Вячеслав Шишков. Пейпус-озеро --------------------------------------------------------------- OCR: A.Zagumm@bigmir.net, 2002 --------------------------------------------------------------- (Повесть) Глава I Свершается реченное. Николай Ребров последний раз оглянулся на Россию. Под ногами и всюду, куда жадно устремлялся его взор, лежали свежие первоноябрьские снега, воздух дышал морозом, но Пейпус-озеро еще не застыло, спокойные воды его были задумчиво-суровы, и седой туман разметал свои гривы над поверхностью. А там, на горизонте, легкой просинью едва намечались родные далекие леса. Николай Ребров едва передохнул, остановившееся его сердце ударило с новой силой, он крикнул: - Иду, Карп Иваныч! Сейчас... - и побежал к скрипевшему большому возу, на колеса которого наматывался липкий снег. x x x У заставы пришлось беженцам провести трое суток в холоде, в снегу. Эстонскими властями разоружалась Северо-Западная армия генерала Юденича: отбиралось и переписывалось оружие, проверялись списки, выдавались наряды: кому куда. Безостановочно двигались обозы, уныло шагали солдаты в одиночку и кучками - остатки белых на-голову разбитых полчищ. Вся эта жестокая затея, стоившая России стольких жертв, продолжалась около трех месяцев, и новая европейская амуниция белых войск еще не успела истрепаться о красные штыки. Зато лица солдат унылы и потрепаны, в глазах усталость, озлобленность, головы опущены, и мало веселых слов. Так с поджатым хвостом возвращается в свою будку побитый пес. Среди свежей амуниции то здесь, то там култыхает серая рвань: это забеглые, покинувшие свою родину, красноармейцы. Надрывно скрипят по снегу немазаные колеса таратаек, истощенные быстрым отступлением обезноженные лошади тяжело поводят ребристыми боками, мобилизованные псковские мужики угрюмо шагают возле своих кляч и с ненавистью поглядывают на скачущих верхами офицеров. - Вот и Эстония, - сказал Николай Ребров. - Да, - безразлично ответил с возу Карп Иваныч, богатый торгаш-крестьянин из-под Белых-Струг. Он очень толст и неуклюж, рыжие усы вниз, бритое лицо заросло щетиной. Семь больших возов, запряженных собственными лошадьми, везут его добро. Он на последнем. А на первом возу - сельский батюшка, отец Илья с перепуганным сухощеким личиком. Он согнулся, засунул руки в рукава и дремлет под гул унылый речи, под скрип возов. - Рарарарара..... Футь! - Не отставай, Мишка, не отставай! - Я не отставаю... А где тятя-то? - Фють! Но, шолудивая! Старый сосновый лес. Сквозь шапки хвой голубеет небо. Был ликующий зимний день, но многотысячная бегущая толпа, вся, как в ночи, в проклятиях и вздохах, и поток солнечных лучей не мог пробить гущу унылых дум. По обе стороны лесной дороги шагали с узлами, с торбами согбенные люди. Мелькали красные, белые, черные платки на головах женщин и подростков. Мычали коровы, блеяли овцы, где-то протестующе визжала свинья. - Нно! Чего поперек дороги-то остановился? Эй, ты! - Двинь его кнутом! - Тпру! Сворачивай, дьявол! - Ксы! Дунька, гони, гони корову-то в лесок!.. Чего ты, кобыла, чешешься! На пути эстонский хутор. Возле белого чистого домика стоит семья эстонцев. "Сам" в белой рубахе и ватной жилетке. Бритое лицо его зло, серые узкие глаза сверкают. Он кричит что-то поэстонски на разрозненно шагающих солдат и, выхватив трубку, бросает с презрением: - Ага, белы черть!.. Наших баронов защищать пришли? Куррат! - Мороз померзнуть надо их, - подхватывает другой эстонец. - Нейд тарвис... Яра хавитада. - Он не торопясь подходит тропинкой к своему соседу, злорадно хохочет, подмигивая на солдат: - Повоевал, ладно, чорт, куррат... Тяйконг... А жрать в Эстис пришел... - Эй руска! Ваши газеты печатались - Троцкий у вас в плену. А ну, покажи, где Троцкий?.. Ха-ха-ха-ха... - Они Питер взяли!.. Вот наши бароны подмогу им дадут, на Москву полезут. Обезоруженные солдаты отвертываются, глядят в сторону, вздыхают, пробуют громко между собою говорить. Вот один надрывно крикнул: - Молчи, чухонская рожа! И так тошнехонько. Солнце склонилось за лес. Стало темнеть. Беглая, неприкаянная Русь огромным ужом утомленно вползла в Эстонию. x x x В густом лесу, вблизи дороги глазасто горят сотни костров. Людской поток завяз в глубокой тьме и остановился. На много верст сплошной цыганский табор. Карп Иваныч деловито готовит снедь. - Помогай, чего ж ты, Сережка, развалился, как дома на диване, - говорит он своему сыну, румяному юноше с задумчивыми глазами. - Сергей, слышишь? - Сейчас. - Сергей нехотя встает с раскинутой у костра, на снегу шубы и сонно смотрит на отца. - Бери ведро. Намни снегу поплотней, чай кипятить из снегу станем. У них, у дьяволов, и воды-то не выпросишь. Подошел к колодцу - гонят. Тьфу!.. Давай, говорят, две марки. Да не успел еще я, дьяволы, марок-то ваших наменять, чтоб вам сдохнуть... Тьфу!.. И лошадей-то снегом кормить придется замест воды... - Да, да, - сказал сухощекий, с рыжей бородкой хохолком отец Илья и кивнул в сторону пошагавшего с ведром Сергея - Трудно сынку вашему будет: в холе рос. - Матка избаловала его. Известно дуры бабы. Он, бывало, из дому не выйдет, чтоб губы не намазать фиксатуаром, да брови не подвести. Франт. А дела боится, как огня. Белоручка. Несмотря, что в деревне рос. - Трудно, трудно будет, - вздохнул батюшка. - А нет ли у вас лишней сковородочки? Яишенку с хлебцем хочу изобрести. Где-то раздался выстрел. У соседнего костра неуклюжая женская фигура, замотанная шалью, доила корову. Это Надежда Осиповна Проскурякова, бывшая помещица, старуха. У нее молодой, кровь с молоком, муж, бывший крестьянский парень. Он сильной рукой держит корову за веревочный ошейник и насвистывает веселую. - Митя! Прошу тебя... Ой, держи!.. Она опять меня боднет... - Держу, держу... Доите вашу корову с наслаждением... Голова старухи трясется, и молоко циркает аппетитно в деревянный жбан. Встревоженный вырос у костра Николай