ы. И когда, наконец, память ее неуклонно втыкалась ногами в берег, приходили сила и исцеление. Будто у Антея, коснувшегося матери- земли. И вот однажды, в одно из воскресений, особенно "мучаясь дурью", Иоанна, стыдясь, но утешая себя тем, что ностальгия по прошлому свойственна нынче человечеству в целом, приехала на площадь трех вокзалов и взяла билет в детство. Паровиков, естественно, уже не было, электричка до ее станции шла около получаса, и, вообще, Иоанне казалось, что она просто едет в наземном поезде метро по новому району Москвы. Кварталы многоэтажных домов, заводы, бетонные платформы со станционными стекляшками... Участки леса проносились мимо окон быстро и редко, будто поезд въезжал на несколько секунд в зеленый тоннель. А городок ее детства стал теперь настоящим городом. Здесь ходили автобусы, такси и, пробираясь сквозь лабиринт многоэтажных новостроек, она опять не могла отделаться от ощущения, что так и не уехала из Москвы. Она ничего не узнавала, и уж совсем было отчаялась найти что-либо хоть отдаленно имеющее отношение к той фотографии, как вдруг поняла, что стоит в той самой точке, где был прежде поворот дороги к дому. Только нет впереди ни огородов, ни луга, ни леса за ними, ни, тем более, пруда с болтающейся на иве веревкой, а есть Комбинат бытового обслуживания, перед которым толпится народ в ожидании конца обеденного перерыва, есть детский сад с ярко раскрашенными качалками и песочницами, а дальше дома, дома, жители которых ходят в этот Комбинат сдать в чистку костюм или починить телевизор, их дети - в этот садик или вон в ту школу, а вечерами взрослые берут этих своих детей и идут вон в тот кинотеатр, если дети до шестнадцати допускаются: Вот что было впереди, а тропинка... Тропинка осталась. И вела она к ее дому. Поразительно, что здесь ничего существенно не изменилось, будто этот клочок земли с ее домом, с ведущей на чердак лестницей, с тремя березами у подъезда и даже протянутой меж березами бельевой веревкой, был аккуратно вырезан из ее памяти и пересажен сюда, в этот другой новый мир. Но город отторгал, не принимал его, как нечто чужеродное, несовместимое. Бывшее когда-то реальностью, насыщенной жизнью и красками плотью, съежилось, обесцветилось, оно еще было, но умирало и рушилось на глазах. Дом уже давно не ремонтировали, штукатурка на стенах была вся в трещинах и подтеках, местами облупилась, и там, будто ребра, просвечивала дранка, на крыше проступали ржавые пятна. Грязное осеннее месиво вокруг дома составляло невыгодный контраст с чистенькими, закованными в бетон тротуарами, по которым она только что шла. Там, где тропинка поворачивала к ее дому, асфальт обрывался. Экономия. Это напоминало доску для ныряльщиков на пруду. Когда-то ее дом был предназначен стать началом нового города - двухэтажный среди одноэтажных. Видимо, поэтому ему и удавалось до сих пор держаться в реконструкторских планах. Но город шагнул мимо эпохи двухэтажек, в эпоху многоэтажную, блочную и крупнопанельную. Ее дом не был ни началом нового города, ни концом старого. Он ничего не выражал и не символизировал, он был сам по себе, чужаком. Она будет стоять у края тротуара, смотреть на сидящих у подъезда старух и думать, что наверняка среди них окажутся знакомые, бывшие когда-то не старухами, и какой это будет ужас - сейчас подойти к ним, да еще по грязи, да еще в сапогах-чулках, - последний писк, которые она неизвестно зачем напялила... Старухи будут тоже смотреть на нее и перешептываться. - Девушка, вы что-нибудь ищете? Она вздрогнет и только тут почувствует, насколько натянуты нервы - голос за спиной обрушится на нее, как лавина. А парень будет улыбаться - в нейлоновой куртке на молнии, в расклешенных брюках и с волосами до плеч. Он будет из этого нового города, которым он гордится и знает назубок, где какой корпус, где детсад, где школа и комбинат бытового обслуживания, так же, как она когда-то знала все о своем том городе. Но он принял ее за свою - на ней тоже будут расклешенные брюки, прикрывающие лаковые сапожки - чулки, да еще кожаный пиджак в талию, и кожаный берет с большим козырьком, и сумка через плечо. Девушка!.. Она будет в упор смотреть на него и будет в тот миг сама по себе, не со старухами и не с ним, как и ее дом. Но парень так и не заметит своей ошибки, видимо, она все же лучше сохранилась, чем дом. Он одобрительно оглядит ее пиджак в талию, берет с козырьком и сумку через плечо, горя желанием рассказать и показать, где какой корпус. И тогда малодушно повернется спиной к дому и старухам и, ужасаясь сама себе, спросит, как пройти на вокзал. Она вдруг осознает, что не пошла на его похороны, потому что он вовсе не умер, ее дом. Он сам удрал с этих похорон и сейчас уезжал вместе с ней, живой и невредимый. Открытый семи ветрам, высокий - до самых облаков, в празднично-дерзком яркорозовом наряде. С огородами, лугом и лесом, с нашим прудом, с ивой на берегу и шершавой веревкой, уцепившись за которую, можно птицей взмыть над водой в мучительно-сладкой противоречивой жажде полета и приземления. Он ждет ее. Она бежит к дому по размытой тропинке, и Толька Лучкин в голубом дамском пальто катит ей навстречу свой обруч. Мама ведет Яну по тропинке к их дому - от станции минут двадцать ходьбы. Мимо бараков и деревянных домишек с палисадниками, с гераньками на подоконниках. Мальчишка в голубом дамском пальто, подпоясанном ремнем, в солдатских сапогах, катит по дороге ржавый обруч, шмыгая мокрым носом. Это Толик Лучкин, сын продавщицы Нади. Он будет катать обруч до шестого класса, и еле ползти на тройках, и тонуть в соплях, и тетя Надя будет рыдать над весами, поливая печенье и пряники горячим соленым дождем слез по поводу нерадивого Толика. А потом она пошлет Толика на лето в Крым, в санаторий - лечить хронический насморк, и там случится с ним чудо. Он не только излечится от соплей, но вернется вдруг таким красавцем, что ни в сказке сказать, ни пером описать. Вроде бы и Толик, и не Толик. И все девчонки в школе будут по нему помирать, а Яна даже посвятит Толику свои первые в жизни стихи, где будут такие строчки: Но когда ты в ноябрьском парке Грустно бродишь, меня ожидая, Первый снег вдруг становится жаркой Тополиной метелицей мая. Это будет враньем, поэтическим вымыслом. Толик никогда не поджидал в парке ни Яну, ни какую-либо другую девчонку. Ни в мае, ни, тем более, в ноябре. Толик Лучкин теперь просиживал все свое свободное время в Павильоне Тихих Игр, где и в мае, и в ноябре, и даже в январе /павильон не отапливался/ собирались любители шахмат. В Ялтинском санатории Толик не только излечил насморк и стал писаным красавцем - он научился играть в шахматы. Потом Толик получит разряд и окончательно помешается на шахматах - будет ездить на соревнования, олимпиады, расти и совершенствоваться, про него начнут писать в газетах, и когда через много лет Яна случайно встретится с ним, он будет уже знаменитостью, международным гроссмейстером. Уставший от славы и от солнца / по капризу судьбы встретятся они как раз на пляже в Ялте/, облысевший и опять потерявший свою чудесную красоту, Толик будет лениво просматривать "Литературку", отбиваясь от жужжащих вокруг "любителей". На нем будут черные сатиновые трусы и клетчатый носовой платок на голове с торчащими рожками завязанными уголками. Рядом дебелая матрона-жена будет вязать ему свитер, а Толик - покорно подставлять голую спину для примерки. - Плавки б мужику купила, клушка! - проворчит соседка Яны по номеру, - И кепочку нормальную... Везет этим клухам! Небось барахла вагонами тащит из-за бугра. И такой мужик интересный! А Яна будет смотреть на Толика и видеть, как он катит по улице обруч, шмыгая носом, как сквозь его замерзшие оттопыренные уши розово просвечивает солнце, как ревет за прилавком тетя Надя и как она, Яна, и еще две девчонки, коченея от холода, прильнув к замерзшему окну "Павильона Тихих Игр", любуются чудесной красотой Тольки Лучкина, разыгрывающего очередной дебют. Все это вспомнит Иоанна спустя много лет на Ялтинском пляже и почему-то раздумает подходить к Толику, а отправится с соседкой по номеру в парикмахерскую делать маникюр. И почему-то мысль, что эта матрона со спицами - невестка их тети Нади - будет особенно нестерпимой. А потом она будет, встречая в газетах его "шахматные прогнозы", представлять себе его голую спину с нашлепкой недовязанного свитера. Мальчишка обдает их грязью и удирает, путаясь в полах голубого пальто и гремя обручем. Мама даже не оборачивается. В руках по чемоданищу, за спиной - рюкзак, а она летит, будто крылья в руках, крылья за спиной. На щеках - два жарких пятна-огонька. Белый призрак отцовского письма в нашем почтовом ящике манит ее, подхватывает, и она бежит за этим призраком, не разбирая дороги, как Толик за своим обручем. - Дурак! - кричит Яна еще незнакомому Тольке Лучкину. И спешит за мамой. Мимо длинного одноэтажного барака с большими окнами - здесь она проучится семь лет, мимо тети Надиного магазина, за которым прячется домик, где живет ее Люська, ужасная, вся от бурых косм до грязных пяток со знаком минус, запретная и обожаемая ее Люська. В Люськином дворе сушатся пеленки - братишкины. Через три года они с Люськой возьмут его катать на самодельном плоту и едва не утопят в пруду, потом он поспорит с Яной на тысячу рублей, что никогда не женится, потом поступит в Суворовское, а потом, лет через двадцать, судьбе будет угодно, чтоб в один день подошла у них очередь на "Жигули". И у Яны не будет сомнений, что коренастый майор с портфелем - Люськин брат Витька /у Витьки под правым глазом родимое пятно с пятак/. И не будет сомнений, что нервная вертлявая дама - "Только вишневый, слышь, вишневый, лучше уж завтра придем!.." - его законная супруга, а значит, что тысячу рублей сейчас самое время с него получить. Иоанна будет великодушна и просто спросит у Витьки про Люську. Он ответит, что Люська второй раз замужем, кажется, удачно, что у нее дочка, и что работает она в КБ на заводе. Люська - чертежница! Все равно что представить себе бешено тарахтящую иглу швейной машинки за вытаскиванием занозы из пальца. Окажется, что живет теперь Люська в десяти минутах ходьбы от нее, и Иоанна запишет номер ее телефона. Иоанне достанется серый автомобиль, и Витьке серый, и остальной очереди. Им объяснят, что вся партия - исключительно "серая мышь". Люське она так и не позвонит. Но все это будет потом... Поворот к дому. Над огородами стелется дымок - жгут ботву от убранной картошки. За огородами - пруд, ива с поржавевшей осенней листвой, полоска луга. Дальше, насколько хватает глаз - лес. Направо - их дом. Они идут по тропинке, выдирая ноги из хлюпающей грязи. Какой он красивый, их дом! Высокий, до неба, открытый семи ветрам, свежевыкрашенный самой немыслимо яркой розовой краской. Потому что до смерти надоели маскировки и затемнения, и не надо бояться бомбежек. Скоро жильцы вернутся - с фронта, из эвакуации, и дом встретит их в этом дерзком, ошеломляющем, экзотическом и праздничном наряде. Они расселятся по квартирам, пахнущим масляной краской, и все у них будет - работа и отпуска, любовь и ссоры, болезни и выздоровления, падения и взлеты... Будут умирать старики и рождаться дети. Дети будут лежать в колясках под окнами под присмотром все тех же старушек, потом играть в песочнице под тремя березами, потом им разрешат бегать за огороды к пруду, потом пойдут в школу... Будет - было... Она вернулась к тебе, старый дом. Из прошлого и из будущего. Дом ждал ее. И ждал тех, кто вернется из прошлого в прошлое. И тех, кто не вернется никогда. Мамины шаги все медленней. У подъезда ей навстречу кидается какая-то тетка, обнимает, ахает, потом тормошит и Яну. Яна вырывается, берется за массивную ручку, выкрашенную, как и сама дверь, коричневой масляной краской. Она еще липкая, эта краска, на двери выпуклый ромб. Дремучие двери... Яна входит, и внезапная темнота. Она тонет в ней, барахтается, захлебывается, слепо тычась во что-то твердое и холодное. ПРЕДДВЕРИЕ 4 Трещит проектор. Яна барахтается на полу меж кресел просмотрового зала, и тетя Клава из вечности грозно свистит в милицейский свисток. Яна замирает в страхе, в щеку уперлась холодная ножка кресла, но шевельнуться нельзя. Перед глазами - край светящегося экрана-простыни и две пары сандаликов. Пленку склеили. АХ повествует о третьей тяжкой болезни отрока Иосифа - оспе, и снова слезно молится Всевышнему Екатерина, и вновь молитвы услышаны, смерть отступает. Кто-то приносит выздоравливающему потрепанную книжицу Толстого, только не Льва, а совсем другого, про упырей, вурдалаков и вампиров, что, впрочем, одно и то же. - Все они вампиры, - вдруг пришел к выводу Иосиф, - Все богачи. Они живут за счет народного труда и пьют у него кровь. И ничего не боятся, потому что весь мир на стороне богатых. Даже церковь. - Вот это правильно! - оживился АГ. Зато АХ замахал ручками: - Что ты говоришь, Иосиф? Разве не осуждает Писание каждой строчкой своей служение мамоне, богатству? Особенно неправедно нажитому, за счет других. Вспомни - богач лишь за то в ад попал, что пировал, когда у дома его сидел нищий Лазарь и страдал... - Я не о Писании, я о церкви. Как начнут молиться о царе, о родне, слугах его, обо всех богатеньких, что кровь пьют... А за бедных кто заступится? У них и денег-то нет на поминание! Эти кровососы даже Бога не боятся, их убивать надо. - Браво, как анархисты! - захлопал в ладоши АГ. - Вот это по-нашему! - Опомнись, Иосиф, нам же сказано: "Не убий!" Нет никаких вампиров. А потом, кроме осинового кола, они пуще всего боятся Света... - Где его взять, Свет-то, коль кругом одна тьма - прошелестел АГ, - Коли весь мир во зле лежит? "В надмении своем нечестивец пренебрегает Господа: "не взыщет"; во всех помыслах его: "нет Бога!". Во всякое время пути его гибельны; суды Твои далеки для него; на всех врагов своих он смотрит с пренебрежением. Говорит в сердце своем: "не поколеблюсь; в род и род не приключится мне зла". Уста его полны проклятия, коварства и лжи; под языком его мучение и пагуба". /Пс.9,25-28/ Свидетели: помощник инспектора С.