ую ступень, потенциально эти дети выше своей среды. Мы создали особые механизмы отбора таких детей. Но механизмы эти работают неисправно, поскольку им не хватает чувствительности. Я сотни раз сталкивался в лондонском Ист-Энде со случаями, когда семьям не удавалось добиться для себя лучшей жизни лишь потому, что в критическую минуту в доме не находилось двадцати шиллингов, чтобы купить одежду, в которой отпрыск этой семьи мог бы предстать перед нанимателем и получить работу, сулящую в будущем преуспеяние. И ребенок, достойный лучшей участи, оказывался в задних рядах. Счастливый случай упущен, семья так и коснеет в бедности. Сколько обещавших почет и богатство способностей каждодневно растрачивается подобным образом впустую -- поразительная одаренность по части механики, дар художника, музыканта, актера... -- Актера! -- перебил его Кит. -- Хорошо, что вы мне напомнили. Мы как раз поспеем в муниципалитет, на театральное представление. Его дают только раз в году. Такое зрелище нельзя пропустить. О нет, ни в коем случае. Епископ, испытывая некоторое сожаление, встал. Ему было здесь хорошо и он с удовольствием послушал бы еще какие-нибудь еретические речи Кита по поводу образования. Однако этот джентльмен, похоже, исчерпал то ли интерес к предмету, то ли свои возможности. -- Здесь всего несколько минут ходьбы, -- сообщил он. -- Мы возьмем пару солнечных зонтов. Они вышли под палящий зной. Горы очистились от утренней дымки. Дорогою мистер Херд начал постигать, в какое сумбурное, загроможденное скалами место он попал. И какое декоративное! Ни дать ни взять сцена из оперы. Город наполняли сюрпризы -- взору неожиданно открывались купы тонких пальм, поблескивающий обрыв или далекое море. Сады, казалось, опрокидывались на дома; гирлянды зеленых лоз нависали над дверными проемами и весело раскрашенными крылечками; карабкались вверх и сползали вниз улицы, наполненные громом повозок и криком торговцев фруктами, выставивших на тротуары свой ярчайший товар. Деревенские женщины в картинных коричного цвета юбках, степенно выступали в толпе горожан. Дома, если их не покрывала побелка, выставляли напоказ красный вулканический туф, из которого они были построены; в окнах пламенели кактусы и гвоздики; дремотно мерцали по дворам апельсины; дорогу под ногами образовала лава, черная, будто смоль. И надо всем этим блистательным смешением красок нависало глубокое синее небо. Получалась картина, перегруженная, как выразился Денис, деталями. -- В здешнем ландшафте отсутствуют полутона, -- заметил епископ, повернувшись к мистеру Киту. -- Никаких компромиссов! -- И притом совершенная гармония. Все цвета настоящие. Ненавижу компромиссы. Компромисс -- вот одно из проклятий жизни. Оттого я и не в состоянии подолгу переносить Англию. Это страна, полная полутонов, и не только в природе. Если какая-то вещь представляется хорошей, стало быть, в ней должно быть нечто дурное. Она кажется нам дурной -- ну, значит, она для нас хороша. Сумасшедший дом! Я предпочитаю ясные ценности. Они порождают ясность мышления. Сегодня единственный день в году, -- продолжал он, -- когда в этот час на улицах можно увидеть людей. Обычно тут совершенно пусто. Единственный день, когда я отказываю себе на Непенте в послеполуденном сне. -- Без малого три, -- сказал епископ, взглянув на часы. -- Странный выбор времени для театрального представления. -- Опять-таки Герцогу следует спасибо сказать. Расспросите о нем Эймза, Герцог определенно был человеком, которого стоит узнать. После полудня он всегда спал. И мысль о том, что его народ тоже спит, сильно ему досаждала. А вдруг они мне на что-то понадобятся, говорил он. Вот он и приказал, чтобы все бодрствовали, и отрубил несколько сот голов, обладателей которых застукали спящими. Однако, поняв, как сильно укоренилась в его народе привычка спанья, поняв, что ничего, кроме поголовного истребления населения он не достигнет, Герцог, по милосердию своему, отступился. Но вслед за тем он учредил это, столь популярное театральное действо в честь Святого Покровителя, окончательно и бесповоротно назначив его начало на три часа дня. Он вознамерился любой ценой принудить своих подданных хоть раз в году отказываться от послеобеденного сна. Почитая неоспоримым, что перед подобного рода представлением им устоять не удастся. И оказался прав. Уж свой-то народ он знал! Все это было несколько столетий назад. И вот увидите, сегодня там яблоку будет негде упасть. Несмотря на принесенную сирокко жару, свободных мест действительно не было, даже стоячих. Мистер Кит, прибегнув к таинственному заклинанию, вскоре раздобыл-таки в первом ряду два сиденья, владельцы которых, улыбаясь, присоединились к толпе, скопившейся в задней части залы. Епископ уселся между своим спутником и аристократической наружности старым господином, оказавшимся графом Каловеглиа. Граф был одет в черное. Прямизна его осанки, пронзительность взора, кустистые черные брови и белоснежные усы отзывались чем-то воинственным и настороженным. При знакомстве с мистером Хердом он произнес несколько приятных фраз, но затем погрузился в молчание. Поглощенный спектаклем, он сидел неподвижно, опершись подбородком на сложенную лодочкой правую ладонь. -- Милейший человек, -- шептал Кит епископу на ухо. -- Вам понравится. "Соль юга", так я его называю. Если вас интересует, как жили в этих местах древние греки, он способен дать вам о них полное представление. Истинное воплощение ионийского духа. Я вас свожу к нему в гости в ближайшие дни. Театральное действо представляло собой череду двенадцати сцен -- основных эпизодов жития Святого Покровителя, как они изображены на мраморном фризе одной из церквей острова. Актерская труппа состояла из горстки наиболее миловидных и смышленых местных детей, вышколенных под бдительным присмотром священника, который питал уверенность, что он отчасти смыслит в сценическом искусстве и к тому же обожал представления с участием отроков. Игра отличалась захватывающей дух реалистичностью; костюмы, сочиненные -- давным-давно -- самим Добрым Герцогом Альфредом, менялись от одной живой картины к другой. Встреча Святого со златовласой дамой в лавровом и сосновом лесочке, известном под именем Алифания, являла собою шедевр миметического искусства; равно как и внушительная проповедь, произносимая им пред черными туземцами. Во время насильственной смерти Святого -- в сцене, несколько подпорченной беспорядочным дрыганьем его маститой бороды, -- в зале многие плакали; прелестно подскакивал также на океанских, цвета молодого горошка валах изготовленный из папье-маше мельничный жернов. Но лучше всего остального выглядело людоедское празднество кроталофобов, завершавшееся буйным, демоническим военным танцем. Актеры с зачерненными лицами и в чрезвычайной скудости одеяниях превзошли самих себя. Оргию сопровождал такой шквал аплодисментов, что пришлось ее повторить. Ее приходилось повторять из года в год, именно эту живую сцену. Она пользовалась наибольшей популярностью -- к крайнему огорчению "парроко", приходского священника, сурового педанта с побитой морозом душонкой, родившегося на материке, в центральных провинциях. Он постоянно ныл, что времена будто бы переменились и то, что было хорошо в эпоху Герцога, может быть и не так уж хорошо для нынешнего поколения; что такого рода сцены отнюдь не побуждают людей к подлинному благочестию; что Пресвятая Матерь Божия навряд ли сочла бы подобное представление назидательным, тем паче, что актеры исполняют его без малого голышом; что некоторые из их жестов граничат с неприличием, если не с бесстыдством. Что ни год, от него слышали одну и ту же жалобу: "Ах, что бы сказала Мадонна, доведись ей увидеть такое?" И что ни год, всему местному духовенству во главе с основным выразителем их мнений, с доном Франческо, приходилось оспаривать таковые воззрения. Спектакль стал традицией, заявляли они. Традиции надлежит соблюдать и поддерживать. О чем тут еще говорить? К тому же, утверждение, будто Матерь Божия может проглядеть что-либо из происходящего на земле, попахивает ересью. Вне всяких сомнений, Она эту сцену видела; вне всяких сомнений, Она ее одобрила; вне всяких сомнений, Она веселилась, как и все остальные. Она по-матерински любит свой народ. Она не в центральных провинциях родилась. Она добра к своим детям, одеты они или нет. Актеры получают удовольствие. Публика тоже. Матери Божией нравится, что они задают веселое представление в честь этого достойного старца, Святого Покровителя острова. А сам Святой Додеканус -- что он подумает, если мы отменим древний акт преклонения перед ним? Он ужас как рассердится! Он устроит нам землетрясение, нашлет холеру или осыплет нас пепельным дождем, пробудив расположенный за проливом вулкан. Набожность, а с нею благоразумие внушают нам, что лучше поддерживать его в благодушном расположении духа. О чем тут еще говорить? Представление учреждено Добрым Герцогом, и бесконечная череда благочестивых епископов, наследовавших один другому вплоть до дней теперешнего "парроко", конечно, не одобрили бы костюмов и актерской игры, не знай они наверняка, что и Мадонна их одобряет. Так с чего бы Она теперь передумала? Матерь Божия не ветреное земное создание, чтобы сегодня думать так, завтра эдак, а послезавтра еще как-нибудь. Подобного рода доводами они силились опровергнуть мнение "парроко", каковой, будучи бойцом, привыкшим стоять насмерть, изобретательным аскетом с несгибаемой волей, никогда не признавал поражения. Он год за годом выдумывал что-нибудь новенькое. В один из праздников он ухитрился даже заманить на спектакль епископа -- сколь ни был престарелый прелат утомлен утренней поездкой на белом ослике; "парроко" надеялся получить от епископа подтверждение собственной точки зрения, сводившейся к тому, что спорную сцену следует полностью переделать, а еще того лучше и вовсе выкинуть. Предполагалось, будто достопочтенный сановник до крайности близорук, не говоря уж о том, что ум его -- по причине дряхлости -- далеко заходит за разум. Не исключено, однако, что он был просто сверх меры хитер. Во всяком случае, спектакль он просмотрел, но не допустил, чтобы с уст его сорвалось нечто большее негромкого фуканья, чего-то похожего на: гу-гу-гу-гу-гу-гу-гу-гу-гу-гу-гу- то есть высказывания довольно двусмысленного, которое обе партии истолковали себе во благо. Мистер Херд, признавая игру превосходной -- собственно говоря, первоклассной -- никак не мог определить, что он испытывает, ужас или удовольствие. Он гадал, имеет ли подобный спектакль хоть что-нибудь общее с верой. Спутник его, будучи приверженцем язычества, наготы и веселья, убеждал епископа, что имеет. -- То же самое вы могли бы увидеть в допуританской Англии, -- заявил он под конец своей длинной речи. -- А теперь, если вы не против, давайте навестим пресловутый Клуб. К Герцогине идти еще рано. ГЛАВА VI -- Вон там, -- сказал мистер Кит. Дом, на который он указал, стоял в ряду точно таких же безвкусных современных строений с лавками в нижних этажах -- ничем не примечательный дом на ничем не примечательной улице. Поднявшись наверх, они прошли через две или три комнаты, неотличимых одна от другой, если не считать того, что одна открывалась на балкон: квадратные комнаты с белеными стенами, не очень чистые, меблированные кое-как -- столы, стулья с плетеными сиденьями и несколько печатных гравюр на стенах. Чего в комнатах хватало с избытком, так это бутылок и стаканов, кроме того, несколько полок было завалено разноязычными газетами. С потолка свисали ацетиленовые лампы. В помещении царил застоялый запах табака и спиртного. Мухи с жужжанием бились об оконные стекла. С полдюжины ничем не примечательных членов Клуба, имевших весьма потасканный вид, мрачно слонялись по комнатам или похрапывали в шезлонгах. Двое-трое писали письма. Стоял самый гнетущий час дня. Внимание мистера Херда привлекли двое -- худощавый индиец и светловолосый молодой человек, по всем вероятиям скандинав, препиравшиеся насчет сигар с розовощеким старым нечестивцем, которого