Ребров. - Карп Иваныч! Как же быть?.. - проговорил он подавленно. - Озноб, голова болит у меня... Просился к эстонцам. В двух мызах был, не пускают. В баню просился ночевать - гонят. Даже один выстрелил, в воздух, правда... Слыхали? - Эх, плохо, Коля, - сказал Карп Иваныч, - ложись у костра. Ужо я сена подброшу. Эх, парень! И одежишка-то у тебя один грех... Сергей, Сережка! - закричал он в тьму. - Скоро?! - Вы, что же, гимназист? - спросил священник, и, кокнув об сковородку яйцо, пустил его в шипящее масло. - Реалист. Только что окончил... - А папашенька ваш чьи же, какой, то-есть, профессии? - Железнодорожник. - Та-ак-с. А что же вас заставило бежать одних? - священник кокнул четвертое яйцо и потыкал ножиком яичницу. Во тьме, на дороге беспрерывный гам, крик, тяжелый грохот. - Эй! Тут какая часть? - Никакая. Тут вольные. - Не видали ль полковника Заречного? - Антилерия, что ли? Езжайте дальше. Они в фольварк ушли. - Тпру! Стой, сто-о-ой!!. Грохот смолк. К костру подбежали два солдата. - Братцы! Дайте-ка перекусить. Не жрамши. - Артиллеристы? - спросил отец Илья. - Восьмая батарея. Не знай куда сдавать. Никаких порядков не разберешь. Все начальство разбежалось. Сена нету... Лошади падают... Чухны ничего не дают. - Измученные солдаты жадно чавкали поданные Карпом Иванычем ломти хлеба. - Никак вы из духовенных? - обратился бородатый солдат к батюшке? - Есть грех... Священнослужитель из с. Антропова. - Вот дьяволы какие, эти самые краснозадые, - злобно проговорил второй солдат. - Даже духовенные от них должны бежать. - Им, анафемам, только в руки попадись... С живых шкуру спустят, - сказал Карп Иваныч, хлебая щи. - Ну, да и мы тоже ихнего брата, - сказал бородатый, вздохнув. - Много их на деревьях качается... Папаша дозволь щец хлебнуть. Пятые сутки горяченького не видал... Ах, сволочи, как они нам нашпарили. - Увы, - воскликнул батюшка. - Даже неисповедимо все вышло... Почитай в Питере вы были, на Невском. - Да и были бы... Измена вышла. Англия, вишь ты, задом завертела, подмоги не дала. Надо бы ей с флотом быть, тогда наш левый фланг не обошли бы. Эстонцы тоже помощи не оказали. Ну, и господа офицеры наши вроде как свирепствовали с мужиком. Мужик, знамо, этого не любит... Вот и... - Да, да, - вздохнул батюшка. - Свершается реченное... Брат брата бьет... Нате, христолюбивые воины, картошечки вам... А в Питере мы будем скоро... Вера горами движет... Факт! Из тьмы резко и пронзительно: - Васильев! Васильев!.. Самохва-алов!! Айда скорей! Господин поручик прибыли... - А кляп с ним, с порутчиком-то, - сказал бородач и, перебрасывая с ладони на ладонь горячую картошку, закричал: - Сей минут! Идем!! x x x Сыпал мелкий снег. Вершины сосен сонно брюзжали под легким ветром. У потухавших костров стихли звуки и движенья. Ночь. Николай Ребров спит, свернувшись на сене, у костра. Сон его прерывист, сбивчив. "Встань, иди... А то умрешь..." - "Сейчас", - говорит он и быстро вскакивает. Глаза его мутные, ничего не понимающие. Но вот мысль и решимость озаряет их. Он тоскливо и медлительно оглядывается кругом, как бы прощаясь с теми, с кем коротал далекий путь. Оглобли тесного табора приподняты. Лошади понуро опустили головы, дремлют. Карп Иваныч храпит под двумя шубами в обнимку с сыном. Его лицо пышет теплом: снег тает и бежит ручейками в открытый рот. На возу чернеет скорченная фигура священника. Помещица спит возле коровы. Ее муж подбрасывает в костер топливо и насвистывает веселую. Где-то тонко и лениво тявкает собачонка. Николай Ребров перекрестился и, пошатываясь, зашагал к дороге. Тьма становилась зыбкой, расплывчатой. Вверху, упав на снеговые тучи, дрожал рассвет. Николай Ребров двигался по дороге, как лунатик, безжизненно и слепо. Брошенные возы, таратайки, походные кухни казались ему то ползущими копнами сена, то невиданными чудовищами. Вот слон больно ударил его бивнем в лоб. Юноша отпрянул, открыл глаза: приподнятая, вставшая на пути оглобля. "Спеши... А то умрешь"... Кто-то захохотал среди шагающих рядом с ним сосен, и близко взлаяла собачка. "Спеши, спеши, спеши", твердило сердце, но голову обносил угар, и нельзя понять, туда ли он идет. Ученическая шинелишка расстегнута, картуз с медным значком наползает на глаза, сзади треплется холщевый мешок с вещами, давит плечи, и юноше кажется, что в мешке ненужный груз: песок и камни. Он хочет его сбросить, он уже занес руку, но мешок вдруг стал легким, и ноги зашагали уверенней. - Куда землячок? Он оглянулся. Чуть позади его шагает, тяжело припадая на ноги, ободранный парень. - А ты куда? - Прямо. Я из Красной армии удрал. - Красноармеец легонько снял с Николая Реброва торбу и перекинул через свое плечо: - Видать, устал землячок. Ничо... Я подсоблю... - Захворал я, - сказал юноша. - В тепло хочется, в хату. Верстах в двадцати отсюда поместье Мусиной-Пушкиной... Там, говорят, пункт. Медицинская помощь. - Лазарет, что ли? Я тоже чуть жив... Ноги поморозил... Как поем, так сблюю. Да и жрать-то нечего... Ослаб... - Скоро утро, - вяло и задумчиво сказал Николай Ребров. Во рту сухо, в виски стучало долотом, каждый шаг болезненно отзывался во всем теле. - Я больше не могу, - сказал он. - Вот костер горит. Пойду, попрошусь, прилягу... - Жаль, землячок... А то пойдем... Вместях-то веселей быдто... Я поплетусь, а то ноженьки зайдутся, беда. Вишь, обутки-то какие... На торбу-то... Прощай... А ты откудова? - Из Луги. - А я Скопской... Прощай, товарищ... - И вдогонку крикнул, как заплакал: - Матерь у меня померла в деревне!.. С голодухи, знать. Земляк сказывал, билизованный... Хрестьянин... Померла, брат, померла. - Красноармеец громко сморкнулся и покултыхал вперед. Глава II Золотое и красное. Бездонный колодец. Мария Какое-то все золотое и красное. Поют птицы, перекликаются ангельские голоса. И не хочется уходить, отрываться от этих грез. А надо. - Спит еще, - сказал ангел. - Пусть спит... Он