Марион, Смити все время льнула к ней. Я видел по глазам Смити, что только абсолютное отсутствие дара речи мешало ей как следует "поговорить" со мной. О, чего бы она не наговорила мне! Помню также, как медленно пробуждалась миссис Рембот, - все внимательнее приглядывалась она к окружающему, пытаясь уловить, что носилось в воздухе, и в глазах ее появилось выражение озабоченности. Только давнишний страх перед Марион не давал ей высказать все, что она думала... И вот наконец в разгар этих тягостных волнений как неуловимое предопределение судьбы наступил день нашей разлуки с Марион. Я ожесточил свое сердце, потому что иначе не смог бы уйти. Наконец-то Марион поняла, что она расстается со мной навсегда. Это заслонило все пережитые страдания и превратило наши последние часы в сплошную муку. На время она позабыла о предстоящем переезде в новый дом, о своей оскорбленной гордости. Впервые она проявила ко мне настоящее сильное чувство и, вероятно, впервые испытывала его. Я вошел в комнату и застал ее в слезах, распростертой на кровати. - Я не знала! - воскликнула она. - О! Я не понимала! Я была глупа. Моя жизнь кончена... Я остаюсь одна!.. Матни! Матни! Не покидай меня! О Матни! Я не понимала... Волей-неволей приходилось мне ожесточиться, ибо в эти последние часы перед нашей разлукой произошло, хотя и слишком поздно, то, чего я всегда так страстно желал: Марион ожила. Я угадал это по ее глазам - они призывали меня. - Не уходи! - кричала она. - Не оставляй меня одну! Она прижималась ко мне и целовала меня солеными от слез губами. Но я был связан теперь другими обязательствами и обещаниями и сдерживал себя, наблюдая за этим запоздалым пробуждением ее чувства. И все же, мне кажется, были моменты, когда еще одно восклицание Марион, одно ее слово, и мы соединились бы с ней на всю жизнь. Но разве это было возможно? Трудно думать, что в нас произошел бы полный моральный перелом; вернее всего, через какую-нибудь неделю мы уже почувствовали бы прежнюю отчужденность и полное несоответствие темпераментов. Трудно ответить сейчас на эти вопросы. Мы уже слишком далеко зашли. Мы вели себя, как любовники, осознавшие неизбежность разлуки, а между тем все приготовления шли своим чередом, и мы пальцем не пошевельнули, чтобы их остановить. Мои сундуки и ящики были отправлены на станцию. Когда я упаковывал свой саквояж, Марион стояла рядом со мной. Мы походили на детей, которые, затеяв глупую ссору, обидели друг друга и теперь не знают, как исправить ошибку. В эти минуты мы полностью, да, полностью принадлежали друг другу. К маленьким железным воротам подъехал кэб. - Прощай! - сказал я. - Прощай! Мы держали друг друга в объятиях и целовались, как это ни странно, с искренней нежностью. Мы слышали, как маленькая служанка прошла по коридору и отперла дверь. В последний раз мы прижались друг к другу. В эту минуту не было ни возлюбленных, ни врагов, а только два существа, спаянных общей болью. Я оторвался от Марион. - Уйди, - сказал я служанке, заметив, что Марион спустилась по лестнице вслед за мной. Разговаривая с кучером, я чувствовал, что Марион стоит позади меня. Я сел в кэб, твердо решив не оглядываться, но, когда мы тронулись, я вскочил и высунулся в окошко, чтобы бросить взгляд на дверь. Она оставалась широко раскрытой, но Марион уже не было. Я решил, что она убежала наверх. Я расстался с Марион расстроенный и удрученный и уехал, как было условлено, к Эффи, которая ожидала меня в снятой мною квартире около Орпингтона. Я припоминаю ее стройную, легкую фигурку на станционной платформе, когда она шла вдоль поезда и искала меня глазами. Помню, как мы брели в сумерках через поля: я думал, что испытаю огромное облегчение, когда разлука с Марион будет уже позади, но обнаружил, что истерзан морально и что меня мучает сознание какой-то непоправимой ошибки. Вечерние сумерки сливались в моем представлении с мрачной фигурой Марион, и оттого казалось, что все вокруг дышит ее горем. Но я должен был не отступать от своих намерений и оправдать доверие Эффи, той Эффи, которая не ставила мне никаких условий, не требовала никаких гарантий, а просто бросилась в мои объятия. Мы молча шли через вечерние поля, туда, где небо было окрашено золотом и пурпуром угасающего заката. Эффи прижималась ко мне и порой заглядывала мне в лицо. Она понимала, что я тяжело переношу разлуку с Марион и что наша встреча не может быть радостной. Она не возмущалась и не ревновала. Странно, но она относилась к Марион без всякой враждебности. За все время, что мы провели вместе, она не сказала о ней ни одного дурного слова... Эффи решила во что бы то ни стало рассеять мое мрачное настроение и делала это с таким же искусством, с каким мать утешает капризного ребенка. Она добровольно взяла на себя роль моей покорной красивой рабыни и в конце концов успокоила меня. И все же я помнил свою глупенькую Марион, ее слезы и горе, и все еще чувствовал себя глубоко несчастным при мысли о своей погибшей любви. Все это, как я уже говорил, и сейчас еще кажется мне непонятным. Я мысленно возвращаюсь в страну воспоминаний, посещаю ее отдаленные уголки, взгорья, уединенные горные озера, и она кажется мне причудливой. Вначале я думал, что поселюсь с Эффи в каком-то чувственном раю. Однако разлитое в природе желание исчезает бесследно, когда оно удовлетворено, подобно тому, как исчезает день в сумраке ночи. Все события и проявления жизни становятся мрачными и холодными. Я словно поднялся на какую-то вершину, в область печальных вопросов, и увидел мир с новых сторон и с новых точек зрения; страсть и любовь остались где-то далеко-далеко. Я испытывал глубокое недоумение. Впервые я бросил ретроспективный взгляд на свою жизнь, попытался охватить ее в целом. Я решительно ничего не достиг. Но тогда что же я делал! И во имя чего я жил? Я много разъезжал по делам Тоно Бенге, то есть по делам, которыми занялся, чтобы связать себя с Марион, и которые все еще держали меня в плену, хотя мы и разошлись с ней; иногда мне удавалось провести в Орпингтоне конец недели или ночь, но и там меня мучили неотвязные вопросы. Я думал о них в поездах, стал рассеян и забывчив и теперь уже далеко не с прежним рвением относился к своим обязанностям. Ясно припоминается мне один вечер. Я сидел на зеленом склоне холма, обращенном к Севеноксу, рассеянно любовался расстилавшимся передо мною широким простором и размышлял о своей судьбе. Я мог бы записать все мысли, какие роились у меня в голове в тот вечер. Эффи - неугомонная маленькая горожанка - бродила внизу, в кустарнике, и собирала букет, находя все новые, неизвестные ей раньше цветы. В кармане у меня лежало письмо от Марион. Накануне я предпринял несколько попыток примириться с ней. Одному богу известно, как горячо я стремился к этому, но холодное, небрежное письмо Марион оттолкнуло меня. Я понял, что никогда не смогу вернуться к прежней, нудной, безотрадной жизни с ее постоянными разочарованиями. Это было невозможно. Но что же предпринять? Я не видел перед собой честного, прямого жизненного пути. - Как я теперь буду жить? - этот вопрос неотвязно преследовал меня. Неужели все люди такие же, как и я, рабы случая, минутного порыва, пустых традиций и так же подчиняются самым противоречивым побуждениям? Должен ли и я раз навсегда придерживаться того, что сказал, сделал, избрал? Неужели мне не оставалось ничего другого? Неужели я должен обеспечить Эффи, вернуться с раскаянием к Марион, вновь заняться продажей той же самой или какой-нибудь новой дряни и так провести остаток своих дней? Я ни на секунду не мог согласиться с этим. Но что же мне оставалось делать? Возможно, что случай со мной типичен для многих мужчин. Может быть, и в прошлые века люди так же опрометчиво пускались в свое жизненное странствие без путеводителей и карт? В средние века, в дни расцвета католицизма, человек шел к священнику, и тот выносил свое непререкаемое решение: поступай так, делай это. Но разве и в средние века я подчинился бы беспрекословно такому решению?.. В одну из таких минут Эффи подошла ко мне и присела рядом на маленький ящик, который стоял у окна в нашей комнате. - Хмуренький, - сказала она. Я улыбнулся, но тут же позабыл о ней и, подперев руками голову, продолжал неподвижно смотреть в окно. - Ты так сильно любил жену? - тихо прошептала она. - О! - воскликнул я, выведенный из задумчивости ее вопросом. - Право, не знаю. Я не понимаю, что такое любовь. Жизнь, дорогая, жестоко ранит! Она наносит нам раны без всякого смысла и без всякой причины. Я совершил грубую ошибку. Я не понимал. Во всяком случае, тебе я не хочу причинять страданий. Я повернулся, привлек ее к себе и поцеловал в ушко... Да, это было тяжелое время. Мне казалось, что тогда я утратил живость своего воображения. У меня не было жизненной цели, куда я мог направить свою энергию. Я искал. Я неутомимо и беспорядочно читал. Я обращался и к Юарту, но помощи не получил. В те дни разочарования и безразличия ко всему я впервые познал самого себя. До этого я видел только окружавший меня мир и некоторые вещи в нем и стремился к ним, забывая обо всем на свете, поглощенный своим порывом. Теперь я имел возможность заняться многими интересными делами, которые могли бы развлечь меня, доставить удовлетворение, но во мне уже не оставалось никаких желаний. Бывали минуты, когда я серьезно подумывал о самоубийстве. По временам моя жизнь представала передо мной в каком-то мрачном, зловещем свете, казалась цепью грубых ошибок, падений, проявления невежества и жестокости. Мной овладело то, что в прежние времена теологи называли "сознанием своей греховности". Я стремился к спасению, может быть, не руководствуясь формулой, какую подсказал бы мне методический проповедник, но все же к спасению. В наши дни люди обретают спасение иной раз самым неожиданным путем. Разумеется, тут дело не в словесных формулах. Непременно нужно к чему-то стремиться, чем-нибудь увлекаться. Я знал одного человека, который нашел спасение в фабрике фотопластинок, а другой с этой целью начал писать историю какого-то поместья. В конце концов не все ли равно, чем забавляться? Многие сейчас увлекаются социализмом, насколько он доступен их пониманию, или же социальными реформами. В моем же представлении социализм всегда был связан с деятельностью недалеких людей, и это настораживало меня. Тут слишком много человеческого. Я не был равнодушен к забавным сюрпризам, грубоватым шуткам, какие преподносит жизнь, умел подмечать ее гримасы, ее смешную сторону, любил приключения, но для меня не это самое главное. У меня нет подлинного чувства юмора. Я отношусь ко всему на свете с одинаковой серьезностью. Я спотыкаюсь и барахтаюсь, но знаю, что за всеми этими веселыми пустяками скрывается нечто серьезное, нечто огромное, светлое и прекрасное - реальность. Я не обладаю и чувством реального, но тем не менее реальность существует. Я как уличный мальчишка, влюбленный в какую-то невообразимую красавицу. Я никогда не видел своей богини и никогда не увижу, и это обедняет в моих глазах жизнь, лишает ее привлекательности, делает излишне суровой. Но боюсь, что читатель не поймет, о чем я говорю, да и сам я не слишком-то понимаю. Но все же кое-что связывает и примиряет меня с реальным миром: солнечный закат или другое величественное явление природы, любовь или какое-нибудь другое страстное увлечение, высокое небо над моей головой; это "кое-что" я улавливал во внешности Марион, находил и терял в картинах Мантеньи; оно сквозит в контурах кораблей, которые я строю (вы должны посмотреть мой последний и самый лучший корабль - "Икс-2"). Я не могу объяснить, что именно я собой представляю. Быть может, я просто-напросто озлобленный, нравственно неполноценный и грубый человек, не по заслугам наделенный острым умом. Конечно, я не могу это принять как окончательный приговор. Во всяком случае, мной владело чувство обреченности, невыносимое сознание собственной никчемности, и занятие воздухоплавательной техникой на время успокаивало меня... К концу этого тяжелого кризиса я снова отдался науке, увлекся техникой. Я решил, что найду здесь свое спасение и смогу удовлетворить все свои запросы. Я вынырнул наконец из окружающего меня мрака, цепляясь за свое решение, как за якорь спасения. Как-то раз (это было накануне того дня, когда