и издалека: из Малой Азии, Сирии и даже Вавилонии. Идеи Зенона содержали в себе все, чем были привлекательны кинизм, скептицизм и эпикурейство, но выгодно отличались от них сочетанием веры и знания с нравственной серьезностью. Кроме того, сама личность Зенона вызывала у современников глубокое уважение. Македонский царь чтил философа-чужеземца, городские власти наградили его золотым венком. На фоне общего морального распада этот суровый немногословный человек казался чудом. Он не нищенствовал, как киники, однако умел ограничивать себя самым необходимым, питался хлебом, медом и овощами. У него не было семьи. Когда философ почувствовал, что становится старым и немощным, он добровольно лишил себя жизни. Его похоронили как почетного гражданина - на общественный счет, а в эпитафии было сказано, что Зенон прославил себя тем, что всегда был верен собственному учению. После смерти своего основателя Стоя не прекратила существования. Преемником Зенона стал его последователь Клеанф (330-232), человек из народа, уроженец малоазийской Троады, в прошлом кулачный боец. Клеанф обладал несокрушимым упорством и любой ценой хотел овладеть науками. Чтобы иметь возможность учиться у Зенона, он по ночам нанимался работать в садах. Не обладая талантами учителя, Клеанф тем не менее много сделал для пропаганды его философии. Он яростно защищал ее от нападок других школ. Человек искренне религиозный, Клеанф стремился преодолеть разрыв между знанием и верой, столь характерный для поздних греческих систем. Его гимны и молитвы стали своего рода манифестами философской религии, которая пыталась поставить над древним язычеством веру в Единого. Клеанф дожил до глубокой старости. Подражая учителю, он сам ушел из жизни, отказавшись от принятия пищи. Третьим представителем раннего стоицизма был Хрисипп (280-208), тоже выходец из Азии. Прежде чем примкнуть к школе Зенона, он прошел хорошую подготовку в Аристотелевом Лицее. Плодовитый писатель, автор множества книг, Хрисипп систематизировал философию Стои, придав ей стройный и наукообразный вид. Эрудиция его была поразительна. Он рассмотрел в свете стоицизма все отрасли знания. Считалось, что "без Хрисиппа не было бы Стои". В стоицизме есть много точек соприкосновения с индийскими, вавилонскими и даже китайскими доктринами. Но в какой мере это связано с влиянием, а в какой - имело место лишь сходное развитие мысли, установить невозможно, тем более что сочинения первых стоиков до наших дней не сохранились. Об их учении приходится судить по трудам других авторов, которые их излагают и цитируют, а также по книгам позднейших последователей школы. Поэтому, говоря о раннем стоицизме, мы подчас не можем точно выяснить, что принадлежит Зенону, что Клеанфу, а что - Хрисиппу. Однако это не столь существенно, ибо в главных пунктах все трое согласны между собой. Основные изменения (притом незначительные) стоицизм претерпел лишь во II веке до н.э. Доктрину Стой нередко называют "философией героизма". Это справедливо, но только тогда, когда речь идет об ее идеале совершенного мудреца. В целом же из всех эллинистических учений больше всего стоицизм отвечал требованиям среднего человека. Он не ставил все под сомнение, как скептицизм, не отрицал культуру, как кинизм, не подрывал, подобно эпикурейству, основы религии. В суждениях стоиков о познании было гораздо больше здравого смысла, доступного неискушенному человеку, чем в гносеологии других философов. Стоики апеллировали не только к разуму, но и к опыту, который был для них отправным пунктом философствования. Они доверяли свидетельствам чувств. По мнению Зенона, ощущения дают нам в основном достоверную картину мира. Если мы воспринимаем что-то, говорили стоики, значит, есть и нечто воздействующее на наши органы чувств. Непосредственный опыт предшествует мышлению, которое само по себе "подобно листу папируса, готовому воспринять надписи"(2). Процесс познания стоики делили на две основные фазы: "Сначала появляется представление, затем мышление, способное выражать то, что вызвано представлением, и передавать его речью"(3). В своих лекциях Зенон прибегал к наглядной аллегории. "Вот образ, - говорил он, вытягивая раскрытую ладонь; затем слегка сгибал пальцы: - Вот согласие", то есть восприятие образа. И наконец, сжав пальцы в кулак, восклицал: "А вот постижение". Высшее же знание он обозначал жестом, в котором кулак сжимался пальцами второй руки. Иными словами, с каждой ступенью познания разум все больше контролирует и осмысляет данные опыта(4). Реальность мира для стоиков была бесспорной, ибо, как они говорили, "представление не может возникать от несуществующего". При этом подлинной реальностью они считали только то, что способно действовать и воспринимать действия. Ничего вне материи стоицизм не признавал. Однако в ее границах он делил бытие на разумное и неразумное, на пневму и вещество. Пневма, т.е. дыхание или дух, - начало активное и созидательное, вещество - пассивное, управляемое(5). Человек без труда может установить, что разум действует в нем как "управляющее начало". Естественно предположить наличие такого же начала и во всей Вселенной. "Существует Природа, - говорили стоики, которая объемлет в себе все мироздание и оберегает его; она не лишена ни чувства, ни разума, в самом деле необходимо, чтобы вся природа, которая не единична и не проста, но которая соединена и связана с чем-то другим, имела в себе некое управляющее Начало" (6). Аристотель мыслил это Начало как чистую форму, пребывающую вне мира; стоики же, вернувшись к теологии ионийцев и Ксенофана, стали проповедниками пантеизма. По их убеждению, единое Божество одушевляет единый космос. Оно наполняет его, "как мед соты". "Сущность Бога все мироздание" (7). Далее, говорили стоики, опыт показывает, что природа - не только целостная система, но и система рационально и целесообразно организованная. А это есть прямое указание на свойства Мировой Души. "В самом деле, - писал Хрисипп, - если в природе существует нечто, чего не могли бы произвести человеческий ум, разум, сила, человеческое могущество, то ясно то, что создало это Нечто, лучше человека. И как его назвать иначе, чем Богом?"(8) Это, конечно, не было доказательством в строгом смысле слова. Рассудочный метод мышления вел, как мы видели, лишь к тупику скепсиса. Стоическая мысль о Божестве была интуицией, получившей от разума свою форму. Так возникло понятие о Боге, который есть "живое совершенное Существо, бессмертное, разумное, умопостигаемое, пребывающее в блаженстве, невосприимчивое ко всякому злу, пекущееся о мироздании и находящееся в нем"(9). Естественно, что, веря только в материальное, стоики считали таковым и Бога. Его субстанция - это космический пламень, о котором некогда говорил Гераклит и учили восточные религии, а также Библия. Но если в Библии огонь - это форма Богоявления, то для стоиков Бог и огонь неразличимы, хотя это бурное, пребывающее в постоянном движении и животворящее пламя - не просто стихия, но пир техникон, творческий Огонь. Он "устремляется к созданию мира и содержит в себе все образовательные начала" (10). Из недр божественного Огня одно за другим выделяются вещества и элементы, эволюция которых и созидает Вселенную. Следуя Гераклиту, стоики называют Бога Логосом. "У них впервые термин "логос" получает неизменный смысл универсального вселенского разума" (11). Средоточием Логоса Зенон считал небо и эфир, а Клеанф - солнце. Сила Божия растекается по миру раскаленной лавой, огненным дыханием, пневмой. В ходе космической эволюции искры Логоса становятся как бы "семенами" новых видов творения. Отсюда учение стоиков о "сперматическом Логосе", эманации, излиянии небесного Огня в природу. Отсюда и глубокая мысль о космосе как одушевленном целом, как организме. "Это явствует, - говорили стоики, - из рассмотрения нашей души, которая есть как бы отторгнутая его часть"(12). Когда эволюция завершается, гигантская сфера, форму которой принимает мир, вновь расплавляется в горниле Логоса. "Творец миропорядка, - учили стоики, - через определенные промежутки времени поглощает все сущее и из себя снова рождает его"(13). К этому представлению Хрисипп добавлял концепцию вечного возврата. Пройдут века, и "снова будут Сократ, Платон и каждый из людей с теми же самыми друзьями и согражданами" (14). Происхождение стоической доктрины круговорота нельзя объяснять просто заимствованием. Она коренится в самом богословии стоиков, в его натуралистическом характере. В ней Бог и мироздание - слиты. А поскольку движениям светил, временам года, восходам и закатам присуща повторяемость, для стоиков естественно было прийти к идее цикличности. Таким образом. Вселенная, бытие, не имеет, согласно стоикам, ни прошлого, ни настоящего, ни будущего. Эволюция космоса возобновляется вновь, и поэтому его движение есть как бы форма неподвижности. "Кто видел настоящее, тот уже видел все бывшее в течение времени и все, что еще будет в течение беспрерывного времени. Ибо все однородно и единообразно (15). Мироздание не может измениться к лучшему. Оно "во всех отношениях совершенно, поскольку объемлет все и нет ничего вне его"(16). Человек должен угасить в себе всякий ропот и не дать частностям отвлечь себя от созерцания Целого. В созерцании он отрешается от временного и смиряется перед величием "лучшего из миров". Здесь обнаруживается сходство стоицизма не только с доктринами Индии и Китая, но и с позднейшими попытками Спинозы и Лейбница оправдать статическую концепцию бытия. Это воззрение бесконечно далекое от библейского, с его видением истории и отказом принять действительность такой, как она есть. В Библии - протест и надежда, в стоицизме - покорность и безысходность. Но как бы ни понимали стоики процесс миротворения, началом и концом всего они провозглашали Бога. Это не могло не поставить их перед проблемой традиционной религии. Первоначально, следуя своим учителям, киникам, они резко нападали на популярные представления о богах. Они утверждали, что Логос "не человекоподобен" (17). Однако, кроме богов мифологии, у греков была еще вера в Судьбу. Отвергнуть ее или принять? Решение, к которому пришел Зенон, было вполне в духе его монизма. Стремясь все привести к единому божественному Началу, он отождествил Логос с понятиями Рока и природной Необходимости. "Бог, Разум, Судьба, Зевс,- по его учению,- это одно и называется многими именами" (18). Он пытался соединить несоединимое: бездушный естественный Закон и Провидение. Когда стоики говорили о коловращении Вселенной, Логос оказывался у них лишь неизменным Порядком, в силу которого все возникает и исчезает без смысла и цели. В то же время Логос благоговейно чтился как Отец и Промыслитель мира. Этот лик Божий был для стоиков источником возвышенных религиозных переживаний. В гимне Клеанфа созерцание величия и красоты Зиждителя прямо переходит в молитву(19): Радуйся, многоименный, всегда всемогущий, всесильный Зевс, повелитель бессмертных, властитель природы, законом Путь указующий миру тебя нам приветствовать должно. Клеанф верит, что ни на небе, ни на земле нет никого, кто стоял бы выше Зевса. Он - само средоточие творческой силы и благости: Жизнью обязан тебе одному на земле многородной Всякий, кто в смертного доле движенью и звуку причастен. Буду всегда потому воспевать твою дивную силу. Весь этот пламенный мир, что вращением землю обходит, Воле послушен твоей, добровольно тебе подчиняясь, Власти орудьем своей во всесильной ты держишь деснице. Неугасимый перун, обоюдоострое жаркое жало, Мощным ударом своим всю жизнь во природе творящий. Им направляешь ты разум всеобщий, повсюду разлитый, Как в наименьших светилах проявленный, так и в великих. Он тебя, Боже всевышний, царем и властителем ставит, Так что без воли твоей ничего на земле не свершится. Ни в неизведанной выси эфирной, ни в моря пучине. Кажется, что вдохновенный поэт окончательно оставил отечественное многобожие и утвердился в вере во Единого. Однако поскольку космос и Бог - одно и то же, то Зевса, проявляющегося во всем, можно чтить по-разному и под многими формами. А от этого один шаг до признания законности политеизма. Кто