они называли Чарли. В смежном зальце, отведенном под карточную игру, собралась более оживленная компания, среди членов которой епископ приметил мистера Мулена. Он, не теряя зря времени, зарабатывал популярность. Надо думать, нашел здесь несколько родственных душ. -- Ну как? -- спросил мистер Кит. -- Дешево да гнило, -- отозвался епископ. -- Именно! Они называют свое заведение Клубом "Альфа и Омега", подчеркивая тем самым его всеобъемлюще интернациональный характер. Хотя в сущности говоря, это кабак-кабаком, предоставляющий возможность с легкостью утратить человеческий облик. Вся эта публика стекается сюда, уверяя, будто южный ветер нагоняет на нее жажду. Правильнее было бы именовать это место Клубом "Красное и Синее". Так называется виски, которое им тут приходится пить. -- А почему они не могут пить вино -- или имбирное пиво? -- Потому что вина он им не дает. От вина ему никакой выгоды не будет. -- Кому -- ему? -- Президенту. И мистер Кит вкратце изложил историю заведения. Существование Клуба "Альфа и Омега" всегда было шатким. Зачастую оно и вовсе висело на волоске по причине недостаточного количества членов -- или оттого, что те из них, за которыми числились неуплаченные взносы, не могли, а то и не желали ничего заплатить. Так оно и тянулось, вплоть до обретения нового президента. К тому времени Клуб совсем поник, без малого зачах. Мистер Фредди Паркер окружил истомленный цветочек должной заботой, заново вспоил его -- использовав для этого виски собственной выделки. И цветочек воспрял. Правильнее сказать (впрочем, это одно и тоже), воспрял мистер Паркер -- в мере, достаточной хотя бы для того, чтобы оплатить самые неотложные из его частных долгов. Наполеон -- или кто-то другой -- заметил однажды: "L'йtat, c'est moi1". Мистер Паркер высоко ценил сильные личности, подобные Наполеону. Он нередко говорил (обсуждая в Консульстве разные разности со своей хозяйкой): -- Клуб -- это я. --------------------------------------------------------------- 1) "Государство -- это я" (фр.). Выражение, приписываемое королю Франции Людовику XIV. --------------------------------------------------------------- Объявив вино причиной всех бед Клуба, он принялся бочонками импортировать -- изначально это была идея его хозяйки -- широко известный сорт виски, "Красное и Синее". В подвалах Консульства жидкость разливали по бутылкам. Что с ней при этом происходило, выяснить так никому и не удалось. Однако было доказано, что одного бочонка исходного зелья более чем хватало для получения трех бочонков конечного, разлитого по бутылкам продукта. Наиболее образованные из членов Клуба, употребляя этот напиток, неизменно поминали Локусту и Борджиа. Те, что попроще, костерили Фредди Паркера на чем свет стоит. Приняв шесть стаканчиков, человек обнаруживал, что уже готов: что его обуревает потребность повздорить с кем-либо, поучить кого-либо уму-разуму или поплакаться ему же в жилетку; человека одолевала морская болезнь, он впадал в ступор, становился немногословным, эротичным, сентиментальным, восторженным, слезливым, буйно веселым, склонным к рукосуйству -- все зависело от темперамента. Впрочем, каким бы темпераментом он ни обладал, наутро его ожидала страшенная головная боль, а горло приобретало сходство с раскаленной огнем пещью Навуходоносоровой. За напитком закрепилось прозвание "Паркерова отрава". Пойло это, обольстительно дешевое, наливали из бутылок, украшенных соблазнительной этикеткой -- творением нуждавшегося художника, которому, после того, как он изрядно задолжал за выпивку, скостили за эту работу долг. Но и самая красивая этикетка на свете не в силах была искупить кошмарных качеств содержавшейся в бутылках смеси. Члены Клуба нередко жаловались, что им как-то не по себе. Они угрожали даже покинуть Клуб. Мистер Паркер этого отнюдь не желал; ему нужны были их взносы. В подобных случаях он прибегал к замечательному приему. Всякий раз, как кто-нибудь жаловался слишком яро или слишком настойчиво -- становясь, если правду сказать, безобразно бранчливым, -- мистер Паркер терпеливо выжидал, выясняя, какую газету этот субъект предпочитает всем остальным. Выяснив же -- изначально это была идея его хозяйки, -- распоряжался, чтобы таковое издание больше не доставляли, уверяя, что причиной всему недостаточность клубных средств. Как правило, эта наполеоновская тактика приводила настырного члена в чувство. Большую часть своей жизни мистер Фредерик Паркер потратил, стараясь укрыть под личиной, под покровом громогласного и добродушного юмора присущее ему воистину редкостное сочетание злобности и скудоумия. Он был эмигрантом поневоле, живущим на деньги, присылаемые с родины. Раз в три месяца он получал некую сумму -- довольно мизерную -- на тех условиях, что и духу его вблизи от Англии слышно не будет. До того, как обосноваться на острове, он немало постранствовал. Но никакие странствия, никакие встречи с людьми, более достойными, нежели он, не смогли пробить заскорузлую оболочку, под которой таились основательно укоренившиеся в нем дурные наклонности. Он являл собой англичанина наихудшего сорта: неспособного даже на то, чтобы, смухлевав, не попасться. Если б не мудрые наставления его хозяйки, он бы вообще не вылезал из тюрьмы. При все при том мистер Паркер испытывал законную гордость по поводу своего англо-саксонского происхождения. Всякий раз, когда какая-либо затея представлялась ему слишком рискованной -- нестоящее дело, так он их называл, -- мистер Паркер произносил: -- Нет, не пойдет. Это впору какому-нибудь даго. А я, знаете ли, англичанин. Его изрядно помотало по свету, бедного мистера Паркера. Последним из известных его пристанищ стала Никарагуа. Там он вложил средства в одну земельную аферу, в спекуляцию, оказавшуюся весьма неудачной. Впрочем, все его спекуляции имели свойство оказываться весьма неудачными. Происходило это оттого, что люди, даже те, которые живут в Никарагуа, по разным причинам не доверяли ему; они говорили, что вся его жизнь представляет собой клубок сомнительных и постыдных делишек, что он похож на прохвоста и ведет себя, как прохвост. Он ничего не мог поделать со своим лицом; однако лицо, как выяснялось вскоре после знакомства с ним, было не единственной и даже не самой скользкой и неуловимой особенностью его существа. В конце концов и в Никарагуа, даже в Никарагуа, стало для него жарковато. Был один такой дон Помпонио-ди-Вергара-и-Пуярола, никарагуанский министр финансов, человек, с которым можно договориться. Они и договорились. Заключенное соглашение сводилось к тому, что Его Превосходительство, обремененный большой семьей и множеством бедных иждивенцев, возьмет на себя присмотр за земельной собственностью мистера Паркера: будучи местным уроженцем, он, пожалуй, еще мог из нее кое-что выжать. В обмен на таковую уступку специально для мистера Паркера был создан необременительный государственный пост. Его назначили Финансовым Консулом в юго-восточной Европе с резиденцией на Непенте или где ему заблагорассудится -- но без жалованья; высокое положение в обществе, сообщаемое этим постом, было сочтено достаточной компенсацией. Единственная обязанность мистера Паркера состояла в ежегодном представлении правительству Никарагуа короткого доклада -- чистой воды формальность. Он уехал, но не один. С ним вместе отбыл его дух-покровитель, ангел-хранитель, его хозяйка, она же сводная сестра -- смуглая дама размером с коровник. Добравшись до Непенте, они обосновались в стоявшей особняком маленькой вилле, которую нарекли "Консульством". Перемена климата пошла мистеру Паркеру на пользу. Как и назначение на государственный пост. Теперь он был человеком значительным, единственным на острове представителем иностранной державы. Официальное звание дало ему не только высокое положение и возможность начать жизнь заново, но и нечто куда более насущное -- кредит. Оно позволило ему наладить отношения с местными властями: с рыжим и рахитичным судьей, например, -- между ним и мистером Паркером вспыхнула нежная дружба, вызывавшая у того, кто ее наблюдал, невнятно зловещие предчувствия. Хозяйка, будучи католичкой, -- мистера Паркера также подозревали в симпатиях к Риму -- взяла в исповедники приходского священника. Тут она выиграла очко; "парроко" был вне подозрений, во всяком случае, у иностранцев он подозрений не вызывал. По большей части она сидела дома, выдумывая о самых разных людях небылицы скандального толка и сочиняя объемистые письма, в которых предостерегала новоприезжих насчет царящей на острове аморальности. На сторонний взгляд Консул и его хозяйка подходили друг дружке, как голубок и горлица. Он также был реформатором моральным и социальным. Но людям нужно на что-то жить. Поскольку высокое положение в обществе, неразрывное с занимаемым мистером Паркером почетным постом, ничего существенного в рассуждении наличности не приносило, он принялся изыскивать средства к существованию. Оба снова были в долгу, как в шелку. Необходимо что-то предпринять, провозгласил он. Важная осанка мистера Паркера, его возбужденная физиономия, вересковая трубка, бриджи и белые гетры уже достаточно примелькались на улицах города, когда случившееся в Клубе безобразное бесчинство -- одна из тех, возникавших с периодичностью в один, примерно, месяц потасковок, в которую вынуждена была нехотя вмешиваться полиция, вообще-то не любившая связываться с иностранцами, -- подсказало его хозяйке, что можно попытаться предпринять нечто именно в этом направлении. Она добилась, чтобы на тот год его избрали президентом, затем чтобы его избрали президентом на следующий год, и еще на следующий и на следующий за ним; даром, что согласно правилам, президента каждый год полагалось выбирать заново. Впрочем, кому было дело до правил? Консул он или не Консул? Все только радовались тому, что мистер Паркер возглавил Клуб. В сущности говоря, он, подобно Наполеону, превратился в подобие диктатора. Теперь он оказался в своей стихии. Местечко было прибыльное, сулившее проценты, случайные приработки и барыши всех родов. Он договорился с клубной прачкой, чтобы та стирала и его домашнее белье, задаром. Угрожая разместить заказы Клуба где-либо еще, он поназаключал множество договоров, вставляя в каждый секретную оговорку, согласно которой пятнадцать процентов прибыли оставалось за ним, -- с бакалейщиком, снабжавшим Клуб провизией, и с прочими торговцами, поставлявшими канцелярские принадлежности, мыло, фаянс (битая фаянсовая посуда составляла в отчетности значительную статью расходов) и тому подобные необходимые Клубу принадлежности. Затем он принялся за владельца дома, в котором располагался Клуб. Видит Бог, если арендная плата не будет снижена на двадцать процентов, ему придется съехать и подыскать более респектабельное помещение! Это же скандал! Грабеж среди бела дня! Поскольку домовладелец был человеком разумным, они договорились, что в контракте так и останется стоять прежняя цифра, между тем как разница в двадцать процентов будет поступать не в карман домовладельца, в котором она до сей поры находила приют, а в карман мистера Паркера. Так же обошелся он и со слугами. От мальчишки, который прибирался в помещениях Клуба, и которого он менял сколь возможно чаще, мистер Паркер требовал денежного залога -- в виде гарантии хорошего мальчишкина поведения -- залога, который никогда не возвращался, независимо от поведения. Ну и разумеется, взносы. Конечно, никакая ревизия его отчетности не грозила, на истомленном южным ветром Непенте никто о подобном и не помышлял. А если бы и помыслил, уж он бы как-нибудь подмазал ревизора, за ценой бы не постоял, мог и сотню франков выложить, ну, то есть, почти сотню; дело-то было стоящее. У него все это называлось "подбирать объедки". И само место и местные порядки устраивали его совершенно. Он на объедках всю жизнь прожил. Всю жизнь перебивался тем, что брал по мелочи в долг и не возвращал, -- а для какой-либо затеи с размахом у него кишка была тонка. При вступлении мистера Паркера в должность Клуб пребывал в состоянии такой