инуту мы смотрели друг на друга без всякого смущения, очень довольные, что мы снова вместе. Трудно сказать, почему нас потянуло друг к другу. Так уж случилось. Мы нравились друг другу, и ни один из нас в этом не сомневался. С самого начала нам было легко и просто вдвоем. - Ах, как живописно, как необыкновенно живописно! - донеслось до нас с галереи, и сразу же: - Беатриса! - Я хочу знать о вас решительно все, - сказала она как-то особенно доверчиво, когда мы поднимались по витой лестнице. Пока мы все четверо пили чай под сенью кедра на террасе, она расспрашивала меня о моих занятиях аэронавтикой. Тетя Сьюзен вставила словечко-другое о том, как я ухитрился сломать себе ребра. Леди Оспри, видимо, считала полеты самой неприличной и неуместной темой разговора - кощунственным вторжением в ангельские сферы. - Это не полеты, - объяснил я. - Мы еще, в сущности, не летаем. - И никогда не будете летать, - отрезала она. - Никогда. - Что ж, - сказал я. - Каждый делает, что может. Леди Оспри приподняла свою маленькую руку, затянутую в перчатку, фута на четыре над землей. - Вот так, - сказала она. - Вот так. И не выше этого. - Щеки ее побагровели. - Не выше, - повторила она самым решительным тоном и отрывисто кашлянула. - Благодарю вас, - сказала она, разделавшись то ли с девятым, то ли с десятым пирожным. Беатриса громко рассмеялась, весело поглядывая на меня. Я расположился на траве, и, быть может, это и заставило леди Оспри смутно вспомнить об изгнании из рая. - "Ты будешь ходить на чреве твоем, во все дня жизни твоей", - негромко и внушительно произнесла она. После чего мы больше не говорили о воздухоплавании. Беатриса сидела, забившись в кресло, и смотрела на меня так же испытующе, с тем же дерзким вызовом, как когда-то во время чаепития у моей матери. Просто удивительно, она ничуть не изменилась - маленькая принцесса моих блейдсоверских дней: все так же упрямы и непокорны вьющиеся волосы, и голос тот же, а казалось бы, все это должно было неузнаваемо измениться. Она по-прежнему была скорой на выдумку, опрометчивой и решительной. Беатриса неожиданно поднялась. - А что там, за террасой? - спросила она, и я тотчас оказался около нее. И, конечно, объявил, что оттуда открывается необыкновенно красивый вид. Она отошла в противоположный угол террасы, подальше от кедра, вспрыгнула на парапет и, очень довольная, уселась на замшелых камнях. - А теперь рассказывайте о себе, - потребовала она. - Все, все расскажите. Мои знакомые мужчины такие тупицы! И все они делают одно и то же. Но как же вы-то здесь очутились? Все мои знакомые всегда здесь были. Не родись они тут, они бы никогда сюда носа не показали. Сочли бы, что это не по праву. Но вы одолели этот подъем. - Если это можно назвать подъемом, - ответил я. Она круто переменила тему разговора: - Это... не знаю, поймете ли вы... это так интересно - опять встретиться с вами. Я помнила вас. Сама не знаю почему, но вот помнила. Вы всегда были действующим лицом в каждой сказке, которой я себя тешила. Но только вы были какой-то неуловимый, как тень, и такой неподатливый, упрямый... в костюме из магазина готового платья... Какой-нибудь лейборист, член парламента, второй Бредлаф или что-нибудь в этом роде. А вы... ну ни капельки не такой. И все же такой! Она посмотрела на меня. - Пришлось выдержать серьезную борьбу? Говорят, это неизбежно. А я не понимаю почему. - Нет, - сказал я. - Меня занесло сюда случайно. И не было никакой борьбы. Разве только за то, чтоб остаться честным. И не я тут главная фигура. Мы с дядей придумали одно лекарство, и оно-то вознесло нас так высоко. Тут нет никакой заслуги! Но вы-то всегда обитали на этих высотах. Расскажите, что вы делали все эти годы. - Одного мы так и не сделали. - Она задумалась на минуту. - Что именно? - спросил я. - Мы не произвели на свет маленького братца - наследника Блейдсовера, и его прибрали к рукам Филбрики. И теперь сдают его внаем! И мы с мачехой поселились в крохотном домишке, а свой тоже сдаем. Беатриса мотнула головой, указывая куда-то в сторону. - Ну, что ж, предположим, что это случайность. А все-таки вы здесь! А раз вы здесь, что вы намерены делать дальше? Вы еще молоды. Подумываете о парламенте? На днях я слышала, как про вас говорили. Я тогда еще не знала, что это вы. Говорили, что вам прямая дорога в парламент... Она допытывалась о моих намерениях с живым и настойчивым любопытством. Совсем так же она много лет назад пыталась вообразить меня солдатом и найти мне место в мире. Она заставила меня яснее, чем когда-либо, почувствовать, что я не хозяин своей судьбы, а игрушка случая. - Вот вы хотите построить летательный аппарат, - продолжала она. - А когда вы полетите, тогда что? Это будет машина для войны?.. Я рассказал ей кое-что о моих опытах. Она никогда не слыхала о машине, парящей в воздухе, пришла в восторг от одной мысли об этом и стала жадно расспрашивать. Она думала, что до сих пор все сводилось к фантастическим проектам, к машинам, которым не суждено летать. Поскольку это касалось Беатрисы, Пилчер и Лилиенталь погибли напрасно. Она просто не знала, что существовали на свете такие люди. - Но ведь это опасно! - воскликнула она, осененная внезапной догадкой. - О, это так опасно!.. - Беа-триса! - послышался голос леди Оспри. Беатриса спрыгнула с парапета. - Где вы летаете? - По ту сторону холмов. К востоку от Крест-хилла, за лесом. - А если прийти посмотреть? Не возражаете? - Пожалуйста, когда хотите. Только предупредите меня... - Как-нибудь я отважусь. Как-нибудь на днях. Она задумчиво поглядела на меня, улыбнулась - на этом разговор кончился. Все мои дальнейшие работы в области аэронавтики неотделимы в моей памяти от Беатрисы, от ее неожиданных появлений, от ее слов и поступков, от моих мыслей о ней. В ту весну я сконструировал летательный аппарат, которому не хватало лишь одного - продольной устойчивости лонжерона. Моя модель летала, как птица, ярдов пятьдесят, а то и сто, а потом либо пикировала и ломала нос, либо чаще всего запрокидывалась на спину и вдребезги разбивала пропеллер. Была в этих падениях последовательность, которая ставила меня в тупик. Я чувствовал, что есть в них какая-то закономерность, но какая именно, пока не знал ни я, ни кто другой. И вот на время я засел за теорию и специальную литературу; я натолкнулся на ряд соображений, которые помогли мне установить правило, названное потом "правилом Пондерво", и стать членом Королевского общества естественных наук. Этому вопросу я посвятил три большие статьи. Тем временем я соорудил модели поворотных кругов и планеров и взялся за осуществление новой идеи скомбинировать воздушный шар с планером. С аэростатом мне еще никогда не приходилось иметь дело. Прежде чем установить газометр, построить особый ангар для аэростатов, я раза два поднялся на воздушных шарах Клуба аэронавтов и на два месяца отправил Котопа к сэру Питеру Рамчейсу. Дядюшка частично финансировал мои опыты: он следил за ними со все растущим, ревнивым интересом, должно быть, потому, что лорд Бум хвалил меня, и еще потому, что тут пахло громкой рекламой, - и это по его просьбе я назвал свой первый управляемый аэростат "Лорд Роберте Альфа". На "Лорде Робертсе Альфа" едва не закончились мои труды. Как и его более удачный и прославившийся младший брат, "Лорд Роберте Бета", он представлял собою сжимающийся воздушный шар с жестким плоским основанием; шар этот формой напоминал перевернутую лодку и был в состоянии выдержать тяжесть почти всей аппаратуры. Как все удлиненные аэростаты, мой воздушный шар был разделен на секции и не имел внутреннего баллонета. Труднее всего было сделать его сжимающимся. Я пытался добиться этого, покрыв его длинной и частой шелковой сеткой, прикрепленной к двум продольным стержням, на которые она должна была наматываться. Я сжимал свой аэростат-колбасу, стягивая его сеткой. Все мелкие подробности слишком сложны, чтобы описывать их здесь, но я их до тонкости обдумал и тщательно спланировал. "Лорд Роберте Альфа" был снабжен большим передним винтом и кормовым рулем поворота. Мотор у меня был впервые установлен, так сказать, в одной плоскости с самим аэростатом. Я лежал почти вплотную под аэростатом, на своего рода планерном каркасе, на одинаковом расстоянии от мотора и от руля и управлял им при помощи проволочной передачи, устроенной по принципу общеизвестного мотоциклетного бауденова тормоза. Но в различных трудах по аэронавтике были уже помещены исчерпывающие описания и схемы "Лорда Робертса Альфа". Непредвиденной помехой оказалось плохое качество шелковой сетки. Она порвалась в кормовой части, как только я начал стягивать ею аэростат, и последние два сегмента оболочки вздулись и вылезли из отверстия, как вздувается и вылезает наружу резиновая камера, если продырявить шину, и тут острый край оборванной сети врезался, точно нож, в промасленный шелк прямо по шву последнего вздувшегося сегмента, и с громким треском оболочка лопнула. До этой минуты все шло просто великолепно. Пока я не стал стягивать сетку, "Лорд Роберте Альфа" показывал себя превосходным управляемым воздушным шаром. Он прекрасно вылетел из ангара со скоростью десять миль в час, если не больше, и, хотя с юго-запада дул легкий ветерок, поднялся, повернул и пошел ему навстречу ничуть не хуже любого воздушного корабля, какие мне только приходилось видеть. Я лежал в той же позе, как обычно на планере, - растянувшись на животе, лицом вниз; механизмы мне не были видны, и поэтому у меня было необычайное ощущение, будто я невесом и лечу сам по себе. Только повернув шею и поглядев наверх, я мог увидеть плоское жесткое дно своего воздушного шара и быстрое, равномерное мелькание лопастей пропеллера, со свистом рассекающих воздух. Я описал широкий круг над "Леди Гров" и Даффилдом, полетел в сторону Эффингхэма и благополучно вернулся к месту вылета. Внизу я увидел свои освещенные октябрьским солнцем ангары и кучку людей, которых я пригласил быть свидетелями полета: подняв голову, они следили за мной и в полевые бинокли старались рассмотреть, как я выгляжу. Там были Кэрнеби и Беатриса верхом и с ними две незнакомые мне девушки, Котоп и трое или четверо наших рабочих, тетя Сьюзен и ее гостья миссис Ливинстайн - они пришли сюда пешком, - ветеринарный врач Диммок и еще двое или трое. Тень моей машины, похожая на тень рыбы, проскользнула чуть севернее этой группы зрителей. Все слуги "Леди Гров" высыпали на лужайку перед домом, а на площадке перед даффилдской школой толпились дети, но они слишком мало интересовались воздухоплаванием, чтобы оторваться от своих игр. Но ближе к Крест-хиллу, сверху казавшемуся на редкость приземистым и безобразным, всюду небольшими группками и рядами стояли рабочие, никто не занимался своим делом, все глазели на меня, разинув рты. (Впрочем, теперь, когда я пишу эти строки, мне пришло в голову, что ведь тогда было около полудня и, наверно, это было их обеденное время.) Я помедлил минуту-другую, наслаждаясь полетом, потом повернул назад, к ровной, открытой площадке, перевел мотор на полную мощность и пустил в ход катушки, на которые наматывалась сетка, тем самым сжимая воздушный шар. Тотчас сопротивление уменьшилось, и скорость полета возросла... В эти минуты, пока еще меня не оглушил треск лопнувшей оболочки, я, право же, по-настоящему летел. В тот самый миг, когда мой воздушный шар был сжат до отказа, весь аппарат в целом, я убежден, был тяжелее воздуха. Впрочем, это мое утверждение оспаривали, да и, во всяком случае, такого рода приоритет не имеет особого значения. Потом движение внезапно замедлилось, и тотчас в невыразимом смятении я почувствовал, что машина клюнула носом. Я по сей день вспоминаю об этом с ужасом. Я никак не мог увидеть, что же случилось, и даже догадаться не мог. Непостижимо и непонятно, почему она нырнула. Казалось, ни с того ни с сего она вздумала брыкаться. Тотчас раздался громкий треск, и я почувствовал, что стремительно падаю. Я был слишком изумлен, чтобы додуматься до истинной причины взрыва. Даже не знаю, как я тогда объяснил себе это. Мне кажется, я был одержим страхом, вечно преследующим современного воздухоплавателя, страхом, что от случайной искры, выброшенной двигателем, загорится наполненная газом оболочка. Но нет, пламенем я не был охвачен. И