ился и дворецкий. Как сейчас, вижу тетушку в ее первом вечернем туалете. С отчаянно храбрым видом она стояла в гостиной перед камином, сбоку поглядывая на себя в зеркало; платье открывало руки и плечи, всей прелести которых я до того дня и не подозревал. - Так, наверно, чувствует себя окорок, - задумчиво сказала она. - Ничего на тебе нет, кроме ожерелья. Я пробормотал какой-то банальный комплимент. На пороге появился дядюшка - в белом жилете, руки в карманах брюк; он остановился и окинул ее критическим оком. - Ты прямо герцогиня, Сьюзен, - заметил он. - Надо бы заказать твой портрет - вот так, перед камином. Сарженту закажем! У тебя какой-то даже вдохновенный вид. Бог ты мой! Вот поглядели бы на тебя эти чертовы лавочники из Уимблхерста! Субботу и воскресенье они зачастую проводили в разных отелях, изредка и я присоединялся к ним. Мы вливались в огромную толпу, которая слоняется по модным отелям и ресторанам, стараясь выучиться правилам хорошего тона. Не знаю, быть может, тому виной мои изменившиеся обстоятельства, но мне кажется, за последние двадцать лет сверх меры развелось завсегдатаев отелей и ресторанов. Дело, по-моему, не только в том, что многие и многие, как мы тогда, разбогатели и круто пошли вверх, но все те, кто в Англии благополучно жил и процветал, как видно, изменили прежним обычаям - в час вечернего чая стали обедать, пристрастились к вечерним туалетам и проводили воскресенья в отелях, чтобы упражняться там в новом для них искусстве светской жизни. С тех пор как я стал совершеннолетним, вся коммерческая верхушка среднего класса быстро и неуклонно превращалась в новую знать. Кого только мы не встречали во время своих воскресных поездок! Одни обращали на себя внимание тщательно выработанной изысканностью манер, никогда не повышали голоса, от их нарочитой скромности и сдержанности так и несло спесью; другие - развязные и самоуверенные - во всеуслышание называли друг друга уменьшительными именами и всегда находили повод порисоваться исключительной грубостью; неуклюжие мужья и жены потихоньку ссорились, обвиняя друг друга в отсутствии манер, и сгущались под презрительным взглядом лакея; иные всегда были бодры и любезны, появлялись всякий раз с новыми спутницами и предпочитали занять столик где-нибудь в дальнем углу; иные шумно и весело старались изобразить полную непринужденность; пухленькие, беззаботные дамочки смеялись слишком громко, а их спутники во фраках, пообедав, попыхивали трубками, точно в кабачке. И вы знали, что, как бы роскошно они ни одевались, какой бы дорогой номер ни занимали, никто из них ровным счетом ничего собой не представляет. Оглядываясь назад, я как что-то очень чужое и далекое вспоминаю все эти битком набитые рестораны со множеством столиков и неизбежными красными абажурами и хмурых, неприветливых лакеев с их вечным: "Бульон прикажете заправить, сэр?" Я не обедал, не бывал в этих местах уже лет пять, да, целых пять лет - такую я вел замкнутую жизнь, настолько был поглощен своей работой. Как раз в ту пору дядя обзавелся автомобилем, и среди этих воспоминаний яркой маленькой виньеткой выделяется холл отеля "Магнифисент" в Бексхил-он-Си, где повсюду был красный атлас и дерево, сверкающее белым лаком, и публика в вечерних туалетах, ожидающая гонга к обеду; а на пороге моя тетушка, искусно задрапированная в дорожный плащ, в огромной шляпе с вуалью, и готовые к услугам швейцары и рассыльные, и подобострастный метрдотель, и за конторкой высокая молодая особа в черном, на лице которой написано восторженное изумление; в центре всей этой картины мой дядюшка, совершающий первый выход в своем меховом костюме, о котором я уже упоминал, - плотный и круглый коротышка, в огромных защитных очках, на нем что-то вроде коричневого резинового хобота, и все это увенчано плоскогорьем шоферской фуражки. Итак, мы поняли, чего нам недоставало теперь, когда мы вторглись в высшие общественные круги и стали вполне сознательно вырабатывать в себе стиль и Savoir Faire [умение жить (франц.)]. Мы оказались частицей той новой силы, без которой невозможно теперь представить наш сложный и запутанный мир, того множества преуспевающих дельцов, что учатся тратить деньги. Тут были и финансисты, и предприниматели, заглотавшие своих конкурентов, и такие, как мы с дядей, изобретатели новых способов разбогатеть; в представлении европейца такова была чуть не вся Америка. У этого разношерстного множества людей только и было общего, что все они, и особенно их жены и дочери, от скудного существования, когда средства были ограниченны, вещи и наряды наперечет, нравы и привычки простые, переходили к безмерной расточительности и попадали в орбиту Бонд-стрит, Пятой авеню и Парижа. И тут для них начиналась бесконечная цепь все новых и новых открытий и безграничные возможности. Они вдруг обнаружили, что есть на свете удовольствия, которые даже не были предусмотрены их кодексом нравственности, да и все равно они прежде не могли бы их себе позволить; есть, оказывается, такие тонкости, такие способы и средства украсить жизнь, такие виды собственности, о каких они прежде не смели и мечтать. У них разбегались глаза, с пылом, с увлечением они начинали приобретать, старательно и неутомимо осваивались с новой жизнью, сверкающей, заполненной до отказа покупками, драгоценностями, горничными, дворецкими, кучерами, электрическими экипажами, наемными городскими особняками и загородными виллами. Все это поглощало их, как иного честолюбца поглощает его карьера; они представляли класс, который думал, говорил и мечтал только о собственности. Их литература, их пресса были всецело посвящены этому; толстые, непревзойденней пышности иллюстрированные еженедельники наставляли их, как должен быть построен дом и как нужно разбить собственный сад, что такое по-настоящему роскошный автомобиль и первоклассное спортивное снаряжение, как покупать недвижимость и как ею управлять, как путешествовать и в каких шикарных отелях останавливаться. Однажды вступив на этот путь, они устремлялись все дальше и дальше. Стяжательство становилось смыслом их жизни. Казалось, мир словно нарочно так устроен, чтобы они могли удовлетворить эту свою страсть. В какой-нибудь год они становились тонкими ценителями. Они принимали участие в набегах на восемнадцатый век, скупали старые, редкие книги, чудесные картины старых мастеров, прекрасную старинную мебель. На первых порах они стремились обзавестись ослепительными гарнитурами, безукоризненно новенькой обстановкой, но почти сразу же это примитивное представление о роскоши сменилось мечтой - собрать побольше всяких дорогостоящих антикварных вещей... Помню, страсть к покупкам овладела дядюшкой совершенно неожиданно. В бекенхэмские времена и в начале жизни в Чизлхерсте он стремился прежде всего к тому, чтобы загрести как можно больше денег, и, если не считать его атаки на дом в Бекенхэме, мало интересовался тем, как он одет и как обставлены комнаты. Я сейчас уже не помню, когда он изменил прежним привычкам и начал тратить деньги. Должно быть, какая-нибудь случайность открыла ему этот новый источник могущества или что-то неуловимое сместилось в клетках его мозга. Он стал неудержимо сорить деньгами и скупать с неистовой страстью. Сначала он скупал картины, а потом почему-то еще и старые часы. Для чизлхерстского дома он купил чуть ли не дюжину прадедовских часов и три медные грелки. Потом увлекся покупкой мебели. Вскоре он стал покровителем искусств - заказывал художникам картины и потом подносил их в дар церквам и разным благотворительным обществам. Он покупал все больше, все безудержнее. Эта страсть к стяжательству была одним из последствий того безмерного напряжения, в каком он жил последние четыре года своей головокружительной карьеры. К тому времени, как он достиг ее вершины, он стал неистовым мотом; он накупал великое множество самых неожиданных вещей, он покупал так яростно, словно его мятущийся дух стремился выразить себя в этом; он покупал, приводя всех нас в изумление и ужас; он покупал crescendo, покупал fortissimo, con molto expressione [музыкальные термины: crescendo - усиливая, fortissimo - чрезвычайно сильно, con molto expressione - с большим выражением (итал.)], пока грандиозная катастрофа - крестхиллское банкротство - не положила навсегда конец его покупкам. Покупал всегда он. Тетя Сьюзен не блистала умением покупать. Странно, уж не знаю, какая тут особая струнка в ней говорила, но только она никогда не вкладывала особого рвения в покупки. Все эти лихорадочные годы она слонялась в толпе, кишевшей на Ярмарке Тщеславия, и, несомненно, тратила много и не скупясь, но делала это как-то равнодушно, с оттенком комического презрения к вещам, даже старинным, которые можно приобрести за деньги. Однажды я вдруг понял, насколько она равнодушна ко всему этому, - я увидел, как она ехала в Хардингем, сидя по обыкновению очень прямо в своем электрическом экипаже, и наивные голубые глаза ее из-под вызывающе загнутых полей шляпки глядели на окружающий блеск с насмешливым любопытством. "Ни одна женщина, - подумал я, - не чувствовала бы себя такой отчужденной, если бы не мечтала о чем-то своем... Но о чем она мечтает?" Вот этого я не знал. И я помню еще, как однажды совершенно вне себя она с презрением рассказывала мне, как ей пришлось завтракать с несколькими дамами в Имперском космическом клубе. Она заглянула ко мне, возвращаясь оттуда, в надежде застать меня дома, и я предложил ей чаю. Она объявила, что до смерти устала и зла, бросилась в кресло... - Джордж! - воскликнула она. - Что за ужас эти женщины! Неужели от меня тоже несет деньгами? - Ты завтракала? - спросил я. Она кивнула. - С весьма богатыми дамами? - Да. - Восточного типа? - Ох, прямо какой-то взбесившийся гарем!.. Хвастаются своими богатствами... Они тебя ощупывают. Понимаешь, Джордж, они ощупывают твое платье - хороша ли материя! Я как умел постарался ее успокоить: - Но ведь она и правда хороша? - Это у них в крови, им бы принимать вещи в заклад, - сказала она, отпивая чай. И с отвращением продолжала: - Они так и шарят руками по твоему платью, прямо хватают тебя. На мгновение я даже заподозрил, не обнаружилось ли при этом, что на ней надето что-нибудь поддельное. Уж не знаю. После этого случая у меня открылись глаза и я стал замечать, как женщины ощупывают друг на друге меха, тщательно разглядывают кружева, даже просят разрешения потрогать драгоценности, оценивают, завидуют, пробуют на ощупь. При этом они соблюдают своего рода церемониал. Та, которая разглядывала и ощупывала наряд другой, говорила: - Какие прекрасные соболя! Какое прелестное кружево! А та, которую разглядывали, горделиво признавалась: - Да ведь они настоящие! Или спешила изобразить скромность и смирение? - Что вы, они не так уж хороши. Посещая друг друга, они глазели на картины, щупали бахрому портьер, приподнимали чашки и вазы, проверяя марку фарфора. Я спрашивал себя: может быть, и в самом деле это у них в крови? Мне казалось сомнительным, чтобы леди Дрю и другие олимпийцы вели себя подобным образом, но, быть может, это во мне просто говорила одна из моих прежних иллюзий насчет аристократии и нашего государства. Быть может, собственность испокон века была кражей и никогда и нигде дом и имущество не были чем-то неотъемлемым, от природы данным тем людям, которые ими владели. В тот день, когда я узнал, что дядя приобрел "Леди Гров", я понял, что отныне начинается новая эпоха. Это был оригинальный, смелый и неожиданный шаг. Меня поразило внезапное изменение масштабов: ему уже мало было движимого имущества вроде драгоценностей и автомобилей, он стал землевладельцем. Он действовал быстро и решительно, как сам Наполеон: он ни о чем таком заранее не думал, не искал, просто услышал, что продается поместье, и не упустил случая. Потом явился домой и сообщил об этом. Даже тетя Сьюзен день-другой не могла прийти в себя, ошеломленная этой дерзкой покупкой, и когда дядюшка отправился смотреть виллу, мы с тетей сопровождали его в состоянии, близком к столбняку. Право же, нам тогда показалось, что ничего великолепнее нельзя и представить себе. Помню, как мы втроем стояли на террасе, выходящей на запад, смотрели на окна, отражавшие небо, и я всем существом ощутил, насколько дерзко