через день принимал - и того нет. Смолоду-то в Оксфорде он, может, и принимал холодные ванны. Кто его знает. Только и бадейку каждый день ему выставляешь, и кувшин тащишь наверх каждый день, и наливаешь, и обратно выливаешь, и упаси боже спросить, не надо ли подлить тепленькой. Джентльменам из Оксфорда таких вопросов не задают. Ни-ни. А все равно: раз зимой целую неделю проходил немытый и потом, гляжу, подливает в эту свою полоскательницу горячую воду для бритья и умывания. Но чтоб спросить кувшин потеплее? Чтоб подогреть воду? Ни за какие миллионы! Интересно, правда?.. Да, вот такая уж у него блажь. И мне порой сдается, - продолжала Матильда Гуд еще доверительнее, решив, как видно, выложить все до конца, - что он и в горы-то эти швейцарские поднимается тем самым манером, каким принимает ванну... Она откатила изрядную порцию своей персоны назад, слегка нарушив симметрию позы. - Голосом, было бы тебе известно, он наполовину смахивает на священника, наполовину - на школьного учителя: строгий такой голос, важный, а когда ему что-нибудь начнешь говорить, обыкновенно всхрапывает так с расстановочкой: "а-ар... а-ар", - будто лошадь ржет. Вроде как ты для него не очень-то много значишь, хоть он тебя не винит за это; и вообще, мол, некогда ему вникать во все твои разговоры. А ты на это даже не смотри. Воспитание такое, и все. И еще у него привычка: начнет цедить длинные ученые слова. И придумывать обидные прозвища. Утром постучишься в дверь, а он тебе: "А-а, моя достойная Абигейл" [имя служанки из произведений Бомонта и Флетчера, Свифта, Филдинга и других авторов, ставшее нарицательным] или "Взойди, моя розоперстая Аврора", - ему это нипочем. Откуда ж у девушки, которая в услужении, возьмутся чистые розовые ручки, когда тут каминов одних вон сколько приходится растапливать? А не то пристанет с вопросами: "Ну-с, как поживает Добрая Матильда? Как себя чувствует сегодня Славная Матильда Гуд?" [игра слов: "гуд" (англ.) - добрый, славный]. Словно бы потешается твоим именем. Конечно, у него и в мыслях нет согрубить, по его понятию, все это очень мило и остроумно, и ты должна понимать, что над тобой ласково подтрунивают, а могли бы уязвить так, что только держись. И поскольку доход от него порядочный, а беспокойства почти никакого, то и обижаться на него. Марта, лет расчета. А все же нет-нет да и подумаешь: какой бы у тебя, голубчика, был вид, если б и я не смолчала, а по-честному, как ровня с ровней: ты меня поддел, а я - тебя! Кому бы из нас двоих пришлось солоней? Уж я бы ему знала, что сказать, я бы ему выложила! Но, - вздохнула Матильда Гуд, расплываясь в широчайшей вкрадчивой улыбке и поводя одним глазом в мою сторону, - это только мечта. И не такого сорта мечта, чтобы можно было ею тешиться в этом доме. Правду сказать, в мыслях-то я себе представляла, как это получится. Говорит он мне, к примеру... Ну да ладно, чего там: он мне, да я ему... Ох-хо... Деньги хорошие, платит аккуратно, чтобы без места остался, так это едва ли, другое место, получше, тоже ему вряд ли получить, а уж нам в юдоли сей остается так или иначе сносить его причуды. И, опять же пианола, - добавила Матильда Гуд извиняющимся тоном, как будто признаваясь в слабости, - послушаешь, и на душе веселей. Это за ним надо признать. А так его почти и не слыхать. Вот только когда снимает ботинки. Матильда Гуд перевела дыхание и продолжала: - Ну, а над гостиной, на третьем этаже, в той половине, что окнами на улицу, у меня сейчас живет преподобный Моггеридж со своей достопочтенной супругой. Вот уж пять месяцев, как въехали, и похоже, что приживутся. - Неужто священник? - почтительно спросила мать. - Священник, - подтвердила Матильда. - Хоть и бедный, а все-таки. Что-что, Марта, а уж это к нашей чести. Но только, ох, и горемычные же они старички! Уж такие горемычные! Прослужил всю жизнь где-то в глуши - помощником викария, что ли, - и лишился места. Поднялась же у кого-то рука их выставить! Или, может, случилось что. Кто его ведает. Он старичок чудной... Почти каждую субботу плетется куда-нибудь служить за другого воскресную службу. И так он вечно простуженный, а уж вернется-то, бывает, совсем никуда: все сопит да сопит... До чего же безжалостно обращаются с этими стариками священниками! Со станции везут на открытой таратайке - подумать только, в самую скверную погоду! А в доме местного священника часто ни капельки горячительного, и согреться нечем. Христиане, называется! Да уж на том, видно, свет стоит... Так они оба и копошатся день-деньской у себя наверху; еду (а какая у них еда!) как-то умудряются готовить на камине в спальной комнате. Она даже иной раз и бельишко простирнет сама. Так и ползают, горемыки. Состарились - их и забыли, бросили. Но забот особых они не доставляют, живут себе - и пусть живут. Ну и, опять же говорю, как-никак, а священник. А в той комнате, что окнами во двор, - немка, учительница. Учит она... Словом, чему угодно, только соглашайся уроки брать. Она въехала так с месяц назад, и я еще хорошенько не знаю, нравится она мне или нет. Но, в общем-то, кажется, женщина порядочная, все больше сама с собой, да и потом, когда простаивает пустая комната, не очень-то станешь разбираться... Вот все мое население, милая. С завтрашнего дня и начнем. Ты потом поднимись наверх и устраивайся. Для вас там отведены две комнаты: маленькая - Мортимеру, а та, что побольше, - вам с Пру. На стене за занавесками вешалки для одежды. Моя комната рядом с твоей. Я тебе дам свой будильничек, научу, как с ним обращаться, и завтра ровно в семь ты, я, Пру - шагом марш вниз. Милорд, как мужчина, лицо привилегированное, наверное, понежится еще полчасика. Видишь. Марта, какая я суфражистка, не хуже мисс Бампус! Первое дело - здесь затопить, причем если не выгребешь хорошенько всю золу, то не нагреется бак. Теперь дальше: растопить камины, вычистить обувь, убрать ту половину, что окнами на улицу, подать завтрак. Мистеру Плейсу - ровно в восемь, и смотри, чтоб минута в минуту; мисс Бампус - в восемь тридцать, но хорошо бы успеть сначала принять со стола у мистера Плейса, а то ложек маловато. У меня всего пять ровным счетом, а до того как съехал мой бывший с третьего этажа, из задней комнаты, было семь. Хороша птица была, нечего сказать. Старички готовят завтрак сами, когда им вздумается, а для фрау Бухгольц поставишь на поднос хлеб с маслом и чай, а подашь, как управимся на гостином этаже. Вот, Марта, такой план действий. - Буду стараться, как могу. Тильда, - сказала мать. - Сама знаешь... - Постойте-ка! - сказала Матильда, показывая на потолок. - Вот и концерт начинается. Слышали стук? Это он у пианолы опустил педали. И тут в подземелье, где происходило наше чаепитие, вдруг хлынули с потолка звуки - нечто неописуемее... Одним из немногих истинно прекрасных творений той эпохи была музыка. В некоторых сферах деятельности человечество пришло к совершенству очень рано: так, в обработке золота и драгоценных камней людям не удалось подняться намного выше уровня, которого достигли много столетий назад в Египте при Семнадцатой династии, а мраморная скульптура достигла высшего расцвета в Афинах, незадолго до завоевания их Александром Македонским. И сомневаюсь, чтобы в мире когда-нибудь звучала музыка более пленительная, чем мелодические созвучия, порожденные моим временем: Смутной эпохой. Концерт, устроенный для нас в тот вечер мистером Плейсом, начался с частей шумановского "Карнавала" - его исполняют на фортепьяно и поныне. Я тогда первый раз в жизни, пожалуй, услышал настоящую музыку. Конечно, на клифстоунском бульваре играли духовые оркестры, но то был лишь бравурный гром меди... Не знаю, ясно ли вам, что такое пианола. Это инструмент, извлекающий звук из фортепьяно при помощи системы молоточков, управляемых посредством перфорированных бумажных лент. Предназначен он был для тех, кому недоставало умения и сноровки, чтобы читать ноты и собственными руками извлекать звуки из клавиатуры. Ибо руки у людей в те дни были на редкость неловкими. Пианола немножко постукивала и могла взять нечистый аккорд, но мистер Плейс управлялся с нею достаточно умело, так что звучание, долетавшее до нас сквозь толщу потолка, было... Одним словом, как тогда говорилось, могло быть и хуже. Я вспоминаю эти звуки, и предо мною встает комнатка в подвале - я буду видеть ее всю жизнь, когда бы ни привелось мне услышать музыку Шумана. Маленький камин, чайник на каминной полочке; у боковой стенки камина - держалка для чайника и вилка для поджаривания гренков, стальная решетка, горстка золы, мутное зеркальце над каминной доской, на доске - фарфоровые собачки, матовый стеклянный шар на потолке, а нем - язычок газового пламени, освещающий стол с чайной посудой. (Да, дом освещался газом, электрические лампы только появились... Файрфлай, душа моя, неужели я должен прерывать ход рассказа и объяснять, что такое светильный газ? Умная девочка сама давным-давно узнала бы.) Здесь, в этой комнате, восседала Матильда Гуд в бессмысленно-блаженном забытьи, внимая звукам, порхавшим над ее головой. Она кивала чепцом, поводила плечами, она улыбалась, одобрительно помахивая в такт руками, радостно вращала одним глазом, ища сочувствия, неподвижно уставившись другим на грязноватые обои где-то наверху. Я тоже был глубоко взволнован. А моя матушка и сестрица Пру, в своих черных траурных платьях, застыли в чинных и приличных позах с натянуто-благочестивыми физиономиями - точь-в-точь как на отпевании отца пять дней назад. Но вот закончилась первая вещь. - Прелесть какая, - прошелестела мать, точно в ответ на возглас священника в церкви. Той ночью я лежал, засыпая, в тесной чердачной каморке, а в голове у меня по-прежнему кружились, витали обрывки мелодий: Шуман. Бах, Бетховен, - и чудилось мне, что в моей жизни начинается новая пора... Драгоценные камни, мраморные изваяния, музыка - лишь немногие первые вестники прекрасной жизни, которую способен создать для себя человек. То были, как я вижу ныне, ростки нового, обетованного мира, пробивающиеся сквозь слепую тьму старины. Утро принесло с собою совсем иную Матильду Гуд: деятельную и властную, в свободном, изрядно замусоленном халате из лиловато-розового ситца и узорчатом шелковом платке, повязанном на голове чалмой. Так она была одета почти весь день, только после полудня причесывалась и надевала бумажный кружевной чепец. (Черное платье, чепец из настоящего кружева и брошь предназначались, как я узнал со временем, для воскресных дней, а в будни надевались лишь по вечерам, да и то в особо торжественных случаях.) Мать и Пру облачились в фартуки из грубой ткани, предусмотрительно купленные заранее Матильдой. В подвальном помещении царила страшная суета. За несколько минут до восьми Пру поднялась по лестнице с Матильдой Гуд учиться подавать завтрак мистеру Плейсу. Я же познакомился с этим джентльменом немного спустя, когда принес ему в комнату дневной выпуск "Ивнинг Стандарт". Я увидел сутулого и долговязого мужчину с землисто-бледным лицом, состоявшим главным образом из профиля. Мое имя вызвало целый фонтан иронических замечаний. - Мортимер, - радовался мистер Плейс, издавая легкое ржание. - Что ж... Хорошо, что не Норфолк-Хауард. Туманный намек, скрытый в этой фразе, разъяснялся следующим образом. Однажды некий мистер Баг [Клоп (англ.)], задумав, как гласила народная молва, подобрать себе имя, менее тесно связанное с энтомологией, остановил свой выбор на имени "Норфолк-Хауард", почитавшемся в те дни весьма аристократическим... После чего вульгарная толпа восстановила попранную справедливость, прозвав отвратительных клопов, наводнявших тогда Лондон, норфолк-хауардами... Не прошло и нескольких недель, как стало очевидно, что Матильда Гуд отнюдь не прогадала, приняв нашу семью под свои знамена. В лице матери она приобрела даровую работницу, причем даже слепому было ясно, что мать будто создана для роли хозяйки меблированных комнат. Она пеклась о благе заведения, словно компаньон, участвующий в прибылях, не получая от Матильды ни гроша, помимо того, что выдавалось на расходы, связанные с каким-нибудь особым поручением или покупкой. Зато Пру с неожиданной твердостью настояла, чтобы ей было положено жалованье, а для пущей убедительности пригрозила, что устроится на работу к