огословских страстей, как не понять и суеверий, что заставляли древних говорить о своих богах только иносказательно, дикарей - чахнуть и умирать только потому, что их сфотографировали, а фермера времен королевы Елизаветы возвращаться с полдороги, когда на пути ему попались три вороны, если даже он ехал в далекую и важную поездку. Даже я, сам прошедший через все это, вспоминаю теперь наши споры с сомнением и недоверием. Мы и в наши дни принимаем веру - все люди живут верой; но в прежние времена все безнадежно путали подлинную веру с вымученными нелепыми верованиями, со способностью принять некие ложные истины. Я склонен думать, что и верующие и неверующие были тогда лишены веры в нашем нынешнем ее понимании: для такой веры ум их был недостаточно развит. Они способны были поверить только в то, что можно увидеть, потрогать и назвать словами, точно так же, как их древние дикие предки не могли заключить какую-либо торговую сделку без определенных предварительных церемоний. Правда, они больше не поклонялись идолам и не искали утешения в иконах и паломничествах к святым местам, но все еще отчаянно цеплялись за печатное и вслух высказанное слово и за готовые формулы. Но к чему воскрешать отголоски старых словопрений? Скажу только, что в поисках бога и истины мы оба скоро вышли из себя и наговорили много нелепого. Теперь - с беспристрастной высоты моих семидесяти трех лет - я присуждаю пальму первенства его преподобию мистеру Геббитасу; моя диалектика была плоха, но его - еще хуже. На щеках у него выступили красные пятна, голос стал крикливым. Мы все резче и резче прерывали один другого. Мы выдумывали факты и ссылались на авторитеты, имена которых я не умел как следует произнести, и видя, что мистер Геббитас избегает серьезной критики основ религии и упоминаний о немецких философах, я обрушил на него - не без успеха! - имена Карла Маркса и Энгельса, как толкователей библии. Глупейший спор! Отвратительный! Наши голоса становились все громче, и в них все чаще прорывались нотки раздражения. Наверное, моя мать, стоя на лестнице, прислушивалась с возрастающим страхом, умоляя в душе: "Не оскорбляй ты его, дорогой. Не оскорбляй. Мистер Геббитас с ним в дружбе. Постарайся поверить тому, что говорит мистер Геббитас", - хотя мы все еще делали вид, что уважаем друг друга. Уж не помню как, но на первый план в нашем споре выступило нравственное превосходство христианства перед всеми иными верованиями. В истории мы оба разбирались плохо и потому храбро обобщали факты, пользуясь больше всего собственной фантазией. Я объявил христианство моралью рабов, а себя - учеником немецкого писателя Ницше, бывшего тогда в моде. Должен сознаться, что для ученика я был весьма скверно знаком с творениями моего учителя. В сущности, все, что я знал об этом писателе, было мною почерпнуто из двух столбцов "Призыва", напечатавшего о нем статью за неделю перед тем... Но преподобный мистер Геббитас "Призыва" не читал. Я знаю, что вам трудно мне поверить, но уверяю вас, что мистер Геббитас, безусловно, не слыхал даже имени Ницше, хотя этот писатель занял совершенно определенную и вполне ясную позицию в своих нападках на ту религию, хранителем которой был мой почтенный собеседник. - Я ученик Ницше, - объявил я с таким видом, словно этим все сказано. Мистер Геббитас так растерялся, услышав незнакомое имя, что мне пришлось его повторить. - А знаете ли вы, что говорит Ницше? - злорадно наседал я на него. - Во всяком случае, он получил должный ответ, - пытался вывернуться мой противник. - От кого? - продолжал я наскакивать. - Скажите мне, от кого? - И я насмешливо ждал ответа. Счастливый случай вывел мистера Геббитаса из затруднительного положения, а меня приблизил к роковому падению. Не успел я задать, свой вопрос, как послышался цокот лошадиных копыт и стук колес. Я увидел кучера в соломенной шляпе и великолепную карету, запряженную парой серых лошадей, - редкость для Клейтона. Преподобный Геббитас подошел к окну. - Как, да ведь это, кажется, старая миссис Веррол! Да, несомненно, это она и есть. Что ей от меня нужно? Он повернулся ко мне, следы горячности исчезли с его лица, и оно сияло теперь, как солнце. Очевидно, не каждый день миссис Веррол удостаивала его визитом. - Меня так часто прерывают, - сказал он, осклабившись. - Извините меня, я на минутку. А потом... потом я скажу вам насчет этого субъекта. Только не уходите, прошу вас, пожалуйста, не уходите. Уверяю вас... очень интересно. Он вышел из комнаты, махая руками, чтобы удержать меня. - Я _должен_ уйти! - крикнул я ему вдогонку. - Нет, нет, нет, - послышалось из коридора. - Я еще не ответил на ваш вопрос, - добавил он и, кажется, даже пробормотал "Полнейшее заблуждение" и побежал по лестнице навстречу старой даме. Я выругался, подошел к окну и неожиданно для себя оказался совсем рядом с проклятым столом. Я взглянул на него, затем на старуху, обладающую такой властью, и передо мной мгновенно встал образ ее сына я Нетти. Стюарты, без сомнения, уже признали совершившийся факт... И я тоже... Что я здесь делаю? Зачем я здесь торчу и теряю драгоценное время? Я вдруг точно очнулся и почувствовал прилив энергии. Чтобы удостовериться, я еще раз взглянул на услужливо изогнутую спину священника, на длинный нос старой дамы и ее дрожащие руки и затем быстрыми точными движениями отпер ящик, положил в карман четыре золотых, запер ящик и снова выглянул в окно - они все еще разговаривали. Отлично. Он, возможно, еще не скоро заглянет в ящик. Я посмотрел на часы. До поезда в Бирмингем оставалось двадцать минут. Успею купить новые ботинки и уехать. Но как отсюда выбраться? Я смело вышел в коридор и взял свою шляпу и палку... Пройти мимо него? Конечно, не может же он вступить со мной в препирательства, будучи занят с такой важной особой... И я смело спустился с крыльца. - Мне нужен список всех, действительно заслуживающих... - говорила старая миссис Веррол. Странно, но мне тогда и в голову не пришло, что передо мной мать человека, которого я иду убивать. Я как-то, не смотрел на нее с этой точки зрения. Я думал о бессмысленности общественного строя, предоставляющего этой трясущейся старухе власть по собственному капризу давать и отнимать у сотен своих ближних насущные средства к жизни. - Можно составить предварительный список, - говорил мистер Геббитас и взглянул на меня с озабоченным видом. - Я должен идти, - ответил я на мелькнувший в его глазах вопрос и прибавил: - Я вернусь через двадцать минут. И я ушел, а он тотчас же повернулся к своей покровительнице, как бы мгновенно забыв о моем существовании. Он, вероятно, втайне был доволен моим уходом. Я был необычайно хладнокровен и чувствовал себя решительным и сильным, словно эта быстрая и ловкая кража воодушевила меня. Наконец-то я смогу осуществить свой план! Меня не пугали препятствия, я чувствовал, что преодолею их. Сейчас я пойду на Гэккер-стрит к сапожнику и куплю у него крепкую, хорошую пару ботинок - это займет десять минут, - до станции еще пять минут, и я в поезде! Я чувствовал себя сильным и безнравственным сверхчеловеком Ницше. Мне только не пришло в голову, что часы священника могут быть неверны. На поезд я опоздал. Отчасти потому, что часы Геббитаса отставали, а отчасти благодаря торговому упрямству сапожника, желавшего во что бы то ни стало примерить мне еще одну пару, хотя я и сказал ему, что больше у меня нет времени. Купив наконец последнюю пару и дав ложный адрес для отсылки моей старой обуви, я поспешил на станцию и тогда только перестал чувствовать себя ницшеанским сверхчеловеком, когда увидел хвост уходящего поезда. Я решил не ехать из Бирмингема прямо в Шэпхембери, а сперва отправиться в Монксхемптон, оттуда в Уэйверн и затем, уже с севера, въехать в Шэпхембери. Правда, возможно, придется переночевать где-нибудь по пути, но зато это избавит меня от всяких преследований, кроме разве самых настойчивых. Ведь это еще не убийство, а только кража четырех фунтов. Дойдя до Клейтон-Крэста, я уже совершенно успокоился. У Крэста я оглянулся назад. Что это был за мир! Внезапно мне пришло в голову, что все это я вижу в последний раз. Если я настигну беглецов и исполню задуманное, я умру вместе с ними или буду повешен. Я остановился и внимательнее всмотрелся в широкую безобразную долину. Это была моя родная долина, и я думал, что ухожу из нее навсегда; и, однако, при прощальном взгляде группа городов, которая породила меня, унизила, искалечила и сделала тем, чем я был, показалась мне какой-то странной, необычной. Вероятно, я просто привык видеть широкий ландшафт, открывающийся с этого места, задернутым смягчающим покровом ночи, а теперь видел его при будничном свете яркого послеполуденного солнца. Отчасти это было, наверное, причиной того, что долина показалась мне чужой. Но, быть может, то напряженное душевное волнение, которое я переживал уже более недели, сделало меня более прозорливым, дало мне возможность проникнуть глубже в то, что казалось обычным, усомниться в том, что казалось несомненным. В первый раз я тогда заметил этот хаос копей, домов, гончарен, железнодорожных станций, каналов, школ, заводов, доменных печей, церквей, часовен, лачуг - вся эта беспорядочная громада уродливых дымящих случайностей, в которой люди жили так же счастливо, как лягушки в сорной яме. Здесь все теснилось, калечило друг друга и не обращало внимания ни на что вокруг. Дым заводских труб пачкал глину в гончарнях, грохот поездов на железных дорогах заглушал церковные песнопения, разврат кабаков подступал к дверям школ, а безрадостные жилища тупо жались друг к другу, теснимые со всех сторон чудовищно разросшимися фабриками. Человечество задыхалось среди творений рук своих, и все его силы уходили на то, чтобы умножать хаос, подобно тому, как бьется и все глубже увязает в трясине слепое раненое животное. В тот день я не представлял себе это ясно. Еще менее понимал я, как все это связано с моими планами мщения и убийства. Я описал это ощущение удушливого хаоса так, как будто я об этом думал; на самом же деле я в то время лишь почувствовал это на минуту при взгляде на долину. Никогда больше не увижу я этих мест. Эта мысль вновь мелькнула у меня в голове. Но она меня вовсе не огорчила. У меня была возможность умереть на чистом воздухе, под ясным небом. Из отдаленного Суотингли вдруг донесся неясный звук - вой далекой толпы, затем быстро последовавшие один за другим три выстрела. На мгновение это меня смутило... Пускай, во всяком случае, я покидаю все это. Слава богу, я покидаю все это! Повернувшись, чтобы идти, я вспомнил о матери. В скверном мире я ее оставляю. Моя мысль на минуту сосредоточилась на ней. Чрезвычайно живо представил я себе, как там, внизу, под этим послеполуденным солнцем суетится она, еще не зная, что потеряла меня, что-то делает, согнувшись, в подвальной кухне, может быть, пошла с лампой в судомойню, а может быть, терпеливо сидит, глядя в огонь, на котором кипятится чай для меня. Жалость и раскаяние охватили меня при мысли о горе, нависшем над ее ни в чем не повинной головой. Для чего же я это делаю? Для чего? Я снова остановился. Вершина холма уже отделяла меня от дома. Я почти готов был вернуться к матери. И тут мне вспомнились деньги священника. Если он уже их хватился, то что меня ждет, когда я вернусь? И если я вернусь, как мне положить их обратно? И какая ночь предстоит мне после того, как я откажусь от мести? И что будет, когда вернется молодой Веррол? А Нетти? Нет. Отступать уже поздно. Но я мог бы все-таки поцеловать матушку на прощание, оставить ей записку, успокоить ее хоть на короткое время. Всю ночь она будет прислушиваться и ждать меня... Не послать ли ей телеграмму со Второй Мили? Нет, нельзя. Слишком поздно, слишком поздно. Это значило бы выдать себя, навести преследователей на прямой и ясный след, если они кинутся мне вдогонку. Нет, мать пусть не страдает. Печально шел я к станции Вторая Миля, но теперь меня как будто вела какая-то иная воля, более сильная, чем моя. В Бирмингем я приехал до захода солнца и как раз успел на последний поезд в Монксхемптон, где я намеревался переночевать. 