деморализации, обратился в такое общественное позорище, что в качестве моралиста мистеру Паркеру первому следовало бы прикрыть это логово забулдыг и распутников. В качестве финансиста он намеревался жить за его счет. Клуб следовало почистить, вопрос состоял в том -- как? "Паркерова отрава", помимо того, что она приносила хороший кус добавочной прибыли, разрешила и эту проблему. Закоренелые в буйстве беспробудные пьяницы отказывались верить, что имеют дело с чем-то отличным от обыкновенного виски, к которому они пристрастились сызмальства; а если и верили, то из чистого удальства или же побуждаемые всесильной привычкой отказывались уменьшить принимаемые дозы. В то время, как пьянчуги умеренные узрили истину и соответственно ей поступали, эти, другие, упрямо продолжали считать потребляемое ими зелье настоящим скотчем -- с неизбежными и зловещими результатами. Один за другим они отправлялись на тот свет. В первый же год правления Фредди Паркера восьмерых из этих упорствующих грешников стащили на кладбище. И далее год за годом те же причины питали безостановочный процесс очищения. Приверженцы крайностей отбывали в мир иной, умеренные выживали. Клуб избавился от наиболее вульгарных элементов, моральный уровень заведения вырос -- и все благодаря "Паркеровой отраве". Таким вот, примерно, образом Наполеон обошелся с Парижским парламентом, объяснил он как-то своей хозяйке, строившей смутные предположения насчет того, долго ли протянет сам герой, также подвергающийся воздействию смеси, которую она, собственными прелестными ручками варганила в мрачных подвалах Консульства. Но Клуб и поныне оставался местом небезопасным. Новые проходимцы вроде сомнительного мистера Хопкинса, новые драчуны, новые маньяки, новые пропойцы стекались сюда со всего земного шара, дабы распространить свое дурное влияние на множество только что прибывших любителей курьезов, джентльменов от коммерции, потерпевших жизненное крушение мореходов, сбившихся с пути истинного миссионеров, живописцев, писателей и прочих отбросов общества, не вылезавших из помещений Клуба. Стычки происходили здесь постоянно -- пустяковые стычки, все больше из-за газет или карточных долгов. Мистеру Сэмюэлю в ходе невинной игры в экарте подбили глаз; мистер Уайт, один из самых верных членов, пригрозил выйти из Клуба, если из него не выведут тараканов; морской капитан, по национальности швед, расколотил девять оконных стекол -- благожелательная демонстрация, не более, уверял он, -- из-за того, что с полки исчезла издаваемая в Упсале замечательная газета "Utan Svafvel"; мускулистый японец открыто противопоставил себя обществу, обидясь на то, что ему предлагают слишком старый номер "Nichi-nichi-shin-bum", и пообещав, если это повторится, всем поотворачивать головы; высокочтимый вице-президент, мистер Ричардс, с грохотом сверзился с лестницы, никто так и не понял отчего и почему -- все это за один вечер. В тот день дул особенно гнетущий сирокко. В целом невозможно отрицать, что под авторитарным правлением мистера Паркера, правлением, которое сделало бы честь любому государственному мужу, Клуб определенно процветал. Отчасти еще и потому, что мистер Паркер, в отличие от предыдущих президентов, почти всегда находился на месте. Какой-то великий человек отпустил однажды замечание насчет того, что "свой глазок смотрок". Это замечание запало мистеру Паркеру в душу. Если управляешь каким-либо заведением, управляй им сам. Он вечно был здесь, -- попивая за счет других собственную отраву, влиянию которой, по-видимому, был неподвластен, и потихоньку занимая деньги у членов побогаче и позабывчивее. Его шумная общительность, его эхом отдающееся по комнатам "ха! ха!" стали отличительной чертой заведения, одурачивавшей простаков и забавлявшей людей проницательных. Он готов был вести разговор о чем угодно с первым, кто подвернется; для так называемых похабников у него имелся обширный запас рискованных историй о жизни в тропиках, но в распоряжение обуреваемого раскаяньем , страдающего от последствий вчерашнего ночного разгула юноши, он мог предоставить столько сочувственного благочестия, сколько тому потребуется. -- А ну, по капельке, для поправки здоровья, -- добродушно подмигивая, предлагал он и пододвигал искусительную бутылку поближе. Не без его содействия были усовершенствованы и клубные правила. Вступительный взнос вырос весьма незначительно, а условия приема в Клуб стали более мягкими. Изначально это была идея его хозяйки. Она объяснила ему, что чем больше в Клубе будет членов, тем больше виски они выдуют -- стало быть, тем больше будут и барыши; да глядишь, и членских взносов прибавится. Мистер Паркер с ней согласился. А затем, во внезапном приступе коммерческого энтузиазма предложил подумать, не допустить ли им к членству в Клубе также и дам. Эту идею ей пришлось с некоторым сожалением отвергнуть. В любом другом месте подобное предложение прошло бы на ура. На Непенте о нем не стоило и заговаривать. -- Ты забыл про ту женщину, про Уилберфорс, -- сказала она. -- Ее придется каждую ночь отволакивать домой. Нет, Фредди, не пойдет. С таким же успехом мы можем сразу прикрыть лавочку. Разговоры начнутся -- сам знаешь, они и сейчас ходят. Упомянутая мисс Уилберфорс была трогательной местной фигурой -- леди по рождению, обладавшей хорошо подвешенным языком, сильными конечностями и ненасытимым пристрастием к спиртному. Она безусловно нанесла бы вред репутации Клуба, не говоря уж о клубной мебели. В последнее время она все дальше скатывалась по наклонной плоскости. -- Возможно, ты и права, Лола. Чересчур рисковать из-за нескольких новых членов -- дело нестоящее. В конце концов, я англичанин. А что ты скажешь насчет русских? -- прибавил он. -- Я тебе много раз говорила, Фредди, допусти их в Клуб. -- Говорила, дорогая, конечно говорила! Изначально это была твоя идея. Ну хорошо, я должен еще раз как следует все обдумать. Обдумав, он с прискорбием пришел к заключению, что дело не выгорит. Не те они люди, русские. Нечестные люди. -- Русские чересчур артистичны, чтобы быть честными, -- провозгласил он. Приведенное bon mot(8) он давным-давно позаимствовал у госпожи Стейнлин -- в пору, когда она взирала на колонию московитов с неодобрением. К настоящему времени тот лютеранский период уже завершился: во всем, что касается чувств, она склонялась теперь к православию. Теперь ей не удавалось отыскать для русских достаточного количества добрых слов. Знакомство с Петром, одним из самых красивых членов общины религиозных ревнителей, обратило ее -- в психологическом смысле -- в новую веру и изменило присущий ей взгляд на жизнь. Ныне сердце госпожи Стейнлин располагалось где-то на Урале. Но упомянутая глупая и злая острота запечатлелась в сознании мистера Паркера, на которого льняные кудри Петра решительно никакого впечатления не производили. -- Нет, -- решил он. -- Нечестные люди. Где-то надо и черту провести, Лола. Проведем ее на на русских. Во всяком случае, я думаю, что нам следует поступить именно так. Но я еще раз все обдумаю. По мнению Лолы, это было глупо с его стороны. Потому что московиты скорее всего платили бы по счетам не менее исправно, чем прочие члены. А уж относительно их способности повысить доходы Клуба посредством истребления спиртного -- что ж, многие отзываются о них неприязненно, но никому еще не пришло в голову обвинить их в неумении надираться, как оно и следует доброму христианину. И неудивительно. Их Библия, "Златая Книга" боговдохновенного Бажакулова не содержала ни слова, воспрещающего потреблять крепкие напитки или хотя бы ограничивающего потребление таковых. Все ее диетические указания сводились к необходимости воздерживаться от пожирания плоти теплокровных животных. Мистер Паркер всегда как следует все обдумывал, а затем приходил к неправильным заключениям. Это было глупо с его стороны. Зная его слишком хорошо, она в тот раз не стала больше ничего говорить. Надо подождать благоприятного случая, тем более что у Фредди, которого она изучила досконально, на неделе семь пятниц, если не больше. Он мог ни с того ни с сего взбрыкнуть, вообще управлять им было непросто. Фредди нуждался в мягкой материнской опеке. Все дураки, думала она, подвержены мгновенным проблескам здравого смысла. И он не исключение. Но если другие воспринимают такие проблески с благодарностью, Фредди относится к ним, как к наущениям дьявола. В этом состояла трагедия Фредди Паркера. Это обращало его в подобие квинтэссенции -- в сверх-дурака... Мистер Кит осведомился: -- Ну что, епископ, не желаете стать членом этого учреждения? Епископ призадумался. -- Вообще-то, я человек довольно демократичный, -- ответил он. -- Вы ведь знаете, у нас в Африке имеются места довольно жаркие, и я никогда не позволял себе отступаться перед ними. Возможно, я сумел бы помочь кое-кому из этих несчастных. Но я предпочитаю делать все должным образом. Боюсь, чтобы завоевать их доверие, мне придется с ними выпивать. Я, конечно, не вправе изображать из себя трезвенника, в особенности после наслаждения, доставленного мне вашим завтраком. Но запах здешнего виски -- он меня пугает. Моя печень... -- О да! -- со вздохом сказал мистер Кит. -- Не диво, что вы колеблетесь. От этой сивухи любого оторопь возьмет. ГЛАВА VII Герцогиня, само собой разумеется, была никакая не герцогиня. Родилась она в Америке, в одном из западных штатов, а первый ее муж служил в армии. Второй супруг -- он тоже давным-давно умер -- был итальянцем. Вследствие питаемой им пылкой преданности Католической церкви, его, после уплаты пятидесяти тысяч франков, возвели в сан Папского Маркиза. Проживи он, как того можно было ожидать, несколько дольше, он вполне мог бы с течением времени стать Папским Герцогом. Однако несчастный случай, в котором он был уж никак не повинен -- его задавило в Риме трамваем -- лишил его жизни еще до того, как возникли хотя бы намеки на возможность выплаты им соответственного взноса. Кабы не это, он умер бы герцогом. К настоящему времени он стал бы им непременно. Приняв во внимание эти соображения, вдова сочла своим долгом возложить на себя наиболее звучный из двух доступных ей титулов. Никто и не подумал оспаривать ее притязаний. Напротив, все ее друзья уверяли, что она и говорит, и ведет себя, как настоящая благородная дама; в мире же, где немногим из уцелевших подлинных представителей этого сословия, как правило, не дается либо одно, либо другое, должно считать и подобающим, и уместным если хоть кто-то обладает запасом добрых качеств, достаточным для поддержания -- пусть чисто внешнего и на одном лишь Непенте -- традиций стремительно исчезающей расы. Разве не приятно иметь возможность в любое время дня побеседовать с Герцогиней? -- а подобная беседа была более чем доступна всякому, при условии, что он достаточно пристойно одет, обладает приличным запасом тем для разговора о том, о сем и не кричит на всех углах о своей ненависти к Папе. Кое-кто говорил, будто она и одевается, как герцогиня, однако на этот счет полного единодушия не наблюдалось. Обладая миловидным овальным личиком и копной седых волос, она имела склонность принимать классические позы, полагая, что таковые придают ей сходство с "La Pompaduor". "La Pompaduor" -- это было нечто изысканное и напудренное. Герцогиня определенно одевалась лучше и с меньшими затратами, чем госпожа Стейнлин, полная фигура, круглые загорелые щеки и порывистые манеры которой ни при каких условиях не позволили бы ей сойти за старосветскую красавицу, -- госпожу Стейнлин ничуть не волновало, какое на ней платье, ей важно было, чтобы ее кто-нибудь любил. Апломба у Герцогини было ровно столько же, сколько у "La Pompaduor", а вот французский язык она знала гораздо хуже. Итальянский также пребывал в зачаточном состоянии. Впрочем, все это не имело значения. Внешнее впечатление, величавость повадки -- вот что важно. Не страдая хромотой, она тем не менее вечно опиралась либо на чью-то руку, либо на трость. Красивая была трость. Герцогиня носила бы и цепочку с брелоками или ароматический шарик в