мудрено было сразу же не сообразить, что дело не в этом. Во всяком случае, что бы я там еще ни предполагал, я, несомненно, освободил механизм, затягивавший сетку, и дал возможность наполненной газом оболочке снова расшириться, и это, безусловно, замедлило падение. Не помню, когда и как я это сделал. Признаться, я только и помню, что быстро падал по пологой спирали, и от этого земля подо мною шла кругом, поля, деревья, дома неслись влево по кривой, и над всем преобладало ощущение, что аппарат всей своей тяжестью давит мне на голову. Я не остановил и даже не попытался остановить винт. И он все так же безостановочно, со свистом рассекал воздух. В сущности, о моем падении Котоп знал больше, чем я сам. Он подробно описывал, как я повернул на восток, как клюнул носом, как на корме вздулся и прорвался огромный пузырь. Затем я пикировал вниз с большой скоростью, но далеко не так круто, как мне казалось. "Под углом градусов пятнадцать - двадцать, не больше", - заявил Котоп. Это от него я узнал, что я вновь распустил сеть и этим приостановил падение. По его мнению, я гораздо лучше владел собой, чем мне помнится. Одно лишь непонятно, как я мог забыть, что проявил такую великолепную находчивость. Котоп думал, что я продолжаю управлять своим аппаратом и пытаюсь посадить его на буки Фартинг-Дауна. - Вы врезались в деревья, - сказал он, - вся махина застряла между ними носом вниз и затем стала медленно распадаться на куски. Я увидел, как вас выбросило, и не стал больше ждать, а кинулся к велосипеду. Но на самом деле это была чистая случайность, что я опустился на рощу. Я вполне уверен, что управлял своим падением не больше, чем какой-нибудь падающий тюк. Помню щемящее чувство: "Вот оно!" - в то мгновение, когда деревья ринулись мне навстречу. Если уж я помню это, я должен бы помнить, как управлял падающим аппаратом. Потом пропеллер разлетелся вдребезги, все вдруг остановилось, и я упал в море желтеющей листвы, а "Лорд Роберте Альфа", казалось мне, снова взмыл в небеса. Ветки и сучья хлестали, царапали меня по лицу, но в те минуты я не чувствовал боли: я хватался за них, они обламывались, я провалился сквозь зелено-желтую пену листвы в тенистый мир могучих, толстокожих ветвей и здесь, неистово цепляясь за что попало, ухватился наконец за надежную гладкую ветвь и повис. Все мои чувства необычайно обострились, мысль работала четко и ясно. Минуту я держался за эту ветвь и осматривался, потом ухватился за другую - оказалось, что эти две ветви образуют развилину. Я раскачался, зацепился ногой за толстый сук пониже развилины, и это дало мне возможность осторожно спуститься вниз по ветвям, хладнокровно рассчитывая каждое свое движение. Футах в десяти над землей, с нижних ветвей, я прыгнул и почувствовал под ногами твердую землю. - Все в порядке, - сказал я и, запрокинув голову, посмотрел вверх сквозь листву, стараясь разглядеть сморщенные, съежившиеся остатки того, что некогда было "Лордом Робертсом Альфа", повисшие на обломанных ветвях. - Господи! - воскликнул я. - Вот это грохнулся! По лицу что-то текло, я провел рукой и с изумлением увидел, что ладонь вся в крови. Я оглядел себя и убедился, что и рука и плечо тоже залиты кровью. Тут я заметил, что и во рту у меня полно крови. Странное это ощущение, когда вдруг понимаешь, что ты ранен и, может быть, тяжело, но еще не знаешь, насколько тяжело. Я осторожно ощупал все лицо и обнаружил, что левая половина неузнаваема. Острый сучок прорвал мне щеку, выбил зуб, поранил десны и, точно флаг открывателей новых земель, вонзился в верхнюю челюсть. Этим да еще растяжением связок запястья я и отделался. Но крови было столько, словно меня разрубили на куски, и мне казалось, что лицо мое совершенно расплющено. Я весь похолодел от непередаваемого ужаса и отвращения. - Все-таки надо как-то остановить кровь, - тупо сказал я. - Где тут паутина, хотел бы я знать. Бог весть, почему мне это взбрело в голову, но никакое другое средство мне не пришло на ум. Должно быть, я решил добираться домой без посторонней помощи, потому что свалился уже в тридцати футах от того дерева. Потом откуда-то из глубины вселенной вырвался черный диск, надвинулся и все закрыл собою. Не помню, как я упал. От волнения, от отвращения к своему изувеченному лицу, от потери крови я потерял сознание и так и остался лежать, пока меня не нашел Котоп. Он прибежал первым, промчавшись во весь дух по низине, да еще при этом дав крюку, чтобы пересечь владения Кэрнеби в самом узком их месте. Вскоре он уже пытался применить свои познания, полученные на курсах первой помощи при Сент-Джонском госпитале, к столь необычному пациенту, и тут из-за деревьев бешеным галопом прискакала на своем вороном Беатриса и за нею по пятам лорд Кэрнеби; она была без шляпы, вся в грязи - видно, по дороге упала - и бледна как смерть. - И при этом какое спокойствие, хоть бы бровью повела! - рассказывал мне после Котоп, все еще под впечатлением этой минуты. - Не знаю, есть ли у кого из них голова на плечах, впрочем, потерять голову по-настоящему они тоже не способны, - рассуждал Котоп, намекая на всех женщин вообще. Он засвидетельствовал также, что она действовала на редкость решительно. Заспорили, куда меня везти: в дом мачехи Беатрисы, в Бедли-Корнер, или в дом лорда Кэрнеби в Истинге? У Беатрисы на этот счет не было никаких сомнений: она собиралась сама ухаживать за мной. А лорду Кэрнеби это, видно, было не по вкусу. - Она во что бы то ни стало хотела доказать, что к ним вдвое ближе, - рассказывал Котоп. - Она и слушать ничего не хотела... А я, если в чем убежден, терпеть не могу, когда меня не слушают; так я потом захватил шагомер и измерил это расстояние. Дом леди Оспри ровно на сорок три ярда дальше. Лорд Кэрнеби поглядел на нее в упор, - закончил свой рассказ Котоп, - и уступил. Однако я перескочил с июня на октябрь, а за это время в моих отношениях с Беатрисой и ее окружением произошел значительный сдвиг. Она приходила и уходила, когда ей вздумается, ездила в Лондон или Париж, Уэльс и Нортгемптон, вращаясь в совершенно неизвестном мне мире, и так же неожиданно, подчиняясь каким-то собственным законам движения, то исчезала, то появлялась ее мачеха. Дома ими командовала чопорная старая служанка Шарлотта, зато в огромных конюшнях Кэрнеби Беатриса вела себя как полновластная хозяйка. С самого начала она не скрывала, что интересуется мною. Несмотря на явное недовольство Котопа, она зачастила в мои мастерские и вскоре сделалась ревностной поклонницей воздухоплавания. Иногда она появлялась утром, порой днем, иногда приходила с ирландским терьером, иногда приезжала верхом. Бывало, я видел ее три или четыре дня подряд, потом она пропадала недели на две, а то и на три и опять возвращалась. Вскоре я уже с нетерпением поджидал ее. Она сразу показалась мне необыкновенно привлекательной. Таких женщин я еще никогда не встречал - я ведь уже говорил, как мало я сталкивался с женщинами и как плохо знал их. А теперь во мне пробудился интерес не только к Беатрисе, но и к самому себе. Благодаря ей весь мир для меня изменился. Как бы это пояснить? Она стала моим внимательным слушателем. С тех пор как мой роман с Беатрисой со всеми его сложными переживаниями пришел к концу, я сотни раз и каждый раз по-новому размышлял об этой истории, и мне кажется, что в отношениях между мужчиной и женщиной удивительно важно, как они умеют слушать друг друга. Есть люди, для которых всегда необходим внимательный слушатель, они не могут обойтись без слушателя, как живое существо без пищи; другие, вроде моего дяди, разыгрывают роль перед воображаемой публикой. Я же, как мне кажется, всегда жил и могу прожить без нее. В юности я сам для себя был и публикой и судьей. Иметь в виду слушателей - значит играть роль, быть неискренним и искусственным. Долгие годы я самозабвенно отдавался науке. До тех пор, пока я не заметил пытливых, одобряющих, взирающих с надеждой глаз Беатрисы, я жил работой, а не своими личными интересами. Потом я стал жить впечатлением, которое, как мне казалось, я производил на нее, и вскоре это сделалось главным в моей жизни. Она была моей публикой. Что бы я ни делал, я думал о том, как это воспримет Беатриса. Я все чаще и чаще мечтал о необычайных ситуациях и эффектных позах для себя или для нас обоих. Я пишу обо всем этом потому, что для меня еще многое было загадкой. Наверное, я любил Беатрису так, как это обычно принято понимать, но эта любовь ничуть не походила ни на страстное влечение к Марион, ни на жажду наслаждений, которую вызывала во мне и возбуждала Эффи. То были эгоистичные, непосредственные порывы, столь же естественные и непроизвольные, как прыжок тигра, а чувство мое к Беатрисе до перелома в наших отношениях как-то совсем по-иному будоражило мое воображение. Я говорю здесь так глубокомысленно, а может быть, и глупо, о том, что для многих людей - азбучная истина. Зародившаяся между мною и Беатрисой любовь была, по-видимому (это, конечно, лишь предположение), любовью романтической. Такого же или, пожалуй, чуточку иного характера был злополучный прерванный роман моего дядюшки с миссис Скримджор. Я должен признать это. И ему и мне важнее всего было то, что мы обрели чутких и внимательных слушательниц. Под влиянием этой любви я во многом опять стал похож на подростка. Она сделала меня чувствительнее к вопросам чести, пробудила горячее желание совершать великие, славные дела, отважные подвиги. В этом смысле она облагораживала меня, поднимала. Но она же толкала меня на поступки вульгарные и показные. Моя жизнь стала похожей на театральную декорацию, обращенную к публике только одной стороной, другую же приходилось скрывать, так как над ней не потрудился художник. Я работал уже без прежнего усердия и стал менее требователен к себе. Я сократил свои исследования - мне, как и Беатрисе, хотелось поскорей совершать эффектные полеты, о которых заговорили бы. Я стремился к успеху кратчайшим путем. Любовь лишила меня и способности тонко чувствовать смешное... Но сказать о моих отношениях с Беатрисой только это - значит сказать далеко не все. Была тут и настоящая любовь. И вспыхнула она во мне совершенно неожиданно. Случилось это летом, в июле или в августе - точно не вспомню, не порывшись в записях своих исследований. Я работал тогда над новым, еще более похожим на птицу аэропланом, с формой крыльев, заимствованной у Лилиенталя, Пилчера и Филиппса, благодаря чему, мне казалось, я мог бы добиться большей устойчивости полета. Я поднялся с площадки на одном из холмов возле моих ангаров и полетел вниз к Тинкерс-Корнер. Местность была открытая, если не считать зарослей боярышника справа и двух или трех буковых рощиц; с востока врезалась поросшая кустарником ложбинка с небольшим загоном для кроликов. И вот я летел, чрезвычайно озабоченный странными рывками моего нового аппарата, теряющего высоту. Вдруг впереди неожиданно появилась верхом на лошади Беатриса, ехавшая в сторону Тинкерс-Корнер, чтобы перехватить меня по дороге. Она оглянулась через плечо, увидела меня и пустила лошадь галопом, и огромный конь оказался прямо перед носом моей машины. Казалось, вот-вот мы столкнемся и разобьемся вдребезги. Чтобы не подвергать риску Беатрису, я должен был мгновенно решить, поднять ли нос машины и опрокинуться назад, рискуя разбиться, или же взмыть против ветра и пролететь прямо над Беатрисой. Я выбрал второе. Когда я нагнал Беатрису, она уже справилась со своим вороным. Она сидела, пригнувшись к шее коня, и смотрела вверх на широко раскинутые крылья машины, а я с замиранием сердца пронесся над ней. Потом я приземлился и пошел назад к ней; лошадь стояла на месте, вся дрожа. Мы не поздоровались. Беатриса соскользнула с седла ко мне на руки, и какую-то минуту я держал ее в объятиях. - Эти огромные крылья... - только и сказала она. Она лежала в моих объятиях, и мне показалось, что она на миг потеряла сознание. - Могли здорово расшибиться, - сказал Котоп, с неодобрением поглядывая на нас. - Это, знаете, небезопасно - соваться нам поперек дороги. - Он взял лошадь под уздцы. Беатриса отпрянула от меня, постояла минуту и опустилась на траву; ее всю трясло. - Я посижу немного, - сказала она. Она закрыла лицо руками, а Котоп смотрел на нее подозрительно и с досадой. Никто не