Марион возбудила перед судом ходатайство о восстановлении супружеских прав) я внезапно явился в кабинет к дяде и уселся против него. - Послушай, - сказал я, - мне надоело все это. - Хелло! - ответил он, откладывая в сторону какие-то бумаги. - Что случилось, Джордж? - Творится сущая чепуха! - Как так? - Моя жизнь пошла кувырком, все полетело к черту, - сказал я. - Марион - глупая девица, Джордж, и отчасти я понимаю тебя. Но ты покончил с этим, и солнце сияет по-прежнему... - О, дело совсем не в этом! - воскликнул я. - Это еще полбеды. Мне осточертело, до смерти осточертело это проклятое мошенничество. - Что? Что? - спросил дядя. - Какое мошенничество? - Ты же знаешь. Я хочу настоящего дела. Иначе я сойду с ума. Я из другого теста, чем ты. Ты плаваешь в этом море лжи, а я барахтаюсь, как мышь в ушате с мыльной пеной, - вверх и вниз, туда-сюда. Я не могу этого выдержать. Я должен поставить ногу на что-то твердое... или я не знаю, что со мной будет... Я улыбнулся, так как на лице дяди появилось выражение ужаса. - Я говорю серьезно, - сказал я. - Я все обдумал, принял решение. Спорить бесполезно. Я хочу заняться работой, настоящей работой! Нет! У нас здесь не работа, а сплошное надувательство. У меня есть идея! Она не нова, я думал о ней несколько лет назад, но теперь она вновь пришла мне в голову. Послушай! Почему я должен заниматься с тобой аферами? Я верю, что приходит время, когда полеты становятся возможными. Настоящие полеты! - Полеты?! - Да. Полеты. Машин-ы тяжелее воздуха. Это можно осуществить, и я хочу заняться этим. - А есть у тебя для этого деньги, Джордж? - Ну, деньги меня мало волнуют. Но я должен этим заняться. Я упорно стоял на своем, и это в конечном счете помогло мне пережить самое тяжелое время моей жизни. Дядя, после довольно нестойкого сопротивления и беседы с тетушкой, стал относиться ко мне, как отец к избалованному сыну. Он обеспечил меня необходимым капиталом, освободил от всех обязанностей, связанных с дальнейшим развитием нашего дела (это происходило уже в более поздний период, который я могу назвать "моггсовским"), и я с мрачным упорством взялся за работу. О своих парящих и летающих машинах я расскажу в другой раз. Слишком уж долго я умалчивал в своем повествовании о дядюшке. Но все же я поясню, что заставило меня увлечься новым делом. Я принялся за свои опыты, разочаровавшись в своем идеале, воплощением которого в свое время была для меня Марион. Я находил забвение в работе, и она двигалась успешно. Впрочем, наука тоже показала себя довольно-таки неотзывчивой любовницей, хотя я служил ей лучше, чем Марион. Но в то же время царящий в науке порядок, необъятные горизонты, которые она открывает, ее железная определенность спасли меня от полного отчаяния. И все же я должен полететь. Между прочим, я изобрел самые легкие моторы в мире... Я пытаюсь рассказать обо всем, что со мной произошло. Это не так-то просто. Но я пишу роман, а не трактат. Не думайте поэтому, что я расскажу сейчас о благополучном решении всех своих трудностей. И теперь, окруженный своими чертежами, под несмолкаемый грохот молотов, я все еще ищу ответа на нерешенные вопросы. По существу, вся моя жизнь была сплошными исканиями; я никогда и ничему не верил, всегда был неудовлетворен тем, что видел, и тем, во что верили другие: в кропотливом труде, в мощи созданных мною вершин, в опасности я все время искал чего-то, что трудно поддавалось определению, чего-то прекрасного, вечного, достойного преклонения, что безраздельно стало бы моим и в чем я мог бы обрести свое спасение. Я не знаю, как назвать это неуловимое нечто, но знаю, что я его пока еще не нашел. Прежде чем закончить эту главу и рассказать о дальнейшей карьере дяди, я сообщу еще кое-какие подробности о Марион и Эффи, а затем некоторое время не буду касаться своей личной жизни. Мы довольно регулярно переписывались с Марион, обменивались дружескими, но пустыми, ничего не говорящими письмами. Нелепый процесс развода кончился. Она уехала из дома в Илинге, перебралась вместе со своей теткой и родителями в провинцию и купила маленькую ферму где-то около Льюиса в Сэссексе. Для своего отца (счастливый человек!) она построила парник с отоплением и рассказывала в своих письмах об инжире и персиках. Весной и летом их ферма, видимо, процветала, но после Лондона зима в Сэссексе оказалась слишком суровой для Ремботов. Они опустились и заросли грязью. По вине мистера Рембота - от неправильного кормления - пала корова, и это повергло их в еще большее уныние. К концу года ферма оказалась в критическом положении. Я помог Марион выбраться из этих затруднений, и они возвратились в Лондон. Марион вступила компаньоном в дело Смити, которое, как гласили фирменные бланки, теперь называлось просто "Платья". Родители и тетка поселились где-то в коттедже. После этого письма от Марион стали приходить все реже и реже. В постскриптуме одного из своих писем она уколола мне сердце глухим намеком на дни нашей близости. "Бедный старенький Мигглс умер", - писала она. Прошло почти восемь лет. Я возмужал. Я приобрел опыт, знания и жил теперь новыми интересами, в новом, широком мире, более широком, чем мог себе представить во время совместной жизни с Марион. Она присылала редкие, бессодержательные письма. Наконец они прекратились. В течение полутора лет я ничего не получал от Марион, если не считать ее квартальных квитанций, которые пересылал мне банк. Тогда я выругал Смити и написал Марион открытку. "Дорогая Марион, - писал я, - как дела?" Ее ответ необычайно удивил меня. Она сообщила, что вторично вышла замуж, за некоего мистера Уочорна - одного из главных агентов по продаже дамских выкроек. Но она все еще писала на бланке с названием и адресом фирмы "Пондерво и Смит ("Платья")". На этом, если не считать небольшого разногласия между мною и Марион по поводу размеров суммы на ее содержание и того факта, что фирма продолжала использовать мою фамилию (что злило меня), заканчивается история Марнон, и эта особа совершенно исчезает из моего повествования. Я не знаю, где она и что с ней. Не знаю, жива она или нет. Мне кажется и диким и нелепым, что два человека, настолько близких друг другу в прошлом, стали такими чужими, но так случилось с нами. С Эффи мы тоже расстались, хотя иногда я встречаюсь с ней. Мы никогда не собирались пожениться, между нами не было родства душ. Нас охватила бурная страсть, но я был не первым и не последним ее любовником. Она жила совсем другими интересами, чем Марион. У нее была своеобразная, но очень жизнерадостная натура. Я не помню, чтобы Эффи когда-нибудь злилась. Она была, если можно так выразиться, на редкость удобоваримой. Этим и объяснялся секрет ее обаяния. Она обладала исключительно добрым сердцем. Я помог ей обзавестись собственным маленьким делом, причем она поразила меня своими деловыми способностями. Эффи несколько располнела, но это не мешает ей энергично и с большим успехом руководить своим машинописным бюро в Рейфлис-Инн. Она до сих пор сохранила свое человеколюбие. С год назад она женила на себе одного неудачника. Ее избранником оказался человек почти вдвое моложе ее, никудышный поэт и изрядный наркоман, обладатель вялой походки и длинных светлых волос, ниспадающих на голубые глаза. Эффи заявила, что он нуждался в няньке. Но пора кончать рассказ о моей неудачной женитьбе и о моих юношеских любовных делах. Я подробно изложил, что привело меня к решению всецело отдаться инженерной науке и заняться опытами с аэропланами. Теперь я должен вернуться к основной теме моего повествования - к Тоно Бенге, к новым начинаниям дяди и рассказать о том, как благодаря им я узнал много интересного и необычного в окружающем мире. ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ДНИ ВЕЛИЧИЯ ТОНО БЕНГЕ 1. ОТЕЛЬ ХАРДИНГЕМ, И КАК МЫ СТАЛИ ВАЖНЫМИ ПЕРСОНАМИ Теперь, когда я вновь возвращаюсь к основной теме моего повествования, пожалуй, уместно дать портрет моего дядюшки, каким он был в те блистательные годы, когда бросил торговлю и занялся финансами. Коротышка и толстяк, он еще больше растолстел, пока наживал состояние на Тоно Бенге, но, как только основано было предприятие, появилось множество новых волнений и с ними несварение желудка, а потому он обрюзг и заметно похудел. Его брюшко - да простит мне читатель, что я начинаю описывать наружность дяди с самых выдающихся ее черт, - сначала отличалось приятной округлостью, но потом, не уменьшившись в размере, несколько обвисло и утратило свой победоносный вид. Он всегда ходил, выпячивая живот, выставляя его напоказ, словно гордился им. До последних дней все его движения оставались быстрыми, порывистыми; при ходьбе он не шагал, как все люди, а быстро-быстро семенил своими короткими крепкими ножками, и при этом казалось, что они, как у тряпичной куклы, сгибаются не в коленях, а где попало. Помнится, черты лица его приобрели необычайную выразительность, торчащий кверху нос с каждым днем задирался все выше, словно бросая вызов всему свету, а рот все сильнее перекашивался. Он почти не расставался с длинной сигарой, которая то бойко нацеливалась в небо из одного угла рта, то уныло свисала из другого; она была столь же красноречива, как собачий хвост, и дядюшка вынимал ее изо рта, лишь когда собирался произнести что-нибудь из ряда вон выходящее. Очки он носил на широкой черной ленте, они криво сидели у него на носу и вечно съезжали на сторону. Казалось, чем больше он преуспевал, тем волосы его становились жестче, но под конец на макушке они сильно поредели, и он безжалостно зачесывал их вверх за уши, однако они непокорно топорщились и все равно торчали ежиком надо лбом. Основав Тоно Бенге, он стал одеваться по-столичному и с тех пор почти не изменял этому новому стилю. Он предпочитал цилиндры с большими, широкими, пожалуй, по современным понятиям, чересчур для него широкими полями, и надевал цилиндр набекрень под самым неожиданным углом; брюки он носил хорошего покроя, но в слишком уж широкую полоску; сюртуки любил длинные, свободные, хоть и казался в них еще меньше ростом. Пальцы его были унизаны дорогими кольцами, и я помню одно, на левом мизинце, с большим красным камнем, на котором вырезаны были гностические символы. "Башковитые парни эти гностики, Джордж, - говорил он мне. - В этом кольце премудрость. Оно приносит удачу". Часы у него были всегда на черном шерстяном шнурке. Отправляясь за город, он непременно облачался во все серое, и даже большой цилиндр и тот был серый; для поездок в автомобиле наряжался в коричневую мохнатую шляпу и меховой костюм, брюки которого составляли одно целое с такими же меховыми сапогами. По вечерам он надевал белый жилет и гладкие золотые запонки. Бриллианты он ненавидел. "Крикливы, - говорил он о них. - Все равно что нацепить на себя квитанцию об уплате подоходного налога. Это годится для Парк-Лейн. Для биржевой мелкоты. Не в моем стиле, Джордж. Я солидный финансист". Сказанного вполне достаточно, чтобы дать представление о его внешности. Одно время она была известна всем и каждому, ибо в разгар бума он разрешил помещать в дешевых газетках множество своих фотографий и, наконец, даже карандашный портрет... За те годы и голос его изменился: прежде у него был тенор, а теперь в нем появились низкие бархатистые ноты и, чтобы определить их, моих музыкальных познаний явно не хватает. С годами он почти отстал от привычки со свистом сквозь зубы втягивать воздух: "з-з-з" - и возвращался к ней лишь в минуты, когда особенно сильно волновался. На протяжении всей своей карьеры, несмотря на огромное, под конец просто сказочное богатство, в повседневных своих привычках он остался так же неприхотлив, как во времена Уимблхерста. Он никогда не прибегал к услугам лакея; в самом расцвете его величия брюки ему гладила горничная, а когда он выходил из дома или из отеля, швейцар смахивал пыль с его сюртука. Старея, он начал за завтраком умерять свой аппетит и одно время много говорил о докторе Хейге и мочевой кислоте. Но за обедом и ужином ел все подряд, правда, в меру. Он знал толк в еде и, когда подавали какое-нибудь из его любимых блюд, громко причмокивал, и на лбу у него проступал пот. Он старательно ограничивал себя в употреблении спиртного, кроме тех случаев, когда какой-нибудь банкет или иное торжество заставляли его забыть