Я признаю, что слушал, и это было дурно с моей стороны; но моя жена никогда не унизится... - А, значит, это была лесная сильфида, выскользнувшая из тени с волочившимся сзади нее шелковым шлейфом и с бриллиантами в волосах! - возразил он весело. - Фи, Джеффри! Не глядите таким унылым! Мы поладили с Мэвис Клер. Я не ухаживал за ней, я просто, для своего личного удовольствия, испытывал ее характер, и я нашел его сильнее, чем я думал. Бой окончен. Она не встретится на моей дороге; боюсь, что и я никогда не встречусь на ее. - Честное слово, Лючио, - сказал я с некоторым раздражением, - вы с каждым днем делаетесь все страннее и страннее! - Не правда ли? - ответил он со смешной аффектацией самоудивления. - Я любопытное существо! Богатство - мое, и я на йоту не интересуюсь им; власть - моя, и я проклинаю ее ответственность; факт тот, что я скорее хотел бы быть всем, только не тем, что я есмь! Взгляните на огни вашего "милого дома", Джеффри! - Он сказал это, когда мы вышли из-под деревьев на освещенный луною луг, откуда мы могли видеть свет электрических ламп в гостиной. - Там леди Сибилла, очаровательная женщина, которая только живет, чтобы заключать вас в свои объятия. Счастливец! Кто не завидует вам! Любовь! Кто будет, кто может существовать без нее, кроме меня? Кто, по крайней мере, в Европе откажется от наслаждения поцелуев (что японцами, кстати, считается отвратительным обычаем), от объятий и от всех таких нежностей, которые, как предполагается, возводят в достоинство прогресс истинной любви. Эти вещи никогда не надоедают, в них нет пресыщения. Я хотел бы полюбить кого-нибудь! - Вы можете, если хотите! - сказал я с принужденным смехом. - Я не могу! Мне этого не дано! Вы слышали, я говорил это Мэвис Клер! Я умею заставлять других влюбляться наподобие ловких своих мамаш, но для меня самого любовь на этой планете слишком низка, слишком кратковременна. Прошлую ночь во сне - иногда у меня бывают странные сны - я видел ту, которую, возможно, я бы мог полюбить, но она была Дух, с глазами более ясными, чем утро, и прозрачными, как пламя; она приятно пела, и я следил, как она уносилась ввысь, и слушал ее пение. Это была оригинальная песня, не имеющая смысла для слуха смертных; она была нечто вроде этого... И он запел своим могучим баритоном: "В свете, в сердце огня! В самые сокровенные недра бессмертного пламени я поднимаюсь - я стремлюсь. Подо мной катится вращающаяся Земля, с шумом мириад колес, вечно бегущая вокруг Солнца. Надо мной свод великолепного неба, усеянного вечерними и утренними звездами, и я, царица светлого воздуха, плаваю в нем с развернутыми крыльями, наподобие флагов. Одна-одна между Богом и миром!" Тут он разразился смехом. - Она была странным духом, - сказал он, - потому что ничего не могла видеть, кроме себя "между Богом и миром". Очевидно, она совершенно не знала о существующих многочисленных преградах, поставленных человечеством между собой и их Творцом. Дивлюсь, из какой непросвещенной сферы она явилась! Я взглянул на него не то удивленно, не то нетерпеливо. - Вы говорите дико, - сказал я, - и вы поете дико, о вещах, которые ничего не значат и не существуют! Он улыбнулся, подняв глаза на луну, блиставшую теперь во всей полноте и яркости. - Верно! - ответил он. - Вещи, имеющие значение и ценность, все касаются денег или аппетита, Джеффри. Очевидно, нет более широкой перспективы. Но мы говорили о любви, и я остаюсь при том мнении, что любовь должна быть вечна, как ненависть. Вот сущность моей религиозной веры, если у меня таковая есть: две духовные силы управляют миром - любовь и ненависть, и их непрерывная ссора создает общий беспорядок жизни. Обе препираются друг с другом, и только в День Суда будет доказано, какая из них сильнее. Сам я на стороне ненависти, так как в настоящее время ненависти принадлежат все победы, достойные быть одержанными, между тем любовь так часто подвергалась мучениям, что теперь от нее на земле остался лишь бледный призрак. В этот момент фигура моей жены появилась в окне гостиной и Лючио бросил свою папиросу. - Ваш Ангел-Хранитель манит вас, - сказал он, глядя на меня со странным выражением вроде жалости, смешанной с презрением. - Пойдемте! XXX В следующую ночь после странного разговора Лючио с Мэвис Клер гроза, предназначенная разрушить мою жизнь, разразилась со страшной внезапностью. Ни одного предупреждения! Она явилась в тот момент, когда я считал себя счастливым! Весь тот день - последний день гордости и самопоздравления - я вполне наслаждался жизнью; это был также день, когда Сибилла казалась превращенной в нежную ласковую женщину, какою я не знал ее до тех пор, когда все ее обаяние красоты и грации было направлено к тому, чтобы пленить и поработить меня! Или она хотела околдовать и покорить Лючио? Об этом я никогда не думал, никогда не помышлял. Я только видел в моей жене чародейку самой сладострастной и тонкой прелести - женщину, самое платье которой, казалось, охватывало ее нежно, как бы гордясь покрывать такие восхитительные формы, существо, каждый взгляд которого был блестящ, каждая улыбка которого была восхитительна, и голос которого, звучавший самыми мягкими и ласкающими нотами, в каждом слове убеждал меня в глубокой и постоянной любви, какою я не пользовался еще до сей поры! Часы летели на золотых крыльях; мы все трое - Сибилла, я и Лючио - достигли, как я воображал, совершенно дружеского единства и взаимного понимания; мы провели этот последний день в дальнем лесу Виллосмира, под роскошным балдахином из осенних листьев, сквозь которые солнце бросало розовые и золотые лучи: мы завтракали на открытом воздухе. Лючио пел для нас старые баллады и любовные романсы, и сама листва, казалось, дрожала от радости при звуках такой упоительной мелодии, - и ни одно облачко не омрачало полного мира и удовольствия. Мэвис Клер не было с нами, и я был доволен. Как-то я чувствовал, что в последнее время она была более или менее дисгармонирующим элементом в нашей компании. Я восхищался ею, я даже любил ее - полупокровительственной любовью вроде братской; тем не менее я сознавал, что ее пути не были нашими путями, ее мысли - нашими мыслями. Конечно, я винил ее в этом; я заключил, что это происходило от того, что у нее был, как я называл, "литературный эгоизм" вместо его правильного имени: духа уважаемой независимости. Я не принимал во внимание свой собственный раздутый эгоизм и решил, что Мэвис Клер была очаровательной молодой женщиной с большим литературным дарованием и поразительной гордостью, делавшей невозможным для нее знакомство со многими из так называемой "высшей аристократии", так как она никогда бы не опустилась до необходимого уровня раболепного подобострастия, которого они ожидали и которого и я, конечно, требовал. Я был бы почти склонен отнести ее к Граб-стрит, если б чувства справедливости и стыда не удерживали меня от того, чтобы нанести ей это оскорбление даже в мыслях. Я был слишком поглощен своими обширными ресурсами несметного богатства для понимания факта, что тот, кто, подобно Мэвис, добывает независимость одной лишь умственной работой, имеет право чувствовать гораздо большую гордость, чем те, кто с самого рождения или по наследству делаются обладателями миллионов. Опять-таки литературное положение Мэвис Клер, хотя лично я ее любил, было всегда для меня в некотором роде упреком, когда я думал о собственнных тщетных усилиях завоевать лавры. Итак, вообще я был доволен, что она не провела этот день с нами в лесу; конечно, если б я обращал внимание на мелочи, составляющие сумму жизни, я бы вспомнил слова Лючио, сказанные ей, что он "больше не встретит ее на земле", но я счел их просто мелодраматической речью, не имеющею никакого умышленного значения. Таким образом мои последние двадцать четыре часа протекли в невозмутимом спокойствии, я чувствовал усиливающееся удовольствие в существовании и начинал верить, что будущее готовит для меня более светлые дни, чем я отваживался ожидать в последнее время. Новая фаза ласковости и нежности в Сибилле по отношению ко мне, в связи с ее редкой красотой, предвещала, что недоразумения между нами будут недолговременны, и что ее натура, слишком рано сделанная жесткой и циничной "светским" воспитанием, смягчится со временем до той прекрасной женственности, которая, в конце концов, есть лучшая прелесть в женщине. Так я думал в блаженной мечтательности, под осенней листвой, рядом с моей красавицей-женой, слушая могучие звуки великолепного голоса моего друга Лючио, лившиеся в диких чарующих мелодиях. Между тем солнце заходило, и сумерки бросали свои тени. Затем наступил вечер - вечер, который лишь на несколько часов спустился над спокойным пейзажем, на навсегда - надо мной. Мы обедали поздно и, приятно утомленные проведенным на воздухе днем, рано разошлись. В последнее время я пользовался крепким сном, и мне думается, что я проспал несколько часов, когда, вдруг, я был разбужен как будто повелительным прикосновением какой-то невидимой руки. Я вскочил на постели. Ночная лампа тускло горела, и при ее свете я увидел, что Сибиллы около меня не было. Мое сердце подпрыгнуло и затем почти замерло; предчувствие чего-то неожиданного и злополучного леденило мою кровь. Я отдернул вышитые шелковые занавеси кровати и заглянул в комнату; она была пуста. Тогда я поспешно встал, оделся и подошел к двери; она была старательно притворена, но не заперта, как это было, когда мы удалились на ночь. Я открыл ее без малейшего шума и посмотрел в длинный проход - там никого. Против двери спальни была винтовая дубовая лестница, ведущая вниз в широкий коридор, который в прежнее время служил музыкальной комнатой или картинной галереей; старый орган, до сих пор приятного тона, занимал один конец его, со своими золотыми трубами, поднимающимися до украшенного лепною работой потолка; другой конец был освещен большим круглым окном наподобие церковного, из редкого старого цветного стекла, в рисунках, представляющих жития святых, а в центре сюжетом было мученичество св. Стефана. Подойдя осторожно к балюстраде, выходящей на эту галерею, я посмотрел вниз и с момент ничего не мог видеть на полированном полу, кроме узоров, набросанных лунным светом, падающим из большого окна, но когда я, затаив дыхание, выжидал, дивясь, куда могла пойти Сибилла в это ночное время, я увидел высокую движущуюся тень и услышал подавленный звук голосов. Со страшно бьющимся сердцем и с ощущением удушья в горле, полный странных мыслей и подозрении, которые я не смел определить, я медленно и крадучись спустился с лестницы, и прежде, чем моя нога дотронулась до последней ступеньки, я увидел то, от чего я чуть не упал на землю, потрясенный; я отшатнулся и жестоко кусал губы, чтобы подавить крик, едва не вырвавшийся у меня. Там, предо мной, вся залитая лунным светом, стояла на коленях моя жена, облаченная в прозрачную воздушную белую одежду, которая скорее обрисовывала, чем скрывала очертания ее форм; ее роскошные волосы падали в беспорядке, ее руки были умоляюще сложены, ее лицо поднято вверх, а над нею возвышалась темная величественная фигура Лючио. Я глядел на пару сухими горящими глазами. Что это значило? Была ль она, моя жена, неверна? Был ли он, мой друг, изменником? Терпение, терпение! - бормотал я сам себе. - Несомненно, это кусочек представления, подобный тому, что разыгрался прошлою ночью с Мэвис Клер! Терпение! Послушаем эту комедию. И, прижавшись плотно к стене, затаив дыхание, я ждал ее голоса и его; когда они заговорят, я узнаю, да, я узнаю все. И я устремил на них мои глаза, смутно дивясь даже в моей тоске странному свету на лице Лючио - свету, который едва ли был отражением луны, так как он стоял спиной к окну. Презрение сквозило на его лице. Какое настроение овладело им? Почему он даже в моих притупленных мыслях казался больше, чем человек? Почему самая его красота казалась безобразной в этот момент, и сам вид его - странным? Тс! Тс! Она заговорила - моя жена; я слышал каждое ее слово, слышал все и терпел все, не упав мертвым к ее ногам в чрезмерности моего бесчестия и отчаяния. - Я люблю вас! - простонала она. - Лючио, я люблю вас, и моя любовь убивает меня! Будьте милосердны! Имейте сострадание