двигался с места. - Пойду принесу воды, - сказал наконец Котоп. У меня этот случай - эти краткие мгновения близости, этот вихрь переживаний - каким-то непостижимым образом породил дикую фантазию добиться любви Беатрисы и обладать ею. Не знаю, почему эта мысль возникла именно тогда, но так уж случилось. Я уверен, что раньше мне это и в голову не приходило. Помнится лишь одно: страсть налетела внезапно. Беатриса сидела, съежившись, на траве, я стоял рядом, и оба мы не проронили ни слова. Но ощущение было такое, словно только что я слышал голос с неба. Котоп не успел пройти и двадцати шагов, как Беатриса отняла руки от лица. - Не надо мне воды, - сказала она. - Верните его. С тех пор наши отношения стали иными. Исчезла прежняя непринужденность. Беатриса приходила реже и всегда с кем-нибудь, чаще всего со стариком Кэрнеби, он-то и поддерживал разговор. На весь сентябрь она куда-то уехала, а когда мы оставались с ней наедине, мы испытывали странную скованность. Нас переполняли какие-то невыразимые ощущения; все, о чем мы думали, было столь важно для нас, столь значительно, что мы не умели это высказать. Потом произошла авария с "Лордом Робертсом Альфа"; с забинтованным лицом я оказался в спальне в доме леди Оспри в Бедли-Корнер; Беатриса командовала неопытной сиделкой, а сама леди Оспри, шокированная и вся красная, маячила где-то на заднем плане, и во все ревниво вмешивалась тетушка Сьюзен. Мои раны, хоть и бросались в глаза, были не опасны, и меня можно было уже на следующий день перевезти в "Леди Гров", но Беатриса не позволила и целых три дня продержала меня в Бедли-Корнер. На второй день после обеда она вдруг ужасно забеспокоилась, что сиделка не дышит свежим воздухом, в проливной дождь выпроводила ее на часок погулять, а сама села около меня. Я сделал ей предложение. Должен признаться, что обстановка не благоприятствовала серьезным излияниям. Я лежал на спине, говорил сквозь повязку да еще с трудом, так как язык и губы у меня распухли. Мне было больно, меня лихорадило. И я не мог совладать со своими чувствами, которые приходилось так долго сдерживать. - Удобно? - спросила она. - Да. - Почитать вам? - Нет. Я хочу говорить. - Вам нельзя. Говорить буду я. - Нет, - возразил я, - я хочу с вами поговорить. Она встала возле кровати и посмотрела мне в глаза. - Я не хочу... Я не хочу, чтобы вы говорили. Я думала, вы не можете разговаривать. - Вы так редко бываете со мной наедине. - Вы бы лучше помолчали. Сейчас не надо говорить. Взамен вас буду болтать я. Вам не полагается говорить. - Я сказал так мало. - И этого не надо было. - Я ведь не буду изуродован, - заметил я. - Только шрам. - О! - сказала она, словно ждала совсем другого. - Вы думали, что станете страшилищем. - L'homme qui rit! [Человек, который смеется! (франц.)] Могло случиться. Но все в порядке. Какие прелестные цветы! - Астры, - сказала она. - Я рада, что вы не обезображены. А это бессмертники. Вы совсем не знаете названий цветов? Когда я увидела вас на земле, я подумала, что вы разбились насмерть. По всем правилам игры вы не должны были уцелеть. Она сказала еще что-то, но я обдумывал свой следующий ход. - А мы с вами равны по положению в обществе? - в упор спросил я. Она изумленно посмотрела на меня. - Странный вопрос! - А все-таки? - Гм. Трудно сказать. Но почему вы спрашиваете? Неужели дочь барона, который умер, насколько я знаю, от всяких излишеств раньше своего отца... Невелика честь. Разве это имеет какое-нибудь значение? - Нет. У меня в голове все перемешалось. Я хочу знать, пойдете ли вы за меня замуж? Она побледнела, но ничего не сказала. Я вдруг почувствовал, что должен разжалобить ее. - Черт бы побрал эту повязку! - крикнул я в бессильной ярости. Она вспомнила о своих обязанностях сиделки. - Что вы делаете? Почему вы поднимаетесь? Сейчас же ложитесь! Не трогайте повязку! Я ведь запретила вам разговаривать. С минуту она растерянно стояла возле меня, потом крепко взяла за плечи и заставила снова откинуться на подушку. Я хотел было сорвать повязку, но Беатриса ухватила мою руку. - Я не велела вам разговаривать, - прошептала она, наклонившись ко мне. - Я же просила вас не разговаривать. Почему вы не слушаетесь? - Вы избегали меня целый месяц, - сказал я. - Да, избегала. И вы должны знать почему. Опустите же руку, опустите скорей. Я повиновался. Она присела на край кровати. На ее щеках вспыхнул румянец, глаза ярко блестели. - Я просила вас не разговаривать, - повторила она. В моем взгляде она прочла немой вопрос. Она положила руку мне на грудь. Глаза у нее были страдальческие. - Как я могу ответить вам сейчас? - произнесла она. - Разве я могу вам сказать что-нибудь сейчас? - Что это значит? - спросил я. Она молчала. - Так, значит, нет? Она кивнула. - Но... - начал я, готовый разразиться обвинениями. - Я знаю, - сказала она. - Я не могу объяснить. Не могу, поймите. Я не могу сказать "да"! Это невозможно. Окончательно, бесповоротно, ни за что... Не поднимайте руки! - Но, - возразил я, - когда мы с вами встретились снова... - Я не могу выйти замуж. Не могу и не хочу. Она встала. - Зачем вы заговорили об этом? - воскликнула она. - Неужели вы не понимаете? Казалось, она имела в виду что-то такое, чего нельзя сказать вслух. Она подошла к столику у моей кровати и растрепала букет астр. - Зачем вы заговорили об этом? - сказала она с безграничной горечью. - Начать так... - Но в чем же дело? - спросил я. - Что это, какие-нибудь обстоятельства, - мое положение в обществе? - К черту ваше положение! - крикнула она. Она отошла к окну и стала смотреть на дождь. Долгое время мы оба молчали: Дождь и ветер стучались в оконное стекло. Беатриса резко повернулась ко мне. - Вы не спросили, люблю ли я вас, - сказала она. - О, если дело лишь в этом! - воскликнул я. - Нет, не в этом, - сказала она. - Но если вы хотите знать... - Она помолчала секунду и докончила: - Люблю. Мы пристально смотрели друг на друга. - Люблю... всем сердцем, если хотите знать. - Тогда какого же дьявола?.. Беатриса не ответила. Она прошла через всю комнату к роялю и громко, бурно, с какими-то странными ударениями заиграла мелодию пастушьего рожка из последнего акта "Тристана и Изольды". Вдруг она взяла фальшивую ноту, потом снова сбилась, бравурно пробежала пальцами по клавишам, в сердцах ударила по роялю кулаком, отчего задребезжали высокие ноты, вскочила и вышла из комнаты... Когда вошла сиделка, я, все еще в шлеме из бинтов, полуодетый, метался по комнате в поисках недостающих частей своего туалета. Я изнывал от тоски по Беатрисе и был так взволнован и слаб, что не мог скрывать своего состояния. Я дико злился, потому что мне никак не удавалось одеться, и измучился вконец, пока натягивал брюки, не видя ног. Меня шатало, и я споткнулся о стул и опрокинул вазу с астрами. Наверно, зрелище я представлял довольно противное. - Я лягу, - сказал я, - только попросите зайти мисс Беатрису. Мне нужно ей кое-что сказать. Поэтому я одеваюсь. Мне уступили, но ждать пришлось долго. Я так и не узнал, доложила ли сиделка о моем ультиматуме самой Беатрисе или же всем домочадцам, и не представляю себе, что могла подумать в этом случае леди Оспри... Наконец Беатриса явилась и стала у моей кровати. - Ну? - произнесла она. - Я только хотел сказать, - заявил я капризным тоном несправедливо обиженного ребенка, - что не считаю ваш отказ окончательным. Я хочу увидеться с вами и поговорить, когда поправлюсь... и написать вам. Я ни на что не способен сейчас. Я не в силах спорить. Мне было очень жаль себя, и я не хотел молчать. - Я не могу лежать спокойно. Понимаете? Я теперь никуда не гожусь. Она снова присела рядом и сказала мягко: - Мы обо всем поговорим, обещаю вам. Когда поправитесь. Я обещаю вам, что мы встретимся где-нибудь и поговорим. Вам нельзя сейчас разговаривать. Я просила вас не говорить сейчас. Вы узнаете все, что вам хочется... Хорошо? - Я хочу знать... Беатриса оглянулась на дверь, встала и проверила, закрыта ли она. Потом, склонившись ко мне, она очень ласково, быстро зашептала у самого моего лица: - Милый, я люблю вас. Если это сделает вас счастливым, я выйду за вас замуж. Я была не в духе, в глупом, взбалмошном настроении. Конечно, я выйду за вас замуж. Вы мой принц, мой король. Женщины так легко поддаются настроению... Если бы не это, разве я вела бы себя так? Мы говорим "нет", когда думаем "да"... и легко теряем душевное равновесие... Так вот - да, да... Да, я выйду за вас... Вас нельзя даже поцеловать. Дайте я поцелую вашу руку. Считайте, что я ваша. Хорошо? Я ваша, словно мы женаты пятьдесят лет. Я ваша жена - Беатриса. Вы довольны? Теперь... теперь вы будете лежать спокойно? - Да, - сказал я, - но почему?.. - Есть осложнения. Есть препятствия. Когда вы поправитесь, вы поймете сами. Теперь это не имеет значения. Но надо соблюдать тайну - до поры до времени. Никто не должен знать, кроме нас двоих. Вы обещаете мне? - Да, - сказал я, - понимаю. Если бы я мог вас поцеловать. На мгновение она прислонила голову к моей, потом поцеловала мою руку. - Я не боюсь никаких препятствий, - сказал я и закрыл глаза. Но я только еще начал постигать, как непостоянна натура Беатрисы. Я вернулся в "Леди Гров", и с неделю она не подавала никаких признаков жизни, потом явилась вместе с леди Оспри и принесла целую охапку бессмертников и астр. "Те самые, что стояли в твоей комнате", - сказала тетя Сьюзен, безжалостно глядя на меня. Беатриса вскользь заметила, что уезжает на неопределенное время в Лондон, и поговорить с ней наедине мне тогда так и не удалось. Я не мог даже заручиться обещанием написать мне, а в туманном дружеском письмеце, которое я все же получил, не было ни слова о том, что произошло между нами. Я ответил ей любовным письмом - первым любовным письмом за всю мою жизнь - и целую неделю не получал ни строчки. Наконец она нацарапала записку: "Я не могу вам писать. Ждите, когда сможем поговорить. Как вы себя чувствуете?.." Читателя, вероятно, позабавило бы, если бы он увидел мои бумаги на письменном столе сейчас, когда я пишу, - перемаранные, испорченные листки, кое-как рассортированные записи, беспорядочно разбросанные страницы с заметками - плоды умственных усилий, которые еще не доведены до конца. Признаться, во всей этой истории мне труднее всего описывать свои чувства к Беатрисе. По своему складу я человек мыслящий объективно: я обычно забываю свои настроения, а в этом случае настроения значили столь много. Но и те настроения и переживания, которые сохранились в памяти, мне очень трудно выразить, так же, пожалуй, трудно, как описать вкус или запах. Мне трудно рассказать обо всем по порядку еще и потому, что речь идет о множестве мелочей, событий незначительных. Любовь сама по себе - чувство капризное, оно то взлетает, то падает, вот оно восторженное, а вот чисто физическое. Никто еще не отважился рассказать любовную историю до конца, со всеми ее перипетиями, приливами и отливами, постыдными падениями и вспышками ненависти. Обычно в любовных историях говорится лишь в общих чертах о том, как складывались и чем кончились отношения между двумя людьми. Как вырвать мне из прошлого таинственный образ Беатрисы, мое безграничное томление по ней, неодолимую, безрассудную и безудержную страсть? Разве не удивительно, что мое благоговение перед ней сочеталось с нетерпеливой решимостью сделать ее своей, взять ее силой и отвагой, доказать свою любовь отчаянным героизмом? Как мучили меня сомнения, как загадочны были колебания Беатрисы, ее отказ выйти за меня замуж и то, что, вернувшись наконец в Бедли-Корнер, она, по-видимому, избегала меня! Все это бесконечно терзало меня и сбивало с толку. Мне это казалось вероломством. Я цеплялся за каждое возможное объяснение, романтическая вера в нее чередовалась с подлейшим недоверием, а подчас я ощущал и то и другое одновременно. Из хаоса воспоминаний выплывает фигура Кэрнеби, и я вижу его все яснее: человек этот круто изменил ход событий, он властно встал между мною и Беатрисой, он оказался моим соперником. Ведь Беатриса любила меня, это было очевидно, так что за силы заставляли ее отдаляться от меня? Не собиралась ли она выйти за Кэрнеби замуж? Не помешал ли я выполнению каких-то давно задуманных планов? Лорд Кэрнеби относился ко мне с явной неприязнью, я, видно, отравлял