Мураховский, инспектор семинарии Иеромонах Гермоген: "Джугашвили, оказалось, имеет абонементный лист из "Дешевой библиотеки", книгами из которой он пользуется. Сегодня я конфисковал у него соч. В.Гюго "Труженики моря", где нашел и названный лист". "Наказать продолжительным карцером - мною был уже предупрежден по поводу посторонней книги - "93г. В.Гюго". РОССИЯ, КОТОРУЮ МЫ ПОТЕРЯЛИ. ОПРОС СВИДЕТЕЛЕЙ. "Звери алчные, пиявицы ненасытные! Что мы крестьянину оставляем? То, чего отнять не можем. Воздух. Да, один воздух!" Свидетель Радищев. "Ничего доброго, ничего достойного уважения или подражания не было в России. Везде и всегда были безграмотность, неправосудие, разбой, крамолы, личности угнетение, бедность, неустройство, непросвещение и разврат. Взгляд не останавливается ни на одной светлой минуте в жизни народной, ни на одной эпохе утешительной". Свидетель Хомяков "Чудище обло, огромно, озорно, стозевно и лаяй". /Свидетель Радищев./ "И горд и наг пришел Разврат, И перед ним сердца застыли, За власть Отечество забыли, За злато продал брата брат. Рекли безумцы: нет Свободы, И им поверили народы. И безразлично, в их речах, Добро и зло - все стало тенью - Все было предано забвенью, Как ветру предан дольний прах. /Свидетель Пушкин/ Здесь барство дикое, без чувства, без закона, Присвоило себе насильственной лозой И труд, и собственность, и время земледельца, Склонясь на чуждый плуг, покорствуя бичам, Здесь рабство тощее влачится по браздам Неумолимого владельца. Здесь тягостный ярем до гроба все влекут, Надежд и склонностей в душе питать не смея, Здесь девы юные цветут Для прихоти бесчувственной злодея. /Свидетель Пушкин/ "Горе помышляющим беззаконие и на ложах своих придумывающих злодеяния, которые совершают утром на рассвете, потому что есть в руке их сила! Пожелают полей, и берут их силою, домов - и отнимают их; обирают человека и его дом, мужа и его наследие. Посему так говорит Господь: вот, Я помышляю навесть на этот род такое бедствие, которого вы не свергнете с шеи вашей, и не будете ходить выпрямившись; ибо это время злое./Мих,2,1-3/ Самовластительный злодей! Тебя, твой трон я ненавижу, Твою погибель, смерть детей С жестокой радостию вижу. Читают на твоем челе Печать проклятия народы, Ты ужас мира, стыд природы, Упрек ты Богу на земле. /Свидетель Пушкин/ "Везде насилия и насилия, стенания и ограничения, - нигде простора бедному русскому духу. Когда же этому конец? Поймут ли, оценят ли грядущие люди весь ужас, всю трагическую сторону нашего существования?" /Свидетель Никитенко, Дневник, 40-е годы 19 в./ Вы, жадною толпой стоящие у трона. Свободы, гения и славы палачи! Таитесь вы под сению закона, Пред вами суд и правда - все молчи? Но есть, есть Божий суд, наперсники разврата Есть грозный Судия - Он ждет Он недоступен звону злата. И мысли, и дела Он знает наперед. /Свидетель Лермонтов/ "Проповедник кнута, апостол невежества, поборник мракобесия, панегирист татарских нравов - что вы делаете?" "Что вы подобное учение опираете на православную церковь, это я еще понимаю - она всегда была опорою кнута и угодницей деспотизма: но Христа-то зачем вы применили тут?.. Он первый возвестил людям учение свободы, равенства и братства и мученичеством запечатлел, утвердил истину своего учения". "Если бы действительно преисполнились истиною Христовою, а не диаволова учения - совсем не то написали бы в вашей новой книге. Вы сказали бы помещику, что так как его крестьяне - его братья во Христе, а как брат, не может быть рабом своего брата, то он должен или дать им свободу, или хоть, по крайней мере, пользоваться их трудами как можно выгоднее для них, сознав себя, в глубине своей совести, в ложном положении в отношении к ним". /Свидетель Белинский. Письмо к Гоголю/ "Вы знаете, что князья народов господствуют над ними, и вельможи властвуют ими. Но между вами да не будет так, а кто хочет между вами быть большим, да будет вам слугою". /Мф.20,25-26/ "Князья твои законопреступники и сообщники воров, все они любят подарки и гонятся за мздою; не защищают сирот, и дело вдовы не доходит до них". /Ис.1,23/ Вот пост, который Я избрал: сними оковы неправды, разреши узы ярма, и угнетенных отпусти на свободу, и расторгните всякие узы. Когда голодному будешь преломлять хлеб свой и скитающихся бедных будешь принимать в дом; когда увидишь нагого и оденешь его и единокровного твоего не спрячешься: тогда проглянет как заря свет твой и исцеление твое процветет скоро и праведность твоя будет тебе предшествовать, и слава Господня будет сопровождать тебя". /Ис.58,6-8/ "Вихорь злобы и бешенства носится Над тобою, страна безответная, Все живое, все доброе косится... Слышно только, о ночь безрассветная, Среди мрака, тобою разлитого, Как враги, торжествуя, скликаются, Как на труп великана убитого! Кровожадные птицы слетаются, Ядовитые гады сползаются! Дни идут... все так же воздух душен, Дряхлый мир - на роковом пути. Человек - до ужаса бездушен, Слабому спасенья не найти!" "...хватка мертвая: пока не пустит по миру, не отойдя, сосет..." /Свидетель Некрасов/ "Бывают времена постыдного разврата, Победы дерзкой зла над правдой и добром. Все чистое молчит, как будто бы объято Тупым тяжелым сном. Повсюду торжество жрецов тельца златого, Ликуют баловни бессмысленной судьбы, Ликуют, образа лишенные людского Клейменые рабы. Жизнь стала оргией. В душонках низких, грязных Чувств человеческих ничто не шевелит. Пируют, пляшут, пьют... Все пошло, безобразно. А совесть крепко спит..." /Свидетель Барыкова/ "А вы ненавидите доброе и любите злое; сдираете с них кожу их, а кости их ломаете и дробите как бы в горшок, и плоть их - как бы в котел. И будут они взывать к Господу, но Он не услышит от них на то время, как они злодействуют. /Мих.3,2-4/ "От ликующих, праздно болтающих, Обагряющих руки в крови Уведи меня в стан погибающих За великое дело любви! "Где вы - певцы любви, свободы, мира, И доблести?.. Век "крови и меча"! На трон земли ты посадил банкира, Провозгласил героем палача... Толпа гласит: "Певцы не нужны веку!" И нет певцов... замолкло божество... О, кто ж теперь напомнит человеку Высокое призвание его? /Свидетель Некрасов/. "Стоит только оглянуться вокруг себя, чтобы ужаснуться перед той заразой, которую, не говоря уже о фабриках и заводах, служащих нашей же роскоши, мы прямо, непосредственно своей роскошной жизнью в городе разносим между теми самыми людьми, которым мы потом хотим помогать./Свидетель Лев Толстой/ И далее он же: "Я весь расслабленный, ни на что не годный паразит, который может только существовать при самых исключительных условиях, который может существовать только тогда, когда тысячи людей будут трудиться на поддержание этой никому не нужной жизни". "Каким образом может человек, считающий себя - не говорю уже христианином, не говорю образованным или гуманным человеком, но просто человек, не лишенный совершенно рассудка и совести, жить так, чтобы, не принимая участия в борьбе за жизнь всего человечества, только поглощать труды борющихся за жизнь людей и своими требованиями увеличивать труд борющихся и число гибнущих в этой борьбе? А такими людьми полон наш так называемый христианский и образованный мир. Мало того, что такими людьми полон наш мир, - идеал людей нашего христианского образованного мира есть приобретение наибольшего состояния, т. е. возможности освобождения себя от борьбы за жизнь и наибольшего пользования трудом гибнущих в этой борьбе братьев." "Как ни стараемся мы скрыть от себя простую, самую очевидную опасность истощения терпения тех людей, которых мы душим, как ни стараемся мы противодействовать этой опасности всякими обманами, насилиями, задабриваниями, опасность эта растет с каждым днем, с каждым часом и давно уже угрожает нам, а теперь назрела так, что мы чуть держимся в своей лодочке над бушующим уже и заливающим нас морем, которое вот-вот гневно поглотит и пожрет нас. Рабочая революция с ужасом разрушений и убийств не только грозит нам, но мы на ней живем уже лет 30 и только пока, кое-как разными хитростями на время отсрочиваем ее взрыв... Давящие народ классы, кроме царя, не имеют теперь в глазах нашего народа никакого оправдания; они держатся все в своем положении только насилием, хитростью и оппортунизмом, т.е. ловкостью, но ненависть в худших представителях народа и презрение к нам в лучших растут с каждым годом". "Собственность в наше время есть и источник страданий людей, имеющих или лишенных ее, и опасности за столкновение между имеющими избыток ее и лишенными ее. Банкиры, торговцы, фабриканты, землевладельцы трудятся, хитрят, мучаются и мучают из-за собственности; чиновники, ремесленники, землевладельцы бьются, обманывают, угнетают, страдают из-за собственности; суды, полиция охраняют собственность. Собственность есть корень зла; распределением, обеспечением собственности занят почти весь мир". /Лев Толстой/ Средь мира дольнего для сердца вольного есть два пути. Одна просторная - дорога торная, страстей раба, По ней громадная, к соблазну жадная идет толпа. О жизни искренней, о цели выспренной там мысль смешна. Кипит там вечная, бесчеловечная вражда-война. За блага бренные... Там души пленные полны греха. На вид блестящая, там жизнь мертвящая к добру глуха. Другая тесная, дорога честная, по ней идут Лишь души сильные, любвеобильные, на бой, на труд. За обойденного, за угнетенного стань в их ряды. Иди к униженным, иди к обиженным - там нужен ты... /Свидетель Некрасов/ "Входите тесными вратами; потому что широки врата и пространен путь, ведущие в погибель, и многие идут ими; Потому что тесны врата и узок путь, ведущие в жизнь, и немногие находят их". /Мф.7,13-14/ - Как говорится, комментарии излишни, - сказал АХ, - Свидетельствуют лучшие люди России. Можно сказать, ее честь и совесть... - Протестую, - прошипел АГ, - Лев Толстой отлучен от церкви... - Он отлучен за выступления против церковных догматов и таинств, а не за социальную проповедь. Кстати, к началу прошлого века произошел раскол. Духовные течения делались все более равнодушными к социальной теме, а социальные - к духовным. Что тоже явилось одной из причин революции. Вот, что писал граф: "Все можно простить, но не извращение тех высших истин, до которых с таким трудом дошло человечество". "Жизнь наша господская до того безобразна, что мы не можем радоваться даже рождению наших детей. Рождаются не слуги людям, а враги их, дармоеды. Все вероятия, что они будут такими". "Мы, богатые классы, разоряем рабочих, держим их в грубом непрестанном труде, пользуясь досугом и роскошью. Мы не даем им, задавленным трудом, возможности произвести духовный цвет и плод жизни: ни поэзии, ни науки, ни религии. Мы все это беремся давать им и даем ложную поэзию... Какой ужасный грех. Если бы только мы не высасывали их до дна, они бы проявили и поэзию, и науку, и учение о жизни" /Лев Толстой/ - Что, кстати, успешно