наше вторжение сюда. "Леди Гров", надо вам сказать, отличное поместье; дом необыкновенно красив, все здесь дышит покоем и изяществом, и, должно быть, впервые за добрых сто лет гудок нашего автомобиля нарушил это уединение. Старый католический род угасал здесь век за веком, и вот уже никого не осталось в живых. Дом построен еще в тринадцатом веке, и последние переделки были в стиле поздней готики. Внутри почти всюду было сумрачно и прохладно, за исключением лишь двух-трех комнат и холла с высокими окнами и галереей, облицованной старым дубом. Особое благородство дому придавала терраса - широкая, открытая лужайка, обнесенная низкой каменной оградой; в одном углу рос огромный кедр, ветви его словно осеняли голубую даль Уилда, и эта голубая даль вместе с темной кроной одинокого дерева поразительно напоминала Италию. Дом стоял высоко: если глядеть на юг, под ногами виднеются макушки елей и черной калины, а на западе по крутому склону, поросшему буком, мелькает дорога. Потом, если повернуться к старому, молчаливому дому, видишь серый, замшелый фасад и изящно изогнутую арку входа. Старый камень согрет предвечерним солнцем, и его оживляют несколько забытых кустов роз и остролиста. Мне казалось, что владельцем этой прекрасной мирной обители должен быть по меньшей мере какой-нибудь бородатый ученый муж в черной мантии, с очень белыми руками и тихим голосом или, возможно, седовласая леди в мягких одеждах, - сколько-нибудь более современного человека уж невозможно было представить себе в этой роли. А тут стоял мой дядюшка, рукой в перчатке из котикового меха держал огромные шоферские очки и, протирая их носовым платком, говорил тете, что "Леди Гров", право же, недурное местечко! Тетя Сьюзен ничего не ответила. - Тот, кто построил этот дом, - задумчиво сказал я, - носил латы и не расставался с мечом. - Этого в доме и сейчас хватает, - сказал дядюшка. Мы вошли в дом. Присматривавшая за ним престарелая женщина, с совершенно белой головой, вся съежилась при появлении нового хозяина. Как видно, он показался ей и очень странен и страшен и одним своим видом поверг ее в смятение и ужас. Оставшееся в живых настоящее склонялось перед нами, чего нельзя сказать о прошлом. Мы стояли перед длинным рядом потемневших портретов - один из них принадлежал кисти Гольбейна - и старались заглянуть в глаза давно умерших мужчин и женщин. И они тоже искоса поглядывали на нас. Мне кажется, все мы почувствовали что-то загадочное в их лицах. Даже дядя, по-моему, на мгновение смутился перед этой надменной, непобедимой самоуверенностью. Похоже было, что в конце концов он вовсе не купил их и не занял их место, похоже, что они знают что-то скрытое от нас и смеются над новым хозяином "Леди Гров"... Самый воздух этого дома был сродни Блейдсоверу, но от него еще больше веяло стариной и отчужденностью. Вот эти латы, что стоят в углу холла, служили некогда своему владельцу на турнире, а быть может, и на поле брани; раз за разом этот древний род, не жалея своей крови и своих богатств, слал рыцарей в самые романтические из всех походов, какие знала история, - на завоевание Святой Земли. Мечты, верность, почести и слава - все развеялось, как дым, и от всего, чем жил и дышал исчезнувший род, остались лишь эти странные нарисованные улыбки, улыбки торжества и свершения. Все развеялось, как дым, задолго до того, как умер последний Дарген, в старости загромоздивший свой дом подушками, коврами, затканными от руки скатертями ранней викторианской эпохи и какими-то совсем уж отжившими вещами, которые казались нам еще древнее рыцарей и крестовых походов... Да, это было непохоже на Блейдсовер. - Душновато здесь, Джордж, - сказал дядюшка. - Когда строили этот дом, понятия не имели о вентиляции. В одной из комнат, обшитых панелями, тесно стояли шкафы и огромная кровать под балдахином. - Тут, наверно, водятся привидения, - заметил дядюшка. Но мне казалось маловероятным, чтобы Даргены, замкнутый род, древний, законченный, изживший себя, - чтобы эти Даргены стали являться кому-либо по ночам. Кто из живущих ныне на земле имеет хоть малейшее отношение к их чести, их взглядам, их добрым и злым делам? Привидения и колдовство - плоды более поздних времен, эта новая мода пришла из Шотландии вместе со Стюартами... Позже, с любопытством рассматривая надгробные надписи за оградой нынешней Даффилдской церкви, в густых зарослях крапивы мы наткнулись на мраморного крестоносца с отбитым носом, стоящего под полуразрушенным каменным навесом. - Все там будем, - сказал дядюшка. - А, Сьюзен? Нас тоже это ждет. Надо будет его почистить немножко и поставить ограду, чтобы мальчишки сюда не лазили. - Спасает в последнюю минуту, - процитировала тетя одну из наименее удачных реклам Тоно Бенге. Но дядя, по-моему, не слышал ее. Тут, в зарослях крапивы, около мраморного крестоносца, нас и нашел здешний викарий. Быстро, немного даже запыхавшись, он появился из-за угла. Видно было, что он бежал за нами следом с той самой минуты, как автомобильный гудок впервые возвестил деревне о нашем прибытии. Это был человек, окончивший Оксфорд, чисто выбритый, с землистым цветом лица, сдержанно-почтительными манерами и безукоризненно правильной речью, и во всем его облике чувствовалось, что он сумел приспособиться к новому порядку вещей. Эти питомцы Оксфорда - поистине греки в нашей плутократической империи. По духу он был тори, но тори, так сказать, применившийся к обстоятельствам, иначе говоря, он уже перестал быть легитимистом и готов был к замене старых господ новыми. Он знал, что мы торгуем какими-то пилюлями и уж, конечно, вульгарны до мозга костей; но почтенному священнослужителю куда труднее было бы избрать линию поведения, если бы "Леди Гров" досталась какому-нибудь индийскому радже-многоженцу или еврею с презрительной от природы физиономией. А мы как-никак были англичане, притом не диссиденты и не социалисты. И он от души рад был принять нас как настоящих джентльменов. Конечно, по некоторым причинам он предпочел бы, чтобы на нашем месте оказались американцы: они не так явно выхвачены из одного слоя общества и переброшены в другой, и они больше поддаются наставлениям духовного пастыря; но не всегда в этом мире нам дано выбирать. Итак, он был очень оживлен и любезен, показал нам церковь, посплетничал немножко, представляя нам наших ближайших соседей: это оказались банкир Такс, лорд Бум, владелец газеты и толстого журнала, лорд Кэрнеби, знаменитый любитель спорта, и старая леди Оспри. И, наконец, он повел нас по деревенской улице - трое ребятишек вприпрыжку бежали за нами, пяля испуганные глаза на дядюшку, - и через захудалый садик к своему большому запущенному дому, где мы увидели выцветшую мебель и поблекшую жену викария - и та и другая в стиле эпохи королевы Виктории; жена угостила нас чаем, а викарий представил нам свое робеющее семейство, расположившееся на ветхих плетеных стульях по краю старой теннисной площадки. Эти люди заинтересовали меня. В них, конечно, не было ничего выдающегося, но прежде мне с такими встречаться не приходилось. Два сына викария, долговязые юнцы с красными ушами, играли в теннис. Они отращивали черные усики и одеты были с нарочитой небрежностью: в расстегнутых, неподпоясанных блузах и потертых шерстяных брюках. Тут было несколько худосочных дочерей, наряды которых свидетельствовали о благоразумии и строгой бережливости; младшая, еще длинноногий подросток, была в коричневых носках, а на груди старшей из присутствующих (как мы убедились, еще одна или две спрятались от нас) красовался большой золотой крест, да и по иным бросающимся в глаза признакам можно было безошибочно судить о ее приверженности святой церкви; вертелись тут еще два или три фокстерьера, совершенно неведомой породы охотничий пес и дряхлый, с налитыми кровью глазами сенбернар, от которого несло псиной. Была тут и галка. Кроме того, здесь сидела еще какая-то загадочная молчаливая особа - видимо, как решила после моя тетушка, живущая у них на полном пансионе и притом совершенно глухая. Еще двое или трое сбежали при нашем приближении, не успев допить чай. На стульях лежали коврики, подушки, а некоторые были даже покрыты британскими национальными флагами. Викарий наскоро представил нас, и его поблекшая супруга поглядела на тетю глазами, которые выражали одновременно привычное презрение и трусливую почтительность, и томным и нудным голосом завела разговор о соседях, которых тетя, конечно, не могла знать. Тетя отнеслась ко всей этой публике добродушно и весело, от нее ничего не укрылось, то и дело ее голубые глаза обращались на постные физиономии тщедушных викариевых дочек и на крест на груди у старшей. Ободренная поведением тети, супруга викария приняла добросердечно-покровительственный тон и дала понять, что может помочь перебросить мостик через пропасть, отделяющую нас от здешних именитых семейств. До меня долетали лишь обрывки их беседы: - Миссис Меридью принесла ему целое состояние. Ее отец, мне кажется, торговал испанскими винами; впрочем, она настоящая леди. А он потом упал с лошади, и сильно разбил себе голову, и после этого занялся сельским хозяйством и рыбной ловлей. Я уверена, они оба вам понравятся. Он такой забавный!.. Их дочь пережила большое разочарование, сделалась миссионеркой, уехала в Китай и попала там в резню... - Вы не поверите, какие прекрасные шелка она оттуда привезла, какие изумительные вещи!.. - Да, они ей дали все это, чтобы ее умилостивить. Видите ли, они даже не понимают разницы между нами и думают, что, если они резали людей, так и их самих тоже будут резать. Они даже не понимают, что христиане совсем другие... - В их семье было семь епископов!.. - Вышла замуж за паписта и погибла для своих родных... - Не выдержал какого-то ужасного экзамена, и ему пришлось стать военным... - Тогда она изо всех сил вцепилась зубами ему в ногу, и он отпустил ее... - У него удалили четыре ребра... - Заболел менингитом - и в неделю его не стало... - Ему вставили в горло большую серебряную трубку, а когда он хотел говорить, он зажимал ее пальцем, Мне кажется, это делает его ужасно интересным. Так и чувствуешь, что он очень искренний. Обаятельнейший человек во всех отношениях... - Очень удачно заспиртовал их, и они прекрасно сохранились и стоят у него в кабинете, только он, конечно, не всем их показывает. Молчаливая дама, нисколько не задетая этой волнующей беседой, с чрезвычайным вниманием разглядывала наряд тети Сьюзен и была явно поражена, когда та расстегнула плащ и распахнула его. Тем временем мужчины беседовали, одна из дочек, посмелее, с живым интересом прислушивалась, а сыновья растянулись на траве у наших ног. Дядюшка предложил им сигары, и они оба отказались: по-моему, от застенчивости, но викарий, наверно, решил, что это плоды хорошего воспитания. Когда мы на них не смотрели, молодые люди исподтишка пинали друг друга ногами. Под влиянием дядюшкиной сигары мысли викария унеслись за пределы его прихода. - Этот социализм, - промолвил он, - приобретает, мне кажется, все больше сторонников. Дядя покачал головой. - Мы, англичане, - слишком большие индивидуалисты, чтобы увлекаться подобной чепухой, - сказал он. - Где все хозяева, там нет хозяина. Вот в чем их ошибка. - Я слышал, среди социалистов есть и вполне разумные люди, - заметил викарий. - Писатели, например. Старшая дочь называла мне даже одного очень известного драматурга, забыл, как его зовут. Милли, дорогая! Ах, ее здесь нет. Среди них есть и художники. Мне кажется, в этом социализме тоже сказывается брожение умов, присущее нашему веку... Но, как вы справедливо заметили, он противен духу нашего народа. Деревенским жителям во всяком случае. Здешний народ слишком независим в своей повседневной жизни и вообще слишком благоразумен... Тут на время мое внимание отвлек какой-то поразительный несчастный случай, о котором рассказывала жена викария. - Для Даффилда чрезвычайно важно, что у "Леди Гров" снова есть хозяин, - говорил викарий, когда я вновь прислушался к их беседе. - Наши прихожане всегда брали пример с этого дома, и если принять все во внимание, старый мистер Дарген был прекрасный человек, необыкновенный человек. Надеюсь, что и вы будете уделять нам много времени. - Я намерен исполнить свой долг перед