ему существование. Беатриса вернулась в Бедли-Корнер, в течение нескольких недель я лишь мельком видел ее, а поговорить с ней наедине мне ни разу не удалось. Она приходила в мою мастерскую всегда с Кэрнеби, ревниво наблюдающим за нею. (Почему, черт побери, она не могла отделаться от него?) Дни бежали, и во мне накипала злость. Все это переплетается с работой над "Лордом Робертсом Бета". Замысел возник в одну из бессонных ночей в Бедли-Корнер, и я разработал его, прежде чем сняли повязку с моего лица. Этот мой второй управляемый аэростат был задуман грандиозно. Он должен был стать вторым "Лордом Робертсом Альфа", только более совершенным, в три раза превосходить его величиной, быть столь большим, чтобы на нем могли подняться три человека. Ему предстояло окончательно и победоносно утвердить мои права на воздушную стихию. Каркас предполагалось сделать из полых деталей, как кости у птицы, и воздухонепроницаемым, а воздух должен был накачиваться или выкачиваться по мере изменения веса горючего. Я много говорил о своей новой модели и расхваливал ее будущие качества Котопу, который относился несколько скептически к моей затее, но работа двигалась медленно. Она двигалась медленно, потому что меня мучили беспокойство и неуверенность. Иногда я ездил в Лондон, надеясь встретить Беатрису, а иногда проводил весь день в полетах, в изнурительных и опасных упражнениях и в этом находил удовлетворение. А тут еще газеты, разговоры и слухи принесли мне новую тревогу. Что-то происходило с блистательными проектами моего дядюшки; люди начали сомневаться, задавать вопросы. Впервые дрогнуло его эфемерное благополучие, впервые покачнулся колоссальный волчок кредита, который он так долго заставлял вращаться. Одни впечатления сменялись другими, промелькнул ноябрь и за ним декабрь. Мы два раза виделись с Беатрисой, и обе встречи меня не порадовали: в них не было тепла, мы говорили резко или намеками о вещах, говорить о которых надо было бы в другой обстановке. Несколько раз я писал ей, она отвечала записками, и одни из них я принимал всей душой, другие отвергал, считая их лицемерными увертками. "Вы не понимаете, - писала она. - Пока я не могу вам ничего объяснить. Будьте терпеливы. Доверьтесь мне". В своей рабочей комнате я разговаривал вслух, спорил, обращаясь к этим листкам, а схемы "Лорда Робертса Бета" были позабыты. - Ты не даешь мне развернуться! - восклицал я. - Почему ты от меня что-то скрываешь? Я хочу знать все. Я для того и существую, чтобы разделаться с препятствиями, преодолеть их! В конце концов я не мог больше выдержать этого ужасного напряжения. Я принял дерзкий, оскорбительный тон, не оставляющий ей никакой лазейки. Я стал держать себя так, словно мы были героями мелодрамы. "Вы должны прийти поговорить со мной, - писал я, - а не то я приду сам и уведу вас. Вы нужны мне, а время уходит". Мы встретились на дорожке в недавно разбитом парке. Было это, вероятно, в начале января, так как на земле и на ветвях деревьев лежал снег. Целый час мы ходили взад и вперед, и с самого начала я ударился в высокую романтику, так что понять друг друга было уже невозможно. Это была наша самая неудачная встреча. Я бахвалился, как актер, а Беатриса, не знаю почему, казалась утомленной и вялой. Теперь, когда я вспоминаю наш разговор в свете того, что произошло после, мне приходит в голову: должно быть, она искала во мне человеческого сочувствия, а я был слишком глуп, чтобы понять ее. Не знаю, так ли это. Сознаюсь, я никогда до конца не понимал Беатрису. Сознаюсь, и теперь я не могу разобраться во многом, что она делала и говорила. В тот день я был просто невыносим. Я хорохорился и дерзил. - Я для того и существую, чтобы схватить вселенную за глотку! - заявил я. - Если бы дело было только в этом, - сказала она, и хотя я слышал ее слова, они не доходили до меня. Наконец она сдалась и умолкла. Она только смотрела на меня, как на существо безнадежно упрямое, но все же любопытное, почти совсем так, как смотрела из-за юбок леди Дрю в Уоррене, когда мы были детьми. Мне показалось даже, что один раз она слегка улыбнулась. - Что это за препятствия? - кричал я. - Нет таких препятствий, которых я не преодолел бы ради вас! Ваши родные считают, что я вам не пара? Кто это говорит? Дорогая, скажите только слово - и я добьюсь титула! Он будет у меня через пять лет!.. Только увидев вас, я стал настоящим мужчиной. Мне всегда хотелось бороться за что-нибудь. Позвольте мне бороться за вас!.. Я богат, хоть и не стремился к богатству. Скажите, что оно нужно вам, дайте ему благородное оправдание, и я повергну всю Англию, весь этот старый, прогнивший загон для кроликов, к вашим ногам! Да, я нес подобную чепуху! Я повторяю эти слова на бумаге, во всей их вульгарной, пустозвонной спеси. Я говорил эту вздорную бессмыслицу, и это частица меня самого. Зачем мне стыдиться этого, да и гордиться тут тоже нечем. Я заставил Беатрису молча слушать меня. После этой вспышки мании величия я разразился мелочными попреками. - Вы считаете Кэрнеби лучше меня? - Нет, - воскликнула она, задетая за живое, - нет! - Вы считаете наше положение непрочным. Вы прислушиваетесь ко всем этим сплетням, которые распускает Бум, потому, что мы хотели издавать собственную газету. Когда вы со мной, вы понимаете, что я порядочный человек, стоит нам расстаться, как в ваших глазах я становлюсь мошенником и грубияном... В этих разговорах о нас нет ни слова правды. Да, я раскис. Я забросил дела. Нам надо только поднатужиться. Вы не знаете, как глубоко и далеко мы закинули свои сети. Даже теперь у нас в руках сильный козырь - одна экспедиция. Она сразу же поправит наши дела... Глаза Беатрисы молили, молили безмолвно и напрасно, чтобы я перестал хвастаться теми своими достоинствами, которыми она восхищалась. Ночь я провел без сна, вспоминая этот разговор, все те пошлости, которые я ей наговорил. Я не мог понять, куда девался мой здравый смысл. Я был глубоко отвратителен сам себе. У меня не было уверенности в нашем финансовом благополучии, это порождало сомнение и в себе. Хорошо было говорить о богатстве, могуществе, титулах, но что я знал сейчас о положении дядюшки? А вдруг, пока я так самонадеянно бахвалился, случилось что-нибудь такое, чего я не подозреваю, что-нибудь неладное, а он скрыл от меня? Я решил, что слишком долго забавлялся аэронавтикой, - наутро отправлюсь к нему и выясню все на месте. Я поспел на ранний поезд в Хардингем. Сквозь густой лондонский туман я пришел в хардингемский отель узнать истинное положение дел. Мы поговорили с дядей каких-нибудь десять - пятнадцать минут, и я почувствовал себя как человек, очнувшийся после сказочных сновидений в унылой, неуютной комнате. 4. О ТОМ, КАК Я УКРАЛ КУАП С ОСТРОВА МОРДЕТ - Надо драться, - сказал дядюшка. - Мы должны принять бой, не дрогнув! Помнится, с первого взгляда я понял, что надвигается катастрофа. Он сидел под электрической лампой, и тень от волос ложилась полосами на его лицо. Он весь как-то съежился, кожа на его лице обвисла и пожелтела. Даже вся обстановка в комнате словно полиняла, и на улице - шторы были подняты - стоял не туман, а какой-то серовато-коричневый сумрак. За окном ясно вырисовывались очертания закоптелых труб, и за ними небо - бурое, какое бывает только в Лондоне. - Я видел афишу, - сказал я. - Опять пондервизмы! - Это Бум. Бум и его проклятые газеты, - заявил дядюшка. - Старается меня сшибить. Преследует с тех пор, как я захотел купить "Дейли декорейтор". Он думает, что наше ДоО зарезало его рекламу. Подавай ему все, будь он проклят! Нет у него делового чутья. Расквасить бы ему рожу! - Ну, - вставил я, - что надо делать? - Держаться, - сказал дядюшка. - Я еще сокрушу Бума, - добавил он с неожиданной свирепостью. - И это все? - спросил я. - Должны держаться. Запугивают. Заметил, что за народ в приемной? Там сегодня половина - репортеры. Стоит мне что-нибудь сказать, тут же переврут!.. Раньше не врали! Теперь они каждым пустяком шпыняют, оскорбляют тебя. До чего только они дойдут, эти газетчики! И все Бум. Он весьма образно обругал лорда Бума. - Ну, - сказал я. - Что он может сделать? - Загонит нас в тупик, Джордж. Ужмет в деньгах. Мы ворочали кучей денег... а теперь он нас ужимает. - Мы крепко стоим? - Конечно, крепко, Джордж. Положись на меня! Но все равно... В этих делах такую роль играет воображение... Мы еще держимся вполне крепко. Не в этом суть. Уф! Черт бы его драл, этого Бума! - сказал он и поверх очков поглядел на меня с воинственным видом. - А что, если нам свернуть паруса на время, урезать расходы? - На чем? - Ну, Крест-хилл? - Что?! - крикнул он. - Чтоб я бросил Крест-хилл из-за Бума! - Он замахнулся кулаком, словно хотел ударить по чернильнице, и с трудом сдержал себя. Потом заговорил спокойнее: - Если я это сделаю, он поднимет шум. Толку все равно не будет, даже если бы я захотел. Крест-хилл у всех на виду. Если я брошу строить, нам через неделю крышка. У него блеснула мысль. - Вот вызвать бы забастовку или еще что-нибудь. Да нет, не выйдет. Чересчур хорошо обращаюсь с рабочими. Будь что будет, но пока не пойду ко дну, я не брошу Крест-хилл. Я стал задавать вопросы, и он тут же взбунтовался. - Провались они, эти объяснения! - рявкнул он. - Из-за тебя все кажется еще хуже. Ты всегда так, Джордж. Дело тут не в цифрах. Все в порядке, нам надо только одно. - Что же именно? - Показать товар лицом, Джордж. Вот он где нужен, куап; потому-то я так ухватился за твое предложение на позапрошлой неделе. Вот, пожалуйста, - вот наш патент на идеальную нить накала, и нам осталось только раздобыть канадий. Все, кроме нас, думают, что на свете канадия всего-то с воробьиный нос. Никому невдомек, что идеальная нить накала не теория, не рассуждения. Пятьдесят тонн куапа - и мы превращаем эту теорию в такое... Мы ее заставим взвыть, эту ламповую промышленность. Мы запихнем Эдисвана и всю эту шайку в один мешок со старыми брюками и шляпой и выменяем на горшок герани. Понял? Мы это сделаем через Торговое агентство - вот тебе! Понял? Патентованные нити Кэйперна! Идеальные и натуральные! Мы это осилим, Джордж. Так треснем Бума, что ему и через пятьдесят лет не очухаться. Он хочет сорвать лондонское и африканское совещания. Пусть его. Он может натравить на нас все свои газеты. Он говорит, что акции Торговых агентств не стоят и пятидесяти двух, а мы их котируем по восемьдесят четыре. Ну так вот! Мы готовимся - заряжаем ружье. Дядюшка торжествующе выпрямился. - Что ж, - сказал я, - все это хорошо. Но хотел бы я знать, что бы мы делали, если б не подвернулся этот случай заполучить кэйпернову идеальную нить накала. Ведь ты не можешь не согласиться, что я ее приобрел случайно. Он сморщил нос, досадуя на мою несообразительность. - К тому же совещание назначено на июнь, а мы и не брались еще за этот куап! В конце концов нам еще только предстоит зарядить ружье... - Они отплывают во вторник. - И у них есть бриг? - У них есть бриг. - Гордон-Нэсмит! - усомнился я. - Надежен, как банк, - сказал дядюшка. - Чем больше узнаю этого человека, тем больше он мне нравится. Хотел бы я только, чтоб вместо парусника у нас был пароход... - И опять-таки, - продолжал я, - ты, кажется, совсем забыл о том, что нас смущало. Этот канадий и кэйпернова идеальная нить вскружили тебе голову. В конце концов это кража, в своем роде международный скандал. Там шныряют вдоль берега две канонерки. Я поднялся и, подойдя к окну, стал вглядываться в туман. - Но, господи, это же чуть ли не единственный наш шанс!.. Мне и не мерещилось... Я обернулся к нему. - Я летал высоко над землей, - сказал я. - Один бог знает, где только я не был. И вот у нас в руках единственный шанс, и ты доверяешь его сумасшедшему авантюристу с его бригом. - Но ты мог бы сказать... - Жаль, я не взялся за это раньше. Нам следовало послать пароход в Лагос или еще куда-нибудь на западное побережье и действовать оттуда. Подумать только, парусник здесь, в проливе, в это время года, когда может подуть зюйд-вест! - Ты бы это дело провернул, Джордж. А все-таки... знаешь, Джордж... Я в него верю... - Да, - сказал я. - Да, я тоже верю в него. В некотором смысле. Однако... Дядюшка взял телеграмму, лежавшую на столе, и вскрыл. Лицо его помертвело. Медленно, словно против воли, он отложил тонкую розовую бумажонку и снял очки. - Джордж, - сказал он, - судьба против нас. - Что? Он как-то странно скривил рот в сторону телеграммы. - Вот. Я взял ее и прочитал: "...