кажется очень нездоров, - сказал другой ангел. - Какой он хорошенький. - Я бы его поцеловала. Очень красивые брови... И все. - А глаза голубые. - Откуда знаешь?.. Он защурившись. Спит. - Мне думается, голубые... При светлых волосах это всегда. Кажется чайник ушел. Где чай? - Давай лучше заварим кофе. А почему ж у него брови черные? Значит, глаза карие... Достань-ка масла. - А где оно?.. Ангелы говорили очень тихо. Но где-то вблизи загромыхала русская матерная брань, рай провалился вдруг, и юноша поднял каменные веки. Два ангела в синих, отороченных серой мерлушкой, шубках улыбчиво глядели на него. - Здравствуйте, с добрым утром! - приветливо воскликнули они. - Хорошо ли спали? Бедный, вы больны? - Я - Варя, - подошла черненькая, с маленькими алыми губами. - Позвольте познакомиться. - Мы помещики из Гдовского уезда, - сказала белокурая - Кукушкины. А папа ушел проверять скот. - Мы же со всем имуществом... Ах, какой ужас эта революция! Ругань на дороге становилась ядреней и жарче. Поднимали кувырнувшийся в канаву воз. - Эй, кобылка!.. так-так-так-так... Иди, пособляй!.. так-так.. - Становь дугу! А на дугу вагу... Неужели не смыслишь, так-так-так. - Ага! Пошла-пошла-пошла!.. Понукай хорошень кнутом!.. Ну, сек вашу век!.. Ну!! Юноше хотелось провалиться. - Благодарю вас за приют!.. - крикнул он. - Мне очень стыдно... Я ночью так ослаб... Извините... - Ах, что вы! Пожалуйста... А мы пробираемся на Юрьев. Там папочка ликвидирует скот, и мы чем-нибудь займемся, - лепетала черненькая Варя, помешивая закипающее в котелке молоко. - Это в том случае, конечно, если генерал Юденич не очистит Россию от красных банд. - Ах, пожалуйста! - воскликнула белокурая Нина, и ее строгие брови сдвинулись к переносице. - Какую с папочкой вы городите чушь... Извини меня... - Брось, сестра, никогда мы с тобой не сойдемся. Там бы и оставалась со своими красными. А вот и папочка... К костру подошел с быстрыми черными глазами чернобородый человек. - Ага! Вы уже проснулись? А ведь только еще 10 часов, - заговорил он сиплым простуженным голосом. - Ну, батенька, и хороши вы были вчера. Эх, жалко термометр далеко. Дайте-ка голову... Ого! Жарок изрядный. На большом ковре пили кофе и горячее молоко. Лопнул стакан. Кукушкин злобно бросил его в снег. Парень-работник в рваном овчинном пиджаке возился у костра: переставлял рогульки с повешенными на них котелками, рубил баранью ногу, подбрасывал дрова. Белый понтер, Цейлон, спал у самого костра на сене и дрожал. Помещик ел быстро, обжигался, много говорил, но юношу мучила болезнь, и мысль определенно и настойчиво влекла его на отдых. Сестры шептались: - Я говорила - голубые... - Ничего подобного - серые. Небо было чистое, с легким морозом. Ожившая дорога двигалась сквозь сосны - телеги, овцы, таратайки, коровы, всадники, солдаты, мужики - дорога взмыкивала, скрипела, скорготала, гайкала и, дуга в дугу, как хребет допотопного дракона, с присвистом и гиком, шершаво змеясь уползала вглубь. - Я должен итти, - сказал юноша, - вы не знаете, сколько верст до Мусиной-Пушкиной? - Ах, пожалуйста, мы вас не пустим! - вскричали сестры ангельскими голосами. И вновь, на короткое мгновенье, закраснело, зазолотилось все. - Я болен... Мне надо доктора... Там есть. - Тогда вот что, - проговорил отец и поднялся. - Иван! заседлай двух лошадей... Понял? - Трех, трех! - вскричала Варя. x x x Николай Ребров в ватной старенькой венгерке, подаренной ему помещиком, куда-то плывет в солнечном пространстве. - Вы мне обязательно должны писать... Прямо: Юрьев, до востребования, Варваре Михайловне Кукушкиной. Ах, милый Коля! Как жаль, что вы больны... Держитесь крепче! Варя плывет рядом с ним, плывет и говорит, и еще плывет Иван, плывет дорога, люди, лошади, коровы, лес, плывет и фыркает Цейлон. - У меня двоюродный брат. Я его должен разыскать. Он военный чиновник. При полевом казначействе. - А вы любите приключения? Я люблю. А то жизнь такая серая, скучная... Особенно в деревне... Мамы у нас нет. Я всегда мечтала: встречу его, встречу, встречу!.. - Кого? - Вас! Ха-ха-ха! Вам смешно? Милый, милый Коля. И как быстро в несчастьи сходятся люди. Вы мне сразу стали каким-то родным, близким. Мне ужасно хочется ухаживать за вами, быть сестрой милосердия. Но папочка у нас очень строгий... А мама умерла. Иван плывет, ударяет по воде веслами, лошадь мотает головой, весла говорят: - Вам, барышня, пора обратно. - Ничего подобного. Цейлон, Цейлон, иси! - Барин ругаться будут. - Не твое дело. Отстань! Ах, к чему эти споры, когда все плывет, когда голова валится на грудь и хочется тишины и одиночества. - Цейлон!!. Красный лес гуще, гуще. Лес преградил дорогу. - Тпррру!! Туман и тишина. x x x Николай Ребров застонал. Зачем? Просто так, взял и застонал. Бездонный колодец. Мерцают огоньки. Под ним - солома и что-то твердое. Он полого скользит на дно, медленно, но верно. И все стонут, справа, слева, впереди, стонут, охают, бормочут и все, вместе с ним, скользят на дно. Там мрак и холод. Идет вся в белом, белая женщина идет, идет со дна, из холода и тьмы, но в глазах ее огонь и ласка. Не даром к ней тянутся с низу жадные, трепещущие, скорченные руки, приподнимаются от грязной соломы взлохмаченные головы: - Сестрица... Родненькая. - Где я? - спросил сам себя Николай Ребров. Длинный низкий коридор, солома, стоны, кучи тел, электрические лампочки над головой, сестра. И в случайной волне воспоминаний вяло проплывают разрозненные клочья картин и звуков: костры, как кони, и гривастые кони, как костры, снег, выстрел, зеленая зыбь Пейпус-озера и - "милый, милый Коля"... Чей это голос, чьи глаза? Сон или явь все это? Женщина, как хмельной туман, как черемуха в цвету, склонилась над ним, и белая рука коснулась его головы. - Вы очень хворайт. Можете подниматься? Можете вставайть? Идить за мной! Сон продолжался, белый туман влек его вперед, шуршала солома