волосах, если бы кто-нибудь объяснил ей, что такое ароматический шарик. Но поскольку никто из друзей не способен был ее просветить, -- мистер Кит намекал даже, будто это вещь, о которой в обществе воспитанных людей упоминать не принято, -- она ограничилась парой мушек. Ее жилище, уже упоминавшийся заброшенный монастырь, представляло собой нескончаемую череду выстроенных без претензий, но с основательностью прямоугольных покоев, вдоль которых тянулись прямые коридоры. Глазам гостя открывались выложенные на старинный манер мозаикой плиточные полы, далеко не обильная меблировка, один-два портрета Папы и многое множество цветов и распятий. Герцогиня питала особое пристрастие к цветам и распятиям. Зная об этом, каждый, кто ее посещал, приносил ей либо то, либо другое -- либо и то, и другое вместе. В одной из комнат помещалось замысловатое приспособление для приготовления чая; к услугам джентльменов имелся также буфет с напитками и холодной закуской -- бренди, вина, ледяная содовая, бутерброды с лангустами и тому подобное. Воздух наполняло приятное журчание разговоров, ведомых сразу на нескольких языках. Здесь были представлены самые разные национальности, хотя русская колония бросалась в глаза своим отсутствием. Подобно мистеру Фредди Паркеру, Герцогиня провела на русских черту. Если бы еще они не одевались так странно -- открытые воротники, кожаные пояса, алые рубахи! Судья также никогда не получал приглашения -- он был слишком отъявленным вольнодумцем и слишком любил плевать на пол. Отсутствовал и мистер Эймз. Последний предпочитал не обременять себя обязанностями перед обществом: будучи стесненным в средствах, он не имел возможности сколько-нибудь равноценно отплатить за гостеприимство. С другой стороны, духовенство было представлено образцовым образом да и иных заметных особ хватало. Мистер Херд встретил несколько уже известных ему людей и обзавелся новыми знакомствами. Особенно привлекательной показалась ему госпожа Стейнлин -- у нее было такое веселое, живое лицо. -- А какая у вас здесь восхитительная прохлада! -- обратившись к Герцогине, сказал он. -- Как вам удается не впускать в дом сирокко? -- Держу окна закрытыми, епископ. Англичане считают, что это неправильно. Они открывают окна. И мучаются от жары. -- Если англичане закроют окна, они попросту вымрут, -- сказал дон Франческо. -- Половину английских домов объявили бы в нашей стране вне закона и срыли из-за их низеньких потолков. Именно низкие потолки создали у англичан культ свежего воздуха. Англичане любят уют, привычную обстановку, уединение; они не понимают, что значит жить в обществе. В каждом из них сидит нечто от пещерного человека. Англичанин может говорить все, что угодно, но мечтой его навсегда останется скромный коттеджик. Вообще об идеалах нации можно судить по рекламе в ее газетах. Мы -- страна пасторальная. Поэтому наша реклама питает пристрастие к изображению всего, что связано с промышленностью -- огромные фабрики, машины, трубы; нас удручает, что мы живем в государстве с экономикой, по-преимуществу сельской. Французу подавай первым делом женщину: чтобы увериться в этом, довольно бросить взгляд на любую парижскую афишную тумбу. Англия же -- страна индустриальных троглодитов, в которой пещера каждого -- это его крепость. В английских рекламных объявлениях изображаются либо огромные запасы пищи -- естественная услада пещерного жителя, либо безмятежные сельские сцены -- зеленые лужайки, закаты, мирные сельские жилища. Дом, милый дом! Коттедж! А это означает: либо открой окна, либо помирай от удушья... По-моему, там человек, с которым вы разговаривали на пароходе, -- добавил он, повернувшись к мистеру Херду. -- Не нравится мне его обличие. Вон он, идет в нашу сторону. -- Это должно быть мистер Мулен, -- воскликнула Герцогиня. -- Говорят, он вчера вечером в отеле замечательно играл на рояле. Я хочу упросить его испытать мой "Лонгвуд". Правда, боюсь, инструмент у меня староват и к тому же расстроен. Упомянутый джентльмен, разодетый с нарочитым щегольством, явился в сопровождении мистера Ричардса, вице-президента Клуба "Альфа и Омега", казалось, довольно твердо державшегося на ногах. В настоящую минуту мистер Ричардс внимательно изучал серебряные украшения, распятия, реликвии и тому подобные редкости, во множестве собранные Герцогиней. В обхождении мистера Ричардса с ними чувствовался знаток. На прием обещали прийти и другие члены Клуба, но в последнюю минуту добросовестный мистер Ричардс, освидетельствовав их, счел для похода в гости негодными. Герцогиня отправилась здороваться с новопришедшими. Мистер Херд, обращаясь к дону Франческо, заметил: -- Вон тот ваш немолодой коллега -- у него необычное лицо. -- Наш приходской священник. Неколебимый христианин! Тонкие губы "парроко", его клювоватый нос и маленькие, как бусины, глазки обличали в нем анахорета, если не маньяка. Подобно холодному сквозняку, он перепархивал из комнаты в комнату, отказываясь от каких-либо напитков и не решаясь даже цветочка понюхать, не испытать чрезмерного удовольствия. За воздержанность и суровость повадок его нередко называли Торквемадой. Называли, разумеется, разбиравшиеся в подобных вещах собратья-священники, а не простые люди, которым слово "Торквемада" внушало, да и то в самом лучшем случае, мысль о соленом пудинге. Ради защиты веры Торквемада способен был на любые жертвы, сколь угодно огромные. По-средневековому ограниченный, он был единственным на Непенте человеком, который позволил бы распилить себя на кусочки во имя Божие -- никто иной не согласился бы даже на временные неудобства ради столь умозрительной причины. Он славился воздержанностью, которая отличала его от всех остальных священников и более чего бы то ни было обеспечивала ему всеобщую неприязнь. Откровенно чувственных местных жителей воздержанность "парро ко" раздражала до такой степени, что они позволяли себе отпускать оскорбительные замечания насчет его телесного здравия и рассказывать про него всякие пакостные истории, клянясь в их правдивости и приводя в подтверждения статистические данные. Среди прочего говорилось, что всякий раз, как ему удавалось выпросить у богатого иностранца деньги на предполагаемую починку приходского органа, он прикарманивал их, исходя из принципа, что воздержанности должно начинаться дома да там же и кончаться. Его преданности матери, сестрам и даже далеким родичам никто не отрицал. Было также определенно известно, что семейство "парроко" не из богатых. Из соседнего зальца донесся струнный звон, как будто в нем заиграли на арфе. Общество понемногу потянулось в том направлении. Мистер Кит был уже там. Он сидел рядом с госпожой Стейнлин, которая, будучи сама неплохой музыканткой, самозабвенно вслушивалась в игру мистера Мулена. Когда наступила пауза, мистер Кит сказал: -- Как бы мне хотелось хоть что-то в этом понимать. Моя неспособность воспринимать музыку, госпожа Стейнлин, раздражает меня ужасно. Я готов отдать почти все человеку, который сможет доказать мне, что я слышу не последовательность бессмысленных шумов, а нечто иное. -- Возможно, вы просто немузыкальны. -- Это не должно мешать мне понимать чувства таких людей, как вы. Мне не музыкальность нужна. Мне нужно понять, что тут к чему. Нужно знание. Объясните мне, почему вам это нравится, а мне нет. Объясните... Вновь полились звуки. -- Ах! -- сказала Герцогиня, -- какое чудесное andante con brio! Затем, как только музыка стала громче, она принялась шептаться с доном Франческо, обсуждая тему, всегда бывшую для нее предметом недоумения. -- Как бы мне хотелось узнать, -- говорила она, -- отчего это наш парламентский представитель, коммендаторе Морена, никогда не навещает Непенте. Разве он не обязан время от времени показываться своей пастве -- я хотела сказать, избирателям? А праздник в честь Святого Додекануса -- чем не возможность для этого? Его появление могло бы сокрушить вольнодумцев. Каждый год он обещает приехать. И каждый год нас подводит. Почему так? -- Ничего не могу сказать, -- ответил священник. -- Видимо, у этого животного других дел невпроворот. -- Животного? Ах, ну зачем вы! Он такой добрый католик! -- Об иностранцах, милая Герцогиня, я предоставляю судить вам. Они, так или иначе, мало что значат. Что же касается мирских достоинств местных жителей, то оценивая их, вам придется руководствоваться моими суждениями. Иначе вам, при всем вашем уме, не избегнуть ошибок. И давайте на этом закончим. -- Но почему... -- Закончим на этом, милая леди! -- Хорошо-хорошо, дон Франческо, закончим, -- ответила Герцогиня, предпочитавшая в вопросах подобного рода опираться на авторитет. В это мгновение исполнитель неожиданно и резко поднялся из-за рояля, заметив sotto voce(9), что знай он об ожидающем его здесь спинете, он прихватил бы с собой ноты Люлли. Тем не менее, он весь лучился улыбками и вскоре уже договаривался то с одним, то с другим из гостей о совместных пикниках и лодочных прогулках, без каких-либо затруднений, впрочем, переключась на иную тему, когда непонятливая госпожа Стейнлин перехватила его и завела разговор о музыке. Он повторил замечание о спинете, слишком хорошее, чтобы позволить ему пропасть зазря; замечание привело к Скарлатти, Моцарту, Генделю. Он сказал, что Гендель -- спаситель английской музыки. Она сказала, что Гендель -- ее проклятие и погибель. У каждого имелся обильный запас аргументов и спор вскоре выродился в обмен техническими терминами. Тем временем Денис крутился вблизи булочек к чаю и прочего, имея двойную цель -- принести пользу и по возможности ближе подобраться к занятой тем же самым Анджелине, пленительно прелестной брюнетке, служившей у Герцогини в горничных. Не исключено, что в существовании Анджелины и крылась причина его уважительного внимания к Герцогине и частых визитов к ней. Впервые в жизни он ощущал себя по-настоящему влюбленным. Он обожал эту девушку издали. Он желал бы обожать ее с несколько меньшего расстояния, но не знал, как его сократить; он боялся потревожить то, что называл ее невинностью. Так что никакими успехами похвастаться он не мог. Пятнадцатилетняя Анджелина, обладавшая фигурой феи, лучезарной кожей и глубоким голосом южанки, была прекрасно осведомлена о его идеальных чувствах. Она отвечала на них тем, что время от времени бросала на юношу чрезвычайно его смущавшие взгляды. Создавалось впечатление, что идеальные чувства она ни в грош не ставит. Она не улыбалась ему. Во взгляде ее не замечалось любви или презрения, холода или теплоты, взгляд нес в себе нечто иное, для юноши совсем нежелательное, нечто заставлявшее его ощущать себя ребенком -- ощущение до крайности неуютное. И еще одна пара глаз, не отрываясь, следила за ее сложными перемещениями -- глаз, принадлежавших мистеру Эдгару Мартену. Молодой ученый также лелеял в отношении Анджелины любовные помыслы, имевшие несколько более земную и даже вулканическую природу; помыслы, связанные с некоторыми вполне определенными планами, ради которых он по временам забывал о всецело поглощавших его доселе биотитах, перлитах, магнетитах, анортитах и пироксенах. -- Послушайте, Денис, -- начал Кит в обычной его велеречивой манере. -- Поставьте вы этот дурацкий поднос на место, дайте людям самим о себе позаботиться. Уделите мне минуту внимания. Как вам нравится на острове? Я спрашиваю не из вульгарного любопытства, мне хочется выяснить впечатления человека вашего возраста и происхождения. Вы не могли бы сообщить мне о них? Не сейчас. Как-нибудь после, когда оба мы будем в соответствующем настроении. Не представляется ли вам это место, так сказать, чрезвычайно земным, пронизанным трепетом жизни, особенно после монастырского сумрака университета? -- Я приехал сюда из Флоренции, -- отметил Денис. -- Даже после Флоренции! И знаете почему? Потому что в Тоскане владычествует человек. Земля ее, словно коростой, покрыта эфемерным человеческим чванством. Что отнюдь не идет юноше на пользу, ибо приводит в беспорядок его разум и лишает его возможности вступить в гармонические отношения с вечностью. Послушайте