автомобильной катастрофе сложный перелом ноги гордон нэсмит как быть мордетом". Несколько минут мы оба молчали. - Ну, ничего, - сказал я наконец. - А? - выдавил дядя. - Я сам поеду. Я привезу куап, или мне крышка! У меня была странная уверенность, что я "спасаю положение". - Я поеду, - сказал я с пафосом, не вполне отдавая отчет в серьезности задуманного. Все предприятие представлялось мне - как бы это выразиться? - в самых радужных красках. Я присел рядом с дядюшкой. - Выкладывай все данные, какие у тебя есть, - сказал я, - и я эту штуку раздобуду. - Но ведь никто не знает точно, где... - Нэсмит знает, и он мне скажет. - Но он так секретничает, - заметил дядя и посмотрел на меня. - Теперь он мне скажет, раз он разбился. Дядя задумался. - Пожалуй, скажет. Джордж, если бы ты раздобыл эту штуку!.. Ты ведь уже выручал этим "раззз-два!.." Он не договорил. - Дай мне блокнот, - сказал я, - и расскажи все, что знаешь. Где судно? Где Поллак? И откуда телеграмма? Уж если этот куап можно заполучить, я добуду его, или мне крышка. Если ты только продержишься, пока я вернусь с ним... Так я ринулся в самую дикую авантюру моей жизни. Я тотчас завладел самым лучшим дядюшкиным автомобилем. В ту ночь я поехал в Бемптон Оксон, откуда была отправлена телеграмма Нэсмита, без особого труда вытащил его из этой дыры, все уладил с ним и получил подробнейшие наставления; на следующий день я вместе с молокососом Поллаком - родственником и помощником Нэсмита - осмотрел "Мод Мери". Она произвела на меня удручающее впечатление; на этом горе-паруснике перевозили картофель, и слабый, но въедливый запах сырой картошки пропитал его насквозь и забил даже запах свежей краски. Это и впрямь был горе-парусник - грязный остов и трюм, доверху заваленный ржавым железом, старыми рельсами и шпалами, а для погрузки куапа были запасены всякого рода лопаты и железные тачки. Вместе с Поллаком, долговязым белобрысым молодым человеком из тех, что только умеют курить трубку, а толку от них ни на грош, а потом и один, я все осмотрел и, не щадя усилий, скупил в Грэйвсэнде весь запас досок для сходней и все веревки, какие только нашлись. Мне представлялось, что надо будет сооружать пристань. Помимо солидного количества балласта, на паруснике было еще несколько подозрительных ящиков, небрежно задвинутых в дальний угол, которые я не стал открывать, догадываясь, что в них какие-то товары на случай, если придется создавать видимость торговли. Капитан полагал, что мы отправляемся за медной рудой; он оказался существом совершенно необычайным: это был румынский еврей с подвижным, нервным лицом, свой диплом получил он после того, как некоторое время проплавал в Черном море. Помощник у него был из Эссекса, человек на редкость замкнутый. Команда состояла главным образом из молодых парней, навербованных из угольщиков, удивительно по-нищенски и грязно одетых: сойдя с угольщиков, они так и не успели отмыться. Повар был мулат, а один матрос, самый крепкий на вид, оказался бретонцем. Мы водворились на судне под каким-то предлогом - теперь уж не помню подробностей, - я считался торговым агентом, а Поллак - стюардом. Это еще усугубило привкус пиратства, который внесли в нашу затею своеобразный гений Гордон-Нэсмита и недостаток средств. Два дня, что я толкался по узким, грязным улочкам под закоптелым небом Грэйвсэнда, многому меня научили. Ничего похожего я раньше не видывал. Тут-то я понял, что я человек современный и цивилизованный. Пища показалась мне мерзкой и кофе отвратительным; вонь со всего городка засела у меня в ноздрях, а чтобы получить горячую ванну, я выдержал бой с хозяином "Добрых намерений" на набережной, причем стены, деревянная мебель и все прочее в комнате, где я спал, кишели экзотическими, но весьма ненасытными паразитами, которых обычно называют клопами. Я боролся с ними специальным порошком, а утром находил их в состоянии обморока. Я опустился на грязное дно современного общества, и оно внушило мне такое же отвращение, как и в первый раз, когда я познакомился с ним, поселившись у дяди Никодима Фреппа в булочной в Чатаме (там, кстати сказать, нам пришлось иметь дело с тараканами, только они были помельче и почернее; были там и клопы). Должен сознаться, что все это время до нашего отъезда у меня было такое чувство, будто я разыгрываю роль на сцене, а публикой в моем воображении была Беатриса. Как я уже говорил, я считал, что "спасаю положение", и это меня подстегивало. Накануне отплытия, вместо того, чтобы проверить аптечку, как намеревался, я сел в машину и помчался в "Леди Гров" - сообщить тете Сьюзен об отъезде и переодеться, чтобы поразить леди Оспри и ее падчерицу вечерним визитом. Я застал обеих леди дома у камина; в тот зимний вечер огонь пылал как-то особенно весело. Помнится, небольшая гостиная, в которой они сидели, показалась мне удивительно нарядной и уютной. Леди Оспри в бледно-лиловом платье с кружевной вставкой сидела на диване, обитом лощеным ситцем, и раскладывала замысловатый пасьянс при свете высокой лампы, затененной абажуром; Беатриса в белом платье, оставлявшем открытой шею, читала в кресле и курила папиросу, сбоку на нее падал свет другой лампы. В комнате были белые панели и пестрые занавески. Два ярких источника света окружал мягкий полумрак, а круглое зеркало поблескивало в нем, словно озерцо коричневой воды. Я скрашивал свое неожиданное вторжение тем, что вел себя, как самый послушный раб этикета. И в иные минуты леди Оспри, кажется, на самом деле начинала верить, что визит мой абсолютно необходим и что с моей стороны было бы неучтиво, если бы я не пришел именно так и именно в этот час. Но то были лишь краткие минуты. Меня приняли со сдержанным изумлением. Леди Оспри интересовалась моим лицом и разглядывала шрам. Чувствовалось, что ее расположила ко мне Беатриса. Наши взгляды встретились, и я увидел в ее глазах недоумение и испуг. - Я отправляюсь на западное побережье Африки, - сказал я. Они задавали вопросы, но мне нравилось отвечать туманно. - У нас там дела. Мне надо обязательно ехать. Не знаю, когда смогу вернуться. После этого взгляд Беатрисы стал еще более пристальным и испытующим. Разговор не клеился. Я рассыпался в благодарностях за их доброту ко мне после того несчастного случая. Пробовал разобраться в пасьянсе леди Оспри, хотя она не обнаружила ни малейшего желания обучать меня этому искусству. Наконец мне оставалось только раскланяться. - Куда вы торопитесь? - коротко сказала Беатриса. Она подошла к роялю, достала с этажерки стопку нот, покосилась на спину леди Оспри и, подав мне знак, умышленно уронила всю стопку на пол. - Нам нужно поговорить, - сказала она, стоя на коленях рядом со мной, пока я помогал ей собирать ноты. - Переворачивайте мне страницы. У рояля. - Я не умею читать ноты. - Переворачивайте мне страницы. Затем мы сидели у рояля, и Беатриса бравурно и фальшивя играла. Она поглядела через плечо - леди Оспри раскладывала свой пасьянс. Старуха вся раскраснелась, казалось, она старается незаметно для нас сплутовать, чтобы пасьянс вышел. - В Западной Африке мерзкий климат, правда? Вы собираетесь там поселиться? Почему вы едете? Беатриса спрашивала очень тихо, не давая мне возможности отвечать. Затем в такт исполняемой ею музыке она сказала: - Позади дома сад... в ограде калитка... выход на тропинку. Поняли? Я перевернул две страницы сразу, что, впрочем, не отразилось на ее игре. - Когда? - спросил я. Она взяла несколько аккордов. - Не умею я играть эту вещь, - сказала она. - В полночь. Некоторое время она сосредоточенно играла. - Возможно, вам придется ждать. - Я подожду. Заканчивая игру, она "смазала", как говорят мальчишки. - Я сегодня не в ударе, - сказала она, вставая и глядя мне в глаза. - Я хотела на прощание сыграть вам по своему выбору. - Это был Вагнер, Беатриса? - спросила леди Оспри, подняв голову. - Он прозвучал что-то очень сумбурно... Я откланялся. Прощаясь с леди Оспри, я ощутил странный укол совести. Был ли это первый признак душевной зрелости, или же виной была моя неопытность в делах романтических, только мне было явно не по себе при мысли, что мне предстоит вторгнуться во владения этой почтенной дамы через садовую калитку. Я поехал к себе, застал Котопа с книгой в постели, сообщил ему об отъезде в Западную Африку, провел с ним около часа, обсуждая основные детали "Лорда Робертса Бета", и поручил закончить работу к моему возвращению. Я отослал автомобиль в "Леди Гров" и в том же меховом пальто - январская ночь была сырой, и холод пронизывал насквозь - отправился назад в Бедли-Корнер. Тропинку позади дома леди Оспри я нашел сразу и по ней дошел к калитке в ограде за десять минут до срока. Я закурил сигару и стал шагать взад и вперед. Эта ночная история с садовой калиткой, необычная, смахивающая на интригу, застигла меня врасплох. Самолюбования и позерства как не бывало; я напряженно думал о Беатрисе; в ней было что-то русалочье, и это всегда пленяло меня, казалось неожиданным, и вот это свидание тоже было такой необычной выдумкой. Беатриса пришла за минуту до полуночи; тихо отворилась дверь, и в морозной мгле появилась серая фигурка с непокрытой головой, в кожаном автомобильном пальто на меху. Она мотнулась ко мне, лицо ее нельзя было разглядеть, и глаза казались совсем черными. - Почему вы едете в Западную Африку? - сразу спросила она. - Пошатнулись дела. Я должен ехать. - Вы уезжаете... не из-за?.. Вы же вернетесь? - Месяца через три-четыре, - сказал я, - не позже. - Значит, это не из-за меня? - Нет, - ответил я. - Почему бы мне уезжать из-за вас? - Вот и хорошо. Никогда не знаешь, о чем люди думают или что они могут вообразить. - Она взяла меня под руку. - Погуляем, - сказала она. Я огляделся, было темно. Падала изморось. - Это ничего, - засмеялась она. - Мы можем пройти тропинкой на дорогу к Старому Уокингу. Вы не возражаете? Конечно, нет. Я без шляпы. Это неважно. Никто не встретится. - Откуда вы знаете? - Я уже бродила так... Еще бы! Уж не думаете ли вы, - она кивнула в сторону дома, - что это и есть вся моя жизнь? - Да нет же! - воскликнул я. - Разумеется, нет. Она потянула меня на тропинку. - Ночь - мое время, - сказала она, идя рядом. - Во мне есть что-то от оборотня. В этих старинных семьях никогда не знаешь... Я часто удивляюсь... Но все равно, вот мы одни в целом мире. Теперь и небо в тучах, и холод, и изморось. И мы вместе. Мне нравится изморось на лице и волосах, а вам? Когда вы отплываете? Я сказал, что завтра. - Ну, сейчас нет никакого завтра. Только вы и я! - Она остановилась и посмотрела мне в лицо. - Вы все только отвечаете, а ничего мне не скажете! - Да, - согласился я. - А в прошлый раз говорили только вы. - Как болван. Но теперь... Мы не отводили глаз друг от друга. - Вам хорошо здесь? - Хорошо... Да... Очень хорошо. Она положила мне руки на плечи и притянула к себе, чтобы я поцеловал ее. - А! - вздохнула она, и на несколько мгновений мы прильнули друг к другу. - Вот и все, - сказала она, отстраняясь. - Какие мы сегодня запутанные! Я знала, что когда-нибудь мы поцелуемся опять. Всегда знала. С того раза прошла целая вечность. - В папоротнике. - В чаще. Вы помните? У вас были холодные губы. А у меня? Те же губы... после стольких лет... после столь многого!.. А теперь давайте немного побродим в этом затерянном во тьме мире. Я возьму вас за руку. Только побродим, хорошо? Держитесь за меня крепко, я ведь дорогу знаю... и не говорите... пожалуйста, не говорите. Или вам хочется говорить?.. Лучше я буду вам рассказывать! Знаете, милый, мир затерян - он умер, исчез, и здесь только мы. В этом мрачном, диком месте... Мы умерли. Или весь мир умер. Нет! Мы умерли. Никто нас не видит. Мы тени. Мы утратили все, мы стали бесплотными... И мы вместе. Вместе - вот что главное. Вот почему мир не может нас увидеть и мы едва видим мир. Тес! Хорошо? - Хорошо, - сказал я. Некоторое время мы, спотыкаясь, брели в полном безмолвии. Мы прошли мимо тускло освещенного, подерну" того дождем окошка. - Глупый мир! - сказала она. - Глупый мир! Ест и спит. Уж очень стучат капли, падая с ветвей, а то мы