5. ПОГОНЯ ЗА ДВУМЯ ВЛЮБЛЕННЫМИ Поезд в Монксхемптон, на который я сел в Бирмингеме, привез меня не только в места, где я никогда не бывал, но от дневного света, от соприкосновения с обычными вещами он перенес меня в волшебную ночь, над которой царил гигантский метеор. В это время как-то особенно заметна стала смена дня и ночи. С ними менялась даже оценка всех земных событий. Днем комета фигурировала лишь в газетных статьях, ее оттесняли на задний план тысячи более живых интересов, она была ничто по сравнению с надвигавшейся на нас военной грозой. Это было астрономическое явление, где-то там, над Китаем, за миллионы миль от нас в небесной глубине. Мы про него забывали. Но как только заходило солнце, все взоры обращались к востоку, и метеор снова простирал над нами свою загадочную власть. Все ждали его восхода, и тем не менее каждую ночь он поражал чем-нибудь неожиданным. Каждый раз он вставал блистательнее, чем можно было себе представить, увеличивался и странно изменял свои очертания. На нем образовался менее яркий, но более густой зеленый диск, который ширился вместе с ростом кометы, - тень Земли. Метеор светился своим собственным светом, так что эта тень не была черной и резко очерченной, а лишь светилась фосфорически и менее ярко, по мере того как гасло солнце. Когда метеор поднимался к зениту, в то время как остатки дневного света уходили вслед за опускающимся солнцем, зелено-белое освещение стирало краски дня и придавало всему на земле призрачный характер. Беззвездное небо вокруг него стало таким необыкновенно синим - такой синевы я не видел ни раньше, ни потом. Помню также, что, когда я выглянул из поезда, громыхавшего по направлению к Монксхемптону, я с изумлением заметил медно-красный цвет, примешивавшийся ко всем теням. Безобразные промышленные городишки Англии превращались в фантастические города. Местные власти повсюду распорядились не освещать улицы - на них и без того ночью вполне можно было читать, - и когда я шел по незнакомым бледным, почти белым улицам Монксхемптона, круглоголовые тени электрических фонарей ложились мне под ноги. Освещенные окна светились красновато-оранжевым светом, точно отверстие какой-то фантастической завесы, протянутой пред раскаленной печью. Бесшумно ступавший полисмен указал мне сотканную из лунного света гостиницу, и человек с зеленым лицом отпер двери. Здесь я провел ночь. А наутро фантастическое жилище оказалось шумной и грязной маленькой харчевней, где отвратительно пахло пивом; хозяин был жирный и хмурый человек с красными пятнами на шее, а за дверью шумела людная улица, вымощенная булыжником. Заплатив по счету, я вышел на улицу, где во все горло кричали продавцы газет, стараясь перекричать заливавшуюся громким лаем собаку. Они выкрикивали: "Поражение Великобритании в Северном море! Гибель военного корабля со всей командой!" Я купил газету и пошел на станцию, читая по пути приведенные там подробности об этом торжестве старой цивилизации. Миной, пущенной с немецкой подводной лодки, был взорван громадный броненосец со всеми орудиями, взрывчатыми веществами, самыми дорогими и лучшими машинами того времени и с ним - девятьсот крепких, отборных людей. Я дочитался до военной горячки и не только забыл про комету, но забыл даже, зачем я пришел на станцию, зачем купил билет и еду в Шэпхембери. Таким образом, жаркий день снова победил, и люди забыли про ночь. Каждую ночь все блистательней и настойчивей сияла над нами красота, чудо, обещание из бездны, и мы притихали, очарованные. Но при первых же серых звуках дня, при стуке отпираемых болтов, при громыхании тележки с молоком мы забывали чудо, и наш обычный пыльный день, зевая и потягиваясь, снова вступал в свои права. Угольный дым застилал от нас небо, и мы просыпались для грязной, беспорядочной рутины жизни. - Жизнь всегда была такою, - говорили мы, - такою она и останется. На великолепие этих ночей почти всюду смотрели только как на зрелище. Никакого значения ему не придавали. Что касается Западной Европы, то здесь лишь небольшая невежественная часть низших классов смотрела на комету как на предзнаменование конца света. В тех странах, где еще сохранилось крестьянство, все было иначе, но в Англии крестьяне давно уже исчезли. Здесь все были грамотные. В спокойное время, накануне такого внезапного разрыва с Германией, газеты исключили в своих статьях о комете всякую возможность возникновения паники. Бродяги с большой дороги, ребятишки в детской - и те знали, что весь этот блеск весит не больше нескольких десятков тонн. Этот факт был убедительно доказан чудовищным отклонением кометы, низринувшим ее прямо на нашу землю. Она прошла в непосредственной близи от трех небольших астероидов, не вызвав ни малейшего отклонения их пути, тогда как сама она уклонилась почти на три градуса. Когда она столкнется с Землей, то тем, кто окажется на той стороне нашей планеты, которая соприкоснется с кометой, представится чудесное зрелище, но больше решительно ничего не произойдет. Было сомнительно, окажемся ли мы этими счастливцами. Метеор будет занимать все большую и большую часть неба, причем тень нашей Земли будет приглушать его сияние; и, наконец, он покроет все небо светящимся зеленым облаком с белыми краями на западе и востоке. Затем наступит затишье - его продолжительность никто не пытался предсказывать, - и вслед за тем мы увидим ослепительное сверкание падающих звезд. Они могут оказаться какого-нибудь необычайного цвета вследствие неизвестного элемента, о котором свидетельствует зеленый пояс кометы. Некоторое время на нас будет сыпаться дождь падающих звезд. Возможно, писали газеты, что некоторые из них достигнут поверхности Земли и будут исследованы. Наука утверждала, что больше ничего не произойдет. Вихрь разгонит зеленые облака, и весьма вероятно, что разразятся грозы. Но сквозь потускневшие клочки кометы проглянет прежнее небо, прежние звезды, и все останется таким же, как и раньше. И так как событие это должно было произойти во вторник между часом ночи и одиннадцатью утра (я ночевал в Монксхемптоне в субботу), то на нашем полушарии оно будет видно только частично, а может быть, и вовсе не будет. Если явление произойдет поздней, то видны будут разве что падающие звезды. Так уверяла наука. И все же это не помешало последним ночам быть самыми великолепными и самыми памятными из всех, какие видело человечество. Ночи стали очень теплыми. Я безрезультатно пробродил весь следующий день по Шэпхембери. А при восходе невиданно величественного ночного светила безмерно страдал от мысли, что его ореолом увенчана любовь Веррола и Нетти. Взад и вперед, взад и вперед без устали ходил я по берегу моря, всматриваясь в лица прогуливавшихся пар, сжимая в кармане револьвер, со странной болью в сердце, не имевшей ничего общего с яростью. Наконец все гуляющие разошлись по домам, и я остался наедине с кометой. Утренний поезд, привезший меня из Уэйверна в Шэпхембери, опоздал на целый час; говорили, что причиной этому была переброска войск навстречу возможному вторжению со стороны Эльбы. Шэпхембери показался мне тогда странным местом. Впрочем, тогда я многое начинал находить странным. Теперь я понимаю, что место было действительно очень странное. Но для меня, непривычного к путешествиям, все казалось чуждым, даже море. До этого я всего два раза в жизни побывал с экскурсиями на побережье Уэльса, где огромные каменистые скалы на фоне гор придают ландшафту совсем иной характер, чем на восточных берегах Англии. Здесь жители называют скалами холмики рассыпчатой беловато-коричневой земли футов в пятьдесят вышиной. Тотчас же по приезде я начал систематическое обследование Шэпхембери. Живо помню придуманный мною план розысков и то, как моим расспросам мешало всеобщее стремление говорить только о возможности высадки немцев, прежде чем английский флот дойдет сюда из канала. Ночь с воскресенья на понедельник я провел в небольшом трактире в одном из переулков Шэпхембери. Так как поезда по воскресеньям ходили редко, то я попал в Шэпхембери лишь в два часа пополудни и до понедельника вечером не мог напасть на их след. Когда небольшой местный поезд, обогнув холм, стал приближаться к Шэпхембери, то замелькали огромные доски с рекламами, выставленные на участках, поросших высокой, колеблемой ветерком травой; они перерезали открывшуюся взору морскую даль. Большинство объявлений рекламировало всяческие яства или лекарства, которые следует после них принимать; раскрашены они были в расчете не столько на красоту, сколько на то, чтобы запечатлеться в памяти, резко выделяясь среди мягких тонов пейзажа восточного берега. Большинство этих реклам, игравших весьма важную роль в жизни того времени - только благодаря этим рекламам и могли существовать наши огромные, на много страниц газеты, - восхваляло, как я уже заметил, пищу, напитки, табак и, наконец, лекарства, обещавшие восстановить здоровье, подорванное употреблением вышеперечисленных предметов. Куда бы вы ни пошли, вам всюду напоминали ослепительными буквами, что в конце концов человек лишь немногим лучше червя, этого существа без глаз, без ушей, которое зарывается в землю, живет и не жалуется в своей питательной грязи, что человек, как и червь, - только "питательный канал с прилегающими к нему вспомогательными органами". Кроме того, там мелькали большие черно-белые доски с восхвалениями различных земельных участков под громким названием "поместий". Индивидуалистическая предприимчивость старого времени привела к тому, что вся земля вокруг приморских городов, за исключением небольших пространств на южном и юго-восточном побережье, была распланирована на будущие улицы, а улицы - на участки и под постройки. Если бы эти планы осуществились, то все население нашего острова можно было бы поселить на морской берег. Но ничего этого, разумеется, не произошло, берега были обезображены лишь в целях спекуляции. Рекламы агентов стояли повсюду, свежие и полинявшие, а плохо проложенные дороги зарастали травой, хотя кое-где на углах уже виднелись дощечки с названиями улиц: "Трафалгар-авеню" или "Морской проспект". То там, то сям какой-нибудь мелкий рантье или лавочник, скопивший небольшую сумму и доверившийся местному агенту, выстроил себе домик, и он стоял, унылый, скверно построенный, на дешевом участке, в неудачном месте, с шатким забором и развевающимся на ветру бельем. Потом наш поезд пересек шоссе, и по сторонам потянулись ряды жалких кирпичных домиков - жилища рабочих, а также грязные черные сараи, из-за которых "участки" являют такое неприятное зрелище, что указывало на приближение к центру округа, который, по словам местного путеводителя, представлял собой "восхитительнейший уголок Восточной Англии, этого края цветущих маков". Потом снова жалкие дома, мрачная неуклюжесть электрической станции с высокой трубой, потому что полного сгорания угля тогда еще добиваться не умели, и наконец мы достигли железнодорожной станции в трех четвертях мили от центра этого "очага здоровья и развлечений". Прежде чем начать расспросы, я тщательно осмотрел весь город. В начале дороги от станции к городу стояли ряды дрянных, по-видимому, влачивших нищенское существование, но очень претенциозных лавчонок, потом трактир и извозчичья биржа, затем после небольшого ряда маленьких красных вилл, наполовину скрытых в садиках, поросших кустарником, дорога переходила в главную улицу, слишком пеструю, но довольно красивую, погруженную в воскресный покой. Где-то вдали звонил церковный колокол, и дети в светлых новых платьях шли в воскресную школу. Через площадь, окруженную оштукатуренными домами, где сдавались комнаты - она была как две капли воды похожа на площадь в Клейтоне, только покрасивее и почище, - я дошел до вымощенной асфальтом и обсаженной живой изгородью набережной. Тут я сел на железную скамью, и мне бросился в глаза прежде всего широкий песчаный берег, кое-где покрытый грязью, с предназначенными для купания будочками на колесах, обклеенными рекламами каких-то пилюль, затем фасады домов, смотревшие прямо на эти пищеварительные советы. Вправо и влево от меня тянулись террасами пансионы, частные отели, дома меблированных комнат; за ними на одной стороне - строящийся дом в лесах, а на другой, за пустырем, над всеми зданиями возвышался громадный красный отель. К северу на низких бледных холмах виднелись белые зубцы палаток, в которых расположились лагерем местные добровольцы уже под ружьем. К югу