к моей страсти! Полюбите меня на один час, на один короткий час! Это немного, что я прошу, и потом делайте со мной, что хотите, мучьте меня, опозорьте меня в глазах общества, прокляните меня перед небом. Мне все нипочем, я ваша телом и душой; я люблю вас! Ее голос вибрировал безумной страстной мольбой, я слушал разъяренный, но немой. Тс! тс! - говорил я себе. Это комедия, еще не разыгранная. И я ждал с напряженными нервами ответа Лючио. Он пришел в сопровождении смеха, тихого и саркастического. - Вы льстите мне, - сказал он. - Сожалею, что не могу возвратить комплимента! Мое сердце забилось от облегчения и радости, я мог бы присоединиться к его саркастическому смеху. Она, Сибилла, подвинулась ближе к нему. - Лючио, Лючио! - шептала она. - Есть ли у вас сердце? Можете ли вы оттолкнуть меня, когда я так прошу вас, когда я предлагаю вам всю себя, всю, какая я есть или какой я считаю себя? Разве я так противна вам? Многие мужчины отдали б свою жизнь, если б я сказала им то, что говорю вам, но они ничто для меня, вы один - весь мой свет, дыхание моей жизни! Ах, Лючио, вы не можете поверить, вы не хотите понять, как глубоко я люблю вас! Он повернулся к ней таким резким движением, что я испугался, и презрительное выражение его лица стало еще явственнее. - Я знаю, что вы меня любите! - сказал он, и оттуда, где я стоял, я увидел холодную улыбку на его губах и насмешку в глазах. - Я всегда знал это! Ваша душа вампира рванулась к моей при первом моем взгляде, брошенном на вас, вы от начала были фальшивой и бесчестной женщиной, и вы узнали вашего учителя! Да, вашего учителя! - Она вскрикнула, как бы от страха, а он, наклонившись, грубо схватил ее руки и сжал в своих. - Выслушайте хоть один раз правду о себе от одного, кто не боится ее высказать! Вы любите меня, и, действительно, я могу требовать ваше тело и душу, если я этого захочу. Вы вышли замуж с ложью на устах; вы клялись в верности вашему мужу перед Богом, уже с неверностью в мыслях, и вы сами обратили мистическое благословение в кощунство и проклятие. Не удивляйтесь тогда, что проклятие пало на вас. Поцелуй, который я дал вам в день вашей свадьбы, разлил огонь в вашей крови и закрепил вас моей. Да, вы бы прилетели ко мне в ту самую ночь, если б я потребовал этого, если б я любил вас, как вы любите меня, то есть если б я называл болезнь тщеславием и желание таким именем, как любовь. Теперь выслушайте меня! И, держа обе ее руки, он смотрел вниз на нее с такой мрачной злобой, написанной на его лице, которая, казалось, создавала темноту вокруг него. - Я ненавижу вас! Да, я ненавижу вас и всех женщин, подобных вам, потому что вы развращаете свет, обращаете добро в зло, превращаете безумие в преступление, обольщая вашим обнаженным телом и лживыми глазами. Вы делаете из людей безумцев, подлецов и животных! Когда вы умираете, ваше тело порождает нечистоту; тина и плесень образуются из вещества, которое раньше было прекрасно для удовольствия мужчины; вы бесполезны в жизни, вы делаетесь ядом в смерти, я ненавижу вас всех! Я читаю вашу душу, она для меня - открытая книга, и она опозорена именем, которое дано тем, кто гадок для всех, но которое по праву и справедливости равно принадлежит женщинам вашего положения и типа, имеющим блеск и место на этом свете и не имеющим оправдания бедности для того, чтобы продавать себя дьяволу. Он сразу остановился и сделал движение, как бы намереваясь отшвырнуть ее от себя, но она вцепилась со всем упорством отвратительного насекомого, которого он достал из груди умершей египтянки и сделал игрушкой, чтоб забавляться в часы досуга. И я, смотря и слушая, уважал его за откровенную речь, за его мужество сказать этой бесстыдной твари, чем она была по мнению честного человека, не потворствующего ее гнусному поведению ради вежливости или светских правил. Мой друг, мой больше, чем друг! Он был прав, он был честен; у него не было ни желания, ни намерения обмануть или обесчестить меня. Мое сердце радовалось от благодарности к нему и от странного чувства слабого самосожаления; соболезнуя себе неимоверно, я мог бы громко разрыдаться от бешенства и боли, если б у меня не было желания слушать дальше. Я с удивлением следил за моей женой. Что сделалось с ее гордостью, если она продолжала стоять на коленях перед человеком, который оскорблял ее такими словами! - Лючио... Лючио! - шептала она, и ее шепот звучал в длинной галерее, как шипение змеи. - Говорите, что хотите, говорите обо мне все, что хотите, вы не можете сказать не правды. Я дрянная, я признаю это. Но стоит ли быть добродетельной? Какое удовольствие дает честность? Какая благодарность от самоотречения? Пройдет несколько лет, и мы все умрем и будем забыты даже теми, кто любил нас. Зачем же терять радости, которые мы можем иметь? Разве так трудно полюбить меня даже на один час? Разве я не красива? Разве вся эта красота моего лица и форм не стоит ничего в ваших глазах? Убивайте меня, если можете, со всей жестокостью жестоких слов, мне все равно. Я люблю вас, люблю вас! И в исступлении страсти она вскочила на ноги, откинув за плечи волосы, и стояла, как настоящая вакханка. - Посмотрите на меня, вы не должны, вы не смеете отвергать такую любовь, как моя! Мертвое молчание последовало за ее пылкой речью, и я смотрел с благоговением на Лючио, когда он повернулся и встал против нее. Меня поразило совершенно неземное выражение его лица; его прекрасные брови были сдвинуты в мрачную угрожающую линию, его глаза буквально горели презрением, и между тем он смеялся тихим смехом, звучащим сатирически. - Не должен, не смею! - повторил он презрительно. - Женские слова, женский вздор! Крик оскорбленной самки, которой не удается прельстить избранного самца. Такая любовь, как ваша! Что она такое? Унижение для того, кто примет ее; стыд для того, кто доверится ей! Вы хвалитесь своей красотой; ваше зеркало показывает вам приятный образ, но ваше зеркало лжет так же хорошо, как и вы. Вы видите в нем не отражение себя, иначе вы бы в ужасе отпрянули назад... Вы просто смотрите на вашу телесную оболочку, как на платье из парчи, - тленную, преходящую и только годную, чтоб смешаться с пылью, откуда она произошла. Ваша красота! Я ничего из нее не вижу, я вижу вас. И для меня вы безобразны и останетесь безобразной навсегда. Я ненавижу вас! Ненавижу вас со всей горечью неизмеримой ненависти, так как вы сделали мне зло, нанесли мне оскорбление! Вы прибавили еще новую тяжесть к бремени наказания, которое я несу! Она сделала движение вперед с распростертыми руками; он оттолкнул ее бешеным жестом. - Отойдите! - сказал он. - Бойтесь меня, как неведомого ужаса! О Небо! Подумать: прошлой ночью я поднялся на шаг ближе к потерянному свету! А теперь эта женщина тянет меня назад, вниз, и я опять слышу, как запираются ворота в Рай. О бесконечное мучение! О нечестивые души мужчин и женщин! Разве не осталось в вас капли милосердия Божьего? Разве вы хотите сделать мою скорбь вечной? Он стоял, подняв лицо к свету, лившемуся через круглое окно, и лунные лучи, окрашиваясь в слабый розоватый цвет, проходя сквозь раскрашенные одежды св. Стефана, обнаруживали великую и страшную тоску в его глазах. Я слушал его с изумлением и благоговением; я не мог себе представить, что он хотел сказать своими странными словами; и моя легкомысленная жена была также в недоумении, что было очевидно из ее выражения. - Лючио, - сказала она, - Лючио... Что это... что я сделала? Ни за что на свете я б не хотела причинить вам вред. Я, которая ищу только вашей любви, Лючио, чтоб дать взамен такую страсть и нежность, какой вы никогда не знали! Для этого, только для этого я вышла замуж за Джеффри, я выбрала вашего друга мужем, потому что он был ваш друг. - О вероломная женщина! - И потому, что я видела его безумное себялюбие, его гордость самим собой и своим богатством, его слепое доверие ко мне и к вам. Я знала, что я могла, после некоторого времени, последовать обычаю многих других женщин моего круга и выбрать себе любовника. Ах, я уже выбрала его: я выбрала вас, Лючио! Да, хотя вы ненавидите меня, но вы не можете помешать мне любить вас; я буду любить вас, пока не умру! Он пристально посмотрел на нее, и мрак сгустился на его лице. - А после смерти? - спросил он. - Будете ли вы тогда меня любить? В его тоне звучала жестокая насмешка, которая, казалось, смутно ужаснула ее. - После смерти... - запнулась она. - Да, после смерти! - повторил он сумрачно. - Так как будущая жизнь есть; ваша мать знает это. Восклицание вырвалось у нее; она испуганно устремила на него глаза. - Прекрасная леди, - продолжал он, - ваша мать была, подобно вам, сластолюбива. Она, подобно вам, решила следовать обычаю: как только "слепое" или добровольное доверие ее мужа было приобретено, она выбрала не одного любовника, но многих. Вы знаете ее конец? В написанных, но не правильно понимаемых законах Природы больное тело есть естественное выражение больного духа; ее лицо в ее последние дни было отражением ее души. Вы содрогаетесь! Между тем зло, что было в ней, есть также в вас; оно заражает вашу кровь медленно, но верно, и если у вас нет веры в Бога, чтоб излечить эту болезнь, она сделает свое дело даже в последний момент, когда смерть схватит вас за горло и остановит ваше дыхание. Улыбка на ваших ледяных губах будет тогда, поверьте мне, улыбкой не святой, но грешницы. Смерть никогда не обманешь, хотя жизнь обмануть можно. А потом... Я опять спрашиваю: будете ли вы любить меня?.. когда вы узнаете, к т о я? Я сам испугался его манеры, с какой был предложен его странный вопрос. Я видел, как она умоляюще простерла к нему руки и, казалось, дрожала. - Когда я узнаю, кто вы! - повторила она удивленно. - Разве я не знаю? Вы Лючио Риманец - моя любовь, моя любовь, чей голос - моя музыка, чью красоту я обожаю, чьи взгляды - мое небо!.. - И ад! - прервал он с тихим смехом. - Идите сюда! Она приблизилась к нему с горячностью, но, тем не менее, нерешительно. Он указал на землю; я видел, как редкостный голубой бриллиант, который он всегда носил на правой руке, горел, как пламя, в лунных лучах. - Если вы меня так любите, - сказал он, - то опуститесь на колени и поклонитесь мне. Она упала на колени и сложила руки. Я боролся, чтоб двинуться, заговорить, но какая-то непреодолимая сила держала меня немым и недвижимым. Свет от цветных стекол окна падал на ее лицо, выставляя его красоту, озаренную улыбкой полного упоения. - Каждым фибром моего существа я поклоняюсь вам! - страстно шептала она. - Мой царь, мой бог! Те жестокости, что вы мне говорите, только усиливают мою любовь к вам; вы можете убить меня, но не можете изменить меня! За один поцелуй ваших губ я бы отдала жизнь, за одно ваше объятие я б отдала душу... - Есть ли у вас душа, чтоб отдать ее, - спросил он насмешливо, - не отдана ли она уже? Вы должны вначале удостовериться в этом. Стойте, где вы стоите, и дайте мне посмотреть на вас. Так! Женщина, носящая имя мужа, пользующаяся честью мужа, одетая в платье, купленное на деньги мужа, и оставляющая спящего мужа, чтоб обесчестить его и осквернить себя самым вульгарным распутством! И это все, что культура цивилизации девятнадцатого века может сделать для вас! Я лично предпочитаю варварский обычай старых времен, когда грубые дикари дрались за своих женщин, как они дрались за свой рогатый скот, обращались с ними, как со скотом, и держали их на своих местах, никогда не помышляя ожидать от них таких добродетелей, как правда и честь. Если б женщины были чисты и честны, тогда потерянное счастие мира могло бы вернуться к нему, но большинство из них, подобно вам, - лгуньи, претендующие быть не тем, что они есть. Вы говорите: я могу делать с вами, что хочу, - мучить вас, убить вас, опозорить вас в глазах общества и проклясть вас перед небом, если только я полюблю вас! Все это мелодраматические слова, а я никогда не был охотником до мелодрамы. Я не стану ни убивать вас, ни позорить вас, ни проклинать вас, ни любить вас - я просто позову вашего мужа! Я двинулся из своего убежища, затем остановился. Она вскочила на ноги в безумной страсти гнева и стыда. - Вы не посмеете! - задыхалась она. - Вы не посмеете так... унизить меня! - Унизить вас? - повторил