всегдашнюю осторожность, и тогда, увлекшись, он пил в свое удовольствие и, раскрасневшись, без умолку болтал о всякой всячине, кроме своих дел и планов. Чтобы довершить этот портрет, остается сказать, что все его движения были порывисты и резки, как прыжки китайского болванчика, и какую бы позу он ни принял, всегда казалось, что остановился он внезапно и лишь на миг и сейчас вновь рванется куда-то. Будь я художником, я непременно нарисовал бы его на фоне того тревожного, хмурого неба, какое часто видишь на картинах восемнадцатого века, в почтительном отдалении - огромный, новейшей марки автомобиль, готовый вот-вот сорваться с места, секретарь, бегущий с бумагами, и шофер, уже взявшийся за руль. Таков был человек, который создал грандиозное предприятие Тоно Бенге, управлял им, затем с успехом перестроил его и медленно, но неуклонно шел от одного грандиозного начинания к другому, пока не завоевал восхищение самых широких кругов вкладчиков. Я" уже, кажется, упоминал, что задолго до того, как мы предложили вниманию публики Тоно Бенге, мы открыли контору по распространению в Англии некоторых американских изделий. Вдобавок в скором времени мы стали совладельцами фирмы "Хозяйственное мыло Моггса"; этим дядюшка начал свой поход под лозунгом "Все для удобства хозяек", и поход этот, вкупе с круглым выпяченным брюшком и повелительной осанкой, завоевал дядюшке звание нового Наполеона. Встреча моего дяди с молодым Моггсом на обеде в Сити (который давала, помнится, какая-то бутылочная фирма) в разгар торжества, когда они оба успели изрядно выпить, свидетельствует о том, что современная коммерция еще не совсем чужда романтизма. Это был внук Моггса, основавшего дело, - типичное детище образованной и утонченной вырождающейся плутократии. Воспитывали его совсем как Рескина, поощряли увлечение историей, а управление делами фирмы возложили на его двоюродного брата и младшего компаньона. Мистер Моггс, натура тонкая и склонная к ученым занятиям, после долгих поисков достойной деятельности, которая не напоминала бы ему постоянно о мыле, только было решил посвятить себя истории Фив египетских, как двоюродный брат внезапно скончался, и вся ответственность легла на его плечи. В застольной беседе, разоткровенничавшись, Моггс стал плакаться, что на него свалились столь неприятные и тягостные обязанности, и дядюшка изъявил готовность облегчить его бремя и тут же, не сходя с места, предложил себя в компаньоны. Они даже договорились об условиях, да, да, это были настоящие деловые условия, хотя будущие компаньоны и сильно подвыпили. Каждый джентльмен записал имя и адрес другого у себя на манжете, и они расстались по-братски, мило и непринужденно, а наутро хватились манжет, когда вчерашние сорочки уже попали в стирку. То был один из дней, когда я занимался с дядюшкой делами, и я видел, как он мучительно пытался припомнить имя или приметы своего компаньона. - Он такой длинный, белобрысый, в очках, произношение этакое благородное, и физиономия такая, знаешь, прямо из аквариума. Я был озадачен. - Как из аквариума? - Ну, понимаешь, уставится на тебя, как рыба. Он занимается мылом, я почти уверен. Он человек с именем. И дело у него первый сорт, надежнее не найдешь. Я сразу это сообразил, хотя и был немного на взводе... Хмурые и озабоченные, мы наконец вышли из дому и отправились на Финсбери в поисках хорошей бакалейной лавки с богатым выбором товаров. Сперва мы зашли в аптеку и купили возбуждающего для дядюшки, а потом нашли и нужную лавку. - Дайте мне по полфунта всех сортов мыла, какие у вас есть. Да, прямо сейчас... Погоди-ка, Джордж... А вот то мыло у вас как называется? Дядя спросил о другом куске, о третьем и наконец услышал в ответ: - Хозяйственное мыло Моггса. - Оно самое, - сказал дядюшка. - Можно было не ломать себе голову. Идем, Джордж, позвоним этому Моггсу по телефону. Что, заказ? Покупаю, конечно. Пошлите все это... пошлите все это лондонскому епископу. Он сумеет этим распорядиться с толком. (Прекрасный человек этот епископ... благотворительность и все такое прочее.) А счет пришлите мне. Вот карточка Пондерво, Тоно Бенге. Потом мы отправились к Моггсу и застали его еще в постели, - развалившись на своем роскошном ложе, в куртке из верблюжьей шерсти, он попивал китайский чай, и вид у него был отнюдь не такой, как полагается в час второго завтрака. Встреча с молодым Моггсом значительно расширила мои познания о человеке, с такого рода людьми я еще не сталкивался; он казался очень холеным, был осведомлен обо всем на свете, но уверял меня, что никогда не читает газет и не употребляет никакого мыла. По его словам, у него была для этого слишком нежная кожа. - Мы вам устроим широкую даровую рекламу. Не возражаете? - спросил дядюшка. - Рекламы есть уже на вокзалах, на скалах южного побережья, на театральных программках, в книжках моего сочинения в стихах, на рекламных щитах и даже в "Mercure de France" ["Вестник Франции"]. - Мы все на этом разбогатеем, - заявил дядя. - Если только вы не будете мне надоедать, можете умножать мои богатства, сколько вам вздумается, - проговорил Моггс, закуривая сигарету. И уж, конечно, из-за нас он не стал беднее. Это первая фирма, чья история во всех подробностях послужила материалом для рекламы; мы даже добились того, что иллюстрированный журнал поместил статьи о необычайном прошлом Моггсов. Мы состряпали Моггсиану. Предоставив нашему компаньону наслаждаться жизнью, весьма далекой от коммерции, мы придумали прелестные жизнеописания Моггса Первого, Моггса Второго, Моггса Третьего и Моггса Четвертого. Если вы не слишком молоды, вы должны помнить некоторые из них и нашу великолепную витрину, разукрашенную совсем, как это делали при короле Георге. Дядюшка накупил мемуаров, относящихся к началу девятнадцатого века, проникся стилем эпохи и принялся сочинять разные истории о старике Моггсе Первом и герцоге Веллингтоне, о Георге Третьем и некоем мыловаре ("Почти наверняка это был старик Моггс"). Вскоре к мылу "Примула", которое с самого начала выпускал Моггс, мы прибавили еще несколько душистых и пережиренных сортов, "специальное детское - употреблялось в доме герцога Кентского и при купании королевы Виктории в дни ее младенчества", - а сверх того порошок для чистки серебра "Совершенство" и наждак. Мы присоединили к себе небольшую второразрядную фирму графитовых изделий и вытащили на свет ее родословную, которая уходила корнями в глубь веков. Дядюшка самолично додумался довести до сведения покупателей, что она поставляла свой товар самому Черному Принцу. Он не упускал случая узнать что-нибудь новенькое о графите и его истории. Помню, как он поймал на ходу президента общества Пеписа [Пепис, Сэмюэл (1633-1703) - секретарь адмиралтейства, автор ценного по своим материалам дневника]. - Скажите, а у Пеписа нет ни словечка о графите? Ну, знаете, графит, который для грифелей? Или он и не упоминает о таком общеизвестном факте? В те дни он наводил ужас на видных историков. - Не бойтесь, не нужна мне эта ваша история с трубами и барабанным боем, - обычно говорил он. - На что мне знать, кто у кого был в любовниках и почему такой-то разорил такую-то провинцию, все это враки и чепуха. Какое мне до этого дело! Да и никому сейчас нет до этого дела. Они и сами-то, наши предки, не знали толком, что к чему... А я вот что хочу знать. В средние века было что-нибудь придумано, чтобы горничным не ползать по полу на коленках? Когда рыцари после турнира принимали горячую ванну, что они клали в воду? А Черный Принц - ну, знаете, тот самый, - у него что, латы были выкрашены, или эмалью покрыты, или как? По-моему, вычернены графитом. Очень даже возможно - знаете, как белят глиной, - так вот, я хочу знать: умели они тогда чернить графитом? Случилось так, что, расхваливая на все лады мыло Моггса во всякого рода рекламах, которые произвели переворот в литературе этого рода, дядюшка нечаянно открыл для себя не только историю давнего прошлого, но и огромную область мелких предметов, в которой было где развернуться изобретательному и предприимчивому человеку; сколько возможностей таят в себе совки для мусора и мясорубки, мышеловки и пылесосы, все то, что всегда найдешь в москательных и скобяных лавках. И он снова загорелся мечтой своей юности, которая родилась еще до того, как я стал помогать в Уимблхерсте, мечтой создать "Патентованную квартиру Пондерво". - Человеческое жилище необходимо привести в порядок, Джордж, - сказал он. - Этакая дурацкая неразбериха! Вещи так и путаются под ногами. Надо все расставить по местам. Одно время он отдавался этим делам с пылом истинного социального реформатора. - Надо сделать домашний очаг современным. Вот что я задумал, Джордж. У нас сейчас не быт, а какие-то обломки варварства, а надо из него сделать хороший механиз-ззз-зм, достойный нынешней цивилизации. Я отыщу изобретателей и заделаюсь монополистом по этой части. Всем займусь, каждой мелочью. Чтоб моток бечевки не превращался в ком, который никак не распутаешь, а клей - в камень. Понимаешь? А вслед за удобствами - красота. Красота, Джордж! Все эти штучки сделать так, чтоб они радовали глаз-ззз. Это твоя тетка придумала. Банки для джема - загляденье! Пускай какой-нибудь из этих новомодных художников разрисует образцы всякой посуды, а то она теперь уж очень безобразная. Пускай эти разбойники изобретатели выдумают для нас самые лучшие пылесосы. И к горничной в ящик чтоб приятно было заглянуть: тряпки для уборки - лучших расцветок. Или вот ведра. Хоть вешай их на стену, как грелки. Вся металлическая посуда у нас заблестит и засверкает так, что смотреть любо-дорого! Понимаешь, чего я хочу? Вместо всех этих дурацких, уродливых вещей... Нас одолевали великолепные видения, и, когда я проходил мимо скобяных и москательных лавок, они, казалось, обещали так много, словно деревья в конце зимы, готовые вот-вот покрыться листвой и зацвести... И мы в самом деле немало потрудились, чтобы по-новому засверкали все витрины. До чего они были скучны, серы, бесцветны, эти витрины восьмидесятых годов, по сравнению с тем, что мы из них сделали!.. Но я не стану излагать здесь во всех подробностях сложную финансовую историю акционерной компании Моггс (с ограниченной ответственностью), в которую мы на первых порах преобразовали фирму "Моггс и сыновья"; не стану распространяться о том, как после этого мы направили свою изобретательность на усовершенствование мелких скобяных изделий; как мы стали сперва агентами по их распространению, потом компаньонами, как придушили парочку конкурентов, заключили выгодные сделки с поставщиками разного рода сырья и тем самым подготовили почву для создания нашей второй фирмы, "Домашний обиход", или "ДоО", как называли ее в Лондоне. А затем последовало преобразование Тоно Бенге, потом "Все для домоводства" - и, наконец, бум! Всем этим перипетиям не место в романе. Да притом мне уже однажды пришлось говорить об этом... Подробный, мучительно подробный рассказ обо всем можно найти в моих и дядиных показаниях по делу о банкротстве и в различных моих заявлениях, сделанных после его смерти. Иные знают эту историю всю целиком, иные даже чересчур хорошо, большинству все эти подробности неинтересны, - это история человека с воображением, попавшего в мир цифр; и если вы не расположены сравнивать длинные столбцы фунтов, шиллингов и пенсов, сопоставлять даты и поступления, все это покажется вам и бессмысленным и непонятным. И в конце концов вы убедитесь, что все эти первоначальные расчеты не то что неверны, просто в них есть какая-то натяжка. При разборе дела, когда речь шла о фирме Моггса, о ДоО, так же, как о первых шагах и о преобразовании Тоно Бенге, с точки зрения коммерческой этики, мы вышли незапятнанными. Знаменитое объединение нескольких предприятий в фирму "Все для домоводства" было первым по-настоящему значительным делом моего дядюшки, первым проявлением его смелых методов; для этого мы откупили ДоО, фирму Моггс (она была тогда в полном расцвете и выплачивала по дивидендам семь процентов) и приобрели "Чистоль" Скиннертона, предприятие Райфлшоу и "Мясорубки и кофейные мельницы" Ранкорна. К этому объединению я не имел никакого касательства и всецело предоставил его дядюшке, потому что в ту пору увлекся воздухоплаванием и решил продолжать нашумевшие в