е время очень изменились, очень... Вам бы отдохнуть. Ну, а как ваша семья?.. Давно не получали известий? - Париж молчит... Плохо им там. Ведь мы же все почти оставили в России. А заграница денежки любит, денежки... Баронесса ласково округлила подведенные глаза и задала вопрос: - Ну, скажите, генерал, а как же дела вашей армии?.. Вообще, какие ж ваши планы в дальнейшем?.. - Плохи, - сказал генерал, пожевав губами. - О всем же прочем позвольте, баронесса, умолчать... - Пардон... Конечно, конечно... - она досадно двинула локтями и бедрами. - Вот не угодно ли торта, с цукатом. Вы любите? А знаете, я чем угощу вас? Сейчас, сейчас... - и она нажала кнопку. - Нелли, подайте землянику и сливок добавьте в кувшин, - и обращаясь к генералу: - свежая, ваше превосходительство, только что с кустов, сама брала... Генерал, опустив голову, часто мигал и чертил ложкой на скатерти квадратики. На коротко остриженной седой голове его блестела лысина, и вся фигура его с подергивающимися позлащенными плечами была несчастна. Мимишка с грустью смотрела на старика, и ее собачьи глаза покрылись влагой. - Генерал, ваше превосходительство, - задушевно и тихо произнесла баронесса. - Ну, будет вам... Ну, расскажите мне что-нибудь веселенькое. Генерал поднял смущенное, старое, как стоптанный сапог, лицо, взглянул на баронессу и, быстро отвернувшись, выхватил из кармана платок. - Если б... если б... не вы... баронесса... - прерывистым шопотом начал он, затряс головой и уткнулся в платок. - Ваше превосходительство... милый... Генерал шумно высморкался и крикнул вдруг: - Черти! Пардон, пардон... Тысячу раз пардон... Представьте, баронесса, они, черти, украли казенную печать!.. Бегут, бегут, бегут... Куда бегут, зачем?.. x x x Печать, действительно, не отыскалась. Вечером, при закрытых дверях, ротмистр Белявский вел разговор с генералом. - Вы, ротмистр, слышали? - О, да. - Я совершенно сбился в ситуации событий: и прошлых, и в особенности будущих. А то, что совершается теперь... - Разрешите, ваше превосходительство, пояснить, насколько я, так сказать... - Пожалуйста, пожалуйста. Генерал развалился с ногами на кушетке: - Извините, ротмистр, но за последние дни я так... я так... Ротмистр же сел на круглый табурет, как журавль на кочку. Он вынул платок, встряхнул его - запахло любимыми духами баронессы "Dolce Mia" - и высморкался. - Вот в чем дело, - начал он, - придется, фигурально выражаясь, танцовать от печки, от Бермонда. Я, конечно, ваше превосходительство, ничуть не претендую на непогрешимость, так сказать, своих... - Я, ротмистр, слушаю. - Пардон... Конечно, история со временем выяснит, ваше превосходительство, все те махинации союзников и немцев, все те явные и скрытые рычаги, всю ту закулисную карусель и неразбериху, которая... - Кха!! - кашлянул, точно выругался генерал. - Пардон, пардон, - звякнул ротмистр шпорами. - Во-первых, где корень наших неудач? В полковнике Бермонде. Неоспоримо. Этот неспособный тщеславный человечек вдруг вообразил себя Наполеоном и заявил, что он может выбить большевиков из Риги только во главе собственной западной армии, русской, конечно. - Нахал! - прошипел генерал и швырнул окурок. - Да. А германцам, в особенности графу Гольцу, это на руку: ах, пожалуйте, действуйте... И вы понимаете, ваше превосходительство, как этот самый Бермонд (он же князь Авалов, самозванный, конечно) отказался явиться к Юденичу, когда тот вызывал его? И вышло так, что Юденич, вместо того чтоб соединиться с силами Бермонда, предпринял наступление на Петроград один. А Бермонд двинулся на Ригу. Значит, силы разбились. И совершенно резонно Юденич об'явил Бермонда изменником русского дела. И все это разыгралось под германскую дудочку графа Гольца: дернул граф нитку - Юденич на Питер двинулся, дернул другую - Бермонд в противоположную сторону пошел, на Ригу, дернул третью нитку - английский флот, вместо обстрела Кронштадта и Красной Горки, т.-е. вместо помощи Юденичу, направился в воды Рижского залива. А почему? Да очень просто, ваше превосходительство: германскому командованию важно было, чтоб наступление Юденича не удалось: освобождение Петрограда от красных банд с помощью союзников обозначало бы что? А то, что союзники укрепили бы этим самым свое влияние на русские дела и, конечно, имели бы не последний, если не первый голос в организации будущего правительства России. - Подлецы... Мерзавцы... - Но ведь вы, ваше превосходительство, насколько я осведомлен... Ведь ваша ориентация была... - Что? Вы кончили? - А во-вторых, - прищурил ротмистр левый глаз, - командный состав нашей армии... - Что? Командный состав был плох? Вы кончили? - поднялся генерал и, загребая ногою, стал шагать по комнате. - А знаете что, ротмистр? Вы, простите, ничего нового, оригинального не сообщили мне. Я - боевой генерал и эту жвачку прекрасно знал и без вас. Поверьте. Вы кончили? Покойной ночи, ротмистр... - Покойной ночи, ваше превосходительство... А что касается грядущих событий... - Покойной ночи! - Покойной ночи, ваше превосходительство... - Покойной... Ротмистр Белявский, поклонник вдовой баронессы, ночевал у нее в доме. Его комната, куда он завтра переселяется на жительство, рядом с ее спальней. Генерал же помещается в дальнем конце коридора. Он скучал эту ночь особенно сильно. Молился один, одинокий. И Нелли не пришла к нему. Николай Ребров тоже спал очень тревожно. Боролся во сне с каким-то чудовищами, кричал, стонал. В него вползала болезнь и, одуряя кровь, растекалась по всему телу. Глава X Из сна в сон и в пробуждение Прошло сколько-то суток, или ночей, или, может быть, минут, - раз, два, три, четыре, - Николай Ребров не может отчетливо и ясно себе представить: шум, туман, движенья - и все, как сон - знакомое лицо с холеными баками. Ага! Да это ж ротмистр Белявский, его начальник. - Слушаюсь, ваше высокоблагородие! Рад стараться!.. - И бежит, бежит, какие-то подшивает бумажки к делу, пишет, нумерует, раз, два, три... четыре... И много, много лиц, канцелярия едва вмещает: солдаты, офицеры, военные чиновники, санитары, женщины... Деньги, деньги, деньги... Армию предположено распустить. Заготовляются ликвидационные ведомости, вороха бумаг, горы бумаг, - чорт! - в них можно утонуть. А голова горит, и сердце стучит болезненно... И вечером, при свете зеленых ламп, а может быть при зимнем блеклом солнце: - Твое лицо мне знакомо... Где ж я тебя видал? - Не могу знать, ваше высокоблагородие. Теперь Николаю Реброву все равно: рождественская ночь, театр, скандал: пусть сажают в тюрьму, пусть казнят. И он той же фразой, как и там, при Варе: - Не имеете права драться! Позор! - Но он очевидно крикнул в душе, беззвучно, потому что ротмистр Белявский не ударил его по лицу, не сшиб на пол, не топчет ногами. Ротмистр Белявский, улыбаясь и насвистывая веселую песенку, прозвякал от стола к столу, к шкафу, к генералу, к двери, в ночь. И там, в ночи, возле спальни шикарной баронессы, в ее спальне, там... Ах, ротмистр Белявский, какой вы подлец... Варя, Варя... x x x Николаю Реброву сдаваться не хотелось. Он все еще держался на ногах. Свалиться тифом - значит умереть. Он через силу ходил в канцелярию, через силу занимался делом, переписывал ликвидационную ведомость, ему казалось иногда, что в его руках вместо пера большая трость, и он макает ее в прорубь. - Развесь... Только аккуратно... По пяти гран. - Он не знает и не хочется ему знать, кто произнес эти слова, он ощупью и сонно, как слепой, стал исполнять приказание. У него нет уверенности, что он делает правильно и точно: то ему представится, что крошечная гирька из разновеса - целый фунт, то белый порошок вдруг превратится в зеленый, потом в розовый, и еще казалось, что это руки не его, чужие, и он сам чужой, не настоящий, что его здесь нет и, вообще, его нет нигде. А кто же такой он? - Я - Николай Ребров, - утверждал он свое бытие и настойчиво приказывал себе: - Вешай вернее. Это же лекарство, лекарство... Пять гран... Перевесь, проверь. - И в голову, в самое темя, болезненно раздвигая волосы, удар за ударом вгоняют железный клин. Нет сил закричать, уйти, нет сил остановить эту пытку, все тело горит и телу холодно, кто-то каплю за каплей льет на позвоночник ледяную воду. Хочется потянуться еще и еще раз, хочется зевнуть, но все тело заключено в железную душную печь, как в корсет, трудно дышать, вот все задвигалось, зашуршало как осенний, в бурю, лист, - столы, люди, лампы, - все приподнялось вверх и, вместе с Николаем Ребровым, шумно упало на пол. x x x Вместе с Николаем Ребровым на двух подводах везли целую партию больных. Юноша, закутанный в одеяло, дрожал, но все происходящее было для него понятно. Дорога знакомая. Вот гора. Где-то вблизи живет сестра Мария, - Мария!.. - Так проскользнуло в мыслях и погасло. Не хотелось ни о чем вспоминать, не хотелось думать. Скорей бы. Зачем остановились? Крутая гора. Бело кругом и не видать цветистых трав. Остались лежать только тяжко больные, замученные бредом. Николая Реброва вели в гору двое. Он старался вырваться и убежать, голова тяжелой гирей запрокидывалась назад, а потерявшие упругость ноги деревянно шагали сами по себе, опережая тело. Дышать трудно, тесно. - Уберите волосы! Остригите! Больно!.. - кричал он громко, и от этого крика прекращавшееся дыхание его возобновлялось. В борьбе и крике истек весь путь. И снова та же грязная солома, тот же коридор-колодец и лампочки с резким раздражающим светом. Весь воздух густо набит криком, стонами. Сотни брошенных на солому тел плотно вымостили весь пол бесконечного коридора. Одержимые бредом люди ворочались, вскакивали, валились вновь, переползали с места на место, как пьяные. - Я царь, я бог! Я царь, я бог! - безостановочно и дико, ударяя кулаком по воздуху, выкрикивал сидящий у стены безумный. - Кланяйтесь мне! Я царь, я бог, я царь, я бог!.. - Это был черный, лохматый с горящими глазами человек... "Неужели он... как его... воззвания, газеты? Ножов?.. Нет, не он... Отец Илья, священник?" - На мгновенье прояснилось в памяти юноши и вновь все поплыло и потускнело. Скорей бы. Но вот ясно и очень близко, там, в том далеком-далеком конце, близко, двое, а может быть и больше, в белом, двое: мужчина и женщина. Сестра Мария? Да. - Сестра Мария... Сестра Мария. Скорей! Умираю... - Я царь, я бог, я царь, я бог!.. Кланяйтесь, кланяйтесь владыке! Я царь, я бог!.. Я царь, я бог!.. - Молчи, жид! - и больной сосед ударил безумца по лицу. - А-а-ах!! И там, очень близко, но очень далеко, ползут за сестрой Марией на карачках, хватают ее за одежду: - Помоги-и!.. Помоги-и-и... К нам!.. Ко мне!.. - Но она быстро пересекает пространство, за нею люди в белом с носилками и фонарями. Их много. - Этого, еще вот этого, - указывает сестра Мария, но голос не ее, и по ее приказу подымают, куда-то несут больных. Она идет быстро, зорко всматривается черными глазами в лица умирающих и... - А где же сестра Мария? - и Николай Ребров приподнялся на локтях. - Вы откуда? Где служили? Фамилия? Когда вас привезли? Санитары! В палату номер 5... - приказала она быстрым голосом и жестом. x x x Большой, шероховатый, страшный, трескучий сон, длинный-длинный, вместивший в себе всю жизнь. И безумно хотелось жить, ну хотя бы день, ну - час, но смерть надвигалась. Тогда в Николае Реброве кто-то сказал "все равно". И еще тянулись годы и мгновенья. Они проплывали в белых мелькающих крыльях, в призраках, и белые крылья плыли в них, мелькая. Но вот Николай Ребров впервые открыл глаза в солнце, в жизнь. Солнце било сквозь тонкие шторы, и через дырочку на шторе солнечный луч ударил юношу в левый глаз. В глазу, в другом, в голове, в сердце загорелось от этого луча настоящая радостная жизнь и бодрящими токами властно застучала во все концы, во все закоулки бесконечного молодого тела. Николай Ребров закрыл глаза, но тотчас же открыл их и кому-то улыбнулся. - Ну, как? - подмигнул и тоже улыбнулся черный, словно грек, длинноусый штабс-ротмистр Дешевой. Он, с лысым пожилым человеком, у которого - сухое, голое, треугольное лицо с тонкими вялыми