он презрительно. - Это замечание приходит слишком поздно, когда вы уже унизили себя! Но она теперь была возбуждена. Проснулись вся необузданность и упрямство ее натуры, и она стояла, как какое-нибудь прекрасное дикое животное, отчаянно защищающееся, дрожа всем телом от волнения. - Вы отталкиваете меня, вы презираете меня? - задыхаясь, гневно шептала она. - Вы делаете насмешку из моей сердечной тоски и отчаяния, но вы пострадаете за это! Я вам пара, я вам равная! Вы не должны отвергать меня во второй раз! Вы спрашиваете: любила ли бы я вас, если б знала, кто вы? Вам доставляет удовольствие делать тайны, но у меня нет тайн. Я женщина, которая любит вас со всей страстью жизни, и я скорее убью себя и вас, чем стану жить, зная, что напрасно молила вас о любви. Вы думаете, что я пришла неподготовленной? Нет! И она внезапно выхватила спрятанный на груди короткий стальной кинжал с рукояткой, украшенной драгоценными каменьями. Я узнал, что это был один из подарков к свадьбе. - Любите меня, или я паду мертвая здесь, у ваших ног, и крикну Джеффри, что вы убили меня! Она подняла оружие. Я почти прыгнул вперед, но быстро отступил назад, увидев, что Лючио схватил руку, державшую кинжал, и с силой опустил ее, затем, вырвав у нее оружие, он разломал его и бросил куски на пол. - Ваше место на сцене, сударыня! - сказал он. - Вы были бы главным мимом в каком-нибудь первоклассном театре. Вы бы украсили подмостки, увлекали бы толпу, имели бы, сколько хотели, любовников, как сценических, так и частных, были бы приглашены играть в Виндзор, получили бы бриллианты от королевы и записали бы свое имя в ее альбом автографов. Это была бы, несомненно, ваша великая карьера: вы родились для нее, сотворены для нее. У вас была бы такая же распутная душа, как теперь, но что из этого! Мимы не подлежат целомудрию! Тем временем, когда он сломал кинжал и говорил ей с чрезмерной горечью, он оттолкнул ее на несколько шагов от себя, и она стояла, бездыханная и белая от злости, смотря на него со страстью и с ужасом. С минуту она молчала, потом, медленно подойдя с кошачьей гибкостью движений, с той грацией, какой она славилась на всю Англию, она сказала умышленно размеренным тоном: - Лючио Риманец, я перенесла ваши оскорбления, как я бы перенесла смерть от ваших рук, потому что я люблю вас! Вы ненавидите меня, вы говорите, что отталкиваете меня, - я все еще люблю вас! Вы не можете бросить меня: я ваша! Вы должны любить меня, или я умру - одно из двух. Я даю вам время для размышления - весь завтрашний день; любите меня, отдайтесь мне, будьте моим любовником, и я буду играть комедию в общественной жизни так же хорошо, как другие женщины, так хорошо, что мой муж никогда не узнает. Но если вы снова откажетесь от меня, как вы отказались теперь, я уничтожу себя. Я не играю, я говорю спокойно и с убеждением; и то, что я говорю, то и делаю. - Неужели? - холодно сказал Лючио. - Позвольте мне поздравить вас! Мало женщин достигают такой последовательности! - Я хочу покончить с этой жизнью, - продолжала она, не обращая никакого внимания на его слова. - Я не могу существовать без вашей любви, Лючио. - Ее голос дрогнул мрачным пафосом. - Я жажду поцелуев ваших губ, объятия ваших рук! Знаете ли вы, думаете ли вы когда-нибудь о вашей силе? Жестокой, ужасной силе ваших глаз, ваших слов, вашей улыбки, красоты, которая делает вас более похожим на ангела, чем на человека! Был ли когда-либо такой человек, как вы! Когда она сказала это, он взглянул на нее со слабой улыбкой. - Когда вы говорите, я слышу музыку; когда вы поете, мне кажется, я понимаю, какими должны быть небесные мелодия поэтов; наверное, вы знаете, что сами ваши взоры - сети для пылкой, слабой женской души. Лючио! - И, ободренная его молчанием, она приблизилась к нему. - Вы встретите меня завтра на лугу, около коттеджа Мэвис Клер... Он вздрогнул, как если б его укололи, но не проронил ни слова. - Я слышала все, что вы ей говорили прошлым вечером, - продолжала она, подходя еще на шаг ближе к нему. - Я следовала за вами, и я слушала. Я почти обезумела от ревности. Я думала, я боялась, что вы любите ее, но я ошиблась. Я никогда ни за что не благодарила Бога, но в этот вечер я благодарила Его за то, что я ошиблась. Она не для вас, я для вас! Встретьте меня у ее дома, где цветет большое розовое дерево с белыми розами; сорвите одну - одну из этих маленьких осенних роз, и дайте ее мне: я пойму это как знак, что я могу прийти к вам завтра ночью, чтоб быть не проклинаемой или отталкиваемой, но любимой, любимой. Ах, Лючно! Обещайте мне! Одну маленькую розу! Символ любви на один час! Потом пусть я умру; я бы имела все, что я прошу от жизни! Неожиданным быстрым движением она бросилась к нему на грудь и, обвив его шею руками, подняла свое лицо к его лицу. Лунные лучи осветили ее глаза, горевшие восторгом, ее губы, трепетавшие от страсти, ее грудь, дышавшую тяжело... Кровь прилила к моему мозгу, и красные круги поплыли перед моими глазами... Уступит ли Лючио? Он отдернул ее руки и отодвинул ее, держа ее от себя на расстоянии руки. - Женщина, фальшивая и проклятая! - сказал он звучным и страшным голосом. - Вы не знаете, чего вы домогаетесь! Все, что вы требуете от жизни, будет вашим после смерти. Это закон, поэтому будьте осторожнее в ваших требованиях - из опасения, чтоб они не исполнились слишком точно. Розу из коттеджа Мэвис Клер? Розу из Рая! Это одинаково для меня! Не мне и не вам рвать их. Любовь и радость? Для неверных нет любви, для порочных нет радости. Не прибавляйте ничего к моей ненависти и мщению. Идите, пока еще есть время, идите и встречайте судьбу, которую вы сами для себя приготовили, так как ничто не может изменить ее. А что касается меня, кого вы любите, перед кем вы стояли на коленях, поклоняясь, как идолу... - Тихий жестокий смех вырвался у него. - Что же, обуздайте ваши пламенные желания, прекрасный злой дух1 Имейте терпение! Мы встретимся в непродолжительном времени! Я больше был не в состоянии переносить сцену, и, выскочив из своего убежища, я оттащил мою жену от него и встал между ними. - Позвольте мне защитить вас, Лючио, от приставаний этой распутницы! - крикнул я, залившись диким смехом. - Час назад я думал, что она моя жена; я нахожу ее только купленной вещью, которая домогается переменить хозяина! XXXI Одно мгновение мы все трое стояли друг перед другом: я - задыхающийся и без ума от ярости; Лючио - спокойный и презрительный; моя жена, шатаясь, отступающая от меня в полуобмороке от страха. В порыве бешенства я бросился к ней и схватил ее за руки. - Я слышал вас! - сказал я. - Я видел вас! Я следил, как вы стояли на коленях перед моим верным другом, моим честным товарищем, и прилагали все усилия, чтобы сделать его таким же подлым, как вы сами! Я - тот дурак, ваш муж, тот слепой эгоист, чье доверие вы добивались приобрести и обмануть! Я - тот несчастный, кто своим несметным богатством купил себе через брак бесстыдную куртизанку! Вы смеете говорить о любви? Вы оскверняете само ее имя! Великий Боже! Из чего сделаны подобные женщины! Вы бросаетесь в наши объятия, вы требуете наших забот, вы претендуете на наше уважение, вы искушаете наши чувства, вы побеждаете наши сердца и затем изо всех нас вы делаете дураков! Дураков, и хуже, чем дураков. Вы лишаете нас, мужчин, чувства, совести, веры и жалости! Нет ничего удивительного, если мы становимся преступниками! Если мы совершаем дела, позорящие наш пол, то не потому ли, что вы подаете нам пример! Боже! Боже! Я, который любил вас, - да, любил, несмотря на все, чему научила меня женитьба на вас, я, который отдал бы жизнь, чтоб спасти вас от тени подозрения, я один из всего света, кого выбрали, чтоб убить своей изменой! Я выпустил ее из рук. Она с усилием возвратила себе самообладание и прямо посмотрела на меня холодными бесчувственными глазами. - Зачем вы женились на мне? - спросила она. - Для себя или для меня? Я молчал, слишком потрясенный гневом и скорбью, чтоб говорить. Все, что я мог сделать, - это протянуть руку Лючио, который сердечно и дружески пожал ее. Однако мне почудилось, что он улыбнулся. - Потому ли, что вы желали сделать меня счастливой своей чистой любовью ко мне? - настаивала Сибилла. - Или потому, что вы хотели прибавить достоинство к вашему положению, женившись на графской дочери? Ваши мотивы были не бескорыстны: вы выбрали меня просто потому, что я была "красавицей" дня, на которую заглядывались лондонские мужчины и о которой так много говорили, и потому что это вам давало некоторый "престиж" - точно такой же, как охота с королевской фамилией и выигрыш Дерби. Я честно сказала вам перед нашей свадьбой, что я такое; это не произвело никакого впечатления на ваш эгоизм и тщеславие. Я никогда не любила вас, и не могла любить вас, и я сказала вам так. Вы слышали - вы говорите - все, что произошло между мной и Лючио; поэтому вы знаете, почему я вышла за вас замуж. Я заявляю это смело вам в глаза: я рассчитывала иметь своим любовником вашего задушевного друга. Если вы претендуете быть скандализованным этим, то это глупо; это обыкновенное положение вещей во Франции, оно также делается обыкновенным в Англии. Нравственность всегда считалась ненужной для мужчин; она также делается ненужной для женщин. Я смотрел на нее, ошеломленный развязностью ее речи и холодной убедительной манерой, с какой она говорила после ее недавнего порыва страсти и возбуждения. - Стоит только вам прочесть "новые" романы! - продолжала она, и насмешливая улыбка осветила ее бледное лицо. - И, действительно, вся "новая" литература удостоверяет, что ваши идеи о домашней добродетели совершенно отжили свое время. Мужчины и женщины, согласно некоторым современным писателям, имеют одинаковую свободу любить, когда они хотят и где они могут. Многобрачная чистота - вот "новая" вера. Подобная любовь, так нас учат, составляет единственный "священный" союз. Если вы хотите изменить это "движение" и возвратиться к старомодным типам скромных девушек и беспорочных матрон, вы должны осудить всех "новых" писателей на пожизненные каторжные работы и учредить правительственную цензуру для современной прессы. Теперь ваше положение оскорбленного мужа не только смешно, но оно не принято. Уверяю вас, я не чувствую ни малейшего укола совести, говоря, что я люблю Лючио; всякая женщина гордилась бы любить его; однако он не хочет или не может любить меня; у нас была "сцена", и вы дополнили драматический эффект своим присутствием! Тут больше ничего не остается ни сказать, ни сделать. Я не думаю, чтобы вы могли развестись со мной; но если вы можете, я не буду защищаться! Она повернулась - как бы для того, чтобы уйти; я продолжал глядеть на нее в немом молчании, не находя слов, чтобы бороться с ее наглостью, когда Лючио заговорил важным и ласковым тоном. - Это очень горестное и тяжелое положение вещей, - сказал он, и странная, полуциническая-полупрезрительная улыбка еще оставалась на его губах. - Но положительно я должен протестовать против мысли о разводе - не только ради ее милости, но ради меня самого. Я совершенно неповинен здесь! - Неповинен! - воскликнул я, опять пожимая его руку. - Вы само благородство, Лючио! Самый честный друг, какого когда-либо имел человек! Благодарю вас за ваше мужество, за вашу прямоту и честность, с какой вы говорили. Я слышал все, что вы сказали. Ничто не могло быть достаточно сильным, чтобы привести эту заблудшую женщину к сознанию ее позорного поведения, ее бесчестия. - Простите! - прервал он деликатно. - Едва ли можно леди Сибиллу назвать бесчестной, Джеффри. Она страдает; назовем это маленьким возбуждением нервов. В мыслях, может быть, она виновна в неверности, но общество этого не знает, и, действительно, она чиста, чиста, как свежевыпавший снег, и общество, самое беспорочное, будет смотреть на нее как на свежевыпавший снег. Его глаза блестели; я встретил его холодный насмешливый взгляд. - Вы думаете, как и я, Лючио, - сказал я хриплым голосом. - Вы чувствуете, как и я, что непристойная мысль жены так же гнусна, как и ее непристойный поступок. Нет оправдания, нет извинения для такой жестокой и ужасной неблагодарности. Что же? - Мой голос бессознательно возвысился, когда я опять повернулся к Сибилле. - Не освободил ли я вас и вашу семью от тяжелого давления бедности и долгов? Жалел ли я что-нибудь для вас? Не завалены ли вы бриллиантами? Не пользуетесь ли вы большей роскошью и свободой, чем королева? И не должны ли вы оказать мне, по крайней мере, хоть какую-нибудь признательность? - Я ничего вам не должна! - смело ответила она. - Я дала вам то, за что вы заплатили: мою красоту и мое общественное положение. Это был прекрасный торговый договор. - Дорогой и печальный! - крикнул я. - Может быть, так. Но, каким бы он ни был, вы разрываете его, а не я. Вы можете покончить с ним, когда угодно. Закон... - Закон не даст вам свободы в подобном случае, - вмешался Лючио с сатирической учтивостью. - Конечно, развод возможен на почве несообразности характеров, но стоит ли? Ее милость несчастлива в своих вкусах, вот и все; она избрала меня своим cavalier servant <услужливый кавалер (фр.).