то время опыты Лилиенталя, Пилчера и братьев Райт. Я хотел превратить планер в настоящую летательную машину. Я намеревался установить на нем двигатель, как только разрешу две-три все еще неясные проблемы, связанные с осевой устойчивостью. У меня был достаточно легкий мотор, переделанный мною из небольшой турбины Бриджера, но я знал, что должен быть всегда начеку и не давать своему аэроплану воли, иначе он, того и гляди, задерет нос и завалится на спину, и пока я не отучил его от этой блажи, поставить мотор было бы равносильно самоубийству. Но об этом я расскажу после. А теперь я хочу сказать, что только после банкротства понял, как опрометчиво дядюшка обещал (и сдержал свое обещание) платить по восемь процентов годовых на обыкновенную акцию компании "Все для домоводства", капитал которой был гораздо ниже объявленного. Ни я, ни дядя даже не отдавали себе отчета в том, насколько я отошел от дел, занятый своими исследованиями. Финансы были мне куда меньше по вкусу, чем организация фабрики Тоно Бенге. На этом новом коммерческом поприще нельзя было шагу ступить без блефа и спекуляций, тут слишком часто шли на риск и утаивали истинное положение дел - все это ненавистно человеку с научным складом ума. Не то чтобы я боялся, просто я чувствовал себя слегка не в своей тарелке. Я ничего не опасался, но мне была не по душе эта нечистоплотная, безответственная работа. Постепенно, то под одним, то под другим предлогом я почти совсем перестал ездить к дяде в Лондон. Поэтому последний этап его деловой карьеры остался вне поля моего зрения. Я жил, можно сказать, рядом с ним, говорил с ним, давал кое-какие советы, иной раз помогал ему отбиться от толпы, которая осаждала его по воскресеньям в Крестхилле, но не следовал за ним и не пытался его направлять. Со времени ДоО он выскочил на поверхность финансового мира, как пузырь на поверхность реки, а я продолжал копошиться в глубине, словно рак в тине. Так или иначе он необычайно преуспевал. Я думаю, публику он особенно привлек тем, что избрал столь близкую всем и доступную область - сразу видишь, во что ты вложил свои деньги: название фирмы всегда у тебя перед глазами и на тряпках и на ремнях для правки бритв; результаты налицо, значит, дело верное, солидное, незыблемее, как египетские пирамиды. Тоно Бенге после реконструкции приносил тринадцать процентов годовых, Моггс - семь, ДоО - девять, по-видимому, вполне надежных, да еще "Все для домоводства" - восемь; таким знали дядю в деловых кругах, и потому он и сумел прибрать к рукам "Оздоровляющий экстракт" Робарна, "Пасту для бритья" и "Кристаллы для ванн", а через три недели, продав их, положить в карман двадцать тысяч фунтов чистоганом. Мне кажется, что товары Робарна и в самом деле стоили тех денег, которые платила за них публика, по крайней мере до тех пор, пока дутая реклама не приписала им ни с чем не сообразные достоинства. То было время доверия и деловой экспансии; люди искали, куда бы вложить свои деньги, и акции промышленных предприятий были в моде. Цены все росли и росли. Чтобы всплыть на высокий и зыбкий гребень финансового могущества, дядюшке оставалось не так уж много. "Глотай мир, как устрицу, Джордж, - говорил он, - да смотри, чтобы ее не выхватили у тебя из-под носа", что означало - смело и уверенно покупать солидные предприятия по сходной цене, вкладывать в них еще тысяч по тридцать - сорок и перепродавать. Право, у него только и было одно затруднение: как бы поумнее распорядиться кучей акций, которые оставались после каждой такой сделки. Но в те годы я почти не задумывался над его делами, не отдавал себе отчета в том, что здесь что-то неладно, и спохватился лишь тогда, когда уже ничем нельзя было ему помочь. Вспоминая дядюшку, каким он был в канун великого бума, в разгаре лихорадочной деятельности, я представляю себе его в тогдашней его резиденции в отеле Хардингем: вот он сидит за огромным письменным столом старого дуба, курит сигару, потягивает вино и - коммерсант и финансист - делает тысячу дел одновременно... А наши вечера, утра, праздники, наши автомобильные поездки, "Леди Гров" и Крест-хилл - все это уже совсем иной круг воспоминаний. Комнаты в Хардингеме вытянулись вдоль нарядного коридора, устланного мягким ковром. Все выходящие в коридор двери, кроме первой, были заперты; в дядюшкину спальню, комнату, где он завтракал, и его личный кабинет почти никому не было доступа, оттуда был еще один выход, которым дядюшка пользовался иногда, спасаясь от докучливых посетителей. Первая комната служила приемной и была обставлена строго по-деловому: два неудобных дивана, несколько стульев, стол под зеленым сукном и коллекция самых лучших реклам Моггса и Тоно Бенге; вместо плюшевых ковров, устилавших полы отеля, здесь был серо-зеленый линолеум. Тут я всегда заставал разношерстную и чрезвычайно занятную публику, всеми командовал на редкость преданный, свирепый на вид швейцар Роппер, охранявший дверь, через которую можно было еще на шаг приблизиться к дядюшке. Обычно тут ожидал какой-нибудь священнослужитель, две-три вдовы, волосатые и очкастые джентльмены средних лет (кое-кто из них удивительно напоминал прежнего Эдуарда Пондерво, еще не достигшего успеха), множество молодых и моложавых людей, более или менее хорошо одетых, с бумагами - у одних они торчали прямо из карманов, другие скромно их прятали. Были тут и какие-то странные, случайные, неряшливо одетые просители. Все эти люди осаждали дядюшкину крепость иногда по целым неделям, но тщетно, с таким же успехом они могли бы сидеть дома. В следующей комнате толпились те, кому было назначено прийти по тому или иному делу, - щеголи, великолепно одетые женщины, не умеющие справиться со своим волнением и прячущие лицо за развернутыми журналами, богословы-сектанты, духовные лица в гетрах, дельцы, в большинстве своем джентльмены в превосходных визитках, - они стояли и мужественно, часами изучали дядюшкин вкус, разглядывая акварели на стенах. Были тут и молодые люди из самых различных слоев общества - американцы, клерки, перебежчики из других фирм, молодые люди с университетским дипломом, все народ неглупый, решительный, сдержанный, но это была сдержанность спускового крючка: в любую минуту они готовы были разразиться самыми многословными, самыми убедительными речами. Окно этой комнаты выходило во двор отеля, выложенный цветными плитами; там били фонтаны, обсаженные декоративным папоротником, и молодые люди подолгу стояли у этого окна и порой даже бормотали что-то. Однажды, проходя мимо, я слышал, как один из них шепотом настойчиво повторял: "Но вы совершенно не представляете себе, мистер Пондерво, до чего это выгодно, до чего же это выгодно!.." Он встретил мой взгляд и смутился. Дальше шла комната, где сидели два секретаря - машинисток дядя не держал, так как не выносил стука, - тут же иной раз можно было увидеть какого-нибудь посетителя, чей проект был уже принят. Здесь и в следующей комнате, ближайшей к личным апартаментам дядюшки, вся корреспонденция, прежде чем попасть к нему на стол, безжалостно обрабатывалась, из нее делались выборки и выжимки. В двух следующих комнатах дядюшка беседовал с посетителями, мой волшебник дядя, который уже обзавелся собственными вкладчиками и для которого не было ничего невозможного. Обычно он сидел, поджав под себя ногу, с сигарой в зубах и со смешанным выражением подозрительности и блаженства на лице слушал очередного посетителя, который настойчиво предлагал ему тот или иной способ умножить его богатства. - Ты, Джордж? - встречал он меня. - Входи. Тут вот какая штука. Расскажите-ка ему, мистер... еще раз. Налить тебе, Джордж? Нет? Разумно! Ну, слушай. Я всегда был готов слушать. Какие только финансовые чудеса не совершались в Хардингеме, особенно в дни великого расцвета дел моего дядюшки, но все это было ничто по сравнению с проектами, которыми его забрасывали. Небольшая комната, в которой он обычно принимал, была выдержана в коричневых с золотом тонах. Дядюшка поручил Бордингли заново отделать ее и развесил по стенам с полдюжины видов Сэссекса, работы Уэбстера. В последнее время он появлялся здесь в вельветовой золотисто-коричневой куртке и этим, на мой взгляд, уж слишком подчеркивал избранный им стиль; кроме того, он расставил здесь несколько довольно грубых бронзовых китайских безделушек. В эти годы бурного, неслыханного размаха его деятельности он был во всех отношениях очень счастливым человеком. Он наживал и тратил - о чем я расскажу в свое время - огромные деньги. Всегда он был в движении, всегда бодр душой и телом и почти никогда не уставал. Он был окружен всеобщим почтением не только в мечтах, но и наяву, он шагал по жизни триумфальным маршем. Вряд ли он знал, что такое недовольство собой, до тех самых пор, пока не разразилась катастрофа. Все вокруг него кипело и бурлило... Мне думается, он был счастливейшим человеком на свете. Вот я сижу и пишу обо всем этом, зачеркиваю, отбрасываю, пытаясь связно изложить историю нашего величия, которое кажется мне чудом, и безмерная нелепость его поражает меня так, словно она открывается мне впервые. На вершине своей славы, по своим скромным подсчетам, дядюшка, должно быть, имел собственности и кредита примерно на два миллиона фунтов, которые он мог предъявить в обеспечение своих огромных и довольно неопределенных обязательств, а ворочал он, надо полагать, примерно тридцатью миллионами. Наше общество, чуждое всякого порядка и благоразумия, дало ему все эти богатства, столь высоко оценило его труды, состоявшие в том, что он сидел у себя в кабинете, строил хитроумные планы и всячески обманывал это общество. Ведь он ничего не создал, ничего не изобрел, ничего не сберег. Я не поручусь, что хотя бы одно из наших грандиозных предприятий дало людям что-нибудь стоящее и полезное. Некоторые из них, подобно Тоно Бенге, были, с точки зрения любого честного человека, самым настоящим мошенничеством: за свои деньги вы, в сущности, не получали ничего, кроме нарядной обертки с громкой рекламой. И повторяю: дела в Хардингеме были еще детскими игрушками по сравнению с разными махинациями, которыми нас соблазняли. Мне вспоминается нескончаемый поток осаждавших нас прожектеров. То кто-то предложил продавать хлеб, назвав его как угодно, только не хлебом, чтобы обойти закон, и вот была создана, но вскоре разбилась о твердыню закона компания "Бескорковые булочные изделия - залог здоровья", то нам навязывали новые формы рекламы, которые еще верней оглушат публику, то соблазняли только что открытыми залежами полезных ископаемых, то предлагали взамен какого-нибудь предмета первой необходимости выпустить дешевый, дрянной суррогат, то какой-нибудь слишком хорошо осведомленный служащий жаждал надуть своего хозяина и во что бы то ни стало сделаться нашим компаньоном. Все это преподносилось нам со знанием дела, весьма убедительно. Вот является какой-нибудь шумный краснощекий толстяк и пытается захватить нас врасплох, разыграть этакого простака и рубаху-парня; или какой-нибудь склочник, желтый от несварения желудка, или весьма серьезный юноша, одетый необычайно тщательно, с моноклем и цветком в петлице, а вот какой-нибудь манчестерец с немудреной речью, но себе на уме, или шотландец, стремящийся изложить свое дело как можно яснее и обстоятельнее. Многие приходили по двое, по трое, нередко в сопровождении ходатая, который и вел переговоры. Одни бывали бледны и серьезны, другие безмерно волновались: повезет ли им? Некоторые просили и умоляли о поддержке. Дядя отбирал тех, кто ему был нужен, а на всех прочих не обращал внимания. Он стал вести себя с просителями, как истый самодержец. Он чувствовал, что властен распоряжаться ими, и они тоже это чувствовали. Стоит ему сказать: "Нет!" - и они рассеются, как дым... Он стал чем-то вроде водоворота, к которому сами собой устремляются богатства. Дядюшка неудержимо богател: грудами копились акции, договоры на аренду, закладные, долговые расписки. Пустив полным ходом свои предприятия, он счел необходимым по примеру своих предшественников учредить три мощные торговые компании: Лондонско-Африканский коммерческий банк. Компанию кредитного общества британских торговцев и Торговую компанию с ограниченной ответственностью. Все это было в дни его расцвета, когда я почти совсем не занимался