доказало государство Иосифа. Но об этом - в следующей части. А неизбежность революции предсказана самим Господом: "Горе городу нечистому и оскверненному, притеснителю! Не слушает голоса, не принимает наставления, на Господа не уповает, к Богу своему не приближается; Князья его посреди него - рыкающие львы, судьи его - вечерние волки, хищники, не оставляющие до утра ни одной кости. Пророки его - люди легкомысленные, вероломные, священники его оскверняют святыню, попирают закон. Горе тому, кто без меры обогащает себя не своим - надолго ли? И обременяет себя залогами. НЕ ВОССТАНУТ ЛИ ВНЕЗАПНО ТЕ, КОТОРЫЕ БУДУТ ТЕРЗАТЬ ТЕБЯ, И НЕ ПОДНИМУТСЯ ЛИ ПРОТИВ ТЕБЯ ГРАБИТЕЛИ, - И ТЫ ДОСТАНЕШЬСЯ ИМ НА РАСХИЩЕНИЕ? - Что ты, Позитив, собственно говоря, пытаешься доказать? Что отступничество обвиняемого... - Было не отступничеством, а поиском Истины среди моря лжи. Ибо понятие "Святая Русь" в девятнадцатом - начале двадцатого веков вовсе не соответствовало действительности по многочисленным свидетельствам ее лучших представителей. А отец лжи - твой хозяин, Негатив. Назревал бунт не только против социальной несправедливости, но и чего-то несравненно более важного. Вспомни формулу спасения в главе о Страшном Суде: накорми голодного, одень разутого, дай крышу над головой бездомному, утеши и ободри страждущего... И еще - "Сказал также Христос ученикам Своим: невозможно не придти соблазнам, но горе тому, через кого они приходят; лучше было бы ему, если бы мельничный жернов повесили ему на шею и бросили его в море, нежели чтоб он соблазнил одного из малых сих". /Лк.17,1-2/ Не являлось ли несоответствие названия и сути великого православного государства соблазном для "малых сих", то есть подданных, когда государственная идеология утверждала одно, а "вписанный в сердце Закон", то есть совесть - другое? - Государство не обязано никого спасать. Я, разумеется, про души. - Понимаю, не маленький. Тогда смени вывеску, не вводи в заблуждение. "Горе вам, книжники, лицемеры, фарисеи, что затворяете Царство Небесное человекам; ибо сами не входите и хотящих войти не допускаете. Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что поедаете домы вдов и лицемерно долго молитесь: за то примете тем большее осуждение. Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что обходите море и сушу, дабы обратить хотя одного; и когда это случится, делаете его сыном геенны, вдвое худшим вас". "Горе вам, вожди слепые, которые говорите: "если кто поклянется храмом, то ничего; а если кто поклянется золотом храма, то повинен". Безумные и слепые! что больше: золото или храм, освящающий золото? Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что очищаете внешность чаши и блюда, между тем как внутри они полны хищения и неправды. Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что уподобляетесь окрашенным гробам, которые снаружи кажутся красивыми, а внутри полны костей мертвых и всякой нечистоты; змии, порождения ехиднины! как убежите вы от осуждения в геенну?" /Мф.23,13-17,25,27,З3/ "И от всякого, кому много дано, много и потребуется; и кому много вверено, с того больше взыщут, ОГОНЬ ПРИШЕЛ Я НИЗВЕСТЬ НА ЗЕМЛЮ И КАК ЖЕЛАЛ БЫ, ЧТОБЫ ОН УЖЕ ВОЗГОРЕЛСЯ! /Лк.12,48-49/ - Ну, ты меня достал своими цитатами. - Терпи, бес. Тогда поймешь, что именно Писание, а не всякие безбожные манифесты привели нашего подсудимого в революцию. В заключение еще стихи малоизвестного поэта. Попробуй угадать, чьи: Когда герой, гонимый тьмою, Вновь навестит свой скорбный край, И в час ненастный над собою Увидит солнце невзначай. Тогда гнетущий сумрак бездны Развеется в родном краю. И сердцу голосом небесным Подаст надежда весть свою. Я знаю, что надежда эта В моей душе навек чиста. Стремится ввысь душа поэта - И в сердце зреет красота. Шел он от дома к дому, В двери чужие стучал. Под старый дубовый пандури Нехитрый мотив звучал. В напеве его и в песне, Как солнечный луч, чиста, Жила великая правда - Божественная мечта. Сердца, превращенные в камень, Будил одинокий напев. Дремавший в потемках пламень Взметался выше дерев. Но люди, забывшие Бога, Хранящие в сердце тьму, Вместо вина отраву Налили в чашу ему. Сказали ему: "Будь проклят! Чашу испей до дна!.. И песня твоя чужда нам, И правда твоя не нужна!" Поэту, певцу крестьянского труда князю Рафаэлу Эристави. Когда-то гнет крестьянской доли Тебя, певец, потряс до слез. Но, Боже, сколько зла и боли С тех пор увидеть довелось. Но родиной всю жизнь хранимый, Ты песни не забыл свои, С ее мечтой всю жизнь единый, Ты снова молод от любви... Певца Отчизны труд упорный Еще вознаградит народ. Уже пустило семя корни И жатва тяжкая грядет. Не зря таких, как Эристави, Мой край любимый породил. И что тебе земная слава?.. Ты вечность песней покорил. Луне Но твердо знай, кто был однажды - Унижен и повергнут в прах, Еще с Мтцаминдой станет вровень И веру возродит в сердцах. - Знаю я эти стихи, - проворчал АГ, - газета "Иверия", первая страница, 1895 год, под псевдонимом Сосело /Иосиф/. Не Пастернак. Хоть и вошли в хрестоматию. - Но согласись, что-то непохож наш подсудимый на социалиста - завистника, жаждущего перераспределения собственности в свою пользу...И на материалиста-безбожника не похож! Это скорее правдоискатель, романтик... - Ну, немного погодя у самого Иосифа таких правдоискателей-романтиков будет полный примус, - хмыкнул АГ, - А в результате такое "мурло мещанина" выползет... При этих словах вдруг действительно выкатилось из-за кресел и закачалось над головой Яны нечто бритоголовое, в наушниках и со жвачкой, одним словом, "мурло". И прежде чем она успела испугаться, оказавшись внезапно в замкнутом пространстве "дремучих дверей" с разбитой или вывинченной кем-то дефицитной лампочкой, без единого окошка или щели, мама со своими чемоданами и рюкзаком выталкивает ее из тьмы на лестницу и бежит наверх за белеющим в ящике призраком никогда не написанного отцовского письма. * * * Это уже на всю оставшуюся жизнь. "Сходи за газетой" - будет просить она по нескольку раз в день. Через год, два, пять лет... Ей нужна будет не газета. Ключ от почтового ящика будет висеть на цепочке над ее кроватью, как распятие. Потом Яна оказалась в зимнем метельном дне. Взрослые степенно тянулись к клубу. Важно кивнув друг другу, стряхивали с плеч снег и проходили в зал, перегороженный потертым зеленым плюшем. Они брали у сидящих за столиками агитаторов бюллетени, проходили к ящику, похожему на почтовый, только побольше, с двумя пальмами по бокам, и спешили опустить сложенные листки в щель ящика. А затем будто разом расслаблялся какой-то узел, связывающий прежде туго-натуго их движения, жесты, мышцы лица, голос, и там, за дверью, все начинали смеяться, шутить, громко разговаривать, размахивая руками. Лабиринт. Мгновения, минуты, часы. Яна просачивается сквозь его невидимые стены из одного мгновения в другое. Они, эти мгновения, перетасованы, как колода карт. Пока мама копается у столика, Яна крутится у таинственной плюшевой шторы, похожей на занавес в театре, куда мама ее однажды водила. "Синяя птица" Метерлинка. Занавес для Яны означал сказку, чудо. Затаив дыхание, она заглядывает за край зеленого плюша. В полумраке - крохотная комнатка - кабинка. Ничего особенного. Голый стол, стул, на столе - остро отточенный карандаш. Яна прокралась вдоль занавеса. Еще одна такая же кабинка. - Ма, смотри, иди сюда! Мать хватает ее за руку и тащит прочь, нарочито громко, виновато смеясь, как бы приглашая всех посмеяться вместе с ней. Мол, вы уж извините, что с нее возьмешь, ребенок! Вот что означает этот смех - Яна его хорошо знает. Так всегда бывает, когда она сделает или скажет нечто глупое, бестактное, неприличное. Мама подводит Яну к ящику, подает ей бюллетень. - Опусти. Сама опусти. И опять по ее голосу, выражению лица Яна понимает, что если предыдущий ее поступок был оплошностью, то теперь ей дается почетное право его загладить. И она, став на цыпочки, сует листок в щель, и в этот момент что- то вспыхивает, будто молния. Это фотограф Миша сфотографирует ее для отчетной фотовитрины. Снимок будет висеть на стене в клубе, а им с мамой Миша так и не отпечатает дубликат, хоть и обещал. Но потом подарит сам снимок, мама повесит его на стене над отцовским письменным столом, а Яна, готовя уроки, будет сочинять всякие необыкновенные истории про таинственные кабинки за плюшевой занавеской. Про остро отточенный карандаш на столе, к которому нельзя прикасаться, не то... Это будут ее первые сочинения. Из зала мама с Яной идут в фойе. Здесь танцы. Пальто, шапки, платки, валенки свалены на стульях, вдоль стен. На дамах /здесь, в основном, дамы/ яркие летние платья с короткими рукавами. В фойе холодно, дамы окоченели, особенно нетанцующие, голые руки в мурашках, но дамы крепятся, фасонят, притоптывают ногами в лодочках. Редко на ком чулки, капрона еще нет, фильдеперсовые - дефицит, и простые - дефицит, просто босые ноги в валенки и порядок. Маму танцы не интересуют. Она берет у своей приятельницы - библиотекарши ключ от читального зала и идет на второй этаж готовиться к сессии. Яне велено идти гулять, вернуться домой к обеду и ни в коем случае не торчать у патефона. Патефон - слабость Яны, потому что он тоже - чудо. Голос и музыка из черного репродуктора обычны - звуки бегут по проводам, как электричество. Это Яна знает и понимает. Но патефон... Больше всего ее потрясает даже не сам патефон, а пластинки, хрупкие диски, в каждом из которых уже живет целиком песня или танец. С придыханиями певца, звуками оркестра, иногда даже с покашливанием в невидимом зале... Этого, конечно, не может быть на самом деле, поэтому каждая пластинка - волшебная. И чудо, что ее можно по желанию оживить, осторожно опустив на край диска мембрану с иглой. Яна удивлялась тем ребятам, которые тайком стучали по ящику, царапали ногтем пластинку или старались каким-то образом заглянуть внутрь патефона. С ее точки зрения это было так же нелепо, как искать, где спрятан мотор у ковра-самолета. Больше всего ей нравится пластинка, в которой есть слова: "Пусть муж обманутый и равнодушный Жену покорную в столовой ждет..." Яна представляет себе большую общественную столовую, голодного обманутого мужа за столиком, которому не несут обед, потому что талончики у жены, и она их отдала любовнику, чужому дядьке. И очень жалела мужа. "А на диване подушки алые..." Когда Яна вырастет, и у нее на диване будут красные подушки: Массовичке Тоне тоже хочется потанцевать, и она доверяет Яне менять пластинки. Яна ставит самую ее любимую - танго из "Петера". Танго называется "медленный танец" и танцевать его, как в "Петере" не разрешается. Муся танцует с морячком, который еле передвигает ноги, зажав уголком рта папироску и скользя ленивым взглядом по лицам танцующих "шерочка с машерочкой" женщин. Какие они все юные - прежде казавшиеся чуть ли не стариками! И она все о них знает. Могла бы предсказать им будущее, столько бед предотвратить! Но сцена может лишь бесконечно повторяться. Пьеса про себя. Яна спешит к пруду, зажав под мышкой "санки" - сиденье от венского стула. Ветер швыряет в лицо пригоршни колючей белой пыли, выдувает из глаз слезы. Яна закутывается в платок по самые брови и остро ощущает вокруг губ, на подбородке мокрую теплую колкость распаренной дыханием шерсти. Зима - это запах мокрой шерсти, это едва заметные следы на снегу пока неподшитых и без калош, только что купленных на вырост валенок, это даже еще не звуки, а их предвкушение - где-то там, у пруда, за серой толщей падающего на землю неба, за тишиной, угадывает Яна "своих" - орущих, визжащих, хохочущих, ревущих. Каким-то щенячьим чувством /наверное есть такое у детства/ - угадывает и кратчайший путь к "своим", спешит, бежит по занесенной тропинке, быстрей, быстрей, и не поспевает за сердцем, которое скачет, рвется вперед толькиным обручем. Туда, где темнеет ледяная горка, отполированная дощечками, фанерами, шубами, шароварами. Несколько секунд от вершины до подножья, несколько секунд чуда, в котором и восторг, и ужас, и боль разбитого носа и обжигающий, крапивный, попавший за шиворот снег. И хорошо, что уже остановка, и плохо. И жажда, чтоб "еще". Нет ли в детских играх какого-то глубинного смысла, символики? Лед - тоже чудо. Скоро Яна научится высекать из него радугу и сочинит историю, как дождь с радугой превратились в лед. Высечь радугу просто. Нужен лишь небольшой острый камень. Или ударить задним концом конька. * * * От луга за домом поднимается