под ногами, шуршал и рвался недовольный ропот многих голосов: - А-а, ишь ты... а-а-а... Нас бросила-а-а... - Скажите, где я?.. Куда меня ведете?. Почему они... - Идить за мной... Дайте - помогу вам. Руку, руку! Щурил глаза. И какой-то синий свет лил сверху, волнами ходил свежий воздух. Дорога, сосны, снег, стена, ступени вверх, вдруг - тепло, запахло хлебом, белая постель и милые, милые, чьи-то бесконечно добрые глаза. Николай Ребров поймал белую руку и поцеловал. Кто-то ударил медной ложкой в медный таз: бам! И этот звук, как кусок меди, как раскаленная большая пчела вьется возле юноши, жужжит, врывается в ухо, вылетает, звенит - стрекочет пред самыми его глазами. Хочется прогнать, уничтожить или самому умереть. Он взглядывает на таз: таз на месте, а звуки ходят-ходят. Кто смеет будить его? Кто хочет прервать его светлый сон? - Уйдите, не трогайте... Ма-а-ма!! - прокричали в пустоту чужие его уста, но меч опустился, сон и явь отлетели прочь. x x x Полдень, солнечные квадраты окон опрокинулись на крашеный чистый пол, тени от легких занавесок, фикусов и цветущих фуксий легли нежным узором. Белые стены небольшой комнаты, изразцовая, шведская печь, крепкая простая мебель, темное распятие в углу на полке. За огромным столом бритый длинноволосый старик в коротких синих панталонах, шерстяных чулках и грубых башмаках. Он пьет кофе. От белой очищенной картошки - пар. На тарелке гора сливочного масла. К Николаю Реброву подходит с кофе сестра Мария, дочь старика. - Подкрепляйте себя, - говорит она ласково. На ее косынке маленький красный крест. - Я не знаю, как благодарить вас, сестра, - вы приютили меня в своем доме. А там, в коридоре, я, наверно, подох бы на соломе, как пес. Благодарю вас, сестра Мария! Ведь я провалялся здесь, сколько? Десять дней? И вас благодарю очень, Ян. Пожалуй к вечеру мне можно двинуться дальше. - Нет, - сказала сестра Мария и приветливое лицо ее стало озабоченным. - Зачем торопить? Три дня должны отдыхайть. А лучше - неделя. Куда спешить? Пейте кофе, сливок, сливок больше... Кушайте масло. Сейчас суп подаваль... - Я не знал, что на чужой стороне встречу таких добрых людей. - Если плохо будет житье, приходи опять, - заговорил старик тонким голосом. - Работник будешь, моонамис... Лес поедем, дроф делать... как это... - Сестра Мария грустно смотрела юноше в лицо, о чем-то думала. - Она у меня... как это... святая, - сказал старик, - кахетсеб... всех жалеет. А нас ни один собак не жалеет. Сына терял, в красных был, под пулю попадался, белые вешали на сук. Сын мой. А ей брат... Густав... Один только и был у нас, как солнце. Вот нету больше. Юноша заметил: старик сбросил пальцем с глаз слезу. Сестра Мария часто замигала. - Он был очень похож на вас... Очень, - сказал она тихо, - оставайтесь с нами... Время самое несчастное... Зачем уходить? Куда? - и ее рука коснулась задрожавшей руки юноши. - Нет, не могу, - и Николай Ребров вздохнул. - Буду искать брата... Что скажет брат? У сестры Марии округлились и сузились глаза, она быстро отдернула руку, встала, вышла вон. Юноша удивленно посмотрел ей вслед. - Как узнали про сына? - спросил он, помедлив. - Толковал наш, эст. Был... как это... контуженый вместе с мой Густав. Бежал. С белыми пробрался сюда. Он энамланэ... ну, это... большевик. Зачем, спрашиваю, пришел? Он отвечает: мой святой долг раз'яснить солдатам... как это... наш... наш программ. Он сказал: нас, большевиков, много пришло с белыми. x x x Вскоре - день был воскресный - собрался народ. Чинно уселись вдоль стен и посредине. Женщины в белейших платках. Ян поставил на стол маленький, накрытый вязаной салфеткой аналой, положил на него священную книгу и, надев большие круглые очки, стал читать на непонятном языке. Он читал не торопясь, выразительно. Останавливался, чтоб высморкаться, чтоб утереть платком глаза. С зажженных восковых свечей капал воск, и капали слезы старика на книгу. Молящиеся вздыхали, охали, стонали, выражение лиц их постепенно уходило от тела в дух. Старик прервал чтение и начал говорить от себя, страстно и порывисто, он всплескивал руками, сокрушенно тряс головой, кивая на распятие. Голос его сдавал, плескался, тонул в слезах. - О, боже, боже, помоги нам, погибаем! - Среди молящихся послышались всхлипыванья, сначала сдержанно, скрытно, потом громче, громче. И вот заголосил, навзрыд, заплакал весь народ и шумно опустился на колени. Старик же поднялся во весь рост, он тоже рыдал и восклицал, как одержимый, бия кулаками в грудь. Сестра Мария, стоя на коленях, стиснула ладонями голову, исступленно кричала: "Пюха нейтси Мария! Езус Христус! спаси его, спаси его! Удержи его здесь!". Николай Ребров созерцал все это вначале с равнодушным любопытством, но вот волнами закачалась под ним кровать, рыдания молящихся подхватили его душу, и все осталось позади; он на коленях среди простертых на полу людей, и нет ничего, кроме рыданий, кроме возгласов, теперь понятных для него и ясных. И он уже не он, он во всех и все в нем, и это чувство единения, этот порыв духа вглубь и ввысь, вмиг до краев пресытил все существо его неиз'яснимой радостью, и стало больно, и стало тяжко, жутко. - Аамен, - торжественно произнес старик. Все смолкло. Николай Ребров вздрогнул, очнулся. Лицо его мокро от слез, губы дрожали. Не покидая кровати и не двигаясь, он лежал на спине, очарование сползало с него, как сладостный угар: все спайки с людьми мгновенно рушились. Он опять один среди чужих, и видел десятки устремленных на себя враждебных глаз. Психоз прошел. Он - вновь человек, лежащий на кровати. - Аамен, - еще раз сказал старик. Глава III Английский сапог и русская портянка Спустя трое суток Николай Ребров ушел. Был ядреный солнечный день, поля и перелески отливали свежими красками, воздух звенел морозной белизной, и настроение юноши сразу стало бодрым. После тяжелой болезни свежий воздух пьянил его, как