губами, играл в шашки. - А-а! Поздравляю... - кивнул головой и лысый, запахивая большой рыжего цвета халат. - Здравствуйте, господа, - попробовал Николай Ребров свой голос. Голос звучал плохо. - Что, в шашки? - В шашки, - ответил черный, пучеглазый. - Ну, как, не тянет на еду? - Поел бы, - сказал юноша, облизнув губы. Тогда оба игрока весело засмеялись. - Ну, слава богу!.. Это хорошо, - сказали они. - Значит, смертию смерть поправ... Юноша выбросил из-под одеяла руки, схлестнул их в замок и сладко потянулся. Маленькая, в два окна светлая комната, под потолком - чернеет распятие, и в белом, с красным крестом на груди, вошла сестра. Она повела соколиными в крутых бровях глазами и приблизилась к юноше. Она пожилая, с измученным лицом, но глаза ее блестят, и голос ласков: - Ну, вот, слава богу, Ребров. Отводились. Сейчас врач придет. Поставьте, пожалуйста, градусник... А мне в пору самой слечь. Больных масса, и ужасно плохо поправляются... - Много умирают? - спросил пучеглазый Дешевой. - Пачками. Несчастные наши солдаты. Ухода никакого почти нет, лекарств нет, питание скверное... Я просто сбилась с ног, за эти две недели сплю по два часа. - Сестрица, хорошо бы чего-нибудь питательного, а то - похлебка, каша, похлебка, каша, кисель. - Но почему ж не воспользуются услугами солдат? - спросил лысый. - Я ж вам говорила, господа, что кредиты прекращены, и мы существуем на пожертвования. Только за рытье одних могил мы задолжали эстонцам более трех тысяч марок. - А где их взять? - подняла сестра брови и пожала плечами. - Одни убежали к большевикам, другие разбрелись по мызам, по фольваркам, третьих тиф свалил. x x x Два его товарища - офицеры - оказались интересными людьми. Лысый, пожилой, во время японской войны, будучи юношей, попал в плен, женился в Токио на японке, но жена умерла от родов. Он знает японский и английский языки и теперь, добыв какими-то путями самоучитель Туссена, учится по-французски. - Пригодится, - говорит он тягучим голосом. - Во Франции наши лакеями служат, ну вот и я готовлю себя в шестерки. Вот, не угодно ли, "Атала" Шатобриана долбить... С больной-то головой. - Занятие для офицера подходящее, - раскатился громким болезненным хохотом штабс-ротмистр Дешевой, длинные усы его трагически тряслись. - А что ж такое! Вы из дворян, а я мужик. Я всякий труд люблю, - обиделся лысый, и голое, треугольное лицо его метнулось к Дешевому. - И потом, знаете, какая мечта у меня за последнее время? Вот за время болезни... Вы знаете, что когда душу и тело связывает лишь тонкая ниточка нашей грубой земной жизни... - Метафизика... - отмахнулся пучеглазый Дешевой - Инфра-мир, супра-мир, астрал... Чепуха в квадрате... Тьфу! - Ну хорошо, хорошо, не буду! - и углы рта лысого офицера повисли. - Нет, пожалуйста, это интересно, - нетерпеливо проговорил Николай Ребров. Лысый с готовностью подсел к нему на кровать и сказал: - Благодарю вас... Хотя вы еще очень молоды... И, конечно, вам это будет непонятно. Так вот я и говорю... Когда бог благословит вернуться на родину, уйду в монастырь, в затвор. - Предварительно омолодившись в Париже, - насмешливо прибавил черный и сердито запахнул халат. - Молодым старцам в монастырях лафа. - А вы, Дешевой, про оптинских старцев слышали? - через плечо задирчиво спросил лысый. - Я монашенок знаю. Одна, сестра Анастасия, два раза в неделю приходила ко мне белье чинить. Потом забеременела, и ее выгнали из монастыря. - Циник, - втянул голову в плечи лысый и, обхватив локти ладонями, сгорбился. - Лучше быть циником, чем святошей и ханжей. - Ах, оставьте!.. А вот и суп... - Ура! С курицей!.. - закричал Дешевой, и оба с лысым бросились целовать руки сестре Дарье Кузьминишне. x x x Николай Ребров худ и желт, как еловая доска, у него непомерный аппетит, он проел новый шарф, рубашку и теперь проедает серебряные часы. Под подушкой у него двадцать франков. Это - капитал. Дарья Кузьминишна ему как мать. Она очень строга, предписания врача исполняет в точности, и орлиные глаза ее зорки. - Вот ваша курица, вот ваша булка, - говорит она. - Кушайте, ничего... Дайте мне еще франк... Ужасно дорого все. Я куплю вам масла и кофе... А на ночь ничего не получите: у вас температура все-таки скачет. Да! приходила... как ее... Мария Яновна... Знаете такую? Три раза... Я ее не пустила к вам... Не для чего... - Напрасно, - с грустью сказал Николай и вздохнул, - Ах, как жаль... Неужели три раза? Я ее очень люблю. Ведь она была сестрой... - Замужних любить грех, - улыбнулась Дарья Кузьминишна, и лицо ее вдруг помолодело. - Я ее любил так, просто... По-хорошему. - Я и не сомневалась в этом, - и она мечтательно уставилась взглядом в окно. За окном падал рыхлый редкий снег, и догорала зимняя заря. А когда заря погасла, и в комнате был полумрак, вошел солдат. Он отряхнул шапкой валенки и, озираясь по сторонам, робко спросил: - Который здесь будет Ребров Николай? - Я, - и юноша взял из рук солдата письмо. Сестры не было. Он вскрыл конверт. "Коля, милый братъ! Обязательно сегодня. Ждемъ. Я въ четырехъ верстахъ отъ тебя. Да ты отлично знаешь. Приходи, если поправился. Письмо посылаю наугадъ. Необходимо, необходимо встретиться. Твой Сергей". Николай вплотную подошел к солдату и тихо, почти шопотом: - Кланяйтесь Сергею Николаевичу. Я приду. После обеда из соседних комнат к ним набралось несколько человек выздоравливающих офицеров, поживших и молодых. Конечно, - шашки, грязные анекдоты, подтруниванье над лысым. Дешевой кого-то успел обыграть, с кем-то поругался, кричал: - Армия! Какая к чорту у нас армия?.. И что мы за офицеры? Где наш император? - Я не императору служил, а народу, - возражал гнилозубый, с рыжими, седеющими усами офицер. - И теперь служу народу. - Кулаком по зубам вы народу служите. - Врете! Нахально врете... - Господа, господа! - тщетно взывал лысый. - Это ж свинство, наконец! - Молчи, отец игумен! - гремел басом Дешевой. Кто-то из дальнего угла: - Князь Тернов преставился... - Ну?! Когда? - Сегодня утром. Кранкен. На мгновенье пугливая тишина и сквозь подавленные вздохи: - Царство небесное... Еще один ад патрес... Некоторые наскоро, как бы крадучись, перекрестились. Дешевой перекрестился усердно и с отчаянием. - А вместе с князем - еще двое: Чернов и Сводный. - Царство небесное, царство небесное... Пожилой человек с запущенной седеющей бородой сжал виски ладонями и, застонав, уставился в пол. Дешевой надтреснуто запел: Наша жизнь коротка-а-а... Все уносит с собо-о-ю-у-у... - Не войте, ну вас!.. Дешевой боднул головой, брови его отчаянно взлетели вверх: - Э-эх, выпить бы! - треснул он кулаком в стол. Пробило восемь. Сестра Дарья Кузьминишна быстро развела всех по комнатам и выключила свет: - Покойной ночи. x x x К девяти все стало тихо. В коридоре горела лампочка. Николай Ребров надел две пары толстых шерстяных чулок, а сверху чьи-то старые галоши, разорвал сзади по шву халат, загнул его полы, на манер штанов, накинул на плечи казенное одеяло и прокрался коридором к выходу. Пусто. Заскрипела дверь в сени, - куча, прикрытых рогожею гробов - скорей, мимо - и вот он на дворе. Возле калитки - караульный: - Куда? Кто такой? - Дарья Кузьминишна приказала зайти за хлебом. - Иди, да скорей! Скоро запру. Мороз небольшой, и лесная дорога в тишине. Юноша, надбавляя шагу, жадно вдыхал пахучий и крепкий, как брага, воздух. Закружилась голова, ноги шли вслепую, как у пьяного, спину прохватывал холод. Но вскоре, насытившись кислородом, кровь распалила мускулы, и душа юноши взыграла. Ах, как хорошо вырваться от смерти, чтоб видеть вот эту ночь, вот этот лес, дышать, и радостно плакать, и улыбаться звездам. Юноша не двигался, юноша созерцал себя и жизнь, а двигалась дорога, сначала медленно, потом быстрей, быстрей, и вот Николай Ребров у цели. Та же комната в антресолях барского дома, тот же красноватый свет под потолком. - Брат, Сережа! Сергей Николаевич мгновенье стоит с открытым ртом: - Колька, мальчик! Ты?!. Вот так маскарад... И, разрывая об'ятия, тянется пухлая рука пухлого Павла Федосеича: - Эге! Вьюнош! Что за вид... Покрытая инеем большая кукла срывает с себя чалму, одеяло, халат, и, греясь в одном белье, у жаркой печки, торопится рассказать про свою жизнь. Торопится и брат с Павлом Федосеичем, торопится денщик и двое незнакомых, бородатых - высокий и низенький - увязывают вещи, наскоро глотают полуостывший чай, жуют с хлебом колбасу. - Ну, что ж, братишка Коля, можешь с нами бежать? - Куда? - В Париж, вьюнош, в Париж! - бабьим голосом притворно-весело Павел Федосеич, но выпуклые глаза его тревожны. - Да ты болен иль здоров? - И Сергей Николаич трясущейся ладонью ко лбу брата. - Когда собираетесь? - Ровно в час... Теперь семь минут двенадцатого. Сердце Николая Реброва сжалось, кровь ударила в виски, отхлынула: - В Россию? - Ну да, чрез озеро. - И я... Брат, возьми меня! Сережа... - Ноги его подогнулись, он качнулся, упал на что-то мягкое. И сквозь песок, вой ветра, сквозь красное шуршанье падали откуда-то сверху в самый мозг, в самую больную точку чужие, холодные слова: - Как же быть?.. Надо остаться. - Я не могу... Все готово. Деньги уплачены. - Но нельзя же бросить больного... - Я не могу... - Дозвольте остаться мне... И все. Потом кто-то склонялся над ним, целовал, шептал. x x x Пред рассветом юноша открыл глаза: - Ушли? - Ушли, так точно, - ответил денщик Сидоров. Из глаз юноши потекли слезы. Сидоров, с добродушным лицом белобрысый парень, зажег лучину - и в самоварную трубу. - Ничего, приятель, ничего, - говорил он, свирепо продувая самовар, - настанет и наш черед. Не век же здесь сидеть будем... Однако вас нужно в больницию... Ужо горяченького попьем... Коньячек остался... На донышке... И вскоре же ввалился с чемоданчиком пыхтящий Павел Федосеич. - Что ж, ваше благородие?! - удивился Сидоров. Павел Федосеич швырнул чемодан, сорвал с плеч полушубок и грузно сел на пустую койку. - Вернулись? - уныло спросил и Николай Ребров. Толстяк опустил голову и, закрыв ладонью глаза, коротко, прерывисто дышал. - Погиб... Погиб я... Анафемски малодушен оказался... Колпак, дрянь, тьфу!.. баба! - бабьим голосом выкрикивал он, притопывая пяткой в пол. - Я не один, не один... Еще трое вернулись... Страшно. - Он подошел к юноше и неуклюже опустился пред ним на колени. - Колечка, голубчик... Страшно. Этот сволочь, возница, чтоб ему, чухне, поколеть, таких ужасов нагородил - беда. Будто бы много наших померзло, и только счастливчики благополучно выбираются. Толстопузый дурак я, чорт... Сидел бы я, толстопузый, во Пскове, нет! Чорт понес отечество спасать. Ну и подыхай, старый дьявол, здесь... Сидоров, дружище... Давай пить, пить, пить! - Есть, ваше благородие, - и Сидоров достал из своего топорно сделанного сундучка завернутую в грязные подштанники бутылку с ромом и кусок сыру. Павел Федосеич жадно выпил целый стакан и сразу расхолодел. - С холоду, оно приятно, - улыбнулся Сидоров. - Колька! Вьюнош! - закричал толстяк. - Знаешь, кто это? - и он похлопал Сидорова по плечу. - Это ангел, это спаситель твой. А я подлец, и кузен твой подлец, и все мы подлецы, бросили тебя, миленького нашего, больного мальчишку. А вот он не бросил... Запомни, вьюнош, русского мужика!.. На всю жизнь запомни!.. Ведь, кто нас бежать-то подбил, кто горел этой идеей-то? Он, Сидоров. А вот остался. Это не подвиг с его стороны? Подвиг!.. Христианский! Ближнего возлюбил... А ведь ты ему чужой, - толстяк обнял Сидорова и плакал у него на плече. - Не Сидоров ты, а Каратаев, знаешь у Льва Толстого Каратаев такой есть, солдат... Вот ты его внук-правнук... - Так точно, - сказал Сидоров, простодушно улыбаясь. - На нашей деревне Каратаевы имеются... Конешно, кузнецы они... - Нос его еще больше закурносился, и узенькие глазки потонули в скуластых лоснящихся щеках. - И ты больше не денщик Сидоров, ты знаменитый крепким русским разумом, мягким русским глупым сердцем потомственный мужик. Пей, гражданин Сидоров!.. Колька, пей! Николая Реброва качало и потряхивало, и кто-то в дальнем углу, за самоваром, срывал и вновь набрасывал на