рили с радостью. Общее ликованье и торжество охватило посадский Псков. Всем казалось, что кончено царство неправды и лихих поборов: вот-вот вслед за Федором и друг его, воевода, будет притянут к ответу... Бродячий медведчик Гурка Кострома ввалился в кабак со своим зверем, презирая воеводский запрет. - А кажи-ка, кажи нам, Михайла Иваныч, как богатый гость Федька-вор огребал за соль наши гривны! - на весь кабак выкрикивал скоморох, молодой и кудрявый рослый мужчина в вывернутом шерстью наружу тулупе. Медведь широко расставил передние лапы, словно сгребая большую кучу. Глаза кабацких гуляк с обоих длинных столов были обращены в проход меж столами, где шла забава, многие поднялись со скамеек, чтобы лучше видеть. Раздался смех. - Ишь, тварина разумная, смыслит! - одобрительно заметил кто-то из пьяниц. - Возьми, скоморошек. - Он протянул краюшку пирога. - Спасибо, потешил, Миша! - сказал скоморох и сунул пирог в пасть медведю. - Добрый хозяин всегда прежде скотину накормит, - сказал тот же пьяница. - А как, Михайла Иваныч, Федька - богатый вор ныне тешится? Кое место у вора чешется? - весело подмигнув толпе, снова спросил скоморох медведя. Медведь зарычал, неуклюже потирая передними лапами спину и зад, затоптался, заерзал на месте. В толпе пьяниц поднялся неудержимый гогот. - Ныне чешется! Я б его пуще чесал! - раздались голоса. - Я б его сек да подсаливал! Сколь он соли сберег во своих подвалах корыстью, и ту бы соль ему всю на рубцы бы сыпал! - Куды - на рубцы! Сколько соли он с нас пограбил, то хватит его самого с домочадцами закопать! - И с воеводой вместе и с дьяком!.. - А ну, покажи нам, Миша, как плесковские* мужики плясать пошли, когда государев сыск на Федьку-вора наехал! - выкрикнул скоморох, гулко ударив в бубен. ______________ * Плесковские - псковские (от Плесков - старинное название Пскова). - Опять Гурка-медведчик в кабак влез! - словно только теперь заметив его, крикнул кабацкий целовальник Совка. - Иди отсель подобру... Забыл, как плетьями бит? Али земских крикнуть? - Тебе-то что, Совка, жалко? - вмешался один из пьяниц, увлеченный скоморошьей забавой. - У пчелки жалко, а у меня палка! - сурово отозвался целовальник. - Не тебе за кабак быть в ответе! - Брось, Совка, мы тебе не помеха, а людям потеха, - успокоил кабатчика скоморох. - Мы с Мишей робята добрые: зубы почешем, пьяниц потешим, кошель набьем да тут же пропьем... Кажи-ка, Миша, как надо пить не лукавить, хозяина здравицей славить! - сказал скоморох и кинул кабатчику деньги. - Налей нам по ставушке, хозяин. - И мне ставушку! - протолкавшись с улицы между столами и стукнув по стойке кулаком, громко потребовал известный всему городу пропойца, сын боярский* Михайла Туров. ______________ * Сын боярский - звание, жалованное за ратную выслугу недворянам и сравнивавшее их с дворянами. - Опять, Михал Парамоныч! - укоряюще и тоскливо протянул целовальник. - Вино царское, не мое. Я крест целовал, что безденежно никому не дам. - Не веришь?.. На, на, бери, окаянный! Туров наклонился, живо сдернул с ноги сапог со шпорой и кинул его на стойку. - По-нашему, сын боярский! Лихо! - одобрил один из пропойц, успевший спустить кабатчику шубу, и шапку, и сапоги. - Гуляй, да нас не забудь! В это время дверь кабака распахнулась, и на пороге явился Истома. Он сумрачно осмотрелся по сторонам. - А-а, звонарь-звонарище! Давно не бывал! - встретили его пьяницы. - Знать, богат стал - пожаловал. Ставь, коль на всех! - Разговейся для праздничка! - Что за праздник? Где праздник? - спросил Истома. - А Федору Омельянову шкуру дерут - то не праздник? Пьем во здравье московских бояр, за их правду! - За правду? - громко переспросил Истома. - В том ли правда, чтоб малых хватать да за больших их в пыточну башню тащить? Знать, вся боярская правда для больших... Пусть черт за них пьет!.. А я выпью им на погибель... Эй, Совка, налей! - Истома кинул кабатчику разом все деньги. - Да тем наливай, кто со мной в единой мысли пить будет, - добавил он задорно и позвал: - Давай подставляй кто хошь чарки! Шумный кабак вдруг затих. Гуляки переглянулись, но никто не решился тронуться с места и принять опасную здравицу. - Мне налей! - дерзко раздался выкрик среди пропойц, и старик монах, молчаливо сидевший в углу, протянул свою кружку. Все на него оглянулись. Он был изможден, сед и дряхл, но его глаза горячо сверкали, и голос был не по-старчески тверд. - Нацеди ему, Совка, - велел по-хозяйски Истома. Кабатчик послушно налил чарку монаху. - На чью вы погибель пьете, нечистые души? - вмешался Михайла Туров. - А на твою! - огрызнулся Истома. - На мою - тьфу, пей! Я кому к черту надобен! Ан ты не то кричал... Ты чего кричал? - А то и кричал - не тем судом судят наших злодеев. Нет праведного суда! - воскликнул звонарь. - Ан есть суд на свете! - твердо сказал монах. - Где ж он есть-то? У бога? На небе? - со злой усмешкой спросил Истома. - Бог-то бог, да и сам будь не плох: всем народом судить - то и суд! И пытать принародно - то правда! - ответил монах. - Эх, отче чернец, не лез бы в дела мирские! Чего ты в них смыслишь! Бякнешь себе на голову, - предостерег Туров монаха. - Чернецы не родятся! - запальчиво воскликнул монах. - Я всю Смуту прошел. Не в кабаке, как ты, гремел саблей... об одном сапоге... - с презрением взглянув на пропойцу, добавил монах. - За кого же, за кого ты бился? За Гришку Отрепьева{164}, за самозванца? - допрашивал сын боярский. - За народ! Дворян да бояр побивал! Вот на их погибель и пью! - вызывающе отозвался старик и, высоко подняв, залпом выпил свою чарку. - На погибель! - подхватил Истома и выпил свою. - А ты смелый, старик! - сказал Туров. - Что же ты, Ивашку Болотникова{164}, что ли, прочил в цари? В Калуге да в Туле сидел? - Где сижу, тут во Пскове и ране сидел, - твердо сказал чернец. - Мы ни Шуйского знать не хотели, ни панского самозванца{164}. За город стояли. - А кто, отец, кто стоял? - спросил сапожник Тереша, придвинувшись к чернецу. - Меньшие повстали. Дали колодникам да холопам волю, да и поставили над собой мужика Тимофея... - Кудекушу, что ли, Трепца?{164} - нетерпеливо перебил зелейный варщик* Харлампий. ______________ * Зелейный варщик - пороховой мастер. Зелье - порох. Монах усмехнулся: - Слыхали, стало быть, про него? - Слыхали. Вор был! - громко ответил Туров. - Мужик, а не вор! Воры были такие, как ты дворянин. А он тех воров побивал. Еще тридцати годов тогда ему не было, а далось ему пуще всех; силу взял! - Воевода, да и только! - с насмешкой поддразнивал Туров. - Воеводам указывал, - подтвердил монах. - На место воевод вот таких горьких пьяниц к расправе градской посадил... И сидели! Кабак забыли! Головы светлы стали у всех, глаза ясны, как звезды. Мужики простые вершили суд и расправу над такими вот Федьками... Не Омельянов тогда был, а Трифон Гудов. На площади жгли его огоньком... - Воры грабили по дворам да добро тащили - в том и правда была воровская! - со злобой воскликнул Туров. - Врешь! Корыстников мы дубьем побивали на площади... И дворян и бояр побивали! Рыбницку башню по самые окна мозгами дворянскими позадрызгали... - Отплатили за все неправды, - сочувственно подсказал чеботарь. - Как вот такого злодея прикончат, бывало, на площади, - указал на Турова старый монах, - так все и станут еще дружнее... Вот как оно было... Пьем, что ли, еще? - поощрил Истому монах. - Совка, давай! - приказал Истома. - И я с вами в мысли! - откликнулся сапожник. - Пьем на погибель неправдам! И я! - поддержал Харлампий, подставив чарку. - Давай наливай! - шумно крикнул Истома. Смелые речи монаха всех захватили. Все слушали его, тесно прижавшись друг к другу, прервав беседы и споры, забыв о своих делах. Теперь все взялись за чарки и разом выпили по глотку. В тишине, пока пили, сразу стал слышен мерный, как человеческий, храп уснувшего после чарки медведя. - Куда же девался Кудекуша, деда? - громко спросил скоморох. - Туды и девался, что на кол его посадили! - с издевкой ввязался Туров. - Ан нет! - задорно воскликнул монах. - Хотели такие, как ты, да он клобуком* прикрылся... Поди-ка возьми! - И монах по-детски выставил кукиш под нос сыну боярскому. ______________ * Клобук - монашеский головной убор. "Прикрылся клобуком" - постригся в монахи. - Эх, ныне б такого! - тяжело вздохнул Истома. - Не смутное время! Ныне кто бы с эким Кудекушкой в мыслях был! - возразил сын боярский. - А хоть я! Да сколь хошь людей знаю, что встали бы вас давить! - выкрикнул Истома, забыв осторожность. - По всем городам люди миром подняться на больших готовы. Я сколь исходил по Руси... - подхватил скоморох. Туров вскочил. - А ну, кто пойдет? Кто пойдет? Назови имяны! - подступил он к Истоме. - В каких городах? - обернулся он к скомороху. - Фьтю, фьтю! Куси, сын боярский, куси! - насмешливо зашумели пропойцы. - Н-наз... зови имяны! - с пьяным задором опять повернулся Туров к Истоме. Услышав крики и улюлюканье, пропойцы повскакали из дальних углов кабака и окружили их. Туров об одном сапоге, в распахнутой шубе на голое тело, но с саблей показался смешон. Раздался гогот. - Уйди! С твоей бы рожей сидеть под рогожей... Не лезь! Об тебя руки пачкать... - огрызнулся Истома. Хохот толпы и слова звонаря раздразнили Турова. - Сказывай, кого знаешь в изменной думе, холоп! - выкрикнул Туров, схватившись за саблю и вращая покрасневшими, бессмысленными глазами. - Ох, сын ты боярский, дрянь из дворян! - распалился Истома. - Что как черт за душой пристал! И твою-то душонку выну! Он вскочил, надвинувшись грудью на Турова, и схватил со стола тяжелую оловянную кружку. Злость душила его: ударить и размозжить башку! - В кабаке без побою! - услышал Истома голос кабатчика. - Убью-у! - заревел сын боярский, выдернув саблю из ножен. Люди шарахнулись в стороны, но не успел сын боярский взмахнуть саблей, как оловянная кружка Истомы ударила по голове, повалив его с ног. Истома, не помня себя, опять замахнулся. - Караул! Государево слово! - в страхе зажмурясь, взревел Туров. Истома опомнился и опустил свою кружку, но Туров не видел. - Государево слово! Слово!.. - орал он все громче. Люди бросились врассыпную. Никто не хотел стать послухом* в "государевом слове", каждый спешил скрыть лицо в надежде, что Туров его не запомнит. ______________ * Послух - свидетель. Кабак опустел. Истома стоял, недоуменно озираясь, словно только что проснулся среди кабака, большой и нескладный. Земские ярыжки с улицы вбежали в кабак. Туров медленно поднялся с пола, из рассеченного кружкой лба текла кровь, и он размазал ее по лицу и одежде. - На того бородастого слово, - указал он на Истому. Он оглянулся, отыскивая глазами других, но никого не увидел. Туров кивнул в сторону старика. - И на того... на Кудекушку... тоже, - добавил он. Старый монах сидел неподвижно, положив голову на руки, словно его ничто не касалось и, сам все затеяв, он вдруг уснул. - Эй, старче, чернец! Очнись-ка, отче! - Ярыжка тряхнул старика за плечо. Тот безвольно мотнулся. - Да он помер! Ей-пра! Ей-пра! - забормотал ярыжка, в страхе отдернув руку. - Ей-пра-а!.. Окочурился, братцы! - Жил в клобуке, а помер в кабаке! - подхватил второй ярыжка. - Наперед по себе поминки справил, потом и помер! - заметил первый. - Давай руки, - сказал ярыжка, вынув из-за пазухи веревку. И Истома покорно отвел руки за спину. 