хорошее вино. Людская волна на шоссе скатилась, лишь кой-где попадались отставшие от армии солдаты, бесколесая повозка, труп лошади в канаве, как в могиле, потерявший силы пешеход. Шоссе подвело юношу к фольварку остзейского барона. Белый дом обнесен невысокой кирпичной оградой. У открытых ворот часовой в небрежной позе. Он грызет семячки, щека его подвязана грязнейшей тряпкой и кой-как, впритык к стене - винтовка со штыком. - Эй, ты! Куда? - Но Николай Ребров, не останавливаясь, вошел внутрь двора. Справа, у кухни, солдат в рубахе и окровавленном фартуке обдирал баранью тушу. Рыжая собака, нетерпеливо повизгивая, переступала с ноги на ногу и пускала слюни. Из раскрытого низенького окна кухни валил хлебный пар, и в пару, как в облаках, торчала рыжекудрая, краснощекая голова херувима. Херувим курил трубку и смачно сплевывал чрез окно на снег. Пересекая двор, быстро шли с корзинками две молодые толстозадые эстонки. Изо всех щелей, как к зайчихам зайцы, молодцевато перепрыгивая чрез кучи снега, скакала к ним неунывающая солдатня. - А дозвольте, дамочки, узнать, какие у вас супризы продаются? - Ах, какой сдобный дамский товарец здесь: все двадцать четыре удовольствия! Но поднявшаяся было любовная потеха с кокетливым женским визгом и увертками враз оборвалась: - Вестовой! Где вестовой?! - Есть! В момент, ваше благородие... - и запыхавшийся безусый солдат, быстро оправив вылезшую из брюк в возне рубаху, подбежал к крыльцу и стал во фронт. - Немедленно заседлать коня. Понял? И карьером в штаб тыловой части... Вот этот пакет... - сухощавый лысый офицер обернулся и крикнул в дверь: - Сергей Николаевич, скоро?! - Готово, вот! - и выбежавший на крыльцо молодой человек с белокурой бородкой подал офицеру запечатанный сюргучными печатями большой пакет. - На! - сказал офицер подскочившему солдату. - В собственные руки генерала Верховского. Обратную расписку мне. Понял? Повтори... Стоявший посреди двора Николай Ребров вдруг заулыбался и, сорвав с головы картуз, радостно замахал им в воздухе. Сергей Николаевич быстро сбежал с крыльца и бросился юноше на шею: - Колька, брат! Какими судьбами?!. Вот встреча... x x x Николай Ребров никогда не пил такого вкусного чаю с ромом, как в этот вечер у своего двоюродного брата. Маленькая комнатка в антресолях барского богатого дома была занята двумя военными чиновниками: Сергеем Николаевичем и Павлом Федосеичем, человеком пьющим, неряшливым, с толстым животом и бабьим крикливым голосом. В комнатке жарко. Денщик открыл бутылку эстонского картофельного спирта. Сергей Николаевич снял щегольской английский френч. - Ничего, Колька! Молодец, что удрал, - говорил он приподнято и дымил отвратительной капустной сигареткой. - По крайней мере, свет поглядишь. - Пей, вьюнош! - беспечно прокричал Павел Федосеич и налил разбавленного спирту. - Мы, брат, пьем не то, что у вас в Совдепии. Мы, пока что, богаты. Эй, Сидоров! Что ж ты, чорт, с селедкой-то корячишься?! - Сей минут, ваше благородие. - Не унывай, Колька, - говорил брат. - Есть положительные данные, что наша армия вновь будет формироваться. Возможно, что в Париже. Слыхал? И мы туда. Потом перебросимся на Дальний Восток и уж грянем по-настоящему. - Неужели в Париж, Сережа?! - глаза юноши засверкали огнем от вдруг охватившей его мечты и спирта. - В Париж, брат, в Париж! В вечный город. Во второй Рим, к галлам, к очагу великой бессмертной культуры и цивилизации. Ну, Колька, пей! Павлуша, за процветание прекрасной Франции! - Чорта с два, - протянул Павел Федосеич. Его рыжие пушистые усы и толстые обрюзгшие щеки затряслись от язвительного смеха. - Фигу увидим, а не Париж. Нет, дудки! Крышечка нашей северо-западной армии, со святыми упокой. Эх! - он горестно вздохнул, выплеснул из стакана чай и выпил спирту. Выпуклые его глаза были тревожны и озлобленны. - Значит, у тебя нет веры, нет? - Во что? - спросил толстяк. - В мощь нашего истинно-народного духа? В силу русских штыков, русского офицерства? - Увы, увы и еще раз увы... - На кой же чорт ты лез сюда? - Дурак был. Сукин сын был. Сидеть бы мне, толстобрюхому болвану в своем Пскове, голодать бы, как и все голодают... По крайней мере, брюхо бы убавилось и одышка прошла. А офицерье наше наполовину сволочь, помещичьи сынки... - Тсс... Павлуша, не визжи... Неловко... - А-а-а... Ушей боишься? А я вот не боюсь. Эй, Сидоров!. А хочешь ли ты знать правду? - Сидоров! - сверкнув на товарища глазами, сказал Сергей Николаевич. - Вот что, Сидоров, иди в кухню и принеси ты нам баранинки с картошечкой. - И когда денщик ушел, он в раздражении заговорил: - Слушай, Павел... Я тебя прошу вести себя прилично. Нельзя же деморализовать людей. Павел Федосеич выслушал замечание с фальшивым подобострастием, но вдруг весь взорвался визгливым смехом: - Деморализация? Ха-ха-ха... Мораль? А где у нас-то с тобой мораль, да у всей нашей разбитой армии-то с Юденичем вместе?! Чьи мы френчи, да сапоги носим? Английские. Чье жрем-пьем? Английское да французское. Чье вооружение у нас? Тоже иностранцев. - Постой, погоди, Павлуша... - Нечего мне стоять... Я и сидя... Эх, Сережа, Сережа... Ведь ты пойми... Нет, ты пойми своим высоким умом. На подачке мы все, на чужеземной подачке. Бросили нам вкусный кусок: на, жри, чавкай! Но ведь даром никто не даст, Сережа... И вот нам, русским, приказ: бей русских!.. - Но позволь, позволь... - Так-так-так... Я знаю, что ты хочешь возражать: святая идея. Ха-ха-ха... Врет твой ум!.. Ты сердце свое спроси, ежели оно у тебя есть, - захлюпал, засвистал больным зубом толстяк и схватился за щеку. - Ага! Зачем им нужно? Антанте-то? Эх, ты, теленок... со своей умной головой... А вот зачем. Им необходимо нашу Русь ослабить. Уж если землетрясение, так толчок за толчком, без передыху, чтоб доконать, чтоб пух из России полетел. Значит, ты этого желаешь? Да? Этого? - Нет. Но дело в том, что... - Врешь! Ей богу