гроба, на кучи гробов, рогожу. Наступил рассвет. Красный фонарик под потолком погас. Павел Федосеич, мертвецки пьяный, лежал на ковре, широко раскинув пухлые ноги. Он слюняво жевал и мямлил, левый глаз его полуоткрыт и подергивался, как в параличе. За окном мутнело полосатое утро, внаклон заштрихованное медленным пунктиром догоняющих друг друга снежинок, и бессонные глаза Сидорова точно так же мутны, медлительны и бледны, как за окном рассвет. Но, когда окреп день, и пики елок четко зачернели на мглистом небе, Сидоров доставил больного в лазарет и чуть не на себе втащил его по высокой лестнице. - Беглец! Несчастный беглец! - вскричал Дешевой, смачно обсасывая куриную лапку. На губах Николая Реброва жалкая улыбка и взор утомленных, ввалившихся глаз его со щемящей тоской окинул стены недавней своей тюрьмы. Стремительно-нервная походка - чек-скрип, чек-скрип, - и в самую больную точку, в мозг, в душу град упреков. - Дарья Кузьминишна, - взмолил лысый, и его треугольное лицо сложилось в тысячи морщин, - умоляю, полегче с ним. - Дарья Кузьминишна! Да вы посмотрите, каков он! - как бревно с горы, бас Дешевого. - Они совсем больные-с, - жалеющим голосом и Сидоров. - Они несчастны-с. x x x Юноша на этот раз, действительно, тяжко заболел. Прошло мучительных три дня. Военный доктор зауряд-врач Михеев, молодой, но облезлый человек, распушил Дарью Кузьминишну, сменил сиделку, оштрафовал караульного, но эти меры ничуть не улучшили состояния больного. Нервно-потрясенный, он метался, бредил, с его головы не снимали ледяной пузырь. За эти три дня двухэтажный дом туго уплотнился вновь поступившими больными. Вместо пучеглазого Дешевого и лысого офицера, выбывших из лазарета, в маленькой комнатке Николая Реброва пять человек тяжко больных. И вот, среди ночи - изразцовая печь не печь, изразцовая белая печь - их белая комната, там, под Лугой. Конечно так: отец, мать, сестренка, все пьют чай. И он, Николай, пьет чай. Что ж тут удивительного? И что-то удивительного есть, но оно в глубине, в провалах, какие-то горькие туманы мешают удивиться. - Коля, твой чай остыл, - говорит мать. - Сейчас, мама, погоди, погоди, сейчас, - вот он расхохочется, вот вспомнит, захохочет иль заплачет. И так все просто, тихо. Отец плывет, утонул в газетном листе, как в море. Хочется обнять его, приласкаться. Тихо, хорошо и на сердце тихо. - Пожар, пожар! - Это какой-то хулиган, мерзавец промчался мимо их белой комнаты, там, под Лугой. Хулиган кричит: - Пожар, пожар! - и сразу блеск. Николай Ребров вскочил. И все вскочили: темно. - Огня! Свету! Мы горим! Шум, беготня, крики, изразцовая печь. Нет изразцовой печи, все изразцовая печь, все гвалт, костер и пламя... - Скорей! Выносите скорей! Тише, осторожней. - Этого, этого, этого!.. Ну!! - Бегите!.. Зовите!.. Телефон! Телефон!.. И в самую больную точку, в мозг. - Закрывайте шубой... Закрывайте одеялом... - Сестрица! Куда? - На улицу, пока на улицу... Ну!.. Горел первый этаж лазарета, горел второй этаж, горели гробы, крыша, снег, горели больные, забытые в доме, горел костром мозг Николая Реброва. - Маама... В огненном окне замотался призрак, спрыгнул вниз, в смерть; от обуглившихся членов зашипел вспотевший снег. Кто-то едет, скачет, еще, еще. Холодная струя воды крепко ударила в дым, в пар, в стену. - Качай!.. Закрывай!.. Багры, багры!.. Николай Ребров из-под шубы с койки во все глаза и не может понять, что кругом, где он. - Берегись, берегись, едрит твою налево!! Чорт... Николай Ребров сразу понял: "Россия" - чрез уши, чрез тончайшую сеть вибраций, в самую больную, в самую желанную улыбчивую точку этой похабной русской руганью, и вот самое светлое слово, как в метельную ночь призывный звон: Россия. - Берегись, берегись!.. Задавит... И огневая стена, охнув, с треском рухнула. И дальше: скрипел под полозьями снег, или собачья свора выла в тыщу голосов. Когда откроешь глаза: лес, спина возницы; когда закроешь - тьма, зыбкая, баюкающая. Лес, тьма, лес, тьма. Нет, лучше не открывать глаза. Что-то с его, Николая Реброва, телом, и тело это чужое, противное, грузное, куда-то его несут, может быть, на погост несут, сердито переговариваются. Недолгая тишина и - сразу густые, бесконечные стоны. Застонал и Николай Ребров. Он открыл глаза и по-живому осмотрелся. Жив. Народный Дом. Тот самый, сцена, солома и куча больных. Опять, опять! Почему они не замолчат? Убейте их! Вышвырните их вон, на снег, к чорту! Опять больные... Но вся в сияньи, в звездах подходит к нему она... - Сестра Мария, спаси... - Да, я Мария дева. Спасу. - И его несут невидимые руки, и голос Марии-девы говорит: - В артистическую, в уборную... Затопите печь. Ах, эта печь, белая, изразцовая. Нет, нет, это их белая комната, там, под Лугой. - Коля, твой чай остынет, - сказала мать. И газетные листы над головой отца зашевелились. Сестра, маленькая девочка, сестренка Катя. Белая комната, их комната, там, под Лугой, белая комната тиха, так тихо, так понятно все. И что-то нужно вспомнить ему. Силится, силится, но не может вспомнить. Вспомнил: - Мама. Умираю... Неужели ты не чувствуешь? Смерть. - Пей чай... Пей до дна: так надо. И вновь тьма, и вновь светло, лесу нет, не скрипит снег под полозьями, но собачья свора воет. Псы говорят, не псы, санитары, но у них собачьи хвосты и зубастые песьи морды - псы говорят: - Этот готов... И там шестеро... И этот... Всего семнадцать... Надо выносить... Сквозь щелки полузакрытых глаз Николай Ребров видит: утро, в окнах свет, на полу солома, и плечо к плечу по всему полу больные или мертвые. Один, рыжеусый, рядом с ним, лежит спокойно, словно спит. Да ведь это же Карп Иваныч, торгаш из-под Белых Струг. А что ж его сын Сергей? - Карп Иваныч! Где ваш сын? Карп Иваныч, вы живы или умерли? - Умер, - ответил, не дрогнув Карп Иваныч, и голова у него стала лошадиная. Тогда санитар плюнул в руки и стащил с него сапоги: - Деньги, наверно, есть. Глянь, какое богатое кольцо. - Кольцо мне, тебе сапоги. - Ишь ты... А в зубы хочешь!.. И здесь, и там, везде обшаривают мертвецов: часы, сапоги, запонки, куртки, портсигары. Потом садятся в угол и при живых, нос в нос уткнув собачьи свои морды, делят добычу, как при мертвых. Живые стонут, охают. Николай Ребров кричит: - Я еще жив! Не подходи!.. Завтра! Может быть, завтра также и меня. Завтра... Но собачьи хвосты растут-растут, крутятся, хлещут, они захлестнут его, они задушат. Стра-а-ашно... - Милый, я здесь, - говорит не Мария-дева, а просто сестра Мария, - я с вами, я люблю вас. Мой муж, Дмитрий Панфилыч, помер. Глава XI Либо смерть, либо Россия В конце февраля тифозная эпидемия остановилась. Ликвидация Северо-Западной армии, затихшая-было во время эпидемии, развернулась в полной силе. Выдавали расчет с большими вычетами за продукты, за обмундировку, выдавались аттестаты о службе. Николай Ребров каким-то чудом окончательно оправился. Он напряженно занимался в канцелярии с раннего утра до глубокой ночи. Он слаб, тощ и бледен, волосы на бритой голове вырастали медленно, от носа к углам рта пережитое пропахало две резких вечных борозды, веселые быстрые глаза стали задумчивы, строги, умудренны: они так недавно глядели на смерть. Состав писарей новый. Прежние бежали или умерли. Умер и хохол Кравчук. Умирая, молился об Украине, о матери: "Ой, мати, мати", о своей жене Гарпине. Трофим Егоров, приятель Кравчука, похоронил его в лесу, версты за три от дома баронессы. На могиле поставил большой чисто струганый крест. На кресте надпись: "Господи, прими духъ твой смиром". "Здесь покоится унтеръ-офицеръ штабной писарь Кравчукъ Анисимъ, пострадавшiй за веру и отечество, который где-то изъ подъ Кыеву. 17 февраля 1920 года. Аминь". Урвав свободный час, Ребров с Трофимом Егоровым пошли на могилу. Навстречу им, или опережая их, попадались бывшие солдаты армии Юденича и русские мужики. - Куда, братцы? - Куда глаза глядят, - с горечью отвечали они. Их вид был злобно-покорный, как у людей, приговоренных к многолетней каторге, утомленные их глаза с ненавистью озирались по сторонам. - А не знаете ли, где тут фольварк Шпильберг? - Были мы у Ганса, чухна такой есть, мыза у него. Ну, прижимист, чорт: за хлеб, говорит, ежели, работайте. Вас много, говорит, тут шляется. А придется, придется дарма работать: есть-пить надо... Эх, братцы... - Мы, как челноки: угнало нас бурей с родных песков, прибило к чужому берегу, посадили нас на привязь, а вот теперь и причалы обрезали: плыви, кто куда желает... Эх, жисть! Эти надрывные вопросы стукались в сердце юноши, как комья земли в крышку гроба. А вот и могила: крест с венком из хвой. На прибитой жести земляком покойного, ветеринарным фельдшером, старательно написано: "О другъ поверь мне изъ-за гроба Твой другъ остался здесь живой А изъ холодного сугроба Не увидать земли родной. Но все пройдетъ, настанетъ лето, Певунья птичка прилетитъ, И мне несчастному, о, где-то Придется голову сложить... Сочинилъ народный поетъ В. Ф. Злынка." Юноша перекрестился, минуту постоял с опущенной головой, прочел стихи и, неожиданно для самого себя, вдруг заплакал. - Колька, что ты? - растерялся Трофим Егоров. - О чем ты это? Юноша с трудом оторвал ладони от лица и чрез озера слез радостно взглянул на солдата: - О себе, Егоров, о себе, - сказал он, выдыхая слова. - Кравчук зарыт, а надо мной нет такого креста, и я живой. Ему не видать больше родины, а я увижу. Уви-и-жу! Егоров, ты любишь Россию, родину? - Она баба, что ли? Хы, смешно, - и лицо солдата раскололось пополам улыбкой. - Дурак ты, - сказал Ребров. Лицо Егорова вмиг срослось, он отвернулся и засопел. Он за последнее время состарился лет на десять: бритый, согнувшийся, обрюзгший, был похож на старуху с запавшим ртом. - Конешно, тоскую по домашности, - обиженным голосом сказал он. - Бежим, Егоров! - Куда? В Рассею? Бежим, Колька, - и узенькие глаза солдата совсем сложились в щелки. - А как здохнем, окочуримся, али замерзнем на озере? - Пусть. Либо смерть, либо Россия! Они возвращались домой в радостном молчании. Были сизые сумерки, воздух мягок и пахуч: зима последние доживала сроки. Глава XII Взбитые сливки и яйца с перцем Генерал чувствовал себя значительно бодрее, должно быть, баронесса откормила его взбитыми сливками, костыль давно заброшен, глаза помолодели, голос стал уверенней и крепче. Генерал дождался, наконец, известий от семьи. В Париже все благополучно. Париж живет во-всю. Со всех сторон с'езжаются туда финансовые тузы и сорят награбленным на войне золотом. В Париже шумно, шикарно, весело, но если б знал генерал, с какими лишеньями существовала там его семья. Впроголодь, в долг, с униженьями, с нищенской экономией в каждом франке, в каждом сантиме, вплоть до того дня, когда генеральше, чрез поручительство какого-то благодетеля, удалось получить в Лионском кредите чек на 5.000 франков. Генерал тоже получил здесь изрядный куш ликвидационных, выписал Нелли из Юрьева золотые часы, и Нелли время от времени заходит в комнату генерала, чтоб почитать ему на ночь. Вот уже неделя, как генерал перестал по ночам молиться и лить слезы пред походным своим образком. Генерал теперь спит спокойно, улыбчиво, генералу снятся сполошные соблазнительные сны. - Ах, Нелли... Какой я видел сегодня сон... Будто бы вы и я идем к морю, в Крыму, конечно... Зной, солнышко, виноград... Сбрасываем с себя одежду и прямо в волны. Он рассказывает дальше, смачно покрякивает, на забористых местах целует концы пальцев, хихикает. Нелли кричит: - Врете, врете, ваше превосходительство! - и заливисто хохочет в белый фартук. Генерал, хихикая и подрыгивая ногами, треплет ее за пухлый раздвоенный подбородок, гладит шею и пониже и сует за корсаж теплую, согревшуюся в потертых брюках монету - царский рубль. - Ах, представьте, баронесса, - говорит он, проглатывая два сырых с перцем яйца, - удивительный я видел сон. - И с изящными манерами, в изящных словах рассказывает ей какой-нибудь нецензурный анекдот, ловко замаскированный светскими пошлостями. Баронесса сдержанно смеется, баронесса смеется громко, баронесса помирает от хохота, на