такие боги? Это лишь разные облики Зевса, вполне достойные почитания. Неудивительно поэтому, что стоики очень скоро перешли от критики народных культов к неразборчивому религиозному эклектизму. Они были набожными не из лицемерия, как эпикурейцы и скептики, но с полной искренностью. "Добродетельные, - говорил один из них, - благочестивы, так как они сведущи в обычаях, касающихся богов: благочестие есть знание того, как служить богам... Только мудрецы - истинные священнослужители, потому что соблюдают жертвенные обряды, заботятся о храмах, очистительных жертвах и об остальном, касающемся богов"(20). Понятно теперь, почему один из известных историков античности говорил, что "эллинская религия целиком укладывается в стоицизм". Кроме того, стоики усвоили и восточную астрологию. Зенон прямо называет светила богами. Клеанф, как мы уже говорили, видел в солнце "ядро" Логоса и. поэтому решительно протестовал против астрономических теорий Аристарха. Хрисипп собрал целую книгу предсказаний. Отождествление Логоса с природным Законом легко согласовывалось с астрологическими идеями. Вполне в духе магического Миросозерцания космос изображался стоиками как многообразное проявление Божественного, как "общий город, община людей и богов"(21). Логос связует это многообразие в Целое, создавая во Вселенной симпатеамон олон - связь всего со всем. Словом, обратной стороной монизма оказалось многобожие. Здесь произошло нечто подобное тому, что имело место в индуизме. Бхагавад-Гита, проповедуя Единого, но связанная пантеизмом, так же широко открыла двери всем формам язычества(22). Говоря о стоической космологии и теологии, мы не должны забывать, что они строились с определенной целью - научить человека правильно жить. Устранив одним ударом вопросы о Судьбе, Законе и Провидении, слив их в мировом Логосе, стоики считали, что отныне найдены и прочные основания для морали. Поскольку "каждый из нас есть часть этого мироздания", мы по необходимости должны избрать путь следования природе. Таков в глазах Зенона смысл кинической проповеди опрощения. Откуда в человеке зло? Только от непонимания законов мира. Человек причастен Логосу, божественный огонь составляет центр его существа - разум. Порок, по мнению стоиков, не есть болезнь воли, но отклонение от разума. В этом они продолжали линию Сократа, полагая, что тот, кто своим умом осознал естественный порядок, уже вступил в царство добродетели. Пребывающий в неведении обречен злу. О таких безумцах Клеанф говорил с презрительным сожалением: Жалкие! Вечно гоняясь за призраком блага летучим, Общего в Боге закона не видят они и не слышат, Следуя коему, жизнь они в счастье могли бы устроить. Нет! В безрассудстве своем они к злу ослепленно стремятся, Те ради славы пустой проявляя усердье не в меру, Те неудачливый путь направляя к наживе позорной, Те к растлевающей неге и к тела греховной усладе, Зло принимая за благо, без устали мечутся люди И добывают плоды нежеланные лживой надежды. Нравственная дилемма для стоиков удивительно проста. Им непонятна драма воли, которая в своих метаниях парализует разум. Для них бессмыслицей звучали бы слова апостола Павла: "То, что ненавижу, то люблю", ибо они считали, что разум желает только добра. В силу же разума они верили беспредельно. Ученики Зенона полагали, что людям достаточно лишь быть верными своей природе. Секрет счастья человека в нем самом. Добродетели, то есть "гармонического расположения", душа достигает "в силу самой себя". Страсти, которые терзают человека,- сумасшествие, отказ от разума. Они противоестественны. "Жить добродетельно, - писал Хрисипп, - это то же самое, что жить, исходя из приобретенного опытом знания того, что происходит в природе... ничего не делая такого, что запрещается законом"(23). В отличие от Эпикура, стоики расценивали удовольствие как потребность неразумной, низшей части нашего существа. Со временем в стоицизме разовьется даже отвращение к плоти, напоминающее буддийское. "Скелет, который ты видишь у нас, мышцы и обтягивающая их кожа, лицо и послушные руки, равно и все другие члены, которыми мы окружены,-это оковы духа и тьма. Они подавляют, затемняют, заражают дух, отклоняют его от истины и навязывают ложь" (24). Человек должен осознать, что цель, достойная его,- утвердить господство разума над иррациональными страстями. Покорные им становятся рабами; свободен лишь тот, кто послушен велению своего логоса-разума. Но о какой свободе можно вообще говорить, если Бог есть и Судьба, и Необходимость? На это стоики отвечали, что человек может нарушить предначертания Природы, но тогда он обречен на жалкое прозябание. Если же он добровольно следует разуму, он выполняет свой космический долг (слово "долг" Зенон впервые ввел в философию). "Сообразно с долгом,говорил он,- то, что внушается разумом"(25). Напрасно думают, будто порочные и злые, пренебрегшие долгом, могут быть счастливы. Их счастье призрачно и мимолетно. Они подобны больным, воображающим себя здоровыми. Добродетельный человек вознаграждается самой добродетелью. Если же жизнь ему опостылела, он имеет право распорядиться ею сам и прервать ее нить. Этому правилу следовали многие стоики. Совершенный мудрец представлялся стоикам в виде сверхчеловека. Он "содержит в себе как бы божество", он пребывает вне преходящего; подобно Богу, он ни в чем не нуждается. Освободившись от желаний, он сливает свой логос с Логосом вселенским. Стоицизм стал своеобразной формой бегства от мира. До конца последовательный стоик свободен от привязанностей, как йог или буддийский монах. У него нет семьи, нет желания славы, нет жажды наслаждений. Удовольствие в его глазах - глупость. Он суров, трезв, ничему не удивляется, ничего не страшится. Он равнодушен к любым превратностям жизни. "Ваше счастье - не нуждаться в счастье", - обращается он к людям (26). Это странным образом напоминает другой, казалось бы, противоположный вид бегства от мира - эпикурейство. Ведь именно Эпикур говорил, что высшее удовольствие - свобода от желаний. Верили ли стоики в бессмертие души и воздаяние? Они часто обсуждали этот вопрос, но, в сущности, он был для них второстепенным. Поскольку рано или поздно все растворится в мировом Огне, не так уж важно, будет ли личность какое-то время существовать вне тела, ибо в конце концов она сольется с огненной космической Пневмой. "Ты существуешь, - говорил один стоик, - как часть Целого. Тебе предстоит исчезнуть в породившем Тебя"(27). Хотя человек не может избежать предначертанной ему участи, он может гордиться тем, что в состоянии постичь разумом свое место в мироздании. Он может возвыситься над текучим и непрочным, созерцать в бесстрастии ту жизнь, которой предстоит раствориться в Божестве. Приемля волю Бога-Природы, мудрец склоняется перед ней с мужественным смирением: Веди меня, властитель Зевс и Рок, К назначенному вами мне пределу! Последую охотно; если ж нет - Я, ставши трусом, все ж вас не избегну. Ведет послушных Рок, влечет строптивых (28). Разумеется, стоическая этика в крайнем ее выражении едва ли могла быть практически осуществима кем-либо, кроме отдельных исключительных личностей. Стоики сами говорили о своем "мудреце", словно о какой-то мифической фигуре. Но в облегченном виде стоицизм внес в общество свежую струю морального оздоровления. Последователи Зенона отличались чистотой нравов, просветленной благожелательностью, умеренностью, любовью к науке. Они ценили дружбу и взаимопомощь среди людей. Как ученик киников, Зенон отстаивал принцип космополитизма. Все разнообразие законов и систем правления ничего не значило в его глазах перед фактом единства человеческого рода. Он требовал от греков, чтобы они смотрели на всех людей "как на своих сограждан". Этот проект универсального Космополиса, развитый в XX веке Г. Уэллсом, был новым явлением в античной мысли. Он родился в эпоху мировых держав и подготовил почву для идей, легших в основу Римской империи. Сторонясь политики, Зенон, однако, задумывался над проблемами социального устройства. Наилучшей формой правления он считал естественный союз свободных граждан, которые подобны стаду, "пасущемуся на общих пастбищах, согласно общему закону" (29). Это было как бы мечтой о возвращении к первобытным временам "золотого века". Социальные идеи стоиков нашли свое отражение в фантастическом романе сирийца Ямбула, жившего в III веке до н.э.(30). Ямбул рассказывал, как после долгих приключений оказался на неведомом острове за Африкой, где нашел племя блаженных людей. Они свободны от нужды и болезней, и жизнь их длится сто двадцать лет (после чего островитяне добровольно принимают смерть). У них нет центральной власти, люди трудятся сообща и друг для друга, причем занятия их постоянно меняются; каждый владеет множеством профессий. Таким образом, утопии Томаса Мора и первых социалистов предвосхищены уже последователями Зенона. Стоицизм многократно подвергался критике приверженцами разных школ. Скептики и академики нападали на его гносеологию, эпикурейцы - на его фатализм. Уязвимость стоиков отчасти была связана с их уверенностью, будто они не покидают границ чистого разума, тогда как на деле они проповедовали "догматическое" учение. Этим они напоминают многих философов-рационалистов, полагавших, что их воззрения покоятся только на разумных основаниях, между тем как они вытекали из веры, из внутреннего убеждения. Кроме гносеологии, плохую службу стоикам сослужил их монизм. Смешение Творца и твари порождало мрачную теологию, в которой Провидение превращалось в Рок. Идея Бога, тождественного природе, в итоге оказывалась чудовищной. "Подобно тому,- говорил стоик Сенека,- как вода быстрых потоков не бежит вспять и не медлит, ибо следующие воды стремят более ранние, так повинуется цепь событий вечному вращению Судьбы, а первый ее закон - соблюдать решенное"(31). Но этот бесконечно кружащийся Космос вполне стоит механической Вселенной Демокрита и Эпикура, сводимой лишь к атомам. Отсюда несоответствие между надеждой вывести из Природы жизненный идеал и результатами этой попытки. Стоические богословие и натурфилософия в итоге вели не только к фатализму, но и к пессимизму (как подчеркивает Швейцер в своем исследовании об этике). В самом деле, если все бессмысленно повторяется, если мир - это однообразно крутящееся колесо, то что остается человеку? Высший героизм - терпеливо сносить все, чем чревата эта суровая и неуютная Вселенная, отказавшись, как от иллюзий, от всех надежд. Однако то, что стоицизм поставил в центре нравственный идеал, основанный на вере, возвысило его в сравнении с другими философскими учениями. Пусть теология стоиков оказалась столь же слабой, как и прочие попытки осмыслить Божественное в рамках "естественного откровения", Зенон первый провозгласил, что решение жизненных моральных проблем следует искать в самой сущности бытия, в Боге. Утверждая, что верность долгу и совести есть верность себе, стоицизм отнюдь не строил "автономную" этику. Для него законы нравственности были отражением высших божественных законов. Поэтому, невзирая на все свои пробелы, стоицизм оставался на Западе самой привлекательной и популярной системой взглядов вплоть до появления христианства. Цари и полководцы, рабы и сенаторы, ученые и поэты постоянно пополняли ряды приверженцев Стои. Стоики создадут новый жанр духовно-нравственной литературы. Впервые в античном мире проблемы внутренней жизни человека будут раскрыты с таким тонким пониманием, проникновенностью и глубиной. Отцы Церкви не только дадут высокую оценку писаниям стоиков, но и во многом усвоят их стиль и понятия. Стоики старались смягчить грубость мифологии, давая ей аллегорическое толкование. Сам по себе этот подход был плодотворен: он показывал, что в древних символах часто можно уловить серьезные и возвышенные идеи. Но вера не может жить на сухой почве рассудочности. Создать новый тип религии стоицизм был не в состоянии, да, в сущности, и не претендовал на это. Для большинства своих сторонников он оставался только "идеологией", а религия - это жизнь. Попытки возродить религиозный дух пришли с другой стороны. В то самое время, когда рационализм, казалось, безраздельно господствовал в умах, вновь пробудилась потребность в мистическом откровении. Неудивительно поэтому, что религии Востока приобрели для греческого мира совершенно особое обаяние и притягательность. ПРИМЕЧАНИЯ Глава восьмая ПЕРВЫЕ СТОИКИ 1. Сведения о жизни Зенона и других ранних стоиков содержатся у Диогена Лаэртского (VII, 1-202). 