>, и я отказался. Ничего больше не остается, как забыть этот неприятный инцидент и попробовать жить в лучшем согласии в будущем. - Вы думаете, - сказала моя жена, подходя к нему, закинув с презрением свою гордую голову и указывая на меня, - вы думаете, что я буду жить с ним после того, что он видел и слышал сегодня ночью? За кого вы меня считаете? - За прелестную женщину с быстрыми побуждениями и безумным рассуждением, - ответил Лючио с видом саркастической галантности. - Леди Сибилла, вы нелогичны, как большинство вашего пола. С вашей стороны дурно продолжать эту сцену, самую неприятную и трудную для нас, бедных мужчин. Вы знаете, как мы ненавидим "сцены". Позвольте мне удалиться. Молите небо, чтобы ваш муж забыл этот полночный бред ваш и признал его скорее странной болезнью, нежели каким-либо худым намерением! Она пошла к нему, простирая руки в диком призыве. - Лючио! - крикнула она. - Лючио, мой возлюбленный! Покойной ночи! Прощай! Я ринулся и встал между ними. - Предо мной?! - воскликнул я. - Негодная женщина! Есть ли у вас стыд? - Никакого! - сказала она с дикой улыбкой. - Я горжусь моей любовью к такому царю достоинства и красоты. Посмотрите на него и потом посмотрите на себя в ближайшее зеркало. Как вы могли, даже при вашем эгоизме, считать возможным для женщины любить вас, когда он был близко?! Отойдите от света, вы кладете тень между богом и мною. Когда она произнесла эти безумные слова, ее вид был таким странным и неземным, что, совершенно ошеломленный, я машинально посторонился, как она просила. Она пристально посмотрела на меня. - Я также и вам могу сказать: прощайте! - заметила она. - Я больше никогда не буду жить с вами! - И я - с вами, - сказал я жестко. - Ни я с вами, ни я с вами, - повторила она, как ребенок, учивший урок. - Конечно, нет, и если я не буду жить с вами, вы не можете жить со мной. Она засмеялась как-то нестройно; затем еще раз кинула на Лючио молящий взгляд. - Прощай! - сказала она. Он смотрел на нее со странной неподвижностью, но не произнес ни слова в ответ. Его глаза холодно блестели при лунном свете, как острая сталь, и он улыбался. Она смотрела на него с такой страстной напряженностью, но он стоял недвижимо, как настоящая статуя утонченного презрения и умственного самообуздания. Мое едва подавленное бешенство снова разразилось при виде ее немого выражения любви, и я залился презрительным хохотом. - Клянусь небом, новая Венера и сопротивляющийся Адонис! - крикнул я исступленно. - Жаль, здесь нет поэта, чтоб обессмертить такую трогательную сцену! Уходите, уходите! И бешеным жестом я указал ей, чтоб она ушла. - Уходите, если не хотите, чтоб я вас убил. Уходите с гордым сознанием, что сотворили зло и гибель, которые наиболее дороги сердцу женщины: вы испортили жизнь и обесчестили имя; большего вы не можете сделать, ваше женское торжество докончено! Уходите! Дай Бог, чтобы я больше никогда не видел вашего лица! Она не обращала никакого внимания на мои слова и все смотрела на Лючио. Медленно отступая, она, казалось, скорее почувствовала, чем увидела дорогу к винтовой лестнице, и, повернувшись, начала подниматься. На полдороге она остановилась, оглянулась назад и с диким восторгом на лице послала Лючио воздушный поцелуй, улыбаясь, как призрачная женщина во сне; потом, шаг за шагом, она поднялась наверх, пока не исчезла последняя складка ее белого платья, и мы, мой друг и я, остались одни. Мы стояли молча друг перед другом; я встретился с его сумрачными глазами, и мне показалось, что я прочел в них бесконечное сострадание; затем, когда я еще продолжал глядеть на него, что-то, казалось, сдавило мне горло и остановило дыхание; его мрачное и красивое лицо показалось мне вдруг точно огненным; мне показалось, будто пламя дрожало над его бровями, лунный свет обратился в кроваво-красный. В моих ушах стоял шум, грохот, соединенный с музыкой, как если б безмолвный орган в конце галереи заиграл под незримыми руками. Борясь против этих обманчивых ощущений, я невольно простер руки. - Лючио... - задыхался я, - Лючио... друг мой! Мне думается... я... умираю! Мое сердце разорвалось! Когда я выговорил это, мрак окутал меня, и я упал без чувств. XXXII О блаженство абсолютной потери сознания! Оно заставляет желать, чтобы смерть в самом деле была уничтожением. Полное забвение, совершенное разрушение - наверное, это было бы большим милосердием для блуждающей души человека, чем страшный дар Бога - Вечность, яркий отпечаток того божественного "Образа" Творца, по которому мы все сделаны, и которого мы никогда не можем стереть с наших существ. Я смотрю на бесконечное будущее, в котором я вынужден принять участие, скорее с ужасом, чем с благодарностью, так как я потерял свое время и упустил безумные благоприятные случаи, и, хотя раскаяние могло возвратить их, но работа эта - и долгая, и горькая. Легче потерять блаженство, чем обрести его; и если б я мог умереть смертью, на какую надеются позитивисты, в тот самый момент, когда я постиг весь размер моего сердечного горя, несомненно, это было бы хорошо. Но мой временный обморок был слишком короток, и когда я пришел в чувство, я нашел себя в комнате Лючио, самой большой и роскошной из всех комнат для гостей в Виллосмире; окна были широко открыты, и пол был залит лунным светом. Возвратившись к жизни и сознанию, я услыхал звенящие звуки мотива, и, устало открыв глаза, я увидел самого Лючио, сидящего у камина с мандолиной, на которой он импровизировал нежные мелодии. Я был поражен, изумлен тем, что в то время, когда я был подавлен горем, он был в состоянии забавляться. Когда мы сами расстроены, никто другой не смеет быть веселым, и мы от самой природы ожидаем горестного вида, если наше возлюбленное Ego опечалено чем-либо - таково наше смешное самомнение. Я шевельнулся на стуле и привстал с него, когда Лючио, продолжая перебирать струны своего инструмента, сказал: - Сидите смирно, Джеффри! Через несколько минут все пройдет. Не терзайте себя! - Не терзайте себя! - повторил я с горечью. - Почему не сказать: не убивайте себя! - Потому что я не вижу необходимости предложить вам этот совет теперь, - ответил он хладнокровно. - и, если б была необходимость, я сомневаюсь, чтобы я дал вам его, так как я считаю, что лучше убить себя, чем терзать себя. Хотя мнения различны, я хочу, чтобы вы легко смотрели на это дело. - Легко! Отнестись легко к моему позору и бесчестию! - воскликнул я, почти вскочив со стула. - Вы требуете слишком многого. - Мой друг, я не требую больше того, что требуется и ожидается от сотни мужей из общества в наши дни. Рассудите: ваша жена потеряла всякое благоразумие и здравомыслие в экзальтированной и истерической страсти к моей внешности, но вовсе не ко мне самому, потому что в действительности она не знает меня, она только видит меня, каким я кажусь. Любовь к личностям красивой наружности есть общая ошибка прекрасного пола и проходит со временем, как и другие женские недуги. Для нее или для вас нет позора или бесчестия, ничего не было сделано публично, публика ничего не видела и не слышала. Поскольку дело обстоит так, я не понимаю, почему вы делаете из этого историю! Знаете, великое дело в общественной, жизни - это скрывать все необузданные страсти и домашние раздоры от взора вульгарной толпы. У себя дома вы можете делать все, что хотите, только один Бог видит, и это ничего не значит. Его глаза блеснули насмешкой, он опять зазвенел на мандолине. - Вам это кажется странным, Джеффри, - продолжал он, - но это так. Перед светом и обществом ваша жена, как жена Цезаря, вне подозрений. Только вы и я были свидетелями ее истерического припадка... - Вы называете это истерией. Она любит вас - сказал я горячо. - И она всегда любила вас. Она созналась в этом, и вы подтвердили, что всегда знали это. - Я всегда знал, что она истерична, да, если это то, что вы хотите сказать, - ответил он. - Большинство женщин не имеют настоящих чувств, серьезных эмоций, кроме одного - тщеславия. Они не знают, что такое великая любовь; их главное желание - победить, и, потерпев в этом неудачу, они в своей обманутой страсти доходят до бешеной истерии, которая у некоторых делается хронической. Леди Сибилла страдает в этом роде. Теперь послушайтесь меня. Я сейчас же уеду в Париж, или Берлин, или Москву, и даю вам слово, что я больше не вторгнусь в ваш домашний круг. В несколько дней вы поправите этот разлад и научитесь мудрости переносить раздоры, случающиеся в супружестве, с хладнокровием... - Невозможно! Я не расстанусь с вами, - пылко сказал я, - и не стану жить с ней. Лучше жить с верным другом, чем с лицемерной женой! Он поднял брови с недоумевающим выражением, потом пожал плечами, как человек, который сдается на неоспоримый довод. Встав, он отложил мандолину и подошел ко мне; его высокая величественная фигура бросала гигантскую тень на блестящие лучи лунного света. - Клянусь вам, Джеффри, вы ставите меня в весьма неловкое положение. Что делать? Вы можете получить развод, если хотите, но, я думаю, будет неразумно затевать эту процедуру после четырех месяцев супружества. Свет тотчас же начнет толковать. Лучше сделать так, чтобы избежать сплетен и скандала. Вот что: не решайте что-либо поспешно, поезжайте со мной на день в город и оставьте вашу жену одну поразмыслить над своим безумием и его возможными последствиями; тогда вы будете в состоянии лучше судить о ваших дальнейших действиях. Идите в свою комнату и спите до утра. - Спать! - повторил я, содрогнувшись. - В той комнате где она! - Я прервал себя криком и взглянул на него умоляюще: - Не схожу ли я с ума? Мой мозг в огне! Если б я мог забыть!... Если б я мог забыть! Лючио, если бы вы, мой верный друг, обманули меня, я бы умер, но ваша правдивость, ваша честность спасли меня. Он улыбнулся странной цинической улыбкой. - Тс! Я не хвалюсь добродетелью! - возразил он. - Если б красота леди была искушением для меня, я мог бы уступить ее чарам; сделав так, я был бы не больше, чем человеком, как она сама сказала. Но, может быть, я больше, чем человек; во всяком случае, телесная красота женщины не производит на меня никакого эффекта; разве только, если она сопровождается красотой души, тогда она производит эффект, и эффект весьма необыкновенный. Она возбуждает во мне желание испытать эту красоту - доступна ли она, или неуязвима. Какой я нахожу ее, такой я ее и оставляю. Я устало смотрел на узоры лунного света на полу. - Что же мне делать? - спросил я. - Что бы вы мне посоветовали? - Поезжайте со мной в город, - ответил он. - Вы можете оставить жене записку, объясняя свое отсутствие, и в одном из клубов мы спокойно поговорим о деле и решим, как лучше избежать общественного скандала. Сейчас же идите спать. Если вы не хотите возвращаться в вашу комнату, спите в соседней, около меня. Я машинально встал и приготовился повиноваться ему. Он украдкой следил за мной. - Не выпьете ли вы успокоительного лекарства, если я приготовлю его для вас? - спросил он. - Оно безвредно и даст вам несколько часов сна. - Я бы выпил яд из ваших рук! - ответил я равнодушно. - Отчего вы э т о г о не приготовите для меня? А затем... затем я заснул бы на самом деле и забыл бы эту страшную ночь. - Нет, к несчастью, вы бы не забыли! - сказал он, беря свой дорожный несессер и вынимая