тянулись песчаные дюны, кое-где поросшие кустарником и группами хилых сосен, и, конечно, там тоже торчали доски реклам. Над этим пейзажем простиралось чистое голубое небо, солнце отбрасывало черные тени, а на востоке белело море. Было воскресенье, публика обедала, на улицах было пусто... "Странный мир!" - подумал я тогда. Вам теперь он должен казаться просто непостижимым. Затем я стал обдумывать свои дела. Как начать поиски? Что именно спрашивать? Я долго думал об этом - сперва не очень настойчиво, ибо я был утомлен, - затем мне пришли в голову удачные мысли. Разрешил я свою задачу довольно остроумно. Я сочинил следующую историю: мне случилось отдыхать в Шэпхембери, и я воспользовался этой возможностью, чтобы разыскать владелицу дорогого боа из перьев, забытого в отеле моего дяди в Уэйверне молодой дамой, путешествующей с молодым джентльменом - вероятно, это чета новобрачных. В Шэпхембери они должны были приехать в четверг. Я несколько раз повторил себе эту историю и придумал своему дяде и его отелю подходящие названия. Во всяком случае, это должно полностью оправдать все мои расспросы. Я давно решил все это, но продолжал сидеть: у меня не хватало сил приступить к делу. Затем я направился к большому отелю. Он казался таким роскошным, что, на мой взгляд, это было самое подходящее место для богатого молодого человека из хорошей семьи. Высокие массивные двери растворил передо мной иронически-вежливый помощник швейцара в великолепной зеленой ливрее. Он выслушал меня, все время поглядывая на мое платье, и затем с немецким акцентом посоветовал мне обратиться к важному главному швейцару, который передал меня молодому человеку, восседавшему с царственным видом за конторкой, сверкавшей бронзой и полированным деревом, как в банкирской конторе, вернее, в десяти банкирских конторах, вместе взятых. Этот молодой человек, разговаривая, не сводил глаз с моего воротничка и галстука, а я и без того знал, что они ужасны. - Мне нужно разыскать молодую даму и джентльмена, которые приехали в Шэпхембери в четверг, - сказал я. - Ваши друзья? - спросил он с ужасающей иронией. В конце концов выяснилось, что по крайней мере здесь они не останавливались. Быть может, позавтракали, но комнаты не снимали. Я вышел из отеля - дверь мне опять вежливо отворили - и, почувствовав себя оскорбленным и униженным в своем классовом достоинстве, решил в этот день больше никуда не обращаться с расспросами. Моя решимость явно убывала, как отлив. Кругом было много гуляющей публики, и воскресное изящество их нарядов смущало меня. От смущения я даже забыл о своем намерении. Я чувствовал, что мой карман, вздувшийся от револьвера, бросается в глаза, и мне было неловко. Берегом моря я вышел за город и бросился на землю среди камешков и морских маков. Такое подавленное настроение не проходило до самого вечера. С заходом солнца я пошел на вокзал и стал расспрашивать носильщиков. Но оказалось, что они гораздо лучше помнят багаж, чем публику, а я не имел никакого понятия о том, какой багаж могли иметь с собой молодой Веррол и Нетти. Затем у меня завязался разговор с очень нахальным стариком с деревянной ногой и серебряным кольцом на пальце, который подметал ступеньки с бульвара к морю. Он многое знал о молодых парах, говоря о них только в общих выражениях, и он ничего не знал о той молодой паре, которую я искал. Он напомнил мне самым неприятным образом о чувственной стороне жизни, и я был очень рад, когда канонерка, появившаяся в открытом море, начала давать сигналы береговой страже и лагерю и оборвала его замечания о праздниках, пляжах и нравственности. Я пошел дальше - отлив кончился, и я вновь был полон решимости, - сел на скамью на бульваре и стал наблюдать, как краснело поднимающееся облако холодного огня, погасив багряное зарево заката. Моя полуденная усталость проходила, кровь горячее текла в жилах. И когда сумрак и мягкое сияние кометы сменили пыльный солнечный день и отняли у этого чуждого мне места его своеобразную деловитость и бессмысленный практицизм, ко мне вернулся романтический пыл и страсть, и я снова начал думать о чести и отмщении. Я запомнил эту смену настроений, так как я очень ярко ее почувствовал, но думаю, что с меньшей отчетливостью то же самое много раз происходило и раньше. В старое время ночь и свет звезд обладали той задушевной несомненностью, которой лишен был день. День в городах и других населенных местах захватывал человека своей шумной суетой, рассеивал его, сталкивал с другими людьми, настойчиво требовал внимания. Темнота скрывала наиболее острые углы всего этого нагромождения людских нелепостей, и человек мог жить и мечтать. В ту ночь у меня было странное ощущение близости Нетти и ее любовника, мне все казалось, что я могу внезапно столкнуться с ними. Я уже говорил, что долго бродил по бульварам, всматриваясь в каждую пару. Заснул я наконец в незнакомой спальне, увешанной безвкусно разрисованными цитатами из библии, проклиная себя за напрасно потерянный день. Напрасно искал я их и на следующее утро, но после полудня я напал сразу на несколько следов, правда, очень запутанных. Раньше не находилось ни одной пары, похожей на Веррола и Нетти, теперь я открыл их целых четыре. Каждая из них могла быть тою, которую я искал, и ни одна не внушала полной уверенности. Все они приехали в среду или в четверг. Две пары еще продолжали занимать свои комнаты, но ни одной не было дома. Позднее я сократил свой список, вычеркнув молодого человека в коричнево-сером костюме, с бакенбардами и длинными манжетами, сопутствуемого дамой лет тридцати с хвостиком, ярко выраженной леди. Мне противно было на них смотреть. Другая пара отправилась на далекую прогулку, и хотя я караулил их пансион до тех пор, пока свет волшебного облака не смешался с последними лучами необычайно красивого заката, я их все-таки пропустил. Оказалось, что они сидели в столовой за отдельным столиком, в амбразуре полукруглого окна со свечами под красными абажурами. Оба они то и дело поглядывали на великолепие, которое нельзя было назвать ни днем, ни ночью. Девушка в своем розовом вечернем платье показалась мне воздушной и прелестной - достаточно прелестной, чтобы взбесить меня; ее белые руки и плечи были прекрасной формы, а овал лица, светлые волосы около ушей - все было полно очарования. Но это была не Нетти, а ее счастливый спутник принадлежал к выродившемуся типу, удивительно часто встречавшемуся среди нашей старой аристократии, - блондин без подбородка, с большим острым носом и маленькой головкой, с томным выражением лица и с такой длинной шеей, что для нее нужен был бы целый рукав вместо воротничка. Я стоял под окном в ярком зеленоватом свете кометы, ненавидя и проклиная их за то, что они так надолго задержали меня, но ушел только тогда, когда они заметили меня - черное воплощение зависти, резко выделявшееся в ослепительном свете кометы. С Шэпхембери было покончено. Теперь вопрос был в том, за которой из двух остающихся пар мне нужно следовать. Я возвратился на бульвар, обсуждая этот вопрос сам с собой и бормоча при этом себе под нос, ибо в чудесном сиянии ночи было что-то такое, от чего человек словно пьянел и становился легкомысленным. Одна из двух последних пар уехала в Лондон, а другая в Бунгало, дачный поселок близ Боун-Клиффа. Где же находится этот Боун-Клифф? На верхней ступени лестницы к морю я нашел знакомого старика с деревяшкой. - Добрый вечер, - приветствовал я его. Он указал своей трубкой на море; на пальце блеснуло серебряное кольцо. - Чудно, - сказал он. - Что такое? - Прожекторы. Дым. Суда идут к северу. Если бы проклятый Млечный Путь не позеленел, можно было бы все разглядеть. Он был так занят этим, что вначале не обращал внимания на мои вопросы, но наконец удостоил бросить через плечо: - Знаю ли я Бунгало? Как же, знаю. Художники и тому подобное. Веселое житье! Совместное купание - просто безобразие, да. - Но где это? - спросил я, вдруг разозлившись. - Смотрите, - сказал он. - Что там блеснуло? Черт меня побери, если это не пушечный выстрел! Выстрел был бы слышен прежде, чем суда приблизятся настолько, что видна будет вспышка. Он не ответил. Пришлось доказывать ему на деле, что, пока не добьюсь своего, я его не оставлю в покое. Я наконец схватил его за плечо и встряхнул, и только тогда он оторвался от фантастической пляски огней на горизонте, выругался и обернулся ко мне. - Семь миль по этой дороге, - сказал он. - А теперь убирайтесь ко всем чертям. Я тоже выругался в знак благодарности и пошел в указанном направлении. У конца бульвара полисмен, смотревший на небо, подтвердил мне указание старика с деревянной ногой. - Дорога очень пустынна! - крикнул он мне вдогонку... У меня была странная уверенность, что на этот раз я напал наконец на верный след. Темные массы Шэпхембери остались позади, и я шел в бледном сумраке со спокойствием путешественника, приближающегося к концу пути. Я не могу припомнить это путешествие последовательно, помню только, что меня одолевала усталость. Море было гладкое и блестело, как зеркало, по его серебристой поверхности пробегала широкая зыбь, которая потом от легкого бриза рассыпалась рябью. Дорога была то песчаная - нога утопала в серебристо-бесцветном песке, - то усыпанная сверкающим известняком. Сонные песчаные холмы поросли черным кустарником, то густыми группами, то отдельными кустами. Некоторое время я шел по лугу, и на траве неясно виднелись большие овцы, похожие на привидения; потом - по черному сосновому лесу, бросавшему густую тень на дорогу и выславшему на опушку искривленные, малорослые деревья. Вскоре стали попадаться сиротливые чародейки сосны, сурово простиравшие ко мне ветви, когда я проходил мимо. И среди леса, среди теней, молчания и света - вдруг нелепая в своей неуместности реклама строительной компании: "Строим дома на любой вкус". Помню, что где-то в стороне упорно лаяла собака; помню, что несколько раз я вынимал из кармана и внимательно осматривал свой револьвер. Вероятно, я был полон мыслями о своем намерении, думал о Нетти и мщении, но сейчас я совершенно не помню этих чувств. Вижу только очень ясно зеленый отблеск, пробегавший по металлу револьвера, когда я вертел его в руках. А надо мной высилось небо, чудесное, сияющее, беззвездное и безлунное, синяя пустая глубина горизонта между морем и кометой. Как-то раз далеко у сверкающего горизонта появились, словно призраки, три длинных черных военных судна без мачт, без парусов, без дыма, без огней, таинственные, темные и смертоносные. Они шли очень быстро, строго держа дистанцию. Когда я снова взглянул на них, они уже казались совсем крошечными и скоро пропали в светлом сумраке. Один раз как будто сверкнула молния, и я принял это сперва за пушечный выстрел, но потом взглянул на небо и увидел бледный след зеленого огня. Воздух словно задрожал и затрепетал вокруг меня, кровь быстрее побежала по жилам, я словно ожил... Где-то на моем пути дорога раздвоилась, но не помню, было ли это близ Шэпхембери или в самом конце моего странствия; помню только, что я стоял в нерешительности между двумя почти одинаковыми колеями. Под конец я очень устал. Груда сваленных, увядших морских водорослей преградила мне путь; следы колес виднелись в разных направлениях; я сбился с дороги и бродил, спотыкаясь между песчаными грядами, почти у самого моря; я сошел на край смутно блестевшей песчаной отмели; какой-то фосфорический блеск привлек меня к воде. Я наклонился и стал разглядывать искорки света, мелькающие на водной ряби. Потом я со вздохом выпрямился и стоял, всматриваясь в пустынную тишину этой дивной последней ночи. Метеор провел свою блестящую сеть уже по всему небу и уходил теперь к западу; увеличилось синее пространство на востоке, дальний край моря потемнел. Одна звезда, убежав от великого сияния, выглянула в небе, мерцая и трепеща от своей смелости, и остановилась на границе невидимого. Как хорошо! Как тихо и хорошо! Мир. Тишина. Непостижимое спокойствие, облаченное в гаснущее сияние... Душа моя переполнилась, и я вдруг заплакал. Что-то новое, неведомое текло в моей крови. Я почувствовал, что совсем не хочу убивать. Я не хотел убивать. Я не хотел больше быть рабом своих страстей. Лучше уйти из жизни, уйти от дневного света, который горячит, будоражит и вызывает