портнихе. Вскоре Матильда стала для своих постояльцев как бы незримым духом, который вершил суд и справедливость, не выходя из подвала. Предоставив матери и Пру справляться с работой на этажах, она сплошь да рядом ухитрялась за целый день ни разу не подняться по лестнице, пока не наступал час "шлепать в постельку", как она говорила. Несколько раз Матильда хитро покушалась использовать по домашности и меня, увещевая подать наверх ведерко с углем, навести глянец на башмаки или почистить ножи - словом, вообще как-то войти в круг хозяйственных забот. Однажды она даже пустилась на соблазн, спросив, не хочется ли мне пощеголять в красивом костюмчике с пуговицами. В те времена все еще существовал обычай наряжать мальчиков "на посылках" в облегающие костюмы из зеленой или коричневой материи с рядами золоченых пуговиц, нашитых как можно теснее друг к другу поперек узенькой детской груди и вдоль живота. Однако даже намека было достаточно, чтобы во мне проснулись воспоминания о Чессинг Хенгерс, а вместе с ними - былой страх и жгучая ненависть к "услужению" и ливрее. Я решил срочно подыскать себе какое-нибудь занятие, пока неуклонная воля Матильды Гуд еще не сломила меня и я не попался в коварно расставленные ею сети. А укрепила меня в моей решимости, как ни странно, беседа с мисс Беатрис Бампус. Мисс Бампус была стройная молодая женщина лет двадцати пяти с короткими каштановыми волосами, мило отброшенными назад с широкого лба, веснушчатым носиком и быстрыми карими с рыжинкой глазами. Ходила она обыкновенно в клетчатом твидовом костюме с довольно короткой юбкой и пиджачком мужского покроя, в коричневых ботинках и зеленых чулках - я никогда раньше не видел, чтоб кто-нибудь носил зеленые чулки! Она любила стоять на коврике у камина, ни дать ни взять в той же позе, что и мистер Плейс этажом ниже. Или сидеть, покуривая, у окна за письменным столом. Как-то она спросила меня, кем мне хочется быть, и я сдержанно, как и подобало человеку моего скромного звания, ответил, что еще не думал об этом. На что мисс Бампус преспокойно заявила: - Врунишка. Подобного рода реплика либо убивает наповал, либо исцеляет. Я сказал: - Вообще-то, мисс, хочется получить образование, только не знаю, какое. И не знаю, как за это взяться. Мисс Бампус жестом остановила меня, чтобы я полюбовался, как лихо она умеет пускать дым через нос. А потом посоветовала: - Избегай бесперспективных занятий. - Ладно, мисс. - Да ведь ты не знаешь, что такое бесперспективное занятие! - Нет, мисс. - Занятие, которое приносит тебе заработок и никуда не ведет. Одна из бесчисленных ловушек нашей идиотской лжецивилизации, которую выдумали мужчины. Никогда не занимайся тем, что никуда не ведет. Целься высоко. Нужно серьезно подумать, как с тобой быть, мистер Гарри Мортимер. Быть может, я сумею тебе помочь... Так было положено начало нашим беседам с мисс Бампус. А беседовали мы с нею часто. Влияние мисс Бампус в эти отроческие годы сыграло очень важную роль в моей судьбе. Это от нее я узнал о существовании различного рода вечерних курсов, и это она настаивала, чтобы я начал их посещать, хотя учебный год уже в разгаре. Она рассказывала мне о замечательных людях, которые добились известности и успеха, хоть начинали с такими же ничтожными шансами, как и я. Она говорила, что я мужчина и, значит, "не связан по рукам и ногам". Она спросила, интересуюсь ли я суфражистским движением, и дала мне билеты на два собрания; я слышал, как она выступала: по-моему - замечательно. Ее пытались прерывать, но она всякий раз отвечала с удивительной находчивостью. Я охрип от восторженных криков. Она смотрела жизни в лицо весело, смело и этим напоминала мне Фанни. Однажды я ей так и сказал. И тут же, не успев еще сообразить, как это произошло, сбивчиво, конфузясь, поведал ей историю нашего семейного позора. Мисс Бампус выслушала меня с большим интересом. - Она похожа на твою сестрицу Пру? - Нет, мисс. - Красивее? - Гораздо. Разве можно сравнить... Пру вряд ли назовешь красивой, мисс. - Надеюсь, с ней все хорошо, - сказала мисс Бампус. - Я ее ничуть не осуждаю. Я только надеюсь, что она вышла победительницей. - Чего бы я только не дал, мисс, чтоб услышать, что с Фанни все благополучно... Я правда ее любил, мисс... Я, думается, все бы отдал, чтобы снова увидеться с Фанни. А вы не скажете матери, мисс, что я вам проговорился? Как-то вырвалось, сам не знаю... - Мортимер, - объявила мисс Бампус, - ты - верная душа. Мне бы такого младшего брата! Руку! Я не пророню ни слова. Мы обменялись рукопожатием, и я понял, что отныне мы закадычные друзья. Женское равноправие стало первым пунктом моей политической программы. (Нет, Файрфлай, _не буду_. Ничего не буду объяснять. Сама должна догадаться, что такое политическая программа и какие у нее бывают пункты.) По ее совету я разузнал, что в нашем районе есть курсы, на которых преподают геологию и химию. Там же можно научиться говорить по-французски и по-немецки. И тогда я наконец рискнул, правда, очень робко, поставить вопрос о моем дальнейшем образовании перед обитателями нашего подвала. Сарнак оглядел лица своих друзей, озаренные пламенем камина. - Я понимаю, как нелепо должна звучать для вас эта повесть, где все перевернуто вверх дном. Но факт остается фактом: подросток, которому не исполнилось еще четырнадцати лет, был вынужден отстаивать свое стремление учиться, потому что оно шло вразрез с представлениями и желаниями его же собственной семьи. В дискуссию на эту тему, по милости моей матери и Матильды Гуд, был вовлечен весь дом. Все, кроме мисс Бампус и фрау Бухгольц, были против. - Образование, - с неодобрительной усмешкой шептала Матильда, медленно раскачивая головой из стороны в сторону. - Образование! Все это мило и хорошо для тех, кому больше делать нечего, а тебе еще надобно пробиться в люди. Зарабатывать денежки - вот что тебе нужно, молодой человек. - Но ведь с образованием я смогу заработать больше... Матильда поджала губы и с пророческим видом указала на потолок, скрывающий мистера Плейса. - Вот тебе образование, молодой человек. Комната - негде повернуться от книг, да жалованья ровно столько, что ничегошеньки нельзя себе позволить. И гонору хоть отбавляй. Делом тебе надо заняться, молодой человек, а не образованием. - Нет, а кто ж это должен платить за все твои курсы? - вмешалась мать. - Я лично это хотела бы знать. - Это и всем нам интересно, - поддержала ее Матильда Гуд. - Если я не смогу получить образование... - отчаянно начал я - и осекся. Боюсь, что я был готов вот-вот расплакаться. Ничего не узнать, остаться таким же неучем, как сейчас! Это казалось равносильным пожизненному заключению. И не мне одному знакомо было это мучительное чувство. В те дни большинство подростков из бедных семей было фактически обречено прозябать в невежестве, и тысячи из них в четырнадцать-пятнадцать лет прекрасно отдавали себе в этом отчет, но не знали, как спастись от духовного угасания... - Послушайте... - Я поднял голову. - Если я подыщу себе дневную работу, могу я тогда платить из этих денег за вечерние курсы? - Если сумеешь столько заработать, - отчего же, - сказала Матильда. - Все лучше, думается, чем бегать в этот новый... как его... кинематограф или транжириться девчонкам на конфеты. - Первым долгом, Морти, - вставила мать, - тебе надо оплатить квартиру и содержание. Иначе это нечестно по отношению к мисс Гуд. - Я знаю, - сказал я, хотя у меня дрогнуло сердце. - Буду платить и за квартиру и за стол. Как-нибудь справлюсь. Я не хочу быть нахлебником. - И что тебе дались эти курсы, не пойму, - пожала плечами Матильда Гуд. - Ну, нахватаешься ты кой-какой учености, получишь свидетельство об окончании - или что там еще - и начнешь понимать, что тебе не положено. Убьешь на это все силы. А можно бы пустить их на то, чтобы найти хорошее место и пробить себе дорогу в жизни. Станешь сутулым, близоруким. И все ради чего? Чтоб вырасти неудачником и брюзгой. Что ж, делай по-своему, если уж так приспичило. Раз сам будешь зарабатывать, можешь и тратить как знаешь. Не больше сочувствия нашел я у мистера Плейса. - Ну-с, мой благородный Мортимер, - промолвил он. - Дошло до меня, что ты - а-ар... стремишься увенчать себя университетскими лаврами? - Я только хочу знать немного больше, чем сейчас, сэр. - И пополнить собою ряды полупросвещенных пролетариев? Это звучало зловеще. - Надеюсь, что нет, сэр. - Какие же именно курсы ты намерен посещать, Мортимер? - Какие есть. - Ни плана? Ни цели? - Я думал, мне подскажут... - Итак, ты готов проглотить, что бы тебе ни предложили? Невзыскательный аппетит! А между тем, пока ты - а-ар... пока ты тешишь себя сим хаотическим пиршеством знаний, сим тщетным соперничеством с отпрысками праздных классов, содержать тебя, по-видимому, должен кто-то другой. Не считаешь ли ты, что это несколько жестоко по отношению к твоей доброй матушке, - не работать, не вносить свою лепту, а? Она-то ведь трудится на тебя день и ночь. Одно из правил, Мортимер, усвоенных нами в наших столь многократно подвергаемых осмеянию закрытых школах, - это правило честной игры. И вот я спрашиваю тебя: можно ли считать это... это стремление уклониться от работы - а-ар... можно ли считать его честной игрой? Подобное поведение можно бы еще ожидать от Га-арри, понимаешь ли, но уж никак не от Мортимера. Noblesse oblige [положение обязывает (франц.)]. Подумай над этим хорошенько, любезный друг. Учение учением, а долг долгом. Многим из нас приходится довольствоваться участью скромного труженика. Очень многим. Хотя при более счастливом стечении обстоятельств эти люди способны были бы свершить великие дела... Ласковые увещевания Моггериджей сводились к тому же. Мать и их посвятила в обстоятельства дела. В апартаментах Моггериджей я обыкновенно предпочитал не задерживаться: почтенная чета сохранила устаревшие понятия о вентиляции, и воздух в их комнате был пропитан специфически "старческим" запахом: они были, говоря без обиняков, очень неопрятной старой четой. Теряя с возрастом силы, супруги постепенно отходили все дальше даже от тех, не слишком строгих правил гигиены, которых придерживались в молодости. Забегая за чем-либо к ним в комнату, я, бывало, пулей выскакивал оттуда при первой возможности. Но странное дело: какой поразительной уверенностью в обращении с теми, кто ниже их по социальному положению, обладали эти согбенные, жалкие, дряхлеющие создания! Как видно, не зря они провели полвека среди податливых деревенских прихожан... - Доброе утро, сэр, доброе утро, мэм. - Я поставил ведерко с углем и подхватил порожнее. Миссис Моггеридж нетвердой походкой засеменила ко мне, отрезав путь к отступлению. Седенькая, сморщенная, с близоруко сощуренными красными глазами, она, разговаривая со мною, непременно подходила вплотную, подслеповато вглядываясь и дыша мне прямо в лицо. Она говорила дребезжащим голоском, удерживая меня дрожащей рукой, чтобы я не сбежал. - Как мы себя чувствуем сегодня, мастер Морти? - снисходительно-ласковым тоном спросила она. - Очень хорошо, мэм, благодарю вас... - Мне сообщили о тебе нечто весьма прискорбное, Морти, весьма и весьма прискорбное! - Виноват, мэм. - Эх, отчего мне не хватало храбрости сказать ей, чтобы не вмешивалась в мою жизнь! - Говорят, ты недоволен, Морти. Говорят, ты ропщешь на милость господню. Мистер Моггеридж сидел в кресле у камина, читая газету. Он был в домашних туфлях и без пиджака. Он поглядел на меня поверх очков в серебряной оправе и своим глубоким, сочным голосом произнес: - Печально, что ты причиняешь огорчения твоей милой матушке. Очень печально. Святая женщина, такая преданная... - Да, сэр. - Редкому юноше в наше время посчастливится получить такое воспитание, как у тебя. Когда-нибудь ты поймешь, как ты ей обязан. (Уже начинаю, - перебил себя Сарнак.) Итак, вместо того, чтобы мирно обосноваться в подобающей тебе среде, ты носишься с сумасбродной идеей поступить на какие-то курсы. Это верно? - Мне кажется, сэр, я еще слишком мало знаю. Я думаю, мне нужно бы еще подучиться. - Знание не всегда приносит счастье, Морти, - сказала миссис Моггеридж, ужасающе близко от меня. - И что же это за курсы, которые заставляют тебя забыть твой сыновний долг перед твоею милой, доброй матушкой? - допрашивал мистер Моггеридж. - Еще не