пар, жаркий, душистый, будто от только ' что заваренного чая. Прошел долгий дождь - может, в несколько дней и ночей, и теперь неистовое июньское солнце шпарит вовсю. Янины носки, сандалии давно промокли, подол хоть выжимай, липнут к ногам длинные стебли травы, ромашек, колокольчиков, сплетаются, мешают идти. А идет Яна к плетню - кто-то отхватил от луга небольшой огородик, огородил плетнем, и уже взошел на грядке зеленый лучок, а в руке у Яны ломоть хлеба, смоченный подсолнечным маслом, посыпанный крупицами соли, и если к этому еще несколько перышков лука... Идет Яна навстречу своему счастью - не луку, конечно, лук - ерунда. Сейчас она познакомится с Люськой - и прощай покой. Понесутся дни сладостные, мучительные, со всякими там переживаниями и острыми ощущениями, жгучими, аж слезы из глаз. Этот самый лук, перец, горчица и еще невесть что - такая она. Люська. Есть у Маршака: Вот тебе пирожок сладкий. С луком и корицей, С перцем и горчицей. Вот что такое Люська. Сейчас, сейчас получит Яна свой сладкий пирожок. До Люськи несколько шагов. Сидит на плетне - одной босой ногой зацепилась за прутья, другой просто болтает - неимоверно грязной, с налипшими комьями глины, так что Яне вначале кажется, будто Люська в коричневых ботинках. Солнечный удар. Нокаут с первого взгляда. Разве может быть на свете другая такая девочка? Волосы у Люськи перепутаны, как сено в стоге, обломок гребенки торчит в них, как вилы без ручки. Платья на Люське никакого, только лиловые штаны, закатанные, как трусы. Худое, гибкое, как у ящерицы, тельце отливает чернотой, и. не разберешь. где грязь, где загар. От плеча до локтя у Люськи - татуировка - русалка с рыбьим хвостом. Но самое замечательное у Люськи - глаза. Только что они были закрыты - Люська, казалось, дремала, греясь на солнышке, потом приоткрылись, чиркнули в них узкие щелки - Люська почуяла приближение Яны. Зафиксировали и тут же захлопнулись, тусклые, равнодушные. Яна глядит в них, будто с улицы в окна. Но вот чудо - вдруг вспыхнули, брызнули жарким ласковым светом. Скорей сюда, ко мне, я тебе ужасно рада, я тебя ужасно люблю... Взаимность! Яна балдеет от счастья, ей все не верится. Неужели чудо протягивает ей руку, неужели можно запросто коснуться сплетенного из разноцветных проволок колечка на мизинце чудо-девочки? Яна коснулась кольца - Люська улыбнулась. Зуб - провал, два зуба - опять провал. Будто черно-белые клавиши. Яна зажмурилась, благоговейно по жала сухие горячие Люськины пальцы. Проволока от кольца царапнула ладонь. - Дай куснуть, - сказала Люська. Зубы-клавиши вонзились в хлеб, влажно скользнули по коже - Яна едва успела отдернуть руку с зажатым в пальцах огрызком со следами Люськиных зубов... - Я тебя знаю, - сказала Люська, с трудом шевеля набитым ртом, - Ты из большого дома, у тебя отец погиб и ты вчера с наволкой плавала. Яна счастливо кивает, проглатывает огрызок, не чувствуя вкуса. Какой уж тут лук! - На наволке здорово, - говорит Люська, - Только моя с дыркой. - У меня еще одна есть. - Тогда тащи и айда на пруд. Яна бежит к дому, но нет, не успеть, не добежать. Тускнеют краски, наползает туман...Сейчас перевернется страница, и она не успеет содрать с подушки новую накрахмаленную наволочку, - первое преступление ради Люськи, а сколько их будет! Отвлекать билетершу Клаву, чтоб Люська прорвалась на "Даму с камелиями", отвлекать сторожа, пока Люська лакомится колхозной смородиной, отвлекать учительницу, пока Люська шпаргалит... Яна попадалась. Люська - никогда. Яна считалась хулиганкой. Люська - паинькой. Яну распекали, наказывали, но она была счастлива. Это была настоящая страсть - жертвенная, самоотверженная. Однажды у мамы пропал новенький пуховый берет. Через несколько дней они столкнулись с Люськой на улице - Люська щеголяла в мамином берете. Яна ревела, клялась, что подарила берет, прямо силой навязала, а зачем, сама не знает. Наверное, такая уж она гадкая, и пусть мама ее хоть год не пускает в кино, только не жалуется Люськиной матери. Тогда мама сказала, что пусть уж Люська извинит, раз Яна такая чокнутая, но берет ей самой нужен, так что она его забирает, но поскольку так нехорошо получилось и на улице холодно, пусть Люська наденет ее шерстяной платок с розами и вообще возьмет его насовсем, а с Яной она дома поговорит. Люська ласково щурилась на Яну из-под платка с розами, платок ей очень шел. Яна плелась за мамой, готовая вынести любое наказание. Мама молча войдет в комнату, швырнет на диван пальто, злополучный берет и, притянув ее к себе, спросит с горьким недоумением: - За что ты ее так любишь? Этого Яна сама не знала. Это заболевание почему-то тоже назвали любовью. Конечно, она не должна была любить Люську. Она должна была тогда любить ее, маму. И теперь, через много лет, она уже совсем не любит Люську, и все понимает, но мамы давным-давно нет, и только Небо может что-то исправить. * * * Дворовая игра в войну, в наших и фрицев. Девчонок если и принимали, то фашистами, которыми быть никто не хотел, и устанавливали обязательную очередность. Проигравшие иногда ходили "во фрицах" несколько дней подряд и от унижения порой лютовали как настоящие фашисты. Однажды Яна дослужилась до высокой чести быть партизанкой и разрушить мост, который враги соорудили через канаву. Мост состоял из старой двери и нескольких гнилых досок, охранял его Зюка, - младший Зюкин. Был еще Зюкин - старший, того звали Зюк. Имен их никто не знал. Яна применила военную хитрость. Подкралась и, спрятавшись за дерево, пустила по течению кораблик из сосновой коры, который мастерски соорудил ей знакомый дяденька. Кораблика было жалко, но игра стоила свеч. Зюка, само собой, погнался за приманкой, течение после дождя было сильное, и Яна успела завалить в канаву мост и броситься наутек. Обведенный вокруг пальца, 3юка, к тому же не поймавший кораблик, без труда догнал партизанку, дал затрещину и взял в плен. Но, чтобы восстановить мост, надо было выпустить пленницу - веревки у Зюки не было. Поколебавшись, разъяренный Зюка решил плюнуть на мост и, покрутив под носом у Яны грязным кулаком, заявил, что не отпустит, пока Яна не скажет, где их партизанский штаб. Штаб был неподалеку, в сарае у Катьки, но партизанка Яна, разумеется, в восторженном ужасе сказала "Никогда!" И Зюка под дулом деревянного автомата отвел ее через соседний подъезд на чердак их дома. По пути им попадались знакомые взрослые, оба чинно с ними здоровались, будто ничего не происходит - вмешивать взрослых в игру категорически не разрешалось под угрозой жестких санкций до конца детства. Колись, в последний раз спрашиваю: Яна яростно мотнула головой. Зюка впихнул ее на чердак, задвинул снаружи щеколду и прорычал через дверь, что, если она передумает, пусть откроет окошко чердака - это будет условный знак, что она сдается. А то пусть сидит здесь всю жизнь. Коварный Зюка придумал так, что она даже окно не имела права открыть. И позвать на помощь не имела права. Темнело, что-то потрескивало, шуршало, попискивало - крысы, наверное: Внизу раздавались голоса, топали по лестнице, возвращаясь с работы, потом долго и встревожено звала ее мать. Теперь еще и влетит, если она вообще отсюда когда-нибудь выйдет: Одно твердо знала Яна - окно она не откроет никогда. Пусть ее даже съедят крысы. Было уже совсем темно. Обливаясь слезами от страха, Яна молилась Богу бабки Ксении, чтоб Он вмешался, спас: - Сделай что-нибудь, боженька, миленький, ведь мама за меня волнуется. Ты ей шепни, что я здесь: И чудо произошло. Топот по лестнице, смех, дверь распахивается. Полыхнули по стенам карманные фонарики, и ворвались на чердак дети, за ними и взрослые пришли, открыли чердачное окно, и Зюка был тут же, на нее не смотрел, будто они и не сражались только что насмерть: Все пришли смотреть салют, только что объявили по радио; взят какой-то город. Двадцатью артиллерийскими залпами: Салют над Москвой был виден лишь отсюда, с чердака, и Зюка был уже совсем не враг, и другие ребята, и даже мама, пригрозившая: - Завтра в кино не пойдешь, где ты шляешься?: - Мама обняла ее, приподняла, чтоб лучше видно было: Кино это что, мелочи жизни, ну не пойдет. А может, завтра подобреет мама: И тут вдали за лесом вспыхнуло, расцвело волшебно-разноцветное зарево. - Ура-а!.. И все хором отсчитывают залпы, и восторженным хором стучат сердца: Наши взяли еще один город. Она, партизанка Яна, сегодня тоже победила, и Бог услышал ее. Мы все вместе, и Бог с нами: Остановись, мгновенье: Май сорок пятого, праздничный салют после парада победы. Небо то и дело взрывается ликующими неистовыми красками, и море-толпа несет, качает. Подожмешь ноги, и плыви себе. Щека Яны мокрая от чьих-то слез, поцелуев, все без разбору целуют друг друга, свои и чужие, здесь нет чужих, здесь все "наши". Щеку не вытереть - руки не поднять, так тесно. И все поют, поют, сбиваются, путают слова, затягивают новую песню, и мама поет, кажется, громче и звонче всех, но взгляд все с той же голодной цепкостью обшаривает толпу. А вдруг? В шесть часов вечера после войны?: ПРЕДДВЕРИЕ 5 - Почему ушел из семинарии незадолго до окончания? Ладно, давай разберемся. Биографы пережевывают несколько версий: потерял веру в Бога, увлекся марксизмом, мать забрала домой из-за якобы начинающегося туберкулеза - это версия самой Екатерины... Иосиф же все объясняет издевательским режимом и иезуитскими методами в семинарии. Ни о каком атеизме или отступничестве речи не идет, АГ, и не надейся. На вопрос немецкого писателя Эмиля Людвига, нет ли у иезуитов положительных качеств, Иосиф сердито отвечает: - Да, у них есть систематичность, настойчивость в работе для осуществления дурных целей. Но основной их метод - это слежка, шпионаж, залезание в душу, издевательство - что может быть в этом положительного? - Да это же его автопортрет! - хихикнул АГ, - Нечего туману напускать. Ушел, потому что в Бога больше не верил, и весь сказ. - А ты сам-то, сын тьмы, - ты знаешь, что Бог есть, "веруешь и трепещешь": Но разве это тебя спасет? Давай разберемся. Положительный или отрицательный ответ на вопрос о вере ничего не решают - сразу возникает следующий вопрос: Об имени и сущности твоего Бога, Его учения. Наш подсудимый не верил в иезуитского бога, суть которого - мелочная слежка, издевательства, а главное - служащего кесарю и угнетателям, которых на каждой странице бичует Писание. Не защищающего униженных и угнетенных... "И льстили Ему устами своими, и языком своим лгали пред Ним; Сердце же их было неправо пред Ним, и они не были верны Завету Его. /Пс.77,36-37/ "Выкатились от жира глаза их, бродят помыслы в сердце. Над всем издеваются; злобно разглашают клевету; говорят свысока. Поднимают к небесам уста свои, а язык их расхаживает по земле! Потому туда же обращается народ Его и пьют воду полною чашею. И говорят: "как узнает Бог?" и "есть ли ведение Вышнего? "И вот, эти нечестивые благоденствуют в веке сем, умножают богатство." /Пс.72,7-12/ - Ведь что они искали, обыскивая вещи семинаристов? Книжки и листовки, обличающие "жирных" и пытающиеся хоть как-то заступиться за "малых сих", которым они обязаны были служить согласно христианскому учению. И прокламации эти порой так напоминали гневные обличения из уст Господа, которыми зачитывался Иосиф! Сосо нравилось, когда его называли Кобой - по-турецки "Непримиримый". В его любимой книге "Отцеубийца" одна простая женщина обращается к Кобе с мольбой о заступничестве. Там так и написано: "Странно! При организованном управлении, когда начальники, диамбеги, судьи, приставы и всякие другие чиновники наводнили страну, как муравьи, и делали вид, что чинят правосудие, простая, ни в чем не повинная женщина умоляла человека, совершившего убийство, защитить ее от несправедливости." - Вот свидетельство одного из воспитанников духовного училища: "В первые годы учения Сосо был очень верующим, посещал все богослужения, пел в церковном хоре. Хорошо помню, что он не только выполнял религиозные обряды, но всегда и нам напоминал об их соблюдении". /журнал "Безбожник", 1939/ Мальчик, конечно, не мог разобраться во всех тонкостях православного учения. Он полюбил Бога - заступника униженных и угнетенных, борца за правду, против "жирных вампиров", против лжи и насилия. И поверил в Него, ненавидящего пожирателей чужих душ и жизней. Бога, призвавшего и благословившего его, Кобу, стать Его воином. Иосиф мечтал стать Кобой, непримиримым и бесстрашным воином против вселенского зла. Монашеский подвиг, внутреннее делание, монотонные однообразные требы в каком-либо приходе были ему чужды, хотя он и был по натуре аскетом. "Спасись сам, и вокруг тебя спасутся тысячи..." Нет, он жаждал в корне изменить мир. Он с восторгом перечитывал: "Ибо дом Мой назовется домом молитвы для всех народов. Стражи их слепы все и невежды; все они немые псы, не могущие лаять, бредящие лежа, любящие спать. И это псы, жадные душою, не знающие сытости; и это пастыри бессмысленные; все смотрят на свою дорогу, каждый до последнего на свою корысть. И сказал: ПОДНИМАЙТЕ, ПОДНИМАЙТЕ, РАВНЯЙТЕ ПУТЬ, УБИРАЙТЕ ПРЕГРАДУ С ПУТИ НАРОДА МОЕГО. Я исполню слово: мир, мир дольнему и ближнему, говорит Господь, и исцелю его. А нечестивые - как море взволнованное, которое не может успокоиться и которого воды выбрасывают ил и грязь. Нет мира нечестивым, - говорит Бог мой."