желания, уйти в холодную вечную ночь и отдохнуть. Игра окончена. Я проиграл. Я стоял у края великого океана, мне страстно хотелось молиться, и я жаждал покоя. Скоро на востоке вновь поднимется красная завеса и изменит все кругом, и снова на месте таинственной неопределенности воцарится серый, жестокий мир четкой несомненности. Сейчас отдых, передышка, но завтра я снова буду Вильямом Ледфордом, полуголодным, плохо одетым, неуклюжим, бесчестным человеком, язвой на лице жизни, источником тревог и горя даже для родной любимой матери. В жизни для меня не осталось никакой надежды, лишь месть перед смертью. Так зачем она мне, эта жалкая месть? У меня вдруг промелькнула мысль, что можно сейчас же покончить со всем, а тех, других, оставить в покое. Войти в это манящее море, в этот теплый плеск волн, где соединились вода и свет, остановиться, когда вода дойдет до груди, и вложить в рот дуло револьвера... А почему бы и нет? С усилием оторвался я от края воды и в раздумье стал подниматься по берегу... Потом обернулся и посмотрел на море. Нет. Что-то во мне говорило "нет". Надо еще подумать. Идти было трудно: мешал глубокий песок и частый кустарник. Я сел среди черных кустов, опершись подбородком на руку. Револьвер я вынул из кармана, посмотрел на него и оставил в руке. Жизнь? Или смерть? Мне казалось, что я вопрошаю самую глубину жизни, на самом же деле я незаметно задремал. Двое купающихся в море. Я проснулся. Все та же дивная белая ночь, и синяя полоса ясного неба не стала шире. Эти люди подошли, должно быть, в тот момент, когда я засыпал, и разбудили меня. Они были по грудь в воде и теперь выходили из нее, возвращаясь на берег. Впереди женщина, с волосами, обвитыми вокруг головы, и следом за ней мужчина; два стройных силуэта, посеребренные сиянием света в струях блестящей зеленой воды и мелких волн. Он плеснул в нее водой, она ответила тем же, вода уже доходила им только до колен, и через мгновение их ноги блеснули на серебристом песке. На обоих были плотно прилегающие к телу купальные костюмы, не скрывавшие красоты молодых тел. Она взглянула через плечо, увидела его ближе, чем ожидала, и с легким криком, пронзившим мне сердце, бросилась бежать прямо на меня; как ветер, пронеслась она мимо, мелькнула в черных кустах, он за нею, и оба скрылись за песчаным холмом. Я слышал, как они кричали и смеялись, задыхаясь от бега... Вдруг меня охватило бешенство. Я вскочил с поднятыми кулаками, окаменел на мгновение, бессильно грозя далекому небу. Эта быстроногая купальщица, вся сотканная из света и красоты, была Нетти, и с нею он, ради которого она изменила мне. Как молния, промелькнула мысль, что я мог здесь умереть, упав духом и не отомстив! Через мгновение я уже гнался за беспечной, ничего не подозревавшей парой, неслышными шарами, по мягкому песку, с револьвером в руке. Добежав до вершины песчаного холма, я увидел среди дюн дачный поселок, который искал. Где-то хлопнула дверь, беглецы исчезли. Я остановился, всматриваясь. Невдалеке виднелась группа из трех домиков, они вбежали в один из них, но я не успел разглядеть, в который. Все двери и окна были растворены, и нигде не было видно огня. Местечко, на которое я наконец наткнулся, возникло из протеста людей с артистическими наклонностями, ведущих бездумную жизнь и ненавидящих тесные рамки дорогих и чопорных приморских курортов той поры. В то время железнодорожные компании обыкновенно продавали вагоны, отслужившие известное число лет, и какой-то изобретательный человек придумал превратить эти вагоны в жилые домики для летнего отдыха. Это вошло в моду у того класса людей, в котором господствует дух богемы; они соединяли два-три вагона, и эти импровизированные жилища, выкрашенные в веселые цвета, с широкими верандами и навесами представляли самый приятный контраст с чопорностью курортов. Без сомнения, в этой бивачной жизни было много неудобств, поэтому такие поселки обыкновенно наполняла жизнерадостная молодежь, переносившая всякие неудобства весело и беспечно. Легкий муслин, банджо, китайские фонарики, спиртовки для стряпни - вот, кажется, отличительные признаки таких поселков. Но для меня это странное убежище искателей удовольствий оставалось загадочным и непонятным, и неясные намеки старика с деревянной ногой не уменьшали, а еще усиливали мое недоумение. Это было всего лишь сборище легкомысленных и праздных людей, но я видел его в самом мрачном свете, как все бедняки, отравленные вечной необходимостью убивать в себе всякую жажду радости. Беднякам, рабочим в замасленной одежде недоступны были чистота и красота, и они, обреченные на жизнь в грязи и мраке, мучимые неосуществимыми желаниями, со жгучей завистью и темными, мучительными подозрениями глядели на жизнь своих ближних, которым повезло больше. Представьте себе мир, где простые люди считали любовь скотством. В старом мире в основе половой любви всегда таилось что-то жестокое. Таково по крайней мере мое впечатление, которое я пронес через бездну Великой Перемены. Успех в любви считался ни с чем не сравнимым триумфом, неудача - позором... Мне не казалось странным, что это дикое представление пронизывало насквозь все мои чувства и в тот момент сплело все эти чувства в один клубок. Я верил - и был прав, мне кажется, - что любовь всех истинно любящих была тогда своего рода вызовом, что, соединяясь в объятиях друг друга, они бросали вызов всему окружающему миру. Люди любили наперекор всему миру, а эти двое любили назло мне. Моя неистовая ревность подстерегала их любовные утехи. Отточенный меч, самый острый на всем свете, таился в их розовом саду. Верно ли это или нет, но так мне тогда казалось. Я никогда не играл с любовью, я не был легкомысленным влюбленным. Я желал пламенно, я любил страстно. Быть может, поэтому-то я и писал такие неуместные и запутанные любовные письма: шутить такой темой я не мог... Мысль о сияющей красоте Нетти, о том, как дерзко отдалась она, как легко досталась победителю, доводила меня до бешенства, почти превосходящего мои физические силы, слишком яростного для моего сердца и нервов. Я медленно спустился с песчаного холма к этому странному поселку чувственных радостей. Теперь в моем жалком теле жил могучий дух ненависти. Как карающий меч, я был отточен для страданий, смерти и жгучей ненависти. Я остановился в раздумье. Начать обходить один домик за другим, пока на мой стук не ответит один из тех двух? А если ответит служанка? Или ждать и караулить, может быть, до утра? А тем временем... Во всех ближайших домиках теперь все стихло. Если я подойду потихоньку, то через отворенные окна, может быть, увижу или услышу что-нибудь такое, что наведет на след. Обойти вокруг крадучись или пройти прямо к двери? Сейчас настолько светло, что она узнает меня даже издалека. Я опасался, что, впутав в свое дело расспросами третьих лиц, я рискую встретиться с изменниками в присутствии этих третьих лиц, и они могут отнять у меня револьвер, схватив за руки. И, кроме того, каким именем они тут назвались? "Бум!" - Звук медленно дошел до моего сознания и тотчас же повторился. Я с нетерпением обернулся, как человек, задетый дерзким прохожим, и увидел милях в четырех от берега на серебряной ряби волн большой броненосец, выбрасывавший из трубы красные искры. Когда я обернулся, снова сверкнул огонь орудий, стрелявших в сторону открытого моря, и в ответ над горизонтом тоже замелькали огни и заклубился дымок. Так осталось это в моей памяти; ясно вижу самого себя - я не сводил глаз с моря в состоянии какого-то глупого изумления. Как все это некстати! И что мне за дело до всего этого? С прерывистым свистом взвилась ракета с мыса за поселком и врезалась жарким золотом в небесное сияние: послышались звуки третьего и четвертого выстрелов. Окна темных домиков вспыхивали одно за другим квадратами алого света, вначале мигающего, а потом становившегося ровным. Показались темные головы, обращенные к морю, отворилась дверь и выбросила наружу полосу желтого света, сразу же утонувшего в блеске кометы. Это напомнило мне о том, что я должен сделать. "Бум, бум!" Когда я опять взглянул на большой броненосец, за его трубой дрожало маленькое пламя, похожее на факел. Слышно было, как работают его машины. В поселке перекликались голоса. Из ближайшего домика вышел мужчина в белом купальном халате, до смешного напоминавший араба в бурнусе, и остановился, озаренный сиянием, не отбрасывая тени. Он приставил руку козырьком над глазами, посмотрел на море и крикнул тем, кто был в домике. Эти люди внутри - это они! Мои пальцы крепче сжали револьвер. Что мне за дело до этой военной бессмыслицы? Я обойду кругом между песчаными дюнами и незаметно подойду к домикам с другой стороны. Морской бой может помочь мне, но в остальном он меня нисколько не интересует. "Бум! Бум!" Гулкие, потрясающие звуки докатились до меня, ударили по сердцу и смолкли. Сейчас Нетти выйдет посмотреть. Одна, потом еще две закутанные фигуры вышли из домиков и присоединились к мужчине в белом халате. Тот показал рукой на море и звучным тенором стал давать объяснения. Я мог расслышать некоторые слова. - Это - немецкое судно, - говорил он. - Теперь ему конец. Кто-то стал возражать, слышались спорящие голоса, но слов я не разобрал. Я медленно пошел в обход, наблюдая за этой группой. Они вдруг закричали все вместе, да так громко, что я остановился и посмотрел на море. На том месте, куда только что попал заряд, предназначенный для броненосца, взвился высокий фонтан. Второй фонтан взметнулся еще ближе к нам, за ним третий, четвертый, и тут на мысу, откуда взлетела ракета, появилось и медленно рассеялось вихревое облако пыли. Тотчас же вслед за этим раздался оглушительный взрыв, и обладатель тенора подпрыгнул и крикнул: - Попали! Да, так что я хотел?.. Разумеется, я должен пройти за домиками и приблизиться сзади. Высокий женский голос кричал: - Молодожены, молодожены, выходите же посмотреть! Что-то слабо блеснуло в тени ближайшего ко мне домика, мужской голос ответил что-то неразборчивое, зато потом я ясно услышал голос Нетти: - Мы только что купались. Человек, который вышел первым, закричал: - Разве вы не слышите пальбу? Идет бой, и совсем близко - милях в пяти от берега. - Что? - отозвались из домика, и окно отворилось. - Вон там. Я не расслышал ответа из-за шороха моих собственных движений. Ясно, что эти люди поглощены морским сражением и не посмотрят в мою сторону, поэтому я пошел прямо в темноту, туда, где была Нетти и куда влекли меня темные желания моего сердца. - Смотрите! - закричал кто-то, указывая на небо. Я взглянул вверх и... что это?.. Все небо было исчерчено яркими зелеными струями; они исходили из одного центра - где-то между западным горизонтом и зенитом. В сияющих облаках вокруг метеора началось странное движение - словно струи текли на запад и обратно на восток с таким треском, как будто по всему небу шла стрельба из призрачных пистолетов. Мне показалось, что сам метеор идет мне на помощь, что со своими бесчисленными пистолетами он спускается, как завеса, чтобы скрыть бессмыслицу, происходящую на море. "Бум!" - прогремело орудие большого броненосца. "Бум!" - отвечали преследовавшие его крейсеры. Вид этих струящихся и пенящихся полос света на небе вызывал головокружение. С минуту я стоял, ослепленный и опьяненный. На минуту мысль моя оторвалась от будничной прозы. А что, если фанатики правы и наступает конец света? Какое торжество для Парлода! Но тут мне пришло в голову, что все это происходит лишь для того, чтобы способствовать моей мести. Бой на море, небо над головой - все гремит и сверкает, как грозная оболочка моего деяния. Нетти вскрикнула шагах в пятидесяти от меня и снова разбудила во мне ярость. Я вернусь к ней среди этого ужаса, неся неожиданную смерть. Я настигну ее своей пулей среди леденящего страха и громовых раскатов. При этой мысли я вскрикнул - никто этого не слыхал - и пошел прямо на нее, открыто держа в руке револьвер. Пятьдесят шагов, сорок, тридцать... Маленькая группа людей, все еще не замечающих моего приближения, росла в моих глазах и становилась все значительнее, а небо, стреляющее зеленым огнем, и сражение на море отступали все дальше и дальше. Кто-то выскочил из ближайшего домика с каким-то недоговоренным вопросом и остановился, увидя меня. Это