румяных ее щеках краска еще больше густеет, она грозит усыпанным бриллиантами мизинчиком и кричит красивым контральто чуть-чуть в нос: - Вы, генерал, неисправимы!.. - Прелестно, прелестно, - приятным баритоном подхватывает ротмистр Белявский и слегка аплодирует холеными ладонями. - Ваше превосходительство, а ну-те еще что-нибудь... Вам этот жанр необычайно удается... Баронесса, разрешаете? Хозяйка, прищуривая кокетливо глаз, кивает головой: - Продолжайте, продолжайте, генерал. Она через самовар бросает взгляд в трюмо и незаметным движением руки поправляет сбившуюся от хохота прическу. Сыр, анчоусы, лафит, какао, анекдоты, хохот. - А вы не думаете, ваше превосходительство, омолодиться в Париже? - весьма почтительно, но сплошь в зазубринах, звучит голос ротмистра. - Я прочел статейку... Поразительные эффекты... Наш соотечественник, доктор Воронов... Еврей, а Воронов... Странно... По крайней мере, так пишет "Фигаро"... . - Еврей?.. Ни за что!.. - утерев салфеткой губы, крикнул генерал. - А кроме того мне пришлось бы жениться на другой... Генеральша моя выходит в тираж, так сказать, в погашенье... - Но ведь и ей можно омолодиться, - играя глазами, замечает хозяйка. - К сожалению, баронесса... - щелкнул шпорами под столом ротмистр и чуть поклонился. - К сожалению, по некоторым физиологическим особенностям прекрасного пола, это невозможно. - Да что вы?! - всплеснула она руками. - Ах, как жаль, - но тут же спохватилась. - Впрочем... это как будто преждевременно, - и обменялась сокровенным взглядом с ротмистром Белявским. Ложась спать, генерал говорил горничной, приготовлявшей ему постель: - А что, Нелли, ежели я омоложусь, и стану при генеральском чине мальчишкой-сорванцом, вы пошли бы за меня замуж? - Я даже совсем не понимайт, что есть омолодиться, - оправляя подушки, сказала она. - Ах, не понимайт? - ей в тон фистулой прогнусил генерал. - Приходить ко мне читать сегодня и ви пойметь... x x x Краснощекий ротмистр Белявский ад'ютантом при генерале теперь не состоял, его сменил прежний ад'ютант поручик Баранов, окончательно выздоровевший и окрепший в великолепном американском госпитале. Генерал этому рад: он любил Баранова за его прямоту, за русский дух, за высокие слу- жебные качества. Был рад и Николай Ребров: поручик тоже нравился ему: "Джентльмен... Но очень несчастный" - подумал про него юноша. Ротмистр же Белявский весьма уютно устроился при баронессе. Что ему армия? Плевать ему на армию: баронесса достаточно богата, обворожительна, несмотря на свои тридцать восемь лет, и дала согласие быть его женой. Чихать ему на генерала, на этот старый лапоть ликвидированной армии. Ха! Армия!.. Чихать ему и на поручика Баранова, на этого длинноухого осла, преждевременно состарившегося мальчишку, который едва не врос корнями в милое, но легкомысленное сердце баронессы. Ха-ха! Пусть-ка она полюбуется на поручика Баранова теперь, после тифу... Красавчик... Бон-виван. На самом же деле поручик Баранов далеко не был так безобразен, как это рисовалось ротмистру Белявскому. Напротив: он высок, осанист, строен, красивая гладкобритая голова в шелковой тюбитейке откинута назад, все тот же крепкий английский подбородок, все тот же строгий, чуть искривленный застывшим сарказмом рот. Однажды, выбрав время, он вечером направился с визитом к баронессе. Топился камин, Мимишка сорвалась с бархатной подушки и с серебряным звонким лаем кинулась на гостя, баронесса отложила книгу и кокетливо сказала: - Ах!.. - Между ними произошел такой разговор: - Ах, как неделикатно с вашей стороны, поручик, приехать неделю тому назад и не показывать глаз. - Простите, баронесса, но... мне хотелось вас застать одну. - Ах, вот что?.. Ну, да, его нет... Разве его присутствие вас стесняет? - А как вы думаете, баронесса? - Затрудняюсь ответить. Во всяком случае, поручик, я вас должна предупредить, что ротмистр Белявский - мой жених. - Простите, баронесса. Я пришел не поздравлять вас со столь блестящей партией. Я пришел откланяться и проститься с вами навсегда. - Навсегда? - хозяйка вздохнула, опустила голову, нервно распахнула и сложила веер. Мимишка тоже вздохнула и звякнула бубенчиком. - Поручик Баранов, вы сердитесь, вы неправы. Подойдите сюда, сядьте. Не хотите ли чаю? - Я пришел, баронесса, откланяться. Веер описал крылатую дугу и резко сжался. Мимишка тявкнула. - Я никак не предполагала... - Что я останусь жив? - перебил ее офицер. - Ах, вовсе нет!.. Оставьте ваш сарказм, поручик. Да, вы мне нравились, если хотите... Но я не дух свят, чтоб читать вашу душу. Во всяком случае отзвука в вашем сердце я не находила. Ведь так? - Поручик широкими шагами беззвучно подошел по мягкому ковру к резному столику и достал из фуражки пару белых своих перчаток. - Да, да вы мне нравились, - томно сказала хозяйка и закрыла глаза. - Вы мне, баронесса, тоже нравились... А что касается отзвука в моем сердце, то... Впрочем, я должен заявить вам, что ваш будущий супруг - подлец. Честь имею кланяться, баронесса. Мимишка хрипло впилась поручику в удалявшиеся пятки, с баронессой же приключилась натуральная истерика. Глава XIII Нагаечка Мысль о побеге не давала Николаю Реброву жить. Что б он ни делал, о чем бы ни думал, - бежать, бежать, - навязчиво и неотразимо властвовало в его душе. Он плохо ел, плохо спал. На другой день об'яснения поручика с баронессой он поднялся рано, с'ел остатки простокваши и пошел в лес. Утро было хрустальное, молочно-голубое. Поблекший месяц дряхлым шаром запутался меж черных хвой. На смену ему розовел восток, загорались облака, еще немного - и молодое солнце из далеких русских недр, из-за Пейпус-озера выплывет месяцу на смену. По наезженной дороге култыхает на трех лапах несчастный пес, на шее кусок веревки. - А ведь это она... Ведь это собака Карла Иваныча. - Шарик! Шарик! - Пес мотнул изгрызастой мордой и трусливо свернул в сугроб. И вновь юноша стал перебирать в памяти весь свой недавний предсмертный бред: живы или померли - Карп Иваныч и Дмитрий Панфилыч? Но воспоминания были тусклы, путаны. Солнце уже прорывалось через гущу леса. И юноше захотелось забраться на высокую сосну, чтоб взглянуть туда, в тот милый край, откуда вставало солнце. Николай Ребров подошел к просеке. И вот перед ним два всадника: лесник баронессы - эстонец - на лохматой кляченке, и на великолепном рысаке широкоплечий человек в серой венгерке с зеленым воротником и лацканами. Николай Ребров мельком взглянул на всадников и - дальше. - Стой! - и рысак галопом подскакал к нему. - Почему честь не отдаешь?! Ты! Писарь! - Извините... Я совсем не узнал вас... Я не ожидал... Нагайка взвизгнула, и два хлестких удара сшибли с головы юноши фуражку. Не помня себя, Ребров схватил большую сосновую ветвь и наотмашь ею всадника. Конь нервно всхрапнул, подбросил задом, и ротмистр Белявский - через голову в сугроб. Юноша бросился в чащу леса, выбежал на тропинку и окольными путями домой. Поручик Баранов еще спал, когда юноша постучался к нему. Та же противная эстонка, впуская, проскрипела: - Подождить здесь!.. Шляются раньше свет... И опять тот же громкий голос: - Эй, кто? Войдите! А, Ребров?! Генерал, что ли, прислал? Что? Что? Белявский?! Как, оскорбил действием? Как, ударил? Кто, ты?! Дай-ка портсигар, дай-ка спичек! - Папироса прыгала в зубах поручика, спичка пляса- ла в руке писаря. - Да не трясись ты, девушка! Рассказывай. Выслушав все, поручик Баранов сказал: - Одобряю. Солдат отдает честь мундиру, а не охотничьей венгерке какой-то. Он бы еще напялил на себя баронессин бурнус. Я переговорю с генералом. Во всяком случае - я беру тебя под свою защиту... Дай мне штаны, дай мне умыться... А вечером, после занятий, прошу ко мне... По-товарищески, запросто... Чайку попить... Николай Ребров едва выговорил: - Господин поручик... Я всегда... я всегда был уверен, что вы великодушный человек. Глава XIV Ночь у колдуна, надгробное рыдание Когда ротмистр Белявский вошел в канцелярию, ад'ютант Баранов громко приказал: - Ребров! Возьмешь лошадей и отвезешь этот пакет по назначению. Николай Ребров поехал верхом верст за шесть, в дивизионную хлебопекарню. Там и встретил Трофима Егорова. - Ну, Колька, недельки через две того... Спину чухляндии покажем. Слушай, Колька. А с нами еще один хрестьянин просится, наш мукосей. Он недалечко за озером живет, там, в Расее-то. Да ужо я его... Да вот он... Эй, Лука! Крупный бородатый крестьянин, поводя согнутыми в локтях руками, не торопясь, в раскачку, как медведь, подошел к ним: - Здорово живешь, солдатик, - густо сказал он юноше, чуть тронув шапку. - Что, дядя Лука, к нам в компанию ладишь? - на крестьянский лад произнес Николай Ребров. - Поди стосковался по дому-то? - Как не стосковаться, - угрюмо ответил тот. - Не своей охотой... Солдатня да офицеришки чуть на штыки не подняли: на трех подводах ехать пришлось, все хозяйство бросил: бабу да шестерых ребят. - Мужик сглонул обиду, отвернулся и раздраженно засопел. Потом сказал: - Думай не думай, а бежать надо... Что бог даст. Юноша улыбнулся: - С тобой, дядя Лука, будет не страшно. Силенка, кажись, есть в тебе... Домой Николай Ребров возвратился к вечеру, поел вареной картошки с полуржаным, полукартофельным хлебом и, час отдохнув на койке, направился к поручику Баранову. - Честь имею доложить вашему высокоблагородию, что пакет вручен, двухнедельная ведомость проверена, в наличности имеется муки 32 п. и жмыхов 7 1/2 пуд. Офицер сидел в рваном кресле у письменного стола, что-то записывал в памятную, с черепаховой оправой, книжку. Он в валенках и ватном халате с желтым шелковым поясом. На столе коньяк. И сам поручик порядочно выпивши. - Вот что, Николаша, - повернулся он к юноше. - Зови меня Петром Петровичем. Очень просто: через неделю - фють! - я направо, ты налево. Ликвидация заканчивается. Что? А твое дело с этим прохвостом тоже ликвидировано. Генерал сказал Белявскому: "жаль, ротмистр, что вы подали в отставку, а то бы..." - и погрозил пальцем очень-очень выразительно. - Почему в отставку? - спросил Ребров. - На баронессе женится. Она богачка. На кой чорт ему служить, лоб под пули подставлять, на фронте вшей кормить? Да ты, Николаша, садись. Ну, выпьем, Николаша... За юность... Ээ, люблю юность!.. Вся наша надежда. Да ты не морщись, пей, это коньяк... А знаешь что? Чорта с два, чтоб я позволил Белявскому жениться. - А разве это зависит от вас? - и юноша почувствовал, как от вина стало загораться истомой его тело. - Конечно же зависит... Ты слыхал, как колдуны свадьбы портят?.. А я колдун... - он снял с бритой головы тюбитейку с кисточкой, для чего-то помахал ею в воздухе и опять надел. - Да, брат, колдун, форменный: хомуты наставляю, килы сажу... Пей еще, редко ходишь... - Я, Петр Петрович, много не могу. - А я много и не дам. Вот по бутылочке выпьем и... - он поднял палец, - и... довольно. - Что вы, что вы!.. Поручик строго взглянул в лицо юноши стальными, быстрыми глазами и молча подал ему письмо-секретку с вытесненным баронским гербом. - Читай, пока не пьян. А ну, вслух. Приятно... Николай Ребров потолстевшим языком неповоротливо прочел: "Милостив. Гос. Поручикъ Барановъ. Вашъ поступокъ более чемъ некорректный, онъ наглый. Если въ васъ имеется честное имя и такъ называемая "мундирная честь", которую такъ презиралъ мой покойный мужъ баронъ фон-Берлаугенъ (онъ вообще ненавиделъ все русское, особенно военный кость) - то Вы обьязанны или извиниться предо мною, что Вы нагло налгалъ или доказать документально Ваши гнусные слова. Баронесса Э. фон-Берлауген. P.S. Ротмистръ Белявский объ инциденте ничего не знаетъ". - Точка! - крикнул ад'ютант. - Ха-ха-ха! Безграмотно, а ловко вкручено. Понял? Нет? Ну, потом поймешь. Дай сюда! - Он разорвал письмо в лапшу, а клочок с подписью баронессы сжег, пепел стряхнул в рюмку с коньяком и выпил. - А я любил ее, дуру... Любил, любил, - гладко выбритое прочное лицо его вдруг горько заморгало. Потом порылся в письменном столе и достал валявшийся среди хлама орден Станислава с мечами. - На, повесь на гвоздик, вон на той стене. - Юноша повесил. - А