это чуть ли не единственное уцелевшее неприличие. Поэтому леди Харман даже наедине с собой не без тайного страха и смущения предавалась мыслям, которые пробудила в ней Сьюзен Бэрнет. Ей давным-давно внушили, и она привыкла считать, ни минуты не сомневаясь, что "Международная хлеботорговая и кондитерская компания" - это важный вклад в дело Прогресса и что сэр Айзек вне стен своего дома очень полезный и нужный человек, вполне заслуживший титул баронета. Она не особенно задумывалась над этим, полагая, что он каждый день на новой научной основе творит чудо с хлебами и рыбой, питая огромное множество людей, которые иначе остались бы голодными. Она знала также по рекламам, которые видела на каждому шагу, что этот хлеб приготовляется с соблюдением всех санитарных норм и необычайно полезен для здоровья; она видела на первых страницах "Дейли мессенджер" заголовки "Фауна мелких пекарен" и изображения Blatta orientalis, таракана обыкновенного, и знала, что сэр Айзек из пристрастия к чистоте начал в газете "Старая Англия" шумную и увенчавшуюся успехом кампанию за введение новых правил и порядка инспектирования пекарен. И ей казалось, что, открывая повсеместно кафе, он чуть ли не занимается благотворительностью; сэр Айзек говорил, что булочки у него пышнее, порции масла больше, чайники красивей, ветчина изящней нарезана, пироги со свининой свежее, чем в закусочных других фирм. Она думала, что всякий раз, когда он засиживается до глубокой ночи, погруженный в планы и расчеты, или когда уезжает на целые дни в какой-нибудь большой город - в Кардифф, в Глазго, в Дублин, или же когда он озабочен за обедом и задумчиво насвистывает сквозь зубы, он только и думает, как бы удешевить чай, какао и мучные изделия, поглощаемые нашими английскими юношами и девушками, которые каждый день выходят на улицы больших городов в поисках пищи. И она знала, что его поставки необходимы английской армии во время маневров... Но разорение Бэрнетов "Международной компанией" портило всю картину, и, что замечательно, эта маленькая трагедия ни на мгновение не казалась леди Харман исключительным случаем в честной деятельности огромной фирмы. Она упорно представлялась ей как оборотная сторона медали. Выходило так, словно она все время в душе сомневалась... Она не спала по ночам, убеждая себя, что случай с Бэрнетами был единственным печальным недосмотром, что стоит только сказать об этом сэру Айзеку, и он сразу все возместит... И все же она ничего не сказала сэру Айзеку. Но однажды утром, когда эти сомнения еще не улеглись в ее душе, сэр Айзек объявил, что он едет в Брайтон, а оттуда на автомобиле по побережью до Портсмута, где его сейчас не ожидают, чтобы посмотреть, как работает аппарат фирмы. Дома он, против обыкновения, ночевать не будет. - Ты думаешь открыть новые филиалы, Айзек? - Может быть, и открою в Арунделе, там посмотрим. - Айзек... - Она помолчала, подыскивая слова. - Наверное, в Арунделе есть пекарни. - Я ими займусь. - Если ты откроешь там филиал... ведь тогда старым пекарням плохо придется? - Это уж их забота, - сказал сэр Айзек. - Разве это справедливо? - Прогресс есть прогресс, Элли. - По-моему, это несправедливо... Разве немилосерднее было бы взять старого хозяина к себе, сделать его компаньоном или чем-нибудь в этом роде? Сэр Айзек покачал головой. - Мне нужна молодежь, - сказал он. - Со стариками далеко не уедешь. - Но ведь это так несправедливо... Наверное, у некоторых из этих маленьких людей, которых ты разоришь, есть семьи. - Что-то ты сегодня философствуешь, Элли, - сказал сэр Айзек, поднимая голову от чашки с кофе. - Я все думала... об этих маленьких людях. - Кто-то наговорил тебе бог весть что о моих делах, - сказал сэр Айзек и поднял указательный палец. - Если это Джорджина... - Нет, не Джорджина, - сказала леди Харман, прекрасно понимая, однако, что нельзя сказать ему, кто. - Невозможно вести дело так, чтобы никто не страдал, - сказал сэр Айзек. - Нет ничего легче, чем опорочить любой растущий концерн. Есть люди, которые хотели бы всякое дело ограничить максимальным оборотом наличных средств и неизменной годовой прибылью. Ты, наверно, слышала о статьях в "Лондонском льве". Хорошенькое дело! Весь этот шум из-за мелких лавочников - просто новое вымогательство. Конечно, были неприятности с официантками, и всякие там выдумки насчет