приходом, - сказал дядюшка. - Душевно рад это слышать, душевно рад. Мы многого были лишены, пока "Леди Гров" пустовала. Английская деревня так нуждается в облагораживающем влиянии... Народ отбивается от рук. Жизнь становится слишком скучной и однообразной. Молодых людей притягивает Лондон. С минуту он молча наслаждался сигарой. - Будем надеяться, что с вашим переездом у нас здесь все оживет, - сказал бедняга викарий. Дядюшкина сигара встала торчком, и он вынул ее изо рта. - Чего, по-вашему, надо приходу? - спросил он. И, не дожидаясь ответа, продолжал: - Пока вы говорили, я думал, что бы тут сделать. Крикет... прекрасная английская игра... спорт. Может, построить для молодых парней что-нибудь вроде летнего клуба? И чтоб в каждой деревне был маленький тир. - Д-да-а, - протянул викарий. - Только, разумеется, при условии, чтобы не стрелять с утра до ночи... - Это все можно устроить в лучшем виде, - сказал дядюшка. - Выстроим этакий длинный сарай. Выкрасим его в красный цвет. Британский цвет. Потом вывесим британский флаг на церкви и на школе. Может, и школу тоже в красное выкрасим. Сейчас ей не хватает яркости. Слишком она серая. Потом майское дерево. - Придется ли это по душе нашим прихожанам... - начал викарий. - Надо возродить дух доброй старой Англии, вот вам и весь сказ-ззз, - объявил дядюшка. - Побольше веселья. Пускай парни и девчонки пляшут на лугу. И чтоб праздник урожая. И гостинцы с ярмарки. И сочельник, и все такое. Наступило короткое молчание. - А старая Салли Глю сойдет за Королеву мая? - спросил один из сыновей викария. - Или Энни Гласбаунд? - спросил другой и оглушительно, басом захохотал, как смеются юнцы, у которых еще недавно ломался голос. - Салли Глю восемьдесят пять лет, - объяснил викарий. - А Энни Гласбаунд - это молодая особа... м-м... необычайно... м-м... щедро одаренная в смысле пропорций. Но, видите ли, у нее не все в порядке. Не все в порядке - вот тут. - И он постучал себя пальцем по лбу. - Щедро одаренная! - повторил старший сын, и хохот возобновился. - Видите ли, - пояснил викарий, - все девушки побойчее уезжают служить в Лондон или куда-нибудь поближе к нему. Их влечет беспокойная жизнь. К тому же там и жалованье больше, это тоже, несомненно, имеет значение. И они могут там наряжаться сколько вздумается. И вообще они там сами себе хозяйки. Так что, пожалуй, будет нелегко сейчас найти у нас подходящую Королеву мая - действительно молодую и... м-м... хорошенькую... Я, конечно, не имею в виду своих дочерей и вообще девушек их круга... - Надо, чтоб они вернулись, - сказал дядя. - Таково мое мнение. Надо хорошенько встряхнуть деревню. Английская деревня - действующее предприятие, она еще не обанкротилась, вроде того как церковь, с вашего разрешения: впрочем, она тоже действующее предприятие. И Оксфорд то же самое и Кембридж. И все эти замечательные старые штуки. Только нужны новые капиталы, новые мысли и новые методы. К примеру, железные дороги облегченного типа, научная система осушения. Проволочные изгороди... машины... и все такое. На лице викария промелькнуло выражение отчаяния, которое он не сумел скрыть. Должно быть, он подумал о мирных сельских дорогах, обсаженных боярышником и жимолостью. - В деревне можно делать большие дела, - сказал дядя. - Поставить производство джема и пикулей на современную ногу... Готовить их прямо на месте. Должно быть, это последнее изречение еще звучало у меня в ушах, и поэтому, возвращаясь обратно в Лондон, я сочувственно, почти растроганный, смотрел на разбросанные в беспорядке деревенские домики и нарядный лужок. В тот вечер эти утопающие в зелени домики казались необыкновенно мирными и идиллическими; два-три белых домика были еще под соломой; всюду виднелось множество остролиста, желтофиолей и бледно-желтых нарциссов, а дальше беспорядочно разросся фруктовый сад, и деревья стояли белые, все в цвету, а внизу пестрели яркие грядки. Я увидал длинный ряд соломенных ульев, островерхих ульев того устаревшего типа, что давно осужден всеми прогрессивными умами как негодный; на докторском лужке паслось целое стадо из двух овец: наверное, кто-нибудь заплатил ему за визит натурой. Двое мужчин и старуха низко и раболепно поклонились, и дядюшка величественно помахал в ответ рукой в огромной шоферской перчатке... - В Англии полно таких местечек, - очень довольный, изрек дядюшка, откинувшись на переднем сиденье, и оглянулся назад. Сквозь темные поблескивающие очки он смотрел на башенки "Леди Гров", почти уже скрывшиеся за деревьями. - Надо бы поставить флагшток, - размышлял он вслух. - Всегда можно будет показать, что ты дома. Жителям будет приятно знать... Я тоже задумался на минуту. - Да, конечно, - сказал я. - Они и к этому привыкнут. Тетя Сьюзен против обыкновения все время молчала. Теперь она вдруг заговорила: - Он ловит удачу, он покупает поместье. Нечего сказать, хорошая работенка для меня! Все заботы о доме! Он плывет по деревне, раздувшись, как старый индюк. А дворецкого кто должен найти? Я! Кому придется забыть все, что знал, и все начинать сызнова? Мне! Кому придется перекочевать из Чизлхерста и стать важной дамой? Мне!.. Эх ты, старый непоседа! Только освоилась и начала чувствовать себя как дома... Дядя поглядел на нее сквозь свои огромные очки. - Ну, нет, Сьюзен, уж теперь-то это будет настоящий дом... Именно то, что нам надо. Мне кажется теперь, что всего лишь один шаг отделяет нас от покупки "Леди Гров" до закладки дома в Крест-хилле, от дней, когда "Леди Гров" была для нас огромным достижением, до той поры, когда она оказалась слишком маленькой, жалкой, совершенно неподходящим обиталищем для великого финансиста. Я в те времена все дальше отходил от нашего дела и от лондонского светского общества, я заглядывал в Лондон лишь изредка, мимоходом, и иной раз по две недели безвыходно сидел в своем шале невдалеке от "Леди Гров", а если и выходил оттуда, то чаще всего ради собрания в Обществе воздухоплавания или в каком-нибудь другом ученом обществе, или чтобы ознакомиться с литературой, или с новыми изобретениями, или по неотложному делу. А для дяди это были годы величайшего расцвета. Всякий раз, как я встречался с ним, я убеждался, что он стал еще увереннее, еще осведомленнее, еще яснее сознает себя одним из вершителей важных дел. Теперь он вращался уже не только в деловых кругах, он стал такой крупной фигурой, что попал в поле зрения великих мира сего. Постепенно я привык узнавать что-нибудь новенькое о его личной жизни из вечерней газеты или встречать его портрет во всю страницу в дешевом журнале. Газеты обычно сообщали о каком-нибудь его щедром пожертвовании, о какой-нибудь романтической покупке или даре или передавали слухи о каком-либо затеянном им новом преобразовании. То печатали его интервью, то он в числе прочих знаменитостей делился своими соображениями о том, в чем "Секрет успеха", или еще о чем-нибудь в этом же роде. То появлялись удивительные рассказы о его необычайной работоспособности, поразительном таланте организатора, об умении принимать решения на лету и на редкость верно судить о людях. Газеты повторяли его незабываемое mot [изречение (франц.)]: "Восьмичасовой рабочий день! Да мне и восьмидесяти не хватит!" Он завоевал не слишком громкую, но прочную популярность. В "Ярмарке Тщеславия" появилась даже карикатура на него. На ежегодной выставке в Берлингтон-хаузе портрет тети Сьюзен - очень изящной, настоящей леди - висел как раз напротив портрета короля, а на следующий год в Новой галерее дядюшка, гордый и величественный, но, пожалуй, немножко чересчур кругленький, взирал на белый свет с медальона работы Юарта. Я лишь изредка появлялся в обществе, где дядюшка так преуспевал. Правда, обо мне знали, многие пытались через меня произвести на него своего рода фланговую атаку, и ходила совершенно нелепая легенда, порожденная отчасти моей все возрастающей известностью в научных сферах, отчасти некоторой сдержанностью, свойственной мне, будто я играю гораздо большую роль в его делах и планах, чем это было на самом деле. Вот почему я раза два обедал в весьма интимном кругу, был раза два приглашен на торжественные приемы, и самые неожиданные люди навязывали мне свое знакомство и свои услуги, от которых я почти всегда уклонялся. Среди тех, кто искал со мной встреч, был Арчи Гервелл, - он стал теперь военным, большим франтом, без гроша в кармане и без особых чинов, и, я думаю, не прочь был бы руководить мною в любой области спорта, к которой я проявил бы интерес; при этом он самым очаровательным образом не подозревал, что мы уже когда-то встречались. Он всегда подсказывал мне, на кого следует поставить, несомненно, надеясь впоследствии получить взамен какие-нибудь вполне реальные блага, он действовал в духе нашего поистине научного и верного метода: извлекать кое-что из ничего... Роясь в старых воспоминаниях, я убеждаюсь теперь, что хоть и был очень занят своими исследованиями в те богатые событиями годы, а все-таки мне довелось повидать и немало высокопоставленных особ; я видел вблизи механизм, которым управляется наша изумительная империя, сталкивался и беседовал с епископами и государственными мужами, с женщинами, причастными политике, к с женщинами, от политики далекими, с врачами и военными, художниками и писателями, издателями больших газет, с филантропами и вообще со всякими знаменитыми, выдающимися людьми. Я видел государственных деятелей без орденов, видел епископов едва ли не в светской одежде, когда на них мало что оставалось от шелка и пурпура и вдыхали они не ладан, а дым сигары. Я мог тем лучше рассмотреть их, что они-то смотрели не столько на меня, сколько на моего дядюшку, сознательно или бессознательно прикидывая, как бы его обработать и получше использовать в своих интересах - в интересах самой неразумной, коварной, преуспевающей и бессмысленной плутократии, какая когда-либо обременяла собою человечество. До той самой минуты, пока не разразился крах, никто из них, насколько я мог заметить, не возмущался дядюшкиным надувательством, почти неприкрытой бесчестностью его приемов, дикой неразберихой, которую он вносил своим неожиданным вторжением то в ту, то в иную область коммерции. Ясно помню, как они окружали его, как были предупредительны, не спускали с него глаз, как умели находить с ним общий язык; маленький, толстенький и неуклюжий, с жесткими волосами, коротким носиком и самодовольно выпяченной нижней губой, он неизменно оказывался в центре внимания. Чуждый всему окружающему, он бродил среди знаменитостей и нередко улавливал шепот: - Это мистер Пондерво! - Вон тот маленький? - Да, маленький, невежа в очках. - Говорят, он заработал... Или я видел его на каком-нибудь помосте или трибуне - рядом с тетей Сьюзен в сногсшибательной шляпке, - окруженный титулованными особами в пышных нарядах, он, по его собственному выражению, "умел не ударить лицом в грязь", солидно жертвовал на то или иное широко известное, благотворительное начинание и, случалось, даже произносил перед восторженной аудиторией короткую зажигательную речь во славу какого-нибудь доброго дела. - Господин председатель, ваши королевские высочества, милорды, леди и джентльмены, - начинал он среди затихающих аплодисментов, потом поправлял свои упрямые очки, откидывал фалды фрака - руки в боки - и произносил речь, сдабривая ее изредка своим неизбежным "ззз". При этом руки у него все время были в движении: то он хватался за очки, то за карманы; он то и дело, по мере того как фраза толчками, словно часовая пружина, раскручивалась, медленно приподнимался на носках, а договорив ее, опять опускался на пятки. Точно так же, размахивая руками и раскачиваясь на носках, он когда-то в первую нашу встречу, стоя перед холодным камином в крохотной задрапированной гостиной, говорил с моей матерью о моем будущем. В те нескончаемые жаркие вечера в уимблхерстской крохотной лавчонке он вслух мечтал о "Романтике современной коммерции". И вот теперь его романтические мечты сбылись. Говорят, что, достигнув вершины своего богатства, мой дядюшка потерял голову, но если можно сказать начистоту всю правду о человеке, которого как-никак любишь, так ведь ему, собственно, нечего было терять. Он всегда был фантазер, сумасброд, неосмотрителен, опрометчив и сумбурен, и