бы услышали, как он храпит. Ему снятся такие дурацкие сны... и у него такие дурацкие понятия. Люди и не подозревают, что мы идем мимо, мы оба - независимые, свободные. Вы и я! Мы доверчиво прижались друг к другу. - Я рада, что мы умерли, - прошептала Беатриса. - Я рада, что мы умерли. Я так устала от всего, милый, так устала и так запуталась. Она вдруг замолчала. Мы шлепали по лужам. Я стал припоминать то, что хотел сказать Беатрисе. - Послушайте! - воскликнул я. - Я хочу помочь вам во что бы то ни стало. Вас запутали. Что тревожит вас? Я просил вас выйти за меня замуж. Вы согласились. Но что-то вам мешает. Все это звучало совсем нескладно. - Это как-нибудь связано с моим положением?.. Или что-нибудь... может быть... кто-нибудь другой? Последовало долгое молчание, подтвердившее мои догадки. - Вы меня так озадачили. Сперва - в самом начале - я думал, вы хотите выйти за меня... - Да. Я хотела. - А потом? Подумав немного, она сказала: - Сегодня я не могу вам объяснить. Я люблю вас. Но... объяснять. Сегодня... Милый, сегодня мы одни в целом мире... и нам нет дела ни до кого... Я здесь в эту холодную ночь вместе с вами... моя постель там, далеко. Я сказала бы вам... Когда можно будет, я вам скажу, скоро скажу. Но сегодня... Нет! Нет! Она пошла вперед. Потом обернулась. - Послушайте! - воскликнула она. - Ведь мы умерли! Я не шучу. Вы понимаете? Сегодня мы ушли из жизни. Мы теперь вместе, это наш час. Наверное, будут и другие, но не будем портить этот... Мы в затерянном мире. Здесь ничего не надо скрывать и незачем рассказывать. Мы ведь бесплотны. У нас нет никаких забот. На земле... Мы любили друг друга... и нас разлучили, но теперь это неважно. Этого нет больше... Если вы не согласны... я пойду домой. - Я хотел... - начал я. - Знаю. О милый, если бы только вы поняли то, что мне так ясно! Если бы ни о чем не думали и просто любили меня. - Я люблю вас, - сказал я. - Тогда любите, - подхватила она, - и забудьте обо всех своих тревогах. Любите меня! Я здесь! - Но... - Нет! - воскликнула она. - Хорошо, пусть будет, как вы хотите. Она добилась своего, мы вместе блуждали в ночи, и Беатриса мне говорила о любви... Я даже не представлял себе раньше, что женщина может так говорить о любви, может окрасить фантазией, обнажить и развить все это тонкое сплетение чувств, которые женщины обычно скрывают. Она читала о любви, думала о любви, сотни чудесных лирических стихов нашли отклик в ее душе, и в ее памяти сохранились прекрасные отрывки; она изливала это мне - все до конца - искусно и не стыдясь. Я не могу передать смысл ее слов, не могу даже сказать, насколько их очарование таилось в волшебстве ее голоса, в счастье от сознания того, что она здесь, рядом. И мы все ходили и ходили, тепло закутанные, в ночном холоде, по туманным, неописуемо размокшим дорогам, и казалось, кроме нас, здесь нет ни одной живой души, нет даже зверя в поле. - Почему люди любят друг друга? - спросил я. - А почему бы им не любить? - Но почему я люблю вас? Почему ваш голос слаще всех голосов, ваше лицо милее всех лиц? - А почему я люблю вас? - спросила она. - Все в вас люблю - и хорошее и плохое. Почему я люблю вашу угрюмость, вашу надменность? Да, и это. Сегодня я люблю даже капельки дождя на меху вашего пальто!.. Так мы говорили; и, наконец, промокшие, все еще счастливые и сияющие, хотя немного усталые, мы простились у садовой калитки. Мы бродили два часа, упиваясь этой удивительной безрассудной радостью, а мир вокруг - и прежде всего леди Оспри и ее домочадцы - крепко спал и видел во сне все, что угодно, только не Беатрису под дождем в ночи. Она стояла в дверях, вся закутанная, и глаза ее сияли... - Возвращайтесь, - прошептала она. - Я буду ждать вас. Она замялась. - Я люблю вас теперь, - добавила она, коснувшись отворота моего пальто, и потянулась губами к моим губам. Я крепко обнял ее, и всего меня охватила дрожь. - Боже! - воскликнул я. - И я должен уехать! Она выскользнула из моих объятий и стояла, глядя на меня. Мгновение казалось, что мир полон фантастических возможностей. - Да, уезжайте! - сказала она и исчезла, захлопнув дверь, оставив меня одного, и у меня было такое чувство, словно я упал из страны чудес в кромешную тьму ночи. Экспедиция на остров Мордет стоит как-то особняком в моей жизни, этот эпизод проникнут совсем иным духом. Она могла бы, наверно, послужить темой самостоятельной книги - о ней написан довольно объемистый официальный отчет, - но в этой моей повести она всего лишь эпизод, дополнительное приключение, и такое место я ему и отвожу. Мерзкая погода, досада и нетерпение, вызванные невыносимой медлительностью и проволочками, морская болезнь, всевозможные лишения и унизительное сознание своей слабости - вот главное в моих воспоминаниях. Всю дорогу туда я страдал от морской болезни. Почему, не знаю сам. Ни до этого, ни после у меня ни разу не было морской болезни, хотя, с тех пор как я стал кораблестроителем, я видывал достаточно скверную погоду. Но этот неуловимый запах гнилого картофеля действовал на меня убийственно. На обратном пути заболели все, все до единого, как только парусник вышел в море, - я убежден, что мы отравились куапом. А когда мы плыли туда, через день-другой почти все освоились с качкой, я же из-за духоты в каюте, грубой пищи, грязи и скученности все время испытывал если не настоящую морскую болезнь, то острое физическое недомогание. Судно кишело тараканами и другими паразитами, о которых не принято говорить. Пока мы не миновали Зеленый Мыс, мне постоянно было холодно, потом я изнывал от жары. Я был так занят мыслями о Беатрисе и так спешил поднять паруса на "Мод Мери", что не подумал о своем гардеробе, не захватил даже пальто. Боже, как мне его недоставало! Но это еще не все; я оказался взаперти вместе с двумя самыми нудными существами во всем христианском мире - Поллаком и капитаном. Поллак, который во время болезни страдал так шумно и громогласно, словно был на оперной сцене, а не в нашей крохотной каюте, вдруг стал невыносимо здоров и бодр, извлек внушительных размеров трубку, закурил табак, такой же белесый, как он сам, и всю дорогу только и делал, что курил или прочищал трубку. - Есть только три вещи, которыми можно как следует прочистить трубку, - обычно говорил он, держа в руке скрученный листок бумаги. - Самое лучшее - это перо, второе - соломинка и третье - шпилька для волос. Никогда не видывал такого корабля. Здесь этого и в помине нет. В прошлый рейс я по крайней мере нашел шпильки и, представьте, нашел в капитанской каюте на полу. Прямо клад. Что?.. Вам лучше? В ответ я только чертыхался. - Ничего, скоро пройдет. Я малость подымлю. Не возражаете? Что? - Сыграем-ка в нап, - без конца приставал он ко мне. - Славная игра. Помогает забыться, а тогда на все наплевать. Он часами сидел, раскачиваясь в такт движения судна, сосал трубку с белесым табаком и сверхглубокомысленно смотрел на капитана сонными голубыми глазами. - Капитан - тонкая штучка, - снова и снова изрекал он после долгого размышления, - хочет знать, что мы затеяли. До смерти хочет знать. Эта мысль, видимо, не давала покоя капитану. Кроме того, он старался произвести на меня впечатление настоящего джентльмена из хорошей семьи и хвастал тем, что ему не по душе англичане, английская литература, английская конституция и тому подобное. Море он изучал в румынском флоте, английский язык по учебнику и иногда все еще неправильно выговаривал слова; он был натурализованным англичанином и своими вечными нападками на все английское пробудил какой-то несвойственный мне патриотизм. А тут еще Поллак принимался подзуживать его. Одному небу известно, как близок я был к убийству. Пятьдесят три дня я плыл, запертый вместе с этими двумя людьми и робким, поразительно унылым помощником капитана, который по воскресеньям читал библию, а все остальное свободное время словно пребывал в летаргическом сне; пятьдесят три дня я прожил среди вони, вечно голодный - меня мутило при виде еды, - в холоде, сырости и темноте, и наш чересчур легко нагруженный парусник кренился, качался и вздрагивал. А тем временем в песочных часах дядюшкиной фортуны песок все сыпался и сыпался. Ужасно! У меня сохранилось лишь одно светлое воспоминание: пронизанное солнцем утро в Бискайском заливе, пенистые, сапфирово-зеленые волны, летящая за нами следом птица, наши паруса, колыхавшиеся на фоне неба. Потом на нас опять обрушились дождь и ветер. Не думайте, что это были обычные дни - я хочу сказать, дни нормальной длины, - отнюдь нет; то были гнетущие, невероятно длинные отрезки времени, и особенно томительны были нескончаемые ночи. Бывало, одолжив у кого-нибудь зюйдвестку, час за часом шагаешь по уходящей из-под ног палубе в ветреной, промозглой, брызгающейся и плюющейся темноте или сидишь в каюте, больной и мрачный, и смотришь на лица своих неизменных спутников при лампе, которая больше чадит, чем светит. Потом видишь, как Поллак поднимается вверх, вверх, вверх, после чего падает вниз, вниз, вниз, с потухшей трубкой во рту, в семьдесят седьмой раз приходя к глубокомысленному выводу, что капитан - тонкая штучка, - а тот не умолкает ни на минуту: - Эта Англия не есть страна аристократическая, нет! Она есть прославившаяся буржуазия! Она плутократичная. В Англии нет аристократии со времен войны Роз. В остальной Европе, на восток от латинян, - да, в Англии - нет... Это все средний класс - ваша Англия. Куда ни посмотри, все средний класс. Пристойно! Все хорошее - это, по-вашему, шокинг. Миссис Гранди! Все ограниченно, взвешено, своекорыстно. Поэтому ваше искусство такое ограниченное, и ваша беллетристика, и ваша философия, поэтому вы такие неартистичные. Вы гонитесь только за прибылью. Подавай вам доход! Чего же от вас ждать!.. Его слова сопровождались теми стремительными жестами, от которых мы, западные европейцы, уже отрешились, - он пожимал плечами, размахивал руками, выпячивал вперед подбородок, гримасничал и так вертел пальцами перед вашим носом, что хотелось ударить его по руке. И так изо дня в день; и я должен был сдерживать гнев, беречь силы до того времени, когда надо будет погрузить на судно куап - к величайшему изумлению этого человека. Я знал, что у него найдется тысяча возражений против всего, что мы собирались сделать. Он говорил словно под действием наркотиков. Слова так и сыпались у него с языка. При этом нельзя было не заметить, как его мучают обязанности капитана, его снедала ответственность, вечно тревожило состояние корабля, ему мерещились всяческие опасности. Стоило "Мод Мери" качнуться посильнее, как он выбегал из каюты, шумно добиваясь объяснений, его преследовал страх - все ли в порядке в трюме, не переместился ли балласт, нет ли незаметной угрожающей течи. А когда мы подошли к африканскому побережью, его ужас перед рифами и мелями стал заразительным. - Я не знаю этого берега, - твердил он. - Я туда поплыл потому, что Гордон-Нэсмит тоже плыл. А потом он не явился! - Превратности войны, - сказал я, тщетно пытаясь понять, что еще, кроме чистой случайности, заставило Гордона-Нэсмита остановить свой выбор на этих двух людях. По-видимому, у Гордона-Нэсмита был артистический темперамент и ему хотелось контрастов, а может быть, он симпатизировал капитану потому, что он и сам был отъявленным англофобом. Это был действительно на редкость бестолковый капитан. Хорошо, что в последнюю минуту в эту экспедицию пришлось поехать мне. Кстати, капитан именно из-за своей нервозности ухитрился сесть на мель возле острова Мордет, но прилив и собственные усилия помогли нам сняться. Я догадывался, что помощник не слишком высокого мнения о капитане, задолго до того, как он его высказал. Я уже говорил, что он был человек молчаливый, но однажды его прорвало. Он сидел с трубкой во рту, в мрачной задумчивости облокотившись на стол, сверху доносился голос капитана. Помощник поднял на меня осоловелые глаза и несколько мгновений пристально смотрел. Потом начал тужиться, готовясь что-то сказать. Он вынул трубку изо рта. Я насторожился. Наконец он обрел дар речи. Прежде чем заговорить, он раза два убежденно кивнул головой. - О...