оттуда коробочку с белым порошком, который он постепенно разводил в стакане. - Это-то и есть самое худшее в том, что люди называют смертью. Кстати, я просвещу вас немного в науке, чтобы рассеять ваши мысли. Научная часть смерти, дела, что продолжаются за кулисами ее, весьма заинтересуют вас - это очень поучительно, в особенности тот ее отдел, который я называю возрождением атомов. Клеточки мозга суть атомы, и в них находятся другие атомы, называемые памятью, необыкновенно жизненные и удивительно плодородные... Выпейте это. - И он протянул мне приготовленную микстуру. - Для теперешних обстоятельств она гораздо лучше, чем смерть: она производит онемение и парализует атомы сознания на короткое время, между тем как смерть освобождает их Я был слишком поглощен самим собой, чтобы понимать или обращать внимание на его слова, но я выпил покорно то, что он дал мне, и возвратил стакан. Он продолжал с минуту следить за мной. Затем он открыл дверь в комнату, смежную с его комнатой. - Ложитесь на эту постель и закрывайте глаза, - продолжал он тоном, не допускающим возражений. - До утра я вам даю отдых, - и он странно улыбнулся, - от снов и воспоминаний. Погрузитесь в забвение. Иронический тон его голоса обидел меня; я смотрел на него полуукоризненно и увидел его гордое красивое лицо, бледное, как мрамор, отчетливо выточенное, как камея, смягчившееся, когда я встретился с его глазами; я почувствовал, что ему было жаль меня, несмотря на его любовь к сатире, и, схватив его руку, я горячо пожал ее вместо всякого ответа. Потом, войдя в следующую комнату, лег и почти тотчас уснул; я больше ничего не помнил. XXXIII Вместе с утром явилось полное сознание; я с горечью вспомнил все, что случилось, но более я не был расположен тужить о своей судьбе. Мои нервы были слишком поражены онемением для какого-либо взрыва страсти. Тяжелое притупление заняло место поруганного чувства; и, хотя отчаяние наполняло мое сердце, я пришел к непреклонному решению - больше не видеть Сибиллу. Никогда больше это красивое лицо, обманчивая маска фальшивой натуры, не соблазнит моего зрения и не побудит меня к жалости или прощению - это я решил. Выйдя из комнаты, в которой я провел ночь, я прошел в свой кабинет и написал следующее письмо: "Сибилла. После позорной и унизительной сцены прошлой ночи вы должны понять, что дальнейшая совместная жизнь невозможна. Князь Риманец и я едем в Лондон; мы больше не возвратимся. Вы можете продолжать жить в Виллосмире: дом - ваш, и половина моего состояния, записанная на вас в день нашей свадьбы, даст вам возможность поддерживать привычки вашего "круга" и жить с той роскошью и экстравагантностью, которые вы считаете необходимыми для аристократического положения. Я решил путешествовать, и я намереваюсь так устроиться, чтобы мы больше никогда не встретились, хотя, конечно, я сделаю все от меня зависящее, чтобы избежать какого-либо скандала. Упрекать вас за ваше поведение бесполезно: вы потеряли всякое чувство стыда. Из-за преступной страсти вы унизили себя перед человеком, который презирает вас, который по своей честной и благородной натуре ненавидит вас за вашу неверность и лицемерие, и я не нахожу прощения тому злу, какое вы сделали мне, и оскорблению, какое вы нанесли моему имени. Я предоставляю судить вашей собственной совести, если у вас есть таковая, что сомнительно. Женщины, подобные вам, редко беспокоят себя угрызениями совести. Делайте с вашей жизнью, что можете или хотите, - я равнодушен к вашим действиям и, со своей стороны, постараюсь забыть о вашем существовании. Ваш муж, Джеффри Темпест" Это письмо, сложенное и запечатанное, я послал моей жене в ее апартаменты с ее горничной. Девушка возвратилась и сказала, что передала его, но что ответа не было: "У ее милости сильная головная боль, и они не выйдут из комнаты". Я выразил как можно учтивее свои сожаления, чего верная служанка, естественно, и ожидала от новобрачного мужа своей госпожи, и затем, отдав приказания моему человеку Моррису уложить мой чемодан, я наскоро позавтракал с Лючио более или менее в молчании, так как я не желал, чтобы слуги подозревали, что у нас происходит нечто неладное. Я объяснил им, что я и мой друг были отозваны в город по неотложному делу, что мы будем отсутствовать дня два, может быть, и дольше, и что какие-нибудь экстренные известия или телеграммы могут быть посланы в Артур-Клуб. Я обрадовался, когда, наконец, мы уехали, когда высокая живописная красная крыша Виллосмира исчезла из вида, и когда, наконец, мы сидели в вагоне для курящих и были в состоянии следить за милями, постепенно отделявшими нас от красивых лесов в осеннем наряде поэтического Варвикшира. Долгое время мы молчали, делая вид, что читаем утренние газеты - до тех пор, пока я не бросил скучный и утомительный лист "Тайме" и, тяжело вздохнув, откинулся назад и закрыл глаза. - Право, я очень огорчен всем этим, - сказал тогда Лючио с чрезвычайной ласковостью. - Мне кажется, что я принес несчастие. Если б леди Сибилла никогда не видела меня! - Ну да, тогда б я никогда не увидел ее! - ответил я с горечью. - Благодаря вам я впервые встретился с ней! - Верно! - Он задумчиво посмотрел на меня. - Я поставлен в весьма злополучные условия: выходит почти так, что я виноват, хотя никто бы не мог быть более невинным или благонамеренным, чем я! Он улыбнулся, затем продолжал с важностью: - В самом деле, я бы на вашем месте избежал скандальных сплетен. Я не говорю ради своего невольного участия в этой неприятности: для меня решительно все равно, что обо мне говорят. Но ради дамы! - Ради себя я постараюсь избежать их, - сказал я резко. - Больше всего о себе самом я буду думать. Я отправлюсь, как я намекнул сегодня утром, путешествовать на несколько лет. - Да, поезжайте охотиться на тигров в Индию, - подал он мысль, - или убивать слонов в Африке. Так делают многие мужчины, когда их жены забываются. Несколько хороших известных мужей в настоящее время находятся в чужих краях! Опять блестящая загадочная улыбка осветила его лицо, но я не мог улыбнуться в ответ. Я угрюмо глядел в окно на голые осенние поля, через которые мчался поезд - пустынные, сумрачные, точно моя собственная нерадостная жизнь. - Поедемте со мной на зиму в Египет, - продолжал он. - Поедем на моей яхте "Пламя". Мы отправимся в Александрию, а затем на Нил и забудем о существовании таких легкомысленных кукол, как женщины; по крайней мере, будем смотреть на них, как на игрушки для нас, "высших" существ, которые мы легко бросаем. - Египет, Нил! - бормотал я. Как бы то ни было, но идея понравилась мне. - Да почему нет? - Почему нет, в самом деле! - повторил он. - Я уверен, что предложение вам приятно. Поедем смотреть страну старых богов, страну, где моя принцесса жила и мучила сердца мужчин! Может быть, мы откроем останки ее последней жертвы. Кто знает? Я избегал его взгляда. Воспоминание об ужасном крылатом предмете было противно мне. Я почти чувствовал, что была какая-то таинственная связь между ненавистным существом и моей женой Сибиллой. Я был доволен, когда поезд прибыл в Лондон, и мы, взяв экипаж, погрузились в самый водоворот человеческой жизни. Беспрерывный шум от езды, разноцветная толпа, крики газетчиков и омнибусных кондукторов - весь этот гам был приятен моим ушам и на время рассеял мои мысли. Мы завтракали в "Савой" и забавлялись, наблюдая модных светских болванов - бессодержательных молодых людей в колодках из одеревенелых высоких воротников и в ручных кандалах из одинаково одеревенелых и преувеличенных манжет; легкомысленных накрашенных и напудренных женщин с фальшивыми волосами и подрисованными бровями, старающихся выглядеть как можно более похожими на куртизанок; престарелых матрон, подпрыгивающих на высоких каблуках и пытающихся приданием себе юношеского вида и грации скрыть препятствующие факты слишком объемистого живота и обильного бюста; так называемых денди и семидесятилетних "франтов", обладающих странными юношескими желаниями и также выражающих это в козлиных подскакиваниях по пятам молодых замужних женщин. Эти и подобные этим презренные единицы презренной общественной толпы проходили перед нами, как марионетки на деревенской ярмарке, и вызывали в нас смех или презрение. Пока мы еще пили вино, вошел господин и сел за стол рядом с нашим. У него с собой была книга, которую он, отдав приказание относительно завтрака, тотчас открыл на замеченном месте и принялся читать с поглощенным вниманием. Я узнал обложку книги: это было "Несогласие" Мэвис Клер. Глаза мои заволоклись туманом, я чувствовал слезы в горле, я видел светлое лицо, серьезные глаза и нежную улыбку Мэвис - эту женщину, носящую лавровый венец и держащую лилии чистоты и мира. Увы, эти лилии! Они были для меня "...des fleurs et ranges, Avec leurs airs de sceatres d'angels, De thyrses Luminuix pour doigts de seraphins, - Leurs partums sut trop furts, tout ensemble, et trop fins" <Эдмон Ростан "Далекая принцесса".> Я прикрыл глаза рукой, тем не менее чувствуя, что Лючио наблюдает за мной. Тотчас он мягко заговорил, как если б прочел мои мысли: - Принимая во внимание, какой эффект производит истинно невинная женщина на душу даже дурного человека, странно, не правда ли, что их так мало! Я молчал. - В настоящее время, - продолжал он, - множество женщин подняли крик, как куры на птичнике, о своих "правах". Их величайшее право, их высшая привилегия - направлять и оберегать души мужчин. Это они по большей части отвергают как нечто нестоящее. Аристократки отстраняют от себя заботу о детях, поручая их слугам и наемникам, и затем удивлены и оскорблены, если из этих детей выходят дураки или негодяи. Если б я был властителем государства, я бы издал закон, чтоб каждая мать была обязана сама кормить и воспитывать своих детей, как требует того природа, разве только, если плохое здоровье препятствует ей, в чем она должна дать удостоверение от двух докторов, подтверждающих этот факт. В противном случае, женщина, отказывающаяся подчиниться закону, была бы приговорена к заключению в тюрьму и к каторге. Это заставило бы их образумиться. Праздность, порочность, сумасбродство и себялюбие женщин делают мужчин грубыми и эгоистами. Я поднял голову. - В этом деле сам черт замешан! - сказал я с горечью. - Если б женщины были хорошие, мужчинам нечего было бы с ними делать. Оглянитесь на то, что называется "обществом"! Сколько мужчин преднамеренно выбирают себе в жены развращенных женщин, а невинных оставляют без внимания! Возьмите Мэвис Клер. - О, вы подумали о Мэвис Клер? - бросил он на меня быстрый взгляд. - Но она была бы трудной добычей для мужчины. Она не ищет замужества, и она не осталась незамеченной, так как весь свет оказывает ей внимание. - Это безличная любовь, - ответил я, - она не дает женщине той защиты, в какой она нуждается и какую должна иметь. - Не хотите ли вы сделаться ее возлюбленным? - спросил он с легкой улыбкой. - Боюсь, что вы потерпите неудачу! - Я! Ее возлюбленным! Великий Боже! - воскликнул я, и кровь прилила к моему лицу от одной только мысли. - Что за нелепая идея! - Вы правы: она нелепа, - сказал он, все еще улыбаясь. - Это все равно, как если б я предложил вам украсть святую чашу из церкви - с той разницей, что вам могло бы удасться сбежать с чашей, потому что она только церковное имущество, но вам никогда не удалось бы получить Мэвис Клер, так как она принадлежит Богу. Я нетерпеливо задвигался и выглянул в окно, около которого мы сидели, и посмотрел на желтую полосу текущей внизу Темзы. - Ее нельзя назвать красавицей, - продолжал Лючио, - но ее душевная красота отражается на ее лице и делает его прекрасным без того, что называется красотой у сластолюбцев. Образец красоты, по их суждению, представляет собой просто хорошее мясо - ничего более. Мясо, красиво размещенное вокруг безобразного скелета, мясо, окрашенное и мягкое для прикосновения, без шрамов или пятен. Это самый тленный род красоты: болезнь портит ее, годы бороздят ее морщинами, смерть уничтожает ее, но большинство мужчин ищет ее в торговых сделках с прекрасным полом. Большинство шестидесятилетних повес, прогуливающихся по Пикадилли и претендующих выглядеть на тридцать лет, ожидают, как Шейлок, свой "фунт" или несколько фунтов юного мяса. Желание не утонченное, не интеллектуальное, но оно есть, и единственно по этой причине "дамы" из кафе-шантана делаются развращающим элементом и будущими матерями аристократии. - Нет надобности кафе-шантанным дамам развращать тех, кто уже развращен, - сказал я. - Правильно! - И он окинул меня ласковым соболезнующим вглядом. - Отнесем все зло к "новой" литературе! Мы встали, окончив завтрак, и, оставив "Савой", пошли к Артуру. Здесь мы уселись в спокойном уголке и принялись толковать о наших будущих планах. Мне не нужно было много времени, чтоб решиться: все страны света были одинаковы для меня, и мне было действительно безразлично, куда ехать. Однако всегда есть нечто заманчивое в идее первого посещения Египта, и я охотно согласился сопровождать туда Лючио и провести там зиму. - Мы будем избегать общества, - сказал он. - Благовоспитанные и высокообразованные "знатные" люди, бросающие бутылки шампанского в Сфинкса, не должны иметь чести быть в нашей компании. Каир переполнен подобными марионетками, так что мы не остановимся там. Старый Нил очень привлекателен; ленивая роскошь Дагобеи успокоит ваши издерганные нервы. Я предлагаю покинуть Англию через неделю. Я согласился, и пока он писал письма, готовясь к путешествию, я просматривал дневные газеты. В них было нечего читать, так как, хотя все новости света проникают в Великобританию по электрической проволоке, каждый редактор каждой маленькой грошовой газеты, завидуя каждому другому редактору каждой другой грошовой газеты, только помещает в свои столбцы то, что подходит к его политике или нравится ему лично, а интересы публики вообще едва ли принимаются во внимание. Бедная обманутая терпеливая публика! Неудивительно, если начинают думать, что более чем достаточно истратить полпенни на газету, покупаемую только для того, чтобы ее бросить. Я еще проглядывал скучные столбцы "Пэлл-Мэлл газеты" и Лючио еще писал, когда вошел мальчик с телеграммой. - Мистер Темпест? - Да. И я, взяв желтый конверт, разорвал его и, почти не вникая, прочел стоящие там несколько слов. Они заключали следующее: "Возвращайтесь немедленно. Случилось нечто тревожное. Боюсь действовать без вас. Мэвис Клер". Странный холод охватил меня, телеграмма выпала из моих рук на пол. Лючио поднял ее и пробежал. Затем, твердо глядя на меня, он сказал: - Конечно, вы должны ехать. Если вы возьмете кэб, то вы еще можете захватить четырехчасовой поезд. - А вы? - пробормотал я. Мое горло было сухо, и я едва говорил. - Я останусь в "Гранд-отеле" и буду ждать известий. Не медлите ни минуты. Мэвис Клер не послала бы вам эту депешу, если б не было серьезной причины. - Что вы думаете? Что вы предполагаете? - начал я. Он остановил меня легким повелительным жестом: - Я ничего не думаю, я ничего не предполагаю. Я только настаиваю, чтобы вы отправились немедленно. Ступайте! И прежде, чем я мог отдать себе отчет, я уже был в передней клуба, и Лючио помог мне надеть пальто, подал мне шляпу и послал за кэбом. Мы едва успели проститься; озадаченный внезапностью неожиданного возвращения в дом, который я покинул утром и, как я думал, навсегда, - я едва сознавал, что я делал или куда ехал, пока не очутился один в поезде, возвращаясь в Варвикшир с такой быстротой, с какой только пар мог нести меня, с мраком сгущавшихся сумерек вокруг и с таким страхом и ужасом в сердце, которые я не смел определить. Что случилось "нечто тревожное"? Как вышло, что Мэвис Клер телеграфировала мне? Эти и бесконечные другие вопросы терзали мой мозг, и я боялся отвечать на них. Когда я приехал на знакомую станцию, где никого не было, чтобы встретить меня, я нанял кабриолет и покатил в свой собственный дом, когда короткий вечер уже обратился в ночь. Тихий осенний ветер беспокойно вздыхал среди деревьев, как блуждающая в муках душа; ни одна звезда не блестела в темной глубине небес. Экипаж остановился, легкая фигура в белом платье вышла мне навстречу: это была Мэвис. Ее агнельское лицо было серьезно и бледно от волнения. - Это вы, наконец! - сказала она дрожащим голосом. - Слава Богу, вы приехали! XXXIV Я схватил ее за руки. - Что такое? - начал я. Затем, взглянув вокруг себя, я увидел, что вся передняя была полна перепуганных слуг; некоторые из них выдвинулись вперед, смущенно бормоча нечто вроде того, что они "испугались" и "не знали, что делать". Я жестом отодвинул их назад и снова повернулся к Мэвис Клер: - Скажите мне скорее, в чем дело? - Мы опасаемся, как бы не случилось чего с леди Сибиллой, - тотчас ответила она. - Ее комната заперта, и мы не можем достучаться. Ее горничная, встревоженная, прибежала ко мне спросить, что делать. Я сейчас же пришла, стучала и звала, но не получила никакого отклика. Вы знаете, окна находятся слишком высоко над землей, чтобы влезть в них, и не нашлось достаточно длинной лестницы. Я просила некоторых слуг силой выломать дверь, но они не согласились, они были испуганы, а я не хотела брать на себя ответственность и потому телеграфировала вам. Прежде, чем она кончила говорить, я стремительно бросился вверх по лестнице; перед дверью, которая вела в роскошные апартаменты моей жены, я остановился, задыхаясь. - Сибилла! - крикнул я. Ни звука. Мэвис пошла за мной и стояла рядом, слегка дрожа. Двое-трое слуг также поднялись по лестнице и, вцепившись в перила, нервно прислушивались. - Сибилла! - опять позвал я. Снова абсолютное молчание. Я повернулся к ожидавшим в страхе слугам, придав себе спокойный вид. - Вероятно, леди Сибиллы совсем нет в ее комнате, - сказал я. - Она, должно быть, вышла незамеченной. У этой двери пружинный замок, который легко может запереться совершенно случайно. Принесите крепкий молоток или лом - что-нибудь, чем ее можно сломать. Если б у вас был разум, вы бы послушались мисс Клер и сделали бы это часа два тому назад. Я ждал с принужденным хладнокровием исполнения своих приказаний. Двое слуг явились с необходимыми инструментами, и вскоре дом огласился ударами молота по крепкой дубовой двери, но некоторое время все усилия были безуспешны: пружинный замок не поддавался, прочные петли не уступали. Однако после десяти минут тяжелого труда одна из резных половинок разбилась, потом другая, и, перепрыгнув через обломки, я бросился в будуар; остановившись там, я прислушался и опять позвал: - Сибилла! Никакого ответа. Какой-то смутный инстинкт, какой-то неизвестный страх удерживал слуг, равно как и Мэвис Клер. Я был один в абсолютной темноте. Шаря вокруг, с неимоверно бьющимся сердцем, я искал на стене кнопку из слоновой кости, которая при надавливании залила бы комнату электрическим светом, но как-то не мог найти ее. Мои руки встречались с различными знакомыми предметами, которые я угадывал осязанием: редкий фарфор, бронза, вазы, картины, дорогие безделушки, наваленные горами, как я знал, в этой особенной комнате с расточительной роскошью, подходящей для изнеженной восточной императрицы старых времен; осторожно двигаясь, я содрогнулся от ужаса, увидев, как мне померещилось, высокую фигуру, вдруг появившуюся в темноте, - белую, прозрачную, светившуюся - фигуру, которая, когда я вгляделся в нее, подняла бледную руку и указала мне вперед с угрожающим видом презрения! В ужасе при этом видении и иллюзии я споткнулся о тяжелые волочившиеся складки бархатной портьеры и понял, что проходил из будуара в спальню. Я опять остановился и позвал: - Сибилла! Но мой голос едва мог подняться выше шепота. Как ни был я расстроен, как ни кружилась моя голова, но я вспомнил, что кнопка от электрического света в этой комнате была у туалетного стола, и я быстро пошел в этом направлении, когда вдруг в густом мраке я дотронулся до чего-то холодного и липкого, как мертвое тело, и коснулся одежды, издававший тонкий аромат и зашелестевшей шелком от моего прикосновения. Это встревожило меня более, чем только что увиденный призрак. Я дрожа попятился к стене, и мои пальцы невольно попали на полированную кнопку из слоновой кости, которая, как талисман в современной цивилизации, распространяет свет по желанию владельца. Я нервно нажал ее, и свет блеснул через розовые раковины, служившие защитой от его ослепительной яркости, и я увидел, где я стоял... На расстоянии аршина от странного окоченелого белого существа, смотрящего на себя в зеркало в серебряной раме широко открытыми напряженными и стеклянными глазами! - Сибилла! - задыхаясь, шепнул я. - Моя жена!... Но слова замерли у меня в горле. Была ли это действительно моя жена - эта ледяная статуя женщины, следящая так пристально за своим бесчувственным изображением? Я глядел на нее с удивлением, с сомнением, как если б она была чужой; я с трудом узнал ее черты ее темные с бронзовым отливом волосы, тяжело падавшие вокруг нее, как струящиеся волны... Ее левая рука свешивалась с ручки кресла, на котором она сидела, как какая-нибудь выточенная из слоновой кости богиня, сидящая на своем троне, и, дрожа, медленно, робко я придвинулся к ней и взял эту руку. Холодная, как лед, она лежала на моей ладони, точно восковая модель; она сверкала драгоценными каменьями, и я рассматривал каждое кольцо на ней со странным тупым упорством человека, который хочет удостовериться в подлинности. Эта большая бирюза, осыпанная бриллиантами, была подарком к свадьбе от одной герцогини; этот опал подарил ей ее отец; искрящийся круг сапфиров и бриллиантов, возвышавшийся над ее венчальным кольцом, был мой подарок; этот рубин казался мне знакомым - хорошо, хорошо! Какая масса сверкающих драгоценностей украшала такой бренный прах! Я взлянул на ее лицо, затем на отражение этого лица в зеркале, и опять я пришел в недоумение: была ли это, могла ли это быть Сибилла, в конце концов? Сибилла была красавицей, а у этой мертвой женщины была дьявольская улыбка на посиневших разомкнутых губах и леденящий ужас в глазах! Вдруг что-то, натянутое в моем мозгу, казалось, лопнуло; выпустив холодные: пальцы, которые я держал, я громко крикнул: - Мэвис! Мэвис Клер! В одно мгновение она была со мной, одним взглядом она поняла все. Упав на колени перед трупом, она залилась горькими слезами. - О бедная девочка! - рыдала она. - О бедная, несчастная девочка! Я сумрачно глядел на нее. Мне казалось весьма странным, что она могла плакать о чужих горестях. Мой мозг горел, мои мысли путались; я посмотрел напряженным взглядом, со злой улыбкой, на мою мертвую жену, сидящую прямо и одетую в розовый шелковый пеньюар, отделанный старинными кружевами по последней парижской моде; затем на живое, нежно-сердечное существо, прославленное светом за свой гений, которое на коленях рыдало над окоченевшей рукой, где насмешливо переливались редкостные камни, и, побуждаемый какой-то силой, я дико заговорил: - Встаньте, Мэвис! Не стойте так на коленях! Идите, идите из этой комнаты! Вы не знаете, чем она была, эта женщина, на которой я женился: я считал ее ангелом, но она была злой дух - да, Мэвис, злой дух! Посмотрите на нее, на ее отражение в зеркале - вы не можете назвать ее красивой теперь! Она улыбается, видите, точно так же, как она улыбалась в прошлую ночь, когда... ах, вы ничего не знаете о прошлой ночи! Говорю вам, уходите! - Я бешено топнул ногой. - Этот воздух осквернен, он отравит вас! Запах Парижа в соединении с испарением смерти достаточен, чтобы породить заразу! Уходите скорей, объявите слугам, что их госпожа умерла, спустите шторы, выставите все внешние знаки благопристойного и фешенебельного горя! И я начал смеяться, точно в бреду. - Скажите слугам, что они могут рассчитывать на дорогой траур, пусть они едят и пьют, сколько могут и хотят, и спят или болтают, как подобная челядь любит болтать, о гробах, могилах и внезапных несчастиях; но оставьте меня одного, одного с ней: у нас много есть, что сказать друг другу! Белая и дрожащая, Мэвис поднялась и стояла, глядя на меня со страхом и жалостью. - Один? - запнулась она. - Вы не в состоянии быть один! - Нет, я не в состоянии, но я должен быть, - возразил я быстро и жестко. - Это женщина, которую я любил животной страстью, и на которой я женился - вернее, которую я, как самец, выбрал своей самкой. Между тем мы расстались врагами, и несмотря на то, что она мертва, я хочу провести с