знаю, сэр. Говорят, есть курсы геологии, французского языка... Мистер Моггеридж замахал перед собой рукою с таким видом, словно это от меня исходил дурной запах. - Геология! - воскликнул он. - Французский! Язык Вольтера... Так вот что я тебе скажу, дитя мое, коротко и ясно: твоя мать совершенно права, что она против этих курсов. Геология... Геология - это рассадник скверны. За последние пятьдесят лет ни одна наука не принесла столько вреда, как она. Она подрывает веру. Она сеет сомнение. Я говорю так не по неведению, Мортимер. Сколько испорченных, искалеченных жизней, сколько потерянных душ видел я, и всему виной она, геология!.. Я старый и ученый человек, я знаком с трудами многих, с позволения сказать, геологов: Хаксли, Дарвина и иже с ними. Я изучал их очень-очень внимательно и очень-очень беспристрастно, и я заявляю тебе: все они, все до одного безнадежно заблудшие люди... Так какое же благо принесут тебе эти знания? Станешь ли ты счастливее с ними? Станешь ли лучше? Нет, мой мальчик. Тебе принесет благо нечто другое - я знаю, что! Нечто такое, что существует на свете дольше, чем геология. Нечто старше и лучше ее. Сара, милая, дай, пожалуйста, вон ту книгу, будь добра. Да, - благоговейным тоном. - Книгу с большой буквы... Жена подала ему библию в черном переплете, оправленном для большей сохранности металлическим ободком. - Итак, мой мальчик, - произнес мистер Моггеридж, - прими от меня эту... эту древнюю и близкую моему сердцу книгу, а вместе с нею благословение старого человека. Здесь заключена вся мудрость, достойная того, чтобы ею обладать, все знания, которые когда-либо понадобятся тебе. В ней ты всякий раз откроешь нечто новое, нечто прекрасное. Он протянул мне библию. Пожалуй, лучшим способом поскорее выбраться из комнаты было взять ее. Я взял. - Благодарю вас, сэр. - Обещай, что ты прочтешь ее. - Конечно, сэр. Я повернулся к двери. Однако оказалось, что поток благодеяний еще не иссяк. - А теперь, Мортимер, - произнесла миссис Моггеридж, - пожалуйста, обещай, что будешь черпать силу в том, что воистину может служить ее источником. И постарайся стать действительно хорошим сыном для этой славной труженицы - твоей матери! С этими словами она торжественно вручила мне маленький, желтый и твердый, как камень, апельсин. - Спасибо, мэм, - сказал я, поспешно засовывая подарок в карман, и с библией в одной руке и порожним угольным ведерком - в другой спасся бегством... Чернее тучи вернулся я в подвал. Я положил свои дары на подоконник и, повинуясь смутному внутреннему побуждению, раскрыл библию. На обратной стороне переплета еле заметно проступали выведенные лиловыми чернилами печатные буквы, кое-как стертые резинкой: "Из зала ожидания не выносить". Я долго ломал себе голову, пытаясь разгадать значение этой надписи. - И что же она все-таки означала? - спросила Файрфлай. - Это мне неизвестно и по сей день. Скорее всего, наш достойный священник обзавелся книгой с большой буквы где-нибудь на вокзале, во время одной из своих поездок. - Ты хочешь сказать... - начала было Файрфлай. - Не более того, что сказал. Он был во многих отношениях своеобразным человеком, этот старый джентльмен. Его благочестие мне представляется чисто внешним, оно сводилось, по существу, к пустому словоизвержению. Он был - не скажу "нечестен" - просто иногда не слишком чист на руку. Как многие старички в те дни, он предпочитал питательным напиткам горячительные, и вследствие этого понятия о нравственности, вероятно, приобрели в его глазах несколько нечеткие очертания. Странная вещь (Матильда Гуд заметила ее первой): уезжая по субботам, он очень редко брал с собою зонтик, а возвращался почти всегда с зонтом, один раз - даже с двумя. Но он никогда не оставлял их себе: он уносил их из дому, долго где-то гулял и приходил с пустыми руками, зато значительно повеселевший. Помню, однажды, когда он вернулся с такой прогулки, я как раз был у них в комнате. Только что прошел ливень, и пиджак мистера Моггериджа промок насквозь. Миссис Моггеридж велела ему переодеться, сетуя на то, что зонтик снова потерян. - Не потерян, - услышал я исполненный беспредельного умиления голос старца. - Не потерян, милая. Не потерян, но утрачен перед... перед тем, как пошел дождь... Господь дал... господь и взял... Он помолчал немного. Он стоял с пиджаком в руках, прислонившись к каминной доске, поставив ногу на решетку и обратив к огню свой почтенный и волосатый лик. Казалось, он весь отдался высоким, скорбным думам... Но вот он заговорил, неторопливо и уже не столь потусторонним тоном: - Десять шиллингов и шесть пенсов... Оч-чень удачный зонт... Фрау Бухгольц была женщина лет за сорок пять, сухопарая, бедная и удрученная своими горестями: стол в ее комнате был вечно завален документами, связанными с какой-то запутанной судебной тяжбой. В отличие от других, она не уговаривала меня отказаться от учения вовсе, а только всячески старалась подчеркнуть, что любая попытка приобщиться к культуре обречена на провал без знания немецкого языка. Я склонен думать, что ее позиция в этом вопросе в основном объяснялась смутной и вместе с тем отчаянной надеждой, что я, быть может, начну брать у нее уроки... Крайне неодобрительно отнесся к моим планам мой брат Эрнст. Он повел меня с собой в мюзик-холл "Виктория", но, будучи человеком застенчивым и косноязычным, целый вечер старательно обходил эту тему. И лишь на обратном пути, в двух шагах от дома, он решился: - Что это за разговоры ходят, Гарри, насчет того, что тебе мало твоего образования? По-моему, ты уж и так порядком поучился! - А по-моему, я ничего не знаю. Ни истории, ни географии - ничего. Свою родную грамматику, и ту не знаю... - Ты знаешь достаточно, чтобы получить работу, - возразил Эрнст. - В самый раз. Больше будешь знать, нос задерешь, только и всего. Хватит нам в семье одной выскочки, видит бог. Я понял, что он говорит о Фанни: разумеется, никто из нас не произносил ее покрытого позором имени. - А-а, все равно, наверное, придется плюнуть на это дело, - с горечью бросил я. - Во-во, Гарри, так-то лучше... Я знаю, ты парень толковый, серьезно говоря. Кем надо, тем и будешь. Итак, единственным человеком, который поддерживал меня в моей борьбе против умственного застоя, оказалась мисс Беатрис Бампус, а со временем я убедился, что у меня хотят отнять и этот источник утешения. Дело в том, что с некоторых пор у моей матери стали возникать самые грязные и нелепые подозрения относительно мисс Бампус. Я, видите ли, иногда позволял себе задержаться в гостиной на десять, а то и целых пятнадцать минут! Такой добродетельной женщине, как моя матушка, воспитанной в твердых принципах и знающей, что всякое сближение между особями противоположного пола надлежит строжайшим образом пресекать, - такой женщине трудно было допустить, что подросток и девушка могут находить что-то привлекательное в обществе друг друга, не имея при этом никаких нечистых побуждений... Живя в обстановке постоянного обуздания неутоленной чувственности, праведники тех времен составляли себе чудовищно преувеличенные представления о вожделениях, порочных склонностях и безудержном коварстве нормальных человеческих существ. И вот, прибегая к тысячам хитростей и уловок, моя матушка стала добиваться, чтобы поручения мисс Бампус вместо меня выполняла Пру. А когда я все же попадал в гостиную, то, слушая мисс Бампус или даже рассказывая ей что-нибудь, я все определеннее чувствовал, что эта несчастная, заблудшая женщина вертится на площадке у дверей, подслушивает с тревожным любопытством, готовая в любой момент ворваться в комнату, захватить мисс Бампус на месте преступления, уличить, опозорить, устроить громкий скандал и спасти хотя бы остатки моей запятнанной нравственности! Я, возможно, и не догадался бы о том, что происходит, если б не беспардонные расспросы и предостережения матери. По ее понятиям, роль воспитания в интимных вопросах состояло в том, чтобы держать молодое существо в тщательно оберегаемом неведении, раздувая его стыдливость и запугивая непристойными намеками. И потому все разговоры со мною она вела чрезвычайно напористо и вместе с тем в высшей степени уклончиво. Что это за моду я себе взял - столько времени торчать у этой женщины? Боже меня упаси слушать, что она плетет! Там, наверху, надо ухо держать ой-ой как востро. Не успеешь оглянуться, влипнешь так, что сам будешь не рад. До чего бесстыжие женщины водятся на свете - подумать, и то бросает в краску! Она всегда готова все силы положить, чтоб уберечь меня от всякой пакости и грязи... - Да она была безумна! - вырвалось у Уиллоу. - Всех сумасшедших домов мира - а их тогда было бесчисленное множество - не хватило бы, чтоб вместить хоть десятую часть англичан, страдающих тем же безумием, что и она! - Значит, безумен был весь мир, - сказала Санрей. - Все эти люди, кроме, разве что, мисс Бампус, рассуждали о твоем образовании, как безумцы. Неужели никто из них не понимал, какое это страшное преступление - препятствовать умственному развитию человека? - Пойми: то был мир гнета и лицемерия. Усвой это, иначе ты в нем ничего не поймешь... - Да, но ведь целый мир! - сказал Рейдиант. - Почти. Миром по-прежнему правил издревле завещанный страх. "Покорись, - нашептывал он. - Бездействуй, дабы не согрешить. А от чад своих таи". Я вам рассказываю о том, как воспитывали Гарри Мортимера Смита, но это же смело можно сказать о воспитании подавляющего большинства людей, населявших тогда землю. И зло не только в том, что мозг их был отравлен и обречен на духовный голод; их психику старательно уродовали, ломали... Оттого и был так жесток и неустроен тот мир, так грязен и тяжко болен: он был запуган, он не дерзал найти способ исцеления. В Европе тогда любили рассказывать небылицы о том, какие страшные и жестокие дела творят китайцы. Особым успехом пользовалась одна: будто маленьких детей в Китае сажают в огромные фарфоровые сосуды, так что тела их со временем принимают причудливую, неестественную форму. Потом этих уродцев показывают на ярмарках или продают богачам. Китайцы действительно зачем-то заставляли своих девушек уродовать себе ноги - быть может, этот обычай и послужил поводом для создания леденящей душу сказки, - но не в том дело. Ведь так же страшно калечили психику английских детей, с той только разницей, что вместо фарфоровых сосудов вместилищем их душ служили мусорные ящики и консервные жестянки... Ох, братцы! Когда я говорю об этом, я больше не Сарнак! Я возвращаюсь в искалеченное, изломанное детство Гарри Мортимера Смита и задыхаюсь от ярости и тоски... - Ну, а на курсы ты все-таки попал? - спросила Санрей. - Надеюсь, да? - Только года через два, не раньше, хотя мисс Бампус и помогала мне, как могла. Я брал у нее книги и, несмотря на строжайшую цензуру моей малограмотной матери, жадно глотал одну за другой. Однако - не знаю, поймете ли вы меня, - пошлое толкование, которое мать придавала моим отношениям с мисс Бампус, постепенно стало отравлять нашу дружбу. Вам ясно, думаю, как легко было подростку в моем положении влюбиться в молодую, доброжелательную, милую женщину, проникнуться к ней глубоким и пылким обожанием. Даже и в наши дни первым большим чувством в жизни юноши чаще всего бывает преклонение перед женщиной старше него. Здесь больше подходит именно слово "преклонение", а не "любовь". Не подругу мы ищем в ранние годы, но благосклонную, участливую богиню, милостиво снисходящую к нам. Как мне было не любить ее! Но я не думал об объятиях; служить ей, умереть за нее - вот о чем я мечтал! Вдали от нее я мог вообразить, будто целую ей руку, и это было самым дерзновенным моим желанием. Но вот между нами встала моя мать, одержимая своей навязчивой и гаденькой идеей, ревностно охраняя нечто, именуемое на ее языке моей "чистотой", и видя в безгрешной страсти, полной смирения и благодарности, лишь то же влечение, которое тянет мясную муху к помойному ведру. Что-то постыдное, неловкое стало закрадываться в мое отношение к мисс Бампус. Я стал краснеть до ушей и терять дар речи в ее присутствии. Воображению с гнусной отчетливостью рисовались возможности, до которых я, пожалуй, никогда бы не додумался, если б не намеки матери. Я представлял себе мисс Бампус в чувственных сценах... Вскоре я поступил на работу. Теперь я был занят