почему я ее любил? - спросил ад'ютант, опять снял тюбитейку, покрутил на пальце и вновь надел. - Не по любви любил, а оттого, что вот здесь было пусто, - он ударил ладонью против сердца и закрыл глаза. Николай Ребров не знал, о чем говорить. Он пьянел. Ему захотелось обнять Петра Петровича. Но он постеснялся и, вздохнув, сказал: - Я тоже несчастный... Я, Петр Петрович, тоже люблю... Двух люблю, и не знаю, которую больше... - В самделе? - не открывая глаз, сонно спросил поручик и вдруг ожил. - Ну, гляди, - он вытащил из-под кучи бумаг браунинг, быстро повернулся вместе с креслом и, не метаясь, два раза грянул в крест. Юноша вскочил и вскрикнул. Поручик подвел его за руку к стене, на которой качался простреленный орден. - Видал? В центр?.. А ты не веришь, что я колдун, - захохотал как-то неестественно, давясь и перхая. Николай Ребров, покачиваясь от коньяка и перепуга, изумленно прошептал: - Удивительно метко... Сейчас прибегут... - Кто? Хозяева?.. Все ушли... - офицер вскинул руку вверх и как пифия. - Вот так же я, великий маг, страшный колдун, разведу их свадьбу! - Чью? - спросил Николай. - А, знаю. Ой, не надо, Петр Петрович, не надо... Плавали рваные струйки сизого дымка, пахло тухлым яйцом, винным чадом и в'евшейся в предметы копотью плохих сигар. Лицо ад'ютанта стало сосредоточенно и хмуро. Он поймал тонкими искривленными губами трубку и задымил. - Когда бежишь, Николаша? - по-трезвому спросил он и не дождавшись ответа. - А я его проучу... Я ему покажу, собаке!.. - Кого это, Петр Петрович? - взволнованно спросил Николай... - Да этого... Как его... барбоса... Ну, этого... Белявского, - размахивая полами халата, то сгибаясь, то выпрямляясь, он быстро зашагал из угла в угол. - Я изрешечу ему череп... Я его... Ты знаешь... какой это стервец? Насиловал крестьянских девок, девчонок, баб, там, во время нашего знаменитого похода... И с какой наглостью, с какой жестокостью!.. А, попробуй, вступись отец или мать - петля!.. Однажды, пьяный, изнасиловал шестидесятилетнюю просвирню, а потом застрелил... Это садист какой-то, исчадие ада! А посмотришь на него - ком-иль-фо... Герцог Падуанский! Чорт его забери совсем... И расправу с тобой припомню, эту самую нагаечку. - Юноша покраснел, в его глазах загорелось сладостное чувство мести, но он смолчал. Поручик Баранов то присаживался наскоро к столу, чтоб выпить вина, то срывался и стремительно чертил крест-накрест комнату. - А взять здесь, в Эстонии... Одна повесилась, другая отравилась из-за него. Или вот... Может быть, слыхали - Варвара Михайловна, девушка такая, дочь помещика с отцом приехала, смазливенькая довольно?.. - Юноша насторожился, в его груди вдруг - пустота, в которую стал вливаться холод. - Да, да, девушка - бутон. Ну, вот он ее обольстил, мол, женюсь, андел, Варя... а потом, вульгарно говоря, сделал ей брюхо и бросил. Словом, женился медведь на корове. Теперь девчонка по рукам пошла... Пропадает девчонка... Что? Холод в груди юноши заледенил его сердце, сердце остановилось, и юноша мучительно вскричал: - Это не она! Не она!! Как ее фамилия?! Поручик на ходу выхватил изо рта трубку, хотел сказать - Кукушкина, - но, всмотревшись в переломившуюся фигуру юноши, раздельно сказал октавой: - А что? Твоя знакомая? Какая она? Шатенка? Высокая? Из Гдова? Нет, нет. Это беленькая овечка такая, блондинка в кудряшках. Фельдшерица, кажется. А не довольно ль, Николаша? Что? - сказал он, заметив, как рука юноши потянулась к коньяку. - Извините, Петр Петрович... Без приглашения. Ваше здоровье, Петр Петрович! Фу-у... А я, знаете... У меня встреча была... - Встреча? Очень хорошо... - У костра... Я тогда захворал... И вот - Варя... Можете себе представить, тоже Варвара Михайловна... Совпадение... - Это бывает... - И вот я ее полюбил... Полюбил, Петр Петрович... Все думал об ней, все мечтал... - Но, друг мой, чего ж ты плачешь-то? Николаша? - Тяжело чего-то, Петр Петрович. Я ее встретил на праздниках в театре. А вы напугали так... Хотя ротмистр Белявский увез ее кататься. Факт, факт, Петр Петрович! Факт!.. Но вы скажите, миленький. Ведь это не она, не Кукушкина? - Вспомнил - Морозова! - крикнул поручик и так усердно щелкнул себя в лоб, что тюбитейка свалилась. Николай бросился поднимать, запнулся, опрокинул стул, сказал: - Виноват, - и сквозь слезы засмеялся. - Петр Петрович! Ваше высокоблагородие. Ну, давайте поцелуемся, Петр Петрович. Умрем за Россию, ей богу умрем!.. - Обязательно, Николаша, умрем. Садись, садись... Больше пить - ни-ни... - Чорт с ними - все эстонки, все Варвары Михайловны... все сестры Марии. Ах, Петр Петрович, отец родной!.. Ну, если б вы видели сестру Марию... Марья Яновна, эстонка... Люблю, и ее люблю!.. Но чисто, платонически. Ей богу. Красивая, знаете, красивая, апельсин без корочек, ну так и брыжжет. И она меня беззаветно любит... Петр Петрович, как мне быть? Она изменила мне тоже, она выходит замуж. Как мне быть? Я женюсь на ней, Петр Петрович, я отобью!.. Она пойдет... - Когда бежишь? - Скоро, Петр Петрович... Компанией. Человек с десяток. - И я с вами, - сказал серьезно офицер. Юноша кособоко попятился на каблуках и дико закричал: - Ура, Ура!! - потом сорвал с вешалки ад'ютанские рейтузы, подбросил их вверх. - Ура-а!! - двинул ногой стул, опрокинул умывальник. - Урра! Ура! - и сам упал в бежавшую ручейками лужу. Офицер усадил его в кресло, натер одеколоном виски, грудь, за ушами, накапал нашатырного спирта в стакан с водой. - Пей, экий ты слабеха, - а сам опять проглотил залпом две рюмки коньяку. Николай Ребров блаженно защурился, запрокинул голову на спинку кресла и весь куда-то поплыл, поплыл как в волнах. И плывет другой, знакомый, близкий, рядом, тесно, плечом к плечу. Говорит знакомо: - Тебе легко. Мне трудней. А почему? Я - офицер. Вот, скажем, перебрались мы с тобой на тот берег. Схватили нас, тебе ничего - иди, а мне расстрел. - Юноша встряхнул головой и протер глаза. - Но я служить хочу, черти. Не убивайте, черти... Возьмите меня, используйте мои знания. Я верный рубака, и рука моя - кистень. Товарищи, каюсь, заблуждался. Товарищи! Я ваш... Посылайте меня на передовые позиции, в огонь, в пекло!.. Юноша видит сквозь туман: ад'ютант повалился перед китайской ширмой на колени и бьет себя кулаком в грудь, крича: - Я, Петр Баранов, ломаю свою офицерскую шпагу, рву золотые погоны! Товарищи, верьте!.. Вот мое сердце, вот моя кровь, вся моя жизнь, - все отдаю вам, Республике, родине моей!.. Ведите!! Поручик кричал надрывно, исступленно: слова его - огонь и кровь, лицо искривилось в жестоких муках. Юноше стало страшно. Он бросился подымать поручика. - Дурак, - бранился тот, - мальчишка. Что ты, мальчишка, знаешь! Дурак, - и, пошатываясь, сам добрался до кресла. Юноша накапал в рюмку нашатырного спирта: - Петр Петрович, примите, будьте любезны. Поручик плаксиво улыбнулся, выплеснул из рюмки бурду и налил вина. Потом снял с мизинца перстень, стал надевать на горячий розовый мизинец юноши. - Что вы, Петр Петрович! - Бери, бери, бери! Без рассуждений... Вот часы... Суй в карман... В дороге пригодятся... Что? - Вы ж сами... Вам самим... Он вытащил из-под кровати пыльный чемодан, опрокинул содержимое на пол: - Садись, давай делить... По-братски, как коммунисты. На носки, новые, теплые, пригодятся... На фуфайку, на кальсоны... Нессесер не дам, надо... Мыло! На мыло... Рррезеда... Пили, пели, целовались. Плавал дым, плавала и кружилась комната, всплывали одна за другой, как привидения, человеческие фигуры, кричали, грозили, топали: - Ах, какой безобразий... Какой безобразий!.. Потом хозяин и гость шли в обнимку сквозь лес к могиле Кравчука. Было тихо, месячно, но лес неизвестно почему шумел и мотался, как пьяный. От этого сплошного шума юношу бросало в стороны и в голове гудело. - Петр Петрович, мы ввыпивши... - Николаша, друг, младенец! Вниманье, декламирую: Бурцев! Ера, забияка, Собутыльник дорогой Рради ррома и арака Посети домишко мой!.. - Эх, Николаша, вечная память Кравчуку! Пой!.. "Заму-у-чен в тяжо-о-лой неволе, ты сла-а-вною смертью погиб..." Пой!.. Ну и дурак был покойничек... Глуп как... как хохол. Что? Тыкаясь носами в холодное дерево, целовали могильный крест, клялись в верности новой России и, охрипшие, обессилевшие, плелись домой. Николаю Реброву было жарко, хотелось кинуться в снег. Поручик крепко держал его за руку. Когда проходили через плотину игрушечной мельницы, поручик запел: Прощай, мой мельник дорогой, Я ухожу вслед за водой, Дале-око, далеко... Николай Ребров остановился и взглянул в прыгавшее лицо ад'ютанта. - Вот и вы плачете, Петр Петрович. - Это во мне Шуберт плачет, Еган Шуберт. Знаешь, чья это песенка? - и ад'ютант наскоро провел рукавом шинели по глазам. - А я ухожу, брат... Чувствую, что так... Крышка!.. Ухожу, брат, ухожу... "Дале-о-о-ко, далеко" - с чувством пропел он, повалился в сугроб и зарыдал. Глава XV Конфликт улажен Николай Ребров смутно припомнил все это на другой день утром. На мизинце дорогой перстень, в кармане золотые часы. - Надо сейчас же отнести обратно и извиниться перед поручиком. Милый, родной Петр Петрович. Юноше сделалось невыносимо жаль его. Какой он, правда, несчастный. И как хорошо, что он тоже решил бежать с их партией. Соседние койки были пусты, но юноше не хотелось вставать. А чорт с ней, с канцелярией. И только в первом часу он направился к поручику Баранову. Но поручик Баранов в это время был в доме баронессы. Он в парадной походной форме - перчатки, шашка через плечо - в рейтузах же притаился браунинг. - Ах, как это кстати, поручик!.. А я только что за вами хотела послать, - испуганным голосом сказала баронесса громко, а шопотом, чтоб не слышали генерал и ротмистр Белявский: - прошу вас об'яснение отложить. Да? - Не беспокойтесь, - так же тихо ответил он, целуя ее руку. Генерал взял конем двух пешек - шах королю! - и к Баранову: - А-а!.. Поручик... Очень рад, очень рад... А меня чествуют сегодня. Вот баронессушка-затейница... Радехонька, что я уезжаю. Партнер генерала, ротмистр Белявский, поднялся из-за шахматного столика и стоял браво, каблук в каблук. Его румяное лицо с седеющими баками и с высоким лоснящимся лбом надменно улыбалось. Подавать или не подавать руки? - и подал первый. Рука поручика Баранова небрежно, как бы мимоходом, коснулась его холодных пальцев. Ротмистр нервно сел. Его глаза растерянно забегали по шахматной доске. - Шах королю, Антон Антоныч! - повторил генерал с задором игрока и закряхтел. - А ну! А ну!.. Звяканье шпор четко гранило шаги поручика Баранова. - Королю шах, а ротмистру, кажется, мат, - едва скрывая раздражение, сказал он. - Что? Пардон, в каком смысле? - правая бровь Белявского приподнялась и опустилась. - Ваши полосатые брючки и клетчатый смокинг очень идут к вашей фигуре, - сказал ад'ютант, - во всяком случае - мундир не будет скучать о вас, как об офицере. - Что вы этим хотите сказать? - Господа! Что за пикировка?.. - на ходу прошуршала хозяйка юбками. - Я в момент, в момент. - Да, да, - повел плечами генерал. - При чем тут? Ваш ход, Антон Антоныч. Прошу! Белявский растерянно-нервным жестом поправил белейшие манжеты, как бы собираясь схватиться в рукопашную, и к поручику: - Нет, что вы этим хотите сказать? - Я хочу сказать, - хладнокровно пыхнул облаком дыма поручик Баранов, - что ваш предшественник, барон фон-Берлауген, был, видимо, выше вас: брючки чуть-чуть вам коротковаты. - Пардон, генерал, - и бывший ротмистр Белявский величаво поднялся, ударил взглядом по поручику, и так же величавочеткой, нервной поступью, чуть поводя локтями, скрылся за портьерой. Поручик Баранов зловеще улыбнулся: - Извините, ваше превосходительство. Я решил с ним посчитаться. - Только не в моем присутствии... Увольте, увольте... И не здесь и не сейчас... - замахал руками генерал и затряс головой как паралитик. - Слушайте, поручик, поручик! Но... за всколыхнувшейся портьерой раздался серебристый лай Мимишки. Генерал поднялся и, растирая отсиженную ногу, болезненно закултыхал по опустевшей комнате. - Можно? - остановился поручик