меня еще минуту. Здесь, если вам достает ума, вы можете найти противоядие. Чрезмерные дозы всех этих церквей, картин, книг и прочих продуктов жизнедеятельности нашего с вами вида -- для юноши, подобного вам, это яд. Они фальсифицируют присущие вам космические ценности. Старайтесь быть в большей мере животным. Старайтесь извлекать наслаждение из более очевидных источников. На время оставьте себя как бы невозделанной почвой. А про все эти штуки забудьте. Отдавайтесь полдневному зною. Подольше сидите среди скал и у моря. Приглядитесь для разнообразия к солнцу и звездам, впечатляющее зрелище, ничуть не хуже Донателло. Ищите себя! Вам знакома пещера Меркурия? Как-нибудь ночью, в полнолуние спуститесь к ней и посидите у входа. Освойтесь со стихийными началами. Земля уже вся пропахла человеком и человеческими трудами. Чтобы понять, чего они на самом деле стоят, нужно состариться и огрубеть. Пошлите к черту, Денис, всех, кто лезет к вам с запрестольными образами, музеями, звонницами и симпатичными маленькими картинными галереями. Каждый непременно норовит дать мне совет, думал Денис. И что самое грустное, зачастую хороший. Благозвучный голос добавил: -- Если после такой лекции в вас непостижимым образом уцелела хоть какая-то симпатия к творениям рук человеческих, вам, возможно, будет интересно взглянуть, когда вы в следующий раз навестите Старый город, на некоторые хранящиеся у меня бюсты и иные любопытные вещи. Среди прочего я хотел бы показать вам небольшую греческую бронзу, хотя о ней нам, быть может, не следует пока говорить открыто. Прошу вас, приходите. Эта статуэтка доставит вам наслаждение. Так же как мне -- ваше общество. Очевидные источники наслаждения, не правда ли, Кит? То был граф Каловеглиа. Говорил же он о "Локрийском фавне", чудесном творении древних, не так давно обнаруженном на принадлежащей ему земле близ расположенного неподалеку, на материке, города Локри и тайком вывезенном из Италии. Говоря, граф победно улыбался. Этот приятный, обходительный старый аристократ, до мозга костей пропитанный античной мудростью, производил на Дениса, как и на многих иных, чарующее впечатление. Нечто солнечное читалось в его взгляде -- лучистая грация, заставляющая вспоминать о самоцветных камнях; беседа с ним, каждое его слово, давали понять, что он отказался от излишеств мышления и посвятил свою жизнь неспешному перебору того, что очищает и возвышает дух. Ничто, чувствовал его собеседник, не способно возмутить глубокий покой этой языческой души. -- А теперь, -- продолжал он, обращаясь к Денису, -- скажите, как подвигается ваш итальянский? -- Спасибо, довольно прилично. Что меня смущает, так это французский. Никак не научусь правильно спрягать. -- Это и вправду изъян, -- сказал, возникая на сцене, дон Франческо, и отеческим тоном прибавил: -- Но не пугайтесь. Всему свое время. Вы еще молоды. А вы, госпожа Стейнлин, вы ведь учите русский? -- Выучила несколько слов, -- она приятно зарделась. -- В нем есть некоторые звуки, словно воду льют в кувшин, -- и не легкие, и малоприятные. Я не так быстро все схватываю, как некоторые. Миссис Мидоуз постоянно говорит со своей сицилийкой на хинди. И та отлично ее понимает. -- Как легко этому народу дается чужой язык! -- сказала Герцогиня. Мартен заметил: -- А я и не собираюсь учить итальянский. Я говорю с ними на латыни. Они прекрасно все понимают. -- Да еще на какой латыни, Мартен! -- рассмеялся Денис. -- Не диво, что они понимают. Я к вам зайду утром в четверг. Не забудьте. -- У меня не было счастливой возможности учиться, подобно вам, в частной школе. Но в общем, мне удается вытянуть из них все, что мне нужно, -- и он метнул распаленный взгляд в сторону Анджелы, которая, нимало не смутясь, вернула ему через плечо точно такой же. Денис, по счастью, смотрел в другую сторону. -- Ах, если бы у меня были такие же возможности, как у вас, -- шутливо вздохнув, произнесла Герцогиня. -- А то нас так бестолково воспитывали. В школе я почти ничему и не научилась. Ужасно жаль. А, кстати, епископ! Совсем забыла вам сказать. Я получила от вашей кузины очаровательную записку. Она не может прийти. У ребенка режутся зубки да еще эта жара его мучает. Боюсь, придется вам ехать к ней... Мистер Кит, я не успела поблагодарить вас за книгу и за цветы, которые вы мне прислали. Совершенно, ну совершенно восхитительные цветы. Вы только взгляните на них! Вы меня балуете, право! Хотя книга мне, пожалуй, пока не очень нравится. Эта леди Сесилия, и ее горничная, и мужчина, забыла, как его, -- чего они только не вытворяют! По-моему, не очень приятные люди. -- Так ведь вас окружают одни лишь приятные люди, Герцогиня. Зачем же вам про них еще и читать? В подлинной жизни так много приятного. Давайте же изгоним его хотя бы из наших книг. -- Пугающая доктрина. По-моему, "парроко" собирается уходить. Почему все уходят так рано? Она удалилась. -- Считается, что англичане дурные лингвисты, -- сказал дон Франческо. -- Это одно из любопытных наднациональных заблуждений, вот как говорят, что французы -- вежливая нация... -- Или что у домашнего варенья вкус лучше, чем у купленного в магазине, -- добавил Денис. -- Я должен помочь Герцогине попрощаться с гостями. Она любит, чтобы в таких случаях кто-нибудь был под рукой. Ей необходимо эхо. А я понемногу становлюсь довольно приличным эхо. -- О да, -- с некоторой резкостью откликнулся Кит, -- вполне симпатичным эхо. А следовало бы стать голосом. Воспользуйтесь моим рецептом, Денис. Пещера Меркурия. ГЛАВА VIII Граф Каловеглиа сказал: -- Как жаль, что ученые все же отвергли латынь в качестве средства общения, с помощью которого формулировались и фиксировались идеи! Разве сама возможность окончательного и авторитетного установления значения каждого слова не дала бы нам неисчислимых преимуществ? А по мере необходимости можно было бы создавать новые слова. Произошло бы скачкообразное накопление знаний, перекрестное опыление культур. При нынешнем же положении дел половина интеллектуалов в мире пишет о том о сем, не зная, что предмет их писаний давно уже исчерпан другой половиной. Можно было надеяться, что Коммерция, разрушившая географические барьеры, сделает то же самое и с политическими. Куда там! Обострив присущую человеку жажду наживы, она обозначила между нами границы, поддерживаемые с ожесточением, доселе неслыханным. Мир разума не расширился, он съежился и стал еще более провинциальным. Люди утратили способность видеть дальние горизонты. Никто больше не пишет для блага человечества, для блага цивилизации; каждый пишущий хлопочет о благе своей страны или секты, о том, чтобы позабавить друзей или позлить врагов. Плиний, Линней, Гумбольдт -- они восседали на вершине горы, обозревая ландшафт, раскинувшийся у них под ногами, и даже если какую-то небольшую долину окутывал туман, общие очертания земли оставались для них различимыми. Вы скажете мне, что в наши дни невозможно, уподобляясь этим людям, собрать воедино все нити знания, что они слишком разнообразны, слишком далеко уходят одна от другой. Большей ошибки нельзя и представить. Ибо существует тенденция совершенно иного порядка -- тенденция к унификации. Нити сходятся воедино. Средневековому сознанию были ведомы многие истины, враждующие одна с другой. Ныне все истины видятся как взаимозависимые, и никогда еще синтез идей не был достижим с большей легкостью. Конфликт между национальностями и языками -- вот что служит помехой для этого движения. Страдает же от нее человечество в целом. И приятие универсального языка науки могло бы в значительной мере устранить эту помеху. Когда сбудется мое предвидение и великие южные расы сольются, образовав величественный союз, когда Средиземноморье вновь, как ему предназначено, станет центром человеческой активности, тогда несомненно будет осуществлен некий замысел подобного рода. -- Меня ваши идеи более чем устраивают, -- сказал хорошо владевший латынью епископ. -- Я бы с удовольствием побеседовал на старинный манер с учеными из Саламанки, Бергена, Киева, Падуи или... Дон Франческо произнес нечто длинное и абсолютно невнятное. После чего заметил: -- Эти ученые могут и не понять ни единого вашего слова, мистер Херд. Я только что говорил на латыни! Придется, знаете ли, стандартизировать произношение. Я, кстати, не понимаю, зачем вообще понадобилось отказываться от языка, на котором прежде изъяснялась наука? -- Патриотизм, вот что его уничтожило, -- ответил граф. -- Узколобый современный патриотизм типа "всяк кулик на свое болото тянет". В разговор вступил мистер Кит: -- Должен сказать, что недавнее возрождение монархического принципа представляется мне явлением атавистическим и в целом постыдным... -- А что вы мне обещали насчет длинных слов? -- игриво спросила, приблизясь к беседующим, Герцогиня. -- Ничего не могу поделать, милая леди. Это вина моей матери. Она была ярой сторонницей точности выражения. И меня воспитала с особым тщанием. -- И очень жаль, мистер Кит. -- Северяне вообще любят точность во всем, -- сказал дон Франческо, расправляя на своих обширных коленях складки сутаны, -- особенно в любви. Считается, будто мы, южане, живущие под гнетом сирокко, расчетливы и корыстолюбивы в сердечных делах. Мы любим, чтобы за дочерьми давали приданое, -- уверяют, будто мы в любом разговоре сразу переходим к сути дела: деньги, деньги давай! А вот чтобы заставить английскую девушку перейти к сути дела, приходится основательно попотеть. Английская девушка парализует вас своей прямотой. Могу рассказать вам подлинную историю. Я знал одного молодого итальянца, о да, очень хорошо знал. Он тогда только-только приехал в Лондон, очень красивый был юноша, хотя, пожалуй, несколько полноватый. И вот он влюбился в элегантную молодую леди, работавшую в магазине мадам Элизы на Бонд-стрит. Каждый день дожидался шести часов, когда она уходила с работы домой, и плелся за ней, совершенно как собачонка, не решаясь заговорить. В кармане у него лежал купленный ей в подарок дорогой браслет, а в руках он держал букет цветов, что ни день, то новый, но поднести его не решался, поскольку был слишком в нее влюблен. Она представлялась ему ангелом, идеалом. Он мечтал о ней днем и ночью, гадая, наберется ли он когда-либо смелости, необходимой, чтобы заговорить с таким высоким и величавым созданием. Понимаете, она была его первым в Англии любовным увлечением, впоследствии он, конечно, овладел необходимыми навыками. Пять или шесть недель он оставался в этом несчастном положении, пока в один прекрасный день, когда он по обыкновению поспешал за ней следом, она вдруг не повернулась к нему и не сказала с гневом: "Что это значит, сэр, почему вы преследуете меня столь омерзительным образом? Как вы смеете? Если это случится еще раз, я позову полицейского". Поначалу дар речи ему изменил: все что он мог, это таращиться на нее, как говорится, в немом изумлении. Но потом ему удалось выдавить несколько слов, насчет своего пронзенного сердца и любви вообще и показать ей цветы и браслет. Она же сказала: "Ах вот как? Какой вы забавный. А что же вы раньше молчали? Знаете, тут есть за углом одно местечко..." -- Ха, ха, ха! Это в соседней комнате разразился своим пугающим смехом Консул. Он там беседовал с несколькими друзьями о Наполеоне. Вот человек, которого не помешало бы иметь на Непенте, -- человек, умеющий делать дело. Наполеон бы с этой вашей Уилберфорс чикаться не стал. Скандалище! Выдумали какой-то Комитет, чтобы заставить ее держаться в рамках приличия или запереть в санаторию. Да что толку от ваших Комитетов? Можно подумать, никто не знает, что такое Комитет! Комитет! И слово-то дурацкое. Все Комитеты на свете одинаковы. Комитет! Ну да, он сам его возглавляет, делает, что может, но что он может? Ничего не может. Первое дело, денег нет, вот разве кто-нибудь сумеет подольститься к этому богатому старому развратнику Коппену, чью яхту поджидают со дня на день, и выпросить у него чек. А тут еще ее собственное ослиное упрямство! Ну, не желает она даже разговаривать о том, что делается в ее же