по целым дням, и мне редко представлялся случай увидеться с нею. Как друг и интересный собеседник она отступила куда-то на задний план, сделавшись для меня, совершенно помимо моей воли, воплощением женственности... Среди людей, навещавших мисс Бампус, особенно частым гостем стал с некоторых пор молодой человек лет тридцати трех, к которому я воспылал жгучей и бессильной ревностью. Молодой человек являлся к чаю и просиживал у мисс Бампус часа два, а то и больше, и не было случая, чтобы мать не постаралась отпустить по этому поводу какую-нибудь колкость в моем присутствии. Она называла его "ухажер мисс Бампус" или - игриво - "кое-кто". - Сегодня опять явился кое-кто. Пру. Когда симпатичный кавалер стучится в дверь, избирательное право летит в окошко! Я делал равнодушное лицо, но уши и щеки у меня пылали. Моя ревность доходила до ненависти. Я неделями избегал встреч с мисс Бампус. В беспамятстве я искал девушку - любую, какая подвернется, - лишь бы помогла мне вытравить образ мисс Бампус из моего сердца... Сарнак внезапно оборвал свой рассказ и несколько секунд молчал, пристально вглядываясь в огонь с полурастроганной, полунасмешливой улыбкой. - Какой безделицей, каким ребячеством все это выглядит сейчас! - сказал он. - И - ох! - до чего же горько было переживать это в те дни! - Бедняжечка! - шепнула Санрей, гладя его по голове. - Бедный маленький влюбленный на побегушках... - Каким безрадостным, неуютным должен казаться такой мир молодому существу! - воскликнула Уиллоу. - Безрадостным и жестоким, - сказал Сарнак. Моя служебная карьера в Лондоне началась с должности рассыльного - точнее, младшего рассыльного в магазине тканей рядом с вокзалом Виктория: я заворачивал покупки и разносил их по адресам. Потом я нашел себе место мальчика у аптекаря по имени Хамберг, недалеко от Люпус-стрит. Аптекарь в те времена был нисколько не похож на тех, кого у нас называют фармацевтами, а гораздо больше напоминал провизора из пьесы Шекспира или другой какой-нибудь старинной книги. Аптекарь торговал медикаментами, ядами, лекарствами, кое-какими специями, красителями и прочими снадобьями. В мои же обязанности входило мыть бесконечные пузырьки, доставлять покупателям медикаменты и снадобья, прибирать на заднем дворике и вообще в меру моих сил делать, что придется. Немало попадалось в старом Лондоне курьезных лавочек, но самыми диковинными, наверное, были все-таки аптечные лавки. Облик аптеки дошел до нас почти неизменившимся со времени так называемых Средних веков, когда Западная Европа, суеверная, грязная, отсталая, наводненная болезнями, истерзанная арабами, монголами, турками, затаилась за стенами своих замков и городов, боясь переплыть океан, вступить в сражение без лат и доспехов, грабила, отравляла, пытала, убивала из-за угла и мнила себя достойной преемницею Римской империи. Западная Европа стыдилась своих исконных наречий: она изъяснялась на скверной латыни, она не смела взглянуть в лицо фактам, рыская в поисках истины среди полустертых пергаментов и выхолощенных софизмов; она сжигала заживо мужчин и женщин, которые понимали, как смешна и абсурдна ее вера, и видела в звездах небесных всего лишь засаленную колоду гадальных карт, по которым можно предсказывать судьбу. Одним из порождений той эпохи и явилась фигура аптекаря - та самая, что известна вам по "Ромео и Джульетте". А ведь Мортимера Смита отделяли от старого Шекспира всего каких-нибудь четыре с половиной столетия! Аптекарь священнодействовал в тайном сговоре с врачами, столь же всезнающими и почти столь же невежественными, как он сам. Врач наносил на бумагу загадочные знаки и письмена; аптекарь составлял по ним лекарства. В нашей витрине были выставлены пузатые стеклянные бутыли с подкрашенной водой: красной, желтой, синей, и газовые лампы изнутри аптеки отбрасывали сквозь них на мостовую таинственные блики. - А чучело аллигатора было? - не удержалась Файрфлай. - Нет. Аллигаторов мы уже пережили, но зато под цветными бутылями в окне стояли великолепные фарфоровые банки с золочеными крышками. Банки были украшены мистическими надписями - сейчас, погодите-ка! Вот. Одна такая: Sem.Goriand. Другая: Rad.Sarsap. Потом... Ну как же это, постойте... На той, что в углу... Ах, да! Marant.Ar. А напротив - C.Cincordif. За прилавком, на виду у покупателей, красовались аккуратные ящички, поблескивающие золотыми вычурными буквами: Pil.Rhubarb или Pil.Antibil., а под ними в боевом порядке - снова бутыли, флаконы, пузырьки: Ol.Amyg.; Tinct.Jod. [названия лекарственных трав и медикаментов (лат.)] - таинственные, заманчивые... Я ни разу не видел, чтобы мистер Хамберг хоть что-нибудь вынул (я уж не говорю - продал) из этих ученых ящичков и бутылей. Для повседневной торговли шел товар совсем другого сорта; яркие пакетики, грудами наваленные по всему прилавку, веселые маленькие коробочки, без зазрения совести расхваливавшие себя на все голоса: "Зубная паста "Гаммидж", душистая, способствующая пищеварению!", "Хупер", мозольный пластырь!", "Люкстон" - средство для дам", "Пилюли "Тинкер" на все случаи жизни"... То был наш ходовой товар, и покупатель спрашивал его открыто и громко. Но нередко переговоры велись вполголоса - я никогда как следует не мог понять, о чем. Едва только обнаруживалось, что покупатель из категории тех, кто изъясняется sotto voce [вполголоса (итал.)], как меня под благовидным предлогом отсылали на задний дворик. Поэтому я вправе лишь предположить, что мистер Хамберг позволял себе время от времени превысить свои профессиональные полномочия, давая советы и указания, на которые официально имели право лишь квалифицированные врачи. Не забывайте: многое из того, что у нас является открытым и прямым достоянием каждого, в те дни считалось чем-то запретным, окруженным мистикой и тайной, чем-то постыдным и нечистым... Первым результатом моего пребывания в аптеке был жадный интерес к латыни. Здесь все внушало мысль о тем, что латынь - универсальный ключ к знаниям; более того, что ни одно изречение не таит в себе мудрости, пока оно не переведено на латынь. И я не устоял. За несколько медяков я приобрел себе у букиниста старую, потрепанную латинскую "Principia" ["Начала" (лат.)], составленную неким Смитом, моим однофамильцем, и засучив рукава ринулся в бой. И что же? Грозная латынь оказалась куда более податливым, логичным и бесхитростным языком, чем раздражающе-верткий французский или тяжеловесный, кашляющий немецкий, которые я тщетно пытался одолеть прежде. Латынь - язык мертвый: твердый грамматический костяк и четкое, простое произношение. Он никогда не движется, не ускользает от тебя, подобно живым языкам. Я быстро научился находить знакомые слова на наших ящичках, бутылях, надгробных надписях Вестминстерского аббатства, а вскоре начал разбирать даже целые фразы. Я рылся в ящиках дешевых букинистических лавочек, откапывая латинские книги: одни удавалось прочесть, другие - нет. Побывала в моих руках история войн первого из кесарей - Юлия Цезаря, авантюриста, который оборвал последний зловонный вздох разложившейся Римской республики. Достал я и латинский перевод Нового Завета и одолел обе эти книги довольно легко. Но вот латинские стихи поэта Лукреция оказались мне не по плечу; я так и не смог в них разобраться, хотя к каждой странице был приложен английский стихотворный перевод. Английский текст я, впрочем, прочел с захватывающим интересом. Удивительная вещь: стихи этого самого Лукреция, древнеримского поэта, который жил и умер за две тысячи лет до меня (и за четыре - до нас с вами), рассказывали о строении вселенной и происхождении человека куда более толково и вразумительно, чем те древние семитические легенды, которым меня учили в воскресной школе. Одной из поразительных черт того времени было смешение идей, принадлежащих к разным эпохам и стадиям человеческого развития, - результат беспорядочной, небрежной системы нашего обучения. Школа и церковь упорно туманили людям разум мертвой схоластикой. В голове европейца двадцатого века обрывки теологии фараонов и космогонии сумерийских жрецов смешались с политическими воззрениями семнадцатого века и этическими понятиями спортивных площадок и боксерского ринга - и это в век аэропланов и телефонов! И разве мой собственный пример не наглядное свидетельство пороков моей эпохи? Подумайте: в век нового, в век открытий сидит подросток и ломает себе голову над латынью, чтобы с ее помощью проложить себе путь к половинчатым знаниям древних! Вскоре я взялся и за греческий, но с ним дело подвигалось туго. Раз в неделю - в так называемый "короткий день" - я ухитрялся бегать после работы на вечерние курсы по химии. Я очень быстро обнаружил, что эта химия не имеет почти ничего общего с нашей аптечной алхимией. Эта химия, которая поведала мне о материи и ее силах, говорила со мною на языке другого, нового века. Захваченный чудом второго открытия своей вселенной, я забросил греческий язык и, роясь в пыльных книжных ящиках, выуживал оттуда уже не римских классиков, а современные научные книги. Я понял, что Лукреций почти так же безнадежно устарел, как книга Бытия. "Физиография" Грегори, "Сотворение мира" Клодда и "Ученые размышления в вольтеровском кресле" Ланкестера - вот книги, которые многому научили меня. Действительно ли это были такие уж ценные книги, я не знал: просто они, а не другие попались мне под руку и первыми разбудили дремавшую мысль. Теперь вы представляете себе, в каких условиях жили тогда люди? Чтобы узнать хотя бы то немногое, что было к тому времени известно о вселенной и человеке, мальчишка вынужден был добывать знания тайком, пугливо озираясь, точно голодный мышонок в поисках хлебной корочки. До сих пор не могу забыть, как я впервые читал о сходстве и различии между человеком и обезьяной и вытекающих отсюда предположениях о природе обезьяно-человека. Я сидел с книгой в сарайчике на заднем дворе. Мистер Хамберг прилег на диван в задней комнатке соснуть после полуденной трапезы, навострив одно ухо на случай, если позвонят в дверь. Что до меня, то я навострил оба (одно - на тот же самый случай, а другое - чтобы услышать, когда встанет хозяин) и читал - впервые в жизни читал о силах, создавших меня таким, каков я есть: читал, хотя мне полагалось в это время мыть бутыли... Надо вам сказать, что самое почетное место на выставке за прилавком занимала бравая шеренга особенно важных и пузатых стеклянных сосудов, украшенных многообещающими золотыми надписями, вроде: Aqua Fortis [спирт (лат.)] или Amm.Hyd [нашатырный спирт (лат.)]. Однажды, подметая пол, я заметил, что мистер Хамберг делает смотр своим частям. Он поднял бутыль на свет и покачал головой: внутри плавали какие-то хлопья. - Гарри, - обратился ко мне хозяин, - видишь вот эти бутыли? - Да, сэр. - Опорожни и налей чистой воды. Я окаменел со щеткой в руке: шутка ли - столько добра пропадет даром! - А оно не взорвется, когда я солью все вместе? - Взорвется! - фыркнул мистер Хамберг. - Это же просто тухлая вода. В них уже лет двадцать ничего другого нет. Что мне нужно, я держу в аптечном шкафу - да и совсем не это идет нынче в ход. Вымой хорошенько, потом наберем свежей воды. Они ведь у нас так, для красоты. Надо же чем-то потешить старушек. ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ЛЮБОВЬ И СМЕРТЬ ГАРРИ МОРТИМЕРА СМИТА 5. ФАННИ НАШЛАСЬ! - А теперь, - сказал Сарнак, - я подошел к одной из самых существенных сторон жизни: я расскажу вам, какой была любовь в том скученном, закоптелом, скованном страхом мире - мире лондонских туманов и янтарного лондонского солнца. Она была хрупкой, пугливой, робкой, эта любовь, затерянная в дремучем лесу жестокости и гнета, и она была отчаянно дерзкой. Она рано увядала, становилась немощной, желчной, озлобленной - впрочем, мне посчастливилось умереть молодым, с горячей, живой любовью в сердце... - И снова жить, - чуть слышно сказала Санрей. - И снова любить, - отозвался Сарнак, ласково потрепав ее по колену. - Сейчас, постойте... Он поднял ветку, выпавшую из огня, сунул ее в самый жар и подождал, пока она занялась жадными языками пламени. - Первой женщиной, в которую я влюбился, была, пожалуй, моя сестра Фанни. Лет в одиннадцать я был не на шутку в нее влюблен. Но, кроме того, я приблизительно тогда же ухитрился влюбиться еще и в обнаженную гипсовую нимфу, отважно сидевшую верхом на дельфине, изо рта которого бил фонтан. Я увидел ее на скверике в центре Клифстоуна. Подняв подбородок и взмахнув рукой, нимфа улыбалась - у нее была чарующая улыбка и самая прелестная фигурка, какую только можно себе вообразить. Больше всего мне нравилось смотреть на нее сзади - особенно с одной точки, откуда был виден изящный изгиб ее улыбающейся щеки, кончик милого носика, подбородок и нежная округлость груди под поднятой рукой. Я прохаживался вокруг фонтана, тайком норовя подобраться поближе к этому своему излюбленному месту. Открыто смотреть я стыдился: я уже слишком прочно усвоил, что вся эта красота неприлична. И все-таки я глядел и не мог наглядеться. Однажды, когда я любовался своим кумиром, по обыкновению полуотвернувшись к клумбе с цветами и поглядывая на нимфу исподтишка, я заметил, что на меня смотрят. Стареющий мужчина с плоским, бледным лицом сидел на садовой скамейке и, подавшись вперед всем телом, уставился на меня с идиотской, понимающей ухмылкой, как будто поймал меня с поличным и разоблачил мою тайну. Олицетворенная похоть! Меня обуял панический страх. Я пустился наутек - и больше близко не подходил к скверику. Ангелы с пылающими мечами преграждали мне путь. И смертельный ужас, что я могу снова встретить этого жуткого старикашку... Потом я оказался в Лондоне, и моим воображением овладела мисс Беатрис Бампус и сделалась моей Венерой, и всеми богинями вместе - а когда она уехала, ничто не прошло, а только стало еще хуже... Она уехала! Уехала - насколько я понимаю, - чтобы выйти замуж за того самого ненавистного молодого человека, и забыла про женское равноправие, и уоркширские Бампусы (завзятые охотники), несомненно, с радостью затравили в честь возвращения блудной дочери упитанную лисицу и устроили пышное празднество. Но все равно у каждой героини моих бесчисленных грез всегда было такое же милое, открытое мальчишеское личико. Я спасал ей жизнь во всех частях света - впрочем, иногда и она спасала меня. С нами случались удивительные приключения. Мы пробирались, цепляясь друг за друга, по краю бездонной пропасти, пока я не засыпал. А когда, сокрушив всех врагов, я объявлял ей после битвы, что никогда не полюблю ее, она выступала вперед из толпы пленниц и, пустив два колечка папиросного дыма, бросала мне в ответ одно-единственное слово: - Врунишка! Работая в аптеке мистера Хамберга, я вовсе не встречался с девочками моего возраста: вечерние курсы и чтение отвлекали меня от легких уличных знакомств. Впрочем, случалось, что учение не шло мне в голову; тогда я потихоньку удирал из дому куда-нибудь на Уилтон-стрит или Виктория-стрит, где по вечерам под электрическими фонарями слонялись, заговаривали друг с другом мальчишки-рассыльные, ученицы из мастерских, солдаты, уличные девицы... Иной раз и я провожал взглядом девичью фигурку, проплывающую в толпе, но я был застенчив и строг. Меня неодолимо влекло к чему-то большому, прекрасному, что рассеивалось, как дым, при первом же соприкосновении с действительностью. Не прошло и года, как в меблированном доме в Пимлико многое переменилось. Бедняги Моггериджи заболели инфлюэнцей (эпидемии этой болезни особенно свирепствовали в те времена), лихорадка перешла в воспаление легких, и через три дня обоих не стало. Никого, кроме матери и Пру, не было на их бедных похоронах. Фрау Бухгольц исчезла из моего поля зрения незаметно: не могу толком вспомнить, когда она съехала с квартиры и кто поселился вместо нее. Мисс Беатрис Бампус, изменив борьбе за женское равноправие, покинула нас, а на втором этаже водворилась в высшей степени непоседливая парочка, которая внушила моей матери серьезнейшие подозрения и стала причиной крупных разногласий между нею и Матильдой Гуд. Во-первых, новые жильцы не привезли с собой солидного багажа, без которого ни один степенный человек не поселится на новом месте. Во-вторых, они появлялись на день или два, пропадая затем на целую неделю, а то и больше, и почти никогда не приезжали я не уезжали вместе. Все это заставило мою матушку предпринять ряд наблюдений морального свойства. Она стала поговаривать, что новые квартиранты, чего доброго, по-настоящему не женаты. Она раз и навсегда запретила Пру подниматься на гостиный этаж, что и послужило толчком к открытому столкновению с Матильдой. - Что это ты затеяла? - спросила Матильда. - Отчего бы Пру не ходить на гостиный этаж? Наводишь девчонку на разные мысли... - Наоборот: забочусь, чтоб другие не навели. У нее есть глаза. - И длинные руки, - многозначительно и зловеще добавила Матильда. - И что же она такое увидела? - Метки, - сказала мать. - Какие такие метки? - Очень простые. Его вещи помечены одним именем, а ее - другим. Сами назвались Мильтоны, а у обоих разные метки, и никакого Мильтона нет. И потом, видела, как она разговаривает? Вроде бы чует, что ты можешь что-нибудь подметить: подъезжает к тебе, а сама боится. И это еще не все! Совсем не все. Я не слепая, и Пру тоже. Что там творится! Целуются, милуются весь день напролет. Как в дом ногой ступили - так тут же, сразу! Не дождутся, пока из комнаты выйдешь. Что я - дура, что ли? Я, Матильда, сама была замужем... - А нам что? У нас меблированные комнаты, а не сыскное агентство. Если мистер и миссис Мильтон вздумают поставить на белье сотню меток, и все разные - нам-то какое дело? Зато на счету у них всегда стоит: "Уплачено вперед; с благодарностью - Матильда Гуд". Мне другого брачного свидетельства не требуется. Поняла? Ты, Марта, женщина трудная, с такой, как ты, в меблированном доме тяжело. Нет чтоб примениться, подладиться... Нет того, чтобы знать свое дело, и точка. То ей мисс Бампус мальчишку портит - это же просто курам на смех! - а теперь, видно, миссис Мильтон стала для Пру нехороша? А миссис Мильтон, между прочим, как-никак, культурная дама, да еще, главное, из благородных. Ты бы. Марта, побольше занималась своим делом, а Мильтоны со своим управятся и без тебя. Если они и не повенчаны, так им за это отвечать в конечном счете, а не тебе. Успеешь с ними поквитаться на страшном суде. А пока что - кому от них вред? Тихие, скромные - сколько я здесь живу, у меня лучше этой пары не было! Мать ничего не ответила. - Ну так как же? - наседала Матильда. - Обидно прислуживать бесстыжей бабе, - упрямо проговорила мать побелевшими губами. - А еще обидней, когда тебя называют бесстыжей бабой только за то, что у тебя кое-что из белья помечено девичьей фамилией, - сказала Матильда Гуд. - Брось, Марта, чепуху-то городить. - Не знаю только, отчего это на его пижаме тоже девичья фамилия, - снова набравшись боевого духа, упиралась мать. - Ты ничего не знаешь, Марта, - сказала Матильда, неприязненно сверля мать одним глазом, а другим глубокомысленно созерцая предмет спора где-то в пространстве. - Я в тебе это замечаю не первый раз, а теперь открыто говорю: ничего ты не знаешь. Мистер и миссис Мильтон будут жить на квартире сколько вздумают, а если ты чересчур привередлива и гнушаешься им прислуживать, найдутся такие, что не погнушаются. Я своих квартирантов оговаривать не позволю. Я не потерплю, чтоб на них возводили напраслину из-за их же нижнего белья. Да, кстати! Как мне раньше в голову не пришло! Ясное дело: человек просто-напросто одолжил пижаму, и все! Или ему друг какой-нибудь отдал, которому она не впору... А может быть, получил наследство, и пришлось срочно сменить фамилию [в Англии принято брать фамилию человека, оставившего в наследство поместье]. Таких случаев сколько угодно. Сплошь да рядом. Почитай газеты. А потом и в стирке часто меняют белье. Знаешь, какие бывают прачечные? Что твой меновой двор. Вот мистер Плейс - у него раз был воротничок с меткой "Фортескью". Летом уезжал отдыхать - и привез. _Фортескью_! Чем тебе не доказательство? Не вздумаешь ли ты. Марта, из-за этого приписать и мистеру Плейсу неведомо что? Или, значит, и он ведет двойную жизнь и вовсе не холостяк? Ты, Марта, наведи у себя порядок в голове. И не думай так низко о людях. Сто оправданий можно найти, а уж потом подумать худое. А тебе, Марта, просто нравится порочить людей. Я сколько раз замечала. Тебя прямо-таки хлебом не корми. В тебе христианского милосердия - ни крупинки! - Такое не хочешь, да заметишь, - сказала мать уже далеко не твердым голосом. - Ты - еще бы! Есть люди, которым дальше носа не видно, а за другими замечают чересчур много. И чем больше я на тебя гляжу, тем мне больше сдается, что ты как раз из таких. Во всяком случае, может, кто и съедет отсюда, а мистер и миссис Мильтон останутся. Кто бы другой из-за этого не съехал. Думаю, ясно, Марта. Мать была ошеломлена. Она прикусила язык, умолкла и потом несколько дней ходила оскорбленная и притихшая, открывая рот лишь в случае крайней надобности и односложно отвечая, когда к ней обращались с вопросом. На Матильду, казалось, это не произвело ни малейшего впечатления. И когда вскоре после этого Матильда велела Пру подать Мильтонам чай, я заметил, что застывшее лицо моей матушки совсем окаменело, но вслух она не возразила ни слова. А потом на моем горизонте, откуда ни возьмись, снова возникла Фанни. Вернула мне ее чистая случайность: после переезда из Клифстоуна в Лондон всякая возможность установить с нами связь исчезла. Весть о возвращении Фанни принес нам мой брат Эрнст. Мы сидели за ужином в нашем подвальчике. Ужин у нас всегда проходил очень славно. На столе появлялась копченая грудинка, хлеб, сыр, легкое пиво. К тому же Матильда Гуд обычно норовила скрасить вечернюю трапезу чем-нибудь "вкусненьким": печеной картошкой в мундире, или, как она говорила, "всякой всячиной на сковородке" - картошкой с разными овощами, приправленными мясной подливой. Потом она брала газету, читала нам что-нибудь вслух и рассуждала о прочитанном умно и живо, а не то вызывала меня на разговор о книгах, которые я читаю. Она обожала убийства и происшествия, и с ее легкой руки все мы очень скоро стали большими специалистами по части мотивов и улик преступлений. - Ты, может, скажешь, что это ни с чем не сообразно, Марта, но только в каждом убийстве вся человеческая природа - как на ладони. Вся до капельки. Сомнительно даже, можно ли узнать, на что человек способен, пока он не совершил убийство. Мать редко могла удержаться, чтобы не клюнуть на эту приманку. - Не пойму, как ты можешь говорить такие вещи, Матильда, - начинала она... Но вот с улицы послышался шум автомобиля, и на дворик, ведущий в подвальный этаж, спустился мой брат Эрнст. Пру отворила ему дверь, и он вошел в комнату. Он был в своей шоферской форме: кожаная куртка, краги. Кепку он держал в руке. - Раньше отпустили сегодня? - спросила Матильда. - В одиннадцать надо к Корт Сиэтр, - сказал Эрнст. - Думал, заверну на пару слов и погреюсь кстати... - Закусишь с нами? Пру, подай-ка ему тарелку, нож, вилку, стакан. Один стаканчик такого пива тебе не помешает править машиной... Сто лет тебя не видали! - Спасибо, мисс Гуд. - Эрнст всегда разговаривал с Матильдой чрезвычайно вежливо. - Пожалуй, закушу. Не подумайте, будто я к вам не собирался. Просто мотаешься целыми днями туда-сюда... Тут было подано угощение, и разговор на время заглох. Попытки возобновить его не увенчались успехом. Эрнст был явно чем-то озабочен, и это, по-видимому, не укрылось от зоркого глаза Матильды Гуд. - Ну и что же ты новенького собрался нам рассказать, Эрни? - внезапно спросила она. - Хм... странная вещь - как это вы догадались, мисс Гуд? Ведь я и в самом деле собрался кое-что рассказать. Такое... Как бы это выразиться... интересное, что ли. Матильда вновь наполнила его стакан. - С Фанни я виделся, вот что, - с решимостью отчаяния брякнул Эрнст. - Ну да! - выдохнула мать. На секунду в комнате воцарилось молчание. - Так! - Матильда Гуд положила локти на стол и волной колыхнулась вперед. - Ты видел Фанни. Красоточку Фанни, которую я знала когда-то. И где же ты ее видел, Эрни? Но Эрнсту было не так-то легко справиться с первой фразой. - Дело было на той неделе, во вторник, - выговорил он наконец. - Там? С этими... которые у вокзала Виктория? - задыхаясь, допытывалась мать. - Ты ее сначала увидел или она тебя? - спросила Матильда. - Стало быть, в тот вторник, - повторил Эрнст. - Заговорил ты с ней? - Говорить-то - нет. Не говорил. - А