была Нетти в какой-то кокетливой темной накидке, и зеленое сияние освещало ее прелестное лицо и белую шею. Я ясно видел выражение ужаса и отчаяния на ее лице при моем приближении; она стояла, точно что-то схватило ее за сердце и держало на месте как цель для моих выстрелов. "Бум!" - раздался выстрел орудий броненосца, точно команда. "Бэнг!" - вылетела пуля, посланная моей рукой. А ведь я не хотел убивать ее. Клянусь, в эту минуту я не хотел убивать ее. "Бэнг!" - Я опять выстрелил, продолжая идти, и оба раза, по-видимому, не попал. Она сделала шаг мне навстречу, продолжая пристально смотреть на меня, но тут кто-то подбежал, и рядом с нею я увидел Веррола. Потом неизвестно откуда появился тяжеловесный, жирный иностранец в купальном халате, с капюшоном и отгородил их от меня. Он показался мне какой-то нелепой помехой. Лицо его выражало удивление и ужас. Он кинулся мне наперерез с протянутыми руками, словно пытался удержать бегущую лошадь. Он выкрикивал какую-то чепуху - хотел, кажется, уговорить меня, как будто уговоры могли что-нибудь изменить. - Не вас, болван вы этакий! - крикнул я хрипло. - Не вас! Но он все-таки заслонял Нетти. Колоссальным усилием воли я удержался от порыва прострелить его жирное тело. Я помнил, что убивать его не должен. На мгновение я застыл в нерешительности, затем быстро бросился влево и обежал его протянутую руку, но увидел перед собой двух других, нерешительно преграждавших мне дорогу. Я выпустил третью пулю в воздух, прямо над их головами, и побежал на них; они разбежались в разные стороны; я остановился и увидел в двух шагах от себя бежавшего сбоку молодого человека с лисьей физиономией, видимо, намеревавшегося схватить меня. Видя, что я остановился с весьма решительным видом, он сделал шаг назад, втянул голову в плечи и поднял руку для самообороны. Путь был свободен, и впереди я увидел бегущих Веррола и Нетти; он держал ее за руку, чтобы помочь ей. "Как бы не так!" - сказал я. Я неудачно выстрелил в четвертый раз и тут в бешенстве от промаха бросился за ними, чтобы догнать и застрелить их в упор. - Этих еще не хватало! - крикнул я, отмахиваясь от непрошеных защитников... - Один ярд, - задыхаясь от быстрого бега, говорил я вслух. - Один ярд, и только тогда стрелять, не раньше. Кто-то гнался за мной, может быть, несколько человек - не знаю, мы вмиг оставили их позади. Мы бежали. Некоторое время я был весь поглощен однообразном бега и погони. Песок превратился в вихрь зеленого лунного света, воздух - в рокотание грома. Вокруг нас струился блестящий зеленый туман... Но не все ли нам равно? Мы бежали. Догоняю я или отстаю? Весь вопрос в этом. Они проскочили сквозь дыру вдруг вынырнувшей перед нами разрушенной ограды, на миг мелькнули передо мной и повернули вправо. Я заметил, что мы бежали теперь по дороге. Но этот зеленый туман! Казалось, мы прорывались сквозь его толщу. Они исчезали в нем, но я сделал бросок и приблизился к ним на дюжину футов, если не более. Она пошатнулась. Он крепче вцепился в ее руку и потащил вперед. Потом они бросились влево. Теперь мы бежали уже по траве. Под ногами было мягко. Я споткнулся и упал в канаву, почему-то полную дыма, выскочил из нее, но они уже ушли в вихрящийся туман и смутно виднелись вдали, как привидения... Я все бежал. Вперед! Вперед! Я стонал от напряжения. Опять споткнулся и выругался про себя. Где-то сзади во мраке рвались пушечные снаряды. Они скрылись! Все скрывалось, но я бежал. Потом еще раз споткнулся. Ноги мои путались в чем-то, что-то мешало мне двигаться; высокая трава или вереск, я не мог разглядеть, - всюду только дым, клубившийся у моих колен. Что-то кружилось и звенело в моем мозгу - тщетная попытка удержать темную зеленую завесу, которая все падала, складка за складкой, все падала и падала. Вокруг сгущалась тьма. Я сделал последнее, отчаянное усилие, поднял револьвер, выпустил наудачу свой предпоследний заряд и упал, уткнувшись головой в землю. И вдруг зеленая завеса стала черной, а земля, и я, и все вокруг перестало существовать. ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ЗЕЛЕНЫЙ ГАЗ 1. ПЕРЕМЕНА Казалось, будто я пробудился после освежающего она. Я очнулся не сразу, а только раскрыл глаза и спокойно продолжал лежать, рассматривая целую полосу необыкновенно ярких красных маков, пламеневших на фоне пылающего неба. Вставала ослепительная утренняя заря, и целый архипелаг окаймленных золотом пурпурных островов плыл по золотисто-зеленому морю. Сами маки, с их бутонами на стеблях, напоминавших лебединые шеи, с их расписными венчиками и прозрачными поднятыми вверх мясистыми околоплодниками, как бы сияли и казались тоже сотканными из света, только более плотного. Я спокойно, без удивления любовался несколько минут этой картиной, потом заметил мелькавшие среди маков щетинистые золотисто-зеленые колосья зреющего ячменя. Смутный вопрос о том, где я нахожусь, появился в моем сознании и тут же исчез. Вокруг было тихо. Вокруг было тихо, как в могиле. Я чувствовал себя очень легко и наслаждался полным физическим блаженством. Я заметил, что лежу на боку, на помятой траве, среди поля, засеянного выколосившимся ячменем, но заросшего сорняками, и что все это каким-то необъяснимым образом насыщено светом и красотой. Я приподнялся, сел и долго любовался нежным маленьким вьюнком, обвившимся вокруг стеблей ячменя, и курослепом, стлавшимся по земле. Снова выплыл вопрос: что это за место и как я здесь уснул? Но я не мог ничего припомнить. Меня смущало, что мое тело было как бы не моим. Каким-то непонятным образом все казалось мне чуждым: и мое тело, и ячмень, и прекрасные маки, и медленно, все шире разливающийся блеск зари там, позади меня, - все это было мне незнакомо. Я чувствовал себя так, как будто я был частицею ярко раскрашенного окна и заря пробивалась сквозь меня. Я чувствовал себя частью прелестной картины, полной света и радости. Легкий ветерок прошелестел, наклоняя колосья ячменя и навевая новые вопросы. Кто я? С этого следовало начать. Я вытянул левую руку, грубую руку, с обшмыганным рукавом, но я воспринимал ее словно не настоящую, а написанную Боттичелли руку какого-нибудь нищего. Я несколько минут внимательно смотрел на красивую перламутровую запонку манжеты. Мне припомнился Вилли Ледфорд, которому принадлежала эта рука, как будто этот Вилли был вовсе не я. Кончено! Мое прошлое - в общих туманных чертах - стало воскресать в памяти яркими неуловимыми обрывками, словно предметы, рассматриваемые в микроскоп. Мне вспомнились Клейтон и Суотингли: узкие темные улицы, как на гравюрах Дюрера, миниатюрные и привлекательные своими мрачными, красками, - по ним я шел к своей судьбе. Я сидел, сложив руки на коленях, и припоминал мое странное бешенство, завершившееся бессильным выстрелом в сгущавшийся мрак конца. Воспоминание об этом выстреле заставило меня содрогнуться. Это было так нелепо, что я невольно улыбнулся со снисходительным сожалением. Бедное, ничтожное, злое и несчастное существо! Бедный, ничтожный, злой и несчастный мир! Я вздохнул от жалости не только к себе, но и ко всем пылким сердцам, истерзавшимся умам, к людям, полным надежд и боли, обретшим наконец покой под удушливой мглой кометы. С тем старым миром покончено, он не существует более. Они все были так слабы и несчастны, а я теперь чувствовал себя таким сильным и бодрым. Я был вполне уверен, что умер; ни одно живое существо не могло бы обладать такой совершенной уверенностью в добре, таким всеобъемлющим чувством душевного покоя. Кончена для меня та лихорадка, которая называется жизнью. Я умер, и это хорошо, но... поле? Я почувствовал какое-то противоречие. Значит, это райская нива, засеянная ячменем? Мирная и тихая райская нива ячменя с неувядающими маками, семена которых даруют мир. Конечно, странно было обнаружить ячменные поля в раю, но это, вероятно, еще не самое удивительное, что мне предстоит увидеть. Какая тишина! Какой покой! Непостижимый покой! Он настал для меня наконец. Как все тихо; ни одна птица не поет. Должно быть, я один в целом мире. Не слышно птиц, замолкли и все другие звуки жизни: мычание стад, лай собак... Что-то похожее на страх закралось мне в душу. Все вокруг прекрасно, но я одинок! Я встал и ощутил горячий привет восходящего солнца, казалось, стремившегося навстречу мне с радостными объятиями поверх колосьев ячменя... Ослепленный его лучами, я сделал шаг. Нога моя ударилась о что-то твердое, я нагнулся и увидел мой револьвер, синевато-черный, как мертвая змея. На мгновение это меня озадачило. Но я тотчас совершенно забыл о нем. Меня захватила эта сверхъестественная тишина. Восходит солнце, и ни одна птица не поет. Как прекрасен был мир! Прекрасен, но безмолвен! По ячменному полю направился я к старым кустам крушины и терновника, окаймлявшим поле. Проходя, я заметил среди стеблей мертвую, как мне показалось, землеройку, а затем неподвижно лежавшую жабу. Удивляясь тому, что жаба при моем приближении не отпрыгнула в сторону, я остановился и взял ее в руки. Тело ее было мягкое, живое, но она не сопротивлялась; глаза заволокла пелена, и она не двигалась в моей руке. Долго стоял я, держа это маленькое безжизненное существо в своей руке. Затем очень осторожно наклонился и положил ее на землю. Я весь дрожал от какого-то ощущения, не поддающегося описанию. Теперь я стал внимательно разглядывать землю между стеблями ячменя и всюду замечал жучков, мух и других маленьких существ, но все они не двигались, а лежали в том положении, в каком упали, когда их обдало газом; они казались не живыми, а нарисованными. Некоторые из них мне были совсем неизвестны. Вообще я очень плохо знал природу. - Господи! - воскликнул я. - Неужели же только я один? Я шагнул дальше, и что-то резко пискнуло. Я поглядел по сторонам, но ничего не увидел, а только заметил легкое движение между стеблями и услышал удаляющийся шорох крыльев какого-то невидимого существа. При этом я снова взглянул на жабу - она уже смотрела и двигалась. И вскоре нетвердыми и неуверенными движениями она расправила лапки и поползла прочь от меня. Меня охватило удивление, эта кроткая сестра испуга. Впереди я увидал коричнево-красную бабочку, сидевшую на васильке. Вначале я подумал, что ее шевелит ветер, но затем заметил, - крылышки ее трепещут. Пока я смотрел на нее, она ожила, расправила крылья и вспорхнула с цветка. Я следил за ее извилистым полетом, пока она не исчезла. И так жизнь возвращалась ко всем существам вокруг меня, возвращалась медленно, напряженно - все начинало пробуждаться, расправлять крылья и члены, щебетать и шевелиться. Я шел медленно и осторожно, боясь наступить на какое-либо из этих оглушенных, с трудом пробуждающихся к жизни существ. Изгородь поля зачаровала меня. Она текла и переплеталась, как великолепная музыка: тут было много волчьих бобов, жимолости, пузырника и мохнатого горошка; подмаренник, хмель и дикий ломонос обвивали ее я свешивались с ветвей; вдоль канавы ромашки высовывали свои детские личики то рядами, то целыми букетами. В жизни я не видел такой симфонии цветов, ветвей и листьев. И вдруг в глубине изгороди я услышал щебетание и шорох крыльев пробудившихся птиц. Ничто не умерло, но все изменилось, все стало прекрасным. Я долго стоял и ясными, счастливыми глазами смотрел на сложную красоту, расстилавшуюся передо мной, удивляясь, как богат земной мир... Жаворонок нарушил тишину переливчатой трелью; один, потом другой; невидимые в воздухе, они ткали из этой синей тишины золотой покров. Земля точно создавалась вновь - только повторяя такие слова, могу я надеяться дать хоть какое-нибудь понятие о необычайной свежести этого зарождающегося дня. Я был так захвачен изумительными проявлениями жизни, так отрешился от своего прошлого, полного зависти, ревности, страстей, жгучей тоски и нетерпения, точно я был первым человеком в этом новом мире. Я мог бы необычайно подробно рассказать, как у меня на глазах раскрывались цветы, рассказать об усиках вьющихся растений и былинках трав, о лазоревке, которую я бережно поднял с земли, - прежде я никогда не замечал нежности ее оперения, - о том, как она раскрыла свои большие черные глаза, посмотрела на меня, бесстрашно усевшись на моем пальце, не торопясь, распустила крылья и улетела; я мог бы рассказать о массе головастиков, кишевших