на пороге будуара. Баронесса сидела против венецианского, в серебре, зеркала, спиной к поручику Баранову и освежала пуховкой свое сразу осевшее лицо. Сбоку от нее нахохлившимся индюком стоял Белявский. Он левую руку заложил в карман, а правой округло жестикулировал и, захлебываясь, что-то невнятно бормотал. - Можно? Баронесса пружинно встала и так быстро повернулась, что ниспадающие до полу шелковые ленты ее платья взвились и хлестнули воздух. Она крепко оперлась локтем о старинную с бесчисленными ящичками шифоньерку, запрокинула навстречу поручику голову: - Ну-с? - и закусила дрогнувшие губы. Глаза Белявского метнулись от нее к нему. Он вынул платок и осторожными прикосновениями, словно боясь размазать пудру, стал вытирать свой вдруг вспотевший лоб. - Извините, баронесса, - начал поручик ровным голосом, силясь казаться спокойным. - Вы изволили в своем любезном письме поставить мне ультиматум: или - или. Баронесса закусила губы крепче, и глаза ее округлились страхом, как будто над ее головой взмахнул топор. Белявский бессильно опустился на ковровый пуф, в его руке дрожал золотой портсигар с баронской короной. - Спокойствие, баронесса, не волнуйтесь, - изысканно-вежливо поклонившись, сказал поручик. - Я буду лаконичен. Мне вас жаль, баронесса. И только поэтому, пользуясь правом нашей прежней дружбы с вами, я считаю долгом заявить, что сей человек - подлец. Баронесса враз опустила, вскинула руки, скомкала и разорвала платок. Мимишка, злобно тявкнув, бросилась на трюмо, где отразился вскочивший и бестолково замахавший руками Белявский. - Как? Что? Вы ответите! Ответите! - выкрикивал он заячьим, трусливым визгом. - Да, отвечу, - спокойно сказал Баранов, однако его подбородок стал тверд и прям, а рот скривился. - Если б не было здесь дамы, я немедленно ответил бы вам пощечиной. Во всяком случае, эксротмистр, я в любой час дня и ночи к вашим услугам, - поручик сделал полупоклон. - Предупреждаю, что если до завтрашнего вечера не последует с вашей стороны вызова - я вас убью. Честь имею кланяться, баронесса. - Интриган! Неуч! Грубиян! - прерывая его речь, топала баронесса стройной, в шелковой паутине, ножкой, и... - Господа, господа... Что это значит?.. Ая-я-й... - наконец прикултыхал и генерал, еле волоча отсиженную ногу. - Честь имею кланяться, ваше превосходительство, - щелкнул шпорами поручик. - Конфликт улажен и... в вашем отсутствии. Глава XVI Белое видение К Николаю Реброву пришел Трофим Егоров, они вместе отправились отыскивать возницу-эстонца, чтоб условиться с ним о дне побега. Егоров очень обрадовался, что поручик Баранов бежит с ними. - Это такой человек! Такой человек! Этот выведет. - Они зашли, как их учили, в мелочную лавчонку, помещавшуюся возле какого-то средней руки фольварка, и наказали рыжему лавочнику, чтоб он уведомил возницу. - Сколько народ? - Девять. - Надо два подвода... Ладно, скажу. Через три дня в ночь... Какая день? Суббот. Николай Ребров расстался с Егоровым и пошел навсегда проститься с Марией Яновной. Как-то она живет? Иногда воспоминания о ней меркли, заслонялись повседневным сором и служебными заботами, но чувство благодарности за спасение его жизни и весь ее милый, пленивший юношу облик, крепко вросли в его сердце. Чем ближе подходил он к заветному дому, тем неотвязчивей впивалась в мозг давно отзвучавшая бредовая фраза: "Дмитрий Панфилыч помер". Жив или помер, жив или помер?.. А вдруг... - Николай Ребров несмело потянул скобку двери. - Коля! Милый! Почему ты так долго был прочь?! Отец, гляди кто пришел! - сорвала с груди фартук, бросилась к нему на шею растрепанная, раскрасневшаяся у плиты Мария Яновна. И юноше вдруг стало так тепло и радостно у родной груди. - Ого-гогого - вылез, загоготал, смеясь, старик. - Троф пилить? Давай-давай... - тоже обнял юношу, поцеловал и укорчиво закачал длинноволосой головой. - Эх, дурак, дурак... Такой девка упускал. - А как, Дмитрий Панфилыч здоров? - и юноша затаил дыханье. Старик сердито, безнадежно махнул рукой. Мария Яновна сказала: - Умер. Юноша отпрянул прочь: - Как! Неужели? Царство небесное... Когда? - Жив, - сказала она печально. - К сожалению - жив... Но для меня, для мой сердца - он мертвый... - и вновь засмеялась звонким, чистым смехом. - Ну, как я рада. Садись, говори... Николай, милый! Ах, что же я такая неодетая!.. - и она быстро скрылась за перегородкой. Николай заметил, как она перекрестилась на-ходу и что-то зашептала, должно быть, молитву. - Ничего, ничего... как это... - старик, попыхивая трубкой, накинул шубу и - к выходу. - Ничего... Одеваться пошел Мария. Ничего. Ладно... А я в лавку, - подмигнул он и захлопнул за собой дверь. Юноша смутился. Намеки старика толкали его за перегородку, где вдруг призывно захрустело полотно иль шелк. Кровь юноши на миг остановилась. - Мария! - перегородку опахнуло полымем, дом исчез, и мимо его взора процвело черемуховым цветом, проплескалось белое видение. - Милый!.. Ах, какая несчастная твоя Мария... ...И Николай сладостно подумал, что он опять в бреду... ...Когда под окном послышались шаги, Мария, обнимая юношу нагими полными руками, в третий раз сказала, почти крикнула: - Неужели ты не можешь понимать, что пропадешь в России!.. Такой голод, такой кровь везде... Сразу в сольдат и на война... Ну, оставайся же... - Нет, Мария, не могу. - Ах, оставь! - топнула она с брезгливой гримасой. - У меня и так боль... Не понимай, куда деть. Митрий развратник!.. Митрий таскается по чужим женщин... Пфе! Какой дрянь! Так только может допускать необразованни матсь... мужик. - Как ты могла сойтись с таким? - Ах, смешной вопрос. Как ты попал сюда? А мой брат лежит в вашей земле? Как старуха, жена Митрий, живет в бане с какой-то ваш чиновник? Как убили ваш царь Николай Александрович? Все не от нас... Судьба. - Шаги заскрипели в сенцах. Мария схватила юношу за руку. - Слушай! Тебе сколько лет? - Двадцать, - прибавил Николай. - Мне двадцать один, - убавила Мария. И быстро, задыхаясь. - Слушай! Мы бросаем все, бросаем Митрий, бросаем мой отец, едем в Ревель. В Ревели у меня родня, деньги... Слушай! У меня там дом... Дядя умирает и присылал мне письмо... Слушай, Коля! Мы будем без нужда, ты служить, я могу поступать в больниц. Не бегай в Россию, молю тебя, как бога Христа!.. Скоро большевики уйдут, мы поедем к твой родитель. Ну, милый, ну... - Она тормошила его, заглядывала в его глаза безумными глазами. - Ну, ну!.. Юноша менялся в лице; да и нет, клубясь, свивались в его душе как змеи, и вот одна змея подохла. - Нет, Мария! Бегу, - ударил он резко, как ножом. - Прости меня. Из ее груди вырвался хриплый стон, она с ненавистью оттолкнула его и проплескалась в белом полотне за перегородку, крикнув: - Откройте дверь отцу! В комнату вошел Ян со связкой баранок. Из кармана его шубы торчало горлышко бутылки. - Ого-го... А ну, давай гостю кофей. Когда, застегивая последнюю пуговку черной кофты, показалась Мария, старик пристально посмотрел на дочь, посмотрел на юношу, сказал: - Снег пошоль... Метель... Троф возить плох, - и глубоко вздохнул. За кофе угощались наливкой, говорили о пустяках. Старик все еще поглядывал вопросительно на дочь, но лицо Марии казалось спокойным, замкнутым. - Бегут, которые, бегут плохой, - сказал старик, разливая по рюмкам вино. - Эстис очень рабочий надо. Хороший жизнь тут. Чтоб здорофф... Дурак бежит. На Пейпус - смерть. И еще что-то говорил старик, грустно говорила Мария, но юноша плохо слушал: все пред ним обволакивалось туманом, уплывало в сон, в мечту: вот он, покачиваясь, стремится куда-то вдаль, возница-эстонец гнусит на лошаденку, фольварки, чужое небо, рощи, нерусский снег, Пейпус-озеро; кудряш-ямщик присвистнул, гикнул, гривастые кони мчат - бубенцы еле поспевают блямкать - мужичьи бороды, мужичьи избы, Баба-яга на помеле, мужиковские седые церкви, раздольные снега, скирды неумолоченных снопов и навстречу тройка. - Сын! Мария вздохнула. - Пей, - сказал старик. - По вашему лицу, я знайт, о чем вы думаль, - сказала Мария, еще раз вздохнув. Юноша перевел на нее далекие глаза. Ему не хотелось пробуждаться. Глава XVII "Да, да, да, домой" Он вышел вечером. Ему нужно дойти по дороге до свертка в лес, спуститься под гору к речке: там, у мельника, жили Надежда Осиповна Проскурякова и Павел Федосеич. В сущности ему не для чего видеть их. За пос- ледние дни он весь в бреду о бегстве. Ему нет дела до остающихся здесь, и чужая судьба теперь не может его тронуть. Разве повернуть домой? - Нет, прощусь. Все-таки любопытно. Дорога миновала рощу и пошла полого вниз. Оголенный кустарник, как борода с усами, обрамлял оба берега речонки. Зачернела колченогая, присевшая на бок мельница. Навстречу из кустов - фигура в большущей шапке. Поровнялись. - Это Цанкера мельница? - Да, - сказала фигура. - Батюшки, да никак вы, Коля Ребров?! Смотрю, смотрю... будто бы он. - Сережа! Неужто вы? Ну, как ваш отец, Карп Иваныч? - Помер. Не очень давно помер. В тифу. - Бледнолицый Сережа снял шапку, перекрестился, потряс головой и завсхлипывал. - Все добро наше растащили. Все семь возов... То солдатишки, то чухна. Да и так изрядно прожились. Теперича ничего у меня нету, по дому сердце болит, по матери... Вот у мельника служу, у Цанкера. Гоняет как собаку, - он отвернулся, глядел кособоко в снег, вздыхал. - Куда ж вы, Сережа? - За сеном, - взмахнул он веревкой. - Вот тут недалечко. Лошадь надо выкормить, да завтра в больницу квартирантку нашу везти. - Не Надежду ли Осиповну? - Ее. Когда Николай Ребров вошел в дом мельника, его шибануло густым спертым духом. У стола, весь в серой колючей щетине, сидел ежом мельник, он глядел в толстую тетрадь и щелкал на счетах. С печи несся здоровенный храп, и торчали в неуклюжих рваных валенках чьи-то ноги носами вверх. Николай поздоровался, об'яснил, зачем пришел. Мельник не сразу понял, сердито оторвался от дела, переспросил и кивнул на соседнюю комнату: - Женчин там. Хворый. А это Павел, водка жрал. Тяни за нога, спит. - Не сплю, не сплю... Кто пришел? - раздалось знакомо. Валенки зашевелились, описали ленивый полукруг и, поставив пятки вверх, покарабкались с печи. Их возглавлял широкий жирный зад, едва прикрытый рваными штанами, за задом ползла спина в вязаной синей кофте, рыхлые бабьи плечи и вз'ерошенный затылок. Валенки пьяно пошарили приступку и, как два бревна, громыхнули в пол - звякнула на чайнике крышка. - Павел Федосеич! А это я... Навестить пришел. - Вьюнош!.. Как тебя... Миша... Ты? - Я Николай, Павел Федосеич... Николай Ребров. - Ну да, ну да... Ах ты, братец мой!.. - обрюзгший чиновник приятельски тряс юношу за плечи и безброво смотрел в его лицо заплывшими, блеклыми глазами. Переносица его ссажена, на ней висел отлипший пластырь. - Ах, ах, ах... Пойдем к ней... К старухе пойдем... Она больна, брат, больна, больна. Вспоминала тебя... Как же, как же... вспоминала, - и он потащил юношу в другую комнату. Хозяин вновь защелкал костяшками. - Эй, Осиповна!.. Мать-помещица!.. Умерла, жива? Гостя привел. Ну-ка, гляди, гляди... - тонкоголосо суетился Павел Федосеич, зажигая лампу. Старуха подняла от подушки голову, шевельнулась, клеенчатый диван хворо заскрипел. - Коленька! Вот не ожидала. Ах, Коленька... Приходится помирать на чужой земле. - Другой раз не бегай из России, мать, - наставительно сказал чиновник, оправил подтяжки и семипудово сел на край дивана. Диван крякнул, затрещал и смолк. В комнате было грязно, по облупившимся стенам гуляли тараканы, в углах грудились набитые мукой мешки. - Завтра в больницу, Коленька. - В больницу, в больницу... Хворает она, как же... - поддакивал чиновник, косясь на окно, где стояли припечатанные сургучом бутылки. - А из больницы в гроб... Ну да ничего, я не боюсь... Был бы Дмитрий Панфилыч счастлив... Ах, какой он хороший, Коленька... Ах, какой редкий человек... Денег мне прислал... - И чтоб перебить забрюзжавшего Павла Федосеича, нервно, приподнято заговорила. - Будете, Коленька, в России, кланяйтесь всем знакомым нашим... Пусть вынут меня из могилы, домой везут... Да, да, да, домой... Павел