н. Помощник как-то странно и таинственно качнул головой, но и ребенок понял бы, что речь идет о капитане. - Он есть иностранец. Он посмотрел на меня с сомнением и, наконец, решил для большей ясности уточнить: - Вот он кто - итальяшка! Он кивнул головой, как человек, приколотивший последний гвоздь, в полной уверенности, что высказал весьма удачное и верное замечание. Лицо его, все еще выражавшее решимость, стало спокойным и незначительным, как опустевший после многолюдного митинга зал, и в конце концов он закрыл его и запер трубкой. - Он ведь румынский еврей? - спросил я. Помощник капитана кивнул загадочно и даже угрожающе. Добавить что-нибудь было бы уже просто невозможно. Он все сказал. Но теперь я знал, что мы с ним друзья и я могу на него положиться. Мне не пришлось на него полагаться, но это не меняет наших отношений. Жизнь команды мало чем отличалась от нашей, - еще больше скученности, тесноты и грязи, больше сырости, испарений и паразитов. Грубая пища не казалась им такой уж грубой, и они считали, что живут "припеваючи". По моим наблюдениям, все они были почти нищие, ни один из них не имел сносной экипировки, и даже самое ничтожное их имущество служило источником взаимного недоверия. Качаясь во все стороны, бриг полз на юг, а матросы играли на деньги, дрались, ссорились, ругались, и всякий раз, когда крик и брань становились нестерпимы, мы вмешивались, команда затихала, потом все начиналось сызнова... На таком небольшом паруснике нет и не может быть никакой морской романтики. Романтика эта существует только в воображении сухопутных мечтателей. Эти бриги, шхуны и бригантины, которые и теперь выходят из каждого маленького порта, - остатки века мелкой торговли, такие же прогнившие и никудышные, как превратившийся в трущобы дом георгианских времен. Они и впрямь лишь плавучие обломки трущоб, подобно тому как айсберги - плавучие обломки глетчера. Человек цивилизованный, тот, кто привык умываться, есть умеренно и в чистоте, обладающий чувством времени, не может больше выносить их. Они отмирают, а за ними последуют и гремящие цепями, пожирающие уголь пароходы, уступив место кораблям, более чистым и совершенным. Но именно на таком паруснике я совершал путешествие в Африку и оказался наконец в мире сырых туманов и удушливого запаха гниющей растительности, слышал шум прибоя, порой видел далекие берега. Все это время я жил какой-то странной, замкнутой жизнью; наверное, такую жизнь вело бы существо, упавшее в колодец. Я отрешился от старых привычек, и все, что окружало меня прежде" стало лишь воспоминанием. Все наши дела казались мне теперь такими далекими и ничтожными; я больше не стремился спасать положение. Беатриса и "Леди Гров", мой дядюшка и Хардингем, и мои полеты, и свойственная мне принципиальность, умение мгновенно разобраться в обстоятельствах и действовать быстро и точно - все осталось позади в каком-то ином мире, который я покинул навсегда. Все мои африканские воспоминания существуют сами по себе. Это было для меня путешествие в царство непокоренной природы, за пределы мира, управляемого людьми, мое первое столкновение со знойной стихией матери-природы, породившей джунгли, - с холодной стихией, порождающей вихри, я уже познакомился достаточно хорошо. Это воспоминания, вытканные на канве из солнечного блеска и навязчивого, приторного запаха гниения. Завершает их ливень, какого я никогда прежде не видел, - неиссякаемый, бешеный потоп, но, когда мы впервые медленно шли по проливам позади острова Мордет, солнце ослепительно сияло. В моих воспоминаниях мы все еще плывем и плывем - замызганное, облупленное суденышко с залатанными парусами и ломаной русалкой на носу, олицетворением "Мод Мери", - измеряя глубину и лавируя меж крутых лесистых берегов, где деревья стоят по колено в воде. Мы плывем, огибая остров Мордет, слабый ветер только на четверть захватывает паруса, и от куапа нас, возможно, отделяет всего лишь день пути. То тут, то там причудливые цветы оживляли густую влажную зелень пронзительной яркостью красок. В зарослях копошились какие-то твари, выглядывали, с шелестом раздвигая ветви, и исчезали в безмолвной чаще. Медленно катились волны, непрестанно бурлили и пенились темные воды; какие-то подводные стычки и трагедии выталкивали на поверхность маленькие стайки весело булькающих пузырьков: кое-где, точно застрявшие в мелководье бревна, грелись на солнце крокодилы. Тихо было днем - тоскливая тишина, нарушаемая только жужжанием насекомых, поскрипыванием мачт и хлопаньем парусов, выкриками промеров и бранью бестолкового капитана; зато ночью, когда мы стояли, пришвартовавшись к деревьям, мрак пробуждал к жизни тысячи болотных тварей, а из леса доносился визг и вой, визг и вопли, и мы радовались, что находимся на воде. Однажды мы увидели меж деревьев огни больших костров. Мы прошли мимо двух или трех деревень, и коричнево-черные женщины и дети смотрели на нас во все глаза и размахивали руками, а как-то раз по ручью плыл человек на лодке и окликнул нас на непонятном языке; когда мы, наконец, миновали джунгли, перед нами открылось большое озеро, по берегам его была грязь и запустение, и побелевшие скелеты деревьев; ни крокодилов, ни плавающих птиц, ни единого признака жизни; вдали, как и описывал Нэсмит, развалины пристани и рядом с ней, под огромным ребром скалы, две небольшие желтоватые кучи мусора - куап! Лес отступил. Направо от нас простиралась бесплодная земля и далеко-далеко в ложбине виднелись море и пена прибоя. Медленно и осторожно мы повели судно к этим кучам и разрушенному молу. Подошел капитан и спросил: - Это место и есть? - Да, - ответил я. - Мы что, сюда торговать пришли? - В голосе его звучала ирония. - Нет. - Гордон-Нэсмит мне давно бы сказал, для чего это мы пришли. - Я скажу вам сейчас. Мы пристанем как можно ближе к тем двум кучам - видите, там, под скалой? Потом выкинем за борт весь балласт и погрузим эти кучи. Потом двинемся домой. - Могу я осмелиться спросить - это золото? - Нет, - ответил я резко, - не золото. - Тогда что же это? - Это вещество... имеющее некоторую коммерческую ценность. - Мы не можем это делать, - сказал он. - Можем, - ответил я успокоительно. - Не можем, - повторил он тоном глубокого убеждения. - Я имею в виду не то, что вы. Вы мало знаете, но здесь запретная земля. Я вдруг обозлился, повернулся к нему и встретил его взгляд, горевший от возбуждения. С минуту мы изучали друг друга. Потом я сказал: - Что ж, будем рисковать. Торговля запрещена, но это не торговля... Мы должны это сделать. Глаза его сверкнули, и он покачал головой. Бриг медленно шел сквозь сумерки к странному выжженному бугристому берегу, а рулевой, навострив уши, вслушивался в наш негромкий, но ожесточенный спор, к которому тут же присоединился и Поллак. Наконец мы пришвартовались ярдах в ста от цели и с обеда до глубокой ночи яростно спорили с капитаном, имеем ли мы право грузить все, что заблагорассудится. - Я не хочу в это вмешиваться, - твердил он. - Я умываю руки. В тот вечер казалось, что мы не договоримся. - Если это не торговля, - объявил капитан, - то это изыскания и разработки. Это еще хуже. Всякий, кто что-нибудь смыслит, понимает, что это еще хуже, этого только в Англии не понимают. Мы спорили, я выходил из себя и ругал его. Поллак держался хладнокровно и курил трубку, следя задумчивыми голубыми глазами, как волнуется и размахивает руками капитан. Наконец я вышел на палубу освежиться. Небо затянуло облаками. Матросы сгрудились на носу и с изумлением смотрели на бледный дрожащий свет, исходивший от куч куапа, - так светится порой гнилое дерево. А берег к востоку и западу был испещрен пятнами и полосами чего-то похожего на разжиженный лунный свет... В предутренние часы я все еще ломал голову, придумывая, как бы перехитрить капитана. Чтобы погрузить куап, я решился бы даже на убийство. Никогда прежде никто не стоял мне так поперек дороги. И для этого я мучился, вытерпел такое изнурительное плавание! Раздался легкий стук в дверь, потом она отворилась и показалось бородатое лицо. - Войдите, - сказал я; появилась какая-то темная фигура, которую впотьмах нельзя было разглядеть, - кто-то пришел поговорить со мной с глазу на глаз, кто-то взволнованно зашептал, размахивая руками, и заполнил собою всю каюту. Это был капитан. Он тоже не спал и тоже обдумывал положение. Он хотел объясниться - и это было ужасно, этому не предвиделось конца. Всю ночь я пролежал на койке, ненавидя капитана, и мысленно прикидывал, нельзя ли нам с Поллаком запереть его в каюте и управиться с судном своими силами. - Я вовсе не хочу испортить вам экспедицию, - удалось мне разобрать в хаосе бессвязных восклицаний, и потом я расслышал: - Процент... такой маленький процент - за чрезвычайный риск! "Чрезвычайный риск" - повторялось снова и снова. Я дал ему выговориться. Он, кажется, требовал также, чтоб я извинился за какие-то свои слова. Я, несомненно, ругал его, не стесняясь в выражениях. Наконец он выставил свои условия. Тут заговорил я и стал торговаться. - Поллак! - крикнул я, забарабанив в перегородку. - Что еще там? - спросил Поллак. Я вкратце изложил суть дела. Последовало молчание. - Он тонкая штучка, - сказал Поллак. - Пусть его получает свои проценты. Мне все равно. - Что? - крикнул я. - Я сказал, он тонкая штучка, только и всего, - ответил Поллак. - Иду. Он появился в дверях - смутно белевшая фигура - и присоединился к нашему жаркому шепоту... От капитана пришлось откупиться, пришлось обещать ему десять процентов от наших сомнительных прибылей. Мы обещали дать ему десять процентов из вырученных за груз денег, сверх обусловленной платы; я огорчился, что меня так обошли, и меня не слишком утешала мысль, что я, представитель Гордона-Нэсмита, буду продавать куап самому себе в лице Торговых агентств. И капитан еще больше разозлил меня, потребовав, чтобы сделку скрепили на бумаге. "В форме письма", - настаивал он. - Ладно, - сказал я покорно, - в форме письма. Пускай! Зажгите лампу. - И еще извинение, - добавил он, складывая письмо. - Ладно, - сказал я. - Готов извиниться. У меня дрожала рука, пока я писал, и ненависть к капитану не давала мне заснуть. Наконец я встал. Какая-то странная неловкость вдруг сковала мои движения. Я расшиб палец на ноге о дверь каюты и порезался, когда брился. На заре я ходил взад и вперед по палубе, раздраженный донельзя. Солнце взошло внезапно и плеснуло ослепительным светом мне прямо в глаза, и я проклинал солнце. Мне мерещились новые препятствия, которые будет чинить нам команда, и я вслух репетировал свои доводы в предстоящем споре. Лихорадка куапа уже проникла в мою кровь. Рано или поздно нелепое эмбарго будет снято с побережья к востоку от острова Мордет, и тогда подтвердится, что залежи куапа существуют на самом деле. Сам я убежден, что мы взяли только обнажившуюся часть пласта - часть породы, вкрапленной в прибрежные скалы. Кучи куапа - это порода, которая выкрошилась из двух извилистых трещин в скале; образовались эти кучи столь же естественно, как образуется любая осыпь; ил по кромке воды на мили смешан с куапом, он радиоактивен, в нем погибло все живое, и ночью он слабо фосфоресцирует. Я отсылаю читателя к "Геологическому вестнику" за октябрь 1905 года, где подробно изложены мои наблюдения. Там же он может познакомиться с моей гипотезой о природе куапа. Если я не ошибаюсь, с научной точки зрения это нечто гораздо более значительное, чем те случайные соединения различных редких металлов - урана, рутила и им подобных, на которых основаны открытия, совершившие переворот в науке за последнее десятилетие. Это всего лишь крохотные молекулярные центры распада, загадочного разложения и гниения элементов, то есть именно того, что прежде считалось самым стойким во всей природе. Куап в общем чем-то похож на раковую опухоль - точнее, пожалуй, не скажешь, - он обладает способностью расползаться и разрушать все вокруг; это какое-то перемещение и распад частиц, безмерно пагубный и необычайный. Такое сравнение не плод досужей фантазии. Я представляю себе радиоактивность как самую настоящую болезнь материи. И, более того, болезнь эта заразная. Она распространяется. Стоит лишь этим вредоносным дробящимся атомам соприкоснуться с другими, как те заражаются этим свойством терять сцепляемость. Это такой же процесс распада в материи, как распад старой культуры в нашем обществе, утрата традиций, привилегий и привычных восприятий. Когда