2. Псевдо-Плутарх. De plac. phil. IV, 11. 3. Диоген Лаэртский, VII, 48-49. 4. Цицерон. Academ. Quaest, IV, 47. 5. Для платоников и представителей других философских систем, резко различавших материю и дух, эта концепция стоиков казалась в высшей степени странной (см.: Плотин. Эннеады, II, 4, 1). Стоицизм стоял здесь ближе к библейскому воззрению. Библия, разумеется, далека от отождествления Бога и природы, но и в ней слово "дух", руах, могло обозначать как ветер, так и дыхание. Когда Христос именует Бога "Духом" (Ин 4, 21), Он имеет в виду отнюдь не платоновское понимание термина, а ветхозаветное. Руах - это Сила, Действие, подлинная живая Реальность. 6. Цицерон. О природе богов, II, 29, 37. 7. Диоген Лаэртский, VII, 148. 8. Цицерон. О природе богов, II, 16. 9. Диоген Лаэртский, VII, 147. 10. Псевдо-Плутарх. De plac. phil. I, 7. 11. С. Трубецкой. Учение о Логосе, с. 41. 12. Диоген Лаэртский, VII, 143. 13. Там же, VII, 137. 14. Немезий. О природе человека, 38. 15. Марк Аврелий. Наедине с собой, VI, 37. 16. Цицерон. О природе богов, II, 14. 17. Диоген Лаэртский, VII, 147. 18. Ипполит Римский. О философских умозрениях, 21. 19. Гимн сохранился у Стобея (Eclogae physicae et ethicae, 1, 30). Руеск. пер. Ф. Зелинского в его кн.: Религия эллинизма, с. 111-112 (первый русск. пер. был сделан поэтом Г. Державиным). 20. Диоген Лаэртский, VII, 49. 21. Цицерон. О высшем благе, III, 19. 22. N.Nilsen. А Нistory оf Greek Religion. Охford, 1972, р. 240. 23. Диоген Лаэртский, VII, 87-88. 24. Сенека. Утешение Марпии, 24, 4. 25. Диоген Лаэртский, VII, 108. 26. Сенека. О Провидении, VI. 27. Марк Аврелий. Наедине с собой, IV, 14. 28. Цит. по кн.: Ф. Зелинский. Религия эллинизма, с. 117. 29. См.: Р. Пельман. История античного коммунизма и социализма. Пер с нем. СПб., 1910, с. 55, 280. 30. Книга Ямбула дошла до нас в изложении Диодора Сицилийского (Историческая библиотека, II, 55-60). По мнению некоторых ученых, Ямбул был уроженцем Набатеи, государства на юге Палестины. См. : И. Шифман. Набатейское государство и его культура. М. , 1976, с. 85-86. 31. Сенека. Quaestiones naturales, X, XXXV. Глава девятая ЭЛЛИНСТВО И РЕЛИГИИ ВОСТОКА III в. до н.э. Небезопасно пользуются священными символами, одни - смутными, другие - более ясными, направляя умозрение к Божественному. Плутарх В том, что греки называли чужеземных богов именами своих, сказывалось не только желание на свой лад истолковать культы "варваров", но и уверенность, что во всех религиях есть нечто общее. Стоики подкрепили эту идею с философских позиций. Из их понятия о едином Начале бытия вытекала и мысль о некоем единстве, лежащем в основе различных верований. Это воззрение с предельной четкостью выразил Плутарх. "Мы не различаем разных богов у разных народов, ни варварских и эллинских, ни южных и северных. Но как солнце, луна, небо, земля и море являются общими для всех и только называются у разных людей по-разному, так и для единого, все созидающего Разума, и для единого, всем распоряжающегося Промысла, и для благотворных, во всем распространенных сил у разных народов в соответствии с их обычаями существуют разные почести и названия" (1). В таком духе пытались греческие философы разрешить загадку, которая и поныне волнует людей, загадку множественности религий. Это решение, столь близкое к индуистскому, отличалось благородной широтой и прививало терпимость к различиям во мнениях. Оно учило бережно относиться к непривычным обликам веры и примиряло пестроту их с идеей единого Божества. Однако взгляд стоиков на религию (впоследствии усвоенный теософами) имел, при всех своих достоинствах, одно слабое место. Взятый сам по себе, он кажется убедительной, хотя и отвлеченной теорией; когда же речь заходит о конкретных верованиях и культах, он встречает немалые трудности. Слишком много непримиримого и взаимоисключающего содержат религии народов, чтобы их легко было интегрировать. Идея Истории, мысль о становлении религиозного сознания, которое проходит путь исканий и ошибок, лишь постепенно поднимаясь к высшим типам веры, стоикам (как и индусам) была чужда. Для них человеческий дух оставался неизменным, как и само мироздание, а расхождения в религиях казались несущественными. Между тем на практике дело обстояло куда сложнее. Греки, например, знали, что в глазах маздеистов их боги - злые духи. Приходилось решать - кто же прав. Знали они и о том, что карфагеняне считают доблестью приносить в жертву детей. Можно ли было отождествить эту религию с теми, для которых такой обычай - гнусное преступление? В подобных случаях философы винили во всем суеверие деисдаймониа (деисдаймониа-буквально "страх перед демонами"), затемняющее разум человека. Но тем самым они признавали, что у людей может возникнуть ложное отношение к божеству. А следовательно, было уже трудно утверждать, будто все религии одинаково истинны. Иными словами, духовный рост человечества не есть простое расширение какой-то аморфной массы идей или соединение их без разбора в одно целое, но предполагает сомнения и выбор. И в науке невозможно обходиться одними "да", где-то необходимо говорить и "нет". Даже "отрицательные открытия" (как было в случае с "вечным двигателем") могут играть огромную творческую роль. Они проясняют пути познания. Точно так же и вера не может обойтись без отрицания и отказа. Однако если учители Израиля или Заратустра твердо знали, от чего им нужно было отказываться, то греки не имели здесь ясного критерия. Сама их религия напоминала геологический срез, где пласты разных времен и далеко не одинаковой ценности тесно прилегают друг к другу. Привычное эллинам эстетическое мерило в данном случае было неприложимо. Так, например, красивые обряды могли маскировать самые отвратительные изуверства. Правда, философам порой казалось, что они знают, как отделить подлинное богопознание от суеверий. Но на самом деле критерия они не нашли и поэтому были бессильны повлиять на религиозную жизнь современников. Наиболее смелые из них (такие, как Ксенофан) не могли изменить русла народной веры. Ведь они не были ни пророками, ни ясновидцами; их религия оставалась умозрительной и абстрактной. Даже Пифагор и Сократ, при всей своей интуитивной чуткости, предпочли не выходить далеко за пределы теории, логики, науки (Сократ считал, что за разрешением высших тайн бытия следует обращаться к оракулам). Именно поэтому доктрины метафизиков оказались не в состоянии занять место веры. Философская религия Анаксагора, Зенона или Клеанфа проигрывала рядом с мистериями и восточными культами, когорые обещали дать людям связь с Божеством. Кроме того, весь эллинистический мир тяготел к религиозному единству. Его требовало понимание "человечества", принесенное эпохой Александра. К тому же, если прежде границы народов и государств совпадали с границами почитания тех или иных богов, то теперь, когда тысячи греков жили вне родины, стало необходимым обрести веру, которая не была бы привязана к одному месту или городу. Какие силы могли сыграть в этом решающую роль? Великих духовных учителей эллинизм не имел, он лишь питался наследием минувшего. И вот случилось так, что инициатива религиозных преобразований оказалась в руках монархов. Ашока, Селевкиды, Птолемей Лаг - все они, каждый по-своему, готовили условия для прихода мировой религии. Правда, их усилия, преследовавшие чаще всего политические цели, полным успехом не увенчались. Тем не менее они покончили с окостенелостью национальных культов, раздвинули духовный кругозор народов и создали атмосферу, благодаря которой люди оказались готовыми внимать голосу Откровения. Не будь этого трехвекового периода религиозной "открытости", апостолы Евангелия натолкнулись бы на глухую непреодолимую стену. Эллинистические верования стали тем плугом, который взрыхлил землю для сеятелей Слова. Религиозная политика царей в эпоху эллинизма шла по двум направлениям: они либо распространяли какой-нибудь один культ, либо пытались унифицировать несколько путем синкретизма, слияния религий. О деятельности миссионеров Ашоки на Западе мы почти ничего не знаем, по-видимому, она оказалась безрезультатной. Но в странах, соседних с Индией, буддизм, как мы уже видели, прочно утвердился. Селевк Никатор тоже был на свой лад миссионером. Он, вероятно, следовал старинному правилу: боги победителей должны стать и богами побежденных. Завет Александра молиться во всех храмах он отверг и планомерно осуществлял эллинизацию Востока. Вместе с ней шло наступление греческой религии на Азию. Селевк достаточно ясно сознавал, что у самих эллинов вера в Олимпийцев ослабела. Поэтому из круга богов он решил избрать главного, наименее поблекшего, чтобы сделать его покровителем короны и империи. Выбор царя пал на Аполлона, ибо не погас еще ореол таинственности, который издавна окружал святилище в Дельфах. В годы войн и неурядиц к Пифийскому оракулу все чаще стали обращаться опасавшиеся за свою участь люди. К тому же жрецы Аполлона всегда были сторонниками крепкой власти. Это сделало их союзниками Ахменидов и Македонии, что Селевк, естественно, должен был оценить. И еще одна причина определила выбор царя. К тому времени греки окончательно отождествили Аполлона с Гелиосом, богом Солнца, а среди подданных Селевка солнечный культ был самым древним и популярным. Весь Восток поклонялся дневному светилу: вавилонский Мардук, сирийский Шемеш, иранский Митра считались его олицетворениями. Народам, которые привыкли видеть в Солнце зримый лик божества, было легче принять Аполлона, чем кого-либо другого из Олимпийцев. Тем не менее Селевк Никатор не желал идти на поводу у "варваров". По его мнению, Аполлон должен был остаться греческим богом. Поэтому он противился любым попыткам придать Аполлону восточную окраску. Храмы, которые строил царь, обычаи, которые он поощрял, статуи, которые он воздвигал, ничем не отличались от того, что было принято в Элладе. Но именно это затормозило его деятельность. Восток в религиозном отношении чувствовал себя сильнее греков; Персия, Месопотамия, Сирия по-прежнему держались своих богов. В Вавилоне или Уруке никому и в голову не приходило чтить Аполлона; в то же время сами греки стали охотно посещать местные святилища и участвовать в чужих обрядах. В результате уже сын Никатора, Антиох I, проникшись почтением к седой азиатской старине, изменил курс. При нем Восток как бы перехватил инициативу диалога, обратившись к западному миру на доступном ему языке. Упоминавшийся уже жрец Берос посвятил Антиоху свою "Вавилонику", в которой стремился приспособить халдейские воззрения к эллинским понятиям. Подобно стоикам, он прибегал к аллегорическому толкованию древних кумиров; в его интерпретации Бэл, творец Вселенной, напоминал Зевса философов. Излагая вавилонскую историю на фоне всеобщей, Берос открыл Западу новый всемирно-исторический взгляд на события и культуры, взгляд, к которому греков уже приблизила сама жизнь(2). Ослабив натиск эллинизации, Антиох I стал оказывать покровительство восточным религиям. Он реставрировал храмы в Вавилоне и Борсиппе, от его лица возносились молитвы Мардуку и Набу. Надписи о своих деяниях Антиох нередко стилизовал под старинные, вавилонские. Одна из них гласила: "Я, Антиукус, великий царь, могучий царь, царь мира, царь Вавилона, царь стран, управитель Эсагилы и Эзиды, первородный сын Силукку, царя макадунян... О Набу, возвышенный сын, премудрейший из богов, могучий, преславный, первородный сын Мардука, отрасль богини Аруа, царицы, создавшей рождение, воззри на меня милостиво и твоим неотменимым повелением сокруши на землю врагов моих"(3). В эти годы Вавилон переживает свой последний ренессанс. Если его писатели и подражают грекам (как Берос), то в гораздо большей степени они захвачены воспоминаниями о славном прошлом их страны. Возрождение