делами. Я говорю это не из желания оправдаться, не скрываю, что был директором всех трех этих компаний и, должен сознаться, не знал и не хотел знать, того, что следовало знать, занимая этот пост. Заканчивая свой финансовый год, каждая из этих компаний оказывалась платежеспособной, так как продавала одной из своих сестер крупные пакеты акций и из вырученных денег оплачивала дивиденды. А я сидел за столом и со всем соглашался. Так мы удерживали в равновесии наш радужный, до отказа раздувшийся мыльный пузырь... Теперь вы, надо думать, понимаете, за какие великие услуги наше фантастически устроенное общество одарило дядюшку несметным богатством, властью и неподдельным уважением. Это все была баснословная плата за смелую выдумку, награда за единственную реальность человеческого бытия - иллюзию. Мы ведь оделили людей надеждой и прибылью, и волна оживления и доверия подхватила и понесла их севшие на мель дела. - Мы создаем веру, Джордж, - сказал однажды дядюшка. - Вот что мы делаем. И, ей-богу, надо продолжать в том же духе. Мы занимаемся этим с тех самых пор, как я заткнул пробкой первую бутыль Тоно Бенге. Вернее было бы сказать, не создаем, а фабрикуем! И все же, скажу я вам, в известном смысле он был прав. Без доверия нет цивилизации, только благодаря ему мы можем держать деньги в банке и выходить на улицу без оружия. Банк, хранящий деньги, или полисмен, поддерживающий порядок в уличной сутолоке, - это блеф, лишь немного менее дерзкий, чем затеи моего дядюшки. Если бы от банков потребовали четверть доли того, что они берутся обеспечить, они тотчас оказались бы несостоятельными. Вся эта наша современная торгашеская, не признающая платежей наличными цивилизация, - штука столь же непрочная и ненадежная, как сновидение. Трудится в поте лица своего великое множество людей, все гуще становится сеть железных дорог, в самое небо вздымаются города и расползаются вдаль и вширь, открываются шахты, шумят заводы, ревет пламя в литейных, пароходы бороздят океан, заселяются новые земли, - и по этому деятельному, созидающему миру расхаживают богатые собственники, все им подвластно, все к их услугам; самоуверенные, они и нас заставляют в них поверить, собирают нас, соединяют, и поневоле, сами того не ведая, мы становимся членами одного братства. Я изобретаю и проектирую свои двигатели. Развеваются флаги, рукоплещут толпы, заседают парламенты. Но, право же, порой мне кажется, что вся эта нынешняя коммерческая цивилизация ничуть не лучше деятельности моего злополучного дядюшки - тот же мыльный пузырь уверений и обещаний, который все раздувается, становится все эфемернее; так же неосновательны расчеты, так же ненадежны дивиденды, так же смутна и давно забыта конечная цель, и, быть может, нашу цивилизацию так же неудержимо несет к какой-то грандиозной катастрофе, как несло моего дядюшку к трагической развязке его блистательной карьеры... Так мы преуспевали и четыре с половиной года жили жизнью, в которой неразличимо переплелись реальность и фантастика. Пока нас не подвела наша же собственная недальновидность, мы разъезжали в самых великолепных автомобилях по вполне реальным шоссе, привлекали к себе всеобщее внимание и держались с достоинством в самых блестящих домах, стол у нас всегда был роскошный, а ценные бумаги и деньги нескончаемым потоком лились в наши карманы. Сотни тысяч мужчин и женщин низко кланялись нам, оказывали нам почет и уважение, отдавали нам свой труд; стоило мне сказать слово - и мои ангары и мастерские разрастались, и с неба устремлялись мои аэропланы и распугивали чибисов в низинах; стоило дядюшке махнуть рукой - и вот ему уже принадлежит "Леди Гров" со всеми своими рыцарскими преданиями и вековым покоем; новый взмах руки - и архитекторы хлопочут над проектом огромного дворца в Крест-хилле, который так и не был достроен, и к услугам дядюшки уже целая армия рабочих, из Канады везут голубой мрамор, из Новой Зеландии - строевой лес; и под всем этим, представьте, просто-напросто ничего нет, одни лишь вымышленные ценности, столь недолговечные, как золото радуги в небе. Мне случается нередко проходить мимо отеля Хардингем, и я искоса поглядываю через громадную арку во двор на фонтан и зеленый папоротник и думаю о тек далеких днях, когда я был чуть ли не в самом центре этого нашего водоворота алчности и предприимчивости. Снова вижу бледное, напряженное лицо дядюшки, слышу, как он ораторствует, как принимает решения, взяв себе за образец Наполеона, "хватает за рога", "бьет наверняка", "берет на испуг", "ловит удачу". Ему особенно полюбилась эта последняя поговорка. Под конец, что бы он ни затеял, все у него так и получалось; раз - и готово, поймал удачу!.. Каких только чудаков не заносило к нам! Среди прочих появился и Гордон-Нэсмит, своеобразнейшая фигура, полумечтатель-полуавантюрист; ему суждено было втянуть меня в самое нелепое из всех моих приключений, в авантюру с островом Мордет, и по его милости мои руки, как говорится, обагрились кровью. Удивительное дело, этот памятный случай очень мало тревожит мою совесть, зато неизменно волнует воображение. Об острове Мордет подробно сообщалось в правительственном отчете, и сообщения эти были весьма далеки от правды; и до сих пор есть веское основание не раскрывать всей правды, но благоразумие не позволяет мне начисто умолчать об этом. Я и сейчас живо помню, как Гордон-Нэсмит появился в дядином кабинете, в его святая святых, - длинный, дочерна загорелый, в спортивном костюме, лицо узкое, как лезвие ножа, с резкими, заостренными чертами и одним выцветшим голубым глазом, впадину на месте второго плотно прикрывало опущенное веко; помню, как, изо всех сил стараясь казаться непринужденным, он рассказывал нам фантастическую историю об огромной груде куапа, который валяется то ли заброшенный, то ли никому не известный на берегу острова Мордет среди побелевших, высохших мангров и черного солоноватого ила. - Что это еще за куап? - спросил дядюшка, когда Нэсмит в четвертый раз произнес это слово. - Аборигены называют его не то куап, не то куаб, не то куабб, - был ответ. - У нас с ними были не такие уж хорошие отношения, чтобы разобрать, как это произносится. Но там есть что взять. Они этого не знают. Никто не знает. Я добрался до этого гиблого места в пироге, один. Слуги не хотели туда плыть, а я сделал вид, что изучаю растительность... В первую же минуту Гордон-Нэсмит попытался поразить наше воображение. - Слушайте, - провозгласил он, входя, и плотно прикрыл за собой дверь. - Хотите вы двое выложить шесть тысяч, если вам подвернется случай заработать чистых полторы тысячи процентов годовых, - да или нет? - У нас таких случаев сколько угодно, - сказал дядя; его сигара воинственно подскочила вверх, он протер очки и откинулся на стуле. - Мы предпочитаем верных двадцать. У Гордон-Нэсмита был горячий нрав. Я понял это по тому, как он сдвинул брови и выпрямился, и поспешил вмешаться. - Не верьте, - сказал я, прежде чем он успел вымолвить хоть слово. - Вы - это совсем другое дело, я про ваши книги наслышан. Мы очень рады, что вы пришли к нам. Черт побери, дядя! Ведь это Гордон-Нэсмит! Садитесь. Так что там? Минералы? - Куап, - сказал Гордон-Нэсмит, уставив в меня свой единственный глаз. - Груды куапа. - Груды, - негромко повторил дядя, и очки его, и всегда-то сидевшие криво, совсем перекосились. - Вам бы только в бакалейной лавочке торговать! - презрительно бросил Гордон-Нэсмит, уселся и взял сигару из дядюшкиного ящика. - Зря я к вам пришел! Но раз уж я здесь... Так вот, прежде всего о куапе. Куап, сэр, - это самое радиоактивное вещество на свете. Вот что такое куап! Это охваченная разложением масса грунта, содержащего в себе тяжелые металлы: полоний, радий, торий, церий, - есть там и неизвестные элементы. В том числе штука, которая пока что называется "Икс-к". Из них там получилась сплошная каша, что-то вроде гниющего песка. Что это такое, как оно образовалось, я не знаю. Похоже, что там забавлялось какое-нибудь дитя исполина. Там две кучи - одна небольшая, другая - огромная, и на много миль вокруг все загублено, выжжено, мертво. Стоит вам туда прийти - и куап ваш. Вам остается его взять - только и всего. - Выглядит недурно, - сказал я. - А есть у вас образцы? - А как же! Можете получить сколько угодно, хоть две унции. - Где они? Он насмешливо и испытующе посмотрел на меня своим голубым глазом. Некоторое время он курил и парировал мои вопросы, не вдаваясь в подробности, потом стал рассказывать более связно. Я слушал его и видел перед собой странный, забытый богом и людьми клочок атлантического побережья, длинные, извилистые протоки, которые разветвляются, расходятся во все стороны и несут тяжелый, вязкий ил и грязь в океан, и все это растворяется в грохочущем прибое и оседает на густо переплетенных водорослях, чьи мохнатые когти таятся в глубоких мерцающих водах. Там удушающая жара, тяжелый, недвижный воздух насыщен запахом гниющих растений, и вдруг зеленая стена расступается - и перед тобою кусок голой земли; по краю торчат иссохшие, белые, точно кость, стволы деревьев, до самого горизонта распахнулась яркая синь океана, ослепительно блещет прибой, и так пустынна эта мертвая полоса ила и грязной гальки и выбеленного солнцем, иссеченного волнами песка... Немного подальше, среди сожженных, мертвых трав, стоят пустые хижины на сваях, - пустые потому, что всякий, кто проведет здесь два месяца, обречен на смерть; его изгложет, как проказа, неведомый недуг. Навесы обрушились, столбы и доски, источенные червями, покосились, осели, но по настилу, хотя и не без риска, все еще можно пройти. И посреди всего этого, под нависшей, острой скалой, которая разрезает надвое мертвый берег, торчат, словно спины двух лежащих кабанов, две неуклюжие продолговатые кучи, одна небольшая, другая огромная, - это куап! - Там он и лежит, - сказал Гордон-Нэсмит. - И если уж он вообще чего-нибудь стоит, так ему цена три фунта за унцию. Две большие кучи, он гнилой, мягкий, греби лопатой и вези, там его тонны. - Откуда он там взялся? - Бог его знает!.. Но он там лежит, остается только взять его. Взять, а не купить: в тех местах не с кем торговать. В тех местах только и ждут доброго дядю, который откроет их богатства и заберет оттуда. Там он лежит и ждет хозяина. - А разве нельзя было все же как-нибудь сговориться с аборигенами? - Они для этого слишком тупы. Надо просто прийти и взять. Вот и все. - А если попадешь к ним в лапы? - Все может быть. Но только они не слишком опасные противники. Мы стали подробно обсуждать, насколько велик этот риск. - Нет, им меня не поймать, я всегда от них удеру, - заявил Гордон-Нэсмит. - Дайте мне яхту, больше мне ничего не надо. - А если вас все-таки поймают? - усомнился дядя. Мне кажется, Гордон-Нэсмит воображал, что стоит рассказать нам про куап, и мы тут же выложим ему чек на шесть тысяч фунтов. Рассказ был интересен, но чека мы не выложили. Я поставил условием, что он даст образцы своего куапа для исследования, и он нехотя согласился. Я думаю, он предпочел бы, чтобы я не проверял их. Он чуть было не сунул руку в карман, и этот жест убедил нас, что образец при нем, но в последнюю секунду он решил повременить и не предъявлять его. Видно, этот человек не был склонен к откровенности. Ему не хотелось давать нам образцы, и он не пожелал указать нам, где же находится этот его остров Мордет, а лишь предоставил для догадок пространство радиусом в триста миль. Он не сомневался, что тайне его нет цены, но понятия не имел, насколько откровенным можно быть с деловыми людьми. И вот, желая выиграть время и поразмыслить, он повел разговор о другом. Он был отличный рассказчик. Он рассказывал о голландской Ост-Индии и о Конго, о португальской Восточной Африке и Парагвае, о малайцах и богатых китайских купцах, о даяках и неграх и о распространении магометанства в современной Африке. И, рассказывая, он все время прикидывал, способны мы ввязаться в такую авантюру или нет. Сколько видел этот человек, какая смесь племен и лиц: неотомщенные убийства и поразительные обычаи, торговля, которая не признает никаких законов, ни божеских, ни человеческих, и черное вероломство, свирепствующее в восточных гаванях и проливах, которых не сыщешь на карте. Я слушал его, и уютный дядюшкин кабинет показался мне мал и тесен, а