Федосеич раздражительно отмахнулся, неуклюже, враскарячку подошел к двери и закрыл ее. Потом на ухо юноше: - Бежишь? Шепни тихонько, чтоб не слыхала она. - Да, - после короткого раздумья, прошептал юноша. Чиновник, как живой воды хлебнул, сразу сорвался с места и быстрыми ногами вылетел к хозяину. Старуха затрясла головой и спросила: - Что он? Денег, наверное, просил? - Нет... Да... Что-то такое в этом роде, - смутился юноша. - А чем же вы, Надежда Осиповна, больны? - Всем, - шевельнулась старуха, диван опять хворо заскрипел. - Вы спросите, что не болит у меня... Все болит. А больше всего - сердце, - последние слова вылетели вместе с глубоким тяжким вздохом. - Не сердце, а душа... Душа, Коленька, болит, середка... Все потеряла, все. Пыхтя, вкатился Павел Федосеич, поставил на грязную скатерть тарелку с огурцами, две рюмки и ловко ударил донышком бутылки в пухлую ладонь: - Вьюнош!.. Ангел божий... Давай-ка, братишка. Грех не выпить, грех. Пришел Сережа, тоже выпил, но хозяин Цанкер опять угнал его на мельницу спустить в плотине щиты. Старуха заохала, укуталась с головой одеялом и притихла. Николай чрез силу выпил три рюмки и застоповал: самодел не шел в горло. - А я, брат, было спился здесь, физия опухла, ноги отекали. С тоски, брат, с тоски, с тоски... Ну, что мы теперь, а? Коля? А? Париж, Америка. Ха-ха-ха!.. Гром победы. Нет, брат, дудочки... Дураков в Европе мало, чтоб этим идиотам в долг давать без отдачи. Разик обожглись и... Ну, а про Сергея Николаича ни слуху, ни духу? Цел, наверно, цел, цел... Конечно, цел... А я теперь молодец-молодцом. Ей-богу... Хоть плясать... Ноги как у слона. Гляди, какие ножищи!.. Да я сто верст без присяду могу шагать... Коля, возьми меня... - он просительно, по-детски улыбнулся и глянул в самую душу Николая, - Коля, не бросай меня, спаси... Коля, по старой дружбе, умоляю... Николай с раздражением охватил его большую и рыхлую, как тесто фигуру, с дряблым, поглупевшим от несчастья лицом. - Что ж, я с удовольствием, - раздумчиво сказал он. - Нас артель. Только испугаетесь, как в тот раз. - Кто, я?! Кинь мне в морду подлеца, наплюй мне в харю!.. Нет, дудочки, дудочки, чтобы я здесь... Не-ет... x x x Николай Ребров уснул. Его разбудили сдержанные всхлипыванья. В лунном свете сидел по-татарски на полу пред раскрытым чемоданом Павел Федосеич. Он держал в пригоршнях фотографическую карточку, то приникал к ней дрожащими губами, то отстранялся, тогда лицо его тонуло в болезненном восторге, из широко открытых глаз по одутловатым трясущимся щекам катились слезы, и губы шептали: - Клавдюша, Клавдюша, - выдыхал чиновник. - Не проклинай, молись обо мне, молись... Эх, ошибся я, и вся душа моя, Клавдюша, измочалилась. Живу я, Клавдюша, в великой нищете... И духом нищ. Пью, Клавдюша, пьянствую... Эх, подлец я. А теперь скоро... Жди, Клавдюша, приду скоро. А если умру, помяни меня. Да и сама-то ты жива ли, старушка милая? И себе тяжко. Ну, что даст господь. Молись за меня, Клавдюша, молись... - он крестился сам, крестил портрет, целовал его и плакал в пригоршни, размазывал по лицу слюни и слезы грязнейшим рукавом. - Павел Федосеич, - пробудилась помещица. - Опять ты за свое! Что за малодушие... - Нет, нет, это я так... Чшш... Разбудишь... Это я пластырь искал... Да, да, пластырь... К переносице, пластырь. - Не плачь, все к лучшему, надейся на бога. - Я надеюсь, Осиповна, надеюсь... Ей-богу, надеюсь... А ты спи... Глава XVIII Дикий хохот На другой день Николай отправился рано. Помещица и чиновник еще спали, он так и не попрощался с ними. Шел домой не торопясь. Утро было пасмурное, угрюмое, и его настроение такое же, как это утро. "Вот судьба, и что ожидает этих стариков?" - думал он, глядя себе в ноги. А впереди позвякивали бубенцы, долетало храпенье коней. Ближе, отчетливей. - Берегись, стопчу! Николай вскинул голову и отскочил в сугроб. Мимо него, едва касаясь копытами дороги, мчалась запряженная по-русски тройка вороных. В русских, покрытых ковром, санях, обнимая прижавшуюся к его плечу баронессу и лихо подбоченясь свободной рукой, восседал бывший ротмистр Белявский. - Сукин сын! - сделав ладони рупором, громко прокричал Николай Ребров в снежнооблачный бубенчатый след пролетевшей тройки. Он пошел проститься с генералом - старик был для него хорош. - А, Ребров!.. Отлично... А я, брат, мундир чищу... Сам. Я люблю черную работу. Я не белоручка... Труд - надежнейшее средство против скуки, против одиночества. Садись, Ребров... Ну, как там? А я осиротел. Баронессушка уехала и этот... Да-да... Ну да ничего. Денька через три и я... В Париж, брат Ребров, в Париж. И ад'ютант Баранов... - Разве они едут? - удивился юноша, помогая генералу. - А как же! Какое ж могло быть сомнение... Ну, а ты? Ты как? А? Хочешь в Париж? - генерал снял с красного ворота пушинку, дунул на нее и медленно стал елозить щеткой по сукну. - Я, ваше превосходительство... Я здесь... - А, молодец, молодец, Ребров... Похвально. Лучше здесь, чем к тем негодяям с поклоном. Кто они, ну ты подумай, ты все ж таки интеллигент и достаточно развит, полагаю? Ну кто? Ну кто? Приблудылки, вот кто! Эмигрантишки, за границей мотались, а теперь власть добывать приехали - навозная дрянь! На-воз-ная, - и генерал поднял щетку вверх. - Понимаешь, в чем уксус? Да разве они знают Россию? И разве Россия, наш народ, примет их? И что такое, спрошу я тебя, наш развращенный народ, наш пьяница, эгоист мужик? Ха!.. Равенство, братство. Плюет он с высокого дерева на братство! Назови мужика братом, он тебе в отцы лезет. А потом, как это... кто. Да, Бальзак: "Свобода, данная развращенному народу, это - девственница, проданная развратникам". Понял глубину? - Большевики стараются, ваше превосходительство, сделать народ счастливым, тогда он будет добродетельным, - несмело вставил юноша. Но генерал не расслышал. - Слушай-ка, Ребров, а хочешь чаю? Позвони Нелли... Ты знаешь ее? Ах, хороша девчонка, хороша... Слушай-ка, Ребров. Ну, а кто вкусней по-твоему: эстонки или русские? Хе-хе-хе-хе... А я чрез три-четыре дня - в Париж... И можешь быть уверен, Ребров, что скоро эта сволочь-большевики полетят к чорту. Европа никогда не допустит такой наглости, она им покажет, как аннулировать долги. Да Европе стоит только захотеть: положит их вот сюда, на ладошку - щелк и нету, слякоть одна, - генерал щелкнул по ладони и сладострастно захехекал. - Вот, что значит Европа! Николай Ребров от чаю отказался, поблагодарил генерала и ушел. x x x - Петр Петрович, а я к вам, - сказал он, входя к поручику Баранову. - Что ж вы нам изменили? - Что, в чем дело? - остановился офицер среди комнаты, желтые кисти его халата колыхались. - Генерал сказал, что вы с ним едете в Париж. - Какой вздор! У генерала разжижение мозга, или слуховая галлюцинация. Я бегу с вами... - последние слова поручик сказал тихо, почти шопотом; он стоял руки назад и опустив голову. - Вы здоровы ли? У вас красные глаза, вы плохо спали, должно быть. - Что? - рассеяно переспросил поручик, не подымая головы. - Нет, спал... Должно быть, спал... Спал или нет? Что? - волоча нога за ногу, он подошел к письменному столу, переставил с места на место чернильницу, подсвечник, подстаканник, сделанный из винтовочных патронов, взял спичку, переломил, бросил, взял со стола недоконченное письмо, прочел, качнул головой, сказал: - Да, да. Пиф-паф. Сегодня вечером... - он опять заходил по комнате, хмуря брови и о чем-то тяжко размышляя. Юноша встревожился. Он следил за Петром Петровичем, сосредоточенным взглядом, силясь понять, что происходит в душе этого близкого ему человека. - Мы бежим в субботу, Петр Петрович, в ночь. - А?! - вскинул тот опущенную голову. - Ах, да... про это... Ладно. У нас сегодня что? - Четверг. - Четверг, четверг... да-да-да... четверг... Завтра пятница, послезавтра суббота... Так-так... Замечательно, - чему-то подводил он итоги, его лицо вдруг улыбнулось, он подозвал юношу к столу и ткнул указательным пальцем в мелко исписанный лист почтовой бумаги. - Вот, Николаша... завтра утром на этом самом месте будет лежать это самое письмо. Отнесешь его по адресу... Понял? По адресу. В собственные руки баронессы. - Но баронесса, Петр Петрович, уехала с Белявским. Поручик дрогнул и быстро попятился: - Что-о?! - Они сегодня уехали: я сам видел... На тройке. И сзади большой сундук. Поручик крепко стиснул зубы: на скулах заходили желваки. Белки глаз вдруг пожелтели, взгляд запрыгал с предмета на предмет. - Подлец, мерзавец, трус!.. Бежал, - с злорадным презрением выдыхал поручик, дергая подбородком. Он сорвал с головы тюбитейку, скомкал ее и бросил об пол: - Подлец! - Он описал правой ногой, как циркулем, дугу, резко вскинул руки вверх, вперед и в стороны: - Так... Мерси-боку... Мерси-боку, - зашагал по комнате, все так же выбрасывая руки, лицо кривилось, дергалось, два раза грохнул кулаком в стол, в клочья изодрал письмо и крикнул: - Можешь итти, Ребров!.. Можешь итти... Да-да. Можешь итти. Прощай, Ребров... До субботы... Да-да, - с треском двинул ногой кресло, подпер щеки кулаками и закрыл глаза. Изумленный Николай Ребров пошел на цыпочках к выходу. Возле двери обернулся и взглянул на Петра Петровича. Поручик все так же стоял с запрокинутой головой и накрепко закрытыми глазами. Николай Ребров медленно притворил за собою дверь и лишь направился по коридору, как там, за дверью загрохотал дикий, страшный хохот поручика Баранова. - Что такое? - на месте замер Николай. x x x Дома он нашел пакет. Там записка Павла Федосеича и письмо во Псков на имя Клавдии Тимофеевны Томилиной. В записке Павел Федосеич сообщал, что он бежать раздумал, он выждет более благоприятных обстоятельств, а пока что ему и здесь не плохо. Записка написана длинно, бестолково, с наставлениями, как жить, с покаянными излияниями заблудшей души, с размышлением о том, что есть отечество, национальная гордость и гражданский долг. Видимо, записка сочинялась с перерывами, за бутылкой водки: в начале почерк был мелкий, как бисер, потом буквы становились крупней и крупней, под конец они шли враскачку, враскарячку, большие и нескладные, то падая плашмя, то кувыркаясь, как захмелевшие гуляки. Николаю Реброву было грустно и от этого письма и от свидания с поручиком Барановым. Неужели он, такой выдержанный и холодный, влюблен в эту великосветскую, сомнительной красоты и свежести, куклу? Впрочем, Николай знает ее лишь по грязным солдатским сплетням и случайным встречам в парке. Николай спал тревожно, болезненно. Ему снилась сестра Мария. x x x Весь следующий день прошел в лихорадочном приготовлении к побегу. Трофим Егоров старательно помогал ему. Ну, кажется, все готово. Вечером, когда месяц засеребрился в небе, юноша пошел к поручику Баранову. - Ах, вы дома, Петр Петрович? - Да. Вот сижу. Размышляю. Поди сюда. - Юноша, на цыпочках, всматриваясь в лицо офицера, подошел к маленькому столику между окнами, за которым, перед походным зеркалом, сидел поручик. На столе открытая баночка с белым порошком. - Это кокаин, - сказал поручик хриплым голосом. Его лицо изнуренное, под глазами темные тени. - Хочешь нюхнуть? Нет? Напрасно. Помогает. Да-да, брат Николаша. Случаются моментики. Конечно, морфий лучше, но где ж его в такой дыре найдешь? - Поручик поддел тупым концом пера щепоть кокаина и втянул сначала правой, потом левой ноздрей. - С хиной, чорт бы их подрал. Его надо два грана вынюхать, чтоб толк был... - Он нюхнул еще. - Ну, до свиданья. Иди... Прощай... Стой, стой, Николаша! - он обнял юношу, перекрестил и сказал: - Прощай. - До свидания, Петр Петрович... До завтра. Я завтра днем забегу к вам. Часов в десять вечера тронемся. Будьте готовы. - Буду, Николаша, буду. Храни тебя Христос. Глава XIX Побег Суббота проходила в какой-то странной, мучительной тревоге: все скучало внутри, ноющая боль сосала душу неясным предчувствием, и Николай Ребров нигде не находил места. Не радость, а безотчетная тоска: ему казалось, что в момент от'езда судьба коварно, неожиданно, прервет их путь. Что ж делать? Куда пойти? В лес? Но все противно ему здесь, как