она с тобой? - Тоже нет. - Откуда ж ты тогда знаешь, что это была наша Фанни? - спросила Пру, внимательно следившая за разговором. - Я думала, ее отправили на погибель в чужую страну - до Булони-то было рукой подать, - запричитала матушка. - Думала, у торговцев живым товаром хватит все-таки совести сбыть девушку подальше от родного дома... Фанни! На панели - в Лондоне! Рядом с нами! Я ей говорила, чем это кончится. Сколько раз учила: иди, говорю, замуж за порядочного человека. Так нет же! Своевольничала, на богатство польстилась... Она к тебе не приставала, Эрни, где мы живем, и все такое? Не увязалась за тобой? На лице моего брата Эрнста было написано мучительное затруднение. - Все было совсем не так, мать, - сказал он. - Совсем не то. Понимаешь... После жестокой схватки с внутренним карманом своей тесной кожаной куртки Эрнст наконец вытащил довольно замусоленное письмо. Он не стал читать его сам, не протянул кому-нибудь из нас - он просто держал письмо в руке. По-видимому, так он чувствовал себя увереннее в роли рассказчика - роли, для которой обладал столь ничтожными данными. - Я лучше с самого начала, - сказал Эрнст. - Все совсем не так, как надо бы ожидать. На той неделе, стало быть. Во вторник. Матильда Гуд предостерегающим жестом остановила мать. - Вечером, наверное? - подсказала она. - Вызов был: отвезти на обед и обратно. Само собой, я Фанни без малого шесть лет не видал, понимаете... Это она меня узнала. - Значит, отвезти на обед и доставить обратно, так? - опять помогла ему Матильда. - Велено было заехать на Брантисмор-гарденс, Эрлс Корт, дом сто два, забрать даму с господином из верхней квартиры, отвезти на Черч-роу, Хемпстед, номер дома укажут. Заехать в десять тридцать и отвезти домой, куда будет сказано. Ну я, значит, еду на Брантисмор-гарденс. Докладываю швейцару, что, мол, прибыл точно в срок и жду. Дом из этих - с квартирами, швейцар в ливрее. Он звонит наверх по телефону, как водится. Спустя немного из дому выходят дама и господин. Я иду к машине, как положено, открываю дверцу. Пока что ничего особенного. Он - джентльмен как джентльмен, в смокинге, обыкновенное дело, на ней - меховая накидка, причесана сама красиво, знаете, как ходят на вечера, и что-то блестит в волосах. Леди с ног до головы. - И это была Фанни? - не выдержала Пру. Вопрос озадачил рассказчика. Несколько секунд немой борьбы - и вот он снова нащупал почву под ногами. - Вроде бы сказать - нет еще. - То есть ты еще ее не узнал, так? - выручила Матильда. - Да. А она только глянула на меня и будто вздрогнула. И садится в машину. Вижу, качнулась вперед и словно бы рассматривает меня, пока он тоже усаживается. Честно скажу, я особо даже не обратил внимания. Даже бы не вспомнил, если б не то, что было потом. Но когда я их отвозил назад, кое-что уже было заметно. Вижу, смотрит она на меня, смотрит... Сначала вернулись опять на Брантисмор-гарденс, сто два. Он вышел и говорит: "Минуточку подождите здесь" - и помогает выйти ей. А она вроде как хочет со мной заговорить - а потом, гляжу, раздумала. Но здесь уж и я думаю себе: "Где-то я вас, миледи, видел". Интересно, что о Фанни у меня даже мысли не было. Единственное, что, вижу, чуть смахивает на нашего Гарри. А что это может быть Фанни, мне и в голову не приходило. Чудеса! Взошли они по ступенькам в подъезд - знаете как: площадка, и на нее выходят несколько квартир. Остановились на минутку под люстрой; смотрю: совещаются о чем-то, а сами посматривают в мою сторону. Потом поднялись в квартиру. - Ты и тогда еще ее не узнал? - спросила Пру. - Примерно четверть часа спустя выходит он. Задумчивый такой. В белой жилетке, смокинг переброшен через руку. Называет адрес недалеко от Слоун-стрит. Выходит, дает на чай - довольно щедро, прямо скажу, и все стоит размышляет. Вроде и надо бы что-то сказать, и не знает как. "У меня, - говорит, - свой счет в вашем гараже. Вы запишите этот вызов". Потом: "Мне обычно присылают другого шофера. Вас, - говорит, - как зовут?" "Смит". "Эрнст Смит?" "Да, сэр". Я уж отъехал и вдруг спохватился: откуда же, черт побери... Ох, извините, пожалуйста, мисс Гуд! - Ничего, ничего, - сказала Матильда. - Дальше. - Откуда, шут его побери, он знает, что меня зовут Эрнст? До того это крепко меня озадачило - чуть не врезался в такси на углу Слоун-сквер. Ночью лежу - не сплю; все думаю да гадаю, и только часа в три утра как стукнет в голову... - Эрнст принял вид рассказчика, припасшего под конец сногсшибательный сюрприз, - что эта молодая дама, которую я возил в тот вечер... - Он выдержал эффектную паузу. - Фанни, - шепотом подсказала Пру. - Сестрица Фанни, - поддержала ее Матильда. - Наша Фанни, - подхватила мать. - Не кто иной, как Фанни собственной персоной! - победоносно объявил мой брат Эрнст и обвел нас взглядом, чтобы насладиться изумлением, вызванным столь ошеломляющей развязкой. - Я так и думала, что Фанни, - закончила Пру. - Накрашена, или как? - спросила Матильда. - Чуть-чуть - не то, что большинство. Теперь почти поголовно все мажутся. Знатные дамы. Жены епископов. Вдовы. Все. По ней как раз не скажешь, что она из этих... ну, из особо размалеванных; даже нисколько. Такая свеженькая, бледноватая - точно как раньше, бывало. - А одета, как настоящая дама? Не крикливо? - Богато одета, - сказал Эрнст. - Богато, без обмана. Но только, как говорится, показного шика - этого нет. - А дом, куда ты их привез, - шумный? Песни, танцы, окна настежь? - Дом очень тихий, солидный. Шторы спущены, и никакого шума. Частный дом. Хозяева вышли к двери проститься: она настоящая леди, он - джентльмен джентльменом. Я и дворецкого видел, - к машине выходил открывать дверь. Не из тех, кого нанимают на вечер. Настоящий дворецкий. Там еще были гости - их дожидался собственный лимузин, шофер пожилой такой, осторожный. Короче, что называется, чистая публика. Матильда повернулась к матери. - В Лондоне-то в Лондоне, да не очень скажешь, чтоб на панели. А он каков из себя? - О нем я слышать не желаю, - объявила мать. - Протасканный такой, кутила? И слегка под мухой? - настаивала Матильда. - По сравнению, каких обычно развозишь с обедов, - куда трезвее. Сразу видно по тому, как считал деньги. Многие из них - и какие еще важные птицы - с обеда едут... ну, как бы это... немножко чудные. Занятно поглядеть. С дверью никак не справятся. Этот - ничего похожего. Вот то-то именно и не понять... Ну, и потом - письмо. - Так. Стало быть, письмо, - кивнула Матильда. - Ты бы. Марта, прочла, а? - Как оно к тебе попало? - спросила мать, даже не пытаясь притронуться к письму. - Не хочешь же ты сказать, будто она тебе дала письмо? - Письмо я получил в четверг. По почте. Пришло в гараж, адресовано мне: Эрнсту Смиту, эсквайру. Интересное такое письмо: про нас спрашивает. Не разберусь я толком, что к чему в этой истории. Думал, голову ломал... К тому же, знаю, как мать ополчилась против Фанни. Сказать, думаю, или не стоит... Голос Эрнста замер. Наступила пауза, которую нарушила Матильда: - Надо бы кому-нибудь прочесть это письмо. Она взглянула на мою матушку, странно усмехнулась - даже углы губ не приподнялись - и протянула руку за письмом. Да, именно Матильда Гуд прочла нам это письмо: вид матери яснее слов говорил, что ей противно к нему прикоснуться. Как сейчас, вижу широкую красную физиономию Матильды над накрытым столом, приподнятую поближе к тусклому пламени маленького газового рожка, чуть склоненную набок, чтобы письмо попало в фокус того глаза, которым она читала. Рядом с нею - безвольное, любопытное лицо Пру с беспокойно бегающими глазками, которые то и дело возвращались к лицу матери: так музыкант в оркестре следит за дирижерской палочкой. Мать сидела очень прямо, бледная, непримиримая. Эрнст развалился на стуле с бесстрастным видом, выражая всем своим массивным обликом полную неспособность "разобраться толком, что к чему". - Ну-с, поглядим, - начала Матильда, пробегая глазами письмо для предварительного знакомства. "Милый Эрни!" М-да... Значит, так: "Милый Эрни! Как чудесно было снова тебя увидеть! Я едва поверила, что это в самом деле ты, даже после того как мистер... мистер..." Написала, а потом передумала и зачеркнула. Мистер такой-то - мистер зачеркнуто - "спросил, как тебя зовут. Я уже стала бояться, что потеряла вас совсем. Где ты живешь, как твои дела? Ты знаешь, я уезжала отдыхать, побывала во Франции, в Италии - ах, что за дивные там места! - и по дороге домой соскочила с поезда в Клифстоуне, потому что хотела повидать всех вас, не могла примириться с мыслью о том, что бросила вас и даже не простилась". - Раньше надо было думать, - вставила мать. - "Здесь я впервые услышала (мне рассказала миссис Бредли) о несчастье, которое случилось с нашим бедным отцом, о том, как он умер. Я сходила на кладбище и вволю наплакалась над его могилой. Не могла сдержаться. Бедный старый папочка! Какая злая судьба - так встретить смерть! Я принесла на его могилу целый ворох цветов и договорилась с кладбищенским служителем Ропсом, чтобы он аккуратно подстригал газончик у могилы". - Подумать только, каково самому-то было при этом! - ужаснулась мать. - Он, покойник, скажет, бывало: "Мне, - говорит, - легче бы мертвой ее увидеть у своих ног, чем знать, что она падшая женщина". А она ему цветочки кладет. Да он, думается, в гробу перевернулся! - Очень возможно, что он теперь стал думать по-другому, - примирительно сказала Матильда. - Откуда нам. Марта, знать? Может быть, на небесах им уж не так сильно хочется видеть, как люди лежат мертвыми у их ног. Может, они там становятся добрее. М-да... Так на чем же это я? Ах, вот: "...аккуратно подстригал газончик у могилы. Никто не знал, где мать, где все вы. Ни у кого не было вашего адреса. Я вернулась в Лондон совсем убитая, думала, что потеряла вас. Миссис Берч говорила, что мама с Пру и Морти пере" ехала в Лондон к знакомым, но куда точно, не знает. И вдруг - смотри, пожалуйста! Нежданно-негаданно снова объявился ты! Вот так удача - даже поверить трудно! А где все остальные? Учится ли Морти? Пру уже, наверное, совсем выросла. Как мне хотелось бы всех увидеть снова и помочь, чем могу! Эрни, милый, очень тебя прошу: передай маме и нашим, что у меня все сложилось счастливо и благополучно. Мне помогает один мой друг. Тот самый, которого ты видел. Пусть и не думают, будто я стала беспутной, испорченной женщиной. Я живу тихо и скромно. У меня своя крохотная квартирка, я много читаю и учусь. Занимаюсь очень прилежно. Я уже выдержала один экзамен, Эрни, университетский экзамен. Прилично знаю французский язык, итальянский, немного говорю по-немецки, занимаюсь и музыкой. У меня есть пианола, и я бы с большим удовольствием как-нибудь поиграла тебе или Морти. Он ведь у нас всегда был любителем музыки. Я о вас думаю часто, очень часто. Расскажи все маме, дай ей это письмо и поскорее сообщи мне все про вас. И не думай обо мне недоброе. Помнишь, Эрни, какое мы затевали с тобой веселье на рождество, как пришли ряжеными к отцу в лавку и он нас не узнал? А помнишь, как ты смастерил кукольный домик и подарил мне на рождение? Ой, а ватрушки, Эрни! Ватрушки - помнишь?" - Что еще за ватрушки? - спросила Матильда. - Да была у нас такая дурацкая игра - обгоняли людей на улице. Я уж не помню точно, в чем там была суть. Но веселились мы до упаду - просто катались со смеху... - Теперь опять о тебе, Морти. "Я бы с радостью взялась помогать Морти, если он еще не раздумал учиться. Теперь у меня есть такая возможность. Я бы очень могла ему помочь. Он уже, конечно, теперь не мальчик. Может быть, он занимается самостоятельно? Передай ему большой привет. Сердечный поклон маме, скажи ей: пусть не думает обо мне слишком худо. Фанни". Фанни. На почтовой бумаге напечатан ее адрес. Все. Матильда уронила письмо на стол. - Ну? - с вызовом бросила она матери. - Похоже, что девочка-то напала на стоящего человека. Таких порядочных - один на десять тысяч... Не всякий законный муженек станет так заботиться... Как думаешь поступить, Марта? Матильда медленно схлынула со стола, откинулась на спинку стула и не без ехидства посмотрела на мать. Я оторвался от лукавой физиономии Матильды и тоже перевел взгляд на сведенное напряжением лицо матери. - Что ты ни говори, Матильда, а только девчонка живет во грехе. - Так