национальных культур Востока скоро выливается в политическую борьбу. В Персии сопротивление грекам идет под знаменем религии Заратустры. В середине III века от державы Селевкидов отпадают Бактрия и Парфия, которые объединяют вокруг себя народы Ирана, Средней Азии и жителей Двуречья. Границы Селевкидской державы оттесняются на запад, к берегу Средиземного моря. И все же эллинство оставляет след в утраченных греками владениях. Культура "парфянских" стран, в которой отныне сплелись западные и восточные элементы, станет со временем одним из источников культуры византийской. После отделения Парфии Селевкиды своим оплотом делают Сирию с ее столицей Антиохией. Здесь греческий элемент сильнее, нежели в странах за Евфратом. Но и тут полной эллинизации не происходит. Старые сирийские и малоазийские культы еще живы и даже начинают втягивать в свою орбиту эллинов. Тот, кого греки стали почитать под именем Зевса Кервания, был древним Ваалом хананеев(4). По всему Ливану рассеяны храмы Солнцу, которому поклоняются под разными именами. Одно из этих святилищ, Баалбекское, впоследствии приобретает мировую известность. Что же привлекало греков в культах Сирии? Главным образом то, что эти религии давали своим исповедникам мистическое чувство близости к таинственным силам мироздания. Особенно популярны были проникнутые эротической магией обряды в честь Адониса. Познакомились с ними греки давно, еще в VI веке; об Адонисе упоминает поэтесса Сафо, а в Афинах его первые почитатели появились в эпоху Перикла. Средоточием культа Адониса была Финикия и остров Кипр, который служил как бы мостом между Элладой и Азией. Храмы Адониса возвышались среди причудливых скал, нависших над морем. Туда по крутым ступеням люди поднимались с таким же трепетом, как в Дельфийское святилище. Багровые цветы анемоны, росшие в окрестностях, считались брызгами крови Адониса. Эту кровь напоминали и воды реки, когда весной они краснели от глины. На ее берегу ежегодно справлялись праздники, посвященные Адонису. Со временем эти Адонии достигли Греции и Египта. В "Сиракузянках" Феокрита есть красочное описание александрийских Адоний. Поэт изображает ликующие толпы, ряды колесниц и воинов, драгоценные ткани, покрывающие ложе бога. Праздник знаменовал брак прекрасного Адониса с Афродитой Кипридой. Их изображения несли в пышной процессии к морю. По обычаю, этот триумф весны, любви, плодородия должен был сменяться скорбью. Вспоминали миф о гибели Адониса. Раненный вепрем в горах, он истек кровью, и слишком поздно нашла его возлюбленная. Зевс не внял мольбам Киприды и отказался воскресить Адониса. Лишь тело его он сохранил нетленным. В память об этом изображение юного бога бросали в волны. Пока плачет безутешная Афродита, вянет трава и сохнет земля. Женщины, собравшись на берегу моря, вторят богине жалобным хором. Лукиан, побывавший в Сирии, рассказывал о том, что в эти дни "местные жители подвергают себя истязаниям, оплакивают Адониса и справляют оргии, а по всей стране распространяется великая печаль"(5). Этот траур нашел отражение в стихах многих античных поэтов: Реки оплакать хотят Афродиты смертельное горе, И об Адонисе слезы ручьи в горах проливают. Даже цветы закраснелись - горюют они с Кифереей, Грустно поет соловей по нагорным откосам и долам, Плача о смерти недавней "Скончался прекрасный Адонис!" Эхо в ответ восклицает: "Скончался прекрасный Адонис!"(6). Богиня хочет, чтобы на земле остался хотя бы след любимого. С упреком обращается она к Паркам: Не все подчиняется в мире Вашим правам, - останется памятник вечный. Слез, Адонис, моих, повторное смерти подобье Изобразит что ни год над тобой мой плач неутешный. Кровь же твоя превратится в цветок. (7) Но в конце концов умерший оживает, и с ним - природа. Любовь богини, пусть на время, вырывает его из Аида. Адониса не случайно называли "ассирийцем"(8). Культ его пришел из Месопотамии. Он - тот Думузи, или Таммуз, которого еще в глубокой древности чтили шумеры и вавилоняне. Именно за ним, как гласит миф, сходила в преисподнюю Иштар, халдейская Венера, финикийцы, сохранившие культ этого бога растительности, называли его просто Господом, Аденом (отсюда греческое - Адонис). Обаяние архаических обрядов оказалось столь сильным, что они могли соперничать с Олимпийским культом. Напомним, что и в Израиле пророки с негодованием указывали на женщин, "плачущих о Таммузе"(9). Из земледельческих ритуалов, связанных с произрастанием злаков, культ Адониса превратился в мистерию, которая рождала в ее участниках волнующее чувство сопереживания божеству. Адонии были проникнуты печальной красотой разлуки, затрагивали самые тонкие струны человеческой души. У христианских народов они стали прообразом службы Страстной пятницы(10). Это, разумеется, вовсе не означает, что Евангелие есть продукт сирийского язычества. По самому существу своему христианство бесконечно далеко от поклонения силам природы, а в нем-то и заключалась основа религии Адониса. Философы хотели, чтобы человек равнялся на природу. И вот в верованиях своих далеких пращуров люди, как им казалось, нашли путь к ее таинствам. Адонис - дух нив, виноградников и садов - увядает с ними и вновь воскресает. Подобно тому как стоики учили о вечном возвращении, поклонники Адониса верили в извечную повторяемость циклов мировой жизни. Оплакивание бога и ликование в день его выхода из Аида понималось как магическое приобщение к круговороту Вселенной. Достигалось это и драматическими действами, изображавшими историю Адониса, и звуками музыки, которая возбуждала чувства. Греки утверждали, что отцом Адониса был царь Кинир. На самом деле Кинир - тоже древнее семитическое божество. Его праздники проходили с неизменным участием то ли музыкантов, бренчавших на кинорах (арфах, которые хорошо известны из Библии). Древние ритмы, пришедшие из незапамягных эпох, играли в сирийских культах ту же роль, что и в вакханалиях. Экстатический, оргийный характер культа Природы особенно ярко проявился в религии Аттиса, мифического героя, во многом подобного Адонису и Осирису. Родиной Аттиса была малоазийская Фригия, суровая гористая страна. Фригийцы издавна считали сосну священным деревом; из ее семян готовили хмельной напиток. В то же время сосна связывалась с Аттисом. В греческом варианте мифа о нем повествуется, что Кибела, великая Матерь богов, полюбила прекрасного Аттиса, но потом из ревности навела на него и его спутников безумие (мотив чисто дионисический!). Римский поэт Катулл так описывает эту сцену: Зазвенела медь кимвалов. Загудел протяжно тимпан. По хребту Зеленой Иды полетел спеша хоровод. Ударяет в бубен Аттис, задыхаясь, хрипло кричит. Обезумев, мчится Аттис через дебри, яростный вождь. (11) И наконец в полном исступлении Аттис бросается под священную сосну и, оскопив себя, умирает. После смерти он превращается в дерево. Так объясняли культ сосен в Малой Азии. По словам поэта, Любит их Матерь богов, ибо некогда Аттис Кибелин, Образ утратив мужской, в стволе заключился сосновом. (12) Во время праздников Аттиса его изображение привязывали к сосне, и служители богини, корибанты, совершали вокруг ствола ритуальную пляску, справляя вместе с Кибелой тризну по Аттису. В диалогах сатирика Лукиана Афродита упрекает бога любви: "Ведь ты дошел до такой дерзости, что даже Рею (Греческое имя Кибелы) в ее преклонных летах, мать стольких богов, заставил влюбиться в мальчика, в молодого фригийца. И вот она благодаря тебе впала в безумие: впрягла в свою колесницу львов, взяла с собой корибантов, таких же безумцев, как она сама, и они вместе с ней мечутся вверх и вниз по Иде: она скорбно призывает своего Аттиса, а из корибантов один ранит себе мечом руки, другой с распущенными по ветру волосами мчится в безумии по горам, третий трубит в рог, четвертый ударяет в тимпан или кимвал; все, что творится на Иде, это сплошной крик, шум и безумие"(13). Подобного рода обычаи возникли на основе старых оргиастических обрядов, во время которых неистовый танец ввергал людей в эротическую одержимость. Участники их не только истязали себя, но и в припадке сексуального помешательства совершали самооскопление. У финикиян такие радения считались своего рода жертвой богине. В оргии корибанты имитировали безумие Аттиса и после ночи разгула падали без сил, залитые кровью и изувеченные. Катулл саркастически описывает страшное отрезвление корибанта, которое исторгло у безумца "раскаянья стон": "Себя сгубил я! Что сделать я мог!"... В заключение Катулл обращается к богине: "Пусть других пьянит твой ужас, твой соблазн безумит других!"(14). И действительно, сколь бы странно это ни казалось, самоистязания в честь Кибелы и Аттиса обладали поистине магнетической силой. За миг дикого, извращенного наслаждения и экстаза многие готовы были платить дорого, иногда даже жизнью. Впрочем, нашлись люди, которые постарались умерить эти первобытные изуверства. Около 300 г. до н. э. элевсинский жрец Тимофей Евмполид направил свои усилия на то, чтобы придать азиатскому культу, покорившему эллинов, более гармоничный характер. Общепризнанный знаток верований, "известный богослов", как называли его древние, Тимофей провел свои реформы не только во Фригии, но и в других странах(15). Восточный миф о боге Аттисе он превратил в сказание о любви богини к юному пастуху, исключив из него историю с оскоплением. Однако "оргии" Тимофей сохранил, ибо они были вполне в духе Дионисовой веры. Таким образом, реформатор сделал для малоазийского культа то, что некогда Меламп - для дионисизма (См. том 4. "Дионис, Логос, Судьба"). 25 марта, в день весеннего равноденствия, во всех городах, где чтили Кибелу и Аттиса, торжественно провозглашали возвращение умершего к жизни. Праздник нового расцвета земли выливался в бурное проявление радости. Устраивались карнавалы, на время отменялись законы и правила благопристойности. Верили ли участники этих торжеств, что вместе с Аттисом они обретут бессмертие? Источники говорят об этом глухо и неясно. Скорее всего подобная мысль появилась позднее, когда фригийский культ проникся идеей спасения. Пока же основой праздника оставалось безудержное ликование, растворенное в весенней природе. По-видимому, именно Тимофей сумел слить культ Кибелы с религией Элевсина. Это оказалось нетрудно, ибо азиатская богиня во многом напоминала Деметру греков. Смерть, любовь, рождение - единство этих трех аспектов природы сознавалось еще в доисторической религии. В обрядах Адониса и Аттиса под эротической оболочкой мы находим все то же стремление вернуться к поклонению божественной Матери, которое одушевляло индийских шактистов. Кибела, Деметра, Афродита, Астарта, Иштар - все они лишь разные облики любящей и рождающей, убивающей и животворящей Матери-Природы. Но было в ее культе и нечто иное, более глубокое - поиски материнского начала в мировом Божестве. Эти поиски почти столь же стары, как и сама религия. С ними мы уже знакомы по Индии. Наиболее чистый и возвышенный характер это почитание Бога в женском образе приобрело у поклонников Исиды, самой популярной богини Египта. Тимофей, отождествивший азиатскую Матерь богов с греческой, говорил теперь о том, что Исида - это Деметра, носящая египетское имя (16). "Македонский Фараон" Птолемей I Сотер заинтересовался идеями Тимофея и добился, чтобы элевсинский жрец прибыл к нему. Таким образом, поток религиозной эллинизации достигает благодаря Тимофею берегов Африки. Александрия уже в те годы поражала воображение современников. Недаром именно здесь покоился прах Александра - честь, за которую боролись многие города; столица Птолемея более всего соответствовала духу великого объединителя народов. Построенная по строгому плану, с прямыми широкими улицами и обширной гаванью, Александрия резко отличалась от столиц, создававшихся веками. Славилась она и своими дворцами, парками, храмами, Музеем. Здесь работали инженеры, архитекторы, художники. При Музее жили десятки ученых, поэтов, писателей. По приказу Птолемея у входа в бухту начали строить грандиозный маяк Фарос. С его башни, по высоте почти равной пирамидам, огни должны были освещать путь кораблям, идущим в порт. А собирались