врешь. Сразу вижу, что будешь от башки пороть. Тьфу!.. Сергей Николаевич шагал в одной рубахе из угла в угол, нервно пощипывая свою белокурую бородку. Щеки его горели. Он с опаской поглядывал на дверь, откуда должен появиться Сидоров, и на своего брата, растерянно хлопавшего глазами. Павел Федосеич, выкатив живот и запрокинув голову на спинку кресла, сипло с присвистом дышал. - И ты, зеленый вьюнош, Володя... как тебя... Петя что ли... - Я - Николай Ребров... - Наплевать... Знаю, что Ребров. Ты за братом не ходи... На Парижи плюй, на Дальние Востоки чхай. Свое сердце слушай. Ха, мораль... Обкакались мы с моралью-то с возвышенной... x x x Легли спать очень поздно. Братья на одной кровати. Электрическая люстра горела под красным колпаком. Теплый спокойный сумрак нагонял на юношу неотвязную дрему. И сквозь дрему, как сквозь вязкую глину, вплывали в уши вихрастые зыбкие слова: - Я тебе дам письмо... Понял?.. Рекомендацию... Может быть, примут. Даже наверное... А здесь - битком... Ах, ты, мальчонка славный... Опьянел?.. Павел Федосеич долго пыхтел в кресле, разуваясь, с великим кряхтением закорючив ногу, он снял сапог, посмотрел на него: - Английский... Сволочь, - и швырнул в угол. - А это вот русская... - он понюхал портянку, высморкался в нее и тоже бросил в угол. Потом гнусаво, по-старушичьи затянул: Ах ты, Русь моя, Русь державная, Моя родина православная. Потом заплакал, перхая и давясь: - Бывшая, бывшая родина... Бывшая!.. - голова его склонилась на грудь, он привалился виском к спинке кресла, разинул беззубый рот и захрапел. На цыпочках вошел денщик Сидоров. С простодушной улыбкой он посмотрел на спящего Павла Федосеича, бережно разул его вторую ногу и унес сапоги чистить, захватив к себе остаток спирта и закуски. Глава IV Старая орфография. Там жизнь, там! Николай Ребров прожил у двоюродного брата два дня. На третий - в бодром и веселом настроении зашагал дальше, искать свою судьбу. В его кармане лежало рекомендательное письмо брата к поручику Баранову, а в сердце запечатлелись прощальные напутствия Сергея Николаевича и родственные, почти отеческие об'ятия подвыпившего Павла Федосеича. Еще на сердце и в мыслях была крылатая мечта о предстоящей поездке в Париж и путешествии кругом света. Юноша весь погрузился в эту мечту, он так в нее поверил, что ядовитый сарказм Павла Федосеича ничуть не мог его поколебать. И в мечтах, не замечая пути, он еще засветло пришел в соседний фольварк, где квартировал штаб дивизиона. В канцелярии, опрятной и светлой, сидели два писаря. Один набивал папиросы, другой шлепал на пакеты печати. - Тебе кого? - Поручика Баранова. - Ад'ютанта? Они у генерала. Сейчас придут. Зазвякали серебряные шпоры, и через открытую из генеральского кабинета дверь вышел сухой и высокий, подтянутый офицер. Нахмурив брови, он быстро пробежал письмо. - Ага... От Сергея Николаевича. Но дело в том, что мы штаты сокращаем... А впрочем... Вы хорошо грамотный?.. Попробуйте что-нибудь напи- сать... Николай Ребров красиво, каллиграфически набросал несколько фраз. Раздался звонок генерала. - Довольно... Прекрасно... Дайте сюда, - сказал ад'ютант и, нежно позвякивая шпорами по бархатной дорожке, скрылся. Через минуту выплыл в расстегнутом сюртуке тучный генерал. Писаря вскочили и вытянулись. Короткошеяя, круглая, усатая голова генерала, завертелась в жирном подбородке, он потряс бумагой под самым носом юноши и - сиплым басом: - Это что? Новая орфография? Без еров, без ятей? Здесь, братец, у нас не Совдепия. Не надо, к чорту, - и, раздраженно сопя, ушел обратно. За ним долговязо ад'ютант. Писаря хихикнули. Один тихо сказал: - Пропало твое дело. - Ни черта, - сказал другой, - он у нас крут, да отходчив... Вошедший ад'ютант об'явил: - Ты принят... Не взыщи, у нас на "ты"... Субординация. - И к писарю: - Слушай, как тебя... Масленников, выпиши ему ордер на экипировку. Жить он будет с вами. А ты, Ребров, подай докладную записку о зачислении. Ты, видать, грамотный. Из какого класса? Окончил? Значит почти студент. Отлично. Я генерала переубедил. Старайся быть дисциплинированным. Волосы под гребенку. Орфография - старая. Если произнесешь слово "товарищ" - генерал упечет под суд. Садись, пиши. Сколько тебе лет? Восьмнадцать? Можно дать больше. x x x Их комната была просторной, светлой, но насквозь прокуренной и пропахшей какой-то редечной солдатской вонью. По стенам висели: в узеньких золоченых рамках старинные батальные гравюры английских мастеров, давно остановившиеся в дубовой оправе часы и, на вбитых гвоздях, амуниция писарей. Грязь, окурки, кучи хлама. В особенности блистал неряшливостью угол прапорщика Ножова. Сам прапорщик тоже представлял собою фигуру необычайную: черный, длинноволосый, с остренькой бородкой и впалой грудью, он похож на переряженного в военную форму священника. Лицо сухое, с черными, блестящими, как у фанатика, глазами. В боях он командовал отрядом мотоциклистов, но при беспорядочном, похожим на бегство, отступлении, мотоциклетки застряли в проселочной русской грязи и достались красным. Теперь прапорщик Ножов не у дел, наведывается в канцелярию дивизиона и ждет назначения. С писарями - по-товарищески, образ его мыслей круто уклонился влево, но писаря - матерые царисты - оказались плохими ему товарищами и за прапорщиком Ножовым, по приказу свыше, ведется слежка. Николай Ребров этого не знал и сразу же с прапорщиком Ножовым сошелся. В первое же воскресенье они пошли вдвоем гулять. Был морозный солнечный день. Помещичий, облицованный диким камнем дом стоял в густом парке и походил на средневековый замок. - Ложно-мавританский стиль, - сказал Ножов. - А вон та крайняя башенка в стиле барокко, выкрутасы какие понаверчены... - Да, - подтвердил юноша, ничего не понимая. - Я вам покажу, интересные в этом доме штучки есть: в нижнем этаже очень большой зал, перекрытый крестовым сводом. Очень смелые линии, прямо