8 Расталкивая толпу, тыча в снег суковатой палкой, бабка Ариша пробиралась к пыточной башне. Когда из окошка башни донесся до площади крик, бабка узнала голос Иванки. У нее задрожали ноги, но только на миг, а затем еще упорней она рванулась через толпу и по-хозяйски ударила в железную дверь клюкой. - Где боярин-то царский? - спросила бабка, решительно шагнув за порог. - Куда ты, яга? Аль позвали? - воскликнул караульный стрелец, преградив ей дорогу. - Пусти-ка, малый. Кабы не звали, не шла б! - нашлась бабка и отстранила его рукой. Стрелец был сбит с толку уже с утра всем тем, что творилось: богатый гость Федор, хозяин Пскова, был поставлен под пытку, а посадская мелкота, кто, бывало, кланялся Федору в ножки, теперь нагло лезла его уличать, и сам царский сыщик велел допускать к себе всех... Стрелец пропустил и старуху... Не чувствуя крутизны ступеней, бабка Ариша легко взобралась наверх. Сумерки башни после яркого дня на миг ослепили ее. Все кругом показалось уродливым, страшным. Искаженные рожи мерещились в каждом углу... Около самых дверей при блеске трескучих свечей она увидала своего Иванку: белое тело его, покрытое кровью, иссеченное кнутом, изъязвленное крючьями и каленым железом, вздрагивая, висело у темной кирпичной стены на дыбе... Прямо с лестницы кинулась бабка к почти лишенному жизни телу. - Иванушка! - вскрикнула бабка, схватила повисшую ногу... и отшатнулась: костлявая волосатая нога оказалась ногой Шемшакова. Старуха растерянно оглянулась. Никто не успел ничего сказать, как она кинулась к деревянной кобыле, где тоже белел обнаженный колодник... Старуха узнала Емельянова. Федор под пыткой! Бабка вскипела ненавистью. - Попался, голубь! - злорадно сказала она. - И на богатых, знать, царская правда приходит! Не век тебе кровь пить, ирод проклятый!.. - Она приблизилась к нему. - Сказнит тебя царь, и то правое дело! Спасибо ему ото всех меньших! - продолжала она. - А мово-то внучонка пошто ты губишь?! Чего на него наклепал? Он дите: куды указали насечку секчи, туды он и вдарил. Пошто ж на него плетешь?! Что молчишь, окаянный?! Где малый-то мой?! Тебе за него на том свете... - Цел он, бабка Ариша! - сказал ей знакомый голос. Она оглянулась. Рядом стоял Мошницын. - И ты на него! - повернулась она к кузнецу. - Сам контарь ковал, да и нет, не повез ко злодею. Мальчонку послал!.. А нынче твоя хата с краю! Чаешь, заступы нет у него? Я заступа! - воскликнула бабка, ударив себя костяшками пальцев в грудь. - Ну-ка, старуха! - потеряв терпение, воскликнул палач. Он встряхнул бабку за ворот и отшвырнул ее к лестнице. - Где мой малый? - заголосила бабка и кинулась на палача. - Я тебе за него все печенки, катюга* проклятый!.. - визжала она. ______________ * Катюга - кат, то есть палач. Она внезапно схватила с углей раскаленный железный прут. Палач отшатнулся, невольно прикрывшись рукой. - Пропал палач! - без усмешки, спокойно сказал от стола царский сыщик. - Не трожь-ка, Савоська, старуху. - Слыхал, конопатый пес! - с торжеством заявила старуха, снова сунув к лицу палача все еще не остывший железный прут. - Иди сюда, бешена бабка, - позвал царский сыщик. - Пошто прилезла? Только теперь, увидев его, и дьяка, и подьячих, бабка Ариша, выронив прут, бухнулась на колени. - Князь-боярин, голубчик, - жалобно запричитала она. - Внучка схватили на площади! Не погляди, родимый, что нет у него ни деньги на посул! Ни в чем он не виновен, напраслину наплели... - Постой, старуха. Пустое кричишь про посул. Не емлю посулов! - остановил окольничий. - Кто твой внучок? - Иванка - внучонок... Жил у того в подручных, - не глядя ткнула она в сторону кузнеца, - а он для того контарь сладил, - так же не глядя ткнув в сторону Емельянова, продолжала бабка, - а Иванка контарь повез... - Кудрявый мальчонка тебе внук? - перебил царский сыщик. - Он самый, кудрявый, глаза поднебесны... - И волос кудряв, и глаза поднебесны, - опять перебил окольничий, - да больно язык уж востер. Нынче на волю его спусти, а завтра он снова в тюрьму... - Голубчик ты мой, - завопила старуха, схватив и целуя руку окольничего, - ты только на волю его спусти, а я язычок пришью шелковой ниточкой. Что твоя рыбка станет!.. Окольничий усмехнулся. - А ты, знать, рыбку свою и со дна-то морского достанешь, упасешь от всякой напасти? - сказал он. - Хоть морским чертям, хоть боярам, весь потрох повыдеру с корнем! - воскликнула бабка. - Ох, сама языката! Ты свой бы язык-то ушила!.. И внук, знать, в тебя! - оборвал окольничий и обратился к подьячему: - Слышь, запиши, Алеша, - как его звать-то, парня, - "спустить на поруки бабке"... ...И бабка не шла, словно на крыльях летела домой, как трехлетнего внука, за ручку ведя Иванку по улицам Пскова... Ей хотелось всем встречным, знакомым и незнакомым, сказать, похвалиться, как она вырвала своего любимца из боярского плена. Она успела убедить себя в том, что без нее он был бы замучен страшными пытками... Они возвращались уже по сумеркам. Дома было темно. Дверь оказалась неплотно затворенной, и сторожка настыла. - Бачка! - окликнул Иванка. - Бачка!.. Никто не ответил. Привычно достав в темноте из печурки огниво, Иванка высек огня и заглянул на печку. Там спали только Федюнька и Груня. В прежнее время Иванка и бабка знали, что если Истомы нет дома, то надо искать его в кабаке. Теперь отвыкли от этого. Вина он не пил ни капли... Где он мог быть? Они сидели вдвоем и ждали ею вечерять. Обоим хотелось есть, но они дожидались. Уже наступила ночь. - Куды ж он?.. - сказала в раздумье бабка. Ее перебил стук в оконный косяк. - Бачка! - окликнул Иванка. - Эй, бабка, Иван! - крикнули с улицы. - Звонаря в государевом слове на съезжу стащили... - За что? За что? - закричал Иванка, выскочив вмиг на паперть. Но неведомый вестник уже скрылся во мраке... ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ 1 Дней через пять после пытки Федора Емельянова пронесся по городу слух, что из Новгорода Великого прискакал знатный гость - шурин Федора Емельянова, старший сын новгородского гостя Стоянова. Он приехал, внимая просьбам своей сестры, умолявшей отца и братьев спасти ее мужа. И все в городе поняли, что алтыны и гривны, собранные "меньшими" посадскими, не перетянут стояновских новгородских червонцев. Молодой Стоянов проехал сразу с дороги на Снетогорское подворье, где жили царские сыщики, и там же остановился. Сколько ушей и глаз следили в те дни за каждым движением новгородского гостя и наконец уследили: молодого новгородского богача окольничий принял в своем покое. В ту же ночь Федор был вывезен в Москву тайно, чтобы на него не напала разгневанная толпа псковитян, и молодой Стоянов тоже уехал, захватив сестру. Лавки Федора Емельянова были закрыты... А воеводские слуги начали распродавать по торгам разную рухлядь - корыта, ушаты, сита, оконные рамы, лишнюю сбрую, кареты, телеги... Тогда поняли псковитяне, что они "свалили" не только Федора Емельянова, но вместе с ним и самого окольничего и воеводу князя Лыкова, который потакал во всех воровских повадках Федору. И вдруг в те же самые дни бирючи закричали царский указ об отмене пошлин на соль. Посадские псковитяне радостно передавали друг другу: "Услышал царь наши печали! Дай бог здоровья Томиле Слепому - потрудился своим писанием: не токмо что ирода Омельянова, не токмо что воеводу князь Лыкова с нашей спины согнал - и со всей земли соляную пошлину снял государь по Томилиному прошенью!" Не было человека во Пскове, который не знал бы теперь грамотея в лицо, и при встрече на улице сотни псковитян скидывали шапки, кланяясь своему заступнику. - Велико ли дело грамоту сочинять! - скромно, хотя и с достоинством говорил сам Томила. - Вся сила в единстве, в том, что дерзнули наши посадские за всей державы нужду поднять голос и приписи дать к челобитьицу не устрашились!.. В конце января дошел из Москвы слух о том, что Емельянов в Москве за свое воровство бит кнутом. И в ту же пору въехал во Псков новый воевода, окольничий Никифор Сергеевич Собакин. О нем говорили, что он ставленник боярина Морозова, что он только что пожалован окольничим за какие-то тайные услуги боярину Борису Морозову и прислан "на корм" во Псков, чтобы поправить свою худобу. Бывший воевода князь Лыков успел уже ободрать воеводский дом и распродать по торгам все, чего не стоило вывозить. И псковитяне с тяжелыми вздохами собирали с города деньги, чтобы устроить заново хозяйство, потребное новому воеводе. Вслед за отменой налога на соль, когда царский указ объявил о введении старых пошлин, посадские богачи Устинов, Подрез и Менщиков призвали к себе Томилу. - Слышь, Томила Иваныч, новому воеводе, чай, ведомо, что по твоим моленьям государь согнал князя Алексея и в то место прислал его. Сходил бы ты к новому окольничему поклониться. Он бы твоих советов стал слушать. И нашу, торговых людей, нуждишку сказал бы ему: мы бы трое на откуп взяли градские торга и промыслы, казна бы полней была, и воеводе спокой, - сказал Слепому Устинов. - Вы для своей корысти весь город хотите покабалить, а я тому не пособник, - ответил Томила. - Да и спина болит от поклонов. Кланяйтесь сами. Большие торговые люди решили сами пойти к воеводе Собакину с хлебом-солью просить о том же. Но воевода принял гостей сурово. - Царские нерадивцы вы! Истинные державы губители! С вашим воеводой князь Лыковым старых недоимков эва сколь накопили! А у меня любимцев по городу нет. Три месяца сроку даю. Трудитесь! Кто сколь государю должен, тащите в казну, а кто станет ленив, того пошлю на правеж, батожьем колотить до уплаты... Воевода потребовал у дьяка списки недоимщиков и с радостью нашел в них имена любимцев посадского Пскова, людей, которые подписались под челобитьем на князя Лыкова, и в их числе имя Гаврилы Демидова, хлебника, не уплатившего давних пошлин. Он понимал, что хотя на этот раз должен им быть благодарен за свое высокое и почетное место, но что надо их впредь опасаться, потому что это самые беспокойные люди всего города. Имена Томилы Слепого, Гаврилы, Михаилы Мошницына и попа Якова, чьи подписи были первыми под челобитьем, особенно запомнились новому воеводе, и он жалел, что только один из них был в числе недоимщиков. "На правеж", - пометил воевода в списке против имени Гаврилы, как и против многих других имен почтенных посадских. Хлебника привели к воеводе. Он сказал, что дотла разорен Емельяновым, что у него даже нет лавки, за которую он задолжал недоимку, что торгует он теперь в чужой лавке чужим хлебом и не с чего ему так разжиться, чтобы ныне отдать долги. - А кто челобитную починал на старого воеводу? - спросил Собакин. - Весь город, и я со всеми, осударь воевода, - признался Гаврила. - Грамотен! - протянул с насмешкой Собакин. - А ты б, чем грамоты сочинять на бояр да окольничих, об своем торге лучше мыслил. Вот бы тебя никто и не разорил. А ныне что мне с тобой делать? С меня государь недоимки спрошает... где возьму? Иди на правеж! - Смилуйся, осударь воевода, нечем платить! - взмолился Гаврила. - Не за то, мужик, на правеж пойдешь, что деньги не отдал, а за то, что, дурак, разорился. Не в свое полез - грамоты сочиняешь, - отечески возразил воевода. - Тебе добра хочу - разуму научить, вперед бережливей будешь! Робята, чай, малые есть? - участливо спросил Собакин. - Трое малых, - вздохнул Гаврила. - Ну, как не бить за троих, что их разоряешь! Бог нам для детей богатство дает, а ты порастряс. За то тебе вдвое дадут, - сочувственно подтвердил воевода. ...Гаврила Демидов стоял на правеже у съезжей избы. "Учат нас, дураков посадских, как жить, - думал хлебник с обидой и злостью, - учат нас, что нет у царя праведных воевод. Одного натужишься скинешь - другого посадят злее цепной собаки. Инако жить надо. Инако и ладить надо. Видно, чья сила, того и право на грешной земле. Знать, и нам свою силу копить!" 