все наши дела - чересчур трезвыми и скучными. Ни я, ни дядя не были за границей, если не считать нескольких заурядных поездок в Париж; наш мир ограничивался Англией, и места, откуда вывозили добрую половину сырья для наших товаров, казались нам столь же далекими, как сказочное царство фей или Арденнский лес. Но в тот день благодаря Гордону-Нэсмиту эти неведомые страны стали для нас, для меня, во всяком случае, такими реальными и близкими, словно я когда-то уже видел их, но забыл и вот теперь опять вспомнил. А прощаясь, он достал свой образец, комок темной глины с вкрапленными в него коричневатыми крупинками; комок лежал в стеклянной баночке, обернутой свинцовой бумагой и куском фланели, помнится, красной, я знаю, в народе считают, будто цвет этот удваивает все таинственные свойства фланели. - Не дотрагивайтесь до него, - сказал Гордон-Нэсмит. - Он разъедает тело. Я отнес куап Торолду, он сделал самый точный по тем временам анализ и был совершенно потрясен, обнаружив два новых элемента, которые потом тщательно исследовал. Он окрестил их и впоследствии посвятил им научную статью, но в ту пору Гордон-Нэсмит и слышать не хотел, чтобы мы предавали гласности какие бы то ни было сведения о его находке; он пришел в ярость и безжалостно обрушился на меня уже за одно то, что я показал образец Торолду. - Я думал, вы сами сделаете анализ, - сказал он со свойственной непосвященным трогательной уверенностью, что любой ученый знает толк во всех областях науки. Я навел кое-какие справки в коммерческом мире и даже после этого должен был признать, что Гордон-Нэсмит не так уж преувеличивает, уверяя, будто его куапу цены нет. В ту пору Кэйперн еще не успел открыть ценные свойства канадия и использовать его для своей нити накаливания, но уже церий и торий, содержавшиеся в куапе, одни принесли бы нам немалые деньги, так как они шли на производство входящих тогда в моду кэйперновых калильных сеток. И все же нас одолевали сомнения. Да, сомнений было немало. Долго ли еще будут в ходу эти калильные сетки? Сколько они потребуют тория, не говоря уже о церии? Допустим, потребность будет настолько велика, что нам есть расчет нагрузить куапом целый корабль, - тогда возникают новые сомнения. Действительно ли весь куап так же хорош, как образец? И верно ли, что запасы его так велики, как рассказывал Нэсмит? А вдруг он просто фантазер? И, наконец, если даже и Гордон-Нэсмит и его находка окажутся на высоте, удастся ли нам завладеть куапом? Ведь он - на чужой земле. Да и подступиться к нему страшно. Как видите, в этом рискованном предприятии всевозможные сомнения возникали на каждом шагу. Все же мы некоторое время обсуждали план Гордон-Нэсмита, хотя, кажется, слишком испытывали при этом его терпение. И вдруг он исчез из Лондона, и полтора года о нем не было ни слуху ни духу. Дядюшка сказал, что ничего другого он и не ожидал, и когда Гордон-Нэсмит наконец снова появился и как бы случайно упомянул, что он ездил в Парагвай по своим личным делам (видимо, тут не обошлось без женщины), переговоры об экспедиции за куапом пришлось начинать с самого начала. Дядюшка настроен был весьма скептически, но о себе я этого сказать не могу. Должно быть, меня увлекала экзотическая сторона этого дела. Но до открытия Кэйперна ни у меня, ни у дяди и в мыслях не было отнестись к этому с полной серьезностью... Рассказ Нэсмита завладел моим воображением, словно крохотный яркий блик тропического солнца, упавший на серую повседневность нашей деловой жизни. Я старался удержать его, пользуясь тем, что Гордон-Нэсмит время от времени появлялся в Англии. Мы встречались еще и еще, и всякий раз я подогревал свою фантазию. Мы завтракали с ним в Лондоне, или он приезжал в Крест-хилл посмотреть мои планеры и строил проекты, как бы опять добраться до этого куапа - одному или, может быть, вдвоем со мной. Порой все это казалось нам сказкой, игрой воображения. Но тут Кэйперн открыл свою "идеальную нить накаливания", и мы разом перестали сомневаться в том, что куап - это вполне реальная, настоящая ценность. Для нити накаливания нужно пять процентов канадия, который только недавно выделили из одной разновидности редкого минерала рутилия, в другом виде о нем до сих пор не знали. Но Торолду было еще известно, что канадий входит в состав таинственного комка глины, который я ему приносил для анализа, а я знал, что это одна из составных частей куапа. Я поговорил с дядей, и мы тотчас принялись за дело. Как мы выяснили, Гордон-Нэсмит все еще не знал, что куапу теперь совсем другая цена, все еще думал, что радий имеет ценность лишь как материал для научных экспериментов и что самое ценное в куапе - редкий в природе церий, он связался с одним своим родичем по фамилии Поллак, произвел какую-то необыкновенную операцию со страхованием жизни и на вырученные деньги купил бриг. Мы немедленно вмешались, выложили три тысячи фунтов - и страховой полис Нэсмита и все участие Поллака в этой истории развеялось как дым, если не считать того, что, к моему великому сожалению, он остался совладельцем брига и тайны куапа. Однако во взаимосвязь канадия и идеальной нити он не был посвящен. Мы горячо поспорили, зафрахтовать ли пароход или отправиться на этом самом бриге, и, подумав, решили, что парусное судно будет меньше бросаться в глаза в таком предприятии, которое в конце концов, говоря откровенно, иначе, как кражей, не назовешь. Но это было одно из последних наших предприятий перед тем, как нас постигла катастрофа, и о нем речь впереди. Вот как случилось, что в круг наших деловых интересов вошел куап - вошел, как сказка, и стал явью. Он становился день ото дня реальнее и наконец стал подлинной реальностью, и вот я увидел своими глазами груды, которые уже давно рисовались моему воображению, и снова ощутил под пальцами зернистую и вместе с тем мягкую массу, напоминающую отсыревший сахарный песок, смешанный с глиной, и в этой массе таилась некая загадочная сила... Надо самому испытать это, чтобы понять. С чем только не приходили к дяде в Хардингем, чего только ему не предлагали! Гордон-Нэсмит стоит особняком лишь потому, что он в конце концов сыграл свою роль в нашем крушении. Столько предложений сыпалось на нас, что порой мне казалось, словно целый мир человеческой мысли, таланта, энергии готов продаться нам за наши реальные и воображаемые миллионы. Оглядываясь назад, я и сам не могу понять, почему нам так везло да и было ли это все на самом деле. Мы проделывали самые невероятные вещи; теперь мне кажется безумием и нелепостью, что в столь важных областях человеческой деятельности волен распоряжаться, если ему вздумается, любой богатый предприниматель. Я не раз с удивлением убеждался, что в наше время именно от денег зависит, какие мысли и факты станут достоянием широкой публики. Среди многих других затей дядюшка во что бы то ни стало хотел купить "Британскую медицинскую газету" и "Ланцет" и поставить их, как он выражался, на современные рельсы, а когда издатели воспротивились, он некоторое время грозился организовать конкурирующее издание. Что и говорить, это была в своем роде блестящая мысль: мы получили бы возможность по своему усмотрению вмешиваться в методы лечения чуть ли не всех болезней, и, право, кажется, вся медицина должна была оказаться в наших руках. Я все еще удивляюсь и до самой смерти не перестану удивляться, что подобные дела возможны в современном государстве. Если эта затея и не удалась моему дядюшке, ее сможет осуществить кто-нибудь другой. Но даже если бы он и захватил оба еженедельника, сомневаюсь, подошел ли бы им его своеобразный стиль. Слишком заметной оказалась бы перемена в самом направлении журналов. Нелегко бы ему было выдержать их достойный тон. И, конечно, он не сумел поддержать достоинство "Священной рощи" - солидного критического органа, который он, не упустив случая, купил за восемьсот фунтов. Он проглотил его, как говорится, со всеми потрохами, включая и редактора. Но "Священная роща" не стоила и этих денег. Если вы причастны к литературе, вы припомните, в какой ослепительно яркой обложке стал у него выходить этот почтенный орган британского интеллектуального мира и как вопиюще противоречила неистребимая дядюшкина деловитость возвышенному духу уходящего века. На днях мне попалась старая суперобложка, и вот что я прочел: "СВЯЩЕННАЯ РОЩА" Еженедельный художественный, философский и научный журнал У вас дурной вкус во рту? Это из-за печени. Вам нужно проглотить одну двадцатитрехцентовую пилюлю. Всего-навсего одну. Не какой-нибудь аптечный препарат, а живительное, чисто американское средство. Содержание: Неопубликованное письмо Уолтера Патера. Двоюродная прабабушка Шарлотты Бронте с материнской стороны. Новая история католицизма в Англии. Гений Шекспира. Наша почта: Гипотеза Менделя. Отделение частицы "to" от глагола в инфинитиве. "Начинать" или "положить начало". Клуб остряков. Социализм и личность. Высокое достоинство литературы. Беседы о фольклоре. Театр: Парадокс об актерском искусстве. Путешествия, биографий, поэзия, проза и пр. Лучшие в мире пилюли для больной печени Должно быть, во мне еще уцелело нечто от блейдсоверских традиций, и потому-то меня так покоробило это сочетание литературы и пилюль; и точно так же, вероятно, в моей памяти уцелело нечто от Плутарха и наивной мальчишеской веры в то, что в основе своей наше государство должно быть преисполнено мудрости, здравого смысла и достоинства, и потому-то мне подумалось, что страна, где суд и оценка явлений медицины, литературы да и любой жизненно важной области всецело предоставлены частной инициативе и зависят от произвола любого покупателя, - такая страна, честно говоря, находится в безнадежном положении. Таковы были мои представления об идеальном устройстве мира. На самом же деле в наши дни для взаимоотношений науки и мысли с экономикой ничего не может быть естественнее и типичнее, чем эта обложка "Священной рощи" - спокойный консерватизм в крикливой, бьющей в глаза оправе; контраст дерзкого физиологического эксперимента и предельного умственного застоя. Среди других картин хардингемской поры приходит мне на память один серый ноябрьский день: моросит дождь, и мы смотрим из окна на процессию лондонских безработных. Казалось, мы заглянули в глубокий колодец, и нам на мгновение открылся какой-то иной, страшный мир. Несколько тысяч замученных нуждой, изможденных людей собрались и волочили по Вест-Энду свою жалкую нищету; они взывали - и в этой мольбе слышалась пусть несмелая, бессильная, но все же угроза: "Нам нужна не благотворительность, а работа". Они шли сквозь туман, славно призраки, - молчаливые, еле передвигая ноги, и конца не было этому шествию серых теней. Они несли вымокшие, повисшие, точно тряпки, знамена, в руках у них позвякивали коробки для сбора пожертвований; это были люди, которые проморгали удачу, и те, кто слишком рьяно искал эту удачу, и те, кому ни разу в жизни не улыбнулась удача, и те, кому она никогда не могла улыбнуться. Медлительным, позорным потоком растекались они по улице, отбросы общества, построенного на конкуренции. А мы стояли высоко над ними, словно божества, принадлежащие к иному, высшему миру, - в яркой, освещенной, теплой и красиво обставленной комнате, полной дорогих вещей. "Если бы не милость божья, - подумал я, - там с ними брели бы сейчас Джордж и Эдуард Пондерво". Но мысли дяди шли совсем в ином направлении, и это зрелище вдохновило его на пылкую, но неубедительную речь по поводу Протекционистской реформы. 