красота. И недурна роспись. Подделка под Джотто или Дуччио, довольно безграмотная, впрочем. Под средневековье... - А вы понимаете в этом толк? - А как же! - воскликнул Ножов. - Я ж студент института гражданских инженеров и немножко художник. Фу, чорт, как щипнуло за ухо... - он приподнял воротник офицерской английской шинели и стал снегом тереть уши. - Ну, а вы как, товарищ! Вы-то зачем приперлись сюда, в эту погибель, с позволенья сказать? Ведь здесь мертвечина, погост... Трупным телом пахнет. - А вы? - вопросительно улыбнулся юноша. - Я? Ну, я... так сказать... Я человек военный... Ну, просто испугался революции... Смалодушничал... А теперь... О-о!.. Теперь я не тот... Во мне, как в железном брусе, при испытании на разрыв, на скручивание, на сжатие произошла, так сказать, некая деформация частиц. И эти, так сказать, частицы моего "я" толкнули меня влево. - Он шагал, как журавль, клюя носом, теребил черную курчавую бородку и похихикивал. - Я постараюсь себя, так сказать... - А нас убежало человек двенадцать из училища. Просто так... - прервал его юноша. - Погода хорошая была. Снялись и улетели, как скворцы. У белых все-таки посытней. Сало было, белый хлеб. И дисциплина замечательная. А потом, они говорили, что большевиков обязательно свергнут, не теперь, так вскорости. Ведь у нас многие убежали. В особенности купцы. Даже архиерей. А семейства свои оставили. - Какое же у архиерея семейство? Любовница - что ли? - Что вы, что вы! - сконфузился юноша. - Я про купцов. Они прошли версты две. Местность открытая, слегка всхолмленная, кой-где чернели рощицы, скрывавшие мызы эстонцев. Свежий снег ослепительно белел под солнцем. Николай Ребров щурился, студент-прапорщик надел круглые синие очки. - Да, товарищ, - сказал он. - Поистине мы с вами дурака сваляли. Там жизнь, там! - Где? - За Пейпус-озером. И только отсюда, с этого кладбища, я по-настоящему, так сказать, вижу Русь и знаю, что она хочет... - Ничего не хочет, - занозисто проговорил Николай Ребров. - Все хотят, чтобы красные сквозь землю провалились. Аксиома. И как можно скорей. - Кто все-то? - Как кто? Все! Спросите крестьян, спросите горожан... - Да, да!.. Спросите кулаков, купцов, долгогривых, зажиточных чиновников, у которых свои домишки... Так? Они вступили в небольшой хвойный перелесок. Налево - просека. Слышался крепкий стук топора. С лаем выскочила черненькая собачонка - хвост калачом. - Нейва! - крикнул прапорщик Ножов. Собачонка насторожила уши, завиляла хвостом. - Подождите, товарищ. Вот присядьте на пень... Нате папироску, я сейчас. Ножов рысью побежал по просеке, собачонка встретила его по-знакомому и оба скрылись в лесу. Вскоре топор замолк. Николай Ребров, затягиваясь крепким табаком, старался привести в порядок свой разговор с Ножовым. Почему прапор думает, что только отсюда можно разглядеть, что хочет Русь? И что он в этом деле понимает? Или вот тоже Павел Федосеич... Ведь за дело взялись люди поумнее их: генералы, адмиралы, может быть, из царской фамилии кой-кто, наконец, такие известные головы, как Милюков, Родзянко, Гучков... А у них кто? Там, за Пейпус-озером? Кто они? Даже смешно сравнить. По просеке, прямо на юношу, мчался заяц, и где-то с визгливым лаем, невидимкой носилась собачонка. Саженях в трех от замеревшего юноши заяц присел, поднялся на дыбки и стал водить взад-вперед длинными ушами. Николай Ребров гикнул и бросил шапку. Заяц козлом вверх и - как стрела - вдоль опушки леса. За ним собака. Николай тоже побежал следом с диким криком, хохотом и улюлюканьем, но измучился в сугробах и, запыхавшийся, вернулся на шоссе. От просеки, не торопясь, нога за ногу, шел прапорщик и сквозь темные очки читал газету. - Свеженькая, - сказал он, тряхнув газетой, его сухощекое лицо расплылось в улыбке. - Откуда? - удивился юноша. - Из России... Только чур - секрет... Тайна. Поняли? А вот тут еще кой-что... Повкуснее, - и он похлопал себя по оттопырившемуся карману, откуда торчал тугой сверток бумаги. - Эх, денег бы где достать... - Зачем вам? - Как зачем? А разве это даром? Думаете, это дешево стоит? Впрочем, у них отлично, так сказать, поставлено. - Что? - Фу, недогадливый какой. Да пропаганда! Ведь здесь, если хотите, очень много наших агентов, большевиков. Ну, и... - Почему - наших? Разве вы большевик? - А как вы думаете? - Ножов поднял очки и прищурился на юношу. Потом, спокойно: - Нет, я не большевик... Не пугайтесь. - И... - он погрозил пальцем, - и - молчок. - Последнее слово он произнес тихо, но так внушительно, с такой скрытой угрозой в глазах и жесте, что Николай Ребров весь как-то сжался и растерянно сказал: - Конечно, конечно... Будьте спокойны, товарищ Ножов. - Ну, а вот об'ясните мне: почему наша армия потерпела такое фиаско? - Какая наша армия? - оторвался Ножов от чтения на ходу. - Ах, армия Юденича? Да очень просто. Тут и немецкие интрижки против союзных держав: Германия себе добра желала, Франция с Англией - себе. А об России они не думали. А потом этот самый Бермонд... Слыхали? Который именовал себя князем Аваловым. Слыхали про его поход на Ригу против большевиков? Нет? Когда-нибудь после... Долго рассказывать... Ну, еще что?.. Раздор в командном составе армии, шкурничество, паршиво налаженный транспорт, взорванный возле Ямбурга мост... Словом, одно к одному так оно и шло. А главное - реакционность наших командиров. Как же! Их лозунг "Великая, неделимая". Самостоятельность Эстонии к чорту на рога. После взятия Питера мы мол двинемся на Ревель". Вот Эстония нам и показала фигу... Вы что улыбаетесь? - Да, думаю, что все это к лучшему, - несмело сказал Ребров. - Наш разгром-то? Конечно, к лучшему! Глава V Пустота и одиночество. Причина забастовки превосходительной ноги Время тянулось серое, однообразное. Наступил декабрь. По канцелярии необычайно много дела. Николай Ребров был принят в штат по ходатайству поручика Баранова, он получил