нахлынувшее на него богатство лишь дало волю его натуре. Несомненно, в пору своего расцвета он нередко бывал очень раздражителен и не терпел возражений, но, я думаю, что причина не в его умственном расстройстве, а скорее в каком-то скрытом телесном недуге. И, однако, мне нелегко судить его и нелегко во всей полноте раскрыть читателю те перемены, которые совершались в нем. Я слишком часто встречался с ним, слишком много картин и впечатлений беспорядочно теснится в моей памяти. Вот он напыжился, обуянный манией величия, вот съежился и скис, он то сварлив, то неуязвимо самодоволен, но неизменно стремителен, порывист, непоследователен и полон энергии, - и при этом, уж не знаю, как определить, где-то глубоко, неуловимо, по самой природе своей, донельзя нелеп. Быть может, потому, что так спокоен и хорош был тот летний вечер, мне особенно запомнился один наш разговор на веранде моего домика за Крест-хиллом возле сарая-мастерской, где хранились мои летательные аппараты и воздушные шары. Такие разговоры мы вели нередко, и, право, не знаю, почему именно этот запал мне в память. Видно, так уж случилось. Дядя зашел ко мне после кофе, чтобы посоветоваться по поводу потира, который в приступе величия и щедрости, поддавшись назойливым уговорам некоей графини, он решил преподнести в дар одной весьма достойной церкви в Ист-Энде. Я в порыве еще более необдуманного великодушия предложил заказать рисунок чаши Юарту. Юарт сразу же сделал превосходный эскиз священного сосуда, окаймленного подобием ангельского хоровода из этаких бледнолицых Милли с распростертыми руками и крыльями, и получил за это пятьдесят фунтов. А потом пошли всякие проволочки, которые очень бесили дядюшку. Потир все больше и больше ускользал из-под власти почтенного коммерсанта, становился неуловим и недосягаем, как святой Грааль, и, наконец, Юарт вовсе перестал работать над эскизом. Дядюшка забеспокоился... - Понимаешь, Джордж, они уже хотят получить эту окаянную штуку. - Какую окаянную штуку? - Да этот потир, черт бы его побрал! Они уже начинают про него спрашивать. Дела так не делаются. - Но ведь это искусство, - возразил я. - И религия. - Ну и пускай себе. Но ведь это плохая реклама для нас, Джордж. Наобещали, а товар не даем... Я, кажется, спишу твоего друга Юарта в убыток, вот чем это кончится, и обращусь к какой-нибудь солидной фирме... Мы сидели на складных стульях на веранде, курили, пили виски и, покончив с потиром, предавались размышлениям. Дядюшка уже забыл о своей досаде. На смену раскаленному, полному истомы дню пришел великолепный летний вечер. В ярком лунном свете смутно вырисовывались очертания холмов, убегающих вдаль волна за волной; а далеко за холмами крохотными яркими точками светились огни Лезерхэда, и прямо перед нами, словно влажная сталь, сверкал край помоста, с которого я запускал свои планеры. Стоял, должно быть, конец июня, потому что, помню, в роще, скрывавшей от нас светлые окна "Леди Гров", заливались и щелкали соловьи... - А ведь мы добились своего, Джордж? - сказал дядя после долгого молчания. - Помнишь, что я говорил? - Когда же это? - В этой дыре на Тотенхем-Корт-роуд. А? Это был прямой, честный бой, и мы выиграли. Я кивнул. - Помнишь, я тебе говорил... про Тоно Бенге?.. Как раз в тот день я и напал на эту идею. - Я так и думал... - признался я. - Мир великолепен, Джордж, в наше время всякому может посчастливиться, была бы только хватка. Вытащил козырь - и пожалуйста, действуй!.. А? Тоно Бенге... Подумай только! Мир великолепен, Джордж, и чем дальше, тем лучше становится. Нет, я доволен жизнью и рад, что мы не упустили своего. Мы выходим в большие люди, Джордж. Счастье само идет нам в руки. А? Эта история с Палестиной... Он задумался и с минуту тянул сквозь зубы свое "ззз", потом умолк. Его музыкальную тему подхватил сверчок в траве, давая дядюшке время вновь собраться с силами. Сверчок, кажется, тоже воображал, что он уже добился своего, что осуществились какие-то его планы. "Ззз-дорррво, - выговаривал он. - Зз-дорррво..." - Бог ты мой, что за домишко был у нас в Уимблхерсте, - вдруг заговорил дядя. - Вот я как-нибудь выберу денек, и мы прокатимся туда на автомобиле, Джордж, и не пощадим пса, который спит на главной улице. Там вечно спал какой-нибудь пес, без этого не бывало. Никогда не бывало... Хотел бы я еще разок поглядеть на ту нашу лавчонку. Надо полагать, старый Рэк по ею пору стоит у себя на пороге и скалит зубы; а Марбл - старый бездельник! - выходит в белом фартуке с карандашом за ухом и делает вид, что он занят делом... Интересно, знают ли они, что я за персона теперь. Хотел бы я, чтобы они это узнали. - Кончилась их спокойная жизнь: там у них теперь международная чайная компания и всякие другие компании, - сказал я. - А насчет пса, который там шесть лет спал посреди улицы, так ему, бедняге, теперь и там не очень-то спится, - автомобили гудят, и у него нервы расстроены. - Все пришло в движение, - сказал дядя. - Ты, пожалуй, прав... В великое время мы живем, Джордж. Наступает великая, грандиозная, прогрессивная эпоха. Взять хоть Палестинское начинание... Какая смелость... Это... это такой процесс, Джордж. И он в наших руках. Вот сидим и управляем ям. Нам это доверено... Вот сейчас, кажется, все тихо. Но если бы нам видеть и слышать... - И дядя махнул сигарой в сторону Лезерхэда и Лондона. - А там они, миллионы, Джордж. Только подумай, чем они были до сих пор, эти десять миллионов? Каждый корпел над чем-то в своем углу. Даже в голове не укладывается! Это, как сказал старик Уитмен... Как, бишь, он оказал? Ну, в общем, как сказал Уитмен. Чудный парень этот Уитмен! Чудный старик! Только вот никак не упомнишь, как это он сказал... И эти десять миллионов еще не все. За морями тоже миллионы, сотни миллионов... Китай, Марокко да вообще вся Африка, Америка... И не кто-нибудь, а мы заправляем, у нас хватит и сил и времени... потому что мы всегда были энергичными, ловили удачу, у нас в руках все кипело, мы не ждали, как другие, чтоб нам поднесли готовенькое. Понимаешь? И вот, пожалуйста, мы всем заправляем. Мы вышли в большие люди. И то ли еще будет. Если хочешь знать, мы - сила. Он помолчал немного. - Это великолепно, Джордж, - сказал он. - Англосаксы - народ энергичный, - заметил я словно бы про себя. - Вот именно, Джордж, все дело в энергии. Поэтому все у нас в руках: все нити, провода, понимаешь, они тянутся и тянутся, от какой-нибудь нашей конторы прямо в Западную Африку, и в Египет, и в Индию, на восток и на запад, на север и на юг. Правим миром, если хочешь знать. И чем дальше, тем крепче держим его в руках. Творим. Возьми хоть этот палестинский канал. Блестящая мысль! Вот мы ввяжемся в это, возьмемся за это дело - и мы и другие, - устроим шлюз-зззз, пустим воду из Средиземного в Мертвое - подумай, как все переменится! Пустыня цветет, как роза, Иерихон пропал, вся святая земля под водой... Тут, глядишь, и христианству конец... Он задумался на мгновение. - Выроем каналы, - бормотал он. - Туннели... Новые страны... Новые центры... зззз... Финансы... Тут не одна Палестина... Хотел бы я знать, как далеко мы пойдем, Джордж. Сколько больших дел у нас на мази! Уж люди понесут нам свои денежки, будь спокоен. Почему бы нам не выйти в большие воротилы, а? Тут, правда, есть свои загвоздки... но я с ними справлюсь. Мы еще немножко мягкотелы, но ничего, станем потверже... Я думаю, я стою что-нибудь около миллиона, если все подсчитать и учесть. Даже если сейчас уйти от дел. Великое время, Джордж, замечательное время!.. Я поглядел на него, с трудом различая его в сумерках, маленького и кругленького, и, не скрою, как-то вдруг понял, что он не очень-то много стоит. - Все у нас в руках, Джордж, у нашего брата, большого человека. Надо держаться друг за друга... И всем заправлять. Приладиться к старому порядку вещей, как то мельничное колесо у Киплинга. (Это лучшее, что он написал, Джордж... Я как раз недавно перечитывал. Потому и купил "Леди Гров".) Так вот, нам надо управлять страной, Джордж... Ведь это наша страна. Превратить ее в научно-организованное деловое предприятие. Вложить в нее идеи. Электрифицировать ее. Заправлять прессой. Всем заправлять. Всем без изъятия. Я говорил с лордом Бумом. С разными людьми говорил. Великие дела. Прогресс. Мир на деловых рельсах. И это еще - только начало... Он углубился в размышления. Затянул свое "ззз", потом затих. - Да! - изрек он немного погодя тоном человека, который наконец-то разрешил какие-то великие вопросы. - Что? - спросил я, выдержав подобающую случаю паузу. Дядюшка помолчал минуту и молчал со столь многозначительным видом, что мне почудилось, будто судьба мира колеблется на чаше весов. Но вот он заговорил, и казалось, слова его идут из самой глубины души... Да так оно, наверно, и было. - Хотел бы я завернуть в "Герб Истри", когда все эти бездельники дуются в карты: Рэк, и Марбл, и все прочие, и выложить им в двух словах, что я о них думаю. Прямо сплеча. Свое мнение о них. Это пустяк, конечно, но хотел бы я им сказать разок... Пока жив... хоть один раз-ззз. Потом мысль его остановилась на другом. - Вот взять Бума... - задумчиво произнес он и замолк. - Замечательно у нас государство устроено, Джордж, наша добрая старая Англия, - снова заговорил он тоном беспристрастного судьи. - Все прочно, устойчиво, и при этом есть место новым людям. Приходишь и занимаешь свое место. От тебя прямо ждут этого. Участвуешь во всем. Вот чем наша демократия отличается от Америки. У них, если человек преуспел, он только и получает, что деньги. У нас другие порядки... по сути дела, всякий может выдвинуться. Вот хотя бы этот Бум... Откуда он взялся! Дядюшка умолк. К чему это он клонит? И вдруг я понял и едва не скатился со стула от изумления, но удержался, выпрямился и ощутил под ногами твердую землю. - Неужели ты это серьезно?.. - сказал я. - Что, Джордж? - Взносы в партийную кассу. Взаимная выгода. Неужели мы и этого достигли? - К чему это ты ведешь, Джордж? - Сам знаешь. Только они на это не пойдут! - На что не пойдут? - повторил он не слишком уверенно и тут же прибавил: - А почему бы и нет? - Они даже и баронета тебе не дадут. Ни за что! Хотя, правда. Бум... И Колингсхед... и Горвер! Они варили пиво, занимались всякими пустяками. В конце концов Тоно Бенге... Это тебе не посредник на скачках или еще что-нибудь в этом роде!.. Хотя, конечно, и посредники на скачках бывают весьма почтенные! Это не то, что какой-нибудь болван ученый, который не умеет делать деньги! Дядюшка сердито заворчал; мы и прежде расходились во взглядах на этот предмет. Бес вселился в меня. - Как они будут тебя величать? - размышлял я вслух. - Викарий, наверно, хотел бы Гров. Слишком похоже на гроб. Непростая это штука - титул. - Я ломал голову над разными возможностями. - Вот я тут вчера натолкнулся на социалистическую брошюрку. Стоит прислушаться. Автор говорит: мы все "делокализуемся". Недурно сказано: "делокализуемся"! Почему не стать первым делокализованным пэром Англии? Тогда можно взять за основу Тоно Бенге! Бенге - это, знаешь ли, совсем неплохо. Лорд Тоно Бенгский - на всех этикетках, везде и всюду. А? К моему удивлению, дядюшка вышел из себя. - Черт подери, Джордж, ты никак не возьмешь в толк, что я говорю серьезно! Ты всегда измывался над Тоно Бенге! Как будто это какое-то жульничество! Это - совершенно законное дело, совершенно законное! Первоклассный товар, своих денег стоит... Приходишь к тебе поделиться, рассказать о своих планах, а ты измываешься. Да, да! Ты не понимаешь, это - огромное дело. Огромное дело. Пора бы уже тебе привыкнуть к нашему новому положению. Надо уметь видеть вещи, как они есть. И нечего скалить зубы... Нельзя сказать, что дядюшка был поглощен одними только делами да честолюбивыми устремлениями. Он успевал еще следить за развитием современной мысли. Например, его чрезвычайно поразила эта, как он выражался, "идея Ницше насчет сверхчеловека и всякое такое". Соблазнительная теория сильной, исключительной личности, освободившейся от стеснительных оков обыкновенной честности, перепуталась у него в голове с легендой о Наполеоне. Это дало новое направление его фантазии. Наполеон! Самый большой вред человечеству нанес он тогда, когда его полная грандиозных потрясений и превратностей