кладбище вставшему из гроба мертвецу. Он мысленно призывал мать, молился, взглядывая на висевший в углу казармы образок. Нет, не то, не то... Вот если б вдруг пришла сестра Мария?.. Нет, не надо... А Варя? О, конечно, он взял бы ее с собой, он вернул бы ее к настоящей жизни. Но почему же такая тоска? Он крупными шагами крестил комнату вдоль и поперек, садился, выходил на улицу, возвращался вновь. Все были в сборе: Трофим Егоров, псковский мужик мукосей Лука, писарек Илюшин, пожилой бородатый солдат Мокрин и шестой, незнакомый Николаю, прасол из Гдова - Червячков, болезненный и хилый. Переговаривались почему-то тихо, вполголоса. Разговоры вялые, раздраженные, словно здесь собрались пленники, которых ждет не свобода, а казнь. У сидевшего на мешке прасола Червячкова совершенно убитый вид. Спокойней всех Лука. Он лесным своим голосом рассказывал Трофиму Егорову про медвежью охоту, про то, как медведь перешиб хребет двум его зверовым собакам. Николай слушал и не слушал. Он все взглядывал через окно на дорогу, словно кого-то поджидал. Время еще раннее, золотые его часы показывали ровно 7. - А то, милячок, вот еще как бывает, - гудел Лука, поводя бровями, - ты его, зверя, хочешь скрадом взять, он тебя... - Кто-то едет, - сказал Николай и вышел на улицу. Меж соснами густого парка мелькала подвода. - Боже мой! - выбросил юноша руки навстречу под'езжавшим. - Вот не ожидал! Девчонка в большой шали и с кнутом остановила лошадь. Из саней выскочил бывший денщик Сидоров, и закряхтел, приподымаясь, Павел Федосеич. - Не утерпел, брат, вьюнош, Коля... Потянуло, брат. Неотразимо повлекло. Точно перстом кто указал и повелел категорически: иди! А главное, Сидоров подбил... Ах, Сидоров, Сидоров... Случайно повстречались... Пожелал вроде няньки моей быть... - Сидоров по-детски простодушно улыбался своим курносым узкоглазым лицом и кивал головой. Павел Федосеич снял шапку, перекрестился: - Ух, слава тебе, господи, застал. А Надежду Осиповну, мать-помещицу, отвезли. Отвезли, брат, отвезли, да. Умирать поехала старушка. Он был одет в теплые, из телячьей шкуры, сапоги, в короткий полушубок, перетянутый по большому животу кушаком, на голове лихо сидела порыжелая свалявшаяся папаха. Вообще Павел Федосеич выглядел молодцом, даже чисто бритое лицо его было напудрено, а большие рыжие с проседью усы закручены колечками. - А мне что-то скучно, Павел Федосеич. И сам не знаю, почему... - Уныние пагубно, - сказал чиновник. Коротконогий, похожий на мальчишку, рыжий писарь Илюшин, пуча раскосые глаза, во все щеки раздувал казенный самовар. Чай пили бестолково, на-ходу и обжигаясь. Безмолвие сменилось звонким повышенным говором Павла Федосеича, он был необычайно возбужден, наэлектризован, как бездождное облако, стегающее воздух градом слов. Николай с кружкой чаю стоял у печки и удивленно прислушивался к неумным речам Павла Федосеича. "Нет, он не пьян", подумал юноша. Сидоров улыбался и радостно кивал головой. - Как бы, папаша, животик только вот... - ухмыльнулся корявым лицом Трофим Егоров. - Что, телеса? Не беспокойся, землячок: я легче пуха, я лося перегоню, я сто верст без отдыха, через три озера таких, как Пейпус... А вы знаете, товарищи, - выпрямился он и поправил на переносице пластырь. - Мы отдаем себя в иго товарищей в кавычках, будем друг дружку звать тоже товарищами... Ну, так вот, товарищи, дорогие мои, сознание, что мы возвращаемся домой к своим очагам, так сказать, к дыму отечества, придаст нашим ногам крылья... Фу-у-у, я, ребята, устал... Хорошо бы водки выпить... - По красному, отечному лицу Павла Федосеича струился пот. Лука пошарил в кошеле, достал бутылку. Все, даже Павел Федосеич, закричали: - Спрячь, спрячь!.. Пригодится в дороге... - Кушайте во славу, - прошуршал серым голосом, сидевший на мешке прасол Червячков. - У меня этого продукту запасено. Хватит. - Налей, - сказал Луке солдат Мокрин. - С отвалом, земляки! - и выпил. Лицо у Мокрина строгое, борода густая, нос большой с горбиной. - Это господские? - спросил он Николая. - В таком разе конфискую, - он снял со стены круглые часы, прикрутил бечевкой маятник с боевой пружиной, чтоб не дрыгали, и - в торбу. - Напрасно, - сказали Николай и Павел Федосеич. - Пошто напрасно? - недовольно ответил за Мокрина Лука. - Нешто, мало наших денег этой сволочи оставили? Не из дома тащим, а в дом, - он сорвал с гвоздя в фигурчатой оправе градусник, повертел перед глазами и швырнул, как хлам, в угол, потом выворотил из печки медные дверцы, сунул в корзину, вытряс из постельников солому, встряхнул мешки, круто скатал их, сунул в корзину. - А то мы обносились все. Робенкам сгодится. Поискал глазами, еще бы чего прихватить, - он рад был все забрать, - но солдат Мокрин сказал: - Не жадничай, чижало будет, - и ухватился за телефонную трубку: - Вот это желательно конфисковать, - сказал он, - у меня парнишка дома... Для игры... Но в этот миг телефон зазвонил. - Кто у телефона? - спросил Николай Ребров. - Здравия желаю, ваше превосходительство... Когда? Сейчас?.. Ваше превосходительство, я не могу, я плохо чувствую себя... А больше никого нет... Что? Слушаюсь, слушаюсь... - Он быстро накинул шинель, сказал впопыхах: - Я живо... Экстренно генерал требует. - Торопись... Скоро выходить, - крикнул вслед Трофим Егоров. "Вот оно, - смутно подумал Николай, пересекая наполненный сумерками парк. - Как бы не послал куда с бумагой... Не пойду. Я ж расчет получил... Не имеет права". А сердце бессознательно твердило: "вот оно, вот оно". Над головой с тревожным карканьем сорвалась ворона, юноша вздрогнул и наткнулся на генерала. - А Илюшин где? Звонил, звонил... - Его нет, ваше превосходительство. - Тьфу! - плюнул генерал. - Возьми меня под руку. - У генерала опять отнялась нога, он грузно подпирался палкой, и юноша ощутил судорожную дрожь во всем его теле. - Чорт... Никого нет: ни доктора, никого, - хрипло, прерывисто дышал генерал, хватая ртом воздух. - Вам плохо, ваше превосходительство? - При чем тут я! - крикнул генерал, и раздражительно: - Поручик Баранов застрелился. - Как?! - и ноги юноши вдавились в снег. - Идем, идем... Чорт... этот парк... Какая темень. Николай весь трясся, веки безостановочно моргали, он всхлипнул и схватил генерала за руку: - Ваше превосходительство, что ж это! Что же... - Все провалилось в мрак, в сон, и нет яви. А явь все-таки была, и темный сон не мог захлестнуть ее: - "торопись, скоро выходить" - и где-то в сердце, как зуда, зудила явь. Лицо поручика Баранова спокойное, но губы чуть-чуть искривлены вопросительной улыбкой, они хотят сказать: "А ну-ка? Вот и все". Николай Ребров сделал над собой усилие, нервы его напряглись, душа заковалась в латы. Генерал снял фуражку с огромным, как крыша, козырьком, перекрестился и сказал: - Напрасно, поручик, напрасно. Поручик промолчал, поручик Баранов, все так же таинственно улыбаясь, сидел в кресле, с запрокинутой, повалившейся, на бок головой, левая рука его упруго-крепко впилась в ручку кресла, правая - висела по-мертвому, в виске опаленное отверстие, по виску, по щеке, чрез ухо, на пол - влага жизни - кровь. И тибитейка валялась в красной луже. Рука успела отшвырнуть револьвер к стене, швырнула и потеряла жизнь, висит. Поручик, видимо, собрался в поход, в Париж, в Россию, на Сену, в мрак, чрез Пейпус-озеро: чемоданы увязаны, все прибрано, он еще с утра расчелся с хозяевами, всех наградил, как властелин. Хозяева стояли тут же, и еще народ, шопотом переговаривались, двигались медлительно и вяло, как во сне, - должно быть, правда, сон - и огонек в уснувшей люстре загадочно дремал. - Тебе, - взял генерал со стола письмо и подал юноше. На конверте твердо: "Николаю Реброву". Юноша дрожащей рукой письмо в карман. И сердце опять: "торопись, торопись". Но сон был глубок и цепок: латы ослабевали, нервы назойно выходили из повиновенья. Сквозь пыхтенье, покашливанье и звяк генеральских шпор тягуче волочились фразы: - Когда это случилось? - Полчаса тому назад. - При каких обстоятельствах? - Мы ничего не знаем. Николай Ребров глядел в полузакрытые глаза поручика Баранова, лицо поручика дрожало и все дрожало перед взором юноши. - ...слышишь Ребров! Что же ты оглох?! Скажите, какая барышня, плачет... Беги скорей в канцелярию, принеси печать... Придется составить акт. Потом ко мне на квартиру. Пусть Нелли приготовит ванну... Понял? Сон прервался, и юноша, отирая слезы одрябшей ладонью, заполошно бежал чрез парк. - Куда ты, Николай, провалился? Мы идем. - Егоров, ты? Поручик Баранов пулю себе в лоб... - Ну?! Царство небесное, - торопливо произнес Егоров. - Пойдем скорей. - Я не знаю, как быть, - остановился юноша. - Меня генерал послал... Неудобно бросить покойного... - Тебе мертвый дороже живых, выходит? Непутевый ты... Идем. - Но как же так? - растерянно говорил юноша, быстро шагая с Егоровым к казарме. - Я даже не попрощался с ним... - Ладно, ладно, - покрикивал Егоров. - Авось на том свете поздоровкаетесь. Все там будем. Может, сегодняшней же ночью. Глава XX Звезды в ночи И сразу в поход. Через сумрак парка, затем лесной дорогой шли молчаливой кучкой восемь человек. Верстах в трех-четырех их поджидали эстонские подводы. - Вот, когда нам довелось с тобой вместе, Коля, - сказал бывший денщик Сидоров шагавшему рядом с ним Николаю. - Из-за чего же это поручик Баранов застрелились? Такой бесхитростный человек... - Ах, да! - воскликнул юноша. - Ведь у меня же его предсмертное письмо... У тебя, Сидоров, спички есть? - После прочтем. Наверно, у возницы фонарь. Они всегда берут. Да-а-а, дивное дело, - протянул Сидоров, вздохнув: - И охота людям руку на себя: богу противно, себе неприятно и людям хлопотно. А все от образованности. - И среди крестьян случается, - заметил Николай. - Редко же. И то от тяжелой жизни. А у господ от мечтаний от пустых. Душа, говорят, болит. Ха-ха, скажите пожалуйста, какая глупость! - Сидоров поправил шапку и повернул к юноше курносое лицо. - Как это может душа болеть? Брюхо она, что ли, или зуб? Вот брюхо, ежели обожрешься, действительно: не подходи, убью. А как опростался в добром аппетите, вот тебе и душе легко. Ха, глупости какие, душа! Сегодня, скажем, тяжело, а завтра, может, так полегчает, песни петь да плясать захочется, почем знать? И выходит - зря убил себя, глупо. - Нет, Сидоров, ты не понимаешь, - возразил юноша. - Например, безнадежная любовь... - Ах, брось, Коля!.. Очень даже это смешно, - и узкие темные глаза Сидорова сверкнули из-под густых ресниц. - Ежели любишь чужую бабу, неотмолимый грех - лучше отойди. Ежели втюрился в девушку, а она не может тебя любить, тоже отойди: и себя замучаешь, и ее - отойди. На свете девок без счета, любую выбирай, и все по-одинаковому пахнут. Только мы по-собачьи нюхаем, а надо умственно, по-человечьи. Сидоров говорил внятно, убежденно. Отставшие товарищи стали выравниваться с ним, он понял, что говорит не впустую, голос его окреп. Павел Федосеич все время пытался ввязаться в разговор, но не давала одышка. - Уж очень просто все у тебя, Сидоров, - наконец, сказал он. - Вот ты говоришь - грех... А что такое грех? - Всяк знает, что такое грех. Да не всякому выгодно признаться в нем, - ответил Сидоров. - Грех, это когда людям плохое сделать ладишь, людям. Или, примерно, так... Послухай-ка, ваше благородие, что я вам скажу... Да как я могу прикончить свою жизнь, раз она не мне принадлежит, не моя? - А чья же? - Как чья! - Сидоров жарко задышал в щеку Павла Федосеича. - Моя жизнь, это все равно твоя жизнь, его жизнь, пятого, десятого: она всем принадлежит, а не мне, и я должен трудиться по гроб жизни. Дак как же я самовольно могу уйти с работы, вроде дезертир - трах в башку и вверх ногами... Вот, к примеру, плотники строят дом людям жить, а тут возьмут да все до единого и удавятся на вожжах от разных любвей. Вот и спрошу я вас: кто же за них дом-то достраивать обязан? А сколько в их руках труда сидело, сколько бы они еще таких домов на пользу людишкам построили за всю жизнь-то за свою? Ага! То-то же и есть. Так и про всякого можно размыслить, и про