ней ночь: ее молчание многому меня научит! Завтра могила и могильщики потребуют ее, но сегодня она моя! Добрые глаза девушки затуманились слезами. - О, вы совсем потеряли голову и не знаете, что говорите, - прошептала она. - Вы даже не пытаетесь узнать, как она умерла! - Это довольно легко угадать, - ответил я быстро и поднял маленькую темную бутылочку с надписью "Яд", которую я уже заметил на туалетном столе. - Она откупорена и пуста. Что она содержала, я не знаю; но, конечно, будет следствие; люди должны нажить деньги на опрометчивом поступке ее милости! И взгляните туда... И я указал на несколько листов исписанной бумаги, частью прикрытых кружевным платком, который, очевидно, был второпях брошен на них; там же находились перо и чернильница. - Там, без сомнения, приготовлено для меня замечательное чтение! Последнее послание умершей возлюбленной священно, Мэвис Клер; наверное, вы, писательница нежных романов, можете понять это! И, понимая это, вы сделаете то, о чем я вас прошу: оставите меня! Она смотрела на меня с глубоким состраданием и медленно повернулась, чтобы выйти. - Помоги вам Бог! - сказала она, всхлипывая. - Утешь вас Господь! При этих словах какой-то демон во мне сорвался с цепи, и, бросившись к ней, я схватил ее за руки. - Не смейте говорить! - сказал я страстно. Что-то захватило мое дыхание, я остановился, не будучи в состоянии произнести ни слова. Мэвис глядела на меня испуганно, и оглянулась назад. - Что такое? - шепнула она тревожно. Я напрягал все усилия, чтобы сказать; наконец с трудом я ответил ей: - Ничего! И я жестом отослал ее. Я думаю, выражение моего лица испугало ее, потому что она быстро удалилась, и я следил, пока она не исчезла; когда она проходила будуар, я задернул бархатные портьеры и запер дверь. Сделав это, я медленно вернулся к своей мертвой жене. - Теперь, Сибилла, - громко сказал я, - мы одни, ты и я, одни с нашими отражающимися в зеркале образами - ты мертвая, а я живой! В твоих теперешних условиях ты неопасна для меня. Твоя красота исчезла! Твоя улыбка, твои глаза, твое прикосновение не могут возбудить во мне страсть! Что скажешь ты? Я слышал, что мертвые могут иногда говорить, и ты должна поправить зло, какое ты мне сделала, ложь, на какой ты основала наш брак, преступление, какое ты лелеяла в своем сердце! Должен ли я прочесть твою мольбу о прощении здесь? И я собрал исписанные листы бумаги в одну руку, скорее чувствуя, чем видя их, так как мои глаза были прикованы к бледному трупу в розовом шелковом неглиже и драгоценностях, который так упорно созерцал сам себя в зеркале. Я подвинул стул близко к нему и сел, следя за отражением моего собственного страшного лица рядом с лицом самоубийцы. Вдруг повернувшись, я начал исследовать более внимательно мою недвижимую компаньонку и заметил, что она была очень легко одета: под шелковым пеньюаром была только белая одежда из мягкой тонкой и вышитой материи, сквозь которую был ясно виден античный контур ее окоченелых членов. Наклонившись, я почувствовал ее сердце; я знал, что оно не могло биться, однако мне чудилось, что я слышу его биение. Когда я отнял свою руку, что-то чешуйчатое и блестящее бросилось мне в глаза, и, присмотревшись, я заметил свадебный подарок Лючио - охватывающую ее талию гибкую изумрудную змею с бриллиантовым хохолком и рубиновыми глазами. Она очаровала меня; обвитая вокруг мертвого тела, она казалась живой, и если б она подняла свою сверкающую голову и зашипела на меня, едва бы я удивился. Я опустился на стул и опять сидел почти так же недвижимо, как труп рядом со мной; я опять смотрел, как все время смотрел труп, в зеркало, отражавшее нас обоих, нас, "соединенных воедино", как говорят сентиментальные люди о сочетавшихся браком, хотя, по правде сказать, часто случается, что нет в целом свете двух существ, более отдаленных друг от друга, чем муж и жена. Я слышал крадущиеся движения и подавленный шепот в коридоре и догадался, что некоторые из слуг стерегли и ждали, но мне это было все равно. Я был поглощен страшной ночной беседой, которую я затеял для себя, и так проникся ею, что потушил все электрические лампы в комнате, кроме двух свечей по обеим сторонам туалетного стола. Когда я сделал это, труп стал выглядеть более синеватым и ужасным; я опять сел и приготовился читать последнее послание мертвой. - Теперь, Сибилла, - пробормотал я, наклонившись немного вперед и замечая с болезненным интересом, что в продолжении последних нескольких минут ее рот еще больше разжался, и улыбка стала еще безобразнее, - теперь исповедуйся в своих грехах! Так как я здесь, чтобы слушать. Такое немое выразительное красноречие, как твое, заслуживает внимания! Порыв ветра с воплем пронесся вокруг дома, окна задрожали, и свечи стали мерцать. Я подождал, пока не замерли все звуки, и тогда, бросив взгляд на мертвую жену, под внезапным впечатлением, что она слышала мои слова и знала, что я делал, я начал читать. XXXV Вот что заключал "последний документ", начатый отрывисто и без обращения. "Я решилась умереть. Не от страсти или блажи, но по зрелому обсуждению и, как я думаю, необходимости. Мой мозг утомился задачами, мое тело утомилось жизнью; лучше покончить с этим. Идея смерти, означающая уничтожение, - сладка мне. Я рада, что по моей собственной воле я могу остановить это беспокойное бьющееся сердце, эту волнующуюся горячую кровь, эту мучительную боль нервов. Как я ни молода, но у меня теперь нет больше интереса к существованию, я ничего не вижу, кроме огненных глаз моего возлюбленного, его богоподобных черт, его порабощающей улыбки, и это потеряно для меня. На короткое время он был моим светом, моей жизнью - он ушел, и без него все пустота, все мрак. Как могла бы я влачить одна медленно проходящие часы, дни, недели, месяцы и годы? Хотя лучше быть одной, чем в скучной компании самоудовлетворенного, самодовольного и надменного дурака, как мой муж. Он покинул меня навсегда - так он говорит в письме, принесенном мне девушкой час назад. Это именно то, чего я ожидала от него: может ли человек его типа найти прощение за удар, нанесенный его самолюбию! Если б он изучил мою натуру, понял бы мои душевные волнения или старался бы, по крайней мере, руководить мной и помогать мне; если б он показал мне хоть какой-нибудь знак великой истинной любви, о которой иногда мечтают, но которую редко находят, - я думаю, мне было бы жаль его теперь, я даже просила бы у него прощения за то, что вышла за него замуж. Но он обращался со мной, как он мог бы обращаться с купленной любовницей, то есть он кормил меня, одевал, осыпал драгоценностями и снабжал деньгами за то, что я была игрушкой его страстей, но он не дал мне ни одного намека на симпатию, ни одного доказательства самоотверженности или человеческой снисходительности. Поэтому я ничего не должна. И теперь он и мой возлюбленный, который не будет моим любовником, уехали вместе; я свободна делать, что хочу, с этим маленьким пульсом во мне, называемым жизнью, который, в конце концов, - только легко рвущаяся нитка. Никого нет, чтобы помешать мне покончить с собой. Хорошо, что у меня нет друзей; хорошо, что я познала лицемерие и притворство света и одолела тяжелые истины жизни, что нет любви без сладострастия, нет дружбы без личного интереса и нет так называемой добродетели без сопровождаемого ею сильнейшего порока. Кто, зная эти вещи, захочет принять в них участие! На краю могилы я оглядываюсь на короткую перспективу прожитых лет, и я вижу себя ребенком в этом самом месте, лесистом Виллосмире; я могу записать, как началась эта жизнь, которой я собираюсь положить конец. Изнеженная, избалованная, постоянно слыша, что я должна "выглядеть хорошенькой" и интересоваться нарядами, я уже в десять лет была способна к некоторому кокетству. Старые ловеласы, пахнувшие вином и табаком, любили брать меня на колени и щипать мое нежное тело; они прикасались к моим невинным губам своими губами, увядшими и зараженными поцелуями кокоток и "запятнанных голубок" города! Я часто удивлялась, как эти люди смеют прикасаться к свежему ротику ребенка, зная, какие они скоты! Я вижу мою няню, дрессированную лгунью, служительницу духа времени, которая выказывала большие притязания, чем королева, и которая запрещала мне разговаривать с тем или другим ребенком, потому что они были "ниже" меня; затем идет моя гувернантка, полная щепетильности и жеманства, но дурная по нравственности, как редкая из женщин, хотя с "высшей рекомендацией" и лучшими референциями, и принимающая вид самой добродетели, как многие лицемерные жены священников, каких я знала. Я скоро раскусила ее, так как, даже будучи ребенком, я была болезненно наблюдательна, и истории, рассказываемые ею и француженкой-горничной моей матери пониженным голосом и прерываемые время от времени грубым смехом, были достаточны, чтоб осветить мне ее настоящий характер. Однако, несмотря на мое презрение к женщине строго благочестивой, а в душе развратной, я мало размышляла о трудных задачах природы. Я жила. Как мне кажется странным теперь писать о себе как о чем-то прошедшем и оконченном! Да, я жила в мечтательном, более или менее идиллическом настроении духа, думая и не отдавая себе отчета в думах, полная фантазий относительно цветов, деревьев и птиц, желая того, чего я не знала, по временам воображая себя то королевой, то крестьянкой. Я любила читать и в особенности любила поэзию. Я внимательно изучала мистические стихи Шелли и считала его полубогом, и никогда, даже когда я все узнала о его жизни, я не могла представить его себе человеком с тонким фальцетом и "вольными" замечаниями относительно женщин. Но я была уверена, что для его славы ему хорошо было утонуть в ранней молодости с окружающим его драматизмом и меланхолией; это спасло его, мне думается, от порочной и отталкивающей старости. Я обожала Кэтса, пока не узнала о его страсти к Фанни Браун - тогда очарование исчезло. Я не могу объяснить - почему, я просто записываю факт. Я сделала героя из лорда Байрона; дело в том, что он всегда был для меня единственным героическим типом поэта. Сильный сам по себе и безжалостный в своей любви к женщинам, он по большей части обращался с ними, как они того заслуживали. Когда я читала любовные строчки этих людей, я думала: когда же придет и ко мне любовь? И каким блаженным состоянием я бы наслаждалась тогда! Затем наступило грубое пробуждение от моих грез, детство перешло в юность, и в шестнадцать лет мои родители повезли меня в город, чтобы "познакомиться с нравами и обычаями общества" прежде, чем "выезжать". О, эти нравы и обычаи! Я в совершенстве изучила их! Удивленная вначале, потом поставленная в тупик, не имея времени составить себе какое-нибудь мнение об увиденном, я прошла через неопределенное "впечатление" о таких вещах, о каких я никогда не воображала и не мечтала. Между тем, оставаясь в недоумении, я находилась в постоянной компании с молодыми девушками моего возраста и положения, которые, однако, знали свет гораздо больше меня. Мой отец вдруг объявил мне, что Виллосмир был для нас потерян - он не мог содержать его, - и что мы больше туда не вернемся! Ах, сколько слез я пролила! Какое горе это причинило мне! Я не понимала тогда тяжелых затруднений богатства или бедности; все, что я могла уяснить себе, было то, что двери моего милого старого дома были закрыты для меня навсегда. После этого, мне кажется, я сделалась холодной и жестокой; я никогда не любила нежно мою мать - по правде сказать, я ее очень мало видела, так как она то ездила с визитами, то принимала визиты и редко была со мной; поэтому, когда она внезапно была поражена первым ударом паралича, это произвело на меня слабое впечатление. У нее были доктора и сиделки - при мне продолжала быть гувернантка; и сестра моей матери тетя Шарлотта приехала, чтобы вести наш дом; таким образом я начала анализировать общество, не выражая моих мнений, о том, что я видела. Я еще не "выезжала", но я бывала везде, куда приглашались девушки моих лет, и замечала многое, не показывая, что имела некоторую способность понимания. Я выработала в себе бесстрастную и холодную внешность, невнимательное, равнодушное, ледяное поведение, так как я открыла, что это многими