жизнь завершилась и романтические умы начали создавать о нем легенды. Я глубоко убежден, что дядя потерпел бы куда менее страшное банкротство, если бы его не сбила с толку эта легенда о Наполеоне. Дядюшка был во многих отношениях лучше и добрее тех дел, которые он вершил. Но в минуты сомнения, когда он оказывался перед выбором, поступить ли достойно или воспользоваться низменной выгодой, в эти минуты культ Наполеона влиял на него особенно сильно. "Подумай о Наполеоне, представь себе, как отмахнулся бы от таких угрызений совести непреклонный, своевольный Наполеон" - такие размышления всегда кончались тем, что он делал еще один шаг на пути бесчестья. Дядюшка, правда, без всякой системы коллекционировал наполеоновские реликвии: чем толще оказывалась книга о его герое, тем охотнее он покупал ее; он приобретал письма, и побрякушки, и оружие, которое имело весьма отдаленное отношение к Избраннику Судьбы, и даже раздобыл в Женеве старую карету, в которой, быть может, ездил Буонапарте, правда, он так и не доставил ее домой; он заполонил мирные стены "Леди Гров" его портретами и поставил статуи, предпочитая, как заметила тетушка, те портреты, где Наполеон был изображен в белом жилете, подчеркивающем его полноту, и статуэтки Наполеона, стоящего во весь рост, заложив руки за спину, так что его брюшко становилось особенно заметно. И, взирая на все это, сардонически усмехались со старых полотен Даргены. Иной раз после завтрака дядюшка останавливался у окна - освещенный падавшим из него светом, заложив два пальца между пуговицами жилета и прижав к груди подбородок, он размышлял, самый нелепый маленький толстяк на свете. Тетя Сьюзен говаривала, что в эти минуты она чувствовала себя "старым фельдмаршалом, которого изрядно поколотили!". Быть может, из-за пристрастия к Наполеону дядя стал реже обычного прибегать к сигарам; хотя в этом я не слишком уверен, но смело могу сказать, что, прочитав книгу "Наполеон и прекрасный пол", он доставил тете Сьюзен немало огорчений, так как на время эта книга возбудила в нем интерес к той стороне жизни, о которой, поглощенный коммерцией, он обычно забывал. Немалую роль тут сыграло внушение. Дядюшка воспользовался первым же удобным случаем и завел интрижку! Это было не такое уж страстное увлечение, и подробностей я так никогда и не узнал. И вообще-то мне стало известно об этом совершенно случайно. Однажды я, к своему изумлению, встретил дядю на приеме у Робберта, члена Королевской академии, который в свое время писал портрет моей тетушки; компания там собралась разношерстная, сливки общества смешались с богемой, дядюшка стоял поодаль в нише у окна и разговаривал, или, вернее, слушал, что говорит ему, понизив голос, полная невысокая блондинка в светло-голубом платье - некая Элен Скримджор, которая писала романы и руководила изданием еженедельного журнала. Толстая дама, оказавшаяся рядом со мной, что-то сказала по их адресу, но, и не расслышав ее слов, я без труда понял, что связывает этих двоих. Это бросалось в глаза, как афиша на заборе. Я был поражен, что не все это замечают. А быть может, и замечали. На ней было великолепное бриллиантовое колье, слишком великолепное для журналистки, и смотрела она на дядюшку взглядом собственницы, права которой, однако, сомнительны; чувствовалось, что он у нее на привязи, но веревочка туго натянута и грозит оборваться; кажется, все это неизбежно в подобных интрижках. Здесь узы, соединяющие двух людей, и сильнее натянуты и менее прочны, чем в браке. Если мне нужны были еще какие-нибудь доказательства, достаточно было заглянуть в глаза дядюшке, когда он поймал мой взгляд, - в этих глазах я прочел и замешательство, и гордость, и вызов. И на следующий же день он воспользовался первым удобным случаем, чтобы мимоходом рассыпаться в похвалах уму и дарованиям своей дамы, боясь, что я превратно пойму, в чем тут суть. Потом одна из ее приятельниц кое о чем насплетничала мне. А я был слишком любопытен, чтобы не выслушать ее. Никогда в жизни я не представлял себе дядюшку в роли влюбленного. Оказалось, что она называет его своим "Богом в автомобиле" - так звали героя романа Антони Хопа. Между ними было твердо установлено, что дядюшка безжалостно покидает ее в любую минуту, как только его призывают дела, и дела действительно его призывали. Женщины не занимали в его жизни большого места - оба это понимали, - главной его страстью было честолюбие. Огромный мир призывал его и благородная жажда власти. Я так и не мог понять, насколько искренни были чувства миссис Скримджор, но вполне вероятно, что ее покорили прежде всего его финансовое величие и ослепительная щедрость, и, возможно, она и в самом деле вносила в их отношения какую-то романтическую нотку... Должно быть, на их долю выпадали удивительные минуты... Поняв, что происходит, я очень расстроился и огорчился за тетю. Я подумал, что это будет для нее жестоким унижением. Я подозревал, что она храбрится, потеряв дядину привязанность, и делает вид, что ничего не произошло, а на душе у нее кошки скребут, но оказалось, что я попросту недооценивал ее. Она долгое время ничего не знала, но, узнав, вышла из себя и ощутила бурный прилив энергии. Поначалу чувства ее были не слишком глубоко задеты. Она решила, что дядюшке полезна хорошая взбучка. Надев сногсшибательную новую шляпку, она отправилась в Хардингем и беспощадно отчитала дядюшку, а потом и мне порядком досталось за то, что я до сих пор молчал... Я пытался уговорить тетю Сьюзен смотреть на вещи трезво, но она с присущей ей оригинальностью взглядов была непоколебима. - Мужчины не ябедничают друг на друга в любовных делах, - оправдывался я, ссылаясь на обычаи света. - Женщина! - возмутилась она. - Мужчина! При чем тут мужчины и женщины, речь идет о нем и обо мне, Джордж! Что за вздор ты несешь! Любовь - прекрасная вещь, ничего не скажешь, и уж кто-кто, а я ревновать не собираюсь. Но тут ведь не любовь, а просто чепуха... Я не дам этому старому дураку распускать павлиний хвост перед бабами... Я ему на все нижнее белье нашью красные метки: "Только для Пондерво", - все перемечу до последней тряпки... Не угодно ли? Пылкий любовник нашелся!.. В набрюшнике... в его-то годы! Я и представить себе не могу, что произошло между дядюшкой и тетей Сьюзен. Но уверен, что ради этого случая она изменила своей обычной манере передразнивать его. Какой разговор состоялся тогда между ними, понятия не имею; хоть я и знал обоих, как никто, мне еще не приходилось слышать, чтобы они всерьез говорили о своих отношениях. Во всяком случае, в ближайшие несколько дней мне пришлось иметь дело с чрезвычайно серьезным и озабоченным "Богом в автомобиле", - чаще обычного он тянул свое "ззз" и нервно жестикулировал, причем эти досадливые, нетерпеливые жесты никак не были связаны с тем, о чем шел разговор в эту минуту. Было ясно, что жизнь вдруг стала казаться ему как никогда сложной и необъяснимой. Многое в этой истории осталось скрытым от меня, но в конце концов тетя Сьюзен восторжествовала. Дядюшка бросил, вернее, оттолкнул миссис Скримджор, а она написала на эту тему роман, вернее, вылила на бумагу целый ушат оскорбленного женского самолюбия. О тете Сьюзен там даже не упоминалось. Писательница, как видно, и не подозревала, почему ее на самом деле покинули. Наполеоноподобный герой ее романа не был женат, а бросил свою даму, как Наполеон Жозефину, ради союза, имеющего государственное значение... Да, тетя Сьюзен восторжествовала, но победа досталась ей дорогой ценой. Некоторое время их отношения оставались явно натянутыми. Дядюшка отказался от дамы сердца, но злился - и даже очень, - что вынужден был это сделать. В его воображении она занимала гораздо больше места, чем можно было предполагать. Он долго не мог "прийти в норму". Он стал раздражителен с тетей Сьюзен, нетерпелив, скрытен, и после того как раз-другой с неожиданной резкостью оборвал ее, она остановила поток добродушно-насмешливой брани, который не иссякал долгие годы и так забавно освежал их жизнь. И от этого они оба стали духовно беднее и несчастнее. Она все больше входила в сложную роль хозяйки "Леди Гров". Слуги привязались к ней, как они сами говорили, и за время своего правления она крестила трех Сьюзен: дочек садовника, кучера и лесничего. Она собрала у себя целую библиотеку из старых папок с бумагами и расчетных книг, которые велись в имении. Вдохнула новую жизнь в кладовые и стала великой мастерицей по части желе и настоек из бузины и баранчиков. Поглощенный своими исследованиями, думая о том, как бы одолеть все препятствия и начать полет, я не обращал внимания на то, как богател мой дядюшка, а с ним и я сам, а между тем его затеи приобретали все более широкий размах, он все больше рисковал и без оглядки, беспорядочно швырял деньгами. Должно быть, его преследовала мысль, что положение его становится час от часу все ненадежнее, и потому в эти последние годы - годы своего расцвета - он все чаще раздражался, все больше замыкался в себе, скрывая многое от тети Сьюзен и от меня. Я думаю, он опасался, что придется объяснить нам истинное положение вещей, боялся, как бы наши шутки ненароком не попали в цель. Даже наедине с самим собой он не решался взглянуть правде в глаза. Он копил в своих сейфах ценные бумаги, которые в действительности не имели никакой цены и грозили лавиной обрушиться на весь коммерческий мир. Но он покупал и покупал, как одержимый, и лихорадочно уверял сам себя, что победоносно шагает к безмерному, беспредельному богатству. Странное дело, в эту пору он без конца приобретал все одни и те же вещи. Казалось, его одолевают навязчивые мысли и желания. За один только год он купил пять новых автомобилей, причем каждый следующий был более мощным и быстроходным, чем предыдущий, - и только одно помешало дядюшке самому сесть за руль: всякий раз, когда он пытался это сделать, его главный шофер грозил немедленно взять расчет. Дядя все чаще пользовался автомобилем. Он страстно увлекался быстрой ездой, скоростью ради скорости. Потом его стала раздражать "Леди Гров": ему не давала покоя глупая шутка, услышанная им как-то за обедом. - Этот дом мне не подходит, Джордж, - жаловался он. - Тут повернуться негде. Он битком набит воспоминаниями о всякой старине... И я не выношу всех этих проклятых Даргенов! Погляди вон на того, в углу. Нет, в другом углу, на субъекта в вишневом мундире. Он так и следит за тобой! Вот я проткну ему кочергой глотку, сразу станет дурак дураком. - А по-моему, каков есть, таким и останется, - возразил я. - У него такой вид, будто его что-то насмешило. Дядюшка поправил очки, съехавшие от волнения на кончик носа, и гневно уставился на своих противников. - Кто они такие? Что они собой представляют? Просто дохлятина - и все. Безнадежно устарели. До реформации и то не дожили. До реформации, которая тоже давно вышла из моды! Шагай в ногу с веком! А они шли наперекор. Просто семейство неудачников - они никогда и не старались!.. Знаешь, Джордж, они полная противоположность мне. Да, да, полная. Нет, так не пойдет... Живешь где-то в прошлом... И мне нужен дом побольше. Я хочу воздуха, и света, и простора, и слуг побольше. Нужен дом, чтоб было где развернуться. А тут выходит раз-ззз-нобой какой-то, прямо ерунда, даже телефона не поставишь!.. Весь этот дом гроша ломаного не стоит, ничего не стоит - только и есть, что терраса. А так он темный и ветхий и набит всяким старомодным хламом и заплесневелыми мыслями... Это какой-то аквариум для золотой рыбки, а не жилище современного человека... Ума не приложу, как меня сюда занесло. Потом его одолело новое огорчение. - Этот чертов викарий воображает, будто я еще должен считать себя счастливым, что мне досталась эта "Леди Гров"! Всякий раз, как его встретишь, у него это прямо на лице написано... Погоди, Джордж, я ему еще покажу, какой должен быть дом у современного человека! И он показал. Вспоминаю день, когда он, как выражаются американцы, сделал заявку на Крест-хилл. Он пришел посмотреть мою новую газовую установку - я тогда как раз начал делать опыты с запасными баллонами, - и все время его очки, поблескивая, устремлялись куда-то вдаль, на открытый широкий склон. - Пройдем к "Леди Гров" той дорогой, через холм, - сказал дядя. - Я тебе кое-что