2 Кузя присоветовал Иванке обратиться к Томиле Ивановичу, расспросить у него, как быть, где хлопотать и что может статься с отцом. Томила узнал через подьячих съезжей избы, что Истому мучили пытками, жгли и что после тех пыток звонарь лежит в тюрьме. - Мыслю я, что теперь его пустят домой, - сказал Томила Иванке. С этого дня Иванка стал ждать возвращения отца. Но шли дни за днями, а Истома не возвращался. Иванка должен был выдумывать всякие штуки, чтобы кормиться и кормить ребят и старуху. К масленой, когда устраивалось гульбище с катанием на санях и с хороводами, Иванка наделал сидений к качелям и с ними вышел на торг, предлагая желающим покачаться. - На масленичну качель заморские седла, под всякий зад, под боярский и подлый! - выкрикивал Иванка. Молодые стрельцы, посадские, дети боярские{174} платили за "заморские седла". И по вечерам Иванка возвращался домой с набитым кошелем. Правда, кошель был набит не золотом - мелкой монетой нищих, словно он собирал, сидя у паперти, но на семью хватало... На третий день масленой с утра Иванка опять отправился на площадь. У места торговых казней палач прохаживался, приготовляясь бить кого-то кнутом. Собиралась толпа зевак, окружая позорный столб возле съезжей избы. Иванке стало не по себе. Торопливо пройдя мимо места мучений, он остановился возле качелей. Еще никто не качался, только начинался торг, и народ сходился понемногу. Вдруг Иванка увидел Аленку с каким-то высоким и стройным парнем. Иванка заволновался: после святок хоть он и не видел ее, но, вспоминая, всегда представлял себя рядом с ней... Ему казалось, что надо обоим лишь подрасти. И вот Аленка уже подросла и игриво смеялась с нарядным чужим молодцом. Она разрумянилась от веселья и что-то шептала на ухо парню. Его лица не видал Иванка. Он только видел, как молодец наклоняется к ней, приоткрыв одно ухо, чтобы лучше слышать свою красотку, и для того лихо сбив набекрень шапочку с бархатным верхом... Иванка осмотрел свой наряд и показался себе вовсе убогим. Он знал, что кузнец, взятый к расспросу по делу о емельяновском контаре, был отпущен тогда же, и то, что он был допрошен под плетью, сделало его невинным мучеником в глазах псковитян. Все шли к нему с сочувствием и заказами, и он стал жить снова богато... Скоморошья ватага, пестрая и крикливая, гудя в волынки, ударяя в бубны, оглушая свистом, ворвалась на площадь и всколыхнула толпу. Высокий малый в широкой шляпе с лентами и бубенцами пробежал, играя в пятнашки с большим медведем. При этом медведь, не поспевая за ним, так сердито рычал с досады, что испугал окружающих, и толпа попятилась на Иванку. Аленка вместе со спутником оказались возле него, совсем рядом. Чтобы обратить на себя ее взоры, Иванка вдруг заорал во все горло: - Седла от недуга, от задней боли, чтобы от качель не нажить мозолей! Седла дешевы, седла заморские для качель! Аленка оглянулась. Оглянулся и спутник ее - это оказался ее родной брат Якуня. Он так нарядился, что было его не узнать... Якуня обрадованно замахал Иванке. Они подошли. Иванка дал им сиденье для качелей и с удовольствием долго глядел, как они высоко взлетали над шумной и пестрой толпой... Когда они, накатавшись вдоволь, пришли возвратить сиденье, Иванка позвал Аленку опять на качели вместе с собой, научив Якуню кричать про "заморские седла". - Ладно, ступай себе, - согласился Якуня и вдруг, как взаправдашний торговец, звонко, заливисто закричал, предлагая седла... Весело рассмеявшись, Иванка с дочерью кузнеца пошли на качели. Иванка раскачивал стоя. Крепкие руки его туго натягивали веревку, и качели взлетали все выше и выше, и Аленка ахала, замирая на высоте. - Не бойсь, не бойсь, ничего! - с довольной улыбкой мужского превосходства бодрил Иванка. И уже их качель взлетала выше других, и все, кто собирался на площади, подымали головы и кричали: - Буде! Уж буде! Сорвешься, пострел окаянный! Иванке казалось, что он летит выше всего мира со своей прекрасной царевной и под ним не простая базарная качель, а ковер-самолет, под которым внизу и моря, и леса, и горы... Гудели литавры, визжали волынки, пели рожки. Веселый спустился Иванка на площадь, и внизу все еще его большой рот расплывался в улыбку. Вдруг в пестрой толпе мелькнуло встревоженное лицо Томилы. Иванка встретился взглядом с его озабоченными глазами, и какое-то смутное предчувствие беды охватило его холодком, а лоб под шапкой покрылся мгновенно выступившей испариной. Подьячий глазами позвал его в сторону, и Иванка шагнул к нему. - Идем живей, - сказал Томила. - Отца на торг провезли кнутом казнить... Эти слова донеслись до Иванки словно откуда-то из колодца, в одно и то же время и отдаленные и повторяющиеся неумолкающим отзвуком, будто гром... Непонимающим взглядом, растерянно посмотрел Иванка на летописца, на Якуню и на Аленку. Словно в тумане увидел он, как скривились в жалобную гримасу сочувствия улыбающиеся губы Якуни и как в расширенных, округлившихся глазах Аленки скопилась теплая влага. Иванка вдруг повернулся и, не сказав никому ни слова, помчался по площади к месту казней... Ожесточенно расталкивал он локтями базарную толпу. От волнения и быстрого бега больно колотилось сердце... У места казни тесной кучкой сгрудился разный народ - зеваки всевозможных чинов и званий. Кнут уже сделал свое жестокое дело. На рогоже, на рыжем, словно ржавом, снегу, у позорного столба лежали два окровавленных неподвижных тела. В большом истерзанном человеке Иванка бы не признал отца: сплошные лоскутья кровавого рваного мяса покрыли его обнаженную спину. У Иванки затряслись губы и побелело лицо. Вид запоротого отца его испугал, особенно потому, что после пыток Иванка уже не ждал для него еще нового наказания... Сквозь скопище ротозеев протолкался Иванка к столбу. - Убили его? - спросил он сдавленным голосом. - Живуч! Очнется! - пренебрежительно ответил приказный. - А ты ему кто? - Сын. - Веди поручных*. Государев указ - "выбить дурь кнутом да пустить на поруки". ______________ * То есть поручителей. - Куда? - в замешательстве переспросил Иванка. В это время к ним подоспел Томила. - Ты, Иван, лошадь скорей ряди. Я тут улажу, - сказал он. Когда Иванка привел лошадь и вместе с Томилой поднял отца, Истома очнулся. - Тише, сыпок, побито все у меня, окалечено... - запекшимися губами, без голоса, пролепетал он. Бабка Ариша охнула горько и больно, увидев Истому. Она сроднилась со всей семьей, и суровый Истома был ей дорог и близок, как сын. Иванка крепился. Когда же бабка послала его за костоправом, выйдя из дому, он не сумел сдержать слез. 3 Когда после пасхи пришло по обычаю переизбирать старшину площадных подьячих, воевода вызвал из них четверых и наказал, чтобы Томиле Слепому больше в старшинах не быть. - Не серчай, Томила Иваныч, - доброжелательно шепнули ему, - тебя не велит выбирать воевода... И, освобожденный от старшинских обязанностей, Томила опять возвратился к столбцам своей "Правды". "Благо, лето настало, - писал он, - пишу без свечи. Ныне свечи - дорог товар на торгу... И войны нет ныне, и урожай дался, а нет никому достатка. Кой черт перед богом за то ответчик? Я человечишко малый, подьячишко на торгу мычусь, и что вижу? Каково житье людям? На хлеб, на сало, на масло, на мед и на все съестное надорожь впятеры. А кто животы хочет продать для прокорма, тому горе: рухлядь, и сбрую, и юфть, и скотину - никто не берет. А лавки в мясном ряду от недосола пыхают смрадом, и рыба стухла. А как вешня оттепель стала, то резь пошла в животах у людей и стали мереть и купцам грозиться, и те, устрашаясь пожара и разорения, бочек до два ста свезли солонины говяжьей и бараньей, да с полста бочек свинины, да рыбы соленой, щучины и лещины бочек с три ста в ямы зарыли за Псковой-рекой, за Любятинским монастырем. Да, сказывают, волки, - а иные мыслят - голодные люди, - те ямы ночью разрыли, и так трижды, покуда кладбищенским камнем заклали, сняв его с дедних могил. А новых могил прибыток в сии дни на всех кладбищах... А ходят к соседу моему, попу Якову, хворые люди от бессольного недуга, что у меньших и худых людей по городу завелся: зубы собой выпадают, а от десен смрад и гной с кровью, а ноги и руки пухнут, и очи ресниц лишились. И лечит поп Яков луком и чесноком - мелко толченый класть за щеку, а кому - с крепким вином пить. Да все же многие мрут. Не тем лечишь, поп! Толченое сердце воеводское пользовать над хворым да настой из печени Федора Емельянова - тогда город здрав будет. А ныне тот изверг назад воротился. Молвят, что палачом бит, а шкура толста и сала много - не прошибешь, и здрав, и богат. Сказывают еще попы, что по грехам господь наказует. Стало, мыслю, что без греха у нас воевода, да гость Федор, да еще не более троих больших посадских... Не тем ли винны мы, что терпим столь долго надругательства! Не за то ли казнишь нас, господи!" Это были душистые, ясные весенние дни. Луга по берегу Великой сверкали золотом одуванчиков и курослепа. Томила нередко выходил со своими писаниями на берег Великой, где год назад так нежданно на его удочку попался налим-великан. Здесь он снова встретил Иванку. Но теперь парень не отвлекал его своей болтовней, а, ревниво оберегая покой летописца, сам следил за его удочками, и если клевала рыба, он подходил на цыпочках, широко и осторожно шагая, молча выдергивал удочку, снимал с нее скромный улов и, насадив наживу, закидывал снова... Когда усталый Томила спрятал столбец, Иванка несмело спросил: - Ныне про что писал? Прочитаешь? А? Он спросил без надежды на согласие со стороны подьячего, но Томила вдруг согласился. При дрожащем свете ночного костра он прочел: - "Услыши мя, государь великий, сердцем зову, услыши. Не мои то речи, царю российский, - речи те из темниц кричат языки заточенных, с мужицких нивок стоном летят они над землею скудной, из могилок сирых да с лобного места плачем и скрежетом, кровь и слезы к тебе вопиют: смилуйся, царь! Бояре взор твой затмили лживыми лицезрениями, слух твой запнули прелестной речью, - отринь, государь, льстивую лжу, услышь правду искреннюю усердного раба твоего! Ей, царю, свет мудрости, устрояй землю по образу благу: холопам и скудным - волю, богатым - суд, сирым отцом стань. Сказано в иноземных писаниях Фомы Моруса{179}*, премудрого мужа, об островах праведных. Правду чти, государь, укажи толмачам своим преложить с латинского языка на русский дивное сказанье сие о государстве Утопском, где всякий всякому ровен и правда божья между горожан. Сотвори по тому сказанию землю Российскую, возвеличи правдою велико имя свое!.. Не отринь молений холопишка твоего, умножь радость людскую и славу божью во человецех, страждут бо люди и мрут и плачут в боярщине и в темницах, по площадям под плетьми и в домишках скудных своих, голодом пропадая без хлеба насущна!.." ______________ * Томаса Мора. Подьячий умолк. - Мыслишь, допустят? - спросил Иванка, глядя в огонь костра. - Куды допустят, кого? - Грамоту до царя допустят бояре? Ты сам понесешь? - Не допустят, рыбак, - грустно сказал подьячий. - Кабы сам понес, то в тюрьме б насиделся и к пытке попал. - А давай я снесу! Томила сложил и спрятал листок. - Молод ты, Ваня. Младости бог светлый разум дает, как денежка нова, а лета протекут - и разом поблекнет... - Не допустят, стало? Боятся они... - задумчиво проговорил Иванка, кутаясь в полушубок от весенней ночной сырости. Он лег на спину, но сон не сходил к нему. Сквозь туманную мглу, витавшую над рекой, он глядел в далекие звезды. - А про что та книга? - спросил он. - Ты сам ее чел? Подьячий вздохнул. - Не по разу, - сказал он. - Великая книга: сказывает, "остров есть в окияне. На том острове все по правде. Живут без бояр...". - Знаю - остров Буян. Бабка сказывала ту басню: живут люди никаким князьям не подвластные, окроме лишь бога! А кто на том острове был? - Заморский был грамотей. - Иван Скоробогатый, заморский купец!.. Да ты слышь, Томила Иваныч, он верно на свете, тот остров, есть? Взаправду есть? - Коли помыслы людские о том зародились, то, стало, взаправду. Первое дело - людские помыслы, Ваня. От помысла стался весь мир; он всему начало... - И то, - согласился Иванка, - чего умыслил, то сотворил!.. Я всегда так - чего умыслю, то вынь да положь!.. Неожиданный оборот Иванкиной мысли смутил Томилу. Он промолчал. - Томила Иваныч, ты спишь? - окликнул Иванка, когда подьячий уже задремал. - Что, рыбак? - А давай мы с тобой умыслим тот остров да в мысли с собой учиним еще... ну... кого бы? - Кого же, рыбак? - А кого? Перво дядю Гаврилу да Кузьку, Прохора Козу, а там и иных приберем... - Ну что же, давай умыслим, - согласился с улыбкой Томила. - Только, чур, уж потом не отречься! Что умыслим, на том и стоять! - Постоим, постоим... Сон долит меня, Ваня, давай-ка спать... Они замолчали. - Томила Иваныч, ты спишь? - окликнул Иванка, но подьячий уже не ответил... Утром проснулись они от дождя, убирались поспешно, и разговор про чудесный остров уже не возобновлялся меж ними... Несколько дней подряд Иванка ходил сюда в надежде встретить Томилу. Мысль о чудесном острове, который прежде был только бабкиной сказкой, а теперь превращался в какую-то хоть и брезжущую в тумане, но явь, не давала ему