в канаве; они, как и все существа, живущие под водой, не изменились под влиянием перемены. Так я провел первые незабвенные минуты после пробуждения, совершенно забыв в восторженном созерцании каждой мелочи все великое чудо, происшедшее с нами. Между живой изгородью и ячменным полем вилась тропинка, и я, довольный и счастливый, неторопливо пошел по ней, любуясь окружающим, делая шаг, останавливаясь и делая еще шаг, пока не добрался до деревянного забора; отсюда вела вниз лесенка, а там, внизу, шла густо заросшая по краям дорога. На старых дубовых досках забора красовался размалеванный круг с надписью: "Свинделс. Пилюли". Я уселся на ступеньку, пытаясь понять значение этой надписи. Но она приводила меня в еще большее недоумение, чем револьвер и мои грязные рукава. Вокруг меня пели птицы, и хор их все увеличивался. Я читал и перечитывал надпись и наконец связал ее с тем, что на мне все еще моя прежняя одежда и что там, у моих ног, валялся револьвер. И вдруг истина предстала предо мной во всей ее наготе. Это не новая планета, не новая, блаженная жизнь, как я предположил. Эта прекрасная страна чудес - все та же Земля, все тот же старый мир моей ярости и смерти. Но все это походило на встречу со знакомой замарашкой, умытой, разодетой, превратившейся в красавицу, достойную любви и поклонения... Возможно, что это тот же старый мир, но во всем какая-то перемена, все дышит счастьем и здоровьем. Возможно, что это тот же старый мир, но с затхлостью и жестокостью прежней жизни навсегда покончено - в этом я, во всяком случае, не сомневался. Мне припомнились последние события моей прежней жизни: яростная, напряженная погоня - и затем мрак, вихрь зеленых испарений и конец всего. Комета столкнулась с Землей и все уничтожила - в этом я был вполне уверен. Но потом?.. А теперь? И мне вдруг живо представилось все, во что я верил в детстве. Тогда я был твердо убежден, что неминуемо наступит конец света - раздастся трубный глас, страх и ужас охватят людей, и с небес сойдет судия, и будет воскресение и Страшный суд. И теперь мое воспаленное воображение подсказывало мне, что день этот, должно быть, уже наступил и прошел. Он прошел и каким-то непонятным образом обошел меня. Я только один остался в живых в этом мире, где все сметено и обновлено (за исключением, конечно, этой рекламы Свинделса), может быть, для того, чтобы начать снова... Свинделсы, без сомнения, получили по заслугам... Некоторое время я думал о Свинделсе и о бессмысленной назойливости этого сгинувшего навеки создания, торговавшего ерундой и наводнившего всю страну своими лживыми рекламами, чтобы добиться - чего же? - чтобы завести себе нелепый, безобразный огромный дом, действующий на нервы автомобиль, дерзких и льстивых слуг и, быть может, при помощи низких уловок и ухищрений добиться звания баронета как венца всей своей жизни. Вы не можете себе вообразить всю мелочность и всю ничтожность прошлой жизни с ее наивными и неожиданными нелепостями. И вот теперь я в первый раз думал об этом без горечи. Раньше все это казалось мне подлым и трагичным, теперь же я видел во всем только бессмыслицу. Смехотворность человеческого богатства и знатности открылась мне во всем блеске новизны и озарила меня, словно восходящее солнце, и я захлебнулся смехом. Свинделс, проклятый Свинделс! Мое представление о Страшном суде вдруг превратилось в забавную карикатуру: я увидел ангела - лик его закрыт, но он посмеивается - и огромного, толстого Свинделса, которого выставляют напоказ под хохот небесных сфер. - Вот премилая вещица, очень, очень милая! Что с ней делать? И вот у меня на глазах из огромного, толстого тела вытягивают душу, словно улитку из раковины. Я долго и громко смеялся. Но вдруг величие всего совершившегося сразило меня, и я зарыдал, зарыдал отчаянно, и слезы потекли у меня по лицу. Пробуждение начиналось всюду с восходом солнца. Мы пробуждались к радости утра; мы шли, ослепленные радостным светом. И повсюду одно и то же. Было непрерывное утро. Было утро, потому что до тех пор, пока прямые лучи солнца не пронзили атмосферу, изменившийся азот ее не возвращался в свое обычное состояние, и все уснувшее лежало там, где упало. В своем переходном виде воздух был инертен, не способен произвести ни оживления, ни оцепенения; он уже не был зеленым, но не превратился еще в тот газ, который теперь живет в нас... Мне думается, каждый испытал то же, что я старался описать, - чувство удивления и ощущение радостной новизны. Это часто сопровождалось путаницей в мыслях и глубокой растерянностью. Я ясно помню, как сидел на ступеньке и никак не мог понять, кто же я такой; я задавал себе самые странные метафизические вопросы. "Я ли это? - спрашивал я себя. - И если это действительно я, то почему я не продолжаю яростно разыскивать Нетти? Теперь Нетти и все мои страдания кажутся мне очень далекими и чуждыми. Как мог я так внезапно исцелиться от этой страсти? Почему мой пульс не бьется сильнее при мысли о Верроле?" Я был всего лишь одним из миллионов людей, переживших в то утро те же сомнения. Мне кажется, что человек после сна или обморока твердо знает, кто он, по привычным ощущениям своего тела, а в то утро все наши обычные телесные ощущения изменились. Изменились и самые существенные химические жизненные процессы и соответствующие нервные реакции. Сбивчивые, изменчивые, неопределенные и отуманенные страстями мысли и чувства прошлого заменились прочными, устойчивыми, здоровыми процессами. Осязание, зрение, слух - все изменилось, все чувства стали тоньше и острее. Если бы наше мышление не стало более устойчивым и емким, то мне кажется, множество людей сошло бы с ума. Только благодаря этому мы смогли понять то, что случилось. Господствующим ощущением, характерным для происшедшей Перемены, было чувство огромного облегчения и необычайной восторженности всего нашего существа. Очень живо ощущалось, что голова легка и ясна, а перемена в телесных ощущениях, вместо того чтобы вызывать помрачение мысли и растерянность - обычные проявления умственного расстройства в прежнее время, - теперь порождала только отрешение от преувеличенных страстей и путаной личной жизни. В рассказе о моей горькой, стесненной юности я постоянно старался дать вам понять всю ограниченность, напряженность, беспорядочность пыльной и затхлой атмосферы старого мира. Не прошло часа после пробуждения, как мне стало вполне ясно, что каким-то таинственным способом все это навсегда миновало. То же почувствовали и все вокруг. Люди вставали, глубоко, полной грудью вдыхали струю обновленного воздуха, и прошлое отпадало от них; они легко прощали, не принимали ничего близко к сердцу, могли начать все снова... И тут не было ничего необычного, не было чуда, изменившего весь прежний строй мира, а была лишь перемена материальных условий, перемена атмосферы, которая мгновенно освободила людей. Иных она освободила и от жизни... В сущности же, человек нисколько не изменился. Мы все, и даже самые жалкие из нас, знали еще до Перемены по счастливейшим мгновениям, пережитым и нами и другими людьми, знали из знакомства с историей, музыкой и другими прекрасными вещами, из легенд и рассказов о героях и о славных подвигах, как высоко может подняться человечество, как величествен может быть почти каждый человек при благоприятных условиях; воздух был отравлен, беден всеми благородными элементами, и это делало такие моменты редкими и замечательными, но теперь все это изменилось. Изменился воздух, и Дух Человеческий, дремавший, оцепеневший и грезивший лишь о темных и злых делах, теперь пробудился и удивленными, ясными глазами снова смотрел на жизнь. Чудо пробуждения я встретил в одиночестве, сначала смехом, а потом слезами. Только спустя некоторое время я встретил другого человека. Пока я не услыхал его голоса, мне и в голову не приходило, что в этом мире есть и другие люди. Мне казалось, что все исчезло вместе с былыми бедствиями. Я выбрался из той пропасти, в которой себялюбиво и трусливо прозябал, и сердцем слился со всем человечеством; мне даже казалось, что я и есть все человечество. Я смеялся над Свинделсом, как смеялся бы над самим собою, и крик человека показался мне всего лишь неожиданной мыслью, промелькнувшей у меня в голове. Но когда крик повторился, я откликнулся. - Я ушибся, - проговорил незнакомый голос. Я тотчас же спустился на дорогу и увидел Мелмаунта, сидевшего у канавы спиной ко мне. Некоторые случайные впечатления этого утра очень глубоко врезались в мою память, и я уверен, что, когда я увижу великие тайны потустороннего мира, а этот мир испарится из моей памяти, точно утренний туман под солнцем, эти ничтожные мелочи забудутся последними; они будут последними клочьями тающей туманной пелены. Я мог бы и теперь подобрать мех в цвет воротника его пальто для автомобильной езды, мог бы изобразить красками бледный румянец его толстой щеки и светлые ресницы, освещенные солнцем. Шляпы на нем не было, и его большая голова с выпуклым лбом и мягкими светло-рыжими волосами была наклонена вперед, так как он внимательно рассматривал свою вывернутую ногу. Его спина казалась громадной, и во всей его массивной фигуре было что-то привлекательное. - Что с вами? - спросил я. - Послушайте, - ответил он звучным, ясным голосом, стараясь обернуться, чтобы посмотреть на меня, и я увидел профиль с правильным носом и чувственной толстой губой, хорошо известный карикатуристам всего мира. - Я говорю, плохо мое дело. Я упал и вывихнул ногу. Где вы? Я обошел его кругом и остановился перед ним. Он снял с ноги ботинок, носок и подвязку, кожаные шоферские перчатки валялись в стороне, и он своими толстыми пальцами ощупывал больное место, чтобы определить повреждение. - Да ведь вы Мелмаунт! - воскликнул я. - Мелмаунт, - повторил он задумчиво. - Да, меня так зовут, - продолжал он, не поднимая головы. - Но это не имеет никакого отношения к моей ноге. Несколько секунд мы молчали, и он только слегка стонал от боли. - Знаете ли вы, что случилось в мире? - спросил я. Он, по-видимому, закончил свой осмотр и сказал: - Она не сломана. - Знаете ли вы, - повторил я, - что случилось с Землей? - Нет, - ответил он, в первый раз равнодушно взглянув на меня. - Разве вы ничего не замечаете? - Да, правда... Он улыбнулся, и улыбка его была неожиданно очень приятной; в глазах мелькнул интерес. - Я был слишком занят моими внутренними ощущениями, но теперь вижу необычайный блеск всего окружающего. Вы это имели в виду? - Да, отчасти это. И какое-то странное ощущение, ясность ума... Он задумчиво смотрел на меня. - Я очнулся, - сказал он, припоминая. - И я... - Я заблудился - не помню каким образом. Был какой-то зеленый туман... Он уставился на свою ногу, стараясь вспомнить. - Что-то связанное с кометой. Я был у изгороди в темноте... пытался бежать... и потом, вероятно, упал в канаву. Вон там, - указал он кивком головы, - лежит сломанная деревянная изгородь, я, вероятно, споткнулся о нее, когда бежал по полю. Он посмотрел туда и добавил: - Да... - Было темно, - заметил я, - и откуда-то появился зеленый туман или газ. Это последнее, что я помню... - И потом вы очнулись? Я тоже... с необычайным удивлением. В воздухе, несомненно, есть что-то странное. Я... Я мчался по дороге на автомобиле, был очень возбужден и занят своими мыслями. Я доехал. - Он с торжеством поднял палец. - Да, вспомнил! Броненосцы... Теперь я вспомнил. Мы растянули наш флот отсюда до Текселя. Мы прорвались через них и через минированную Эльбу. Мы потеряли "Лорда Уордена", черт возьми! Да, "Лорд Уорден!" Линейный корабль, стоивший два миллиона фунтов стерлингов, - и этот дурак Ригби говорил еще, что это пустяки. Погибли тысяча сто человек... Да, теперь я припоминаю. Мы точно с неводом прошли Северное море, а североатлантический флот караулил их у Фарерских островов, и ни на одном судне не было запаса угля даже на трое суток. Был ли это сон? Я говорил все это множеству собравшихся людей, стараясь успокоить их, - может быть, это был митинг? Они были настроены воинственно, но очень напуганы. Странный народ! Большинство из них были пузаты и лысы, как гномы. Где это было? Ах да, конечно. Был большой обед... устрицы... в Колчестере. Я там был, чтобы доказать, что весь этот страх перед вторжением - чистейшая чепуха... И я ехал