собственных интересах. Наполеон бы ее уломал, уж будьте уверены -- ха, ха, ха! Упомянутая дама, ничего не ведавшая об этих человеколюбивых замыслах, занимала в данную минуту стратегическую позицию неподалеку от буфета с напитками и застенчиво озиралась в поисках мужчины, внешний облик которого позволял бы надеяться, что он способен принести ей с буфета порядочный стаканчик чего-либо и поскорее. Собственно говоря, она уже подзаправилась, но не настолько, чтобы самой подойти к буфету, -- она сознавала, что прикует к себе все взоры, а в последнее время и без того только и было разговоров, что о ней. Пьяная, она была невыносима, мертвецки трезвая -- невыносима почти в такой же мере: замкнутая, надменная, неотразимо логичная, с горестным и удивленным лицом, внушающим мысль об оскорбленном достоинстве. Люди избегали мисс Уилберфорс. И все же в те редкие мгновения, когда она была лишь немного на взводе, не любоваться ею было невозможно. В этом состоянии в ней проступало прелестное остроумие, остатки благородного воспитания, нежные инстинкты и чарующие манеры, пленявшие собеседника. Да и внешность ее отнюдь не портила впечатления. Эта хрупкая стремительная женщина была неизменно одета в черное. Цвет она выбрала инстинктивно. Говорили, будто она потеряла жениха -- он служил на флоте и утонул, бедный юноша, где-то в Средиземном море; говорили, будто ночами она блуждает, разыскивая его или стараясь забыть о нем и ища забвения в вине. Как ни удивительно, все это было правдой. Жизнь ее надломилась в самом начале. Смерть молодого возлюбленного стала для ее впечатлительной натуры ударом, от которого она так и не сумела оправиться. Мир повернулся к Эми Уилберфорс темной изнанкой. Она редко говорила о женихе, но постоянно заговаривала о море. Раз или два она пыталась утопиться. Затем, понемногу, в ней стали проступать черты совершенно нового существа, с которого пласты такими трудами приобретенной культуры слезали, точно никчемное, расползшееся тряпье, уступая место свойственным ее предкам сомнительного толка повадкам. Благовоспитанная скромная девушка стала бесцеремонной, надменной, несдержанной в речах. Когда желающие ей только блага друзья говорили, что и им приходилось терять возлюбленных, она смеялась в ответ и советовала поискать себе новых. Их, небось, на белом свете как собак нерезанных и так далее, и тому подобное. Вскоре она обнаружила, что осталась одна -- при всем ее немалом состоянии. Друзья и знакомые без зазрения совести покидали ее. Годы шли. Тихо-мирно, без особого рвения, но и без каких бы то ни было опасений она начала попивать. Какие-то смутные воспоминания, связанные со Средиземным морем, завлекли ее на Непенте. Ко времени своего появления здесь она уже приноровилась поглощать одну за другой три пинты "Мартеля" или "Хеннесси", после чего "смывала их" -- по ее выражению -- содержимым двухквартовой бутыли "Перрье Жуа"; процедура, которая, заставляя румяниться ее щеки и искриться несчастные, всегда сохранявшие смятенное выражение глаза, не сообщала однако же нижним конечностям способности удерживать тело в равновесии. В итоге периодически возникали пресловутые "нервные срывы", вынуждавшие ее на какое-то время становиться затворницей, а иногда и прибегать к услугам врача. В последний год или два подобные приступы прискорбно участились. Имелся у нее и еще один недостаток -- во хмелю ее обуревала потребность сделать свою особу сколь возможно более заметной. Что она при этом говорила, ей было решительно наплевать -- она прославилась тем, что вогнала в краску самого дона Франческо, который однажды, не сознавая в каком состоянии она находится, имел неосторожность вежливо поинтересоваться, почему она постоянно носит черное, и услышал в ответ, что она носит траур -- который и прочим не мешало бы поносить -- по его почившей невинности. Для Консула, ее высоконравственного соотечественника, она, англичанка, была все равно что кость в горле. Сомнамбулические похождения нередко приводили ее к столкновениям с местной полицией, а порой и с Его Милостью, синьором Малипиццо. К великому изумлению мистера Паркера, Судья относился к ней с мягкой терпимостью. Тем не менее, ей довелось провести несколько ночей в местной кутузке. Ковыляя в тихие предрассветные часы по улочкам Непенте, она, словно побуждаемая неясным первобытным инстинктам, нередко принималась избавляться от всего, что на ней было надето -- поведение, пронимавшее своей диковинностью даже самых заскорузлых ночных гуляк, имевших несчастье на нее натолкнуться. Когда же кто-либо упрекал ее за столь причудливое поведение, она ссылалась на пример поступавшего точно так же Святого Франциска Ассизского, гневно вопрошая: может, и он для вас уже недостаточно хорош? Коротко говоря, с ней ничего нельзя было поделать. Милейшая женщина, как часто называл ее Кит, становилась настоящей проблемой. И вот теперь ее шарившие по комнате глаза остановились, руководимые свойственным пьяницам безошибочным, ниспосылаемым свыше чутьем, на Денисе. Какой славный, скромный юноша и выглядит, как джентльмен! Именно то, что ей требуется. -- Этот сирокко! -- вздохнула она, театрально шаря вокруг рукой в поисках стула. -- Со мной от него творится что-то неладное. О, Боже! По-моему, я сейчас в обморок упаду. Ах, молодой человек, будьте добры, принесите мне немного бренди с содовой. В большом стакане. Прошу вас, пожалуйста! Только содовой как можно меньше -- она дурно влияет на сердце. Самую капельку! Сделав два-три глотка, она поколебалась, как бы терзаясь сомнениями, удастся ли ей проглотить эту гадость, и наконец, талантливо изобразив отвращение, вылила в горло все остальное. Денис лишился слов -- по его безыскусным представлениям дозы хватило бы, чтобы прикончить лошадь. Однако мисс Уилберфорс, нимало не пострадавшая, присела близ Дениса на стул и завела с ним беседу. Беседа ее была прелестна, она говорила об Англии. Денис слушал, как зачарованный, со все возрастающим наслаждением. Чем-то она отличалась от прочих женщин, с которыми ему случалось в последнее время знакомиться на Континенте, чем-то непонятным. Совсем другой человек. Откуда такое чувство? -- дивился он. Она все говорила и мало по малу, Денис начинал понимать, в чем дело. Странно, думал он, что я прежде этого не замечал. Мисс Уилберфорс заставила его почувствовать разницу. Конечно, те женщины тоже говорили по-английски, но на всех них лежал отпечаток континентальной Европы -- чужие фразы, обороты, привязанности, дух и грация космополитов, ранившие его прямую и непорочную английскую натуру. А эта женщина была совсем другой. Она вся, душой и телом принадлежала старой Англии. Разговор с ней привел его в необычайно приподнятое настроение, здесь, среди стольких иноземцев, эта удивительная, тоскующая женщина, умеющая говорить так естественно, способная силой одних лишь слов овеять его дыханием родного графства, странно притягивала его. Точно так же он мог бы сидеть сейчас со старшей сестрой, лакомиться клубникой со сливками и смотреть, как на какой-нибудь затененной зеленой площадке разворачивается теннисный матч. Он испытывал счастье, ощущение которого усилилось, когда Анджелина проплыла мимо него и, увидев с ним рядом мисс Уилберфорс, лукаво приподняла брови, для разнообразия наградив Дениса чем-то вроде всамделишной улыбки. Впрочем, у нее нашлась улыбка и для мистера Эдгара Мартена и еще одна -- для дона Франческо, который, когда она проходила мимо, воспользовался случаем и чуть ли не с видом собственника отечески потрепал ее под подбородком, сопроводив сей неблагопристойный жест без малого звучным подмигиваньем. Все это не ускользнуло от глаз мистера Херда. Поначалу он нахмурился. Увиденное странно кольнуло его, заставив задуматься. Во всем, что касается женщин, он был нелепо чувствителен. -- Резвое дитя, -- подумал он. -- Lasciva puella(10). Возможно, беспутное. Да, но в каких отношениях с ней состоит этот молодой человек? Прикосновение к подбородку -- что за ним кроется? Квазиотеческим или псевдоотеческим был этот поступок? С глубоким сожалением мистер Херд заключил, что поступок был всего лишь псевдоотеческим. И все же -- сколь поразительно естественным он казался! -- Никто, кроме нашего "парроко", не в силах держать руки подальше от этой девушки, -- с блаженным видом заметил священник. Еще один легкий укол... ГЛАВА IX Архитектурные красоты, а с ними и красоты природы, как правило, оставляли мистера Херда равнодушным. Он считал себя человеком сдержанным, неромантическим и открыто признавал, что в искусстве разбирается слабо и особого почтения к нему не питает. Красота человеческого характера трогала его куда сильнее, чем красота каких бы то ни было пейзажей и живописных полотен. И все же, когда на следующий день, ближе к вечеру, он поднялся к плоскогорьям Непенте, странное и почти неодолимое очарование "Старого города" невольно поразило его. Все здесь так отличалось от нижней части острова, казалось таким мирным, безмятежным. Там, внизу, в современном селении, добраться до которого было намного проще, царило яркое многоцветье, все полнилось шумом, движением, красками, сливаясь в одно ослепительное пятно! Все пронизывалось мягким дыханием моря, пусть и лежавшего четырьмя сотнями футов ниже города, -- каждый постоянно ощущал, что находится на острове. Когда же человек поднимался сюда, это ощущение его покидало. Он вступал под своды могучих деревьев, среди которых стоял Старый город. Верхний город, в отличие от нижнего, глядел на север; более того, он располагался несколькими сотнями футов выше. Впрочем, одно лишь это не могло объяснить существовавшую между ними разницу в температурах, чтобы не сказать -- в климате. Прежде всего, маленькую горную котловину, посреди которой стоял Старый город, покрывал исключительно глубокий слой почвы, за неисчислимые столетия смытой сюда дождями из расположенных выше горных областей и позволившей множеству развесистых дубов, тополей, орехов и яблонь разрастись до небывалых размеров, заслонив своими кронами солнце. Кстати сказать, что-то вроде легкого дождичка шло здесь постоянно. Напоенный влагой сирокко, раздираясь в клочья об острые пики высоких южных утесов, осыпал этот укрытый облаками зеленый оазис незримой моросью. Ночью в Старом городе можно было прямо на улице принять замечательный душ. Изначально город был крепостью, его и построили на такой высоте, чтобы дать островитянам прибежище во время сарацинских набегов. Когда наступила более мирная эра, люди начали покидать город, полагая более удобным обосноваться в новом, нижнем поселении. Затем наступило время Доброго Герцога Альфреда, властелина, который, как любил повторять мистер Эймз, nihil quod tetigit non ornavit(11). Старая цитадель, до которой в ту пору можно было добраться лишь по легко обороняемой, протоптанной мулами тропе, пришлась Герцогу по душе. Он проложил к ней хорошую дорогу, изобилующую изгибами и поворотами, но достаточно широкую, чтобы по ней могли, двигаясь вровень, проехать сразу две его поместительных официальных кареты. Покончив с дорогой, он принялся размышлять о дальнейших усовершенствованиях. Щеголявший своей пылкой привязанностью к добрым старым временам, Герцог решил сохранить прежний характер поселения -- ему надлежало остаться крепостью, если не по сути, то хотя бы по внешности. Вокруг города выросла массивная, хоть и бесполезная крепостная стена с бойницами, четверкой ворот и расположенными через должные промежутки сторожевыми башнями; каждый дом, чем-либо мешавший возведению этой грозной постройки, а таких насчиталось изрядное множество, был безжалостно срыт. Город оказался словно бы стянутым обручем. Далее, желая положить конец раздражавшему его оттоку горожан, Герцог обнародовал закон, в коем установил точное число обитателей города: пятьсот душ, не больше и не меньше. Если в какой-либо год население превышало этот предел, избыток ликвидировался -- потребное для сего количество взрослых мужчин отправлялось на герцогский флот в качестве галерных рабов; в случае недостачи, тем из местных