покоя. Ему уже представлялись величавые очертания зубчатых стен с пушками на широких раскатах, блещущие золотом купола звонниц и грозные башни городских ворот, оберегающих город от нашествия бояр и злодеев. Встретив Томилу в городе, Иванка спросил его, почему он давно не приходил, и летописец ему обещал, что придет. Иванка нетерпеливо ждал встречи и заранее обдумывал разговор про остров Буян. Он пришел сюда спозаранку, надеясь к приходу друга уже наловить рыбешки, чтобы сразу попотчевать летописца горячей ухой. Рыба с утра хорошо клевала, и Иванка успел в своем замысле. Он разжег постер и подвесил котелок. Было около полудня. В этот час рыба клевала нехотя, и Иванка, мурлыча себе под нос какую-то песенку, не обращал внимания на свои удочки... Уха сварилась и распространяла душистый пар, вкусно смешивавшийся с горьковатым дымом костра. Иванка вытащил из узелка кусок хлеба, чеснок и соль в тряпице, которую он развернул, чтобы посолить уху. - Рыбачок, угости ушицей! - внезапно прозвенел над ухом его веселый девичий голос. Иванка от неожиданности выронил соль. Позади него, держа полный подол свежего щавеля, стояла, смеясь, Аленка. - Несоленой по твоей милости садись похлебай! - проворчал он, вдруг по неведомой причине залившись румянцем. - Здравствоваться надо, невежа! - укорила Аленка. - Христос воскресе! - нашелся Иванка и, чтоб скрыть смущение, быстро вскочил, готовый поцеловать ее. - Постой, постой, ведь пасха{181} прошла! - закричала Аленка, увернувшись со смехом. - Пасха прошла, да вознесенья{181} не было. Спроси у попа - можно еще целоваться... - Ну! И вбыль?! А я думала, целоваться повсядни зароку нет, - поддразнила она. - Да ты дубровишься попусту, а сам и не смеешь! - Что ж я, живодавом целоваться полезу? Люб насильно не станешь! - Иванка повернулся к горшку с ухой. - Ты тут пошто? - спросил он Аленку, оправившись от смущенья. - Щавель собираю. - Ты тут одна? - спросил Иванка. - С тобой. Аленка присела рядом. Он снял котелок с огня. Свою ложку он отдал Аленке. Пока она ела уху, Иванка глядел на нее, не скрывая восторга: раз от разу, встреча от встречи она хорошела все больше и теперь была еще лучше, так, что если глядеть на нее долго, то теплая волна приливала к груди и к голове... Аленка потупилась, заметив его взгляд, и темный, вишневый румянец выступил на ее щеках... Она отдала ложку, и он был счастлив тем, что это ложка, с которой только что ела она... Уха казалась ему оттого во сто крат вкуснее, хоть и была несоленой. Аленка, не встречаясь глазами с ним, срывала вокруг себя одуванчики и плела золотой венок. - Кому? - спросил Иванка, чтобы не молчать. - Тебе, Ивушка... "Что за имя придумала! - про себя удивился он. - Век бы слушал. Все кличут Иванка, Ивашка, а так - никто!" Она доплела и надела на голову ему венок. - Какой ты... - сказала она. - Как Иван-царевич. - А ты - как... как... - он не нашел слова, но она поняла без слов, что хотел он сказать. - Ивушка, ты б порядился к кому к кузнецам в работу. Время пройдет, и бачка тебя снова примет. Он баит, ты важным станешь кузнецом, а будешь во всем справно работать, придет пора, бачка меня за тебя отдаст... - просто сказала она, словно оба давно разумели, что это общее их желание. - Он отдаст, а ты-то пойдешь? - спросил Иванка. Она опустила глаза, только тут подумав, что, может быть, и обмолвилась лишним. - Пойду, - тихо призналась она. - Ни за кого не пойдешь за другого? - спросил Иванка. - А ты не посватаешься к другой? - лукаво спросила она. - Мне пошто? Али милее да краше сыщу! - Не сыщешь?! Иванка взял ее за руку. - Яснее солнышка чего искать в небе! - ответил он, сжав ее пальцы, и голос его и сами слова закружили Аленке голову. Сладкое томление охватило ее. - И не станешь искать? - переспросила она, близко заглядывая ему снизу в глаза. Ее лицо оказалось так близко, а взгляд засветился такой теплотой и нежностью, что Иванка только и мог прошептать ее имя. - Аленушка! - выдохнул он и привлек ее ближе к себе. Она прильнула щекою к его плечу и забылась, закрыв глаза. Они сидели молча и недвижно, будто боясь нарушить полуденную тишину душистых лугов или спугнуть разрезвившихся возле самого берега рыбок... Вдруг они услыхали шаги. К знакомому месту Иванкиной ловли шел Томила Иваныч... Аленка вскочила, зардевшись румянцем стыда, и скрылась в высокой траве, пока летописец ее не заметил... И в первый раз был Иванка не рад встретить своего странного друга... ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ 1 Стряпуха Траханиотова давала Первушке пить наговорной воды. Мясник Терешка дробил между обухами двух топоров какую-то кость на лунном свете и бормотал про железные зубы, но ничто не помогло. Первушка маялся дни и ночи зубной болью. Наконец он заснул и поутру проснулся с опухшими глазами, с разбухшей щекой. Он все же исправно оделся, чтобы сопровождать господина в приказ, но окольничий громко расхохотался, взглянув на него. - Пугало! - громко воскликнул он. - Куды я с таким поеду! На смех - с кривой рожей... Он приказал Первушке остаться и взял с собою других холопов. С завязанными зубами, Первушка остался дома. Он ревновал господина: когда был при нем, знал, что он первый среди всех слуг. Но теперь, когда господин уехал с другими, Первушка встревожился: а вдруг с одного раза Петр Тихонович станет считать не Первушку своим самым ближним слугой... И Первому представилось, как зазнается второй конюх Траханиотова, взятый за женой окольничего, Сергушка, если окольничий приблизит его, и как он будет шпынять Первушку, отплачивая за все толчки, тумаки и насмешки. "И трус он, - думал Первушка, - как защитит Петра Тихоныча? Стрелять из пистоля не может, а саблю и вытащить не посмеет, коли что, не дай бог, стрясется". Что стрясется, Первушка толком не знал. За эти несколько лет ему и самому не пришлось ни от кого защищать господина, но в последнее время много шло слухов о том, что беды не миновать. Пушкари, приходившие к Траханиотову по разным своим делам, громко грозились, что бездельный корыстник окольничий скоро получит расплату. Пушкарский голова{184} из Ростова, которому выдал Траханиотов лишь половину жалованья, заставив его расписаться за полное, уходя из приказа и не смея грозить самому окольничему, сорвал злость на Первушке. "Быть тебе с господином всем миром побиту", - сказал он. Тверской затинный голова{184} десять дней назад выскочил из приказа на улицу с воплями: "Грабят! Режут!" А когда сбежался народ, голова громко кричал, что окольничий требует себе четверть жалованья тверских затинщиков. Траханиотов выслал к нему Первушку сказать, что отдаст все жалованье сполна, чтобы пришел он к нему домой. Голова пришел, и окольничий угощал его подобру, как родного отца, до самой ночи. Траханиотов выложил перед ним все недоданные деньги и взял расписку. А когда голова расписался, окольничий в руки ему самому, пьяному, денег не дал, послав с ним для бережения Первушку. Голова упал в корчах с пеной у рта, еще не дойдя до дома, и Первушка бежал от него в страхе, конечно с собой захватив и все деньги. На беду, поутру на улице мертвого поднял один из тех самых посадских, которые были на площади накануне. И когда Первушка еще с четверыми людьми провожал господина в приказ, толпа стрельцов и посадских кричала, называя Траханиотова погубителем и убийцей, и грозилась скорой управой на всех: на Траханиотова, на Левонтия Плещеева - Земского приказа судью, на думного дьяка Назария Чистого, на боярина Бориса Морозова и на больших торговых гостей, начиная с Василия Шорина... Первушка знал окольничего Плещеева, который не раз бывал на пирах у его господина и вместе с ним выезжал на охоту... Верховный земский судья Левонтий Плещеев славился меж народа тем, что умел невинного сделать виновным в страшных, неслыханных винах и заставлял его откупиться от обвинения по дорогой цене. Назарий Чистой, думный дьяк, тоже был в славе среди народа: говорили, что это не кто иной, а он самый придумал налог на соль и первый сумел нажиться на этом бессовестном деле, раздавая по городам соляной торг тем из торговых гостей, кто ему лучше платил. На боярина Бориса Морозова народ был гневен за все, вместе взятые, несчастья и беды, считая его своим злейшим врагом и другом народных обидчиков и губителей, затмевающих светлые очи юного и неопытного царя. С торговым гостем Василием Шориным у москвичей были домашние счеты за правежи, за кабальные записи, за ссуды, выраставшие втрое и впятеро, за пропавшие у него заклады, за высокие цены товаров и просто за то, что он был самый богатый из всех богатых гостей. Озлобление народа было понятно Первушке, и он считал, что в последнее время, может быть, в самом деле московские бояре в корысти своей хватили уже через край... Он видел весь путь своего господина и накоплял себе тоже деньжонок, считая, что после найдет свой безошибочный путь... В недавние дни многие из боярских холопов Морозова, Милославского, Хованского, Пронского, князя Львова подали царю челобитье, прося возвратить им свободу. Один из холопов Морозова предложил Первушке дать подпись под челобитьем. - Пошто мне проситься? - ответил Первой. - В дворянах, холопам, нам не бывать, в больших торговых гостях тоже не быть, а в меньших посадских житье хуже... Упрошу господина, и он меня так пустит на волю, а когда пустит, я ему ж стану и волей служить, - на что мне воля! Но Первушка знал, что среди холопов кипит волненье: съезжаясь со своими господами у знатных домов, собираясь по кабакам, сходясь по торгам и у места торговых казней, отпрашиваясь в церкви, словно бы для молитвы, холопы по всей Москве держали совет о том, что если царь не послушает их челобитья, то разом в одну ночь они перережут своих бояр и сами возьмут волю... Первушка сильно подозревал в измене траханиотовского холопа Сергушку и рассказал про заговор господину, но Петр Тихонович ответил, что все слышал уже заранее от Сергушки. Дня два назад около ста человек боярских холопов были схвачены и кинуты в тюрьмы. Бояре ездили в город с большим бережением, беря с собой только лишь самых надежных людей, и по тому, кого не хватало в охране боярина из привычных слуг и телохранителей, остальные догадывались, что господин не доверяет ему и считает его бунтовщиком. Вот почему особенно неприятно Первушке было остаться дома, когда Сергушка и двое других слуг поехали провожать господина в приказ. Он знал, что слуги других дворян станут о нем расспрашивать - не попал ли он вместе с теми, кого посадили в тюрьму, а Сергушка, вместо того чтобы просто сказать про кривую рожу, станет плести околесицу с прибаутками, намекая на то, что Первушка теперь уже не так-то в чести, как прежде... "Завязать щеку покрепче да ехать, - подумал Первушка, - а коли спросит окольничий, почему приехал, сказать: "Кто тебя убережет, как я? Рожа крива - зато сердце прямое". Простит и рад будет", - решил про себя Первой. Его останавливало лишь то, что знахарь-мясник не велел выходить во двор, чтобы ветром не охватило: "А то и останешься с этакой харей навеки!" Бродя по пустым комнатам, Первушка остановился у веницейского зеркала и взглянул на себя. Красивый малый, он часто любил заглянуть в волшебное стекло, где так четко вставал его собственный облик, но нынче стекло над ним посмеялось, выставив жалкую и противную морду, завязанную по-дурацки бабьим платком сердобольной стряпухи. На макушке торчали длинные заячьи уши. "А что, коли впрямь останусь навеки таким?!" - подумал Первушка. Он зажмурил глаза и загадал на пальцах: ехать - не ехать. Пальцы разъехались врозь, потом сошлись, потом вновь разминулись. "А станет Сергушка вракать, рожу побью так, что будет неделю дома сидеть!" - утешил себя Первой и завалился на постель своего господина, пользуясь тем, что нет никого дома: жена и дети Траханиотова детом жили в деревенском доме вместе со всеми слугами, кроме тех, которые повседневно были нужны окольничему в Москве. Это были Первушка, стряпуха, дворник, ночной караульщик и еще четверо молодых и красивых холопов - конюхов и телохранителей. Сейчас стряпуха ушла на рынок, дворник отправился в кабак, а караульщик днем отсыпался за ночь... Было утро. Первушка не ждал, что окольничий скоро вернется, и мог позволить себе невинную роскошь - поспать на его голубом пуховике, о котором говорили, что он набит чистым лебяжьим пухом... Он задремал, уморенный ноющей болью и душной июльской жарой, еще более нестерпимой от теплого платка стряпухи. 