покажу. Кое-что стоящее! В тот летний вечер весь этот пустынный склон был залит солнцем, земля и небо рдели в лучах заката, и посвистывание чибиса или еще какой-то пичуги только подчеркивало чудесную тишину, венчавшую долгий ясный день. Так хорош был этот мир и покой, обреченный на гибель! И мой дядюшка, этот новоявленный властелин и повелитель, в сером цилиндре и сером костюме, в очках на черной ленте, коротенький, тонконогий, пузатый, размахивал руками и тыкал пальцем в пространство, угрожая этому спокойствию. - Вот оно, Джордж, - начал он и широко развел рукой. - То самое место. Видал? - А? - переспросил я, потому что все время думал совсем о другом. - Я купил его. - Что купил? - Хочу строить дом! Дом двадцатого века! Это - самое подходящее место! Тут он изрек одно из своих излюбленных словечек. - Будет обдувать со всех четырех сторон, Джордж, - сказал он. - А? Со всех четырех сторон. - Да, тут вас будет продувать со всех сторон, - сказал я. - Это должен быть не дом, а громадина, Джордж. Под стать этим холмам. - Правильно, - сказал я. - Повсюду будут большие галереи, террасы и всякое такое. Понимаешь? Я уже все обдумал! Он будет обращен вон туда, прямо к Вилду. Спиной к "Леди Гров". - И будет с утра смотреть прямо на солнце? - Как орел, Джордж! Как орел! Так он впервые поведал мне о том, что очень скоро стало главной его страстью в годы процветания, - о Крест-хилле. Но кто же не слыхал об этом необычайном доме, который все рос и рос и план которого все время менялся, и он раздувался, как улитка, если на нее посыпать соли, и разбухал, и выпускал рожки и щупальца, и снова рос. Уж не знаю, что за бредовое нагромождение башенок, террас, арок и переходов рисовалось под конец дядюшкиному воображению; и хотя все это внезапно застыло на мертвой точке, едва над нами разразилась катастрофа, дом этот, даже недостроенный, поражает: нелепая попытка человека, не имеющего детей, оставить след на земле. Главного своего архитектора, по фамилии Уэстминстер, дядюшка откопал на выставке проектов Королевской академии - ему понравились смелость и размах, свойственные работам молодого зодчего; но время от времени дядя привлекал ему в помощь разных мастеров, каменщиков, санитарных техников, художников, скульпторов, резчиков по металлу и дереву, мебельщиков, облицовщиков, садовников-декораторов и даже специалиста, который планировал устройство и вентиляцию в новых зданиях Лондонского зоологического сада... К тому же у дяди были и собственные идеи. Он не забывал о новом доме никогда, но с вечера пятницы до утра понедельника его мысли были отданы дому безраздельно. Каждую пятницу вечером он подъезжал к "Леди Гров" в автомобиле, до отказа набитом архитекторами. Впрочем, он не ограничивался архитекторами, всякий мог получить приглашение к нему на воскресенье и полюбоваться Крест-хиллом, и многие рьяные прожектеры, не подозревая о том, как наглухо, по-наполеоновски, дядюшка отделил в своем сознании Крест-хилл от всяких иных своих дел, пытались умаслить его при помощи какой-нибудь черепицы, вентиляторов или новой электрической арматуры. В воскресное утро, если только погода благоприятствовала, едва отделавшись от завтрака и от секретарей, дядюшка с многочисленной свитой отправлялся на постройку - менял и развивал план нового дома, вносил всяческие усовершенствования, громко, с бесконечными "ззз" отдавал приказания самые поразительные, но, как под конец убедились Уэстминстер и подрядчики, практически никуда не годные. Таким он остался в моей памяти - как символ нашего века - человек удачи и рекламы, владыка мира на час. Вот он стоит на краю широкой полукруглой террасы, лежащей перед величественным главным входом, - крохотная фигурка, до смешного малюсенькая на фоне этой сорокафутовой арки; за спиной у него высеченный из гранита шар - гигантский шар в медной сетке параллелей и меридианов, изображающий нашу планету, и небольшой подвижной телескоп на бронзовой подставке, который ловит солнце как раз в ту минуту, когда оно в зените. Вот он стоит, мой дядюшка, точно Наполеон, окруженный своей свитой, - тут мужчины в визитках и в костюмах для гольфа, маленький адвокат, чью фамилию я запамятовал, в черном пиджаке и серых брюках, и, наконец, Уэстминстер: на нем шерстяная фуфайка, цветастый галстук и какой-то необыкновенный коричневый костюм собственного покроя. Он внимательно слушает дядю, а тот указывает ему на ту или иную часть расстилающегося перед ними пейзажа. Свежий ветер, налетая порывами, развевает полы дядюшкиного сюртука, ерошит его жесткие волосы, и от этого еще отчетливее видно, что его лицо, фигура и весь он - воплощение неукротимой жадности. У ног их раскинулись на сотни футов мостки, канавы, котлованы, горы земли, груды камня, который добывается в горах Вилда. Справа и слева поднимаются стены дядюшкиного несуразного и никому не нужного дворца. Одно время на него тут работало сразу до трех тысяч рабочих, и это нашествие нарушало экономическое равновесие всей округи. Таким его рисует мне память - среди первых грубо намеченных очертаний постройки, которую не суждено было довести до конца. Ему приходили в голову самые дикие фантазии, которые не укладывались ни в какие финансовые сметы и не имели ни малейшего отношения, к здравому смыслу. Казалось, он вообразил под конец, что для него уже не существует никаких пределов и ограничений. Он велел перенести солидных размеров холм и с ним чуть ли не шестьдесят старых деревьев на двести футов южнее, потому что этот холм заслонял вид на восток. В другой раз он вздумал устроить под искусственным озером бильярдную с потолком из зеркального стекла - что-то в этом роде он видел в одном городском ресторане. Одно крыло дома он обставил, не дождавшись, пока все здание подведут под крышу. Ему понадобился бассейн для плавания размером в тридцать квадратных футов рядом с его спальней на втором этаже, и в довершение всего он решил обнести все свои владения высоченной стеной и закрыть к ним доступ простым смертным. Стена была в десять футов высотой, утыканная поверху битым стеклом, и, если бы ее довели до конца, как хотел дядюшка, длина ее составила бы около одиннадцати миль. Под конец работы велись настолько недобросовестно, что не прошло и года, как часть стены обрушилась, но на протяжении нескольких миль она тянется и поныне. И всякий раз, вспоминая о ней, я думаю о тех сотнях мелких вкладчиков, что так горячо поверили в "звезду" моего дядюшки и чьи надежды и судьбы, покой жен и будущее детей ухнули безвозвратно в никудышный цемент, который так и не скрепил эту обвалившуюся стену... Любопытно, что многие современные финансисты, разбогатевшие благодаря счастливому случаю и беззастенчивой рекламе, на закате своей карьеры принимаются за какую-нибудь грандиозную постройку. Так было не только с моим дядей. Рано или поздно всем им, как видно, непременно хотелось испытать свое счастье, претворить неуловимый поток изобилия в нечто плотное, осязаемое, воплотить свою удачу в кирпичи и цемент, заставить и лунный свет служить им, как будто он тоже у них на поденном заработке. И тут-то вся махина, сооруженная из доверия и воображения, начинала шататься - и все рушилось... Когда я думаю об этом изуродованном холме, о колоссальной свалке кирпича и известки, о проложенных на скорую руку дорогах и подъездных путях, о строительных лесах и сараях, об этом неожиданном оскорблении, нанесенном мирной природе, мне вспоминается разговор, который был у меня с викарием в один ненастный день, после того как он наблюдал полет моего планера. Я только что приземлился и в фуфайке и шортах стоял около своей машины, викарий заговорил со мной о воздухоплавании, и на его худом, мертвенно-бледном лице проступало отчаяние, которое ему никак не удавалось скрыть. - Вы почти убедили меня, - сказал он, подходя ко мне, - убедили против моей воли... Чудесное изобретение! Но еще очень много времени понадобится вам, пока вы сумеете поспорить с другим совершенным механизмом - с птичьим крылом. Он посмотрел на мои ангары. - Вы тоже изменили облик этой долины, - сказал он. - Это временное явление, - возразил я, догадываясь, что у него на уме. - Да, разумеется. Все приходит и уходит. Приходит и уходит... Но... гм... Я только что был по ту сторону холма, хотел взглянуть на новый дом мистера Эдуарда Пондерво. Это... это нечто более долговечное. Великолепная вещь во многих отношениях. Весьма внушительная. Мне как-то не приходилось бывать в той стороне... Дело быстро подвигается... Много пришлого люда появилось у нас в деревнях из-за этого строительства, все больше рабочие, это, видите ли, несколько обременительно... Это выбивает нас из колеи. Они вносят новый дух в нашу жизнь. Бьются об заклад... всякие мысли... своеобразные взгляды на все... Нашим трактирщикам это, конечно, по вкусу. И потом эти люди располагаются на ночлег где-нибудь у вас на дворе или в сарае... и по ночам вы не чувствуете себя дома в безопасности. Вчера рано утром мне не спалось - легкое несварение желудка, знаете, - и я выглянул из окна. Меня поразило, сколько народу ехало мимо на велосипедах. Такая бесшумная процессия. Я насчитал девяносто семь человек... Это было на рассвете. Все они направлялись к новой дороге, которая ведет на Крест-хилл. Такое множество народу - диву даешься. И вот пошел посмотреть, что там делают. - Лет тридцать тому назад это показалось бы вам более чем удивительно, - сказал я. - Да, разумеется. Все меняется. Теперь мы почти не обращаем на такие вещи внимания... И этот огромный дом... - Он поднял брови. - Это грандиозно! Поистине грандиозно!.. Весь склон холма... он раньше был покрыт травкой. А теперь там все разворочено! Викарий испытующе посмотрел мне в лицо. - Мы так привыкли с почтением смотреть на "Леди Гров", - сказал он и улыбнулся, ища сочувствия. - Она стала центром нашего скромного мирка. - Все еще уладится, - сказал я, покривив душой. Он ухватился за мои слова. - Да, понятно, все уладится, все опять успокоится. Должно успокоиться. Все пойдет по-старому. Все непременно придет в порядок... это очень утешительная мысль. Да. В конце концов ведь и "Леди Гров" тоже когда-то надо было построить... и она на первых порах казалась... чем-то таким... противоестественным и необычным. Взгляд викария вновь устремился на мой аппарат. Он пытался отогнать более серьезные заботы, угнетавшие его. - Я бы хорошенько подумал, прежде чем доверить свою жизнь этой машине, - заметил он. - Но, верно, можно постепенно привыкнуть и к полету... Он простился со мной и пошел своей дорогой, ссутулясь, погруженный в раздумье... Долгое время он старался закрывать глаза на правду, но в это утро она слишком властно ворвалась в его сознание, и уже невозможно было отрицать, что в окружающем его мире не просто совершаются перемены, но весь этот мир беспомощен и беззащитен, завоеванный и покоренный, и весь он, насколько мог понять викарий, сверху донизу, снаружи и изнутри обречен на перемены. 