там возникают шпили церквей, небольшие островки неописуемо старомодных развалившихся домов, прибрежных кабаков и Других подобных заведений - остатки старины, уже давно вытесненной и поглощенной новыми строениями. И во всем этом не видишь ни плана, ни цели, ни разумного желания. Вот где ключ ко всему. Чувствуешь, как с каждым днем усиливается гнет торговли и городского транспорта, усиливается чудовищно; вот кто-то построил причал, а другой соорудил подъемный кран, эта компания обосновалась, потом та, и все вместе сгрудилось, чтобы создать эту разношерстную сумятицу движения. Сквозь него мы пробивались и проталкивались вперед, к открытому морю. Помню, как я громко рассмеялся, взглянув на название пронесшегося мимо парохода, принадлежавшего совету лондонского графства. Он назывался "Какстон" [Какстон, Вильям (1422-1491) - английский первопечатник], а другой пароход - "Пепис" и еще один - "Шекспир". Они шлепали по воде и казались удивительно неуместными среди этой кутерьмы. Так и хотелось вытащить их, вытереть и поставить обратно на полку в библиотеку какого-нибудь английского джентльмена. Все вокруг них жило, носилось, разбрызгивая воду, проплывало мимо, - двигались корабли, пыхтели буксиры, натягивая тросы, вниз по реке тащились баржи, команда на них орудовала длинными веслами, и вода бурлила, разбегаясь в кильватере миллионами крохотных струек, кружилась и пенилась, подстегиваемая непрерывным ветром. А мы неслись все дальше. Южнее к Гринвичу, вы знаете, тянутся прекрасные каменные фасады зданий, и в одном из них, в Пейнтед-холл, собраны реликвии побед нашей страны на море, а рядом "Корабль", на котором прежде задавали ежегодный обед господа из Вестминстера, пока лондонский порт не стал для них нестерпим. Солнце пригревало старый фасад Госпиталя, когда мы шли мимо, а потом, слева и справа, берега реки уже ничего больше не заслоняло, и от Нортфлита до Норе сильнее и сильнее чувствовалась близость моря. Наконец, выходишь на восток, к морю, и солнце у тебя уже за спиной. Прибавляешь скорость, все быстрее разрываешь маслянистую воду, и она все сильнее шипит и пенится, и вот уже холмы Кента (по ним я когда-то бежал, спасаясь от христианских проповедей Никодима Фреппа) отступили вправо и Эссекс - влево. Они отступили и исчезли в синей дымке, а высокие медлительные корабли позади буксиров - еле движущиеся корабли и переваливающиеся с боку на бок крепыши буксиры, - когда, вспенивая волны, проносишься мимо, кажутся отлитыми из влажного золота. На них возложена странная миссия - распоряжаться жизнью и смертью, они выходят из порта, чтобы убивать людей в чужих странах. Теперь все позади затянула синяя таинственная дымка, и призрачно мерцают едва видимые огоньки, но вот уж и они исчезли, и я на своем миноносце рвусь в неизвестность по бескрайному серому простору. Мы рвемся в необъятные просторы будущего, и турбины заговорили на незнакомом языке. Мы выходим в открытое море, к овеваемой ветром свободе, на непроторенные пути. Один за другим гаснут огни. Англия и Королевство, Британия и Империя, былая гордость и былые привязанности соскальзывают за борт, за корму, скрываются за горизонтом, исчезают... исчезают... Исчезает река, исчезает Лондон, исчезает Англия... Вот этот мотив я пытался оттенить - мотив, который ясно звучит в моем сознании, когда я задумываюсь о том, что рассказал в этой повести, помимо чисто личных переживаний. Это мотив гибели и смятения, перемен и бесцельно раздувающихся мыльных пузырей, мотив напрасной любви и страданий. Но в этом хаосе слышится и другая нота. Сквозь сумятицу пробивается нечто такое, что одновременно и плод человеческих усилий и бесконечно чуждо человеку. Нечто возникает из этой неразберихи... Смогу ли я охватить все значение того, что так существенно и вместе с тем так неощутимо? Оно властно взывает к таким людям, как я. В последней главе моей повести я представил как символ этого свой миноносец - неумолимый, стремительный, бесстрастный и чуждый всем человеческим интересам. Иногда я представляю себе, что это - Наука, иногда - Истина. Мы с болью и усилием вырываем это "нечто" из самого сердца жизни, распутываем и пытаемся уяснить себе, что это значит. Люди по-разному служат ему - и в искусстве, и в литературе, и в подвиге социальных преобразований - и усматривают его в бесчисленном множестве проявлений, под тысячью названий. Для меня это прежде всего строгость форм, красота. То, что мы силимся постигнуть, и есть сердце самой жизни. Только оно вечно. Люди и народы, эпохи и цивилизации исчезают, внеся свою лепту в общий труд. Я не знаю, что это, знаю только, что оно превыше всего. Это нечто неуловимое, быть может, это качество, быть может, стихия, его обретаешь то в красках, то в форме, порой в звуках, а иногда в мысли. Оно возникает из самой жизни всегда, пока живешь и чувствуешь, из поколения в поколение, из века в век, но объяснить, что это такое и откуда оно, мой разум отказывается... И все же я ощущал его со всей полнотой в ту ночь, когда одиноко несся вперед под рокот моторов по взбудораженным волнам бескрайнего моря... Далеко на северо-востоке за-мигали огни эскадры военных кораблей, они словно размахивали белыми саблями. Я держался на таком расстоянии, что видны были мачты, но вот уже только зарницы вспыхивают вдали, где небо сливается с морем... Мною овладели мысли почти безотчетные, сомнения и мечты, о которых не расскажешь словами, и мне казалось прекрасным вот так нестись вперед и вперед сквозь пронизанный ветром звездный свет, качаясь на длинных черных волнах. Было уже утро, настал день, когда я возвращался с четырьмя измученными, голодными журналистами, которые получили разрешение сопровождать меня по сверкающей на солнце реке мимо старого Тауэра... Ясно помню, как я смотрел вслед этим журналистам, когда они уходили от реки по какому-то переулку расслабленной, утомленной походкой. Они были славные малые и не затаили против меня злобы, и в их корреспонденциях, написанных в напыщенной, вырождающейся киплинговской манере, я выглядел, как скромная пуговица на самодовольно выпяченном брюхе Империи. Впрочем, "Икс-2" не предназначался для империи и ни для какой иной европейской державы. Мы прежде всего предложили его родной стране, но со мной не пожелали иметь дела, а меня давно перестали волновать подобные вопросы. Теперь я смотрю и на себя и на свою родину со стороны, без всяких иллюзий. Мы делаем свое дело и исчезаем. Все мы делаем свое дело, потом исчезаем, стремясь к какой-то неведомой цели, вперед, в морской простор.