корабли со всех концов земли. Город был поистине интернациональным. В нем вели торговлю египтяне, арабы, персы, индийцы. Но основную массу его населения, кроме коренных жителей, составляли греки и евреи. Во время войн между диадохами Птолемей I вторгся в Палестину и привел оттуда тысячи поселенцев(17). Он дал им многие права и привилегии, стараясь возвести греко-еврейскую плотину против египтян, которых побаивался. В то же время, как дальновидный политик, царь щадил религиозные чувства туземного населения и проявлял широкую веротерпимость. Статуи египетских богов, вывезенные персами, он вернул храмам и старался не раздражать влиятельное жречество, хотя кое в чем и оказывал на него давление. Еще будучи сатрапом, он, в отличие от Селевка Никатора, считался с местными традициями, а став монархом, венчался на царство по древнему обряду фараонов. Птолемей открыто почитал богов страны, тем самым официально признав синкретизм в религии. Вскоре и другие греки стали молиться в египетских храмах, изображать свою Афродиту в головном уборе Исиды, а Зевса - с рогами, как у Амона Фиванского. В свою очередь египтяне начали именовать своих богов по-гречески, называя Тота - Гермесом, а Птаха - Гефестом. Мало того. Понимая, что религия составляет одну из важнейших основ народной жизни, Птолемей решил создать культ, который сблизил бы египтян с греческой традицией (В отношении же иудеев, для которых синкретизм был неприемлем, он ограничился лишь свободой вероисповедания). Царь предложил Тимофею основать в Александрии мистерии Деметры, которая была объявлена греческой Исидой. В этом Тимофею помогал жрец Исиды Манефон, египтянин, "усвоивший греческую образованность"(18). Миф об Исиде очень напоминал сказания о Деметре, Кибеле и Киприде. Так же, как и они, богиня потеряла любимое существо, и во дни ее скорби жизнь на земле замирала. Естественно, что новые реформаторы старались слить образ Исиды с образом Матери богов. От них, вероятно, и берет начало космическое истолкование религии Исиды. По словам Плутарха, она есть "женское начало природы и она вмещает в себя всякое порождение". В другом месте он изображает богиню как источник вселенской красоты. Исида "наполняет собой наш мир всем прекрасным и благим, что имеет отношение к рождению"(19). Соединившись в сознании народа с Деметрой и Кибелой, Исида все больше приобретала черты универсальной Богини. Она олицетворяла мировой Океан и Лоно богов, Судьбу и законы природы. В одной египетской надписи говорится: "Я отделила землю от неба. Я указала пути звездам. Я установила движение солнца и луны. Я изобрела морское дело. Я утвердила силу справедливости. Я свела жену с мужем... Я установила, что истина считалась прекрасной... Я установила языки для эллинов и для варваров... Судьба послушна мне"(20). Эти слова проникнуты сверхчеловеческим величием. В Царице мира сходится все: ритмы природы, нравственные и социальные законы. Все, что мог сказать человек о Божестве, сосредоточилось в этом материнском образе. В эпоху, когда женщины обрели большую свободу, Исида стала их небесной покровительницей. "Я та, - говорится в надписи,- которая у жен прозвана Божеством". Но и Осирис, ее супруг-возлюбленный, вырастает в то время до исполинских масштабов. Бог растений и царь подземного мира, он превращается в абсолютного миродержца, "Всебога". Его почитают в одном лице с источником жизни, Нилом-Хапи. Владыка жизни и смерти Усире-Хапи (Осирис-Апис) объемлет властью все области Вселенной. Птолемей I оценил значение этого божества и замыслил сделать его, как и Исиду, греко-египетским. Предание, сохраненное Тацитом, рассказывает, что царю приснился дивный юноша, который приказал вывезти свою статую из греческого Синопа в Александрию. Птолемей будто бы медлил, но повторные сны заставили его выполнить волю божества(21). В Синопе был храм бога Преисподней, которого называли одновременно и Аидом, и Дионисом. Изваяние его, напоминавшее Фидиева Зевса, принадлежало резцу знаменитого мастера Бриаксиса. Его-то и велел Птолемей отправить в Александрию. По другой версии легенды, царь увидел статую во сне, но не знал, где она находится. Ответ подсказали ему жрецы, друзья Манефона и Тимофея, которые знали о Синопском храме (22). Они же провозгласили Диониса-Аида Осирисом-Аписом, в греческом произношении - Сераписом. Тацит говорил, что синопцы не желали расставаться со святыней и стеной стали вокруг своего храма, но идол якобы сам перешел на александрийский корабль. Плутарх тоже намекает, что статую похитили и вывезли "не без божественного содействия". Эти легенды и слухи распространял, возможно, сам Птолемей, чтобы придать своему святотатству вид поступка, угодного богам. Как бы то ни было, скоро на месте старого храма Осириса в Александрии вырос новый, огромный Серапейон, предназначенный стать духовным центром эллинистического Египта. В соответствии с замыслом реформаторов Серапис был почитаем как всемирное, наднациональное Божество. В одном из древних текстов говорится, что Серапис - "Бог богов, вмещающий в себя весь мир и всех богов. Из него исходит для души мудрость, для тела здоровье, для всех вещей доброе; он господствует и на небе, и на земле, и на море. На море он поднимает и успокаивает вихри, на небе он направляет солнце и посылает благословение с облаков, а из глубин земли посылает богатства и всяческое благословение для людей и животных"(23). Поскольку еще орфики считали Диониса ипостасью Зевса, то и Серапис стал отныне "отцом богов". На статуе его была высечена лаконичная, но многозначительная надпись: "Единый Зевс-Серапис". Короче говоря, александрийская реформа вела в области веры к тому же, что и стоическое богословие. Египетский Зевс, "держащий море и сущу", был не кем иным, как тем самым Божеством, которого славил в своем гимне Клеанф. Однако эта попытка установить единобожие путем признания и слияния всех культов имела непрочную основу. Мало того, что местные египетские боги успешно конкурировали с Сераписом, - создание культа, который сохранил бы нетронутыми любые проявления язычества, вело лишь к механическому соединению плохо сочетавшихся элементов. В каком-то смысле этот вид религии можно было назвать универсальным и "открытым", но, с другой стороны, он походил на дом, у которого нет стен, а одни двери. Птолемей, жрецы, народные массы, желая найти высшую, общую для всех веру, включали в нее все, что породили человеческое воображение, страх, заблуждения. Существует рубеж, за которым терпимость и умение видеть ценности в разных религиях должны смениться ограждением высших понятий от несовершенных и суеверных. Но найти этот рубеж человеческий разум не мог. Для этого нужна была иная ступень Откровения. Единственная религия, которая находилась тогда на этой ступени, выступила со всей решительностью против язычества. Учители иудейства на опыте убедились, как легко затемняется сознание человека ложными понятиями и как опасен для веры компромисс. Об иудеях и их религии греки до времен Александра практически ничего не знали. Среди той массы народов и племен, с которыми эллины столкнулись в годы персидских войн, евреи были малочисленной и неприметной этнической группой, и их, как правило, легко смешивали с соседями (24). Поэтому, когда Аристотель встретился с иудейским мудрецом, который к тому же был "греком не только по языку, но и по духу", философ расценил это как чудо или сон. К сожалению, мы не знаем, какие воззрения развивал перед Аристотелем этот эллинизированный еврей, но они показались ему замечательными(25). Так впервые соприкоснулись Ветхий Завет и греческая философия. Стагирит и его ученики Клеарх и Теофраст сближали иудейскую религию с индийской. Посол Селевка Мегасфен писал: "Все суждения, высказанные о природе вещей древними, были заявлены также теми, кто философствовал вне Эллады, притом отчасти в Индии брахманами, отчасти же в Сирии так называемыми иудеями" (26). Другой греческий писатель связывал с иудейством происхождение Пифагорова союза. Из этого следует, что греки видели в еврейской религии нечто загадочное и возвышенное и в то же время считали иудеев чем-то вроде секты. После присоединения Палестины к державе Птолемеев греки ближе познакомились с евреями. Знаменитый александрийский ученый Гекатей Абдерский в своей книге повествует о родине иудеев, об их великолепном Храме и приводит сведения о религии иудаизма. От египтян он знал, что евреи некогда жили в их стране, но потом покинули ее, так как не желали чтить местных богов. "Во главе этих эмигрантов, - пишет Гекатей, - стоял некто по имени Моисей, отличавшийся как мудростью, так и мужеством"(27). Ученый довольно верно излагает законы Торы, в том числе защищающие права бедняков. Стремление иудеев вести обособленный образ жизни Гекатей объясняет тем, что установленный Моисеем культ "резко отличался от жертв других народов"(28). Особенно поразило Гекатея отношение этого народа к общепринятым на Востоке и у греков поверьям. Рассказывая о своем путешествии по Палестине, ученый приводит такой эпизод. Когда караван его шел близ Красного моря, один гадатель велел всем остановиться, чтобы определить по полету птицы, удачен ли будет путь. В тот же миг еврей Моссалам молча натянул лук и подстрелил ее. Все пришли в негодование, но стрелок ответил: "Что вы, несчастные, неистовствуете! Как же она, которая не позаботилась о собственном спасении, могла бы нам предвещать что-нибудь разумное относительно нашего пути!" Все это казалось грекам удивительным и достойным восхищения. Зато египтяне относились к евреям иначе. Ведь эти чужеземцы служили в птолемеевской армии, занимали посты чиновников, а египтяне всего этого были лишены. Поэтому, не имея сил противостоять грекам, они всю свою неприязнь обратили на иудеев Жрец Манефон написал трактат по отечественной истории, где отождествил иудеев с гиксосами, которые некогда владели страной и были изгнаны. Свой рассказ он соединил с легендой о выдворении из Египта "прокаженных". Вероятно, так в древности называли гиксосских завоевателей, которые разрушали храмы и вначале не признавали туземных богов. По преданию, священным животным Сета, гиксосского Ваала, был осел. Отсюда родилось мнение, будто евреи поклоняются ослиной голове. Этот вымысел, повторенный греческими и римскими писателями, впоследствии был перенесен и на христиан(29). Впрочем, настоящие конфликты между иудеями и египтянами начались позднее, век или полтора спустя. В III же столетии положение еврейской колонии в Александрии было прочным. Центром духовной жизни иудеев диаспоры были синагоги, которых в Александрии насчитывалось несколько десятков. Главная из них отличалась размерами и роскошью убранства. Говорят, что слова чтеца не долетали до ушей тех, кто стоял сзади, и когда наступал момент возгласить "аминь", служитель должен был делать народу знак. Синагоги были местом, где люди собирались не для совершения храмового культа, а для совместной молитвы, назидания и чтения священных книг (О происхождении синагог см. том. 5). Александриец Филон говорит, что целью еженедельных собраний в молитвенных домах было "воспитание в отечественной философии". Он называл синагоги "школой благоразумия, мужества, мудрости, благочестия и нравственной чистоты"(30). В Александрии появились и первые обращенные в иудаизм иноверцы. Огромной помехой для них был непонятный язык Писания. Да и сами египетские иудеи почти забыли наречие отцов. Уже начиная с Плена они говорили в быту на арамейском, а теперь их живым языком стал греческий диалект койне. Отсюда возникла настоятельная потребность в переводе священных книг. Осуществляться он начал около 250 года до н.э. в правление Птолемея II Филадельфа, царя, известного своим благожелательным отношением к иудеям. Нашлись, конечно, и консерваторы, которые увидели в этом предприятии посягательство на святыню. Поэтому защитники перевода, чтобы подкрепить его авторитет, создавали вокруг него легенды. Одна из этих легенд записана около 200 года до н.