я думаю об этих необъяснимых центрах разрушения, возникающих на нашей планете, - эти кучи куапа, безусловно, самые большие из обнаруженных до сих пор, остальные лишь крохотные очаги разложения внутри зерен и кристаллов, - меня начинает преследовать дикая фантазия, что в конце концов мироздание раскрошится, рассыплется и развеется прахом. Человек все еще борется и мечтает, а между тем под ним начнет менять свое обличье и рассыпаться в пыль основа основ. Впрочем, это только нелепая и навязчивая идея. Но что, если бы на самом деле нашей планете был уготован такой конец? Никаких блистательных вершин и пышного финала, никаких великих достижений и свершений, ничего - атомный распад! К предсказаниям об отравляющей комете, о гигантском метеорите из мирового пространства, об угасании солнца, о перемещении земной оси я присоединяю новую и притом куда более вероятную теорию конца - насколько это доступно науке - того странного и случайного продукта вечной материи, который мы называем человечеством. Я не верю, что конец будет именно таким, ни один человек не мог бы продолжать жить, веря в это, однако наука допускает такого рода возможность, допускает и наука и разум. Если отдельные человеческие существа - хотя бы один рахитичный ребенок - могли явиться на свет как бы случайно и умереть, не оставив следа, почему это не может произойти со всем человеческим родом? На эти вопросы я никогда не находил ответа и не пытаюсь найти, но мысль о куапе и его загадках напоминает мне о них. Я заверяю, что берег острова Мордет и прибрежный ил не меньше чем на две мили в любом направлении были лишены каких-либо признаков жизни - я и не подозревал, что ил в тропиках может быть настолько лишен жизни, - и мертвые ветви и листья, мертвая гниющая рыба и все, что выбрасывалось на берег, вскоре белело и съеживалось. Иногда погреться на солнце из воды вылезали крокодилы, и время от времени плавающие птицы исследовали грязь и выступающие из нее ребристые скалы, раздумывая, нельзя ли здесь передохнуть. И это все - иной жизни тут не было. И воздух был одновременно горячий и резкий, сухой и обжигающий, он ничем не напоминал теплое влажное дыхание, охватившее нас, когда мы впервые подошли к берегам Африки, и уже ставшее привычным. Куап, мне кажется, прежде всего усиливал возбудимость нервной системы, но это лишь ничем не доказанное предположение. Во всяком случае, мы чувствовали себя так, словно нам не давал ни минуты покоя восточный ветер. Все мы стали раздражительными, неповоротливыми и вялыми, и эта вялость вселяла тревогу. Мы с трудом пришвартовались к скалам, и бриг завяз в илистом дне; мы решили тут и стоять, пока не покончим с погрузкой, - дно было липкое, как масло. Устраивать мостки для доставки куапа на бриг мы взялись до того бестолково и неудачно, что хуже некуда, а ведь известно, до чего бестолково и неудачно выполняется иной раз такая работа. Капитана обуял суеверный страх за трюм; при одной только мысли о трюме он начинал отчаянно размахивать руками и что-то объяснять, путая все на свете. Его выкрики, с каждым новым затруднением все менее вразумительные и членораздельные, до сих пор, как эхо, отдаются в моей памяти. Но сейчас я не буду подробно описывать те дни злоключений и изнурительного труда: и то, как Милтон, один из матросов, вместе с тачкой упал со сходен, с высоты в добрых тридцать футов, на берег и сломал себе руку, а возможно, и ребро, и как мы с Поллаком вправляли ему руку и ухаживали за ним, пока у него был жар; и то, как одного за другим валила с ног лихорадка и я из-за своей репутации ученого должен был изображать врача и пичкал их хинином, а когда увидел, что от него им становится еще хуже, стал давать ром и небольшие дозы сиропа Истона (один лишь бог и Гордон-Нэсмит знают, почему на борту оказался целый ящик этого снадобья). Три долгих дня люди лежали пластом, не в силах погрузить ни одной тачки куапа. А когда они возобновили работу, на руках у них образовались язвы. Рукавиц у нас не было; я уговаривал матросов обматывать руки носками и промасленными тряпками, пока они наполняют и возят тачки. Они отказывались, считая, что это неудобно и рукам жарко. Моя попытка лишь привлекла внимание к куапу, они увидели в нем источник своих болезней, и вскоре вспыхнула забастовка, положившая конец погрузке. "Хватит с нас", - сказали матросы, и они не шутили. Они собрались на корме, чтобы заявить это. Капитана они напугали до смерти. Все эти дни погода была ужасающая: сначала небо мрачно синело и стояла жара, как в печке; жару сменил накаленный туман, который, словно вата, застревал в горле, и люди на сходнях казались гигантскими серыми призраками, потом разразилась неистовая гроза, бушевали стихии и лил дождь. И, однако, несмотря на болезнь, жару, на путаницу в мыслях, я, как одержимый, знал одно: во что бы то ни стало грузить, при любых условиях грузить, - пусть чмокают лопаты, скрипят и визжат тачки, топают люди, рысцой пробегающие по шатким сходням, и мягко шмякает куап, падая в трюм. "Благодарение богу, еще одну тачку свалили! Еще полторы, а может быть, и две тысячи фунтов для спасения Пондерво!.." В те напряженные недели у острова Мордет я многое понял и в себе и в человеческой природе. Я проник в нутро эксплуататора, жестокого работодателя, надсмотрщика над рабами. Я вовлек людей в опасность, о которой они не знали, я решил, невзирая ни на что, сломить сопротивление, покорить их и использовать в собственных целях, и я ненавидел этих людей. Но я ненавидел и весь род человеческий, пока был возле куапа... И меня не покидало сознание неотложности дела и в то же время мучил страх, что нас обнаружат и все кончится. Я хотел опять выйти в море - нестись на север, увозя добычу. Я опасался, что мачты видны с моря и могут выдать нас какому-нибудь любопытному штурману, плывущему в открытом море. А как-то вечером, незадолго до окончания погрузки, я увидел вдали на озере каноэ с тремя аборигенами: я взял у капитана бинокль и стал разглядывать - они пристально смотрели на нас. Один из них, одетый в белое, был, по-видимому, метис. Некоторое время они спокойно наблюдали за нами, потом скрылись в протоке, убегающем в чащу. Три ночи кряду - и это чуть не доконало меня - я видел во сне дядю, лицо у него было мертвенно бледное, как у клоуна, и от уха до уха горло рассекала рана - длинная, багровая рана. "Слишком поздно, - говорил он, - слишком поздно!.." Через день или два после того, как началась погрузка, меня одолела бессонница и такая тоска, что я не в силах был оставаться на бриге. Незадолго до восхода солнца я одолжил у Поллака ружье, спустился по сходням и, перебравшись через кучи куапа, побрел вдоль берега. Я прошел мили полторы в тот день и миновал развалины старой пристани; мне понравилось окружавшее меня запустение, и, вернувшись назад, я проспал почти целый час. Чудесно было так долго оставаться в одиночестве - ни капитана, ни Поллака, никого. Я повторил вылазку на следующее утро и еще на следующее, и это вошло в привычку. Так как погрузка куапа была уже налажена, я располагал временем и забирался все дальше и дальше, а вскоре стал брать с собой еду. Я стал выходить за пределы пространства, опустошенного куапом. По краю тянулась полоса чахлой растительности, потом какие-то топкие джунгли, через которые с трудом можно было пробраться, а дальше начинался лес - гигантские стволы деревьев, словно канатами, оплетенные ползучими растениями, и корни, уходящие в болотистую почву. Здесь я обычно бродил, не то мечтая, не то ботанизируя, и всегда меня неудержимо тянуло из этой чащи на солнце, и именно здесь я убил человека. Трудно представить себе более нелепое и напрасное убийство. Даже сейчас, когда я описываю так хорошо запомнившиеся подробности, я снова ощущаю его несуразность и бесцельность, понимаю, как оно не вяжется ни с одной из придуманных людьми ясных и логичных теорий о жизни и смысле мироздания. Я убил человека и хочу рассказать об этом, но не могу объяснить, почему я это сделал и, особенно, почему я должен нести за это ответственность. В то утро я набрел в лесу на тропинку и с досадой подумал, что ее проложили люди. А людей мне не хотелось видеть. Чем меньше мы будем соприкасаться с здешними жителями, тем полезнее для нашего дела. До сих пор аборигены нам нисколько не докучали. Я повернул назад и побрел по корневищам, грязи, сухой листве и лепесткам, осыпавшимся с зеленых ветвей, и вдруг увидел свою жертву. Я заметил его, когда оказался от него шагах в сорока, - он молча смотрел на меня. Что и говорить, он не отличался привлекательностью. Он был очень черный и совсем голый, если не считать грязной набедренной повязки, с кривыми ногами и растопыренными пальцами, а грузный живот свисал складками над краем повязки и веревкой, заменявшей пояс. Лоб у него был низкий, нос сильно приплюснутый, а нижняя губа вздутая и иссиня-красная. У него были короткие курчавые волосы, и вокруг шеи веревка, и на ней кожаный мешочек. Он держал мушкет, за поясом торчала пороховница. Это была странная встреча. Я стоял перед ним, может быть, немного замызганный, но все же цивилизованный и даже утонченный человек, который родился, вырос и воспитывался в каких-то традициях. В руке я сжимал непривычное для меня ружье. И главное, каждый из нас обладал живым мозгом, взбудораженным этой встречей, и ни один не знал, о чем думает другой и как с ним поступить. Он сделал шаг назад, потом споткнулся и побежал. - Стой, стой, дурень! - крикнул я по-английски и бросился следом, выкрикивая еще что-то в этом роде. Но я не мог состязаться с ним в беге по корням и грязи. У меня мелькнула нелепая мысль: "Нельзя дать ему уйти, он донесет на нас!" Я мгновенно остановился, поднял ружье, прехладнокровно прицелился, старательно нажал курок и выстрелил ему прямо в спину. Я увидел - и мое сердце забилось от восторга, - что пуля ударила его меж лопаток. "Попал", - сказал я, опуская ружье, а он повалился и умер, не издав даже стона... "Вот те на! - удивленно воскликнул я. - Я убил его!" Я огляделся вокруг и осторожно, со смешанным чувством не то изумления, не то любопытства пошел взглянуть на человека, чью душу я так бесцеремонно вытряхнул из нашего презренного мира. У меня не было ощущения, что это дело моих рук, - я приблизился к нему, как к неожиданной находке. Лицо его было разбито вдребезги; смерть, видимо, наступила мгновенно. Я убедился в этом, наклонившись и приподняв его за плечи. Потом бросил его и стоял, вглядываясь в чащу деревьев. "Бог ты мой!" - сказал я. До этого я видел покойника только один раз, не считая, конечно, трупов в анатомическом театре, мумий и тому подобных зрелищ. Я стоял над телом, удивляясь, бесконечно удивляясь. Практическая мысль рассеяла замешательство. Не слышал ли кто-нибудь выстрела? Я перезарядил ружье. Потом я почувствовал себя увереннее, и мысли мои вернулись к убитому мною человеку. Что теперь делать? Наверное, нужно его зарыть в землю. Во всяком случае, надо его спрятать. Я размышлял спокойно; потом положил ружье и потащил труп за руку к месту, где ил казался особенно топким, и столкнул его туда. Пороховница на полдороге выскользнула из-за повязки, и я вернулся за ней. Потом вдавил тело поглубже в грязь прикладом ружья. Позднее я вспоминал об этом с ужасом и отвращением, но тогда я вел себя, словно был занят самым обыденным делом. Я огляделся, проверяя, нет ли еще каких-нибудь улик, свидетельствующих об убийстве, огляделся, как человек, укладывающий свой чемодан в номере гостиницы. Потом я определил, где нахожусь, и, соблюдая осторожность, пошел обратно к судну. Я был серьезен и сосредоточен, как пустившийся в браконьерство мальчишка. Только когда подходил к бригу, я начал осознавать значение содеянного, понимать, что это посерьезнее, чем пристрелить птицу или кролика. А ночью случившееся приняло огромные, зловещие размеры. - Боже мой! - воскликнул я, проснувшись, как от толчка. - Да ведь это убийство! Потом я лежал без сна, происшедшее вновь возникало у меня перед глазами. Эти видения каким-то странным образом переплетались с тем страшным сном о дяде. Черное тело - я видел его теперь искалеченным и частично зарытым и все же ощущал, что человек этот жив и все подмечает, - слилось в моем видении с багровой раной на шее дяди