3. ВЗЛЕТ Почти все время, пока дядюшка вынашивал и высиживал план нового дома, я в небольшой лощине, лежащей между "Леди Гров" и Крест-хиллом, усиленно занимался все более дорогостоящими и дерзкими опытами в области воздухоплавания. Эта работа и была смыслом и сутью моей жизни в ту знаменательную пору, когда разыгрывалась симфония Тоно Бенге. Я уже говорил о том, как вышло, что я посвятил себя работе в этой области, как отвращение к пошлым авантюрам повседневности побудило меня вновь вернуться к брошенным после университета занятиям, приняться за исследования, на которые толкало меня уже не мальчишеское честолюбие, но решимость взрослого человека. С самого начала я работал успешно. Я думаю, тут дело в особой склонности, просто бог весть отчего была у меня такая жилка, такой склад ума. По-видимому, такие способности у человека - случайность, их едва ли можно поставить ему в заслугу, и тут смешно гордиться или, наоборот, скромничать. В те годы я проделал огромную работу, я работал сосредоточенно, страстно, вкладывая в это всю свою энергию и все способности. Я разработал ряд вопросов, связанных с устойчивостью тел в воздухе, с движением воздушных потоков, а также произвел революцию если не во всей теории двигателей внутреннего сгорания, то по меньшей мере в ведущем ее разделе. Обо всем этом сообщалось в "Философских трудах", "Математическом журнале" и изредка еще в двух-трех периодических изданиях этого рода - и здесь на этом нет смысла останавливаться. Да я, вероятно, и не мог бы здесь об этом писать. Работая в такой специальной области, привыкаешь к своеобразной скорописи не только в своих заметках, но и в мыслях. Мне никогда не приходилось преподавать или читать лекции, иначе говоря, мне не случалось излагать технические проблемы на обычном, понятном для каждого языке, и я сильно опасаюсь, что, если попробую сделать это, у меня выйдет очень скучно... Начать с того, что моя работа в значительной степени была теоретической. Первоначальные предположения и выводы я мог проверить на совсем маленьких моделях, изготовленных из китового уса, тростника и шелка и запускавшихся в воздух при помощи поворотного круга. Но пришло время, когда передо мной встали проблемы, которые невозможно было решить на основании предварительных теоретических расчетов, наших далеко еще не достаточных знаний и опыта в этой области, и надо было экспериментировать и пробовать самому. Тут мне пришлось расширить сферу деятельности, что я вскоре и сделал. Я занимался в одно и то же время равновесием и устойчивостью планеров и управлением воздушных шаров - эти последние опыты обходились мне баснословно дорого. Без сомнения, тут я был движим чем-то вроде того духа расточительства, который всецело завладел моим дядюшкой. Вскоре мое хозяйство, расположившееся неподалеку от "Леди Гров", разрослось: тут было теперь и деревянное, крашеное шале, где могли разместиться шесть человек и где я жил по три недели кряду, и газомер, и гараж, и три больших, крытых рифленым железом ангара, и склады, и площадка, с которой запускались планеры, и мастерские, и прочее. Мы проложили немощеную дорогу. Провели газ из Чипинга и электричество из Уокинга, где оказалась также и неплохая мастерская, - она с готовностью бралась выполнять для меня работы, которые были мне не под силу. И еще в одном мне повезло: я встретил человека по фамилии Котоп, которого, кажется, само небо послало мне в помощники. Он был самоучка, в недавнем прошлом сапер, и, пожалуй, не было на свете более умелого и искусного механика. Без него мне бы не достичь и половины того, что удалось. Порой он был для меня не просто подручным, но соратником, и он не расстается со мной по сей день. А все другие появлялись и исчезали по мере надобности. Не знаю, где найти слова, чтобы передать тому, кто не испытал этого сам, как вдохновенно, с каким неповторимым удовлетворением можно годами вести научные изыскания, если ты не стеснен в деньгах. Ничто, никакая другая деятельность не сравнится с этим. Ты избавлен от раздражающих столкновений с другими людьми, по крайней мере когда работа идет успешно, а для меня это дороже всего. Научная истина - самая далекая из возлюбленных, она скрывается в самых неожиданных местах, к ней пробираешься запутанными и трудными путями, но она всегда существует! Добейся ее, и она уже не изменит тебе: отныне и навсегда она принадлежит тебе и человечеству. Она и есть реальность, единственная реальность, которую я обрел в хаосе бытия. Она не будет дуться на тебя, не поймет тебя неправильно, не обманет тебя, не лишит заслуженной награды из-за какого-то мелочного подозрения. Ее не изменить крикливой рекламой, не задушить пошлостью. Служа ей, ты созидаешь и творишь, и творения твои вечны, как ничто другое в человеческой жизни. В этом-то и есть то ни с чем не сравнимое удовлетворение, которое дает наука, в этом - непреходящая награда ученого... Занявшись экспериментами, я изменил всем своим прежним привычкам. Я уже рассказывал о той поре строгой самодисциплины и долгого, упорного труда, какую я пережил когда-то в Уимблхерсте, и о том, как по приезде в Южный Кенсингтон меня совсем сбил с толку Лондон, ибо бессчетные новые впечатления поглощали мое внимание и будили неутолимое любопытство. А отойдя от научных занятий ради производства Тоно Бенге, я пожертвовал своей гордостью. Но я был беден - и потому сохранил привычку к трезвости и умеренности, был полон юношеского романтизма - и потому оставался целомудренно сдержан еще долгое время спустя после женитьбы на Марион. Потом я дал себе волю во всех отношениях. Я много работал, но никогда не задавался вопросом, могу ли я сделать больше и нельзя ли избежать находивших на меня порой приступов хандры и лени. Я жил в достатке, вволю и без разбору ел, много пил и чем дальше, тем чаще делал, что в голову взбредет. Мне это казалось вполне естественным. Никогда и ни в чем я не доходил до предела своих возможностей. Волнения, связанные с разводом, не заставили меня круто перемениться и отнестись к себе строже. Я не сразу сумел сосредоточиться на научной работе, он" требовала куда больше напряжения, чем коммерческое дело, но тут меня выручили сигары. Я стал отъявленным курильщиком, и часто это вызывало у меня глубочайшую подавленность. От нее я излечивался гомеопатическим методом - попросту зажигал новую сигару. Я совершенно не представлял, до какой степени расшатались мои нравственные устои и нервная система, пока не дошел в своих исследованиях до той стадии, когда надо было переходить к практике, и не стал лицом к лицу с необходимостью испытать, что это значит - лететь на планере и каким человеком нужно быть, чтобы справиться с этим делом. Я привык к несколько вольному образу жизни, хотя от природы склонен был к самодисциплине. Я никогда не любил потакать собственным слабостям. Философии, проповедующей словоблудие и чревоугодие, я всегда инстинктивно не доверял. Всегда и во всем я любил простоту, прямоту, строгость, сдержанность, четкие линии, холодные тона. Но в наше время, когда жизнь бьет через край, когда предметов первой необходимости с избытком хватает на всех и борьба за существование выливается в соперничество рекламы и стремление пустить соседу пыль в глаза, когда человеку не так уж необходимы ни храбрость, ни крепкие нервы, ни истинная красота, только случай помогает нам познать самих себя. В прежние времена огромное большинство людей не страдало от пресыщения, ибо у них не было возможности есть до отвала, все равно хотелось им этого или не хотелось, и все, за редкими исключениями, были бодры и здоровы, потому что им неизбежно приходилось работать физически и сталкиваться лицом к лицу с опасностями. А теперь каждый, если только у него не слишком высокие требования к жизни и он не обременен чувством собственного достоинства, может позволить себе кой-какие излишества. Ныне можно прожить всю жизнь кое-как, ничему всерьез не отдаваясь, потворствуя своим прихотям и ни к чему себя не принуждая, не испытав по-настоящему ни голода, ни страха, ни подлинной страсти, не узнав ничего лучше и выше, чем судорога чувственного наслаждения, и впервые ощутить изначальную суровую правду бытия лишь в свой смертный час. Так, я думаю, было с моим дядей, почти так было и со мной. Но планер властно поднял меня над всем этим. Я должен был выяснить, как он ведет себя в воздухе, а выяснить это можно было, только взлетев самому. И я не сразу решился на это. Когда пишешь книгу, мне кажется, в какой-то мере отрешаешься от самого себя. Во всяком случае, мне удалось написать здесь такие вещи, которых я никогда и никому не мог бы высказать вслух: мне стоило огромных мучений заставить себя сделать то, что в Вест-Индии первый встречный абориген сделает и глазом не моргнув, - решиться на первый полет. Первая попытка далась мне тяжелее всего, да иначе и не могло быть: я ставил на карту свою жизнь и мог выиграть, а мог и погибнуть или остаться калекой - шансы были примерно равные. Это было ясно как день. Мне казалось, что мой первый планер очень напоминает по конструкции аэроплан братьев Райт, и все же я не был в нем уверен. Он мог перевернуться. Я сам мог опрокинуть его. При посадке он мог зарыться носом и разбиться вдребезги вместе со мной. В полете надо быть постоянно начеку; тут нельзя просто взять да и кинуться вслепую, нельзя ни горячиться, ни выпить стаканчик для храбрости. Надо в совершенстве владеть своим телом, чтобы сохранять равновесие. И когда я наконец полетел, первые десять секунд были ужасны. Добрых десять секунд, пока я несся по воздуху, прильнув всем телом к своему дьявольскому аппарату, и встречный ветер хлестал мне в лицо, а земля внизу стремительно уходила назад, я весь был во власти тошнотворного бессилия и ужаса. Казалось, какой-то могучий и бурный поток бьется в мозгу и в костях, и я громко стонал. Я стиснул зубы и стонал. Я не мог удержать стона, это было помимо моей воли. Ощущение ужаса дошло до предела. А потом, вообразите, его не стало! Внезапно это чувство ужаса прошло, исчезло. Я неуклонно шел ввысь, и никакого несчастья не стряслось. Я был необычайно бодр, полон сил, и каждый нерв был натянут, как струна. Я подвинул ногу, планер накренился, с криком ужаса и торжества движением другой ноги я его выровнял и снова обрел равновесие. Потом мне показалось, что я столкнусь с грачом, летевшим мне наперерез; это было поразительно - как неслышно, с быстротой метательного снаряда он ринулся на меня из пустоты, и в смятении я завопил: "Прочь с дороги!" Грач сложил было крылья, став на мгновение похожим на перевернутую римскую пятерку, потом замахал ими, круто свернул вправо, и больше я его не видел. Потом я заметил внизу тень моего аппарата; она скользила передо мною по земле прямо и уверенно, держась на одном и том же расстоянии, а земля словно убегала назад. Земля! В конце концов она убегала не так уж быстро... Когда я спланировал на ровный зеленый лужок, который выбрал для посадки, я был спокоен и уверен в себе, как какой-нибудь клерк, который на ходу прыгает с подножки омнибуса, и за это время я научился не только летать, но еще очень многому. Я задрал планер носом кверху как раз вовремя, снова выровнял и приземлился мягко, как падают наземь снежные хлопья в безветренный день. Мгновение я лежал плашмя, потом приподнялся на колени, встал, еще весь дрожа, но очень довольный собой. С холма ко мне бежал Котоп... С этого дня я начал тренироваться и тренировался еще многие месяцы. Ведь целых полтора месяца я под разными предлогами со дня на день откладывал испытания, потому что меня так страшил этот первый полет, потому что за годы, отданные коммерции, я ослаб и телом и духом. Позорное сознание собственной трусости терзало меня ничуть не меньше оттого, что, по всей вероятности, о ней знал лишь я один. Я чувствовал, что Котоп, во всяком случае, мог кое-что заподозрить. Ну, ничего, впредь у него не будет повода для подозрений. Любопытно, что чувство стыда, свои самобичевания и все дальнейшее я помню гораздо лучше, чем недели сомнений и колебаний перед взлетом. Некоторое время я в рот не брал ни капли спиртного, бросил курить, строго ограничивал себя в еде и каждый день понемногу так или иначе упражнял свои нервы и мускулы. Я старался как можно чаще летать. В Лондон я теперь ездил не поездом, а на мотоцикле, храбро ныряя в поток движения, стремящегося на юг, и даже попробовал испытать прелести верховой езды. Правда, поначалу мне досталась искусственная лошадка, и я, быть может, без достаточных оснований проникся презрением к надежному конному спорту, который никогда не одарит тебя такими сильными ощущениями, как механизм. Далее, я упражнялся в ходьбе по гребню высокой стены, ограждавшей сад позади "Леди Гров", и под конец заставил себя даже, доходя до ворот, перескакивать со столба на столб. Если при помощи всех этих упражнений я и не совсем избавился от некоторой склонности к головокружению, то, во всяком случае, приучился не обращать на это внимания. И вскоре меня уже не страшил полет, напротив, мне не терпелось подниматься все выше, и я стал понимать, что полет на планере даже над самой глубокой впадиной меж нашими холмами, до дна которой всего каких-нибудь сорок футов, - это еще не настоящий полет, а просто насмешка. Я начал мечтать о том, чтобы подняться выше, над буковыми лесами, вдохнуть прохладу больших высот, и, пожалуй, не столько естественный ход моей работы, сколько это желание заставило меня немалую долю своей энергии и своих доходов отдать созданию управляемого воздушного шара. Я