обратно... Но все это, кажется, было так давно... Нет, по-видимому, недавно. Конечно, совсем недавно... Я сошел с автомобиля у подъема, хотел пройти по тропинке через холм, - все говорили, что за одним из их линейных кораблей гнались вдоль берега. Да, несомненно. Я слышал их пушки... Он задумался. - Странно, что я мог забыть. А вы слышали выстрелы? Я ответил, что слышал. - И это было прошлой ночью? - Да, прошлой ночью. В час или два утра. Он склонил голову на руку и посмотрел на меня с искренней улыбкой. - Как все странно, - сказал он. - Все кажется каким-то нелепым сном. Как вы думаете: было такое судно "Лорд Уорден"? Вы действительно верите тому, что мы пустили эту железную громаду на дно ради забавы? Ведь это был сон. А между тем это в самом деле произошло. С точки зрения прежнего времени было просто невероятно, что я так свободно беседовал с таким важным человеком. - Да, - ответил я, - это так. Чувствуешь, что очнулся от чего-то большего, чем зеленый газ. Кажется, будто прошлое нам только почудилось. Он нахмурил брови и задумчиво потрогал ногу. - Я говорил речь в Колчестере, - сказал он. Я думал, что он расскажет об этом еще что-нибудь, но у него еще не исчезла привычка к сдержанности, и он промолчал. - Очень странно, - заговорил он потом, - эта боль скорей интересна, чем неприятна. - Вы чувствуете боль? - Да, болит лодыжка. Она или сломана, или вывихнута. Я думаю, что вывихнута. Очень больно ею двигать, но сам я нисколько не страдаю. Нет ни малейшего признака общего недомогания, обычного при местном повреждении... Он снова задумался, потом продолжал: - Я говорил речь в Колчестере, она была о войне. Теперь я начинаю припоминать. Репортеры записывали, записывали... Макс Сутен, 1885. Шум, гам. Комплименты по поводу устриц. Гм... О чем я говорил? О войне? Да, о войне, которая неизбежно будет долгой и кровопролитной, возьмет дань с замков и хижин, потребует жертв!.. Фразы! Риторика!.. Уж не был ли я пьян прошлой ночью? Он снова нахмурил брови, согнул правое колено, оперся на него локтем и подпер подбородок рукой. Его серые, глубоко сидевшие глаза из-под густых, нависших бровей, казалось, вглядывались во что-то, видимое только ему самому. - Боже мой! - прошептал он. - Боже мой! И в голосе его слышалось отвращение. Его крупная неподвижная фигура, освещаемая солнцем, оставляла впечатление величия, и не только физического; я почувствовал, что нельзя сейчас мешать ему думать. Прежде мне не приходилось встречать подобных людей; я даже не знал, что такие люди существуют... Странно, что теперь я не могу припомнить моих прежних представлений о государственных деятелях, но я вряд ли вообще думал о них как о реальных людях с более или менее сложной духовной жизнью. Мне кажется, что мое понятие о них слагалось очень примитивно - из сочетания карикатур с передовыми статьями газет. Конечно, я не питал к ним никакого уважения. А тут без всякого раболепия или неискренности, словно это был первый дар Перемены, я очутился перед человеком, по отношению к которому чувствовал себя низшим и подчиненным, и стоял перед ним, повторяю, без раболепия и неискренности, и говорил с ним с почтительным уважением. Мой жгучий и закоренелый эгоизм - или, быть может, мое положение в жизни? - никогда не позволил бы мне раньше вести себя так. Он очнулся от задумчивости и, все еще недоумевая, сказал: - Эта моя речь прошлой ночью была отвратительной, вредной чепухой. Ничто не может этого изменить. Ничто... Да... Маленькие жирные гномы во фраках, глотающие устриц. Пфуй! Естественным последствием чуда этого утра было то, что он говорил со мной просто и откровенно, и это ничуть не уменьшало моего уважения к нему. И это тоже было естественным для этого необыкновенного утра. - Да, - сказал он, - вы правы. Все это, бесспорно, было, а между тем мне не верится, чтобы это было наяву. Воспоминания этого утра необычайно ярко выделяются на фоне мрачного прошлого мира. Я помню, что воздух полон был щебета и пения птиц. У меня осталось странное впечатление, будто к этому присоединился отдаленный радостный звон колоколов, но, вероятно, этого не было. Тем не менее в острой свежести явлений, в росистой новизне ощущений было что-то такое, что оставило впечатление ликующего перезвона. И этот толстый, светловолосый, задумчивый человек, сидящий на земле, был тоже по-своему прекрасен даже в неуклюжей позе, словно его и в самом деле создал великий мастер силы и настроения. И (такие вещи очень трудно объяснить) со мною, с человеком, ему совершенно незнакомым, он говорил вполне откровенно, без опасений, так, как теперь люди говорят между собой. Прежде мы не только плохо думали, но по близорукости, мелочности, из страха уронить собственное достоинство, по привычке к повиновению, осмотрительности и по множеству других соображений, рожденных душевным ничтожеством, мы приглушали и затемняли наши мысли прежде, чем высказать их другим людям. - Я начинаю припоминать, - заметил он и, как бы раздумывая вслух, высказал мне все, что вспомнил. Жаль, что я не могу в точности воспроизвести каждое его слово; он целым рядом образов, набросанных отрывистыми мазками, поразил мой ум, только начинавший мыслить. Если бы я сохранил точное и полное воспоминание о том утре, я буквально и тщательно все передал бы вам. Но за исключением некоторых отчетливых подробностей у меня сохранилось только смутное общее впечатление. Мне приходится с трудом восстанавливать в памяти полузабытые слова и изречения и довольствоваться только передачей их смысла. Но мне кажется, будто и теперь я вижу его и слышу, как он говорит: - Под конец сон этот стал невыносимым. Война так ужасна! Да, ужасна. Какой-то кошмар душил нас всех, и никто не мог избежать его. Теперь он уже совсем отбросил свою сдержанность. Он показал мне войну такою, какой каждый видит ее теперь. Но в то утро это казалось удивительным. Он сидел на земле, совершенно забыв о своей голой распухшей ноге, относясь ко мне, как к случайному собеседнику и в то же время как к равному, и высказывал как бы самому себе то, что его особенно мучило. - Мы могли бы предупредить эту войну. Любой из нас, пожелавший высказаться откровенно, мог бы предупредить ее. Нужно было только немного откровенности. Но что мешало нам быть откровенным друг с другом? Их император? Конечно, его положение основывалось на нелепейшем честолюбии, но, в сущности, он был человек благоразумный. - Он несколькими четкими фразами охарактеризовал германского императора, германскую прессу, германцев и англичан. Он говорил об этом так, как мы могли бы это сделать теперь, но с некоторой горячностью, как человек, сам в этом виновный и теперь раскаивающийся. - Их проклятые ничтожные профессора, застегнутые на все пуговицы! - воскликнул он. - Ну, возможны ли такие люди? А наши? Некоторые из нас тоже могли бы действовать решительнее... Если бы многие из нас твердо стояли на своем и вовремя предотвратили эту нелепость... Он продолжал невнятно шептать что-то, затем смолк... Я стоял, не спуская с него глаз, понимая его, и поучался. Я до такой степени забыл о Нетти и Верроле, что почти все это утро они казались мне действующими лицами какой-то повести, которую ради беседы с этим человеком я отложил в сторону, чтобы дочитать ее потом, на досуге. - Ну, что ж, - сказал он, внезапно очнувшись от своих мыслей. - Мы пробудились. Теперь всему этому необходимо положить конец. Каким образом все началось? Дорогой мой мальчик, как случилось, что все это началось? Я чувствую себя новым Адамом... Как вы думаете, со всеми ли происходит то же самое, или мы снова встретим тех же гномов и те же дела?.. Но будь, что будет! Он попытался было встать, но вспомнил о больной ноге и попросил меня помочь ему добраться до его домика. Нам обоим ничуть не показалось странным, что он попросил моей помощи и что я охотно оказал ее ему. Я помог ему забинтовать лодыжку, и мы пустились в путь, причем я служил ему костылем. Направляясь к утесам и морю, мы оба напоминали некое хромое четвероногое, ковылявшее по извилистой тропинке. От дороги до его домика, за изгибом залива, было около мили с четвертью. Мы спустились к морскому берегу и вдоль белых, сглаженных волнами песков, качаясь и прыгая на трех ногах, подвигались вперед, пока я наконец не изнемогал под его тяжестью, тогда мы садились отдохнуть. Его лодыжка была действительно сломана, и при малейшей попытке стать на эту ногу он испытывал страшную боль, так что нам потребовалось около двух часов, чтобы добраться до его дома, да и то только потому, что на помощь к нам явился его слуга, иначе мы шли бы еще долго. Слуги нашли автомобиль и шофера искалеченными у поворота дороги, близ дома, и искали Мелмаунта в той же стороне, а не то они увидели бы нас раньше. По пути мы большею частью сидели то на траве, то на меловых глыбах или на поваленных деревьях и разговаривали с откровенностью, свойственной доброжелательным людям, беседующим без всяких задних мыслей и без враждебности, с обычной теперь свободой, которая в то время была большой редкостью. Больше говорил он, но по поводу какого-то вопроса я рассказал ему, насколько мог подробно, о своей страсти, которую к этому времени перестал понимать, о погоне за Нетти и ее возлюбленным, о намерении убить их и о том, как меня настиг зеленый газ. Он смотрел на меня своими строгими, серьезными глазами, кивал головою в знак того, что понимает меня, а потом задавал мне краткие, но меткие вопросы о моем образовании, воспитании и о моих занятиях. Его манера говорить отличалась одной особенностью: он иногда делал краткие паузы, которые, однако, не затягивали его речи. - Да, - заметил он, - да, конечно. Какой же я был глупец. И больше он ничего не говорил, пока мы прыгали на трех ногах по берегу до следующей остановки. Вначале я не понимал, какая связь может быть между моим рассказом и его самообвинением. - Предположите, - сказал он, тяжело дыша и усаживаясь на сваленное дерево, - что нашелся бы государственный деятель... - Он обернулся ко мне. - И он решил бы положить конец всей этой мути и грязи. Если бы он, подобно тому, как ваятель берет свою глину, как зодчий выбирает место и камень, взял и сделал бы... - Он вскинул свою большую руку к чудесному небу и морю и, глубоко вздохнув, прибавил: - Нечто достойное такой рамы. И затем пояснил: - Тогда, знаете ли, совсем не случалось бы таких историй, как ваша... - Расскажите мне об этом еще, - сказал он потом. - Расскажите о себе. Я чувствую, что все это миновало, что все теперь навсегда изменилось... Отныне вы не будете тем, чем были до сих пор. И все, что вы делали до сих пор, теперь не имеет никакого значения. Для нас, во всяком случае, не имеет. Мы встретились с вами - мы, разделенные в том мраке, который остался там, позади нас. Рассказывайте же. И я рассказал ему всю мою историю так же просто и откровенно, как передал ее вам. - Вон там, - сказал он, - где эти утесы спускаются к морю, по ту сторону мыса находится поселок Бунгало. А что вы сделали с вашим револьвером? - Я оставил его там, в ячмене. Он взглянул на меня из-под светлых ресниц. - Если и другие люди чувствуют то же, что и мы с вами, - заметил он, - то сегодня много револьверов будет валяться в ячмене... Так беседовали мы - я и этот большой, сильный человек, - с братской любовью и откровенностью. Мы всей душой доверяли друг другу, а ведь раньше я всегда держался скрытно и недоверчиво со всеми. Я и теперь ясно вижу, как на этом диком, пустынном морском берегу, который весь уходил под воду во время прилива, стоит он, прислонившись к обросшему раковинами обломку корабля, и смотрит на утонувшего беднягу матроса, на которого мы наткнулись. Да, мы нашли труп недавно утонувшего человека, не встретившего ту великую зарю, которой мы наслаждались. Мы нашли его лежащим в воде, среди темных водорослей, в тени обломков. Вы не должны преувеличивать ужасы прежнего мира: смерть была тогда в Англии таким же тяжелым зрелищем, как теперь. Это был матрос с "Ротер Адлера", с того самого германского линейного корабля - мы тогда не знали об этом, - который менее чем в четырех милях от нас лежал у берега, среди известняка и ила, представляя собою разбитую и исковерканную массу машин, залитую во время прилива и хранившую в своих недрах девятьсот утонувших матросов, и