э. в повести "Послание Аристея" (31). Книга содержит самый ранний, дошедший до нас рассказ о событиях, связанных с первым переводом Библии. Однако историческая ценность многих деталей в "Послании" вызывает сомнение. Автор повествует о том, как Деметрий Фалерийский, библиотекарь царя, навел Птолемея II на мысль включить иудейский Закон в число книг Музея. Царь не только согласился с этим, но и выполнил желание Аристея - освободил еврейских рабов, а желающих уехать на родину - отпустил. Затем были отправлены послы в Иерусалим к первосвященнику Элеазару с просьбой прислать переводчиков. Элеазар, хотя и оговорился, что дело это необычное, выразил готовность помочь царю. Были выбраны ученые, по шесть человек от каждого колена, которые и прибыли в Александрию. Царь принял их с необыкновенным почетом и дал каждому из семидесяти двух старцев отдельную келью, где они могли бы работать. Эти помещения находились на острове Фаросе, недалеко от знаменитого маяка. Работа была будто бы закончена за семьдесят два дня, и у каждого из старцев получились тождественные тексты. Перевод было решено оставить в неприкосновенности как вдохновленный свыше. Между тем, по данным Диогена Лаэрция, Деметрий был придворным Птолемея I, а при Филадельфе - отправлен в ссылку. Точно так же и Менедем, упомянутый в "Послании Аристея", умер до этих событий. Есть и другие указания на то, что легенда очень вольно обращается с историей(32). Однако в том, что царь, известный книголюб, хотел иметь иудейские книги в своем собрании, и в том, что переводчики прибыли из Иудеи, нет ничего невероятного. Как бы то ни было, первой в истории книгой, переведенной на иностранный язык, оказалась Библия. Этот труд получил известность как "Перевод Семидесяти", Септуагинта. По свидетельству древних, при царе Филадельфе было переведено лишь Пятикнижие. Остальные книги переводились постепенно, вплоть до II века до н. э. Поскольку тогда состав Библии еще не был окончательно кодифицирован, в Септуагинту включили и книги, впоследствии не вошедшие в канон(33). Эта греческая Библия, особенно Пятикнижие, несла на себе черты новой эпохи и новой среды, в которой она возникла. Однако при этом ее греческий язык сохранил особенности еврейского подлинника, что придало Септуагинте своеобразное звучание и сакральную красоту. Перевод Писания был встречен александрийской Общиной с восторгом. В честь его установили особый праздник. "Доныне, - пишет Филон, - ежегодно устраивается торжественное собрание и шествие к острову Фаросу, куда приплывают не только иудеи, но и очень многие другие, чтобы почтить то место, где впервые воссиял перевод, и возблагодарить Бога за старое и вечно новое благодеяние. После молитв и славословий некоторые разбивают палатки на берегу моря, другие, расположившись на прибрежном песке под открытым небом, пируют с родными и друзьями" (34). Септуагипта стала Библией иудеев рассеяния, прозелитов, а потом и христианской Церкви. Апостолы и евангелисты будут цитировать Писание но этому переводу. Труд, совершенный в Александрии, сделал слово Божие доступным всему миру. Правда, впоследствии Септуагинта подвергалась нападкам со стороны иудейских учителей(35). Поводом послужили расхождения между переводом и еврейским текстом. Но теперь мы знаем, что в III веке до н.э. Библия существовала в нескольких вариантах, принятых у разных групп переписчиков. Они отличались друг от друга деталями, которые, впрочем, не меняли сути. С одного из них и был сделан первый греческий перевод(36). Есть в Септуагинте несколько мест со следами сознательной интерпретации. Они обусловлены той аудиторией, к которой книга была обращена. Так, слова Книги Исход Элогим ло текалел ("Бога не поноси") были переданы: "богов не поноси". Иными словами, переводчики истолковали этот текст как призыв к веротерпимости(37). Однако терпимость не мешала александрийским иудеям резко отрицательно относиться к язычеству. Египтяне спрашивали: "Почему, если евреи - граждане, они не почитают тех же самых богов, что и александрийцы?" (38) Ответ был ясен и прост: Моисей заповедал чтить лишь единого Бога, Господа неба и земли. Это воззрение могли бы принять и стоики, и поклонники Сераписа. Но библейская религия не могла идти по пути синкретизма. Перед лицом Египта, и Ассирии, и Греции с их пантеонами учители Ветхого Завета отстаивали чистоту своей веры. Эта чистота далась им дорогой ценой, и они не хотели теперь ничем поступаться, когда речь шла о данном им Откровении. Но означало ли это, что ветхозаветная вера остановилась на своем пути, ограничив себя раз и навсегда лишь охраной святыни? Чтобы ответить на этот вопрос, мы должны покинуть Египет и посетить маленькую Иудею, где духовные борения и искания на самом деле все еще продолжались. ПРИМЕЧАНИЯ Глава девятая ЭЛЛИНСТВО И РЕЛИГИИ ВОСТОКА 1. Плутарх. Об Исиде и Осирисе, 67. 2. "Вавилоника" сохранилась только в фрагментах. О значении всемирно-исторической концепции Бероса см. : С. Аверинцев. Греческая "литература" и ближневосточная "словесность".-ТЛДМ, с. 238. 3. Пер. Б. Тураева - в его кн.: История древнего Востока, т. 2. Л., 1937, с. 253. 4. См.: В. Тарн. Эллинистическая цивилизация, с. 310-311. 5. Лукиан. О сирийской богине, 10. 6. Бион. Плач об Адонисе, 33-38. 7. Овидий. Метаморфозы, X, 724-728. 8. Бион. Плач об Адонисе, 24. 9. Иез 8, 3-14. См.: М. Брикнер. Страдающий бог в религиях древнего мира. СПб., 1909, с. 16 сл.; Д. Мережковский. Тайна Трех. Египет и Вавилон. Прага, 1925, с. 295 сл.; G. Frazer. Аdonis, Attis, Osiris. Lоndon, 1922, р. 6-12. 10. См.: Н. Rаhner. Greek Myths and Christian Mystery. London, 1963, р. 58. 11. Катулл, LХIII, 28-31. 12. Овидий. Метаморфозы, X, 104-105. 13. Лукиан. Разговоры богов, 12, 1. 14. Катулл, LХIII, 49-93. 15. Арнобий. Против язычников, V, 5-7. См.: Ф. Зелинский. Религия эллинизма, с. 38 сл. 16. Аполлодор. Мифологическая библиотека, II, 1, 3, 17. Иосиф Флавий. Археология, XII, I, 1. 18. И. Флавий. Против Аниона, I, 14, Тацит. Исторические записки, IV, 83, М. Нильсон справедливо подчеркивает, что мистерии были неотделимы от г. Элевсина и перенесение их в Египет было лишь подражанием традиционным обрядам Деметры. Само это перенесение было уже отступлением от древнего обычая (М. Nilssen. Тhе History of Greek Religion, р. 309). 19. Плутарх. Об Исиде и Осирисе, 53, 78. 20. Цит. по кн.: А. Ранович. Эллинизм и его историческая роль. М , 1950, с. 322. 21. Тацит. Исторические записки, IV, 83-84. 22. Плутарх. Об Исиде и Осирисе, 28. 23. Цит. по кн.: Н. Никольский. Избранные произведения по истории религии. М. , 1974, с. 113. Некоторые авторы пытались вывести имя Серапис не из египетского, а из вавилонского языка. Но, по-видимому, эти попытки несостоятельны. См.: М.Коростовцев. Религия древнего Египта. М., 1976, с. 250. 24. Геродот, например, путал евреев с филистимлянами (Геродот. История,II, 104). См.: В. Струве. Упоминание иудеев в ранней эллинистической литературе, с. 227. 25. Клеарх у И. Флавия. Против Апиона, I. 22. 26. Климент Александрийский. Строматы, I, 15, Каллифонт-у И. Флавия. Против Апиона,I, 22. 27.Цит. по: В. Струве. Ук. соч, с. 231. 28. Там же. См. Н. Мещерский. Екатей Абдерский и его отношение к иудеям.-В кн.: Язык и литература, т. II, вып. 2. Л., 1927. 29. См.: С. Лурье. Антисемитизм в древнем мире. Пг. , 1922, с. 21, Ф. Зелинский. Асинарии-ослопоклонники.-ЕЭ, т. III, с.268. 30. Филон. Dе Vita Mosis, II, 27, Leg. аt Саjum, 23. 31. Создание книги чаще всего относят к последним годам III в. или первым годам II в. См.: прот. А. Князев. Историческое и богословское значение "Письма Аристея к Филократу".-ПМ, Париж, 1957, XI, с. 130-131. Перевод "Послания к Аристею" приложен к первому русск. переводу "Иудейской войны" Иосифа Флавия (1787). Англ пер. АРОТ, v. II, р. 83-122, Аristeas tо Рhilocrates. Ed. and tr. by M.Hadas. N.Y., 1951. Легенда, рассказанная в "Послании", перешла в раннехристианскую традицию. См.: Климент Александрийский. Строматы, I, 22; Псевдо-Иустин Увещание к эллинам, 13; Ириней. Против ересей, III, 21. Сохранилась она и в Талмуде (Гемара Иерусалимская, Мегилла, 62, 4). 32. См.: Диоген Лаэртский. Цит. соч., II, 42; V, 78. Перечень исторических анахронизмов в "Послании" см. в статье Ф.Зелинского "Аристей" (ЕЭ, т. III, с. 110-111). 33. Язык перевода Торы отличается от языка других книг Библии, вошедших в Септуагинту. Около 130 г. до н. э. внук Бен-Сиры (Иисуса сына Сирахова) знает уже почти все Писание по-гречески (см. его предисловие к "Премудрости" Бен-Сиры). Книги, включенные в греческую Библию и не вошедшие в ветхозаветный канон, называют неканоническими (Товит, Юдифь, Маккавейские, Бен-Сира, Барух, Премудрость, некоторые части Даниила, послание Иеремии, 3-я кн Ездры). Часть из них была написана по-еврейски, часть по-гречески. Расположение книг, а иногда и текста в Септуагинте отличается от общепринятого еврейского (масоретского) текста. 34. Филон. De vita Mosis, II, 41-42. 35. Иустин. Диалог с Трифоном Иудеем, 68, 71. 36. Главными вариантами текста Торы были: протомасоретский (положенный в основу общепринятого еврейского текста), самарянский и тот, который послужил основой для перевода LХХ. См. введение И. Амусина к его переводу текстов Кумрана (т. I. М., 1971, с. 52). 37. Исх 22, 28. Слово "Элогим" (Бог) формально может быть переведено и во множественном числе (И. Флавий. Против Апиона, II, 33). 38. Слова Апиона у И. Флавия. Против Апиона, II, 6. Часть III МУДРЕЦЫ ВЕТХОГО ЗАВЕТА Глава десятая ЧЕЛОВЕЧЕСКАЯ МУДРОСТЬ И ПРЕМУДРОСТЬ БОЖИЯ Иерусалим, 420-400 гг. до н. э. Две вещи всегда изумляют меня: звездное небо надо мной и нравственный закон во мне! И. Кант Мы расстались с Иерусалимом в тот момент, когда властная рука Эзры повернула корабль Израиля на путь строгого следования Закону (См. том. 5, глава XXII). Отныне слово "иудей", подобно слову "эллин", стало приобретать расширительный смысл, означая принадлежность не столько к нации, сколько к Общине, жизнь которой всецело определяется велениями Торы. Кроме того, ветхозаветная Церковь уже не ограничивалась пределами Палестины" хотя роль метрополии в религиозной жизни по-прежнему оставалась ведущей. Что же происходило с иерусалимской Общиной после Эзры и Нехемии? Ответить на этот вопрос нелегко; два с половиной века, прошедшие после реформы, скрыты от нас почти непроницаемой завесой. Библия фактически ничего не говорит о событиях того времени; летописи, памятники и документы не сохранились. Уже Иосиф Флавий мог рассказать об интересующей нас эпохе мало достоверного. Ясно одно: период владычества персов (538-333) протекал в Иудее сравнительно спокойно. Сатрапы редко вмешивались во внутренние дела Общины, довольствуясь сбором податей (1). Народ постепенно оправлялся после невзгод, терзавших страну. Укреплялась связь между Иерусалимом и диаспорой - единоверцами, жившими в Вавилоне, Сирии и Египте. Иудейство получило наконец те условия, в которых оно могло сосредоточиться на духовных проблемах. Священная поэзия переживает в эти века настоящий расцвет. Ее направление и тематика показывают, что политические дела отступили для израильтян на второй план. Книги Библии, написанные между 400 и 200 годами, говорят о напряженной духовной жизни: спорах, исканиях и новых поворотах религиозной мысли. Притчи, Иов, апокалиптические писания, Экклезиаст подобны пикам подводного хребта, подножие которого скрыто в глубинах вод. По ним мы можем хотя бы отчасти судить о том, чем жил тогда Израиль. Для преемников Эзры альфой и омегой оставалась Тора, в которой они находили мировоззрение и храмовый устав, основы этики и обряды, воцерковляющие все стороны повседневной жизни. "Моисеев Закон" тщательно изучали и толковали; его рассматривали как наиболее древнее и совершенное выражение Слова Божия. "Галаха" - пояснения к Законупреподавалась в особых школах, возникших впервые, вероятно, еще при Эзре. Как гласит предание, эти училища находились в ведении Кнесет ха-Гедола, Великой Синагоги, или Великого Собора. В него входили старейшины, знатоки Торы, которых считали авторитетными хранителями и комментаторами Предания. Им впоследствии поручили и составление первого канона библейских книг, в том числе пророческих(2). Кнесет, в отличие от позднейшего Синедриона, был не политическим, а в первую очередь церковным учреждением; главной заботой его являлся Закон Господень. Административная же власть находилась в руках первосвященника, подчиненного персидскому губернатору(3). Первосвященники не были обязательными членами Собора, хотя некоторые из них, особо почитаемые, входили в него. В основу своей деятельности "Мужи Великого Собора" положили три правила, зафиксированных впоследствии в Талмуде: Будьте осторожны в суждениях, Поставляйте больше учеников И делайте ограду Торе(4). Смысл этих изречений, невзирая на их лапидарность, ясен. Толкование Закона требует большой осмотрительности; "ученики" - это те, кто целиком посвящает себя изучению Закона, а слова об "ограде" предостерегают против чуждых влияний. Под "Торой" в данном контексте скорее всего подразумевалось не только Пятикнижие, но и весь свод наставлений, входивших в устную традицию ветхозаветной Церкви(5). Этим и исчерпываются наши сведения о Великом Соборе. Однако хотя о нем известно мало, роль его, по-видимому, была велика. Упроченное Собором законничество стало одним из краеугольных камней позднего иудаизма. Впрочем, в персидский период блюстители Торы еще не пользовались безраздельной властью в духовной жизни Общины. Среди соферов, книжных людей, были и другие группы, столь же влиятельные. Да и вообще ветхозаветная религия никогда не останавливалась в своем развитии, постоянно порождая различные направления. Уже в первое столетие после плена законники столкнулись с оппозицией в лице мудрецов, хакамов (От слова хокма - мудрость), наследников царских летописцев и собирателей фольклора. В кругах, близких к ним, были написаны книги об Ионе и Руфи, авторы которых вдохновлялись универсализмом пророков. Мудрецы не выступали против Торы, устной и письменной, но они решительно отказывались примириться с узким пониманием ее принципов. Подобно Сократу, хакамы, хотя и уважали традицию, однако побуждали людей по-новому взглянуть на себя и свои убеждения. Авторитет мудрецов не уступал авторитету законников. Примечательно, что, если от трудов Мужей Собора не осталось ничего, кроме приведенных трех изречений, писания хакамов бережно хранились и часть их была включена в Библию. Это служит косвенным доказательством того, что два главных направления иудаизма тех времен не находились в прямой вражде. У них было много общего, и они дорожили этим. Став выше распрей, мудрецы спокойно делали свое дело: собирали древние притчи, слагали псалмы и поэмы, составляли антологии. Для них важнее всего было не опровергать кого-то, а делиться с людьми своими думами о человеческой жизни и ее путях. Своим патроном хакамы считали Соломона, ибо при нем (по египетскому образцу) впервые была создана корпорация писцов-соферов. Это сословие пережило и раскол царства, и монархию, и плен, но в память о славном прошлом оно по-прежнему любило называть свои писания Соломоновыми. Под этим названием они и вошли в Библию (Притчи, Песнь Песней, Экклезиаст, Премудрость). Ветхозаветная Церковь, а за ней и новозаветная признали, что в этих книгах запечатлено то же божественное Откровение, что и в Торе и у Пророков. Этим утверждалось, что Слово Господне может быть дано людям в самых различных формах. У хакамов редко говорится о видениях, таинственных зовах и повелениях возвещать людям волю Творца. Нет в их книгах слов: "Так говорит Господь", столь характерных для Закона и Пророков. На мистиков или провидцев хакамы вообще походили очень мало. Светские люди, не связанные ни с Храмом, ни со школами Торы, они ориентировались на повседневный общечеловеческий опыт. У них почти нигде не упоминается Моисей, их мало волнует священная история избранного народа и его мессианские чаяния. Даже само слово "Израиль" отсутствует в большинстве их книг. Хакамы не только защищают другие народы от нападок законников, как, например, автор Книги Ионы, но делают героями своих произведений неизраильтян. Языческих соблазнов они больше не боятся, ибо в те дни вера Израиля стояла уже незыблемо. Это позволяло хакамам без опасения изучать литературу Востока. У них можно найти идеи, сходные со взглядами писателей Египта, Вавилона, Персии, даже - прямые цитаты из их книг(6). Подобная открытость миру вытекала из главной установки хакамов - начать как бы все заново, отрешась от исторической традиции, и рассматривать человека как такового, в его первозданности, стоящего перед лицом жизни, смерти и Вечности. Именно поэтому они не хотели ссылаться на Тору и обетования и предпочитали говорить об обыкновенных людях и обычных жизненных перипетиях. Пророк сознавал себя посланником Божиим, хакам же говорил от своего лица, не претендуя на особое ясновидение. Ему казалось поэтому вполне уместным размышлять над загадками бытия, повествуя об идумее Иове или приводя выдержки из халдейских поэтов. Хокма, мудрость, играла в Израиле ту же роль, что философия у греков. Согласно Книге Царств, Соломон - родоначальник хакамов - говорил "о деревьях, от кедра ливанского до куста, растущего из стены, говорил о зверях, и о птицах, и о пресмыкающихся, и о рыбах"(7). Но главным для еврейских мудрецов было не естествознание, а отыскание секрета счастливой жизни. В этом они стали предшественниками эллинистических философов. Они считали, что "мудрость" извлекается прежде всего из самой жизни, из ее конкретных обстоятельств и проявлений. Вот почему и стиль их литературы ничем не напоминает стиль научных трактатов. Иудейские философы предпочитали язык поэтов, безымянную мудрость многих поколений с ее живыми образами и меткими поговорками. Как мы уже знаем, еще до плена книжники любили собирать пословицы, загадки и афоризмы. В эпоху же Великого Собора один из хакамов соединил несколько таких сборников, предварив их своим вступлением. Так возникла Книга Притч Соломоновых. Пролог ее охватывает первые девять глав книги и как бы подводит итог всем предшествовавшим этапам в истории хокмической мысли(8). Один современный писатель заметил - когда переходишь от чтения Пророков к Притчам, кажется, будто спускаешься с неба на землю. И в самом деле, эта книга содержит главным образом мысли о семейной жизни и воспитании детей, занятиях горожан и земледельцев, о дружбе и честности, бедности и богатстве, трудолюбии и праздности. Богослов IV века Феодор Мопсуестский полагал даже, что Притчи как плод только человеческого разума не должны быть включены в Писание (9). Однако Церковь судила иначе, и на это были основания. За житейскими сентенциями книги стоит нечто гораздо большее, чем кажется на первый взгляд. На примере Притч мы видим, как Откровение, не ломая естественного хода человеческой мысли, медленно проникает в ее недра и в конце концов приводит к познанию воли Творца. Хакамы начинают с того, что указывают ориенгиры для разумного устроения жизни, а в игоге им открывается мир возвышенного и одухотворенного жизнепонимания. "Мудрость" в устах составителей Притч многозначное слово. С одной стороны, она есть качество человеческого ума, с другой - она тождественна с "порядком", или "уставом", в частности с тем, что помогает царю управлять страной, а простому человеку - семьей и хозяйством. Этого рода "мудрость" была для израильтян иноземным сокровищем, ибо ее заимствовали из стран с высоким уровнем цивилизации. И наконец, смысл слова связан с жизненной умудренностью, с оценкой, которую бывалый человек давал окружающему. Но если бы "мудрость" хакамов этим и исчерпывалась, то можно было бы усмотреть в Притчах некую внерелигиозную прагматическую этику, наподобие Эпикуровой. Поэты Востока, которых читали хакамы, нередко проповедовали скепсис в отношении к вере и неприкрытый культ наслаждений. Разочарованность и доходящий до цинизма нравственный релятивизм, которыми проникнуты "Песня арфиста" или "Беседа господина с рабом", могли казаться единственно трезвым выводом из наблюдений и размышлений над жизнью (См. том 2). Ветхозаветные книжники, несомненно, испытали на себе воздействие подобных настроений. Тем не менее вера давала им силы побороть пессимизм. Чувство Бога, присущее хакамам, есть поразительное чудо, и их писания бесценны для нас именно как исповедание этой живой, непобедимой веры. Уже в сказании о Соломоне ясно была выражена уверенность в том, что высшая мудрость не есть лишь плод искушенного ума, но дается человеку Творцом. Молитву царя, просившею у Господа мудрости, можно рассматривать как своего рода прелюдию ко всей хокмической литературе. То, что кажется только земным, - в основе своей, как и жизнь, есть дар Божий, Ибо Господь дает мудрость, из уст Его знание и разум. Притч 2,6 Впрочем, Библия никогда не понимала божественный дар как подачку, брошенную людям нерадивым и праздным. Человек сам должен искать, принять и взрастить в себе небесный дар (Притч 2, 1 и далее ). Он - не безвольный и пассивный "потребитель" мудрости; его призвание всеми силами умножать ее. Подобно Царству Божию евангельской притчи, мудрость сравнивается с самой большой драгоценностью, перед которой все тленные сокровища - ничто. Счастлив человек, нашедший мудрость, и человек, обретший разумение, Ибо польза ее больше серебра и больше золота ее ценность. Она дороже жемчуга, и ничто из желанного тебе с ней не сравнится. Притч 3, 13-15 Восточная и античная философия предназначалась обычно для избранных. Автору же Притч всякий эсотеризм чужд. Мудрость не скрыта за семью печатями. Она громко взывает к людям на улицах и площадях (1,20). Поэт изображает ее в виде проповедницы, которая обращается ко всем, желающим ее слушать. У греков мудрость подчас сама по себе считалась добродетелью. В Книге Притч, наоборот, именно добродетель почитается истинной мудростью, ибо мудр не тот, кто имеет много знаний о мире (что это в сравнении с самим миром?), а тот, чья жизнь согласуется с велениями Божиими. Нарушение Его воли есть безумие или род самоубийства. Особенно озабочен наставник судьбой тех, кто впервые вступает в самостоятельную жизнь. Он предостерегает своих слушателей от заразы греха, с отвращением говорит о распутстве, алчности, насилии, не жалея красок рисует поведение глупцов, ослепленных пороками: Обдумай стезю твою для ноги твоей, и все пути твои да будут тверды. Не уклоняйся ни вправо, ни влево; удали ногу твою от зла. Притч 4,26-27 Призывая к миролюбию, состраданию и чистоте, автор Притч далек от законнического формализма. Предвосхищая Евангелие, он указывает на сердце как источник злых и добрых поступков: Больше всего хранимого храни сердце свое. Притч 4, 23 При этом мудрец вовсе не склонен считать добро "естественным" и легким. Он слишком хорошо знает предрасположенность человеческой натуры ко злу. Не ссылаясь на Книгу Бытия, он говорит о греховности людей как о чем-то само собой разумеющемся. Горькие слова упрека вкладывает он в уста мудрости: Звала я - вы не послушались, простирала руку свою, но не было внимающего, и обличении моих не приняли. Притч 1, 24-25 Одним словом, людям отнюдь не свойственно повиноваться голосу совести и разума. Этот библейский реализм не позволяет хакаму искать источник нравственности в самом человеке: ведь воля ко злу присуща ему так же, как и к добру, если не больше. Поэтому опорная точка для этики должна находиться выше, в сверхприродном мире. Выбирая между добром и злом, которые человек обнаруживает в себе, он должен следовать добру как закону, установленному Творцом. Подлинная мудрость, таким образом, неотделима от веры, от стремления выполнягь заповеди. Эта мысль выражена в афоризме, который не раз повторяется у хакамов: Страх Господень начало мудрости, и познание Святого разум. Притч 9, 10 Но что такое "страх Господень" - боязнь наказания за грех? Неверно было бы совсем исключить такое понимание. Однако слова о "страхе Господнем" - не запугивание, а лишь констатация нравственного миропорядка, своего рода предупреждение об опасности, таящейся в грехе. Это нечто близкое к индийскому понятию о Карме и греческому - о Дике. Здесь важно подчеркнуть, что библейский мудрец видит в "страхе" только начало мудрости (во временном смысле слова), ибо боязнь возмездия соответствует лишь примитивной, начальной ступени духовной жизни. Но этого мало. Вторая половина приведенной строфы показывает, что "страх Господень" имеет и более глубокий аспект (Строфы в библейской поэзии обычно содержат одну и ту же мысль в двух вариантах). Его синоним "познание Святого", т.