уже далеко вперед ушел в своих опытах; успел дважды разбиться и сломать ребро, и тетушка с присущей ей энергией выходила меня; я уже приобрел некоторую известность в мире аэронавтов - и вдруг в мою жизнь вновь вошла Беатриса Норманди, словно она и не исчезала никогда - темноглазая, с волной непокорных, как в детстве, кудрей, откинутых со лба. Верхом на крупном вороном коне она ехала глухой тропинкой по заросшему кустарником склону холма, на вершине которого виднелась "Леди Гров"; ее сопровождали старый граф Кэрнеби и сводный брат Арчи Гервелл. Дядюшка донимал меня разговорами о проводке горячей воды в Крест-хилл, откуда мы и возвращались другой тропой, и на перекрестке нам неожиданно повстречались три всадника. Граф Кэрнеби ехал по нашим владениям, поэтому он приветливо поздоровался, осадил коня и заговорил с нами. Сначала я даже не заметил Беатрису. Мне интересно было поглядеть, каков этот лорд Кэрнеби и осталось ли в нем что-нибудь от дней его блистательной юности. Я много слышал о нем, но никогда прежде его не видал. Для человека шестидесяти пяти лет, повинного, как говорили, во всех смертных грехах и безвозвратно загубившего свою политическую карьеру, которая начиналась с таким триумфом, каким не мог похвастать никто из представителей его поколения, лорд Кэрнеби показался мне на редкость крепким и бодрым. Он был невысок, худощав, с серо-голубыми глазами на смуглом лице, и лишь его надтреснутый голос производил неприятное впечатление. - Надеюсь, вы не возражаете, что мы едем этой дорогой, Пондерво, - громко сказал он. И дядюшка, подчас слишком щедрый на титулы и не очень-то различавший их, ответил: - Ничуть, милорд, ничуть! Рад, что она вам пригодилась! - Вы строите на том холме что-то грандиозное, - заметил Кэрнеби. - Думаете, я на этот раз хочу пустить всем пыль в глаза? Не так уж он и велик, этот дом, просто вытянут, чтоб побольше солнца было. - Воздух и солнце, - изрек граф. - Да, их никогда не бывает слишком много. А вот раньше строили, чтоб была крыша над головой, да поближе к воде и к дороге... И тут в молчаливой всаднице, остановившейся позади графа, я вдруг узнал Беатрису. Я настолько забыл ее, что мне даже показалось сперва, будто она ничуть не изменилась с той минуты, когда настороженно глядела на меня, спрятавшись за юбки леди Дрю. Она смотрела на меня из-под широких полей шляпы - на ней были серая шляпа и свободный, незастегнутый жакет - и недоуменно хмурила красивый лоб, верно, никак не могла вспомнить, где это она видела меня. Наши взгляды встретились, и в ее глазах, скрытых тенью, я прочел немой вопрос... Неужели не помнит? - Ну, что ж, - сказал граф и тронул поводья. Гервелл похлопывал по шее своего коня, которому не стоялось на месте, и даже не смотрел в мою сторону. Он кивнул через плечо и поскакал за Кэрнеби. Похоже было, его движение что-то напомнило Беатрисе: она быстро взглянула на него, потом снова на меня, в глазах ее блеснула догадка, и губы дрогнули улыбкой. Мгновение она колебалась, не заговорить ли со мной, улыбнулась теперь уже открыто, понимающе и тоже тронула коня. Все трое перешли на легкий галоп, и она ни разу не обернулась. Секунду-другую я стоял на перекрестке, глядя ей вслед, потом спохватился, что дядюшка уже ушел вперед и говорит что-то через плечо, совершенно уверенный, что я иду за ним. Я поспешно зашагал вдогонку. Мысли мои были полны Беатрисой и этой неожиданной встречей. Я помнил лишь, что она из рода Норманди. Но совсем забыл, что Гервелл был сыном, а она падчерицей нашей соседки леди Оспри. Скорее всего я тогда попросту забыл, что леди Оспри - наша соседка. Да и почему бы мне помнить об этом? Как удивительно, что мы встретились здесь, в графстве Сэррей: ведь, думая о ней, я всегда видел ее в парке Блейдсовера и только там и мог ее себе представить, а от Блейдсовера нас отделяли почти сорок миль и двадцать безвозвратно ушедших лет. Она все такая же, все так же полна жизни! И на щеках играет прежний румянец. Кажется, только вчера мы целовались среди папоротника... - Что? - спросил я. - Я говорю, у него хорошая закваска, - повторил дядюшка. - Можешь как угодно ругать аристократию, но у лорда Кэрнеби очень даже неплохая закваска. В нем чувствуется Savoir Faire, что-то такое... для этого есть старомодное выражение, Джордж, но очень правильное, в нем чувствуется бонтон... Это как хороший газон, Джордж, такой в год не вырастишь. Не пойму, как это у них получается. Это высший класс, Джордж. Впитывают это с молоком матери... "Она словно только что сошла с полотна Ромнея", - подумал я. - Чего только про него не рассказывают! - продолжал дядюшка. - Но кому какое до этого дело? "Господи! - думал я. - Как я мог не вспоминать о ней целую вечность? Эти тонкие, капризные брови... озорной огонек в глазах... и эта внезапная улыбка!" - Я его не осуждаю, - говорил дядюшка. - Это все от богатого воображения. Да еще от безделья, Джордж. Вот у меня в молодости не было ни минуты свободной. И у тебя тоже. Да и то!.. Но самое поразительное - это непонятный каприз моей памяти, в которой ни на мгновение не возник живой образ Беатрисы, даже когда я повстречался с Гервеллом, ведь мне, в сущности, только и вспоминалась тогда наша мальчишеская неприязнь друг к другу и наша драка. А теперь, когда я весь был полон ею, мне казалось просто невероятным, что я хоть на миг мог позабыть о ней... - Скажите, пожалуйста! - удивилась тетя Сьюзен, прочитав за кофе письмо. - Это от молодой женщины, Джордж. Мы завтракали вдвоем в "Леди Гров", в комнате-фонаре, под окнами которой цвели ирисы; дядюшка был в Лондоне. Я вопросительно хмыкнул и срезал макушку яйца. - Что это за Беатриса Норманди? - спросила тетя. - Первый раз слышу. - Это от нее письмо? - От нее. Пишет, что знакома с тобой. Я не знаток этикета. Джордж, но, по-моему, она ведет себя не совсем так, как принято. В сущности, она собирается притащить свою мамашу... - Что-что? У нее же мачеха? - Ты, видно, неплохо осведомлен о ней. Она тут называет леди Оспри матерью. Во всяком случае, они будут у нас в среду, в четыре часа, и просят, чтобы ты тоже был к чаю. - Как ты сказала? - Чтобы ты был к чаю. - Хм. Когда-то она отличалась весьма... решительным характером. Тут я заметил, что тетя Сьюзен высунулась из-за кофейника и устремленные на меня голубые глаза стали совсем круглыми. Секунду-другую я выдержал ее пристальный взгляд, потом отвел глаза, покраснел и засмеялся. - Это очень старое знакомство, я ее знаю дольше, чем тебя, - пояснил я и рассказал все, как было. Тетя Сьюзен слушала и из-за кофейника зорко и неотрывно следила за мной. Она очень заинтересовалась моим рассказом и даже задала несколько наводящих вопросов. - Почему ж ты мне сразу не сказал ни слова? Ты уже целую неделю о ней думаешь. - Ума не приложу, почему это я не рассказал. - Ты думал, я встречу ее в штыки, - решила тетя Сьюзен. - Вот что ты думал. И она продолжала разбирать свою почту. Гости явились минута в минуту в коляске, запряженной пони, и на мою долю выпало редкое удовольствие наблюдать тетушку в роли любезной хозяйки. Чай мы пили под сенью кедра, но старая леди Оспри, ярая протестантка, прежде, конечно, никогда не бывала в этом католическом доме, а потому мы проделали нечто вроде инспекторского осмотра, напомнившего мне мой первый приезд в "Леди Гров". Хотя все мысли мои были заняты Беатрисой, меня, помнится, позабавила полная противоположность тети Сьюзен и леди Оспри: тетя - высокая, стройная и немножко угловатая, в скромном голубом домашнем платье, жадно читающая все без разбору и очень неглупая от природы, - и титулованная леди - маленькая, полная, одетая с викторианской пышностью, питающая свой ум хиромантией и модной беллетристикой, вся красная от досады, что ей приходится быть в обществе женщины не ее круга. Она держалась по этому случаю со столь царственной неприступностью, на какую была способна только ее собственная кухарка, да и то лишь в самые решительные минуты. Казалось, одна сделана из китового уса, другая слеплена из теста. Тетя волновалась: ведь принять такую гостью совсем не просто, а тут еще ей до смерти хотелось понаблюдать за мной и Беатрисой, и, как всегда, от волнения она двигалась особенно неловко и разговаривала уж так "своеобразно", что досадливый румянец на щеках титулованной леди становился все гуще. Помнится, тетя Сьюзен уверяла, что, судя по портрету, у одной из дам рода Даргенов "не все дома", потом сообщила, что "средневековые рыцари придумали какого-то дракона, просто чтоб прославиться", объявила также, что "обожает ковыряться в саду", и вместо того, чтобы предложить мне печенье "Гарибальди", она, по обыкновению чуть шепелявя, сказала: "Отведай этой дряни, Джордж". Уж, конечно, при первом же удобном случае леди Оспри изобразит ее "весьма эксцентричной особой, чрезвычайно эксцентричной особой". Чувствовалось, что эти слова так и вертятся у нее на языке. Беатриса была в скромном коричневом платье и простой, но оригинальной широкополой шляпе и неожиданно показалась мне очень взрослой и разумной. Она помогла мачехе справиться с церемонией первого знакомства, внимательно разглядела тетю Сьюзен, затеяла осмотр дома, отвлекла таким образом обеих дам и тогда уже занялась мною. - Мы не видались, - сказала она с легкой и вопросительно доверчивой улыбкой, - с тех самых пор, как... - С самого Уоррена. - Да, конечно, это было в Уоррене! - сказала она. - Я так хорошо все помню, только ваше имя забыла... Мне тогда было восемь. Ее глаза улыбались и требовали, чтобы я вспомнил все до мелочи. Подняв глаза, я встретил ее взгляд и немножко растерялся, не зная, что сказать. - Я с головой выдала вас тогда, - сказала она, задумчиво разглядывая меня. - А потом выдала и Арчи. Она отвернулась от остальных и чуть понизила голос. - Ему порядком досталось за то, что он лгал, - сказала она так, словно ей и сейчас приятно было вспомнить это. - А когда все кончилось, я пошла в вигвам. Вы не забыли наш вигвам? - В Западном лесу? - Да... и плакала там, наверно, потому, что была так виновата перед вами... Я и потом часто думала об этом. Леди Оспри остановилась, поджидая нас. - Дорогая моя, - сказала она падчерице. - Взгляни, какая прелестная галерея! Потом посмотрела на меня в упор с откровенным недоумением: что это еще за птица? - Многим очень нравится эта удобная лестница, - заметила тетя Сьюзен и пошла вперед. Леди Оспри одной рукой подобрала подол платья, готовясь подняться на галерею, другой взялась за перила и, обернувшись, кинула Беатрисе многозначительный взгляд, да, весьма многозначительный. Прежде всего он, несомненно, говорил, что со мною следует вести себя поосмотрительнее, но сверх того он был и сам по себе полон значения. Я случайно перехватил в зеркале ответ Беатрисы: она сморщила носик, и на губах у нее промелькнула злобная усмешка. Румянец на щеках леди Оспри стал еще гуще, она просто онемела от негодования и стала подниматься вслед за тетей Сьюзен, всем своим видом показывая, что полностью снимает с себя ответственность за дальнейшее. - Здесь мало света, но во всем чувствуется какое-то благородство, - громко сказала Беатриса, с невозмутимым спокойствием осматривая холл и, по-видимому, не торопясь догонять их. Она стояла ступенькой выше и глядела на меня и на старый холл немножко свысока. Дождавшись, когда мачеха поднялась на галерею и уже ничего не могла слышать, она вдруг спросила: - Но как вы здесь очутились? - Здесь? - Среди всего этого. - И широким, неторопливым жестом она обвела холл, и высокие окна, и залитую солнцем террасу перед домом. - Разве вы не сын экономки? - Я пошел на риск. Мой дядя стал... крупным финансистом. Когда-то у него была маленькая аптека милях в двадцати от Блейдсовера, а теперь мы ворочаем делами, растем не по дням, а по часам - словом, вышли в тузы, в герои нашего времени. - Понимаю, - сказала она, глядя на меня заинтересованным, оценивающим взглядом. - А вы меня узнали? - спросил я. - Почти сразу. Вы ведь тоже меня узнали, я видела. Только я не могла сообразить, кто вы, но знала, что мы уже встречались. А потом ведь там был Арчи, это помогло мне вспомнить. - Я так рад, что мы опять встретились, - осмелился я сказать. - Я никогда не забывал вас. - Да, то, что было в детстве, не забывается. С м