2. МЫ ПЕРЕЕЗЖАЕМ ИЗ КЭМДЕН-ТАУНА В КРЕСТ-ХИЛЛ До сих пор я рассказывал не столько о жизни моего дядюшки Эдуарда Пондерво и тети Сьюзен, сколько о его деловой карьере. Но наряду с рассказом о том, как бесконечно малая величина раздулась до огромных размеров, можно было бы поведать о другом превращении: о том, как постепенно, с годами жалкое убожество квартиры в Кэмден-тауне сменилось расточительной роскошью Крест-хилла с его мраморной лестницей и тетушкиной золотой кроватью, точной копией кровати во дворце Фонтенбло. И странно, когда я перехожу к этой части своего рассказа, я вижу, что о недавних событиях рассказывать труднее, чем о памятных, проясненных расстоянием мелочах тех далеких дней. Пестрые воспоминания теснятся, обгоняют друг друга; мне предстояло вскоре снова полюбить, оказаться во власти чувства, которое еще и сейчас не совсем остыло в душе, страсти, которая еще и сейчас туманит мой мозг. Сначала жизнь моя проходила между Илингом и домом дядюшки и тети Сьюзен, потом между Эффи и клубами, а затем между коммерцией и научными изысканиями, которые становились несравненно более последовательными, определенными и значительными, чем все мои прежние опыты. Поэтому я не успевал следить за тем, как неуклонно продвигались в обществе дядюшка и тетя; их продвижение в свете казалось мне мерцающим и скачкообразным, словно в фильме, снятом на заре кинематографии. Когда я припоминаю эту сторону нашей жизни, на первом месте всегда оказывается тетя Сьюзен, с круглыми глазами, носиком пуговкой и нежным румянцем на щеках. Вот мы едем в автомобиле, то мчимся, то замедляем ход; какой-нибудь необычный головной убор венчает головку тети Сьюзен, и она, чуть заметно шепелявя, чего никак не передать на бумаге, рассуждает о наших радужных перспективах. Я уже описывал аптеку и комнатушки в Уимблхерсте, жилище у памятника Кобдену и апартаменты на Гоуэр-стрит. Потом дядюшка и тетя переселились на Редгоунтлит Меншенс. Там они жили, когда я женился. Эта небольшая благоустроенная квартира не доставляла хозяйке особых хлопот. Я думаю, в те дни тетя стала тяготиться избытком свободного времени и пристрастилась к книгам, а потом даже начала по вечерам слушать лекции. У нее на столе я находил теперь самые неожиданные книги: труды по социологии, путешествия, пьесы Шоу. - Ну и ну! - сказал я, увидя однажды том Шоу. - Надо же чем-то занять мысли, - объяснила она. - Как? - Просто занять мысли. Собак я никогда не любила. А тут одно из двух: найдешь занятие либо для ума, либо для души. И господу богу и вам крепко повезло, что я решила развивать свой интеллект. Я теперь беру книги в Лондонской библиотеке и буду слушать в Королевском институте все лекции подряд, сколько их будет этой зимой. Так что берегись... Помню, однажды вечером она вернулась домой поздно, с тетрадкой в руках. - Откуда это ты, Сьюзен? - спросил дядя. - Слушала Беркбека, физиологию. Я делаю успехи. Она села и сняла перчатки. - Теперь я тебя насквозь вижу, - вздохнула она и прибавила серьезно, с упреком: - Ах ты старый тюфяк! А я и представления не имела. Чего только ты от меня не скрывал!.. Потом они обосновались в Бекенхэме, и тетя Сьюзен стала заниматься уже не только развитием собственного интеллекта. Покупка дома в Бекенхэме была для них в ту пору известным риском; дом оказался довольно просторен, если мерить меркой тех лет, ранней поры Тоно Бенге. Это была большая, довольно мрачная вилла с теплицей, аллеей, обсаженной кустарником, площадкой для тенниса, хорошим огородом и маленьким пустующим каретным сараем. Я был лишь случайным зрителем всех волнений, связанных с торжеством новоселья, так как в это время отношения между тетей и Марион были натянутые, и мы встречались нечасто. Тетя с жаром принялась обставлять дом, а дядюшка с необычайной дотошностью входил во все мелочи покраски, побелки, прокладки водопровода. Он велел разрыть все трубы - заодно перерыли весь сад; и, стоя на куче земли, отдавал приказания и раздавал виски рабочим. Так я застал его однажды, своего рода Наполеоном над маленькой Эльбой из грязи, достойным того, чтобы его немедленно запечатлели для истории. Помнится еще, что он выбирал веселые, по его мнению, сочетания цветов для окраски всего, что было в доме деревянного. Это безмерно возмущало тетю, она уже почти не в шутку называла его "противным старым пачкуном", потом придумала еще и другие бранные словечки, разозленная его новой затеей: он назвал каждую комнату именем какого-нибудь своего любимого героя: Клайв, Наполеон, Цезарь и т.д. - и велел повесить на двери соответствующую табличку с золотыми буквами по черному полю. "Мартин Лютер" предназначался для меня. Тетя признавалась, что только привычка к супружескому миру и согласию помешала ей в отместку сделать надпись "Старый Пондо" на каморке горничной. Вдобавок он заказал самый полный комплект садовых инструментов - такого я и не видывал - и велел выкрасить в пронзительный голубой цвет. Тетя купила огромные банки эмалевой краски более мягкого тона, тайком все перекрасила, и после этого сад стал для нее большой радостью: она страстно увлеклась выращиванием роз и цветочных бордюров, а "умственные занятия" преспокойно отложила на дождливые вечера и долгие зимние месяцы. Когда я вспоминаю, какой она была в Бекенхэме, я прежде всего вижу ее в платье из синей бумажной материи, которое она очень любила, в огромных садовых перчатках, в одной руке лопатка, в другой - маленький, но уж, конечно, крепкий и многообещающий саженец, робкий, беспомощный, совсем еще дитя. Бекенхэм в лице священника, супруги врача и толстой и надменной особы по имени Хогбери почти немедленно, едва дождавшись, пока вновь разровняют перерытый участок, нанес визит дяде и тете, а затем тетя подружилась с очень милой дамой, соседкой; знакомство началось из-за нависшей над забором вишни и необходимости починить изгородь, разделявшую оба участка. Так тетя Сьюзен вновь заняла место в обществе, которое потеряла было после катастрофы в Уимблхерсте. Она полушутя-полусерьезно изучила этикет, соответствующий ее нынешнему положению, заказала визитные карточки и отдавала визиты. Потом она получила приглашение на один из приемов у миссис Хогбери, сама устроила чаепитие в саду, приняла участие в благотворительном базаре и, уже вполне довольная, весело пустила корни в бекенхэмском обществе, как вдруг дядя выкорчевал ее оттуда и пересадил в Чизлхерст. - Старый непоседа! Вперед и выше! - сказала тетя Сьюзен коротко, когда я пришел к ним; она как раз присматривала за погрузкой двух огромных мебельных фургонов. - Поди, Джордж, попрощайся с "Мартином Лютером", а потом я посмотрю, чем ты можешь мне помочь. Среди путаницы воспоминаний время Бекенхэма, не слишком близкое и не слишком далекое, кажется мне попросту переходной полосой. На самом же деле бекенхэмский период тянулся несколько лет; он охватывает почти всю ту пору, когда я был женат, и уж, во всяком случае, куда более долгий срок, чем тот год с небольшим, когда мы жили все вместе в Уимблхерсте. Но мои воспоминания о пребывании в Уимблхерсте куда полнее, чем о жизни в Бекенхэме. Я до мелочей помню чаепитие в саду у тети, когда я несколько погрешил против правил хорошего тона. Это словно обрывок другой жизни. Я, кажется, до сих пор всей кожей помню это ощущение плохо скроенного городского костюма - нелепо чувствуешь себя среди цветов, под ярким солнцем, когда на тебе сюртук, серые брюки, высокий воротничок и галстук. Я все еще живо помню маленькую лужайку в форме трапеции и гостей, а главное, их шляпы с перьями, и горничную, и синие чашки, и величественную миссис Хогбери, и ее громкий, резкий голос. Этого голоса хватило бы и на более многолюдное собрание на открытом воздухе, он разносился и по соседним участкам, он настигал и садовника, который был далеко на огороде и не принимал участия в происходящем. Единственными мужчинами, кроме нас с дядей, были тетушкин доктор, две духовные особы, приятно непохожие друг на Друга, и сын миссис Хогбери, почти мальчишка, который явно еще не привык к воротничку взрослого. Все остальные были дамы, не считая двух-трех совсем юных девиц, совершенно бессловесных и ужасно благовоспитанных. Тут же присутствовала и Марион. Мы с Марион как раз немного повздорили, и, помнится, она за все время не проронила ни слова, - единственная тень на этом солнечном и легкомысленном фоне. Мы злились друг на друга после одной из тех несчастных размолвок, которые, казалось, были неизбежны между нами. С помощью Смити Марион тщательно оделась для этого случая и, увидев, что я собираюсь сопровождать ее в сером костюме, потребовала, чтобы я непременно надел сюртук и цилиндр. Я заупрямился, она сослалась на фотографию в газете, изображающую чаепитие в саду с участием самого короля, и под конец я покорился, но по своему скверному обыкновению не мог скрыть досаду... О господи! Как жалки, как ничтожны были эти вечные ссоры! И как грустно вспоминать о них! И чем старше я становлюсь, тем грустней об этом думать, тем дальше отступают, постепенно исчезают из памяти те обидные мелочи, которые были причиной наших раздоров. Все это бекенхэмское сборище произвело на меня впечатление некоей благопристойной подделки; все держались так, словно играли какую-то видную роль в высшем свете, и при этом старались не касаться материальной стороны своего существования. Мужья этих дам почти все занимались где-то какими-то делами - было бы совершеннейшим неприличием спрашивать, какими именно, - а жены, черпая сведения из романов и иллюстрированных журналов, изо всех сил старались подражать развлечениям высшего света, но, уж конечно, в рамках строгой нравственности. Они не обладали ни дерзким умом, ни презрением к морали, какие подчас встречаешь в настоящей аристократке, они не интересовались политикой, ни о чем не имели своего мнения, и поэтому, помнится, с ними решительно не о чем было говорить. Они сидели в беседке и просто в саду на стульях - сплошные шляпки, гофрированные манжетки и разноцветные зонтики. Три дамы и приходский священник играли в крокет, причем на площадке царила исключительная серьезность, которую лишь изредка нарушали громкие возгласы священника, делавшего вид, что он ужасно огорчен неудачами. - Ох! Опять моему шару досталось! Ой-ой-ой! Особой с наибольшим весом среди собравшихся была миссис Хогбери; она уселась так, что вся крокетная площадка была перед нею как на ладони, и говорила без умолку... - Мелет, точно старая мельница, - шепнула мне украдкой тетя. Миссис Хогбери говорила о том, что бекенхэмское общество стало очень смешанным, а затем вдруг упомянула о трогательном письме, которое она недавно получила от своей бывшей кормилицы из Литл Госдин. Тут последовал громкий и подробный рассказ о Литл Госдин и о том, как там все были почтительны с нею и ее восемью сестрами. - А моя дорогая матушка была там настоящей королевой. И до чего же мил этот простой народ! Говорят, деревенские жители в наше время становятся непочтительны. Но это неверно, надо только умеючи с ними обходиться. Конечно, здесь, в Бекенхэме, другое дело. Я бы не сказала, что здешние жители - бедняки, бесспорно, это не настоящие бедняки. Это масса. Я всегда говорю мистеру Багшуту, что это масса и с ними надо соответственно обращаться... Я слушал ее, и дух миссис Мекридж витал надо мною... Некоторое время меня оглушала эта мельница; потом мне посчастливилось оказаться в приятном tete-a-tete с дамой, которую тетя представила мне как миссис... Мрмрмр - далее следовало что-то нечленораздельное, причем она в этот вечер всех и каждого представляла мне, так же неразборчиво бормоча имена, то ли из чувства юмора, то ли потому, что не смогла их все упомнить. Должно быть, это был один из самых первых моих опытов в искусстве светской беседы, и, помнится, я начал критиковать местные железнодорожные порядки, но примерно на третьей фразе миссис без фамилии громко, весело и с одобрением сказала: - Боюсь, что вы ужасно фривольны, молодой человек. До сих пор дивлюсь, что я такого сказал фривольного. Уж не знаю, что положило конец этому разговору и был ли у него вообще конец. Помню, я некоторое время довольно бестолково беседовал с одним из священников и выслушал от него что-то вроде топографической истории Бекенхэма, причем он снова и снова уверял меня, что это "место очень древнее. Очень, очень древнее". Как будто я утверждал, что Бекенхэм основан совсем недавно, а он весьма терпеливо, но и весьма настойчиво старался переубедить меня. Потом наступило долгое, томительное молчание, которому не было бы конца, не приди мне на выручку тетя Сьюзен. - Действуй поэнергичней, Джордж, - доверительно, вполголоса сказала она и затем громко: - Может, вы оба побегаете немножко? Предложите-ка дамам чаю. - Счастлив побегать для вас, миссис Пондерво, всемерно счастлив, - сказал священник, сразу почувствовав себя в своей стихии, словно он всю жизнь только и делал, что обносил гостей чаем. Мы оказались около грубо сколоченного садового стола, а сзади горничная только и ждала минуты, когда мы зазеваемся, чтобы выхватить у нас поднос