нормандских яиц и прочее, но тебе, по-моему, вовсе незачем читать все, что пишут против меня, и поднимать этот разговор за завтраком. Дело есть дело, у меня не благотворительное заведение, и хороши бы мы с тобой были, если б я не руководил концерном на деловой основе... Да ведь этот тип из "Лондонского льва" приходил ко мне с двумя первыми статьями, прежде чем их пустить. Стоило мне захотеть, и я живо замял бы эту историю. Надо было только купить последнюю страницу их паршивого журнальчика. Вот чего все это стоит. Суди сама. Да что говорить! Он просто вымогатель, вот и все. Много ему дела до моих официанток, для него главное - заработать. Скажите на милость: мелкие хозяева! Знаю я их! Хороши жертвы! Да любой из них, дай ему только волю, содрал бы три шкуры со всех остальных... Сэр Айзек еще долго брюзжал. Он встал, подошел к камину и, расположившись поудобнее, стал отводить душу. Эта его неожиданная вспышка многое объяснила леди Харман. Он вышел из себя, потому что совесть у него была не чиста. И чем злобнее становились его излияния, тем глубже задумывалась женщина, которая сидела за столом и внимательно его слушала... Когда сэр Айзек наконец сел в автомобиль и уехал на вокзал Виктория, леди Харман позвала Снэгсби. - Скажите, есть такой журнал "Лондонский лев"? - спросила она. - Боюсь, что этот журнал вам не понравится, миледи, - ответил Снэгсби вежливо, но твердо. - Знаю. Но мне он нужен. Все номера, где есть статьи про "Международную хлеботорговую компанию". - Но они такие грубые, миледи, - сказал Снэгсби с убедительной улыбкой. - Сейчас же поезжайте в Лондон и достаньте их. Снэгсби поколебался и вышел. Через пять минут он вернулся с пачкой в кожаном переплете. - Они были в буфетной, миледи, - сказал он. - Ума не приложу, как они туда попали; наверное, кто-нибудь их принес, но они в полном вашем распоряжении, миледи. - Он помолчал. Потом сказал с заговорщическим видом: - Боюсь, что сэр Айзек будет очень недоволен, если оставить их здесь, миледи, когда они будут вам уже не нужны. Леди Харман приготовилась к неожиданным открытиям. Она сидела в своей комнате, отделанной розовым (ее любимый цвет), и читала резкие, злобные, грубо написанные, и все же коварно убедительные статьи о деловых методах своего мужа. И какой-то голос внутри нее шептал: "А разве раньше ты этого не знала?" Бесконечная уверенность, что ее богатство и положение были лишь плодом усердного и честного служения обществу, уверенность, которой она молчаливо утешалась в своей безрадостной супружеской верности, как-то вся съежилась и поблекла. Без сомнения, автор статей был низкий вымогатель; даже ее неискушенный ум улавливал отталкивающую предвзятость в каждой его фразе; но, несмотря на все выпады и преувеличения, факты оставались фактами. Журналист описывал, как несправедлив сэр Айзек к своим управляющим, и эти сведения явно сообщил какой-то управляющий, которого он уволил. И, главное, это звучало очень убедительно, было очень похоже на него. В статье говорилось также, как мало он платит продавщицам, приводились длинные выдержки из его инструкций и таблицы штрафов... Отложив газету, она вдруг живо увидела отца Сьюзен Бэрнет, растерянного, не знающего, что делать. Ей почему-то казалось, что отец Сьюзен был маленьким, добрым, пушистым, как кролик, человечком. Конечно, прогресс необходим, и выживает тот, кто лучше других сумеет приспособиться. Она поймала себя на том, что сравнивает воображаемого отца Сьюзен Бэрнет и сэра Айзека, сутулого, с острым, как у хорька, лицом, задумчиво насвистывающего сквозь зубы. С тех пор она нередко видела своего мужа насквозь. Когда душу леди Харман леденило сознание, что и в ее судьбе, и в делах сэра Айзека, и вообще в мире далеко не все благополучно, у нее возникало множество новых мыслей и чувств. По временам она загоралась желанием "сделать что-нибудь", как-то исполнить свой долг и успокоить совесть. Но порой ей нестерпимо хотелось не исполнять долга, а убежать от него. Она металась, чувствовала себя беспомощной и больше всего на свете желала вернуться в мир своего детства, где ни о чем не надо задумываться, и в конце концов все правильно. Вероятно, ей казалось несправедливым, что какая-то внутренняя необходимость вынуждает ее так серьезно воспринимать все это; разве она не была хорошей женой и не родила четверых детей?.. Я