е. Богопознание, а это слово в Ветхом Завете, как известно, означает любовь, веру и близость к Богу. Следовательно, "страх Господень" есть вовсе не ужас перед карающей десницей, а скорее боязнь потерять Бога, отдалиться от Него. Недаром мудрость сравнивается в Притчах с Древом Жизни, которого лишился человек, нарушивший Завет (3,18). На языке Библии "боящийся Бога" это человек, проникнутый благоговением. "Богобоязненность" рождается из того священного трепета, который возникает в сердце перед лицом Сущего. Без этого чувства не может быть подлинной религиозности(10). Оно в свою очередь отодвигает боязнь кары на задний план и почти угашает ее. "Совершенная любовь,- по слову апостола, - изгоняет страх". Следует подчеркнуть, что для простого страха в Притчах употребляется другое слово, нежели для "страха Господня" (пахад, а не ира). Мудрость говорит отвернувшимся от нее людям: Когда, как буря, придет на вас страх (пахад) и беда, как ураган, понесется на вас, когда постигнет вас несчастье и боль, Тогда будут звать меня и не услышу я, будут искать меня и не найдут. За то, что возненавидели познание и не приняли страха (ира) Господня. Притч 1,27-29 Итак, повторяем, есть два страха: один - боязнь возмездия, другой - трепетное благоговение перед Высшим. Если первый может послужить "началом" для грубых душ, то второй - неотъемлемое свойство веры и любви к Богу, из которых рождается воля к добру. Слова Христовы: "Кто любит Меня - тот заповеди Мои соблюдет" указывают на это последнее основание нравственности как форму отношения человека к своему Создателю. Но если жизнь в согласии с "мудростью" есть исполнение небесной воли и божественного замысла по отношению к человеку, то как не предположить, что "мудрость" должна иметь и более широкое значение? Ведь судьбы людей - часть общих судеб мироздания, и вся Вселенная зиждется на воле и замысле Творца. Поэтому автор Книги Притч видит в Премудрости Божией силу, устрояющую космос. В человеческом бытии греху и немощи противостоит мудрость как исполнение велений Сущего, в природе хаосу противостоит вселенская Премудрость, которая созидает небо и звезды, растения и животных в их поразительной сложности и красоте. Здесь на пути ветхозаветной мысли незаметно вырастало искушение пантеизмом. Если мироздание столь чудесно, не заключена ли тайна его в нем самом. Не является ли Премудрость-устроительница лишь имманентным свойством Вселенной как божественного целого? Эта идея издавна казалась людям вполне естественной, а от пантеизма до обоготворения природы оставался один шаг. Однако израильские хакамы, отказавшись считать самого человека источником добра, не могли признать и божественности природы. Верно, что в ней повсюду обнаруживаются стройность и порядок, но значит ли это, что они коренятся в самой природе? Автор Книги Иова отвечает на этот вопрос в своем гимне Премудрости (11): Человек не знает к ней стези, и ее не сыскать в стране живых. Бездна говорит: "Во мне ее нет!" и море говорит "Не у меня!" Она сокрыта от глаз всего, что живет, и от птиц небесных утаена. Аввадон* и смерть говорят: "Только слухом мы слышали весть о ней!" ---------------------- * См. том 5. Все, что изумляет нас во Вселенной, есть творение абсолютного Разума, воплощение Его вечной Премудрости. Отраженный свет и источник света - не одно и то же. Искать средоточие мировой гармонии нужно лишь в Творце. Бог - вот Кто знает к ней путь, и Он ведает место ее. Когда Он ветру давал мощь, и полагал меру движениям вод, И для дождя назначал устав, и стезю для громоносных туч, Вот тогда Он узрел, исчислил ее, испытал ее, и устроил ее,- И сказал человеку так: "Бояться Господа это мудрость, И удаляться от зла разум". Так Библия утверждает связь космического и нравственного миропорядка в их общем происхождении из божественной Воли. И законы человеческой жизни, и законы естества имеют один источник: Творца, проявляющего Свою беспредельную мощь через Премудрость. Задолго до того, как уровень организованности в природе стали связывать со словом "информация", задолго до возникновения кибернетики и бионики религиозная и философская мысль выработала идею разумности мировой структуры. У греков исходным пунктом для этой идеи служила целесообразность, наблюдаемая в мире. Ветхий Завет как бы через голову науки, исходя непосредственно из веры, провозгласил верховную Мысль основой Вселенной. Господь Премудростью основал землю, утвердил небо Разумом. Разумом Его разверзлись бездны и облака кропят росою. Притч 3, 19-20 Псалмопевец вторит Книге Притч, восклицая: "Господи! Ты все сотворил Премудростию" (Пс 103,24). Слова "Премудростию сотворил" буквально переводятся "сотворил в Премудрости". Это значит, что божественная Хокма есть первопринцип, архе, "начало" космоса, которое искали натурфилософы Эллады. Знаменательно, что иудейские толкователи Библии считали равнозначными выражения: "В Премудрости сотворил Бог небо и землю" и "В начале сотворил Бог небо и землю". Это понимание было воспринято Отцами Церкви(12). Действительно, под "началом" (решит) автор Книги Бытия, по-видимому, разумел не временное начало, а вечную Премудрость Творца. Это подтверждают слова евангелиста Иоанна: "В начале было Слово", ибо Слово, как мы увидим, есть сита Божия, неотделимая от Премудрости. Словом Господним сотворены небеса и Духом уст Его - все воинство их. Пс 32,6 Этот стих псалма, перекликающийся со строками Книги Притч, говорит о творческой роли Слова-Премудрости. Он сближает учение о Хокме с античной идеей Логоса и современной философской космологией. Когда Шредингер говорит о "квантовой механике Бога", Джинс - о "мировой Мысли", а Эйнштейн - о Реальности, "которая проявляет Себя как высшая Мудрость и блистающая Красота", - они приходят, по существу, к тому же, о чем учит Библия. Картина мира, которая разворачивается сейчас перед человеком, обнаруживает неисчерпаемую сложность и заставляет задумываться о Творце куда больше, чем двадцать пять веков назад. Но и тогда, когда земля представлялась неподвижной и космос - обозримым, природа потрясала воображение человека и он славил в ней непостижимую Мощь, отображенную во всех чудесах мироздания. Чтобы исключить всякую мысль о самотворении природы, автор Книги Притч говорит, наконец, и от лица самой Премудрости Божией, которая предшествует миру: Господь создал меня в начале путей Своих, прежде творений Своих от века. Искони я помазана, от начала, прежде бытия земли. Я родилась, когда еще не существовало бездны, когда не было источников, обильных водою. Я родилась прежде гор, сооружена прежде холмов, Когда Он не создал ни земли, ни полей, ни начальных пылинок Вселенной(13). А следующие строки рисуют праздничное утро мироздания. Премудрость выступает здесь не только как архетип для всей твари, подобный Платонову царству эйдосов, но и как соучастница творческого процесса. Кажется, что перед нами своеобразный библейский вариант "Тимея". Мир зиждется на основе меры, структуры, математических фигур(14). Когда Он устроял небеса, я была там, когда проводил круг по лицу бездны, Когда утверждал вверху облака, когда укреплял источники бездны, Когда давал морю закон, чтобы воды не переступали пределов, Тогда я была сНим художницей и была радостью Его каждый день, Ликуя пред лицом Его. Притч 8, 27-31 Чем же все-таки является тут Премудрость? Душой мира? Идеей космоса? Или созидательной силой Божества? Библия никогда не считала, что мироздание есть нечто мертвое. Напротив, есть много мест в обоих Заветах, где прямо говорится об одухотворенности природы (15). Некоторые комментаторы именно в этом ключе понимали идею Премудрости Но Писание достаточно ясно указывает на Премудрость как на нечто причастное Божеству(16). Нередко возникала мысль, что Хокма в Ветхом Завете есть звено, связующее Творца и тварь. Однако такое толкование покидает библейскую почву(17). Хотя Премудрость действительно как бы находится на грани между Абсолютным и тварным, но она не может в одинаковой степени принадлежать обоим. Для библейского мышления бытие в строгом смысле слова принадлежит только Богу. Все остальное лишь от Него получает жизнь. И если Премудрость тварна, она не может быть божественной, а если она от Бога, она не сотворена. Правда, в Притчах она говорит о себе, что Господь "создал" ее. Но это не то творение, о котором повествует Книга Бытия. Там мир является из небытия по слову Создателя. Здесь же Премудрость рождается из недр самого Бога. "Я вышла из уст Всевышнего",читаем мы в Книге Иисуса Сирахова (24,3). Сущность Премудрости связана с тайной самораскрытия Божества, которая является важнейшим пунктом библейского богословия. Утверждая безусловную надмирность Творца и Его непостижимость, Ветхий Завет в то же время знает и об Откровении Бога миру. Через это Откровение, или Самопроявление, Неизреченный становится познаваем для человека. Само миротворение есть уже такой акт выхода Бога из безмерной глубины сверхбытия. Вступая в Завет с людьми, приближая их к Своей Полноте, Ягве открывает Себя твари. Глас Его, обращенный к пророку, огненный столп, небесная колесница, облако в Храме - все это символы Теофаний, делающие возможной богочеловеческую историю. Один из первых образов Богоявления в Библии - Малеах Ягве, Ангел Господень, который есть как бы Само Божество, но умаленное для того, чтобы стать доступным человеку(18). В дальнейшем этот конкретный образ сменяется в Библии тремя главными Теофаниями: Словом, Духом и Премудростью Ягве(19). Они составляют одно в Боге. Но в то же время мы видим, что Слово - это преимущественно Бог созидающий. Дух - Его животворная сила, а Премудрость - устроительница Вселенной. Это как бы три Ангела Ягве, лики и откровения Его сущности. Не случайно, что на иконах Премудрость изображалась в виде Ангела(20). Слово, Дух и Премудрость суть те аспекты высшего Бытия, которые только и могут быть восприняты человеком(21).Вне их никакая положительная мысль о Божественном невозможна, а законно лишь "отрицательное", апофатическое, богословие, которое утверждает абсолютную непроницаемость Сущего для сознания человека. Итак, нет оснований считать, что в Книге Притч Премудрость внеположена Богу - посредник или тварь. Но почему, если Хокма - только сила Божия, Притчи наделяют ее личными чертами? Прежде всего, как "Ангел Ягве" Премудрость есть личностное откровение Сущего. Здесь можно видеть и большее: предвосхищение ипостасной тайны Божества, хотя предвосхищение смутное, едва уловимое... С другой стороны, персонификация Хокмы связана с особенностями еврейского языка, необыкновенно конкретного и образного. В Библии нередко олицетворяются отвлеченные понятия и явления природы, племена и само человечество. Грех и кровь, природа и страны, звезды и горы изображаются в виде существ(22). Слово "Хокма" в древнееврейском языке женского рода, и представлена Премудрость в виде жены, которая, построив прекрасный дворец, созывает туда всех, кто хочет внимать ее словам(23). "Дом Премудрости" и сама она означают осуществление на земле намерений Творца, царство людей, исполняющих Его Завет. Поэтому "Дом" этот считают также прообразом Царства Божия, Церкви, Богоматери, поэтому и чтения из Книги Притч относят к праздникам Девы Марии. Антиподом Жены-Премудрости является в книге Жена-Блудница, заманивающая в свои сети человека. Она олицетворяет грех и безумие, которые обрисованы с отталкивающими подробностями(24). Писания мудрецов постоянно возвращаются к этому противопоставлению. Хакамы не проповедуют метафизического дуализма (как последователи Заратустры), но предлагают человеку выбор между двумя путями. Многие псалмы того времени посвящены этой теме. Она станет центральной в писаниях Кумрана и апостолов. Кратко ее можно выразить словами псалма: "Яко весть Господь путь праведных, а путь нечестивых погибнет". Таким образом, мы вновь оказываемся перед проблемой добра и зла, свободы и воздаяния. Развилк