/56,Ис.7,10,11,57,14,19-21/ "Нет мира нечестивым"... "Непримиримый"... Коба. - Вот я и утверждаю, сын тьмы, что сам положительный ответ на вопрос: веришь ли ты в Бога? - ничего не означает, ибо: 1. Ты можешь верить в ложного Бога, то есть твое представление об Истине вовсе Истине не соответствует. 2. Или не верить в ложного бога, что уже неплохо. 3. Верить в истинного Бога и Его учение, но учению этому не следовать, что явится сугубым грехом, ибо "Кому много дано, с того много спросится". Обратись к любому прохожему, даже к прихожанину в храме - во что ты веришь? Хорошо, если один из тысячи верующих ответит что-либо вразумительное. Большинство верит сердцем. Ну а насчет учения - тут до сих пор не только споры, но и войны идут. Не говоря уже о "следовании". Вот, к примеру, идет война, а военнообязанные на призывной пункт не явились. Дезертиры, под трибунал. А иные невоеннообязанные пришли добровольцами и воюют. Это как? Кто более угоден Богу? Через много лет, на полях книжки Анатоля Франса "Последние страницы", где были строчки "Верить в Бога и не верить - разница невелика. Ибо те, которые верят в Бога, не постигают Его", Иосиф напишет: "Следовательно не знают, не видят. Его для них нет". Так что не торопись осуждать Иосифа. Пока мы лишь установили, что он ушел от Бога, мирящегося со злом, благословляющего зло. Не верил он и в бога Льва Толстого, в непротивление злу насилием. На полях романа "Воскресение" он пишет: "ха-ха-ха", там, где автор утверждает, что "единственное и несомненное средство спасения от того зла, от которого страдают люди, состоит в том, чтобы люди признавали себя всегда виновными перед Богом и потому неспособными ни наказывать, ни исправлять других людей". - Вот уж истинно "Ха-ха-ха!" - сказал АГ, - Менты не будут какого-либо Чикатиллу ловить и сажать, а мы тем временем ему нашепчем полстраны перерезать... - Вот видишь! - Но разве не сам Господь сказал: "Не противься злому. Но кто ударит тебя в правую щеку твою, обрати к нему и другую;" /Мф.5,39/ - "Злому", а не "Злу". "Кто ударит ТЕБЯ", а не другого! Прощай и люби СВОИХ врагов и обидчиков, но не врагов слабого и обездоленного. "Избавляйте бедного и нищего, исторгайте его от руки нечестивых." /Пс.81,4/ Иначе "молчанием предается Бог" ... Предается, потому что Бог не может приказать своим воинам не вступаться за обиженных. Это противоречит вписанному в сердце Закону. От такого "бога" и народ, и народные защитники уходят в атеизм и берутся за топор. Что и случилось в царской России. "ПОДНИМАЙТЕ , ПОДНИМАЙТЕ, РАВНЯЙТЕ ПУТЬ, УБИРАЙТЕ ПРЕГРАДУ С ПУТИ НАРОДА МОЕГО". "НАРОД МОЙ". Разве это не богочеловечество, не составляющие Замысла, грядущего Царства единого, о Котором я ему когда-то напел? Пылкий, жаждущий истины и справедливости мальчик воспринял эти слова Господа, как приказ. Относящийся не столько к еврейскому народу, сколько к "купленным дорогой ценой" избранникам Спасителя. Борьба с Вампирией, царством кровопийц, до последнего вздоха. Он с восторгом подчинился такому "Своему Богу", принял Его в сердце и был Ему верен до конца. Он никому не навязывал "Своего Бога", он отделил церковь от государства, но никогда не принадлежал себе, служа Его тайной Воле, истязая себя и других. Воли, которую он слышал каким-то внутренним ухом. Одному ему слышимый Голос. И марксизм, и революция, и личная власть никогда не были для Иосифа самоцелью - лишь средствами исполнить Волю. - Революция, бунт не могут быть от Бога! Ты, Позитив, говори да не заговаривайся! - Ну, во-первых, это не только моя точка зрения, что я обязательно докажу в следующей части. А, во-вторых, я же говорю - революция была для Иосифа лишь средством. Он отступил и от революции, и от марксизма, согласно Воле. - Ого! - Все это не противоречит Замыслу, а лишь помогает его осуществлению. Клетка, верная Целому, должна смиряться перед личными амбициями, но не смотреть спокойно, как одни клетки пожирают других, ибо это - смерть Целого. Нужна хирургическая операция, которая осуществляется воинами Божьими по Его Воле. Я говорю о революциях. "...и уразумеют все церкви, что Я есьм испытующий сердца и внутренности; и воздам каждому из вас по делам вашим; Кто побеждает и соблюдает дела Мои до конца, тому дам власть над язычниками. И будет пасти их жезлом железным; как сосуды глиняные, они сокрушатся, как и Я получил власть от Отца Моего; И дам ему звезду утреннюю". /От.2,23,24-28/ Иосиф ушел из семинарии, служители которой уничтожали книжки, разоблачающие их ложь и лицемерие. Которые, как вампиры, почему-то боялись Света. - Ваше ведомство уже и революции устраивает! - рассердился АГ, -Будто не я нашептал Иосифу, подговорил бросить семинарию. Мол, с твоими-то способностями и умом проповедовать каким-то полуграмотным старухам в провинциальном приходе... Ну пусть в Тифлисе - предел мечтаний. Да еще когда "Русская церковь в параличе"... Не кривись, это не я, это Достоевский сказал... Будто не я подсовывал ему весь этот бред, что человек произошел от мартышки и вследствие этого факта должен свершить мировую пролетарскую революцию... - А Иосиф лишь посмеивался и вспоминал, как его дружки-пролетарии дрались в пыли из-за горстки монет, брошенных какой-то шлюхой... Нет, его на мякине не проведешь. Он знал, что такое первородный грех, что "жертва" - лишь изнанка вампира. Потенциальный вампир, ждущий своего часа. Обожествление революции - чепуха! Она - всего лишь ступенька. Вокруг - потенциальные оборотни. Первым был твой хозяин, АГ. Бывший Денница, светлый ангел, ставший Князем тьмы. Затем - Каин. Иуда вместе с целой толпой жителей Иерусалима, орущей сегодня "Осанна!", а завтра - "Распни!" Оборотень, вампир - в душе каждого - это Иосиф прекрасно усвоил. Твой звериный двойник с разросшимися когтями, зубами, пузом, гениталиями, которого надо ежеминутно в себе убивать и который нашептывает: "Не слушайся Бога - тогда сам будешь как Бог..." Если ты не убьешь его в себе, его рано или поздно убьет Свет, ибо эти господа не выносят света. Стыдишься ты его в себе, ужасаешься ему? Вбиваешь в него осиновый кол или взращиваешь, питаешь чужой кровью - вот вопрос вопросов. Ибо тогда он станет твоей сутью и убьет тебя! Рано или поздно придет Свет и убьет тебя, ставшего зверем. Ибо вампир не выносит Света. Вот во что верил подсудимый до конца дней своих. Я сам напел это ему в Третьей Песне о Главном. - А у меня на все твои измышления есть одна цитатка: "Там, в кругу русских рабочих - освободителей русских народов и застрельщиков пролетарской борьбы всех стран и народов, я получил свое третье боевое революционное крещение. Там, в России, под руководством Ленина, я стал одним из мастеров от революции." Это 1926 год, ответ тов. Сталина на приветствия. Это что, лицемерие? Но какой пафос... "Третье крещение"... - это ли не кощунство, отступничество? - Ну, во-первых, речь идет о "революционном крещении", это образ, пусть не очень удачный. Иосиф вообще часто употреблял слова и изречения из Писания. - А эта его клятва выполнять "заповеди Ленина, держать в чистоте великое звание члена партии, как зеницу ока беречь единство партии, всеми силами крепить союз рабочих и крестьян, укреплять союз республик, быть верными принципам Коммунистического Интернационала"... И вообще вся эта "клятва" напоминает по форме православную церковную службу... Это что, тоже тактика? - Разумеется. Партия - это охранники Антивампирии. Союз республик рабочих и крестьян - основа укрепления Антивампирии /так мы назовем бывшую "Святую Русь"/; принципы Коммунистического интернационала - красные флажки, которыми обложены волки... И во всем этом - ничего враждебного Воле. А может, и прямая Воля. Клятва охраны /Иосиф выступал от ее имени/ новорожденного государства, противостоящего "лежащему во зле" миру. Пусть даже силами зла... А православная риторика - ну что ж, - воин Иосиф использует свое оружие. Которым он лучше всего владеет. Здесь нет никакого отступничества. Повторяю, и партия, и революция, даже Интернационал для Иосифа - лишь средства. Позволь тебе по этому поводу напомнить про жезл Моисея: "И сказал ему Господь: что это в руке у тебя? Он отвечал: жезл. - Господь сказал: брось его на землю. Он бросил его на землю, и жезл превратился в змея, и Моисей побежал от него. И сказал Господь Моисею: простри руку твою и возьми его за хвост. Он простер руку свою и взял его; и он стал жезлом в руке его." /Исх.4,2-4/ Сам змей, заклятый враг человека, по Воле Божьей может стать жезлом, помогающим в пути. "Он сойдет, как дождь на скошенный луг, как капли, орошающие землю. Во дни его процветет праведник, и будет обилие мира, доколе не престанет луна. Он будет обладать от моря до моря и от реки до концов земли. Падут пред ним жители пустынь, и враги его будут лизать прах. И поклонятся ему все цари; все народы будут служить ему. Ибо он избавит нищего, вопиющего, и угнетенного, у которого нет помощника. Будет милосерд к нищему и убогому, и души убогих спасет. От коварства и насилия избавит души их, и драгоценна будет кровь их перед очами его. Будет обилие хлеба на земле, на верху гор; плоды его будут волноваться как лес на Ливане, и в городах размножатся люди, как трава на земле. Будет имя его вовек; доколе пребывает солнце, будет передаваться имя его. И благословятся в нем племена; все народы ублажат его. /Пс.71,6-17/ * * * Осень сорок пятого. Наш первый "Б". Латаный, штопаный, перелицованный, с холщовыми и брезентовыми сумками (редко у кого портфельчик), а в сумках чего только нет! Гильза от патронов, а то и настоящие патроны, трофейные губные гармошки, заводные лягушки, куски подсолнечного и макового жмыха - лучшего лакомства нашего детства. Я и Люська по очереди лезем под парту мусолить огромный, твердый как камень кусище, выменянный только что на мой альбом для рисования. Учительница пения Фасоля (то ли от Фа-соль-ля, то ли оттого, что волосы надо лбом она укладывает тугой белесой фасолиной) аккомпанирует на гитаре. Пианино в школе нет, а гитара хоть и считается мещанским инструментом, зато гораздо легче баяна, с которым Фасоля не справляется, потому что она перенесла блокаду и очень ослабела. Я не ленинградка и представляю себе блокаду чем-то вроде непосильно тяжелой бетонной плиты, которую согнувшись несет на себе наша Фасоля. Говорят, что теперь Фасоля немного не в себе. Все свободное время она мастерит из разноцветных лоскутов и обрезков меха забавные куколки, фигурки птиц и зверей, но не на продажу ( говорят, что тогда бы Фасоля могла как сыр в масле кататься). Это бы все поняли. И все бы поняли, если б она просто дарила ребятам зверюшек. Продавала - для выгоды, дарила - из-за доброты. Все было бы понятно. Но Фасоля не была ни доброй, ни корыстной, она была не в себе - это было ясней ясного. Дважды в неделю она устраивала у себя дома сольный концерт. Надевала черное узкое платье с глубоким вырезом, туфли на высоких каблуках, тщательно причесывалась, зажигала на стареньком пианино свечи и по два-три часа играла Шопена, Чайковского, Бетховена, Моцарта... Те взрослые, кому случайно удалось ее послушать, говорили, что играет она замечательно, однако взрослых она никогда не приглашала на эти концерты. Только нас, ребят, хотя, понятно, что уж, конечно, не Бетховен и Гайдн привлекали первоклашек, а эти самые зверюшки, которые Фасоля дарила каждому после концерта. Она даже не скрывала, что потому и гнется ночами над игрушками, чтобы заманить нас к себе. "Они хотят научиться любить и понимать серьезную музыку, - говорила Фасоля. - А такое желание достойно вознаграждения. Я уверена, - наступит день, когда они откажутся от этих безделушек и скажут: "Дорогая