2 Первушка выскочил в сени на дикий, тревожный лязг дверной клямки. - Кого там черт изымает?! - выкрикнул он раздраженно. - Открой, Первуня, - послышался из-за двери робкий и торопливый возглас его господина. Тон был странный и непривычный. Первушка понял, что что-то стряслось, и поспешно скинул запор, при этом подумав, что не успел оправить лебяжьего пуховика... Но вместо окольничего опрометью кинулся в дом какой-то задрипанный, грязный пушкарь. - Куда, куда? Стой! - резко остановил Первушка, схватив его за руку. - Уйди, черт! - рявкнул пушкарь. В грязном, потертом и лоснящемся кафтане, в засаленной шапке и стоптанных рыжих сапогах, с рожей, вымазанной копотью, - это все же был сам Траханиотов. Первушка от удивления разинул рот. - Петра Тихоныч, что с тобой? - прошептал он. Ему показалось, что окольничий пьян - небывалое дело в такой ранний час. - Ш-ш-ш! - шикнул Траханиотов. - Не слышит никто, сударь. Иди умыться... - Не надо. Надень, что похуже, бежим! - в лицо холопу одним духом шепнул Траханиотов, и Первушка заметил, что руки окольничего трясутся... Первушка больше не лез с расспросом. Он запер дверь и бросился к своему сундуку. Быстро выбросил на пол все платье, выбрал самое худое, и все же, накинув его и с завязанными зубами, он выглядел слишком щеголеватым товарищем для своего господина. Когда переодетый Первушка, пройдя на цыпочках весь пустой дом, вошел внезапно в опочивальню, Траханиотов испуганно отскочил от оторванной половины. "Припрятал деньги, - подумал Первушка. - Знать-то, уж дюже неладно!" И сердце его забилось сильнее от ожидания беды. Он сделал вид, что не понял, в чем дело. В котомку за плечи Первушка сунул на случай свой лучший кафтан и нарядную сорочку, на дно котомки припрятал мешок с прикопленными деньгами и захватил каравай хлеба. Они заперли дом и, пройдя тенистый густой сад, перелезли соседний забор. В соседнем дворе на них закричал хозяин домишка, знакомец Первушки, приняв их за воров. Первушка молча ему пригрозил дубинкой, и тот в испуге спрятался в дом... Был знойный полдень. Солнце палило. - Куда? - тихо шепнул Первой. - Куда хошь, только вон из Москвы, - бледными губами прошелестел дворянин. По улице шло и бежало много народу, крича и размахивая руками. Чтобы никто из толпы не узнал Траханиотова, Первушка свернул с Тверской в переулок. Сзади них нарастал шум и говор народного скопища. Раздавались громкие выкрики. Навстречу промчался бегом мужик с ярко-красной периной. Ткань прорвалась на перине, и по дороге за мужиком, будто снег, разлетался пух... Из какого-то дворянского дома с крыльца по-хозяйски сходил рослый детина - скоморох с медведем на цепи - и настраивал для игры дорогие гусли черного дерева, изукрашенные рыбьим зубом... "Покрал гусли медведчик, - подумал Первушка, - разгулялись нынче разбойники да скоморохи. Вишь, степенно как выступает вор, сатанинска закуска!" Первушка ускорил шаги. Дойдя до первого перекрестка, он повернул за угол. Окольничий поспевал за ним. Толпа оказалась со всех сторон: впереди теперь, так же как и за спиной, ревело людское море. Первушка сообразил, бессознательно вывел Траханиотова по привычной дороге к дому думного дьяка Назария Чистого, куда не раз сопровождал окольничего и в гости и по делам. И вот у самого дома Назария оказалась толпа людей. "Горит у Назария", - сообразил Первушка, ища глазами дыма и пламени. Он оглянулся кругом. Из толпы выйти было невозможно - людская волна их захлестнула. - Чего стряслось? - стараясь изобразить простодушье, спросил соседей Первой. - Схоронился Назарка. Шарят по чердаку, - сообщил какой-то стрелец. - Назара побьем, пойдем Траханиотова побивать! - над ухом Траханиотова крикнул посадский. Первушка взглянул на окольничего. Он весь сжался и и стал, казалось, на голову меньше. Яростный вой толпы потряс воздух. Все подняли головы, и Первушка в смятении и страхе увидел, как из слухового окна вверх ногами вытолкнули беспомощного Назария в белой рубахе и синих исподниках. Лицо его было багровым от напряжения, седая борода растрепалась... Он успел, падая, схватиться рукой за карниз и повис над толпой. Из чердачного окошка выглянуло знакомое Первому рябое лицо квасника Артюшки. - Молись, Назарка! - крикнул рябой и ударил Назария по пальцам дубинкой. Назарий разжал пальцы, и грузное тело его рухнуло вниз... Испуганный визг его утонул в реве толпы. Весь народ, что был перед домом, кинулся к тому месту, куда свалился Назарий... Первой увидел, как из ворот волокут Назарьевых слуг, подталкивая взашей, и услыхал, как один из них плачет в голос... Не в силах более сдержать страх, чувствуя, что вот-вот из горла его вырвется предательский крик ужаса, Первушка бросился вон из толпы, как из душной избы на воздух, и, стараясь не припуститься бегом, быстро шагал прочь. Избегая людских толп, они шли переулками. Навстречу сновало много прохожих, иные перегоняли их, громко крича, где и кого грабят и бьют, кого убили... Прозвучало несколько знакомых дворянских имен, и при каждом из них Траханиотов все глубже втягивал голову в плечи, словно взаправду став замухрышкой, отставным пушкарем... На одном из перекрестков толпа остановила окольничего князя Федора Волконского. Он сидел на коне, но коня кто-то держал под уздцы, а самого окольничего, не потрудившись даже стащить с седла, колотили палками по спине, и он только горбился, не отбиваясь. Они вышли вон из Москвы, которая вся звенела набатом{189}. Перед ними через леса и нивы лежала дорога к Троице-Сергиевскому посаду. Они долго шли молча, изнемогая под солнцем и радуясь тени придорожных деревьев... Уже за Сокольниками вдогонку им застучали копыта. Вздымая густую пыль, их нагоняли несколько всадников. Траханиотов скрылся в кустах. От Москвы мчались какие-то мужики, успевшие поживиться добычей. Они сидели верхом на добрых конях, ведя таких же добрых коней за собой в поводьях. "Боярина Морозова кони, - подумал Первушка, узнав хозяина по таврам. - Награбили, сукины дети!" И он пожалел о том, что судьба заставила его волочиться за господином, вместо того чтобы на воле гулять по Москве, как теперь гуляют другие... - Почем конь? - крикнул Первой одному из проезжих. - Три рубли, - отозвался тот и задержался. Это была смешная цена для таких коней, но мужики торопились расстаться с добычей. Первушка выбрал мышастого жеребца из тройки. - Пару бери, - уговаривал мужик, - за пять рублев отдам пару. В Первушке вспыхнула жадность. За пять рублей такая пара! Но он в один миг сообразил, что пара коней ему не нужна. - Куда мне! - воскликнул он, хлопнув себя по заду. - Под одно сиденье да два коня! Мужик со своей добычей, неумело трясясь, умчался вперед. Первушка подвел коня к господину. - Скачи, Петра Тихоныч, - сказал он. - Последние десять рублев дал. Твое счастье! - А как мы на нем вдвоем? - растерянно спросил Траханиотов, боявшийся остаться один. - Денег не было больше, - соврал Первушка, - да мне не беда: холопьи ходилки и так дотопают. Ты садись, а хошь - денег дай, я и другого куплю. Окольничий отсчитал ему из кошеля пять рублей и написал короткую грамотку, прежде чем ехать. - Скорым делом езжай к Илье Данилычу Милославскому, - приказал он Первушке, - а что он отпишет в ответ, то вези к Троице-Сергию. Не любят меня монахи, а больше куда податься! Грязный замухрышка-пушкарь на рослом кабардинском аргамаке голубой шерсти с тавром боярской конюшни Морозова скрылся в пыли дороги... - Эх, ко-онь! - вздохнул ему вслед Первушка и повернул к Москве. Он был доволен, что так легко и с выгодой для себя отделался от господина. Коня было жалко, но Первушка знал, что коня с боярским тавром ему все равно не удержать. К тому же опасная близость Траханиотова связывала его, теперь же он был свободен и отвечал за одного себя... Да и кто узнает его с такой рожей! 3 Первушка вошел обратно в Москву, когда дневная жара начала спадать. Набатный крик по-прежнему раздавался со множества колоколен, но теперь он кричал о другом: повсюду, со всех сторон, вздымались дымы пожаров, и уже издалека пахло гарью. Узкими извилистыми закоулками Первушка пустился к Кремлю, но дорогу ему преградили горящие, стонущие улицы. Горели дома бедноты. Огонь переметывался по соломенным крышам высокими языками. Из низких узких окошек валил густой дым и застилал груды скамей, столов и сундуков, сваленных прямо среди улицы в общую кучу. В одну из таких куч, вырванных из огня, опять залетела искра, и в груде рухляди занялся пожар, который заметили только тогда, когда начали полыхать эти пожитки, с трудом и опасностью спасенные из домов. Люди в отчаянии метались по улице, таща бедный скарб. Какая-то мать кричала с кудахтаньем, словно курица, подавившаяся ячменным зерном; в толпе говорили, что у нее сгорел пятилетний мальчик. Горбун в драной рубахе, бормоча безумные слова, уносил от огня простую, нестоящую скамью... Поп с дьяконом торопились из церкви с иконами к месту пожара... Старик, отважно стоявший с багром среди пламени, увидев икону, оставил свое дело и начал креститься. Дьякон и поп запели молитву, но на попа с разбегу наткнулся мужик с ведром и пролил воду. Он разразился неистовой бранью, как будто именно этим ведром воды он затушил бы пожар, а теперь все добро пропало... Первушка пустился дальше. В узком переулке на него вылетела груженная верхом повозка, запряженная парой. - Берегись! - крикнул возница, взмахнув над Первушкиной головой длинным кнутом. Первушка пригнулся, но в этот миг колесо попало в ухаб, и, накренившись, повозка остановилась. Рогожная покрышка сползла, и под закатным солнцем блеснул золотой оклад огромной иконы, спрятанной на возке среди рухляди. Возница кинулся поправлять рогожу. Первушка узнал его: это был человек Левонтия Плещеева, верховного земского судьи, лучшего друга Траханиотова. - Устин! - воскликнул Первушка, обрадованный, что встретил хоть одного знакомого в этом аду. - Что там? Как там? - Нашего на торг повели - голову сечь, да народ его не дал: отняли у палача и сами же на куски разорвали, - обрадованно сообщил плещеевский холоп, - а твоего-то ищут. Казнить его повелел государь. Артюшка рябой, квасник, его ищет... - Не найти им, - шепнул Первушка. - А ты куда? Устин без слов отмахнулся и крепко хлестнул коней. "Богат будет в деревне!" - с завистью глядя ему вслед, подумал Первушка, поняв, что холоп ограбил плещеевский дом. Он круто свернул к Тверской, к дому Траханиотова, и пустился бегом по вечереющим улицам. От огня и дыма, от толп людских, от телег, сундуков и столов, заваливших дорогу, переулки перепутались. Первушка остановился и оглянулся по сторонам, соображая, куда впопыхах забежал через пустыри, пожарища и задворки. Кругом раздавались крики: "Пожар, пожар!", из ворот, изо всех домов выскакивали люди и мчались вместе с Первушкой. Он снова повернул в переулок, и вдруг ноги его подогнулись от слабости, и тошнота подступила к горлу, словно клубок червей: дом окольничего Траханиотова был объят пламенем, и толпа пропойц тащила со двора посуду, одежду, ковры, выкатывала бочонки с вином и тут же их разбивала. Первушка увидел, как двое оборванных пьяниц дерутся из-за его, Первушкиной, однорядки вишневого сукна с позументом... И он заплакал. Не жалко было ему ни коня, ни однорядки, ни того, что пропали в огне сафьяновые сапоги, куний мех, много цветного платья, нет - на глазах у него погибали несколько лет его стараний, его жизни. Он понял, что не вернуть уже своего нажитого холопьего почета, которого добивался он несколько лет, без порток меся тесто в доме захудалого дворянина, мучась вместе с ним холодом и бесхлебьем и радуясь, как своему, его возвышению. Кругом горели домишки соседей, погорельцы кричали, отчаянно звали на помощь, но толпа зевак праздно и