жительниц, которые еще не породили потомства, присылались из нижнего города новые мужья, иногда три-четыре зараз -- "дабы иметь уверенность в добрых результатах". Работала эта система прекрасно. Если не считать пустяковых, хотя и достойных порицания отклонений, рождаемость сравнялась со смертностью, наступило состояние мертвого равновесия, -- обстоятельство, давшее придворному панегиристу повод сравнить Его Высочество с Иисусом, с тем, который приказал солнцу остановиться в небесах. Еще один из этих господ заявил, что в деяниях Герцога "искусство восторжествовало над природой", добавив не без ехидства, что "никогда доныне творческие способности человека не отливались со столь очевидным успехом в форму никому не нужной стены". К сожалению, у монсиньора Перрелли не нашлось что сказать на данную тему. По причинам, о коих смотри ниже, он проявлял редкостную сдержанность во всем, относящемся до правления его великого современника. Но и это Государя не удовлетворило. Твердыня оставалась еще далекой от совершенства; Герцогу не нравилась разномастность ее построек, она напоминала ему о кричащей яркости нижнего города. Тут требовалось нечто иное. Он поразмыслил и, как человек со вкусом, питавший к тому же пристрастие к живописному великолепию, распорядился, чтобы весь город -- стены, дома, два монастыря (бенедектинский и картезианский), церкви, даже свинарники и конюшни -- словом, все, выкрасили в единообразный розовый цвет: "розовый", предписал он, "и без малейшей примеси синего". Строго говоря, ему требовался цвет бледной розы или человеческой плоти, оттенок, который, как он предвидел, будет хорошо смотреться на фоне окружающей сочной зелени. Это повеление было, как и все остальные, выполнено без малейшей задержки. Тогда, наконец, обозрел Герцог дело рук своих и увидел, что оно хорошо. Герцог создал жемчужину. Старый город обратился в симфонию изумрудных и коралловых тонов. Таковой он остался и поныне. Жители его понемногу прониклись гордостью за свою розовую цитадель, среди них установился неписанный закон, в силу которого каждый дом следовало окрашивать в те же тона. Что до остального, то после смерти Герцога строились здесь мало -- лишь в окрестностях выросло, нарушая старинный закон, несколько разрозненных вилл. Да еще население стало вновь убывать. Люди покидали город, все, кроме крестьян, возделывавших окрестные поля. Башни и зубчатые стены понемногу разваливались; дороги вспучились кустиками пробившейся сквозь трещины в старых плитах травы. Порой на закате дня по ним погромыхивала сенная телега, со скрежетом сворачивая к какому-нибудь дворику, в котором виднелись сваленные в заросшие мхом стенные ниши, груды кукурузных початков и тыкв; яблони и сливы дремотно кивали над стенами, осыпая улицы снежно-белыми лепестками или увядшей листвой. Торговля пребывала на грани исчезновения. С лиц владельцев нескольких уцелевших лавок не сходило выражение сонного человеколюбия. Сами камни города источали покой. Мягкое, аристократическое выражение навек пристало к розоватым жилищам, что гнездились, забытые всем светом, среди зеленой благодати... Одним из немногих современных домов была и вилла "Мон-Репо". Про нее рассказывали довольно занятную историю. Виллу построили почти столетие назад для эксцентричной француженки, лирической поэтессы, излюбленной позой которой была усталость от жизни. Она прослышала, что где-то на Непенте имеется высоченный обрыв, единственный в своем роде, очень удобное место для всякого, кто пожелает покончить с собой. Поэтесса решила, что неплохо бы поселиться к нему поближе -- вдруг пригодится. В Париже, говорила она, ничего подходящего не сыщешь -- сплошь пятиэтажные отели и тому подобное, а мысль о том, чтобы броситься вниз с одного из таких искусственных возвышений, противна ее чувствительной натуре, она хочет умереть, как Сафо, бывшая ее идеалом. Поэтесса купила кусок земли, прислала архитектора, который выстроил и обставил дом. После этого, завершив все свои дела во Франции, она обосновалась в "Мон-Репо". В вечер приезда она поднялась по крутому склону, расположенному на задах ее владений, и остановилась лицом к югу, глядя с верхушки отвесной каменной стены высотой в восемьсот-девятьсот футов на покрытое рябью волн море. От этого зрелища ей стало как-то не по себе. Дальнейшее знакомство с обрывом не породило, вопреки пословице, презрения; ее приходы сюда становились все реже и реже. Она умерла в своей постели, прожив аридовы веки и написав ученую брошюру, в которой доказывалось, что рассказ о прыжке Сафо со знаменитой серебристой скалы представляет собою миф, "сенсационный вымысел чистой воды", сказочку грамматистов, "безнадежно несовместимую со всем, что мы знаем о характере этой великой женщины". Все это епископ услышал от мистера Кита. Последнему история Сафо очень нравилось, по его словам она в наиполнейшей мере отвечает человеческой природе и делает столько чести уму старой дамы, что он непременно отправился бы засвидетельствовать ей свое почтение, не умри она за много лет до его приезда на остров. Сам же мистер Кит услышал историю, разумеется, от Эймза, который в качестве комментатора "Древностей" Перрелли, имел обыкновение собирать всякого рода странные сведения относительно находящихся в частном владении домов и даже раздобыл в ходе своих исследований экземпляр той самой брошюры -- он намеревался воспроизвести ее вместе с прочими, ей подобными, в приложении, озаглавленном "Современная общественная история". Дорога, добравшись до Старого города, прервалась. Мистер Херд вылез из повозки, прошел описанной ему Денисом тропкой и вскоре оказался перед дверьми виллы "Мон-Репо". То был простенький домик, окруженный розовым садиком и тремя-четырьмя каштанами. Сразу за ним круто уходил кверху обрывавшийся прямо в воздухе склон. Мистер Херд заключил, что обрыв, видимо, находится прямо за этим склоном, и подумал, что если так, то дом мог бы стоять от него и подальше, во всяком случае на его, мистера Херда, вкус. Мистер Херд вполне понимал чувства французской поэтессы. Он тоже не любил обрывов. Самое большее, что он способен был сделать, не испытывая головокружения, это глянуть вниз с церковной колокольни. На ступеньках, ведущих в дом, сидела рядом с пустой колыбелью лохматая старая ведьма -- худющая, устрашающе сложенная, с крючковатым носом и смуглой кожей. Встрепанные седые волосысвисали, совсем как у скай-терьера, на лоб, наполовину закрывая угольно-черные глаза. Она поднялась, перегородила дверь смахивающей на клешню рукой и с недоверием оглядела епископа. "Цербер! -- подумал он. -- Не иначе как та самая старуха, что понимает хинди. Хотел бы я знать, понимает ли она и английский?" Похоже, что понимала; а может быть, доброе лицо епископа расположило к нему старую женщину. Во всяком случае, в дом она его пропустила. Но дом оказался пуст. Миссис Мидоуз, по-видимому, отправилась на прогулку и ребенка взяла с собой. Епископ, решив подождать, присел и принялся оглядывать жилище кузины. Мирное прибежище, проникнутое домашним духом. Епископу, прирожденному домоседу, к тому же успевшему, несмотря на молодость, немного устать от скитаний по свету, оно показалось милым. Он позавидовал счастливой семейной жизни кузины. Доведется ли и ему когда-либо вкусить такой жизни? Хотя она, подобно ему, была на Непенте не более чем перелетной птицей, ей удалось сообщить этим скромно обставленным комнатам отпечаток собственной личности, заполнить их атмосферой Англии. Тяжелые вазы со свежими розами стояли по комнатам. Что же она представляет собою теперь, после стольких лет? Узнает ли его? Слышала ли уже о его приезде на остров? Миссис Мидоуз так и не возвратилась. Может быть, встретила каких-то из друзей или соседей, и те оставили ее с ребенком обедать. Старуха то ли не желала, то ли не могла сообщить ему что-либо определенное о местонахождении кузины. Прождав около часа, он набросал коротенькую записку, положил ее на письменный стол и ушел. Взгляд страховидного создания проводил его до самого выхода из сада. Вместе с запахом роз... ГЛАВА X День клонился к вечеру, когда мистер Херд, пребывавший в безмятежном, созерцательном настроении, вновь приблизился к розовым бастионам Старого города, намереваясь пешком возвратиться домой. Он вышел из города через те из четырех ворот, что глядели на запад. Под ними, по обе стороны от дороги, устроены были скамьи, позволявшие путнику с удобством укрыться от солнца или дождя. И прямо под сводами ворот он повстречал любезного, по-военному подтянутого графа Каловеглиа, который сразу узнал его и приветствовал совершенно по-дружески. -- Не доставите ли вы мне удовольствие, посетив мой дом и позволив предложить вам чашку чаю? Это недалеко -- вон тот округлый портал, видите? там где склоняется над улицей смоковница. Не более сотни ярдов. Или, если вам угодно, мы могли бы передохнуть и побеседовать здесь, под сводами. Всегда приятно следить за проходящими мимо селянами, да и вечерний свет таит в себе странное очарование. Ну что же, тогда давайте присядем. Я вижу, вас заинтересовали эти люди. Редкостная возникает иллюзия, не правда ли? Сказанное относилось к компании обнаженных по пояс мальчиков и мужчин, несших, держа их над головами, колоссальные серебристые камни. -- Вы угадали мои мысли, -- ответил епископ. -- Как они ухитряются таскать подобные тяжести? Они напоминают мне Атласа, держащего мир на своих плечах. -- Это пемза -- ее добывают здесь издревле. Карьер расположен там, на склоне. Вулканическая порода. На острове имеются и иные свидетельства того, что в его глубинах таится подземное пламя, -- горячий ключ, например, к которому здешние обитатели относятся с суеверным почтением. Ключ этот состоит под покровительством Святого Илии и, как здесь верят, находится в таинственном родстве с расположенным на материке вулканом. Кроме того, вам еще представится рано или поздно случай заметить, что в характерах местных жителей присутствует нечто пылкое, непредсказуемое. Быть может, тут сказывается влияние винограда, растущего на этих выжженных склонах. Если геологи правы, мы с вами сидим в эту минуту на вулканическом кратере... -- Подумать только! Наверное, это опасно. Так стало быть, эта пемза очень легка? -- Как пена. И однако же, кто бы в это поверил? Носильщики проходят всего в нескольких футах от нас, и все равно нам кажется, будто на плечах у них глыбы известняка или гранита. И невольно задаешься вопросом: как это возможно? Будь их ноша такой, какой она представляется, их вдавило бы в землю, а они между тем гордо идут своею дорогой. Восхитительные фигуры! Вы верно сказали, это зрелище заставляет вспомнить о мифологических временах. Так и хочется назвать его шествием порожденных богами Титанов, громоздящих гору на гору перед некоей битвой, от которой содрогнется земля. Но глаза нас обманывают. Подобно Фоме, сомневающемуся апостолу, мы все должны потрогать руками. Впрочем, и прикосновение не вполне нас убеждает. Даже на меня, знающего, на что способны человеческие кости и мышцы, эти люди производят впечатление каждодневного чуда. Они смеются над моими представлениями о возможном. Как трудно бывает порой довериться свидетельству собственных чувств! С какой неохотой разум снисходит к реальности! Промысел этот приходит в упадок, -- добавил он, -- но я надеюсь, что меня он переживет. -- Здесь все кажется приходящим в упадок -- сдержанно и грациозно. Я очарован вашим Старым городом, граф. Он словно пропитан духом осеннего увядания. Как греза поэта. Здесь мог бы поселиться философ, мудрец, уставший от сложностей жизни. Редко случалось мистеру Херду прибегать к оборотам, столь красочным и чувствительным. Мягкость освещения, окружение, напоенное покоем, пахнувшая на него домом вилла "Мон-Репо" -- все это, объединив усилия, привело его в непривычно идиллическое настроение. Будь его воля, он так и сидел бы здесь с дружелюбным чужеземцем, казалось, ставшим со времени театрального представления куда более приветливым и разговорчивым. Закурив сигарету, епископ некоторое время следил за течением жизни, неторопливо льющейся сквозь ворота. Узкий, точно просквозивший игольное ушко луч уходящего к западу солнца пронизывал этот проход. Висевшая в воздухе тонкая пыль одевала золотистой дымкой направлявшихся по домам крестьян. -- Да, -- откликнулся граф. -- Эта цитадель являет нам микрокосм того, чем мог бы стать мир, если бы люди были немного разумнее. Не все, конечно! Значительная их часть достаточно хороша для того, чтобы остаться такой, какова она есть. Да мы и не выжили бы без тех, кто должным образом оттеняет своим существованием разум немногих иных. Будь все устроено по-другому, разум покинул бы мир, не так ли? -- О, это было бы неприятно, -- согласился мистер Херд. -- Меня чрезвычайно заинтересовало, граф, сказанное вами вчера. Помните, вы говорили о том, что Средиземноморье станет центром человеческой активности. Для того, кто, подобно мне, вырос на классической литературе и никогда не забывал о духовных глубинах античности, в этой идее есть притягательность. Правда, я сомневаюсь в ее способности вдохновить большинство моих соотечественников. Старый граф ответил: -- Я думаю, нам не стоит беспокоиться о большинстве. Нельзя ожидать от большинства, что его приведут в движение какие-либо мотивы за исключением низменных. В частности, ваше английское большинство, не ведая о том, в каком оно долгу перед нами, вряд ли удостоит нас даже взглядом. Но что касается иных северян, людей просвещенных -- я не могу не думать, что в конце концов они образумятся. О да! К ним возвратится здравость рассудка. Они поймут, в каких неестественных, унизительных условиях им приходится жить, каким ложным принципам подчиняться; им откроются преимущества климата, в котором природа как будто раскрывает перед человеком объятия. Я мало знаю Англию, но с Соединенными Штатами знаком хорошо -- полагаю, в рассуждении климата эти страны довольно схожи. И в том, что человеку там приходится из кожи вон лезть ради приобретения материальных выгод, я ничего привлекательного не вижу. Но что еще ему остается делать на земле, пригодной лишь для волков и медведей? Без определенной степени комфорта, который кажется здесь чрезмерным, человек ощущает себя униженным. Если он хочет восторжествовать над враждебным ему окружением, остается одно -- прилежно трудиться. -- Да, но мы вообще чрезвычайно ценим прилежание, -- возразил епископ. -- А вы разве не замечали, что все, навязываемое человеку силой, сколь бы фантастическим оно ни казалось, в конце концов обращается им в божество? Потому вы и обожествляете прилежание. Вы не смеете махнуть на него рукой. Я нисколько не сомневаюсь в том, что эскимос обожествляет ворвань, без нее он попросту бы не выжил. И все же, получи он возможность жить лучше, он и минуту не остался бы эскимосом. Вы желаете относиться к жизни серьезно? Ничего не имею против. Но давайте относиться серьезно прежде всего к вещам существенным. -- К существенным, граф! Но неужели стремление мужчины создать для своей жены и детей наилучшие из возможных условий не является похвальным? -- Несомненно. Однако людям, духовно избранным, следует заниматься этим в таких местах, где те же самые результаты можно получить с меньшей затратой жизненных сил. Мы обладаем ограниченным запасом энергии. Так подобает ли до последней капли тратить ее на борьбу с жестокой природой? Человек создан для лучшего. И все, что не способно возвысить его душу, отнюдь не является для него полезным. Объясните мне, сэр, каким образом может возвыситься душа, если тело изнурено погоней за материальными благами? Рассудите сами, в каких тягостных условиях вынуждена жить семья северянина. Подумайте о трудах, потраченных на становящуюся день ото дня все более ожесточенной битву с силами природы -- о дополнительной одежде, обуви, шарфах и шубах, об одеялах и коврах, о дорогой и обильной пище, необходимой для поддержания тела в здоровом, пригодном для работы состоянии, о водопроводе, газе, деревянных домах, которые приходится постоянно красить и перекрашивать, о тоннах топлива, о зимнем освещении, об изобретательности, потребной, чтобы защититься от дождя и мороза, о нескончаемых починках жилища, о необходимости каждодневно чистить что-то, скрести, вытирать пыль, о тысяче других мелочей, составляющих угрозу для духовной жизни! Половины из них на наших широтах не существует, стало быть половину жизненной энергии, которая на них расходуется, можно использовать для достижения иных целей. Ваш северянин на исходе дня испытывает довольство собой. Он выжил, более того, он преуспел. У его семьи есть хороший дом и приличная одежда. Тем, кто разделяет его воззрения, он представляется "достойным", как он это называет, человеком. Он воображает, будто уяснил цель и смысл бытия. Борьба ослепляет его настолько, что он даже не способен понять, до какой степени несообразны его усилия. Что он, собственно, сделал? Он возложил себя на алтарь ложного идеала. К разумной жизни он даже близко не подошел. Да, он исполнил определенный общественный и политический долг, но о долге перед самим собой он и понятия не имеет. Я говорю о людях, от которых можно было бы ожидать чего-то лучшего. Что до большинства, до толпы, до стада -- так его попросту не существует, ни здесь, ни где бы то ни было. Оно оставляет в последующих поколениях чисто физиологический след, поддерживая существование вида и оберегая свое потомство. То же самое делают лисы. Для нас этого мало. Живи эти люди в здешних краях, у них был бы досуг, который позволил бы им развить лучшие стороны их натур. Для них открылись бы устремления более чистые и радости более достойные. Они насладились бы счастьем, доступным мудрому. А какое иное счастье заслуживает этого имени? Надежда человечества, мистер Херд, сокрыта здесь, в Средиземноморьи. Епископ погрузился в размышления. В голову ему приходили разнообразные возражения на эту довольно причудливую аргументацию. Однако он ничего не сказал. Он от природы был скуп на слова -- куда интереснее слушать других, чем говорить самому! А в эту пору его жизни он был восприимчив более обычного и более склонен к размышлениям. Счастье -- честное, не нуждающееся в оправданиях счастье -- как его обрести? Никак иначе, привычно полагал он, но лишь через двойственное посредничество христианства и цивилизации. Он уверовал в них еще с университетских времен. Но за прошедшие годы что-то неуловимо менялось в его взглядах. Что-то сдвигалось внутри, накапливались знания, обогащая его свежими воззрениями. Прежняя уверенность в правоте своих мыслей покинула епископа. Здание его разума утратило былую устойчивость, казалось, будто элементы, которых его образовывали, плавают в каком-то растворе, готовые в любую минуту вступить в новые сочетания. Китай показал ему, что люди могут быть счастливы и беспорочны, не только не обладая первой из двух благодетельных составных частей, но даже презрительно отвергая ее. Потом пришел черед Африки, обитатели которой еще сильнее пошатнули его представления, ибо относились с издевкой и к Христианству, и к цивилизации и при все том оставались такими славными, здоровыми животными! Человек душевно честный, он не мешал ни логике своей, ни прирожденной проницательности свободно распоряжаться воспоминаниями о первых переживаниях, испытанных им среди лондонской бедноты. Теперь эти переживания наполнились новым смыслом. Те важные верования, которые он проповедовал в ту пору, -- такой ли уж истинной панацеей от всех горестей рода людского были они? Его не покидали мысли об изможденных телах и изголодавшихся душах, о белых лицах этих людей -- и какая грязь, какая мерзость запустения! Так это и есть христианство с цивилизацией? Граф, мысли которого текли по иному пути, разразился речью, похожей на песнь Дельфийского оракула, подавшегося в рапсоды: -- О, глупость людская! Ум народа нашего притупился, обычаи его и привычки стали достойны скотов, климат с ландшафтом -- и те уничтожены. Живой гений греков скован варварской, свинцово-серой религией, плодородные равнины Малой Азии и Испании обратились в пустыни! Мы, наконец, начинаем понимать, в какую беду мы попали, мы знаем, кто виноват, мы на пути к выздоровлению. Под мягкой оболочкой творческого воображения у homo mediterranius(12) скрыто ядро твердого разума. Мы добрались до этого ядра. Твердость северянина поверхностна, его сердцевина, его внутреннее существо вечно содрогается, пребывая в состоянии неустойчивой безответственности. И все же разумные люди существуют повсюду: люди, не желающие расходовать свои способности в унизительных усилиях, направленных на то, чтобы ограбить ближнего, люди, уставшие от раздоров и давки. Что бы вы, сэр, могли назвать главным явлением современности? В чем состоит основная особенность современной жизни? В банкротстве, в обнаружившей себя бессмысленности всего того, что именуется Западной цивилизацией. Мне кажется, люди проникаются пониманием как низменности меркантильных и милитаристских идеалов, так и величия идеалов древности. Они еще соединятся, избранные всех наций, в благословенных богами землях, лежащих по берегам Внутреннего моря, и заживут здесь в безмятежном покое. А тем, кто явится к ним, проповедуя неблагопристойные принципы жизненного устройства, они ответят: "К чему клонятся ваши нелепые и дикие речи насчет усердия и прилежания? И кто вы такие, чтобы указывать нам, чему посвящать наши дни? Прочь! Ступайте в свои гиперборейские норы, чтобы там трепетать и бороться. Топчитесь в туманных, измокших под дождями полях, выкалывая друг другу допотопными штыками глаза. Или на ваших нелепых судах носитесь взад-вперед по морским просторам, опустошая карманы тех, кто вас по всем статьям превосходит. Таков данный вам способ самовыражения. Нам он не подходит." И первыми встанут на этот путь народы Средиземноморья. Они более прочих настрадались от тупоумия королей, священников, солдат и политиканов. Они-то и положат конец неврастеническому шатанию и приобретательству. Собрав воедино все свои силы, они вернут себе утраченное достоинство. Индивидуализм древних вновь утвердится в правах. Человек опять станет личностью... Так он пророчествовал еще какое-то время, а епископ в одобрительном молчании слушал его, хотя ему и захотелось в какой-то момент вставить словечко насчет Марафона и Термопил. У него тоже имелось что сказать о пороках северного индустриализма -- о том, как он иссушает тело и сковывает разум. "Какой очаровательный мечтатель!" -- думал епископ. Именно в эти дни граф был более чем не прочь сойти за мечтателя. На самом-то деле он был господином донельзя практичным. ГЛАВА XI -- Санидин? -- довольно вяло поинтересовался Денис, поднимая с земли камень. Ответ Мартена его почти не интересовал. Всего несколько дней назад он думал, что неплохо бы стать геологом, -- Мартен сумел увлечь его своей наукой. Но и этот приступ прошел. Как быстро улетучился его интерес к геологии! Как быстро в последнее время улетучивается любое его увлечение. С Денисом творилось неладное. Сегодня рано утром он, впервые за долгое время, вновь попытался писать стихи. Четыре слова -- вот все, чем одарило его вдохновение. Или лозой увитая Тосканья... Симпатичный зачин, в манере раннего Китса. Строка приятно гляделась на белом листе бумаги. "Или лозой увитая Тосканья." Этой фразой он был доволен. Но где, спрашивается, остаток строфы? С какой легкостью год-другой назад он сочинял не одну строфу, а целое стихотворение. Как легко все давалось ему в ту пору. Стать поэтом: то была веха, постоянно маячившая на его горизонтах. Из-под пера Дениса уже вышло множество живых лирических стихотворений, не говоря уж о трех не предназначенных для сцены пьесах. У друзей по университету он пользовался необычайным успехом, все любили его, он мог говорить и делать все, что придет ему в голову. Разве он не был идолом кружка избранных, преклонявшихся не только друг перед другом, но и перед сатанизмом Бодлера, жреческими непристойностями Бердслея, заплесневелыми мудрецами Персии и новейшими рифмоплетами Америки? В