стараюсь как можно ясней изложить здесь то, что для леди Харман было далеко не так ясно. Я привожу здесь последовательно размышления, которые вовсе не следовали одно за другим, а теснили, подавляли и захлестывали друг друга. Иногда, под настроение, в голову ей лезли всякие пошлые мелочи. Иногда же приходили возвышенные мысли. Иногда она испытывала неодолимую тайную враждебность к своему энергичному мужу, а порой ей хотелось быть терпимой ко всему на свете. Настроение у нее часто менялось, как, впрочем, у всех, бывали приступы сомнений и цинизма, гораздо более серьезные, чем позволяют рассказать традиционные рамки романа. И многие из этих настроений она сама не могла бы определить и объяснить. Едва ли естественно слишком долго беспокоиться о чистоте источников своего материального благополучия. Все это результат современных понятий о совести. У всякого здорового человека возникает невольный протест против таких мучительных размышлений. И в душе леди Харман могучие инстинкты восстали против этих вспышек неугомонного чувства ответственности. Ей ужасно хотелось просто-напросто уйти от этих тревожных раздумий, укрыться, отвлечься от них. И в это время ей попалась книга "Элизабет и ее сад в Германии" [книга, опубликованная анонимно в 1898 году и рассказывающая в форме дневника о жизни на лоне природы англичанки, вышедшей замуж за немецкого графа], и ей очень понравилась и очень ее ободрила эта младшая сестра Монтеня. Ее очаровала свежесть и жизнерадостность этой книги, прекрасная решимость отделить все хорошее, что есть в мире - солнце, и цветы, и смех, - от ограничений, неурядиц и разочарований жизни. На первых порах ей казалось, что это и есть выход; ее охватила страсть к подражанию. Как глупо, что она позволила жизни и сэру Айзеку задавить себя! Она чувствовала, что должна быть такой же, как Элизабет, во всем как Элизабет. Она сделала попытку осуществить это решение, почувствовала, что ей что-то мешает, сковывает ее, и приписала это грубой современной обстановке своего дома и особой атмосфере Путни. Дом был слишком велик, он господствовал над садом и стеснял ее. Она чувствовала, что должна уехать куда-то, где больше простора, солнца, подальше от города и от злых, ужасных людей, которые готовы глотку друг другу перегрызть, от всех этих синдикатов и удручающих жизненных неприятностей. Там легче будет держать сэра Айзека на расстоянии; и призрак отца Сьюэен Бэрнет останется позади, пускай он бродит по неуютным комнатам лондонского дома. А она будет жить там, заниматься садоводством, читать, исполнять свои прихоти, веселиться, счастливая и беззаботная назло всем. Эта мысль о бегстве и заставила ее искать по всему графству подходящий дом, убежище от непонятного и Непривычного чувства общественной и личной ответственности, она и привела ее в низкую длинную комнату в доме мистера Брамли. О том, что там произошло, а также о появлении и роли леди Бич-Мандарин, и в частности о приглашении к завтраку, которое она получила от этой леди, читатель уже знает. 6. ДЕНЬ ПРИКЛЮЧЕНИЙ Читатель, вероятно, помнит, что, начав длинное отступление о прошлом леди Харман, мы оставили наших героев в тот миг, когда миссис Собридж вошла в дом с охапкой лучших роз сэра Айзека. Своим приходом она прервала важный разговор. Розы эти еще не увяли, они благоухают, и миссис Собридж украсила ими дом сэра Айзека в соответствии со своими понятиями о красоте... А сам сэр Айзек, как только ему удалось возобновить разговор с леди Харман, категорически запретил ей ехать на завтрак к леди Бич-Мандарин, а леди Харман тем не менее поехала на завтрак к леди Бич-Мандарин. На пути туда ее подстерегали неожиданные трудности. Но здесь необходимо сообщить некоторые подробности. Подробности эти такого рода, что скромность миссис Собридж, если ей когда-нибудь попадет в руки эта книга, будет глубоко задета. И все же придется о них рассказать. Дело в том, что сэр Айзек Харман никогда не считал нужным давать жене деньги. Он разрешал ей покупать все, что ее душе угодно. Присланные счета он оплачивал первого числа следующего месяца. Подписывать чеки доставляло ему удовольствие, он чувствовал себя щедрым, а у леди Харман был великолепный дом, изысканный стол и блестящие туалеты. Более того, когда она решалась попросить денег, он обычно давал ей вдвое больше да еще дарил