принималось за неразвитость или глупость, и некоторые, в ином случае хитрые, господа говорили при мне откровеннее и нечаянно выдавали себя и свои пороки. Так началось мое "общественное образование". Титулованные и знатные женщины приглашали меня "на чай запросто", потому что я была, как им угодно было меня называть, "безвредной девочкой", "хорошенькой, но скучной", и позволяли мне присутствовать при приеме своих любовников, которые заходили к ним, когда их мужей не было дома. Я помню, однажды одна важная леди, знаменитая своими бриллиантами и интимностью с королевой, поцеловала в моем присутствии своего кавалера, одного графа, известного спортсмена. Он что-то пробормотал относительно меня, я это слышала; но его влюбленная подруга шепотом ответила: "О, это только Сибилла Эльтон, она ничего не понимает". Однако потом, когда он ушел, она, скаля зубы, повернулась ко мне и заметила: "Вы видели, как я поцеловала Берти, не правда ли? Я часто его целую; он для меня совсем как брат!" Я ничего не ответила, я только неопределенно улыбнулась; а на следующий день она прислала мне ценное бриллиантовое кольцо, которое я ей тотчас же возвратила с маленькой запиской, объясняя, что я очень благодарна, но мой отец еще не позволяет мне носить бриллианты. Почему я вспоминаю сейчас эти мелочи? Удивительно - сейчас, когда я намереваюсь расстаться с жизнью и со всей ее ложью!.. Там, за окном моей спальни, поет маленькая птичка - что за милое создание! Я полагаю, что она счастлива, так как она не человек... Когда я прислушиваюсь к ее сладкому пению, слезы навертываются на мои глаза при мысли, что она будет продолжать жить и петь сегодня на закате, когда я уже буду мертва! *** Последняя фраза была просто сентиментальной, так как мне ничуть не грустно умереть. Если б я чувствовала хоть малейшее сожаление, я бы не привела в исполнение свое намерение. Я должна продолжать свой рассказ, так как в нем я пытаюсь сделать свой собственный анализ, чтобы узнать: не найдется ли оправданий для моей особенной натуры - не сделали ли, в конце концов, меня такой воспитание и общественная школа, или я действительно была дурна с самого рождения? Окружавшие меня обстоятельства нисколько не способствовали смягчению или улучшению моего характера. Мне только минуло семнадцать лет, когда мой отец однажды утром позвал меня к себе в кабинет и рассказал настоящее положение наших дел. Я узнала, что он весь был в долгах - он жил на деньги, которые ему дали жиды-ростовщики, и эти деньги были даны ему с расчетом, что я, его единственная дочь, сделав богатую партию, заплачу все его долги с тяжелыми процентами. Он говорил, что надеется на мое благоразумие, и когда явятся претенденты на мою руку, то прежде, чем поощрять их, я сообщу ему, чтобы он мог навести точные справки о размерах их состояния. Я тогда поняла, что была назначена на продажу. Я слушала его молча, пока он не кончил. Тогда я спросила его: "Любовь, я думаю, тут не принимается во внимание?" Он засмеялся и заверил меня, что гораздо легче любить богатого человека, чем бедного, в чем я и удостоверюсь после маленького опыта. Он прибавил с некоторой нерешительностью, что для того, чтобы свести концы с концами, так как расходы городской жизни весьма значительны, он берет под свое покровительство одну молодую американку, мисс Дайану Чесней, которая желает познакомиться с английским обществом, и которая будет платить ему две тысячи гиней в год за эту привилегию и за услуги тети Шарлотты как chaperone <Спутница (сопровождающая девушку)>. Я не помню теперь, что я сказала, когда услыхала это; я знаю, что мои долго сдерживаемые чувства разразились бурей бешенства, и что на мгновение он был совершенно смущен силой моего негодования. Американская пансионерка в нашем доме! Это казалось мне оскорбительным и неблагородным, но мой гнев был бесполезен; торг был заключен; мой отец, несмотря на свой гордый род и достойное положение в обществе, в моем мнении унизил себя до уровня какого-то содержателя меблированных комнат - и с этого времени я потеряла к нему мое прежнее уважение. Конечно, возможно, что я была не права, что я должна была почитать его за то, что он обратил свое имя в доходную статью, одалживая его, как покровительственный щит и арматуру для американки, желающей попасть в общество, но не имеющей ничего, кроме долларов вульгарного "железнодорожного короля", но я не могла смотреть на это в таком свете - я ушла еще больше в саму себя и стала еще холоднее, сдержаннее и надменнее. Мисс Чесней приехала и всеми силами старалась подружиться со мной, но вскоре она нашла это невозможным. Я верю, что она добросердечное существо, но она дурно воспитана, как и все ее соотечественники; мне она с самого начала не понравилась, и я не давала себе труда скрывать это. Между тем, я знаю, она будет графиней Эльтон, как только это станет возможным, то есть после годового церемониального траура по моей матери, а, может быть, через три месяца по мне. Мой отец воображает себя еще молодым человеком, интересным, и он совершенно не в состоянии отказаться от богатства, которое она принесет ему. Когда она поселилась у нас, и тетя Шарлотта сделалась ее оплаченной chaperone, я редко выезжала на общественные собрания, так как я не могла выносить, чтобы нас видели вместе. Я проводила много времени в моей комнате и прочла много книг. Вся модная литература дня прошла через мои руки - если не для назидания мне, то для моего просвещения. Однажды - я помню хорошо этот день, сделавший переворот в моей внутренней жизни - я прочла роман одной женщины, который я сначала не поняла, но, перечитав некоторые его места во второй раз, я вдруг обнаружила все его ужасное сладострастие во всем его блеске, и это наполнило меня таким отвращением, что я с презрением швырнула роман на пол. Однако я видела в журналах похвальные отзывы о нем; на его бесстыдство намекали как на "смелость"; его вульгарность называли "блестящим остроумием" - факт тот, что хвалебные столбцы, написанные о нем, привели меня к решению прочитать его снова. Ободренная современными "литературными цензорами", я перечла его, и мало-помалу его коварная гнусность проникла в мою душу и засела там. Я начала думать об этом, и вскоре нашла удовольствие в этих думах. Я посылала за другими книгами того же автора, и мой аппетит к этому сорту зудящих романов сделался острее. Тем временем одна моя знакомая, дочь маркиза, девушка с большими черными глазами и губами, которые невольно напоминали свиное хрюкало, принесла мне два или три тома стихов Суинборна. Всегда преданная поэзии, считая ее величайшим из искусств и до того периода не знакомая с трудом этого писателя, я с жадностью набросилась на книги, ожидая насладиться обычными возвышенными волнениями души, которое поэт внушает смертным, менее божественно одаренном, чем он сам, что и составляет его привилегию и славу. Теперь я бы хотела, если смогу, объяснить ясное действие этого певуна-старика на мою душу - так как я думаю, что для многих женщин его произведения были более смертоносны, чем самый смертоносный яд, и гораздо более развращающими, чем какая-либо из пагубных книг Золя или других современных французских писателей. Сначала я прочла поэмы быстро, находя некоторое удовольствие в их музыкальном размере и не обращая внимания на смысл стихов, но тотчас, как если б пламя молнии обнажило красивое дерево от украшающих его листьев, мой ум вдруг заметил жестокость и чувственность, скрытые под нарядною речью и убедительным стихом, - и на минуту я приостановила чтение и закрыла глаза, содрогнувшись и с болью в сердце. Была ли человеческая натура настолько гнусна, как ее выставляет этот человек? Разве не было Бога, но только сластолюбие? Были ли мужчины и женщины ниже и развращенней в своих страстях и аппетитах, чем животные? Я задумывалась и мечтала, я внимательно изучала "Фаустину" и "Анакторию", пока не почувствовала себя стащенной вниз до уровня разумения, считающей подобные гнусности благопристойностью; я упивалась дьявольским презрением поэта к Богу и читала опять и опять его стихи "Перед Распятием", пока не выучила их наизусть - пока они не привели мои мысли к надменному презрению Христа и Его учений. Мне все равно теперь - теперь, когда без надежды, или веры, или любви, я собираюсь погрузиться в вечный мрак и безмолвие, - но ради тех, кто имеет утешение в религии, я спрашиваю: зачем в так называемой христианской стране такому безобразному кощунству, как "Перед Распятием", позволено распространяться среди людей безо всякого порицания со стороны тех, кто избирает себя судьями в литературе? Я видела многих благородных писателей - невыслушанных, но осужденных; многие были обвинены в кощунстве, однако труды их имели совсем другое направление; но этим строчкам не возбраняется делать свое жестокое зло, а автор их прославляется, как если бы он был благодетелем рода человеческого. И я, в конце концов, пришла к заключению, что Суинборн прав в своих мнениях, и я последовала ленивому и безрассудному течению общественного движения, проводя дни за подобной литературой, обогащающей мой мозг знанием дурных и пагубных вещей. Если во мне и была душа, она была убита; свежесть духа исчезла: Суинборн вместе с другими помог мне пережить если не физически, то нравственно такую фазу порока, которая навсегда отравила мои мысли. Я знаю, что есть какой-то смутный закон относительно запрещения некоторых книг, вредных для нравственности публики; если существует такое правило, то оно было слишком слабо применительно к автору "Анактории", который, по праву поэта, вторгается во многие дома, принося нечестивые мысли в светлые и простые умы. Что касается меня, то после изучения его стихов для меня ничего не осталось святого; я судила о мужчинах как о скотах, и о женщинах - немногим лучше; у меня не было веры в честь, добродетель или правду, я была абсолютно равнодушна ко всему, кроме одного, и это было моим решением - испытать все, касающееся любви. Я должна была выйти замуж только по материальному расчету, но тем не менее я хотела любви - или того, что называется любовью; не идеальную страсть, но именно то, что мистер Суинборн и некоторые из восхваляемых романистов дня учили меня считать любовью. Я начала раздумывать: когда и как я встречу своего любовника? Такие мысли, бывшие у меня в то время, могли бы заставить изумиться моралистов, возведших в ужасе руки, но для внешнего мира я была образчиком девической благопристойности, выдержанная и гордая. Мужчины желали меня, но боялись, так как я никогда не давала им никаких поощрений, видя, что никто из них не достоин такой любви, какую я могла бы дать. Большинство было похоже на тщательно дрессированных павианов, порядочно одетых и артистически выбритых, но тем не менее все - со спазматическими гримасами, косыми взглядами и неуклюжими жестами волосатых лесных чудовищ. Когда мне минуло восемнадцать лет, я начала "выезжать", то есть меня Представили ко двору со всей пышностью, практикуемой в этих случаях. Перед тем, как ехать, мне сказали, что быть "представленной" - весьма необходимая и важная вещь, что это гарантирует положение и репутацию. Королева не принимает тех, чье поведение не вполне корректно и добродетельно! Я засмеялась тогда и могу улыбнуться теперь, подумав об этом, - еще бы! Та самая дама, что представляла меня, имела двух незаконных сыновей, не известных ее законному мужу, и она была не единственной грешницей, играющей в придворной комедии! Некоторых женщин, бывших там в этот день, я не приняла бы - так позорна была их жизнь; однако они делали в положенное время свои реверансы с видом прекрасной добродетели и строгости. Время от времени случается, что какая-нибудь чрезвычайно красивая женщина, которой все остальные завидуют, за одну маленькую ошибку избирается "примером" и исключается из двора, тогда как другие, нарушающие семьдесят семь раз законы приличия и нравственности, продолжают быть принятыми; но очень мало заботятся о репутации и престиже женщин, которых королева принимает. Если какой-нибудь из них откажут - значит, несомненно, что она к своим общественным безобразиям присоединяет великое преступление быть красивой, иначе не на