жадно прилипла лишь к одному горящему дому Траханиотова. Жар заливал весь переулок. Дом был охвачен огнем от низа до теремка. Изо всех десяти окон, выходивших на улицу, валил дым, но какой-то неугомонный грабитель еще кидал из крайнего окна узлы с рухлядью в толпу черни, крича приговорки: - Забирай, не жалко! Бери, кому надо! "Ему можно - чего бы мне не поспеть? - подумал Первушка, глядя на смельчака. - Добраться б в опочивальню, да и поднять половичку". Первушка представил себе знакомый кипарисовый ларец Траханиотова, где господин держал деньги и самоцветные камни. Вся жизнь показалась вдруг не такой мрачной. Первушка рванулся через толпу к дому. Огонь уже лизнул косяки окна, через которое малый кидал узлы, но лихой удалец еще подтащил к окну большой голубой пуховик лебяжьего пуха. На этот раз от душившего дыма и жара он не мог вымолвить ни слова. Он молча взмахнул пуховиком, пытаясь бросить его в окно, и вдруг голубой мешок вспыхнул весь сразу трескучим и разлетевшимся в разные стороны пламенем, закрывшим всего человека. - Братцы! Братцы!.. - крикнул веселый смельчак, погибая в огне. Первушку далеко отшвырнула испуганная толпа, и с треском и грохотом рухнули с потолка обгоревшие балки... Высоко взметнулось огромное пламя. Нестерпимый зной заставил толпу отхлынуть... Горел весь ряд улицы. Охапки искр с треском взлетали вверх и гасли в медном зловещем небе. Дышать было больно от жара и едкого дыма. У горящих домов опять так же дико кричала баба. Кто-то зачем-то вопил: "Воды! Воды! По колодцам!" Первушка попятился в открытые ворота чужого дома, пробрался через сад, где под каждым деревом свален был скарб погорельцев и сидели унылые люди, лишенные крова, и наконец выбрался на соседнюю улицу. Здесь дышалось легче, но и сюда доносился крик, грохот, треск, причитания женщин и плач детей. Было светло. Справа, слева, сзади и спереди - куда бы ни оглянулся - везде подымались высокие волны огня. Москва горела со всех концов. Желтая искра упала в солому кровли невдалеке от Первушки. "Займется или потухнет? - подумал он. - Чай, все на пожар убежали, кроме малых да старых". Горький дымный ветер раздул искру в маленький огонек, который, как мышь, побежал вверх, по кромке соломы... "В сей миг я бы мог задушить его шапкой", - подумал Первой. Он вспомнил о том, что в шапке лежит письмо к царскому тестю, ощупал его, поглядел на разгорающийся под кровлей чужого домишка огонь и, махнув рукой, быстро пошел прочь. ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ 1 Среди лета во Псков возвратился Федор Емельянов. Некоторые лавки его открылись еще раньше, почти весь великий пост шел торг, но сам он не сразу посмел приехать после того, как всеми неправдами был выручен из тюрьмы. Некоторое время еще он жил у родных жены в Новгороде Великом. Теперь он приехал во Псков сгорбленный и угрюмый, поступь его стала еще тяжелее, чем прежде, и он злобствовал на всех псковитян. Многие торговые люди приходили к нему по многу раз, но он заставлял их говорить обо всем со своим стряпчим*, а сам никому не показывал глаз. ______________ * Стряпчий - поверенный, кто ведет тяжбы, денежные дела. Торговые люди струхнули: хоть шел слух о том, что Федор в Москве на площади бит кнутом, но битый Федор был не менее страшен посадским, чем Федор небитый. Хлебник Гаврила, столкновение с которым родило посадский извет на Федора и на воеводу, стал Федору смертельным врагом. Он превратился в олицетворение непокорного посадского Пскова. Правда, Гаврила был теперь разорен. Он, как простой приказчик, торговал хлебом в чужой лавке. Но Федора беспокоил этот нищий враг... Емельянов смял бы его и добил, если бы был по-прежнему силен, но самому ему приходилось заново начинать торговые дела - за время, пока он был в Москве, помещики, у которых скупал он товары, начали торговать с другими купцами: псковский гость Устинов закупил у них заранее мед, воск, масло и шерсть. Другие тоже расширили скупку: Семен Менщиков и Леванисов скупали сало, скотину и кожи. Собственный тесть Емельянова, новгородец Стоянов, пользуясь отсутствием зятя, захватил хлебный торг, а псковские монастыри и десяток мелких купчишек забрали по Великой и Псковскому озеру скупку всей рыбы. Федор понимал, что для похода за новыми барышами надо прежде всего стать снова на крепкие ноги, а для того не миновать добиваться дружбы с воеводой Собакиным. Но новый воевода боялся Федора, зная, что его предшественник за свою дружбу с Федором поплатился воеводством. Он знал, что народ ненавидит Федора, и потому все дела старался вершить без него. Однако самому воеводе, да и псковским дворянам было не обойтись без купцов, и они стали прибегать в делах к другому богатому гостю, лезшему в гору, - Ивану Устинову. Федора мучила ревность - он не хотел уступить Устинову первого места в торговых делах. Но что он мог сделать без воеводы и без дворян? Шли недели, месяц и два, как Федор возвратился во Псков, а дела его не улучшались. Все меньше покупал он, меньше продавал, и на Немецком дворе иноземцы уже не раз прерывали беседу с Федором, увидев, что ко двору подъехал приказчик Устинова... Подходили осенние сроки платежей за товары, взятые в прошлом году, и Федору в первый раз в жизни пришлось просить об отсрочке... Еще немного - и страшное слово "правеж" войдет в дом Федора, недавно бывшего хозяином города. Дела Емельянова могло поправить только одно: если бы удалось немедля порядить какой-то неслыханно выгодный торг и быстро разжиться, так, чтобы расплатиться со всеми долгами. Тогда можно было бы заново брать в долг товары и торговать... И в первый раз обратился Федор к Филипке: - Филипп, ссуди, брат... Вишь, беда на меня пришла. Оправлюсь - сторицей воздам, сам знаешь. Вовеки тебя не покину - вместе в беде, вместе и в радости. - Отколь у меня деньгам быть, Федор Иваныч! У меня сам знаешь, не деньги - деньжишки. Девок замуж отдам - и сам хоть по миру побирайся! - прибеднялся Филипка. - Как я тебе девичьи деньги приданые дам? Не на торг тебе выйти летники да сарафаны нести продавать: смешно и зазорно!.. Советом добрым тебе пособить могу, Федор Иваныч. Бог мне хитрость послал на советы. Себе ничего исхитрить не сумел во всю жизнь, а тебе пособлю, я чаю... Емельянов знал, что у ростовщика Филипки есть деньги, но сделал вид, что поверил в его бедность. - Что же за золотой совет ты мне дашь? - спросил он. И Филипка, понизив голос, поведал Федору тайный замысел. В первый миг Емельянова бросило в жар и холод от страшной выдумки. - Отойди, сатана, не блазни! Аль тебе и кнута и дыбы - все мало? Да с тобой тут не только тело - и душу погубишь! - А хошь спастись от греха, то раздай все богатство бедным. В Писании сказано: "Легче вержблюду пролезти в игольное ушко, чем богатому в царство небесно", - с насмешкой ответил Филипка. Две недели спустя Емельянов сдался соблазну, и к осени Филипка Шемшаков для него скупил от разных посадских хозяев три псковские торговые каменные бани. Став их безраздельным хозяином, Федор тотчас поднял в них плату по полденьги с человека. Две-три недели Федор получал с бань огромный доход, но понемногу доход прекратился, и Федор узнал, что все домашние бани в городе топятся ныне уже не только по субботам, как было всегда в обычае, а круглые сутки по всем дням недели. И вдруг погорела в Запсковье черная банька посадского Мишки Козыря. Еще через день сгорели баня и дом у Георгиевского с Болота попа, и поп Яков, задремавший в предбаннике после пара, едва успел выскочить вон. В ту же ночь загорелась баня у стрельца на Полонищенском конце города, и от нее сгорел целый десяток стрелецких домов. Во время пожара погибли старуха и двое ребят. Воевода отдал указ, который прочли по торгам: "...Всяких чинов людям бань бы отнюдь больше раза в неделю не тапливать и никого бы отнюдь, кроме своих домочадцев, в те бани не впускивать, а у кого на усадьбах и во дворах своих бань не устроено, тем бы мыться в торговых каменных банях, кои от пожара устроены бережно. А которые люди воеводскому указу учиняться сильны, и на тех будет пеня великая да их же велено бить батогами". Прошло несколько дней, и в Запсковском конце запылала средь белого дня набитая до отказа людьми последняя деревянная торговая банька... По морозу бегали два-три десятка голых людей, друг у друга из рук вырывая рубахи, порты и шубейки... 2 Указав никого не впускать, Никифор Сергеевич Собакин ввел в свою горницу в съезжей избе Федора Емельянова и затворил глухую дубовую дверь, обитую войлоком, чтобы было не слышно чужим ушам, о чем, с кем говорит воевода. - Садись, - строго сказал Собакин. Стряхнув на пол капли с широкой шубы, Федор откинул ее на плечи, сел на скамью. Он чувствовал себя победителем: в первый раз за все время новый воевода позвал его сам и он явился не как проситель, а прежней твердой, тяжелой поступью. Так, бывало, входил он и к князю Алексею - как равный... Сев на скамью, не спеша он отер платком блестки инея с усов, бороды и бровей... - Мороз, - сказал он. - Что "мороз"! Пошто столько бань горят?! - неожиданно резко и в лоб спросил воевода. На мгновение Федор опешил, но тут же нашелся. - Надо быть, много топят - мороз! - не глядя в глаза воеводы, спокойно ответил он. - Я те дам "много топят"! - воскликнул Собакин, придвинув лицо к лицу Федора и брызжа слюною. - Отколе пожары?! Кто жег?! - Да ты не кричи, сударь воевода, - степенно сказал богач. - Мне почем знать беды чужие! Ты б хозяев спрошал, кто пожег... - Вот хозяева что пишут - гляди! - Собакин схватил со стола и сунул Федору под нос мелко писанный длинный столбец. Емельянов, далеко отставив от глаз, стал читать, шевеля губами. Это был извет воеводе на него самого, Федора, извет, обвинявший его в поджогах бань. В конце были смело поставлены рядом две подписи - Томилы Слепого и хлебника Гаврилы, а за ними добрая сотня прочих посадских имен... Когда Федор поссорился из-за банных пожаров с Шемшаковым, то Филипка божился, что нет его в том вины и он сам про то ничего не знает... А теперь вот извет!.. Собрав все спокойствие, он читал подчеркнутые воеводским отточенным ногтем дерзкие строки: "А он, Федор, ведомый городу вор и мы на него нашли правду у государя в Москве и он пытан и бит на торгу кнутом и ты б, осударь воевода, его указал снова пытать в разбойном пожоге и бань и домов... ...