с чашками. - "Побегаете"... Что за прелестное выражение! - с истинным удовольствием повторил священник, поворачиваясь ко мне, и я едва успел посторониться, чтобы не обрушить на него свой поднос. Некоторое время мы разносили чай. - Дай им пирожного, - сказала тетя Сьюзен. Она вся раскраснелась, но отлично владела собой. - Это сделает их разговорчивее, Джордж. Когда покормишь гостей, беседа идет веселее. Все равно что подкинуть сучьев в старый костер. Она по-хозяйски обвела собравшихся зорким взглядом голубых глаз и налила себе чаю. - Все-таки они какие-то деревянные, - сказала она вполголоса, - а я изо всех сил старалась их расшевелить... - Прием необыкновенно удался, - сказал я, стараясь ее подбодрить. - Этот юнец совсем окоченел, он ни разу даже ногой не двинул и молчит уже целых десять минут. Застыл, как сосулька. Того и гляди сломается. Он уже начинает сухо покашливать. Это всегда плохой признак, Джордж... Может, мне заставить их поразмяться? Или потереть им нос снегом? К счастью, она этого не сделала. Я подошел к нашей соседке, очень приятной, задумчивой и томной даме с негромким голосом, и завязал с нею разговор. Мы говорили о кошках и собаках и о том, кто из них нам милее. - Мне всегда казалось, - мечтательно произнесла эта приятная дама, - что в собаках есть что-то такое... в кошках этого нет. - Да, - с неожиданной для самого себя горячностью согласился я. - Безусловно, в них что-то есть. Но все же... - О, я знаю, в кошке тоже что-то есть. Но все-таки это не то. - Не совсем то, - согласился я. - Но все-таки что-то есть. - Да, но это - совсем другое. - В них больше гибкости. - Да, много больше. - Гораздо больше. - В этом все дело, не правда ли? - Да, - сказал я. - Все дело в этом. Она печально поглядела на меня и, глубоко вздохнув, с чувством произнесла: - Да... И мы надолго замолчали. Казалось, положение безвыходное. В глубине души я ощутил страх и растерянность. - Э-э... вот розы... - сказал я, чувствуя себя не лучше утопающего. - Эти розы... как вы считаете... правда, очень красивые цветы? - Очень, - кротко согласилась она. - Мне кажется, в розах что-то есть... Что-то такое... не знаю, как выразить... - Верно, что-то есть, - с готовностью подхватил я. - Да, - сказала она. - Что-то такое... Не правда ли? - Но мало кто понимает это, - сказал я. - Тем хуже для них! Она снова вздохнула и произнесла чуть слышно: - Да. И опять наступило тягостное молчание. Я поглядел на нее, а она о чем-то замечталась. Я снова почувствовал, что иду ко дну, страх и слабость опять овладели мной. Но тут меня осенило свыше: я заметил, что ее чашка пуста. - Позвольте вам чаю, - отрывисто сказал я и, схватив чашку моей собеседницы, подошел к столу, стоявшему у беседки. В ту минуту я не собирался подводить тетю Сьюзен. Но в двух шагах от меня оказалась стеклянная дверь гостиной, заманчиво и многозначительно распахнутая настежь. Соблазн был так велик, а главное, тесный воротничок надоел мне до смерти. Мгновение - и я погиб. - Я сейчас... Только на минутку! Я вбежал в гостиную, поставил чашку на клавиши открытого рояля и быстро, бесшумно, перескакивая через три ступеньки, кинулся вверх по лестнице в кабинет дядюшки, в это уютнейшее святилище. Я примчался туда, задыхаясь, твердо зная, что возврата нет. Я был и счастлив и полон стыда и отчаяния. Перочинным ножом я ухитрился вскрыть дядюшкин ящик для сигар, пододвинул к окну кресло, снял сюртук, воротничок и галстук и, чувствуя себя одновременно преступником и бунтарем, сидел и покуривал, поглядывая из-за шторы на общество в саду, пока все гости не разошлись... "Эти священнослужители, - думал я, - чудесные люди". В моей памяти сохранилось еще несколько подобных сценок ранней бекенхэмской поры, а затем меня обступают уже чизлхерстские воспоминания. При чизлхерстском особняке был уже не просто сад, а настоящий парк, и домик садовника, и сторожка у ворот. Здесь куда заметнее, чем в Бекенхэме, ощущалось наше восхождение на общественные высоты. И поднимались мы все быстрее. Один вечер запомнился мне особенно ярко, он в некотором роде знаменует эпоху. Я приехал посоветоваться по поводу какой-то рекламы, во всяком случае, по делу, а дядюшка с тетей Сьюзен вернулись в коляске после обеда у Ранкорнов. (Уже тогда дядя не давал Ранкорну покоя со своей идеей Великого объединения, которая в то время зрела у него в голове.) Я приехал часов в одиннадцать и застал их в кабинете. Тетя сидела в кресле и задумчиво и с какой-то капризной гримасой смотрела на дядюшку, а он, толстенький, кругленький, растянулся в низком кресле, пододвинутом к самому камину. - Послушай, Джордж, - сказал дядя, едва я успел поздороваться. - Я как раз говорил, что мы не Oh Fay [искаж. франц. "all fait" - в курсе дел]. - Что такое? - Не Oh Fay. В светском смысле. - Это по-французски. Он хочет сказать, не поспеваем за модой, Джордж. Это о коляске, она старая. - Ах, вот что! Про французский-то я и не подумал. Никогда не знаешь, что дядюшка выдумает. А что стряслось сегодня? - Ничего такого не стряслось. Просто я размышлял. Первым делом я съел слишком много этой рыбы - она была точь-в-точь соленая лягушечья икра, - да еще маслины меня с толку сбили, и потом я совсем запутался в винах. Каждый раз приходилось говорить: "Дайте мне вон того". И все невпопад. Все женщины были в вечерних туалетах, а твоя тетка - нет. Нам нельзя продолжать в таком духе, Джордж, это для нас плохая реклама. - Не знаю, правильно ли ты сделал, что завел коляску, - сказал я. - Надо будет все это наладить, - сказал дядя. - Надо перейти на высокий стиль. Шикарные дела делаются шикарными людьми. Она воображает, что это все шуточки. - Тетя состроила гримаску. - А это совсем не шутка! Ты смотри, мы сейчас на подъеме, как дважды два. Мы выходим в большие люди. И не годится, чтоб над нами смеялись, как над какими-то парвену [искаж. франц. "parvenu" - выскочка]. Понимаешь? - Никто над тобой не смеется, старый пузырь! - сказала тетя. - Никто и не будет надо мной смеяться. - Дядюшка покосился на свое солидное брюшко и вдруг выпрямился. Тетя Сьюзен слегка подняла брови, поиграла ножкой и ничего не ответила. - Дела наши идут в гору, Джордж. И мы за ними не поспеваем. А надо поспевать. Мы сталкиваемся с новыми людьми, а это, видите ли, все аристократия - званые обеды и всякое такое. Они страшно важничают и воображают, что мы будем себя чувствовать, как рыба без воды. А вот и не дождутся! Они воображают, что нам не по плечу высокий стиль. Ладно, мы им уже показываем нашей рекламой, что такое высокий стиль, и еще в лучшем виде покажем... Не обязательно родиться на Бонд-стрит, чтобы выучиться всем этим фокусам. Понимаешь? Я протянул ему ящик с сигарами. - У Ранкорна таких нет, - продолжал он, с нежностью обрезая кончик сигары. - На сигарах мы его обскакали. И во всем остальном обскачем. Мы с тетей смотрели на него с испугом. - У меня есть кое-какие идеи, - загадочно сказал он, обращаясь к сигаре, и этим только увеличил наши страхи. Он спрятал в карман ножичек, которым обрезал сигару, и продолжал: - Первым делом нам надо выучиться правилам этой паршивой игры. Понимаешь? К примеру, надо раздобыть образцы всех проклятых вин, какие там были, и выучить их назубок; Стерн, Смур, Бургундское - все, сколько их там есть! Вот она сегодня пила Стерн... И когда попробовала... Ты скорчила гримасу, Сьюзен, да, да. Я видел. Оно не пришлось тебе по вкусу. Ты сморщила нос. А надо привыкнуть ко всем этим винам и уж не гримасничать. К вечерним туалетам тоже надо привыкнуть... да, да, и тебе, Сьюзен. - Вечно он цепляется к моим нарядам, - сказала тетя. - Впрочем... Не все ли равно? - И она пожала плечами. Никогда еще я не видал дядюшку таким безгранично серьезным. - Придется одолеть этот этикет, - с воодушевлением продолжал он. - Лошадьми - и теми займемся. Всему научимся. Будем всегда переодеваться к обеду... Заведем двухместную карету или что-нибудь в этом роде. Набьем руку на гольфе, теннисе и прочем. Как настоящие землевладельцы. Oh Fay. Тут дело не только в том, чтобы не совершить никакой Goochery. - Чего? - изумился я. - Ну, Gawshery, если тебе так больше нравится. - Gaucherie, Джордж. Это по-французски - растяпость, - объяснила тетя. - Но я-то вовсе не растяпа. Я скорчила гримасу просто смеха ради. - Тут дело не только в том, чтобы не попадать впросак. Нам нужен стиль. Понимаете? Стиль! Чтоб комар носу не подточил и даже более того. Вот что я называю стилем. Мы можем с этим справиться и справимся. Он пожевал сигару и некоторое время молча курил, подавшись вперед и все глядя в огонь. - В чем тут суть в конце-то концов? - снова заговорил он. - В чем суть? Надо получше знать, что положено есть, что пить. Как одеваться. Как держаться в обществе. И не говорить того, что у них там не принято; есть всякие такие пустячки, которые их наверняка шокируют. Он снова умолк, но вот в лице его прибавилось самоуверенности, и сигара, торчавшая в зубах, гордо вздыбилась к потолку. - Все эти их штучки надо изучить в полгода, - сказал он, повеселев. - А, Сьюзен? И обскакать их. И тебе, Джордж, не мешало бы постичь всю эту премудрость. Вступить в солидный клуб и прочее. - Всегда рад учиться, - сказал я. - С тех самых пор, как ты дал мне возможность выучиться латыни. Но пока нам что-то не случалось попасть в такие сферы, где изъясняются по-латыни. - До французского мы уже, во всяком случае, добрались, - заметила тетя Сьюзен. - Очень полезный яз-з-зык, - сказал дядюшка. - Бьет в самую точку. А что до произношения, оно ни одному англичанину не дается. Англичанину с этим не справиться. И не спорьте со мной. Это обман. Это все обман. Если разобраться, вся жизнь - сплошной обман. Вот почему нам так важно позаботиться о стиле, Сьюзен. Le Steel Say Lum [искаж. франц. "Le style c'est l'homme"]. Стиль - это человек. Чего ты смеешься, Сьюзен?.. Джордж, ты совсем не куришь. Эти сигары прочищают мозги... Скажи, а что ты обо всем этом думаешь? Надо приспосабливаться. До сих пор же мы справлялись всякий раз-ззз. Неужели теперь споткнемся на такой чепухе! - Что ты об этом думаешь, Джордж? - требовательно спрашивал он. Не помню сейчас, что я ему ответил. Зато хорошо помню, как я на мгновение перехватил загадочный взгляд тети Сьюзен. Так или иначе, он с обычной своей энергией принялся овладевать секретами светской жизни и вскоре уже не уступал самым настоящим лордам. Да, мне кажется, он и в самом деле сравнялся с ними. У меня довольно сумбурные воспоминания о его первых шагах и первых успехах в свете, в них не так-то легко разобраться. Порой я не могу припомнить, что было сначала, а что потом. Помнится, при каждой встрече я с удивлением открывал в нем что-то новое, с каждым разом в нем неожиданно для меня понемножку прибавлялось уверенности, лоску, он становился чуть богаче, чуть утонченнее, немножко лучше знал цену вещам и людям. Однажды - это было еще очень давно - я видел, как глубоко его потряс своей роскошью ресторан в Клубе либералов. Бог весть, кто именно и по какому случаю выставил нам тогда это угощение, зато мне не забыть, как мы в числе шести или семи приглашенных ввалились в зал и дядя во все глаза глядел на множество ослепительных столиков, освещенных лампами под красными абажурами, на экзотические растения в огромных майоликовых вазах, на сверкающие керамикой колонны и пилястры, на внушительные портреты государственных деятелей и национальных героев, принадлежавших к либеральной партии, и на прочие атрибуты этой истинно дворцовой пышности. Он выдал себя, шепнув мне: "Вот это да!" Теперь это бесхитростное восклицание кажется мне почти неправдоподобным: так быстро настало время, когда и нью-йоркские клубы не поразили бы дядюшку и он мог шествовать среди подавляющего великолепия Королевского гранд-отеля к избранному им столику на изысканнейшей галерее над рекой с тем невозмутимым спокойствием, которое отличает лишь истинных повелителей мира. Оба они быстро и основательно изучили правила новой игры; они испытывали свои силы и в гостях и дома. В Чизлхерсте с помощью нового, очень дорогого, но весьма сведущего повара они перепробовали все незнакомые, рассчитанные на гурманов блюда - от спаржи до яиц ржанки. Потом они завели садовника, который умел прислуживать за столом и пачкал паркет грязными сапогами. А скоро появ