ведь и это еще не доказано! - Иначе с чего бы ему... - Мать осеклась. - Есть такое понятие, как великодушный поступок, - изрекла Матильда. - Впрочем... - Нет, - отрезала мать. - Нам ее помощь не нужна. Такую помощь и принять-то стыдно. Пока она живет вместе с этим... - Видимо, вместе как раз не живет. Ну-ну? Дальше что? - Это грязные деньги, - продолжала мать. - Это он ей дает. Деньги содержанки! Я лучше умру, чем дотронусь до ее денег. Разбередив в себе злобу, мать обрела уверенность и красноречие: - Сначала она уходит из дому. Разбивает сердце отцу. Убила ведь она отца-то! Совсем стал не тот, как она ушла, - так и не смог оправиться. Бежит к распутству, к роскошной жизни. Родного брата заставляет себя возить на позорище... - Ну-ну... Так уж и заставляет! - вступилась Матильда. - А что ему еще было делать? И после всего пишет это... это, извините за выражение, письмо. Нахальство - вот что, чистое нахальство. Ни слова раскаяния - ни единого словечка! Хоть бы хватило совести признаться - стыдно, мол: такое натворила. Ничего подобного. Прямо заявляет: жила с любовником и дальше буду. Помощь! Скажите, какая добренькая! Это нам-то, которых сама же осрамила и опозорила! Кто нас заставил бросить Черри-гарденс, чтоб хоть от людей стыд унести? Она! А теперь сюда надумала пожаловать? Прикатит в автомобиле, прыг-прыг по лесенке, накрашенная, расфуфыренная: порадовать несчастную мамочку ласковым словцом! Мало мы выстрадали из-за нее, так ей еще и сюда понадобилось - повеличаться перед нами! Все навыворот! Ну нет. Если она и явится сюда, - хотя, думаю, вряд ли - пускай сначала голову посыплет пеплом и во власянице приползет на коленях... - Этого она не сделает. Марта, - заметила Матильда Гуд. - Ну и пусть тогда держится подальше! Очень нам надо с ней позориться! Выбрала себе дорожку - и оставайся там. А то - сюда! Ишь, чего вздумала! Что ты скажешь жильцам? - Ну, я-то, допустим, нашла бы, что сказать, - возразила Матильда. Но мать и не слушала ее: - Что я им скажу? И потом, надо подумать о Пру. Вот она познакомилась в клубе с мистером Петтигрю, хочет позвать его на чашку чая. Как ей объявить про свою распрекрасную сестрицу? Леди! Содержанка - вот она кто. Да, Матильда, говорю и буду говорить: содержанка, нет ей другого имени. То-то будет чем похвастаться перед мистером Петтигрю! Разрешите представить: моя сестра, содержанка. Его отсюда моментом сдунет. Шарахнется, как от чумы. Разве Пру когда-нибудь сможет показаться в клубе после того, как такое выплывет наружу! А Эрни? Что он ответит приятелям в гараже, когда ему глаза будут колоть, что у него сестра - содержанка? - Насчет этого не беспокойся, мать, - ласково, но твердо сказал Эрнст. - Не было такого случая, чтобы хоть одна душа в гараже мне чем-то вздумала колоть глаза - не было и не будет. Не волнуйся. Разве что кто-нибудь вздумает подавиться собственными зубами... - Ну ладно, а Гарри? Вот он ходит на курсы - а что, если там пронюхают? Сестра - содержанка! Чего доброго, и к занятиям больше не допустят после такого позора. - Ничего, они бы у меня быстро... - начал я по примеру брата, однако Матильда жестом прервала меня. Рука ее описала круг в воздухе и тем же движением остановила мать - впрочем, та уж почти успела высказать, что было у нее на душе. - Понятно, Марта, какие у тебя чувства к Фанни, - сказала Матильда. - Надо думать, это естественно. Конечно, ее письмо... - Матильда взяла письмо со стола и, поджав свои толстые губы, медленно закачала из стороны в сторону грузной головой. - Ни в жизнь не поверю, что девушка, которая написала вот это, - бездушная девка. Ты ожесточилась против нее. Марта. Ты озлобилась. - В конце концов... - начал я, но рука Матильды и на этот раз остановила меня. - Озлобилась! - вскричала мать. - Знаю ее, вот и все. Умеет напустить на себя невинный вид, будто ничегошеньки не случилось, да еще так норовит вывернуть, что ты же окажешься виновата... Матильда перестала качать головой и закивала ею. - Понятно. Очень понятно. А только с какой стати ей было писать это письмо, если бы она не была привязана ко всем вам по-настоящему? С чего бы ей себя утруждать? Корысти-то ей от вас никакой! Доброта в этом письме видна, Марта, и кое-что побольше, чем доброта. Неужели ты все это оттолкнешь? И Фанни и ее помощь? Пусть она и не валяется в ногах и не вымаливает прощения, как полагалось бы! Неужели ты даже не ответишь на письмо? - Затевать переписку? Ну нет! Покуда она остается содержанкой, она мне не дочь. Я ее знать не желаю. А что до помощи - ха! Помощь! Как бы не так! Одна болтовня. Если бы хотела помочь, могла выйти за мистера Кросби. Честный, порядочный был мужчина, такого всякой лестно заполучить... - Что же, тут ясно! - подвела итог Матильда Гуд. Она резким движением перекинула свою неуклюжую голову в сторону Эрнста. - Ну, а ты как, Эрни? Тоже за то, чтобы отвернуться от Фанни? И пусть ватрушки, как пословица говорится, канут в это, как его... в лето и забудутся на веки веков? Эрнст уселся поудобнее и засунул руку в карман. Минуту-другую он что-то обдумывал. - Затруднительная штука, - произнес он наконец. Матильда не выручила его ни единым словом. - Тут надо считаться с молодой особой, которая у меня на примете, - выпалил Эрнст и густо побагровел. Мать живо повернула голову и посмотрела на него. Эрнст с каменным выражением лица глядел в другую сторону. - Оо! - протянула Матильда. - Это что-то новенькое. И кто же она такая, Эрни, твоя молодая особа? - Я не рассчитывал здесь о ней заводить разговор. Так что как ее зовут, пока неважно. У нее свой магазинчик дамских шляп. Это одно уже что-нибудь да значит. И другой такой разумной, милой девушки не сыщешь на всем свете. Мы познакомились на танцах. Ничего еще окончательно не решено, но мы уже как бы помолвлены. Гостинцы приношу. Подарил кольцо, и все такое. Но про Фанни не рассказывал, само собою. Вообще, пока в семейные дела особенно не вводил. Знает, что мы имели свое торговое заведение, что потом разорились и что отец погиб от несчастного случая - и вроде все. Но Фанни... Про Фанни будет объяснить затруднительно. Не то, чтоб я желал с ней слишком круто обойтись... - Тоже ясно. - Матильда с молчаливым вопросом взглянула на Пру и прочла ответ на ее лице. Тогда она снова взяла письмо со стола и очень внятно произнесла: - Сто два, Брантисмор-гарденс, Эрлс Корт. - Она выговаривала эти слова с расстановкой, будто вбивая их в свою память. - Верхняя квартира, говоришь, да, Эрни? Она повернулась ко мне. - Теперь ты. Ты что на все это скажешь, Гарри? - Я хочу сам повидаться с Фанни. Не верю... - Гарри, - вскинулась мать. - Слушай! Раз и навсегда! Запрещаю. Близко к ней не позволю подойти. Я не дам тебя развращать! - Зря, Марта, - сказала Матильда. - Бесполезное дело. _Он все равно пойдет_! Любой мальчишка пошел бы после такого письма, если у него есть сердце и хоть капля мужества. Сто два, Брантисмор-гарденс, Эрлс Корт, - отчеканила она. - Совсем недалеко от нас. - Подходить к ней запрещаю, Гарри, - повторила мать. И вдруг, слишком поздно уразумев до конца, чем угрожает письмо Фанни, схватила его со стола. - Я не допущу, чтобы ей ответили на это письмо. Я сожгу его, как оно и заслуживает. И забуду о нем. Выброшу из головы. Вот! Мать вскочила из-за стола и, издав горлом странный звук, похожий на глухое рыданье, швырнула письмо в камин, схватила кочергу и задвинула его в самый жар, чтобы оно поскорей сгорело. В молчании следили мы, как письмо свернулось, почернело и вспыхнуло ярким пламенем. Мгновение - и перед нами, потрескивая, корчился в агонии лишь черный обугленный остов. Мать возвратилась на свое место, с минуту сидела неподвижно, затем, путаясь непослушными пальцами в складках юбки, достала из кармана жалкий, грязный, старенький носовой платок и заплакала - сначала тихонько, потом вое безутешнее и горше. Пораженные этой вспышкой, мы сидели, не шелохнувшись. - Раз мать запрещает, Гарри, значит, тебе к Фанни ходить нельзя, - проговорил наконец Эрнст ласково, но твердо. Матильда окинула меня суровым, вопрошающим взглядом. - Нет, пойду! - Я в ужасе почувствовал, что из моих глаз вот-вот брызнут эти проклятые слезы! - Гарри! - захлебываясь от рыданий, всхлипывала мать. - Ты... ты разбиваешь мне сердце! Сперва Фанни! Теперь ты... - Вот видишь! - сказал Эрнст. Бурные рыдания чуть утихли: мать ждала, что я отвечу. Моя глупая ребяческая физиономия стала уже, должно быть, совсем пунцовой, голос не слушался, слова застревали в горле, но я ответил как надо: - Я пойду к Фанни. Я спрошу ее напрямик, - правда, что она живет нехорошей жизнью, или нет. - А если да? - сказала Матильда. - Уговорю бросить. Все силы положу, чтобы ее спасти. Да-да! Пусть даже мне придется найти такую работу, чтобы и ее прокормить... Она моя сестра... - У меня вырвалось рыдание. - Я так не могу, мама! Я должен ее увидеть! Я с трудом овладел собой. - Та-ак! - Матильда оглядела меня, пожалуй, скорее с иронией, чем с восхищением, которого я заслуживал. Потом она повернулась к матери. - Справедливей не скажешь. Марта. Я думаю, после этого тебе надо разрешить ему повидаться с Фанни. Слышала: Гарри сделает все, чтобы ее спасти. Как знать? Может быть, он и вправду заставит ее одуматься? - Не вышло бы наоборот, - проворчала мать, утирая глаза: недолгая буря слез улеглась окончательно. - По-моему, все же неправильно, чтоб Гарри к ней ходил, - не сдавался Эрнст. - Во всяком случае, если и передумаешь, Гарри, смотри, чтобы не оттого, что адрес забыл, - усмехнулась Матильда. - Иначе крышка тебе. Если и отступишься от сестры, так по доброй воле, не по забывчивости. Брантисмор-гарденс, Эрлс Корт, дом сто два. Ты лучше запиши. - Брантисмор-гарденс. Сто два. Я решительно шагнул к угловому столику, на котором были сложены мои книги, и твердой рукой вывел адрес Фанни красивым круглым почерком на форзаце смитовской "Principia Latina". Моя первая встреча с Фанни была совсем не похожа на те трогательные сцены, которые я воображал себе заранее. Произошла она через день после того, как Эрнст сообщил нам свою ошеломляющую новость. Я отправился к ней в половине девятого вечера, дождавшись, когда закроется аптека. Дом Фанни произвел на меня весьма внушительное впечатление. По устланной ковром лестнице я поднялся к ее квартире и позвонил. Дверь отворила сама Фанни. Нетрудно было догадаться, что улыбающаяся молодая женщина на пороге ожидала увидеть кого-то другого, а вовсе не нескладного юнца, который молча таращил на нее глаза, и что она не имеет ни малейшего представления о том, кто я такой. Сияющая радость на ее лице сменилась выражением холодной отчужденности. - Что вам угодно? - спросила она. Она очень изменилась. Она стала выше ростом, хоть я к этому времени вытянулся еще больше. Ее волнистые каштановые волосы были перехвачены черной бархатной лентой, сколотой сбоку пряжкой, на которой сверкали и переливались прозрачные камушки. Цвет ее лица и губ стал теплее, чем прежде. Легкое, мягкое зеленовато-синее платье с широкими рукавами открывало ее прелестную шею и белые руки. Нежная, светлая, благоухающая, изумительная, она показалась юному дикарю с лондонских улиц сказочным существом. Ее изящество наполнило меня благоговейным страхом. Я откашлялся. - Фанни, - хрипло проговорил я. - Неужели не узнаешь? Она сдвинула свои красивые брови, и вдруг знакомая милая улыбка осветила ее лицо. - О-ой! Гарри! - Она втащила меня в холл, бросилась мне на шею и расцеловала меня. - Мой маленький братик! Меня перерос! Вот замечательно! Она обошла меня, закрыла входную дверь и взглянула на меня растерянно. - Отчего ты не написал, что придешь? Я до смерти хочу с тобой поговорить, а ко мне с минуты на минуту должен прийти один человек... Что же нам делать? Постой-ка! Маленький белый холл, в котором мы стояли, весело пестрел изящными японскими акварелями. В стене были сделаны шкафчики для шляп и верхней одежды. Старый дубовый сундук стоял на полу. В холл выходило несколько дверей; две из них были приоткрыты. Из-за одной виднелся диван и стол, накрытый для кофе. За другой я разглядел длинное зеркало и обитое ситцем кресло. Фанни чуть замешкалась, будто выбирая, в какую нам войти, потом подтолкнула меня к первой и закрыла за собою дверь. - Ну что бы тебе написать, что придешь! - огорчилась она. - Умираю, хочется с тобой поговорить, а тут как раз должен прийти один человек, который умирает от желания поговорить со мной. Ладно! Поболтаем, сколько успеем. Ну-ка покажись, какой ты? Да-а, сама вижу! А учишься? Мама, мама-то как? Что с Пру? И Эрнст - такой же порох, как прежде? Я еле успевал отвечать. Я попытался описать ей Матильду Гуд; обиняками, осторожно дал ей понять, как страстно и непримиримо настроена матушка, потом стал рассказывать про свою аптеку и только собирался прихвастнуть успехами в латыни и химии, как вдруг она отстранилась от меня и замерла, прислушиваясь. Кто-то открывал ключом входную дверь. - Вот и второй гость пожаловал. - Фанни на миг помедлила в нерешительности, но в следующую секунда ее уже не было в комнате. Я с любопытством огляделся по сторонам и стал рассматривать кофейную машинку, которая булькала на столе... Дверь осталась чуть приоткрытой, и до меня явственно долетел звук поцелуя, а вслед за ним - мужской голос. По-моему, довольно-таки приятный голос - сердечный, живой... - Устал я, Фанни, маленькая! Уф! До смерти устал. Новая газета - это бес какой-то. Начали все не так. Но я ее вытяну! О боги! Если б не эта тихая заводь, где я могу вкусить отдохновение, я бы уж давно слетел с катушек! В голове - ничего, одни заголовки. Возьми пальто, будь добра. Чую запах кофе! Раздалось какое-то движение: должно быть, Фанни остановила гостя у самой двери той комнаты, в которой сидел я. Потом она торопливо что-то сказала. "...