поцелуй в придачу. Но после того, как он запретил ей ехать к леди Бич-Мандарин, отношения их стали такими натянутыми, что она не могла попросить у него денег. Между ними выросла стена. И притом в самое неподходящее время. У леди Харман было всего пять шиллингов и восемь пенсов. Она вскоре поняла, что нехватка денег сильно затруднит бунт, который она затевала. Она почти ничего не знала о жизни, но понимала, что невозможно вести войну без денег. Ей было ясно, что деньги необходимы... Несколько раз она собиралась с презрительным достоинством потребовать у него пополнения своих средств; презрительное достоинство давалось ей довольно легко, но потребовать было далеко не так просто. Боясь сочувственного любопытства матери, она и мысли не допускала попросить у нее взаймы: они с матерью "никогда не говорили о деньгах". А Джорджину она не хотела вовлекать в новые неприятности. К тому же Джорджина была в Девоншире. При таких обстоятельствах даже добраться до дома леди Бич-Мандарин было нелегко. Она знала, что Кларенс беспрекословно отвезет ее куда угодно за город, но сэр Айзек, боясь за нее, строго-настрого запретил шоферу нырять вместе с ней в водоворот лондонского движения. Только по прямому распоряжению сэра Айзека Кларенс повезет ее вниз, по склону Путни-хилл, зато она может ехать вверх и куда угодно в сторону. Она понятия не имела о ростовщиках или о других возможностях достать деньги, и мысль вызвать по телефону наемный автомобиль даже не пришла ей в голову. Но она твердо решила поехать. У нее было одно преимущество: сэр Айзек не знал, в какой день должен состояться этот визит, вызвавший столько споров. Когда назначенный день настал, она все утро не находила себе места, потом успокоилась и тщательно оделась. Она сказала Питерс, своей горничной, которая с молчаливым удивлением помогала ей одеваться, что едет с визитом, попросила передать это миссис Собридж, с притворным спокойствием спустилась по лестнице и прошла через прихожую. Появился дородный дворецкий; до сих пор она и не подозревала, до чего его развязная фигура может быть похожа на вопросительный знак. - Я еду с визитом, Снэгсби, - сказала она и прошла мимо него через дверь на залитое солнцем крыльцо. Снэгсби в почтительном удивлении остался в прихожей. ("Куда же это мы собрались с визитом?" - не замедлил он осведомиться у Питерс. "Никогда еще она так не наряжалась", - сказала девушка. "Да, в первый раз такое вижу; тут что-то новое, особенное, - подумал Снэгсби. - Интересно знать, а сэр Айзек..." "Мы-то не слепые, - сказала горничная, помолчав. - Хоть и помалкиваем, а глаза у нас есть".) Вся наличность - пять шиллингов и восемь пенсов - была у леди Харман при себе. Она сохранила эти деньги в шкатулке с драгоценностями, а когда нужно было за что-нибудь уплатить, говорила, что у нее нет мелочи. Охваченная радостью, так что ей хотелось громко смеяться, она вышла через большие открытые ворота своего дома и очутилась среди веселого оживления, царившего на Путни-хилл. Почему она не сделала это давным-давно? Как много времени понадобилось ей, чтобы решиться на такую простую вещь. Она не выходила одна из дому, не была себе хозяйкой со школьных времен. Она подняла руку в изящной перчатке, пытаясь остановить сначала чей-то собственный автомобиль, ехавший вниз по холму, а потом - занятый таксомотор, ехавший вверх, после чего, несколько озадаченная, подобрала подол платья и, поглядывая по сторонам, пошла вниз. Ей показалось, что автомобили в заговоре против нее, заодно с сэром Айзеком, но, поразмыслив, она отогнала от себя эту мысль. Внизу, на обочине дороги, стоял таксомотор, который сразу ей понравился. Шофер, молодой и очень милый, в белой фуражке, как будто ждал именно ее; он сразу понял ее робкую просьбу, развернулся, подъехал к ней и, выйдя из автомобиля, открыл дверцу. Казалось, он был очень доволен, когда она назвала адрес, а в автомобиле она увидела перед собой бутоньерку в виде рога изобилия с искусственными цветами и вообразила, что это особый знак внимания. С нее причиталось два шиллинга и восемь пенсов, и она уплатила четыре шиллинга. Шофер, видимо, был вполне удовлетворен ее щедростью, всем своим видом показывая, что ни минуты не сомневался в этом, так что от начала и до конца их взаимоотношения были ничем не омрачены, и, только поднимаясь по ступеням дома леди