Антонина Степановна..." Но такой день все не наступал - кому была охота отказываться от "фасолят", когда за каждого зайца можно было получить коробку цветных карандашей, несколько стаканов семечек или кататься в парке на карусели, пока не затошнит? - Мы белые снежиночки, Спустилися сюда, Летим мы как пушиночки, Холодные всегда, - тянет класс под аккомпанемент фасолиной гитары. Мы с Люськой по очереди мусолим под партой жмых. - Синегина, я все вижу. Ну-ка, иди сюда. И ты, Новикова. Сейчас я отстучу мелодию. Т-сс, слушают все... Тук-тук-тук, тук-тук, тук-тук-тук... - Ну, Синегина? Молчу, изображая интенсивную работу мысли. Люська, страдальчески морщась, просится в туалет. Класс хохочет. - Тс-с... Ладно, Новикова, иди. Ну, Синегина? - "Катюша", - наобум говорю я. Ужасно хочется отпроситься вслед за Люськой, но это, разумеется, нереально. - Ничего похожего на "Катюшу". Кто угадал? - "Где ж вы, очи карие"? "Варяг"? - галдит класс. - При чем тут "Варяг"? Да вы послушайте... Тук-тук-тук, тук-тук, тук-тук-тук... Мы молчим. - "Николай, давай закурим", - вдруг изрекает с задней парты второгодник Седых Валька. - В чем дело, Седых? - Спички есть, бумаги купим, - не унимается Валька. Мы гогочем. - Прекрати безобразничать, Седых. - Так то ж вы отстучали, - обиженно басит Валька, - "Николай, давай закурим!" Класс веселится. - Ох, ну конечно же... Да перестаньте вы, Валя прав. Верно, есть такие слова на музыку "Барыни". Валя угадал правильно. Я отстучала русский народный танец "Барыня". Молодец, Седых! Когда Фасоля радуется, то становится какой-то прозрачно-розовой - так бывает, когда ладонь приближаешь к лампе. Смотрит Фасоля на второгодника Вальку и вся светится. А второгодник Валька глядит на нее, а лицо его - эдакий непробиваемый для педагогов кремень - постепенно оживает, расплывается в улыбке до ушей. И, звонко щелкнув по лбу соседа своего Секачева, чтоб кончал смеяться, Валька костяшками пальцев сам что-то барабанит по парте. - Сед-ы-ых, - благоговейно шепчет Фасоля.- Да это же... Да ты же... И тоже барабанит нечто, понятное лишь Вальке, Валька отвечает ей. Опять Фасоля... Мы недоуменно переглядываемся. Мелодия из "Севильского". Завтра, много лет тому назад, Фасоля сыграет ее снова, уже на своем пианино. - Вот, ребята, что вчера отстукивали мы с Валей, верно, Валя? И гордо кивнет второгодник Седых, и впервые я буду слушать Фасолю. Не слышать, а слушать. Потому что обидно: уж если второгодник Седых что-то понимает... Ухвачусь за звуковую нить и буду распутывать, распутывать, и неожиданно нить пойдет мотаться сама, подчинит, завертит, закружит.. Я еще буду сопротивляться, раздваиваясь между привычно-обыденным "здесь" и ошеломляющим "там", новым "там". "Здесь" - это сижу на стуле нога на ногу, полуботинок навырост покачивается на большом пальце, рядом простуженный Кротов сопит, покашливает, чудачка Фасоля смешно размахивает над клавишами руками и закатывает глаза. "Там" нет ни грязного полуботинка, ни простуженного Кротова, ни нелепых Фасолиных гримас, ни меня самой. Просто это "там", его никак не назовешь, не объяснишь. Что-то поет, дрожит, ликует, страдает, плачет, взлетает, падает, и это "что-то" - я сама. Через пару вечеров я окончательно сдамся. Буду считать часы от концерта до концерта, хоть и по-прежнему посмеиваться над Фасолей. Тайная страсть к ее концертам будет представляться мне чем-то постыдно нелепым, я буду из всех сил стараться, чтобы ребята ее не обнаружили и не подняли меня на смех. И потом очень долго, уже когда Фасоля исчезнет, буду связывать музыку с нею и только с нею. Даже по радио слушать лишь то знакомое, что играла нам она. Наверное, она была действительно замечательной пианисткой. И, наверное, не одна я "заболела" ее концертами. Может быть, многие. Но никто никогда в этом не признается. По-прежнему мы будем уносить в карманах ее мышей и зайцев. И Фасоля будет думать... Так я никогда не узнаю, что она обо всем этом думала. Скоро, много лет назад, Фасоля исчезнет. Отыщется где-то какой-то там дальний родственник, и когда мы вернемся в школу после каникул, к нам придет новый учитель пения. С баяном. Пианино Фасоля продаст Алкиной матери, и мы все будем учиться на нем играть. Алкина мать - "Полонез" Огинского, Алка - "Легко на сердце" одной рукой, а я - вальс "Березка" одним пальцем. Прилечь на землю хочется, Но ветерок-злодей Все гонит, подгоняет нас, И мы летим быстрей... Люська так на урок и не вернулась. В окно вижу ее - играет с какой-то девчонкой в "нагонялы". Мучаюсь завистью, ревностью и вгрызаюсь зубами в жмых. Хоть так отомщу, ничегошеньки не оставлю... * * * Девочку звали Маней. Была она неестественно белокожей, вытянувшейся в длину, как картофельный росток. Казалось, дунь - закачается, согнется пополам, но мы уже знали: это впечатление, ох, как обманчиво! Дралась Маня по-страшному, всерьез, так у нас даже мальчишки не дрались. Нам объяснили, что Маня два года пробыла в немецком концлагере, где, чтобы выжить, детям приходилось драться за каждую крошку хлеба. Вот она и получилась такая, это у нее душевная травма, и чтоб мы это понимали и имели к Мане особый подход. Еще была у Мани одна странность - она никогда не улыбалась. Даже когда "Волгу-Волгу" показывали, ни разу не улыбнулась. Вообще с середины встала и ушла. Такая она была, Маня. Вдруг ни с того ни с сего, когда игра и всем весело, - возьмет да уйдет. И на уроках - то ничего, пишет, считает, а то как замолчит, ничего с ней не сделаешь, учителям остается только не обращать внимания. По возрасту Мане пора было в третий, а ее посадили в первый, и мы радовались, что в "А", а не в наш "Б", потому что лупила. В майский погожий день сорок шестого, в годовщину Дня Победы, шефы Мани привезли ей в подарок велосипед. Над Маней шефствовал целый завод. Однажды про нее поместили статью в городской газете - что она разучилась улыбаться, что столько пережила в фашистском плену, что Манина мать осталась на всю жизнь инвалидом и находится в больнице. С тех пор и появились шефы. Посреди школьного двора стояла Маня, вцепившись одной рукой в руль, другой в сиденье, молчала и дико озиралась. Хоть бы спасибо сказала! Велосипед!.. Настоящий, не какой-то там подростковый - чудо чудное, диво дивное сверкало на майском солнышке всеми своими хромированными деталями. Звонок, кармашек с ключами, фонарик - с ума сойти! Я даже дышать боялась, стискивая локоть стоящей рядом Люськи. А Люську мою прямо-таки перекосило от зависти. Вырвав руку, она мелкими лисьими шажками подкралась к шефам и, заглядывая им в глаза, промурлыкала: - Дядечка-а...А нам мо-ожно покататься? На лицах столпившихся вокруг ребят был тот же немой отчаянный вопрос. Шефы, два паренька с модно подвитыми чубами, растерянно переглянулись. - В общем-то...Что тут такого? Маня вам разрешит, конечно...А, Мань, дашь ребятам прокатиться? Даст она, как же! Маня молчала, но лицо ее говорило выразительнее всяких слов - пусть-ка кто попробует коснуться ее велосипеда! Убедившись, что желающих пробовать не нашлось, Маня потащила велосипед за ворота. Оглядываясь и угрюмо сопя, - как зверь добычу. Шефы сконфуженно развели руками и поспешили ретироваться в столь трудной педагогической ситуации. - Вот кабы вместе... - процедила сквозь зубы Люська, - Как бы ей да- ать! Но сознательные наши ребята Люську не поддержали. - А ну ее! У ней судьба трудная, пусть себе... - Жадина-говядина! Жадина-говядина! - верещали менее сознательные девчонки. Несколько дней мы будем со злорадством наблюдать за бесплодными попытками Мани укротить свой велосипед. Он будет брыкаться, сбрасывать ее, как норовистый конь, а она, длинная, нелепая, вся в синяках и ссадинах, будет снова и снова карабкаться на него и снова хрустко /ведь одни кости/ шмякаться оземь. Первыми не выдержат мальчишки. Выудят Маню мокрую, грязную, оглушенную, из наполненной талой водой канавы, выправят погнутый руль, втащат на велосипед и примутся учить кататься. Маня будет неподвижно торчать в седле, прямо, словно аршин проглотила, словно Дон Кихот на своем Росинанте, а мальчишки вокруг, шумные, запыхавшиеся, веселые Санчо-оруженосцы, будут катать ее по дороге, со всех сторон поддерживая велосипед, не давая упасть. - Да не сиди ты, как припаянная, педалями верти!.. За руль не держатся, его самой надо держать. Так, так... Да поворачивай ты, тюря!.. Поворачивай... А еще через несколько дней, много лет тому назад, наступит июнь, и мне повстречается манин велосипед на уже просохшей дороге. Она будет ехать сама, отчаянно тренькая звонком, а сзади, на багажнике, свесив ноги, будет колыхаться один из "ашников". Я покажу Мане язык, а она покатит мимо, невидяще блестя глазами и зубами в младенчески-первой своей улыбке. ПРЕДДВЕРИЕ 6 Снова полутьма просмотрового зала, трещит проектор, ноет стиснутое меж кресел тело. - Все твои измышления нуждаются в доказательствах, - заявляет АГ. - Нужны документы, свидетели..."Иосиф - богоданный правитель!" - это же чушь. - То не я сказал, а патриархи, Сергий и Алексий Первый, и архиепископ Лука (Войно-Ясенецкий), кстати, известный хирург, получивший сталинскую премию первой степени за работу о гнойной хирургии. Но я о другом. Давай проследим, когда идея "Святой Руси" дала трещину и князья, а за ними и некоторые священнослужители перестали пасти овец, а стали их, грубо говоря, стричь и жрать, нарушая повеление Божие, которое мы уже здесь неоднократно приводили. Князья, "отцы и защитники" малых сих, постепенно превращались в хищников, соблазняясь сами и служа соблазном для народа Божия, "купленного дорогой ценой" - кровью Спасителя. Начнем с того, что всякая цивилизация сравнима с клеткой. - Дались тебе эти клетки... - Культ или тип религии - ядро. Культура - мантия. Общественное устройство - оболочка. Цивилизация, в которой нет ядра - веры, культа - бессмысленна и обречена. По Замыслу культура и государство должны служить ядру, а не наоборот. В 1054 году произошел раскол христианской церкви на восточную и западную. На православных и католиков, а затем и реформаторов - протестантов. В 1453 году главная православная кафедра перешла из Константинополя в Москву и Филофей сказал свою знаменитую фразу, что Москва отныне - Третий Рим, "а Четвертого - не бывать". Финансовая олигархия стала у западной церкви самоцелью. Православная - еще какое-то время держалась. Смысл православия был во внутреннем /Образ Божий/ самоутверждении человека, а не во внешнем, материальном /счет в банке/. "Нельзя одновременно служить Богу и Мамоне", - сказано в Писании. "Буржуа хочет количественной бесконечности, но не хочет бесконечности качественной, которая есть вечность", - сказал религиозный философ Н.Бердяев. А Александр Пушкин написал по этому поводу "Сказку о рыбаке и рыбке", где жадная старуха вознамерилась заставить Золотую Рыбку служить ее похоти и быть у нее "на посылках". Что из этого вышло, мы хорошо знаем. Церкви, как явления Бога в человеческой истории, которую "Врата ада не одолеют", мы ни в коем случае касаться не будем. Мы будем говорить о церкви, как социальном институте, и о теократическом государстве, то - есть провозгласившем своей целью служение Богу. Если такая церковь и такое государство, отступив от своего призвания, начинают служить Мамоне, порабощению одних братьев другими, при этом пытаясь освящать свои деяния Божьим Именем, они тем самым "отдают Божье кесарю" и служат страшным соблазном, результатом которого может явиться отпадение от церкви, хула на Бога, прямое отрицание бытия Божия. Тебе скучно, бес? Но без такого исторического, философского и религиозного экскурса нам никогда не разобраться в роли Иосифа в Замысле. - Ладно, валяй, - прошипел АГ, - можно я покурю? - Только не дыми в лицо. Итак, уже при Иване Грозном цари руководили церковными делами и церковь была подчинена государству. Божие отдавалось кесарю. Один монах тех лет писал с горечью: "Безумное молчание, истину царям не смети глаголати. Безумное молчание, не смети глаголати истину своим царям! В то время возникла легенда о Граде Китеже, раскольники уходили в леса и обличали "царей-антихристов". При крепостном праве дворяне-помещики были народу уже не "отцами и братьями", а рабовладельцами. Крепостное право, как и западное вольнодумство, было глубоко чуждо подлинному христианству. Пропасть между народом и верхами растет, официальная церковь, за редким исключением, делает вид, что ничего не происходит. Неудовлетворенные официальной церковностью, в которой все более ослабевал дух, русские просветители искали истину в масонстве. Новиков за это получил 15 лет крепости. Потом - декабристы, всякие тайные общества... - Страшно далеки от народа, но разбудили Герцена, -фыркнул АГ, - слыхали. - Герцен - это позже. А пока происходило страшное - зарождающаяся великая русская литература искала Истину вне церкви, которую отождествляли с несправедливым государством. Это было своего рода восстание против царской России. Увлечение Гегелем, Сен-Симоном, Фейербахом, Фурье и, наконец, марксизмом носило во многом религиозный характер. "Не через Родину, а через истину лежит путь к небу", - сказал Чаадаев. - Теперь страшен не раскол, а общеевропейское безбожие. Все европейские ученые теперь празднуют освобождение мысли человеческой от уз страха и покорности заповедям Божиим..." "Если восторжествует свободная Европа и сломит последний оплот - Россию, то чего нам ожидать, судите сами. Я не смею угадывать, но только прошу премилосердного Бога да не узрит душа моя грядущего царства тьмы" /из письма игумена Черменецкого монастыря Антония Оптинским старцам/1848/. - Так что отнюдь не большевики ввели на Руси безбожие. Оно, как соблазн, пришло с Запада и пало на благоприятную почву недовольства нехристианской сутью государства российского, поддерживаемого православной церковью. Свидетели? - пожалуйста. "Поток-богатырь", А.