А ты не укажешь - пойдем опять всем Псковом в Москве искать правды у государя", - заканчивался извет. - Князь Лыкова воеводу сгубил ты своей корыстью, - шептал Собакин Федору, - а теперь на меня весь город вздымаешь! - Спужался ты их, сударь воевода, - ядовито сказал Емельянов, прочтя столбец. - Они тебя эдак: "коза-коза!" - он по-детски выставил пальцы "козой", - а ты и взаправду помыслил, что забодает... А ты б им обратно: "коза-коза!" - да боднул бы... То враз бы все по домам сидели да ели бы пироги с калиной... Чьи бани опосле указу сгорели, ты б их призвал бы на съезжую да батожьем, да плетьми!.. - Учи! - недовольно одернул Собакин. - Попусту ты, воевода Никифор Сергеич, сердце тревожишь, ан баньки доходу дают... Глянь, какова жуковинка*. Да нет, ты на пальце глянь... на своем... Не кобенься!.. Да вздень, вздень, да к свету! - между тем уговаривал Федор, таща за рукав к окну Собакина и показывая ему перстень с большим самоцветным камнем. ______________ * Жуковина - перстень. Воевода искоса взглядывал на подарок, как вдруг Емельянов осекся, увидев через рябое стекло толпу, подходящую к съезжей избе. - Эй, приказные крысы, давай воеводу! - кричали в толпе, уже подошедшей вплотную к крыльцу. Воевода шарахнулся от окна, торопливо и судорожно, словно улику в разбое, оттолкнул от себя перстень, и, звеня, он отлетел в дальний угол. - Гляди, проклятый, весь город вздымаешь ты на меня! Гляди, окаянный, - то бани твои!.. Только крикнут тебя отдать - и отдам, мне что за корысть быть с тобой в ответе, - в испуге шептал воевода, разом припомнив все мятежи, все расправы, что были по городам прошлым летом. Хоронясь за морозный узор на стекле, чтобы не быть заметным, Федор поглядел в окно: кой-где в толпе были видны длинные жерди, кой-где стрелецкие бердыши. - Воеводу подай! Воеводу!.. - кричали на улице у крыльца. Послышался стук в дверь. - Никифор Сергеич, голубчик, уж я отплачу, - шептал Федор. Тревожный стук в дверь повторился. Федор согнулся и вдруг на карачках полез под стол. Собакин торопливо одернул скатерть, чтобы скрыть Емельянова под столом. - Кто там? Кто? - спросил он. - Никифор Сергеич, - послышался осторожный голос дьяка, - посадски налезли, тебя зовут. - Чего ж не сказал, что дома сижу? - с раздражением воскликнул Собакин, скинув крючок и впустив дьяка. - А конь у крыльца! Кто поверит! Злы: сами пошли бы искать... Ты лучше выдь, - посоветовал дьяк. - Чего кричат-то? - Срамно сказать, - прошептал дьяк, - сынок твой, Василь-то Никифорыч, девку на улке поймал да к себе увез. Управы твоей на сына, вишь, просят... Дьяк отпрянул: воеводский тяжелый широкий стол с треском сдвинулся с места, качнулся, и, сдернув скатерть, из-под него без слов полез Емельянов. - Пыль бы велел под столом обместь - срамота! - напоследок съязвил он. - Самому теперь туды лезти, измажешься весь!.. Уничтожающе он взглянул на воеводу и на дьяка и с поднятой головой смело вышел из воеводской горницы, на ходу отряхивая шубу. - Выйти, стало, к ним? - беспокойно спросил Собакин дьяка. - Надо выйти, чего собак-то дражнить! - подтвердил дьяк. - Да ты не спеши, пождут, - успокоительно сказал он, заметив тревогу Собакина, - ты прежде в чувство приди. Собакин перекрестился, кликнул двоих дворян, чтобы выйти посолиднее - не одному, а со свитой, поправил шапку и принял величественный вид... - Скачи, Иван Чиркин, к сыну Василию, вели ему девку посадску отдать да вези скорым делом сюда... Двоих подьячих возьми... - приказал воевода одному из дворян. - Да стару бабу какую ни есть прихвати, чтобы не было девке одной зазорно, - крикнул вдогонку дьяк. 3 Когда воевода вышел к народу, гомон и крики раздались с такой силой, что не было слышно голоса молодого подьячего, объявлявшего, что воевода послал за похищенной девицей гонца. Впереди стоял высокий, широкоплечий хлебник Гаврила Демидов, рядом Томила Слепой, старшина кузнецов Мошницын, а за ними бессчетно народу. Собакин сам не успел сказать слова, когда старшина кузнецов Михаил Мошницын кинулся на крыльцо с кулаками. Кузнеца схватили товарищи из толпы. Дворяне, прикрыв собой воеводу, шагнули на всякий случай вперед и спустились ступенькой ниже... Кличка Васька Собакин-сын раздавалась запросто... Толпа уже не стеснялась воеводы. - Посадский люд, помолчали б, и вам воевода скажет! - стараясь перекричать толпу, надрывался голосистый подьячий. - Пусть воевода молчит, а мы ныне скажем! - дерзко выкрикнул из толпы мелкорослый седой и оборванный старикашка. Собакин понемногу осмелел. Он отстранил дворян и сам сошел на ступеньку ниже, ближе к народу. - Посадский люд! - крикнул он, и все стихло. Толпа прислушалась. - Вы управы на сына мово, стольника, на Василия, хотите? Он-де озорство чинил... И я вам управу дам... - Батожьем, как иных! - задорно крикнул опять оборванный старикашка, перебивая Собакина. - Дворян батожьем не секут повсядни. Мой сын - царский стольник, - возразил воевода, - а накажу батожьем, коли виновен... А ту вину у девицы спросим... Чья дочь девица? - Мошницына! - крикнули из толпы. - Коли скажет девица, что сын мой ее позорил, нечестье нанес, убыток какой в девичьем хозяйстве, - ей веру дадим и сына жалеть не стану, хоть дворянин... А скажет девица, что шуткой увез да худа над ней не чинил, то ему по-отецки велю вперед озорство унять, а на том покончим, - пообещал Собакин. - Хитер воевода! - крикнули из толпы. - Какая же девка позор на себя наскажет? Кругом пошел гул. Одни засмеялись, другие зароптали с угрозой. Кузнец снова рванулся из рук державших его людей. - Глумишься! - хрипло выкрикнул он. - Чего же ты хошь? - спросил Собакин. - Сыск я, что ль, наряжу над девичьей честью? Не воеводское дело! - Ваську из города вон! - кричали сзади. - Пускай, воевода, твой сын отъедет из города. Обид учинил он много, - сказал Томила Слепой, смело шагнув к воеводе. - Отъедет - и тише станет в посадских. - А то и сами угоним! - выкрикнул хлебник Гаврила. Из съезжей выскочил бойкий подьячий. - Девка приехала! - крикнул он, подскочив петушком. В толпе тут и там засмеялись. Кузнец снова рванулся, но его удержали. Аленку доставили с черного въезда в приказную избу. Чтобы не смущать ее перед толпой, в избу послали Томилу Слепого, Гаврилу-хлебника и одного из дворян. Толпа ждала затаив дыханье. На чью-то грубую шутку никто не ответил. Из уважения к кузнецу, к его обиде, кругом молчали... Наконец на крыльцо вышли посланные толпы вместе с женщиной, сторожихой съезжей избы. - Напугали голубку, трясется вся, плачет. Сказывает, стольник с дворяны ее заставляли плясать, - вишь, хмелен был, - пояснила толпе сторожиха. - Она ему: "Пост! Грешно!", а он ей: "Пей вино да пляши!", она: "Пост!", он: "Пляши!" Она - в слезы, а он: "Не станешь вина пить, плясать - и домой не пущу!.." Того только и было. А обиды иной, спаси бог, не чинил. Чести не нарушил девичьей... - докладывала толпе сторожиха. - Она того и не ведает ничего! - на всю площадь шепотом добавила она. - Слыхали, честной народ? - прервав словоохотливую свидетельницу, громко сказал воевода. - Стыд на моей голове: посадского мужика девица благочестива и пост блюдет, а мое дворянское порождение, сын воеводский, вина налакался в пост и с утра хмелен! Ныне же его ко владыке пошлю, пусть покаяние наложит... - Из города вон его гнать - то ему покаянье! - настойчиво крикнули из толпы. - Давай мою дочь! - глухо сказал кузнец, словно опомнившись наконец, и шагнул на крыльцо. - Что же, тебе на позор сюда, что ли, ее приведу?! Дома дочь твоя, - возразил воевода, - с честью домой повезли. Две дворянские жены провожать поскакали, а что за обиду хошь - сам опосле мне скажешь, и я к ответу по правде готов... - Не торгую посадской честью! - громко сказал кузнец. - Дорог товар, и тебе с сыновьями его не купить, будь ты... тьфу!.. - Мошницын плюнул и двинулся прочь сквозь почтительно расступившуюся толпу горожан... 4 Василий Собакин спешил уехать из дома. Он велел холопам своим собираться на травлю лисиц и уже обрядился к охоте, когда, въехав во двор, воевода велел запереть во рота и собак возвратить на псарню... Сын столкнулся с отцом в дверях... Воевода с минуту глядел на сына. Тепло одетый, с украшенной плетью в руках, в валенках, в шубе и шапке, тот весело и нахально ухмыльнулся воеводе, но воевода успел заметить, что в полухмельных навыкате серых глазах его сына смешались лукавство и страх, который прикрыл он ухмылкой. Не помня себя, воевода пнул сына ногою в живот. Васька вскрикнул, скорчился и присел. Жалкий вид его распалил отца. Воевода схватил из рук его плеть и стал сечь, весь упившись силой ударов, мстя за свой страх, за тревогу и унижение перед толпой... - Ой, убил! Ой, убил! - кричал Васька. Слуги скрылись, словно не слыша всего, что творится в доме, кроме мамки, стремглав помчавшейся к Марье Собакиной умолять о защите питомца... Старуха, забыв полноту и возраст, неслась через весь многокомнатный воеводский дом. - Никифор Сергеич! Никифор!.. - кричала она, желая остановить сына. Воевода не слышал. Не смея к нему подступиться, боясь быть задетой плетью, старуха плюхнулась на пол и завопила так, словно плеть воеводы падала на нее самое... - Чего ты, матушка, воешь? - повернувшись, спросил Собакин. - Полоумный ты, сына погубишь! - ответила мать. - Вставай! - приказал воевода Ваське и, сняв меховую шапку, отер пот со лба. Васька встал. - Шуба крепка. Попусту силу терял лупить! - с досадой сказал воевода. - Где же крепка? Ишь, суконце-то... вдрызг! - возразил Василий, скинув и разглядывая шубу. Воеводский сын знал, что теперь уже Никифор Сергеич будет только браниться, но воли рукам не даст. - Кабы шкуру твою так подрать! - сказал воевода, с сожалением взглянув на исполосованное в лоскутья сукно. - Было бы за что! За посадску девчонку, добра-то! - нахально огрызнулся Василий, глядя в карманное зеркало на подбитую и опухшую скулу. - Федоска! Холодной воды! - крикнул он. - Не за девку, болван, а за то, что весь город вздымаешь, - сказал воевода, еще не вполне отдышавшись. - Кабы ты знал, что трапилось... - И ведаю все, - возразил Василий, прикладывая медное зеркальце к подбитому месту, - воевода, окольничий царский, посадских спужался - то и трапилось... Тьфу им! А я не страшусь. Каб я стал воеводой... - Себе на беду! - перебил Собакин. - Такой, как ты, в воеводах не усидит, живо голову сломят... - Не пикнут! Чтоб к съезжей избе пришли скопом?! Да я б им всем тут же по пять шкур на месте спустил... А ты и распелся: "Сына велю батожьем..." Да как ты смел дворянина меня позорить?! Не кой-чей сын - воеводский! Я б на тебя государю писал челобитье... Ты дома дерися - тут воля твоя, к тому и отец, а то "батожьем"!.. - Как хошь, Василий, во пьянстве тебя перед городом обличили, - сказал в заключенье отец, - я посулил ко владыке тебя послать. Хошь не хошь, а ныне молись: ко всем службам в церковь ходи. Воеводско должно быть верно слово... - Сейчас в монастырь постригусь! - усмехнулся Васька. - Постригаться как хошь, а молись безотменно, то мой воеводский указ - нарушать не моги... Васька пожал плечами. - Битую рожу всем напоказ понесу - воеводе хвала от посадских! - Как рожа пройдет, тогда, - сдался воевода. 5 Через неделю Василий Собакин, не смея нарушить приказ отца, начал хождение в церковь. Но вместо того чтобы мирно ходить ко всем службам в собор, он заладил в разные церкви по разным концам Пскова, повсюду стараясь прийти с беспорядком и шумом и показать посадским, что он не боится угроз. В субботу ко всенощной он появился с двоими холопами в Пароменской церкви возле плавучего моста, где дослуживал звонарем Истома. Шумно ввалившись, они, словно случайно, влезли на женскую половину. Они шептались, посмеивались и вызывающе толкались локтями. Был канун праздника. Богомольцы стояли со свечами. Васька Собакин носом искусно тушил у себя свечку и поминутно ее зажигал то у одной, то у другой из невольных соседок... Молодой посадский парень, протискиваясь через толпу, дерзко толкнул воеводского сына. Холоп Федоска хотел ему тут же влепить тумака, но Василий его одернул. Оправив огонь лампадки, поставив свечу перед иконой, малый, возвращаясь к выходу, снова толкнул воеводского сына и вместе его холопа Федоску. Второй холоп Васьки тут же успел подставить ему в толпе ногу, парень споткнулся. Фыркнули две-три посадские девушки, и смущенный подросток скрылся. Церковная служба шла своим чередом. Били поклоны богомолки. Подражая им, мирно крестился Васька с холопами, тихо качались желтые огоньки свечей. Священник читал Евангелье в общей молитвенной тишине переполненной церкви, когда посадские богомолки, ближние к воеводскому сыну, стали тревожно понюхивать душный, напитанный запахом пота и ладана воздух и уже беспокойно искали глазами - кто горит, от кого пахнет жженым тряпьем... Когда в церкви стояли все со свечами, нередко случалось, что кто-нибудь ненароком подпаливал волосы или платье соседа... Воеводский сын тоже тянул носом воздух и морщил нос. Богомолки ощупывали себя и друг друга... Наконец, по примеру соседок, Василий Собакин ощупал себя, оглянулся за спину, вдруг быстро сунул руку в карман и с громким ругательством дернул ее назад. Произошло смятение... Воеводский сын попытался снова залезть в карман, но снова обжегся, хотя на этот раз ему удалось выбросить из кармана два-три горящих уголька. Угли упали в толпу. Женщины ахнули и отшатнулись в сторону. Священник умолк и глядел изумленно на середину церкви, где толокся смятенный народ. Василий Собакин вместе с холопами бросился к выходу, но тесно сбившиеся прихожане, не зная, в чем дело, не сразу освобождали им путь, а они, не догадываясь скинуть горящее платье, с руганью, суетливо и бестолково проталкивались локтями, вызывая общее возмущение. Едва воеводский сын с бранью вырвался из дверей на паперть, кто-то с криком "Пожар! Пожар!" выскочил из темноты кустов и окатил его полным ведром ледяной воды... Он скрылся снова в сумраке с такой быстротой, что ни сам Василий Собакин и ни один из его холопов не успели опомниться... Кучка людей выбежала из церкви за Собакиным-сыном. Они до упаду хохотали над промокшим молодчиком, глядя, как он, жалкий, растерянный, старается скинуть мокрое и все еще дымящееся платье. - Не лезь в Завеличье! Гляди, мокра курка, вдругорядь хуже будет: и вовсе спалим! - громко кричали посадские парни. Собакин с холопами, вскочив на коней, ускакали... 