все они были людьми сильными и ловкими, способными хорошо работать и приносить пользу... Я очень ясно помню этого бедного матросика. Он утонул, потеряв сознание от зеленого газа; его красивое молодое лицо было спокойно, но кожа на груди обожжена кипевшей водой, а правая рука, видимо, сломанная, искривлена под странным углом. Даже эта бесполезная, ненужная смерть при всей ее жестокости дышала красотой и величием. Все мы вместе сливались в этот момент в многозначительную картину: и я, простой пролетарий, одетый в скверное платье, и Мелмаунт в своем широком пальто, отороченном мехом, - ему было жарко, но он так и не догадался снять пальто; прислонившись к обломкам, он с жалостью глядел на несчастную жертву той войны, возникновению которой он так содействовал. - Бедняга, - сказал он. - Бедный ребенок, которого мы, путаники, послали на смерть! Посмотрите, как величаво и красиво это лицо и это тело! Подумать только, так бесполезно погибнуть! Я помню, выброшенная на берег морская звезда, стараясь пробраться обратно к морю, медленно проползла вдоль руки мертвеца, осторожно нащупывая дорогу своими "лучами"; за ней на песке оставалась неглубокая борозда. - Этого больше не должно быть, - задыхаясь, говорил Мелмаунт, опираясь на мое плечо, - не должно быть. Но больше всего мне вспоминается Мелмаунт в ту минуту, когда он сидел на известковой глыбе и солнце освещало его широкое потное лицо. - Мы должны покончить с войной, - тихо, но решительно говорил он, - это бессмыслица. Сейчас такая масса людей умеет читать и думать, что войны легко можно избежать. Боже мой! Чем мы, правители, только занимались! Мы дремали, как люди в душной комнате, слишком отупевшие и сонные и слишком скверно относившиеся друг к другу, чтобы кто-нибудь поднялся, раскрыл окно и впустил свежую струю воздуха. И чего только мы не натворили! Я до сих пор вижу его крупную, мощную фигуру. Он возмущался самим собою и удивлялся всему, что было раньше. - Мы должны все изменить, - повторял он, взметнув свои большие руки к морю и небу. - Мы сделали так мало, и одному богу известно, почему. Мне все еще рисуется этот своеобразный гигант, каким он показался мне тогда на этом побережье, освещенном торжествующим блеском утреннего солнца; над нами летали морские птицы, у ног лежал труп с ошпаренной грудью - символ грубости и бесполезной ярости слепых сил прошлого. И как существенная часть картины мне вспоминается также, что вдали, за песчаной полосой, среди желто-зеленого дерна, на вершине низкого холма, торчала одна из белых реклам-объявлений о продаже земельных участков. Он говорил, как бы удивляясь тому, что делалось прежде. - Пробовали ли вы когда-нибудь представить себе всю низость, да, низость каждого человека, ответственного за объявление войны? - спросил он. Потом, как будто нужны были еще доказательства, он стал описывать Лейкока, который первым в совете министров произнес чудовищные слова. - Это, - говорил Мелмаунт, - маленький оксфордский нахал с тоненьким голоском и запасом греческих изречений, один из недорослей, вызывающих восторженное поклонение своих старших сестер. Почти все время я следил за ним, удивляясь, что такому ослу вверены судьбы и жизнь людей... Было бы лучше, конечно, если бы я то же думал и о самом себе. Ведь я ничего не сделал, чтобы воспрепятствовать всему этому! Этот проклятый дурак упивался значительностью минуты и, выпучив на нас глаза, с восторгом восклицал: "Итак, решено - война!" Ричовер пожимал плечами; я слегка протестовал, но сразу уступил... Впоследствии он мне снился... - Да и что это была за компания! Все мы боялись самих себя - все были только слепыми орудиями... И вот подобного рода глупцы доводят до таких вещей. - Он кивком указал на труп, лежавший около нас. - Интересно узнать, что случилось с миром... Этот зеленый газ - странное вещество. Но я знаю, что случилось со мною - обновление. Я всегда знал... Впрочем, хватит быть дураком. Болтовня! Это нужно прекратить. Он попытался встать, неуклюже протянув руки. - Что прекратить? - спросил я, невольно сделав шаг вперед, чтобы помочь ему. - Войну, - громко прошептал он, положив свою большую руку мне на плечо, но не делая дальнейших попыток встать. - Я положу конец войне - всякой войне. Нужно покончить со всеми подобными вещами. Мир прекрасен, жизнь великолепна и величественна, нужно было только раскрыть глаза и посмотреть. Подумайте о величии мира, по которому мы бродили, словно стадо свиней по саду. Сколько красоты цвета, звука, формы! А мы с нашей завистью, нашими ссорами, нашими мелочными притязаниями, нашими неискоренимыми предрассудками, нашими пошлыми затеями и тупою робостью только болтали да клевали друг друга и оскверняли мир, словно галки, залетевшие в храм, как нечистые птицы в святилище. Вся моя жизнь состояла из сплошной глупости и низости, грубых удовольствий и низких расчетов, вся, с начала до конца. Я жалкое, темное пятно на этом сияющем утре, позор и воплощенное отчаяние. Да, но если бы не милость божья, я мог бы умереть сегодня ночью, как этот несчастный матросик; умереть, так и не очистившись от своих грехов. Нет, больше этого не будет! Изменился ли весь мир или нет - все равно. Мы двое видели эту зарю... Он на минуту замолчал, потом заговорил: - Я восстану и явлюсь пред очи господа моего и скажу ему... Его голос перешел в неразборчивый шепот, он с трудом оперся на мое плечо и встал... 2. ПРОБУЖДЕНИЕ Так настал для меня великий день. И так же, как я, на той же заре пробудился и весь мир. Ведь весь мир живых существ был охвачен тем же беспамятством; в какой-нибудь один час при соприкосновении с газом кометы вся атмосфера, окутывавшая земной шар, внезапно переродилась. Говорят, что в одно мгновение изменился азот воздуха, а через час или около того превратился в газ, годный для дыхания, отличавшийся, правда, от кислорода, но поддерживавший его действие, словно укрепляющая и исцеляющая ванна для нервной и мозговой системы. Я точно не знаю тех химических изменений, которые тогда произошли, и тех названий, которые дали им химики, так как моя работа отвлекла меня от этого; знаю только, что переродились и я и все люди. Я представляю себе, как это явление произошло в пространстве: одно мгновение в жизни планеты, легкий дымок, легкое вращение метеора, приближавшегося к нашей планете, подобной шару, летящей в космосе со своей ничтожной, почти неощутимой оболочкой облаков и воздуха, с темными омутами океанов и сверкающими выпуклостями материков. И когда эта мошка из беспредельного пространства коснулась земли, прозрачная внешняя оболочка нашей планеты окрасилась в густой зеленый цвет и снова прояснилась... Затем в течение трех часов или больше - мы знаем, что Перемена совершалась в течение приблизительно трех часов, так как все часы продолжали ходить, - повсюду люди, животные и птицы - словом, все живые существа, дышащие воздухом, - замерли в беспамятстве. В тот день повсюду на земле, где дышат живые существа, так же глухо шумел воздух, так же распространялся зеленый газ, так же с хрустом низвергался поток падающих звезд. Индус прервал свою утреннюю работу в поле, чтобы посмотреть, подивиться и упасть; китаец в синей одежде упал головой вперед на чашку с полуденной порцией риса; удивленный японский купец вышел из своей лавки и тут же свалился у ее дверей; зеваки у Золотых Ворот упали без чувств в то время, когда поджидали появления великой звезды. То же самое случилось во всех городах мира, во всех уединенных долинах, во всех домах и жилищах, палатках и на открытом воздухе. В море пассажиры больших пароходов, жаждущие зрелищ, тоже любовались кометой и удивлялись, а потом, внезапно охваченные ужасом, кидались к трапам и падали без чувств; капитан зашатался на своем мостике и упал; кочегар растянулся на угле: машины продолжали работать, никем не управляемые, пароход шел вперед, и встречавшиеся мелкие парусные суда рыбаков, тоже потерявшие управление, опрокидывались и шли ко дну. Грозный голос ощутимого, осязаемого Рока воскликнул: "Стой!" И в самом разгаре игры действующие лица падали и замирали. Мне вспоминается целый ряд картин. В Нью-Йорке произошло следующее: в большей части театров публика разошлась, но в двух, особенно переполненных, дирекция, опасаясь паники, продолжала давать представление среди наступившего мрака, и публика, наученная многочисленными несчастными случаями, не вставала со своих мест. Зрители продолжали неподвижно сидеть - только в задних рядах произошло движение, - и потом, одновременно теряя сознание, ряд за рядом склонялись на спинки кресел и соскальзывали или падали на пол. Парлод утверждает, хотя я не знаю, на чем основана его уверенность, что спустя час после момента великого столкновения азот потерял свою необычную зеленую окраску, и воздух стал так же прозрачен, как всегда. Все дальнейшее происходило при совершенно прозрачном воздухе, и если бы кто-нибудь не потерял сознания, то он мог бы видеть, как все это происходило. В Лондоне это случилось ночью, но в Нью-Йорке, например, - в самый разгар вечерних увеселений, а в Чикаго - ближе к ужину, и улицы были полны людей. Луна, вероятно, освещала улицы и площади, усыпанные валявшимися телами, по которым электрические трамваи без автоматических тормозов продолжали свой путь, пока не останавливались из-за груды человеческих тел, мешавших движению. Люди лежали в своих обычных костюмах в столовых, ресторанах, на лестницах, в вестибюлях - словом, всюду, где их застигла катастрофа. Игроки, пьяницы, воры, подстерегавшие жертву в потайных местах, пары, предававшиеся порочной любви, были застигнуты тут же, на месте, чтобы очнуться потом с пробужденным сознанием и угрызениями совести. Америку, повторяю, час встречи кометы с землей застал в самый разгар вечернего оживления, Великобританию же ночью. Но, как я уже говорил, Великобритания не очень-то крепко спала, так как была охвачена войной и ждала решающей битвы и победы. По Северному морю сновали военные суда, словно сеть, ловящая врагов. На суше этой ночью тоже ожидали больших событий. Германские войска стояли под ружьем от Редингена до Маркирха, колонны пехоты в прерванном ночном походе полегли рядами, как скошенное сено, на всех дорогах между Лонгнионом и Тианкуром и между Аврикуром и Доненом. Холмы за Спинкуром были густо усыпаны затаившейся французской пехотой; французские передовые отряды лежали рядами среди лопат, которыми они копали еще не законченные траншеи и окопы, извивавшиеся на пути передовых отрядов немецких колонн, вдоль гребня Вогезских гор через границу, около Бельфора, почти вплоть до Рейна... Венгерские и итальянские крестьяне зевали, думая, что еще не рассвело, и поворачивались на другой бок, чтобы впасть в сон без сновидений. Магометанский мир в это время молился на своих ковриках и так и не успел закончить молитву. В Сиднее, в Мельбурне, в Новой Зеландии туман появился после полудня и разогнал толпы народа, собравшиеся на бегах и на крокетных площадках; выгрузка судов была приостановлена, и люди высыпали на улицы, чтобы зашататься и упасть... Я мысленно переношусь в леса, пустыни и джунгли земного шара, к жизни животных, которая остановилась, как и человеческая, и рисую себе тысячи проявлений этой жизни, прерванной и как бы замороженной, подобно тем замерзшим словам, которые Пантагрюэль встретил в море. Оцепенели не только люди - все живые существа, дышащие воздухом, превратились в бесчувственные, мертвые предметы. Животные и птицы валялись среди поникших деревьев и на траве в охвативших мир сумерках; тигр растянулся рядом с только что убитой им жертвой, истекшей кровью во сне без сновидений... Даже мухи с распростертыми крыльями валились на землю, а паук, съежившись, повис в своих полных добычи тенетах; бабочки спускались на землю, как ярко разрисованные снежные хлопья, падали и замирали. Только одни рыбы, по-видимому, не пострадали... Кстати, о рыбах; я вспомнил об одном странном эпизоде в этом великом всемирном сне. Необыкновенные приключения экипажа подводной лодки "Б-94" всегда казались мне примечательными. Это были, кажется, единственные люди, совершенно не видевшие зеленого покрывала, распростертого над всей землей. В то время как все на земле замерло, они пробирались в устье Эльбы, очень медленно и осторожно ско