К.Толстого: И во гневе за меч ухватился Поток: "Что за хан на Руси своеволит?" Но вдруг слышит слова: "То земной едет бог, То отец наш казнить нас изволит!" Удивляется притче Поток молодой: Если князь он, иль царь напоследок, Что ж метут они землю пред ним бородой? Мы честили князей, но не эдак! Да и полно уж вправду ли я на Руси? От земного нас бога Господь упаси! Нам писанием велено строго Признавать лишь небесного Бога. И в другое он здание входит: Там какой-то аптекарь, не то патриот, Пред толпою ученье проводит: Что, мол, нету души, а одна только плоть, И что если и впрямь существует Господь, То он только есть вид кислорода, Вся же суть в безначалье народа. Итак, поклонение кесарю. Как результат - безбожие. А сочувствие к угнетению народа, больная совесть элиты привели к идеализации и даже обожествлению народа, то - есть новому идолопоклонству: И, увидя Потока, к нему свысока Патриот обратился сурово: "Говори, уважаешь ли ты мужика?" Но Поток вопрошает: "Какого?" "Мужика вообще, что смиреньем велик!" Но Поток говорит: "Есть мужик и мужик: Если он не пропьет урожаю, Я тогда мужика уважаю!" "Феодал! - закричал на него патриот - Знай, что только в народе спасенье!" Но Поток говорит: "Я ведь тоже народ, Так за что ж для меня исключенье?" Но к нему Патриот: "Ты народ, да не тот! Править Русью призван только черный народ! То по старой системе всяк равен, А по нашей лишь он полноправен"... - Прекрасное свидетельство, поздравляю, - прошипел АГ, нещадно дымя серой. - Тут тебе и человекобожие, и атеизм, и идолопоклонство в одном флаконе. Неужели 1871 год? - Погоди, еще не все: Тут все подняли крик, словно дернул их бес, Угрожают Потоку бедою, Слышно: почва, гуманность, коммуна, прогресс, И что кто-то заеден средою. Меж собой вперерыв, наподобье галчат, Все об общем каком-то о деле кричат. - В общем, "Отречемся от старого мира, отряхнем его прах с наших ног!" - "Существуют, - говорит святой Кирилл Александрийский, - следующие три учреждения, от которых зависит благосостояние городов и стран: царская власть, подчиненные правительственные должности и превластное священство. Если они пребывают в хорошем состоянии, соответственно каждому из них, то все зависящие от них дела находятся в благоустроенном виде и подчиненные благоденствуют. Но если они захотят предпочитать превратную стезю и по ней тот час же начнут ходить, то все придет в нестроение и как бы в опьянении устремится к погибели. Как во время боли, поражающей телесную голову, необходимо ей сочувствуют и соболезнуют остальные члены, так и когда начальники уклонились ко злу со склонностью к порокам, подчиненные необходимо развращаются вместе с ними"... - Постой, тут что-то про масонов. Это уже по твоей части...Локк, Вольтер, Дидро, Монтескье, Жан-Жак Руссо...Здесь утверждается, что "Декларация прав человека" 1776 года составлена масонами Джеферсоном и Франклином, а лозунг "Свобода, равенство и братство"... - А что с лозунгом? Прекрасный лозунг! - Не мне тебе говорить, сын тьмы, что здесь речь идет о свободе внешней, которая в "лежащем во зле мире" именуется "отвязанностью", когда все решает право сильного - безразлично, верхов или толпы. Следовательно, никакое равенство невозможно, не говоря уже о братстве... А масонство толкует именно о "Всемирном братстве". Соединенные Штаты Европы, потом Соединенные Штаты Мира...Вот твой свидетель, брат Франклин, сказал на 1-м интернациональном Конгрессе масонов в Париже в 1889 году: "Настанет день, когда народы, не имевшие ни 18 века, ни 1789 года, сбросят узы монархии и церкви. Этот день уже недалек, день, которого мы ожидаем. Этот день принесет всеобщее масонское братство народов и стран. Это идеал будущего. Наше дело ускорит рассвет этого всеобщего мирового братства." - Очень красиво! Что тебя не устраивает? Всемирная революция, всеобщее братство - разве это не христианская идея? - Такая идея уже была, когда Вавилонскую башню строили. Всякая дерзновенная коллективная попытка во грехе забраться на Небо - утопия, противоречащая Замыслу. Никакого "всеобщего братства" на земле быть не может в силу человеческой самости и греховности. Жатва Господня - это чистая пшеница, а не сорняки: И сказал Господь: вот, один народ, и один у всех язык; и вот что начали они делать, и не отстанут они от того, что задумали делать. Сойдем же, и смешаем там язык их, так чтобы один не понимал речи другого. И рассеял их Господь оттуда по всей земле; и они перестали строить город. /Быт.11,5-8/. Таким образом, каждая нация, каждый народ несет в замысле свою особую функцию, идею, у нее свой язык и свой путь к Небу. А в день Пятидесятницы, после Вознесения Спасителя, "все они были ЕДИНОДУШНО вместе". /Речь идет об учениках Христовых. Подчеркиваю "единодушно вместе", а не "тела вместе", "умы вместе" или "страсти вместе", как чаще всего бывает на земле/ И явились им разделяющиеся языки, как бы огненные, и почили по одному на каждом из них. И исполнились все Духа Святого и начали говорить на иных языках, как Дух давал им провещевать. Когда сделался этот шум, собрался народ и пришел в смятение; ибо каждый слышал их говорящим его наречием." /Деян.2;1,3,4,6/ Язык Духа и Святости - вот единый язык Неба. - А Иосиф? - Разве он не строил это самое "Всеобщее братство"? - Иосиф-то? Ха-ха-ха! - как бы он сказал. Иосиф строил Антивампирию и ничего больше. "Одна, но пламенная страсть". "Носители государственной власти - враги масонства, так называемая государственная власть более страшный тиран, нежели церковь", - написано в масонском журнале. - Да, это не Иосиф, - согласился АГ. "Только благодаря союзу левых, главной ячейкой которого будет ложь, мы восторжествуем. Мы должны сгруппировать всех республиканцев, радикал- социалистов, коллективистов и даже в союзе с коммунистами выработать программу" /Брат Дельпаш, речь на конвенте Великого Востока/ - Ваши делишки, АГ? А раскол православной церкви? Император Павел Первый и Лефорт были в Голландии приняты в Тамплиеры, начались гонения на православие со стороны масонов-протестантов. И, наконец, отмена ПАТРИАРШЕСТВА. Которое, между прочим, восстановил Иосиф. "Унижая церковь в глазах народа, Петр рубил один из самых глубинных и питательных корней , на котором стояло, росло и развивалось дерево самодержавия"./ Лев Тихомиров "Монархическая государственность"/. - При Екатерине Второй Фармазоны захватили науку в России. Лишь после обличений архимандрита Фотия ложи были закрыты. И первая волна увлечения революцией: "Тираны мира! трепещите! А вы, мужайтесь и внемлите, Восстаньте, падшие рабы! Увы! куда ни брошу взор - Везде бичи, везде железы, Законов гибельный позор, Неволи немощные слезы; Везде неправедная Власть В сгущенной мгле предрассуждений Воссела - Рабства грозный Гений И Славы роковая страсть. Иосиф очень любил эти стихи. За сто лет до революции написаны, между прочим. А вы - "Иосиф, Иосиф"... Ну и крестьянские волнения, декабристы... - Почему же ты не напел Иосифу, что идея монархии - часть Замысла? - Потому что это вовсе не так, - заявил АХ. Даже Иоанна в тесном своем убежище дернулась от удивления, АГ пустил такой клуб серного дыма, что закашлялся, и Яна снова оказалась в осени сорок пятого года. * * * Двойка в тетрадке, жирная, красная, встала на дыбы, как взбесившийся червяк, и я, дрожа от омерзения, срисовываю с нее ряды двойников. Десятки лиловых червяков с завязанными хвостами. Когда я завязываю им хвосты, из- под пера брызжут липкие жирные кляксы - на тетрадку, на пальцы, на платье - они везде, мерзкие лиловые следы раздавленных червяков. Бросаю ручку. Лиловые слезы капают на тетрадь. - Дур-ра!.. раздраженно кривится Люська, - Ме-е... Дур-рында! Во, видала? Люськины двойки тонкие и изящные. Горделиво плывут они друг за другом по строчкам, выгнув грациозные фиолетовые шеи, и это, конечно, волшебство, как и все, связанное с Люськой. А волшебство - всего лишь новенькое дефицитное перышко "уточка", которое забрала у меня Люська, подсунув взамен свое, с разинутым, как у прожорливого птенца, клювом. - Слышь сюда, - Люськины глаза сверкают, горячий шепот обжигает, будто пар из чайника, - Развалины у вокзала знаешь? - Это куда бомба попала? - Ну!.. Там на стройке немцы работают. Взаправдышные. - Врешь! - Во! - блатной люськин жест: грязным ногтем большого пальца чиркнуть по зубам и шее означает самую страшную клятву. Мгновенно высыхают слезы. Немцы... Ужасные человекоподобные существа с окровавленной пастью, клыками и ножом за поясом, созданные грабить, жечь, убивать. Мистические носители зла, вроде Кащея, бабы Яги или Бармалея. Такие, как в книгах, плакатах, карикатурах. Живые немцы... Ой-ей!.. - Сбегаем поглядим? - Да-а, хитренькая... - Вот дурында, мы же их победили, чего бояться-то? Они же пленные! - Они что, привязанные? - Да ничего они нам не сделают, у них же все ружья отобрали, дур- рында. Ну? Уж эти Люськины глаза! Мы крадемся вдоль сплошного дощатого забора стройки, замирая от страха, слышим редкие отрывистые звуки чужой речи. Должна же где-то быть щель! Одна из аксиом, которой мы научились в недолгой своей жизни - заборов без дыр не бывает. Хоть одна-единственная... И когда мы находим эту одну-единственную, из-за угла появляется часовой. Это наш часовой, в пилотке и с ружьем. Он не смотрит на нас с Люськой. Он смотрит на женщину в короткой юбке. Та, чувствуя его взгляд, неспешно проходит мимо, покачивая бедрами. В руке у нее авоська с морковью. - Тю-у! - Чего тю-то? - весело оборачивается она к солдату. - Угостила б морковочкой... - Морковочки ему, много вас таких, - а сама уже остановилась, смеется, и часовой смеется, тянет к себе авоську. - Лезь! - приказывает Люська. - Да-а, почему я? - Дур-рында, я ж тебе, как подруге, чтоб все поглядела... Я караулить буду, - шипит Люська и запихивает меня, упирающуюся, в дыру. Задвигает доской. Дергаю доску - безрезультатно. Люська навалилась с той стороны. - Ш-шш, часовой... Первое желание - плюхнуться на землю и так лежать в по-осеннему редком кустарнике у забора, пока Люська не выпустит. А может, зареветь во весь голос этому самому часовому с ружьем? Он хоть и с ружьем, зато наш, а эти... Я сижу на корточках, одной рукой судорожно сжимая портфельчик, другой прикрывая глаза. Я трусиха, страус. Меня не видно, потому что я сама себя не вижу. От земли пахнет грибами. Они где-то неподалеку, переговариваются. Все же любопытство пересилило. Глянула. Сперва одним глазом, потом двумя. Вот те на! Там, у разрушенного здания, двигались обыкновенные люди. И не как немцы в кино - истерически визжащие, с искаженными лицами, беспорядочно дергающиеся, как марионетки. Эти двигались размеренно и в то же время быстро. Одни что-то размешивали в огромном корыте, другие таскали ведра и носилки, третьи обколачивали цемент со старых кирпичей - и все это деловито, даже весело, подчиняясь старшему с черной повязкой на глазу. Какие же это немцы, это и не немцы вовсе! Наврала Люська. Обычные люди. Мало ли кто говорит не по-нашему? Украинцы, например, грузины. Цыгане тоже не по-нашему говорят... Тот, с черной повязкой, поглядев на часы, что-то