брат", - донеслось до меня. - Ах, проклятье! - с чувством произнес голос. - Неужели еще один? Сколько у тебя братьев, Фанни? Выпроводи его. У меня всего-навсего час какой-нибудь, милая... Тут дверь быстро притворили: должно быть, Фанни обнаружила, что она полуоткрыта, - и о чем они говорили дальше, я не слышал. Немного погодя Фанни появилась снова, порозовевшая, с блестящими глазами - и скромница скромницей. Как видно, ее снова расцеловали. - Гарри! - сказала она. - Ужас как жалко, но придется мне попросить, чтобы ты пришел в другой раз. Этот гость... с ним я ведь раньше условилась. Не обижаешься, Гарри? До чего мне не терпится как следует посидеть с тобой и наговориться вдоволь! Ты по воскресеньям не работаешь? Тогда, знаешь что: приходи в это воскресенье к трем, я буду одна-одинешенька, и мы с тобой устроим чай: честь честью, по всем правилам! Не обидишься, а? Я ответил, что ничуть. В этой квартирке понятия о морали выглядели совсем по-иному, чем за ее стенами. - Потому что тебе правда надо бы сначала написать, - продолжала Фанни. - А то свалился, как снег на голову... Она проводила меня до двери. Холл был пуст. Даже пальто и шляпы гостя нигде не было видно. - Поцелуй меня, Гарри. Я с готовностью поцеловал ее. - Честно - не сердишься? - Ни капельки! Конечно, надо было написать. - Я пошел вниз по устланной ковром лестнице. - Так значит, в воскресенье в три! - крикнула она мне вдогонку. - В воскресенье, в три, - отозвался я с площадки. Внизу был расположен общий вестибюль, откуда вела лестница во все квартиры, тут пылал камин и сидел человек, готовый по первому требованию кликнуть для вас кэб или вызвать такси. Это богатство, этот комфорт произвели на меня большое впечатление: я был очень горд, что выхожу на улицу из такого прекрасного дома... И лишь отойдя на порядочное расстояние, я начал понимать, какой неудачей обернулись все мои планы на этот вечер. Я не спросил, ведет ли она нехорошую жизнь. Я даже не подумал уговаривать ее. А сцены, заранее разыгранные мною? Сильный, простодушный и твердый младший брат избавляет легкомысленную, но прелестную сестру от чудовищного порока? Едва только отворилась дверь и я увидел Фанни, как они вылетели у меня из головы! И вот - пожалуйста: впереди еще целый вечер, а что я скажу дома? Что мечта и действительность - совсем разные вещи? Нет. Лучше вообще пока ничего не говорить, а погулять где-нибудь подольше, хорошенько разобраться, как обстоит дело с Фанни, и вернуться домой поздно, чтобы мать уже не смогла сегодня учинить мне допрос с пристрастием... Я повернул к набережной Темзы: здесь было и пустынно, и торжественно, и каждый поворот мог порадовать внезапной красотой. Самое подходящее место, чтобы побродить и поразмыслить. Любопытно вспомнить сейчас, как постепенно менялось мое душевное состояние в тот вечер. На первых порах я все еще витал в радужном мире, откуда только что вернулся. Фанни в довольстве и благополучии, очаровательная, приветливая, уверенная в себе... Светлая, со вкусом обставленная квартира... Дружеский и твердый голос в холле... Эти факты заявляли о себе настойчиво и упрямо, с ними нельзя было не считаться. Какое облегчение после двух лет неизвестности и зловещих догадок хоть на минутку увидеть любимую сестру торжествующей, несломленной, окруженной любовью и заботой! Как весело предвкушать долгое свидание с нею в воскресенье, обстоятельную беседу о том, что было со мной за это время и что я собираюсь делать. Очень может быть, что они и женаты, эти двое, но просто по какой-то неведомой мне причине не имеют возможности открыто объявить о своем браке. Как знать, не это ли собирается поведать мне Фанни в воскресенье - под строжайшим секретом, разумеется? И я смогу, возвратившись домой, ошеломить и пристыдить свою матушку, шепнув ей на ухо тайну Фанни... Но пока я развивал эту мысль и тешился ею, в моем сознании крепла ясная, холодная, трезвая уверенность в том, что все не так, что они вовсе не женаты, и чувство осуждения, годами взращенное в моей душе, словно мрачная тень, затмило светлый образ гнездышка сестры. С каждой минутой я был все больше недоволен ролью, которая выпала в тот вечер на мою долю. Со мною обошлись так, будто я не брат, не опора в трудную минуту, а какой-нибудь мальчишка! Меня попросту выставили за дверь! Непременно следовало сказать ей что-то - пусть в нескольких словах, утвердиться на позициях нравственного превосходства! А этот... этот Гнусный Соблазнитель, без сомнения, притаившийся в комнатке с зеркалом и ситцевым креслом?! Разве не обязан я был поговорить с ним как мужчина с мужчиной? Он уклонился от встречи - не посмел взглянуть мне в лицо! И с этой новой точки зрения я начал мысленно рисовать себе совсем иную сцену: я обличаю, я избавитель! Как полагалось бы начать разговор с Гнусным Соблазнителем? "Итак, сэр, мы с вами встретились наконец..." Да, что-нибудь в этом роде. Я дал волю воображению. Я фантазировал увлеченно, вдохновенно, безудержно. Вот Гнусный Соблазнитель в "безукоризненном фраке" (каковой, судя по прочитанным мною романам, являл собою неотъемлемую принадлежность матерого, закоренелого развратника) корчится под потоками моего бесхитростного красноречия. "Вы увели ее, - скажу я, - из нашего дома, небогатого, но честного и чистого. Вы разбили сердце ее отцу". Да-да! Именно этими словами! "И чем вы сделали ее? Своею куклой, своей игрушкой. Чтоб холить и ласкать, пока вы не натешитесь ею, а после - бросить!" Или, может быть, "отшвырнуть"? Да, "отшвырнуть", пожалуй, лучше. Я шел по набережной Темзы, размахивая руками, и бормотал вслух... - Но ты ведь понимал кое-что? - спросила Файрфлай. - Даже тогда? - Понимал. Но так уж мы привыкли рассуждать в те стародавние времена. - Однако, - сказал Сарнак, - моя вторая встреча с Фанни, подобно первой, тоже была полна неожиданностей и непредвиденных переживаний. Ковер на великолепной лестнице, казалось, заглушил тяжеловесную поступь моей всесокрушающей морали, а когда открылась дверь и я снова увидел свою дорогую Фанни, приветливую, радостную, я начисто забыл все пункты строгого допроса, с которого предполагал начать нашу беседу. Фанни взъерошила мне волосы, чмокнула меня, забрала у меня шапку и пальто, объявила, что я невозможно вытянулся, померилась со мною ростом и втолкнула в свою веселенькую гостиную, где был уже накрыт чай. Чай! Я ничего подобного не видывал! Маленькие сандвичи с ветчиной, сандвичи с какой-то вкусной штукой, которые назывались "Пища богов и джентльменов", клубничное варенье, два разных торта, а на случай, если еще останется пустое местечко в животе, печенье. - Ты умник, что пришел, Гарри. Хотя я так и чувствовала: что б ни случилось, ты придешь. - Мы ведь с тобой всегда вроде держались друг за друга. - Всегда, - согласилась она. - Правда, я думаю, и Эрни с матерью могли бы черкнуть мне хоть слово. Возможно, напишут еще... Электрический чайник ты видел когда-нибудь, Гарри? Ну, смотри! Штепсель вставляется вот сюда... - Зна-аю. - Я включил чайник. - А в корпусе скрыты сопротивления. Я кое-что смыслю в электричестве. И в химии тоже. Научился на городских курсах. Всего мы проходим шесть предметов или, может, семь. А потом, на Тотхилл-стрит есть магазин, и там в витрине полно таких приборов... - Наверное, ты в них отлично разбираешься, - сказала Фанни. - Ты уж, чего доброго, все науки превзошел! Так мы заговорили о самом главном: какие науки я изучаю и чем мне заняться в будущем. Ах, что это за удовольствие - беседовать с человеком, который способен по-настоящему понять твою неодолимую тягу к знаниям! Я рассказывал о себе, о своих мечтах и замыслах, а руки мои тем временем опустошали уставленный яствами стол, подобно стае прожорливой саранчи: я ведь и вправду рос как на дрожжах... Фанни поглядывала на меня с улыбкой и задавала вопросы, возвращая меня к тому, что было ей особенно интересно. А когда мы вдоволь наговорились, она показала, как обращаться с пианолой, и я поставил валик Шумана, хорошо знакомый мне по концертам мистера Плейса, и с невыразимым наслаждением проиграл его сам! Управляться с пианолой, как я убедился, было совсем не трудно; вскоре я так наловчился, что мог уже играть с выражением. Фанни похвалила меня за сообразительность. Пока я возился с пианолой, она приняла посуду со стола, потом уселась рядом, я мы стали слушать, обмениваясь впечатлениями, и обнаружили, что научились гораздо лучше разбираться в музыке с тех пор, как расстались. Выяснилось, что мы оба поклонники Баха (оказывается, совсем неправильно называть его "Бач", а я и не знал) и Моцарта, имя которого следовало тоже произносить немножко иначе! Затем Фанни принялась расспрашивать меня, какое дело я хотел бы избрать себе в жизни. - Незачем тебе больше торчать у этого старичка в аптеке, - объявила она. Что, если мне поступить на работу, связанную с книгами? Устроиться продавцом в книжный магазин или помощником библиотекаря, а может быть, в типографию или издательство, выпускающее книги и журналы? - А сам писать не думал? - спросила Фанни. - Люди иногда начинают самостоятельно... - Пробовал как-то сочинять стихи, - признался я. - И статью раз послал в "Дейли Ньюс". О вреде спиртных напитков. Да не напечатали... - Ну, а серьезные вещи писать никогда не хотелось? - Что - книги? Как Арнольд Беннет [английский романист и драматург (1867-1931)]. Еще бы! - Только не знал, с какой стороны подступиться, да? - Начать трудно, понимаешь, - объяснил я, будто только в этом и была вся загвоздка. - Да, надо аптекаря бросать, - повторила Фанни. - А если мне поговорить кое с кем из знакомых - вдруг для тебя нашлось бы место получше, а, Гарри? Пойдешь? - Можно! - протянул я. - Почему не "конечно"? - перебила Файрфлай. - Что ты! У нас было принято говорить "можно"! Эдакая сдержанная небрежность... Но вы видите, как непростительно я снова отклонился от заранее выработанных позиций? Так мы с Фанни и проболтали весь вечер! Устроили себе отличный холодный ужин в ее хорошенькой столовой; Фанни научила меня готовить дивный салат: взять луковицу, нарезать тонко-тонко, добавить немножко сахару и приправить белым вином... А после - опять это чудо - пианола, ну, а потом с большой неохотой я наконец отправился восвояси. И, очутившись на улице, я, как и в первый раз, вновь испытал уже знакомое чувство, будто внезапно перенесся в другой мир, холодный, унылый, суровый мир, в котором господствуют совсем иные представления о морали... Снова мне было невмоготу идти прямо домой, где меня встретят градом бесцеремонных вопросов и омрачат и испортят мне этот вечер. И когда наконец мне все-таки пришлось вернуться, я солгал: - У Фанни квартирка - загляденье, и счастлива она - дальше некуда. Точно не знаю, но по ее словам я так понял, что этот дядька думает ско