6 Когда Томилу Слепого постигла воеводская опала и, вопреки обычаю, Собакин вмешался хозяйской рукой в земские выборы, чтобы не допустить Томилу к старшинству, Захарка - Пан Трык - встревожился за себя: "Посылает мне бог учителей - за батькины грехи, что ли! Одного - на дыбу стащили, другого - в старшины обрать не велят... - размышлял Захарка. - Научишься от такого, а воевода служить не примет - скажет: яблочко от яблони недалече падает!" Меж тем, оставшись без отца, Захарка нуждался в заработке. Он не любил и не умел терпеть лишений. Чтобы жить в довольстве, он думал жениться на девушке из дворянского звания - Аксюше, дальней родственнице псковского стольника Ордина-Нащекина. Мать Аксюши, дворянская вдова, жила в доме стольника ключницей, а сама Аксюша была крестницей стольника Афанасия Лаврентьевича. Уже года три Захарка ходил к ним в дом, и его привыкли считать женихом Аксюши. Захаркина мать не раз говорила о том, что стольник не поскупится за крестницей дать приданое, и Захарка мечтал, что после женитьбы заведет себе новенький домик и сад, оденется щеголем да прикопит деньжонок, а там, глядишь, при удаче сумеет, как Шемшаков, давать деньги в рост и жить припеваючи. Будущая теща полюбила Захарку, по воскресеньям радушно кормила его пирогами, ставила всем в пример его скромность и рассудительность, вежество, прилежанье и ум. Но условием замужества дочери хозяйственная вдова считала успешное начало службы. - Не богата я, на век дочь не смогу обеспечить кормом, а мужа уж присмотрю ей такого, чтобы сам сумел накормить, обуть-приодеть. Аксюша моя хоть не белоручка, да голодом не сидела: и пирожка, и пряничка, и леденцов, и орешков - всего чтобы в доме было! - рассуждала вдова. Аксюше неплохо жилось в девицах, и она не торопилась в замужество. Почти с детских лет признав жениха в Захарке, она не думала о другом и беспечно грызла орешки да вышивала с сенными девушками стольника. Стольник изредка баловал крестницу недорогими подарками, подхваливал ее пригожесть и говорил, что она Захарке "под стать", но замуж тоже не торопил. Стольник служил в Москве у государя, отбывал свою очередь, когда вышла беда с Шемшаковым. В Москве же он находился и в то время, когда воевода прогневался на второго учителя Захарки, на Томилу Слепого. Захарка растерялся и был озабочен своей судьбой. Он ждал возвращения стольника из Москвы, чтобы просить его об устройстве на службу, но стольник замешкался при дворе, оставшись от Новгородской чети{209} для составления нового царского Уложения{209}*. ______________ * Новый свод законов - "Уложение" царя Алексея Михайловича - составлялся в 1649 г. - В чести наш батюшка стольник Афанасий Лаврентьич у государя, для всей державы устав составляет, как жить, как правдой судить! - с гордостью говорила Аксюшина мать. В это время во Псков возвратился после следствия и наказанья плетьми Филипп Шемшаков. Он постарел, осунулся, но по-прежнему был независим, и завелицкая мелкота по-прежнему скидывала перед ним шапку, а церковный староста, выбранный взамен прихожанами, посадский лавочник, тотчас отдал ему ключи от свечного ящика и церковной казны. - "Ныне отпущаеши раба твоего..." - сказал староста. - Пришлось без тебя потрудиться для храма. А ныне уж ты и снова прими в свои рученьки. А мы за тебя тут богу молились... И хотя Шемшаков знал, что многие из Завеличья молили бога о гибели его в застенке, но виду не подал, а вскоре начал опять рядить на работу гулящих людей, писать кабалы и заемные письма и брать заклады... У Шемшакова были многолетние связи с подьячими Приказной избы и в Земской избе, и Захарка подумал, что, возвратясь к нему, он обретет опять надежного учителя и покровителя. С тех пор как Филипп стал снова церковным старостой, Захарка чаще начал ходить в Успенскую церковь. Встречаясь, он скромно кланялся Шемшакову, но не смел еще с ним заговорить. Бывая в церкви, он часто виделся с Иванкой. После того как вместе с ним побывал у Мошницыных, Захарка с ним по-приятельски останавливался на улице и каждый раз говорил об Аленке. По совету Аленки, Иванка устроился на работу к соседнему кузнецу. Захарка как-то встретил его, когда он возвращался из кузни. - Али снова Михайла тебя к себе принял? - спросил Захарка, и в голосе его Иванке послышалось какое-то беспокойство. - Не Михайла. Тут в кузне я, у Степана. - Признайся, ведь девка тебя у кузнечного дела держит. К Михайле опять норовишь? - с насмешкой спросил Захарка. - Да тебе-то она что далась? Что тебе-то за дело?! - воскликнул Иванка нетерпеливо. - Да что мне за дело, чудак! Об тебе спрошаю. Дружок ведь мне - не чужой, - ласково усмехнулся Захар. После того как Аленку увез Собакин, Захарка, встретясь с Иванкой, ему подмигнул. - На нашей улице праздник, Ваня? - Что ныне за праздник? - не понял Иванка. - Чай, свататься завтра пойдешь к кузнецу? - Ныне пост - что за свадьбы?! - То кузнец не пускал за тебя свою дочь, а теперь ему ладно будет: подмочен товар на торгу дешевле! Он не успел сказать, как Иванка схватил его за ворот и встряхнул. - Подмочен ли, нет ли товар, а такому, как ты, по цене не станет. Тьфу, тошная харя! Захарка бы кинулся на него, но в это время мимо шел Шемшаков, и, не желая при нем заводить уличную драку, Захарка смирился. Они разошлись врагами. Через несколько дней после этого Васька Собакин приехал ко всенощной в Пароменскую церковь и уехал спаленный. На другой день после того церковный староста Шемшаков объявил прихожанам о воеводском приказе сыскать безобразника, учинившего шум и смятение во храме. - Васька Собакин чинил смятенье! - выкрикнули в ответ из толпы прихожан. И никто не назвал имени посадского паренька, отомстившего Ваське. Иванка в этот раз был в толпе прихожан, близ Захарки. Захарка встретился с ним глазами. Иванка отвел взгляд. Выходя из церкви, Захарка нагнал его и шепнул: - Не бойся, Иван. Ино бывает, что меж собой подеремся, а в этаком деле никто не выдаст. Только сам уж держись. - Молчи, дурак! - в ответ прошептал Иванка, боязливо взглянув на дьячка, который случился рядом. Захарка понял, что он не ошибся... В тот же день Захарка пришел к Шемшакову. - Филипп Липатыч, я знаю, кто шум учинил во храме, - сказал он. 7 Все чаще, спускаясь со звонницы, Истома не мог сдержать стона и бессильно садился среди лестницы... Слыхавший не раз о целительных свойствах крещенских купаний, он решился в крещение нырнуть в прорубь... Ноги горели так, словно попали не в ледяную воду, а снова подверглись пытке огнем. На другой день звонарь уж совсем не мог подняться на колокольню, не то что звонить во все колокола, для чего были нужны здоровью ноги... - Знать, недостоин чудесного исцеленья! - сказал ему поп на исповеди. - Бог грехи наши видит и помыслы ведает. Истома послал Иванку на торг за Томилой Слепым и просил подьячего написать челобитье владыке о более легкой службе, потому что, лишившись здоровья и ног, он не может подниматься на звонницу. Томила прочел Истоме челобитье, написанное по его просьбе. Истома слушал и, казалось, в первый раз за все годы лицом к лицу встретил свою жизнь. Всю боль неудач и бед собрал Томила на одном небольшом листе. Суровое бородатое лицо челобитчика искривила сладкая жалость к себе самому, волосатые щеки его были мокры от слез... - Отколь же ты в сердце моем увидел, чего я и сам не знал? Где ты слова такие сыскал - ведь жемчуг слова! - воскликнул Истома. По губам Томилы скользнула улыбка, но он тотчас же скрыл ее, боясь оскорбить человеческое горе. - Кабы владыка Макарий тот "жемчуг" узнал да умилился сердцем, то я бы почел писание свое не пустым суесловьем, - скромно сказал Томила. 8 Через несколько дней после "пожара" в карманах Васьки Собакина Истому вместе с Иванкой вызвали к архиепископу. У Иванки зачесались разом все те места, по которым порют... - По какой нужде кличут? - спросил Истома посланца-монаха. Тот не ответил. - Драть меня станут за Ваську Собакина, - прошептал Иванка отцу, - а тебя - любоваться, видно, на сына... Молодой и сытый, приветливый служка вышел из архиепископской двери и кликнул Иванку с отцом ко владыке. Они вошли в просторный тихий покой. Владыка Макарий сидел в кресле. От лампад пахло маслом. Отец и сын, по обычаю, прежде всего подошли под благословение и поцеловали владычнюю руку. - Челобитье твое я читал, и господь в своей милости указал мне, что с тобой деять, - сказал Макарий Истоме, и оба - отец и сын - облегченно вздохнули, слыша, что речь идет не о Собакине. - Сказываешь ты... Как тебя звать-то? - переспросил владыка. - Истомка, святой отец, - поклонившись, ответил звонарь. - Сказываешь, Истома, что звонарить не можешь, что силу ты потерял... Вина твоя, что в кабаке воровские слова молвил. Стало, сам ты виноват и в убожестве своем, да коли простил тебя государь, то и господь простит. Истома упал в ноги владыке и поклонился. - А есть у тебя сын, - продолжал Макарий. - И о том сыне вместе речь: ведаешь ты, звонарь, что кощунствует он, творит неподобное... Иванка покраснел. - Сказывают, на святках харями торговал, озорничал, а ныне еще воеводского сына обидел... - продолжал Макарий. - Васька Собакин-сын сам обидел сколь!.. - перебил Иванка и покраснел еще больше, поняв, что выдал себя головой. - Помолчи, - оборвал Макарий, - за такую вину надо послать тебя к воеводе в съезжую избу. Там бы тебя расспросили про шум и смятение в храме божьем, под пытку поставили б... - Смилуйся над малым, владыко! - воскликнул Истома и грохнулся лбом об пол. - Смиловался, - торжественно объявил Макарий, - не пошлю к воеводе. Иванка стал на колени рядом с отцом. - А твоего, звонарь, проедено непротив* порядной записи семнадцать с алтыном рублев, - продолжал Макарий. - И коли я пущу тебя на легкое дело, то храму шкота**. Что церкви должен, то богу должен! А сказано в Писании - "божие богу". Мыслил я за тот долг в трудники церкви божией сына в место твое поверстать, да молод. Против тебя куда ему так звонарить, да к тому же он озорник и тебе от него беда. И я ныне так рассудил: из храма я долговую запись твою возьму и станем тебя писать ныне за Троицким домом, сторожем свечной лавки. ______________ * Непротив - не в согласии с порядной записью, то есть сверх договора. ** Шкота - убыток. - Спаси бог, владыко! - воскликнул Истома, кланяясь в землю, хотя посул Макария превращал его из гулящего, вольного человека в невольника и холопа. Но куда ему, калеке, была теперь воля! "Воля без крова хуже неволи, - подумал Истома. - Был бы Иванка волен..." - Ан малый твой, - продолжал владыка, - глум учинил во храме, скоморошье кощунство, народу смятение и нарушение молитвы... Того ради по Уложению государя нашего Алексея Михайловича повинен он страшному наказанию. И я, жалеючи его, христиански беру его за Троицкий дом и пишу в свои люди, тогда и ответ передо мною, а в наказание за глум я перво его в монастырь пошлю для покаяния и молитвы. Иванка насторожился. - Как то, владыка, за Троицкий дом напишешь? В холопья? - спросил он в волнении. - В трудники монастырские. - Волю, стало, мне потерять? - вскочив с колен, воскликнул Иванка. - Волк-то вон на воле, да воет доволе! - ответил владыка. - Неразумного воля губит. Что тебе в ней? Над всеми господня воля, и все мы рабы божие... - Стало, волю-то мне истерять?! - повторил Иванка дрогнувшим, приглушенным голосом. - И то тебе во спасение, сыне. Волей ты себя загубил, неволей спасешься. - Врешь ты, пес! - крикнул в исступлении Иванка. Крик его всколыхнул огоньки лампад, и они испуганно замигали и закачали коптящими тихими язычками. Макарий трев