крикнул, они расселись мигом вокруг костра, над которым дымился котелок. Мгновенно у каждого оказалось по миске с ложкой, бойко застучали ложки по мискам. Строители перебрасывались словами, пересмеивались... И наш часовой тут же с миской и ложкой, отложил ружье, расположился на травке вместе с этими. И они ружье не хватают, чтоб его убить. Вот он им что-то сказал, они разом загоготали, и наш посмеивался, грызя отвоеванную- таки морковку. - Ну?.. Сунулась в щель Люськина физиономия с косящими от любопытства хищными глазками. И я отомстила. Зашипев на Люську, задвинула доску, сама навалилась спиной. Нет, конечно, никакие это не немцы. Даже обидно. Надо придумать, что бы такое рассказать Люське... И тут я увидела, что к забору, к кустам, прямо на меня идет человек. Один из этих. Долговязый, костистый, в хлюпающих сапогах со слишком широкими голенищами. Цепенею от ужаса и в ту же секунду понимаю, что он меня не видит. Что он идет к забору по своим вполне определенным естественным надобностям. Остается лишь зажмуриться, я - страус воспитанный. Томительно ползут секунды, ползут по голым ногам и кусаются злые осенние мухи. Терплю. Наконец, слышу его удаляющиеся шаги. Но тут проклятая Люська дергает сзади доску, доска скрипит, с треском ломается где-то совсем рядом сухая ветка и... Кто кого больше испугался? Его лицо и шею заливает краска, и я понимаю, что он рыжий, хотя волосы, торчащие из-под смешной, как у гнома, шапки, не рыжие. Зато веснушки рыжие. Потом он улыбается совсем не как немец. Я тоже отвечаю улыбкой. Он спрашивает: - Ты что здесь делаешь? Я догадываюсь, о чем он спросил, хотя не поняла ни слова. Просто именно это спросил бы любой другой на его месте. И ответила: "Просто так". Еще он спросил, кивнув на портфель: - Из школы? И опять я поняла - что ж тут было не понять? Тогда он садится рядом, вытянув ноги в стоптанных сапогах , а потом, спохватившись, спрашивает, можно ли сесть. Я разрешаю. Он достает кисет и просит разрешения закурить. Я опять разрешаю. Удивительно, что я все понимаю, не понимая ни слова! Потом он стучит себя по груди и сообщает, что его зовут Курт. А я говорю, что меня зовут Яна. Он оживляется, что-то мне втолковывает - не понимаю. Тогда он просит у меня портфель и рисует на промокашке девушку на коне. Рисует он здорово. И пишет: "Jana." Пишет он не по-нашему. И я спрашиваю: Вы вправду немец? - Я, - говорит он. - Ты, - киваю я, - Ты разве немец? Да, - отвечает он по-русски, - Я есть немец. Наверное, что-то меняется у меня в лице, потому что он поспешно лезет в карман линялой гимнастерки и достает фотографию женщины с очень красивыми белыми локонами до плеч. Женщина сидит в плетеном кресле под деревом, рядом - конопатая девчонка с мячом, и конечно же она - дочь этого Курта и женщины с красивыми локонами. Девчонка как девчонка, немного похожа на Капустину из второго "Б". Я хочу сказать немцу, что его дочь похожа на Капустину, но пока соображаю, как же будет по-немецки "Капустина", он протягивает мне жестяную коробочку. В коробке белеет кусок сахара. Поколебавшись, беру и говорю "спасибо". Такого куска, если его поколоть, на пять стаканов хватит. Вот так немец! А он рассовывает по карманам кисет, жестянку, фотографию, руки у него дрожат и дрожит голос, когда рассказывает, что дочь его такая же, как я, и дрожат губы, и тут тот, с черной повязкой, что-то кричит, и мой немец мгновенно вскакивает, вытягивается - руки по швам, а потом, так же мгновенно опять присев (слышу, как коленки хрустнули) судорожно прижимает к груди мою голову. Этот запах. Пота, табака, и еще чего-то полузабытого, имеющего отношение к довоенному нашему миру, отцовскому ящику с помазками и лезвиями, куда мне не разрешалось лазить. Лицо немца, впечатанное в серую оправу осеннего неба. Дрожащие губы, дрожащие на побледневших скулах конопатинки, глаза, наполненные влагой, напряженные, немигаюшие, - и вот они тонут, как лодки, захлестывает влага покрасневшие веки-борта... Немец бежит к тому, с черной повязкой, хлюпают на ногах слишком большие сапоги. За забором часовой свистит и орет на Люську. Слышу, как она удирает. Через полчаса, много лет тому назад, не найдя сбежавшей Люськи, я помчусь домой, чтобы сообщить свое потрясающее открытие. Немцы - тоже люди. Они умеют любить и даже плакать, у них тоже есть дети, и они скучают по своим детям. Я лечу как на крыльях, сжимая в кулаке великое доказательство - кусок сахара. Баба Яга обернулась феей, зло - добром. И это добро подарю миру я, Синегина Яна. Коричневая дверь с ромбами, стон расшатанных ступенек, скользят кулаки по дерматину. Испуганное мамино лицо. Выпаливаю ей про немца и вижу, вижу, что с каждой секундой мы все больше не понимаем друг друга, и не знаю, почему - ведь все так хорошо и ясно! Разжимаю, наконец, кулак с "великим доказательством". Мама смотрит в каком-то оцепенении на волшебный кристалл, сияющий белизной в полутьме передней, и вдруг лицо ее искажается, ребро ладони гильотиной обрушивается на "доказательство". Яростно, исступленно топчут его каблуки, превращая в грязное крошево. Вечером, когда стихнет, наконец, мой отчаянный рев, и мы с мамой помиримся и засядем за уроки, я, снова закручивая хвосты двойкам, буду мучительно размышлять - как же совместить мамино ненавидящее: "Они убили твоего отца! А бабушку с дедушкой : Там, в оккупации:" - как совместить это с девчонкой, похожей на Капустину, с его дрожащим голосом, дрожащими губами, с конопатинами на побледневших скулах, с тонущими лодками- глазами?.. Ведь и то, и другое не было ложью - это я чувствовала безошибочной детской интуицией. Как же совместить эти две несовместимые правоты? Смертельная недоуменная обида на саму эту несовместимость, нарушившую гармонию моего тогдашнего мира, в котором зло было злом, добро - добром, и уж если оборачивалось зло добром, то взаправду и насовсем, чтобы все были счастливы, а не топтали это добро каблуками. Воспоминание о крушащих маминых каблуках долго будет мучить, ныть во мне, как заноза, пока однажды не исцелит меня сон, странно чудесный, который я никому не расскажу - ни маме, ни Люське, но который запомню навсегда. В этом детском моем сне все дивным образом переплетется, все станет всем. Там я буду сидеть на коленях отца, на том залитом солнцем довоенном берегу Клязьмы, куда отец однажды возил нас с мамой на мотоцикле с коляской. Но я буду не только мною, но и конопатой девчонкой, похожей на Капустину, и самой Капустиной, а у мамы будут локоны до плеч, потому что она станет и той блондинкой с фотографии, а обнимающий меня отец будет одновременно Куртом, этим моим немцем, и в руке у меня окажется мяч, и тот наш довоенный день станет тем их днем, когда остановилось мгновенье. И дерево, и плетеное кресло, и берег Клязьмы, и жужжащие пчелы будут и теми, и этими. И небо, и облака. И мы все будем радоваться, что все так просто, чудесно разрешилось, и что так будет всегда, и июнь сорок первого никогда не наступит. И запущенный отцом воздушный змей белой печатью скрепит остановившееся время. ПРЕДДВЕРИЕ 7 - Как это "монархии нет в Замысле"? - спросил изумленный АГ, прокашлявшись. - Свидетельствует Первая Книга Царств, глава 10. Внимай, сын тьмы: "И созвал Самуил народ к Господу в Массифу И сказал сынам Израилевым: так говорит Господь, Бог Израилев: Я вывел Израиля из Египта, и избавил вас от руки Египтян и от руки всех царств, угнетавших вас. А вы теперь отвергли Бога вашего, Который спасает вас от всех бедствий ваших и скорбей ваших, и сказали Ему: царя поставь над нами./10, 18-19/ Но я воззову Господа, и пошлет Он гром и дождь, и вы узнаете и увидите, КАК ВЕЛИК ГРЕХ, который вы сделали пред очами Господа, прося себе царя. И воззвал Самуил к Господу, и Господь послал гром и дождь в тот день; и пришел весь народ в большой страх от Господа и Самуила. И сказал весь народ Самуилу: помолись о рабах твоих пред Господом, Богом твоим, чтобы не умереть нам; ибо ко всем грехам нашим мы прибавили еще грех, когда просили себе царя. /12, 17/ И сказал Господь Самуилу: послушай голоса народа во всем, что они говорят тебе; ибо не тебя они отвергли, но отвергли Меня, чтоб Я не царствовал над ними. Как они поступали с того дня, в который Я вывел их из Египта, и до сего дня, оставляли Меня и служили иным богам: так поступают они и с тобою. И пересказал Самуил все слова Господа народу, просящему у него царя, И сказал: вот какие будут права царя, который будет царствовать над вами: сыновей ваших он возьмет, и приставит к колесницам своим, и сделает всадниками своими, и будут они бегать пред колесницами его. И поставит их у себя тысяченачальниками и пятидесятниками, и чтобы они возделывали поля его, и жали хлеб его, и делали ему воинское оружие и колесничный прибор его. И дочерей ваших возьмет, чтоб они составляли масти, варили кушанье и пекли хлебы. И поля ваши виноградные и масличные сады ваши лучшие возьмет и отдаст слугам своим. И от посевов ваших и из виноградных садов ваших возьмет десятую часть и отдаст евнухам своим и слугам своим. От мелкого скота вашего возьмет десятую часть; и сами вы БУДЕТЕ ЕМУ РАБАМИ и восстенаете тогда от царя вашего, которого вы избрали себе; и не будет Господь отвечать вам тогда. /8, 11-18/ - Так что лучший вид правления по Замыслу, как понял Иосиф, - прямое подчинение Богу. О чем мы просим в молитве: "Да будет воля Твоя на земле, как на Небе". Но народ грешен и боится Света, чтобы не обличились злые дела его, и потому предпочитает быть рабом у такого же грешного царя - вампира. И еще запомнил Иосиф: "Если же вы будете делать зло, то и вы и царь ваш погибнете". /12, 25/ Богу угоден лишь царь, служащий Замыслу - умножению жатвы Господней, а не заставляющий подданных служить СЕБЕ и своим вассалам. Свидетель Чацкий по этому поводу сказал: "Служить бы рад. Прислуживаться тошно!" - Ладно, кончай митинговать, - проворчал АГ, дымя серой. - Давай моих свидетелей, а то у тебя что-то все революционеры с нимбами... - Погоди, я по порядку. Надо же разобраться. Свидетель В.А.Жуковский: "Реформация разрушила духовный, доселе нетронутый, авторитет самой церкви, она взбунтовала против ее неподсудности демократический ум; дав проверять откровение, она поколебала веру, а с верой и все святое". - По этому поводу лишь одно уточнение. "Проверять откровение" - кощунство и грех великий, на этом Толстой и споткнулся. Но свидетель Бердяев вполне справедливо замечает: "Когда церковь, как объективация и СОЦИАЛЬНЫЙ ИНСТИТУТ, признается святой и социально непогрешимой, то начинается идолотворение и работворение человека". Потому что в этом случае все грехи и несправедливости священнослужителей в сознании прихожан как бы связываются с Богом. А в "такого Бога" они перестают верить. Свидетель Константин Леонтьев: "Вместо христианских загробных верований и аскетизма явился земной гуманный утилитаризм, заботы о всеобщем практическом благе. Христианство же настоящее представляется уже не божественным, в одно и то же время отрадным и страшным учением, а детским лепетом, аллегорией, моральной басней, детальное истолкование которой есть экономический и моральный утилитаризм". "Ты утаил сие от мудрых и разумных и открыл то младенцам". /Мф.11,25/ Вот уж воистину, - вздохнул АХ, - Кончай дымить, сын тьмы, твои пошли... Тут материалы по Первому Интернационалу. Свидетель Маркс Карл: "Принимая во внимание, что для социалиста вся так называемая история мира означает не что другое, как творчество человека, созидание его рукой, и развитие природы для человека, он, тем, самым, обладает бесспорным доказательством того что и родился он сам из себя..." - Круто! - захлопал в ладоши АГ, - Значит всякий, кто построил дом и посадил вокруг смородину, может считать, что сам себя родил... Замечательно. А дальше-то, дальше: "Человек является высшим существом для человека"... "Коммунисты не проповедуют морали..." "Вследствие мировой войны исчезнут не только реакционные классы и династии, но также и реакционные народы будут стерты с лица земли. И это будет большой прогресс. Они навсегда будут забыты". - Вот тебе и Замысел, - хихикнул АГ, - был народ и нету. На помойку его, реакционного! - А реакционный - это какой? - Да в Бога верующий, а не в "человекобога". Как свидетель Достоевский сказал в "Бесах": "Будет богом человек и переменится физически. И мир переменится, и дела переменятся, и мысли, и все чувства. Мир заполнит тот, кому имя человекобог". - "Богочеловек?" - переспрашивает Ставрогин. - "Человеко