нашивку за толковое исполнение бумаг. Писаря злились, за глаза называли его "барчонком" и дулись на начальство, что выделяет своих, белую кость, ученых, а на простых людей им - тьфу. Масленников, как-то вечером, когда в канцелярии никого не было, встал, одернул рубаху, кашлянул и дрогнувшим голосом сказал ад'ютанту: - Ваше благородие... А ваш нашивочник-то новый с Ножовым путается. Все вдвоем, да все вдвоем. Куда-то ходят... Мускулы крепкого лица поручика Баранова нервно передернулись: - Не твое дело! - крикнул он. - Тебя я спрашивал? Отвечать только на вопросы! Я тебя заставлю дисциплину вспомнить! Масленников по-идиотски разинул рот и сел. За последнее время поручик Баранов раздражителен и желчен. Виски его заметно начали седеть, крепкий упрямый подбородок заострился. Из центра, правда, в секретных бумагах, приходили неутешительные вести: северо-западную армию вряд ли будут вновь формировать, и всему личному составу грозит остаться не у дел. Об этом знал и Николай Ребров: кой-какие случайно подхваченные обрывки фраз между генералом и поручиком, кой-какие прошедшие чрез его руки бумаги, лаконичные и мрачные записки от Сергея Николаевича и, главное, широкая осведомленность прапорщика Ножова. - Ихнее дело, товарищ, швах... - Чье? - спрашивал Николай. - Эх, вы, малютка, - чье! Юденича! Его чуть не арестовали. - Что вы!.. Кто? - Эстонское правительство, по приказу союзников, наверно. А вот, не угодно ли... Я выудил копию одного документика, чорт возьми... - взлохмаченный Ножов стал выхватывать из карманов, как из книжных шкафов, во- роха газет и бумаг. - Вот! - потряс он трепаной тетрадкой. - Послушайте выдержку... Письмо генерала Гофа. Знаете, кто Гоф? Начальник союзных миссий в Финляндии и Прибалтийских штатах. Слушайте! Это он Юденичу писал, во время наступления или, вернее, во время наших неудач: "Многие русские командиры до такой степени тупоумны (ха-ха! чувствуете стиль, презрение?), что уже открыто говорят о необходимости обратиться за помощью к немцам, против воли союзных держав. Скажите этим дуракам (х-х-х-х... кха-кха! так и написано, ей-богу) скажите этим дуракам, чтобы они прочли мирный договор: все, что Германия имеет, уже ею потеряно. Где ее корабли для перевозки припасов, где подвижной состав?" (и дальше слушайте): "Когда союзники, огорченные неуменьем и неблагодарностью (ого, опять щелчок!) прекратят помощь белым частям, тогда проведенное с таким трудом кольцо, сдавливающее Красную Россию, лопнет". Вы, конечно, понимаете, товарищ, что это за кольцо такое? - Понимаю, - сказал Николай, и его сердце сжалось. А брат писал, что по соседству с ними, в имении Мусиной-Пушкиной, теперь квартирует штаб тыловых частей Северо-Западной армии, что во главе штаба - генерал Верховский, расслабленный, бесхарактерный старик. "Милый Коля... Мне надо бы повидаться с тобою и переговорить об одном деле с глазу на глаз". Юношу это заинтриговало. Он все выбирал время, чтоб поехать к брату, а кстати навестить старого Яна и сестру Марию - лишних каких-нибудь верст пять. Мария Яновна! Николай очень часто вспоминал о ней с нежной благодарностью. И вот, после письма брата, у него что-то прояснилось в душе, вдруг раздвинулись какие-то забытые туманы - далекий бред, скрип повозок, перебранка, ночные костры в лесу и ясный образ, образ быстроглазой Вари, резко и четко впервые поднялся из спящей памяти. Варя! Варвара Михайловна Кукушкина!.. И ее сестра, и их отец... "Трех, трех!" И от'езд верхом в сопровождении Вари, и этот их курносый парень Иван в рваном полушубке... Так? Ну, конечно, так. Ясно все и четко. Где же ты, Варя? Может быть, сестра Мария знает о тебе? В Юрьеве? Твой отец, наверно, променял свои стада на золото и благодушествует там? Или, быть может, веселящийся Париж закрутил тебя, как перышко? - Ага! До востребования... И юноша, удивляясь тому, что так все вдруг чудесно и легко припомнил, написал Варе трогательное письмо. Сердце его ныло, как пред большой бедой, из глаз капали на бумагу слезы. Нервы? Нет. А страшная тоска, душевная пустота и одиночество. И так захотелось быть возле нее, возле Вари, слышать ее голос, обворожительный и ласковый, захотелось видеть свою мать, своего отца, Марию Яновну, и нежданно в мыслях - самовар, свой, домашний, с помятым боком, за столом отец и мать и... Варя. "Вот моя невеста... Мы вместе с ней страдали на чужой земле. Она спасла мне жизнь". - "Очень приятно", - говорит мать. Но это не Варя Кукушкина, это сестра Мария, краснощекая, светловолосая и полная красавица-эстонка. Николай Ребров бросил перо и вытер слезы. Он завтра же с вестовым пошлет письмо. Но вряд ли дойдет оно до Вари. Неужели не дойдет? Эх, чорт... Он свернулся под одеялом, - покойной ночи, дорогая Варя, покойной ночи! - сверху накинув шинель: нервная дрожь не давала ему уснуть. Ночные часы шли, как скрипучие колеса: кто-то кашлял, скрежетал зубами, чья-то сонная рука чиркнула спичку и пых-пых голубой дымок. Это Масленников. И вновь тишина, и та же дрожь. Лохматый прапорщик храпит, но ухо свое освободил от пряди густых поповских косм и чутко насторожил его к окну. За окном мороз и ночь. Стекла расписаны морозом, и морозный месяц серебрит узор. Да... Варя не в Париже, не в Юрьеве. Варя умерла, отец ее погиб, его дочь - белокурая Ниночка, погибла. Какой ужас... какой кошмар... Только лает их пес Цейлон... Вот он скребет в дверь, вот он стучит лапой в окно, и головастая тень потушила на стекле серебряную роспись. Николай Ребров не видит - глаза полузакрыты, а чувствует: заскрипела койка, легкий ответный удар в раму, чьи-то шлепающие по полу босые шаги. - Вы, Ножов? - Тсс... Тихо... x x x Масленников и другой писарь Онисим Кравчук, жирный хохол с красным губастым ртом устраивали вечеринки с плясами. Писарей восемь человек, приходили со стороны солдаты и две-три эстонских дамы. Играли на двух гитарах и скрипке (Онисим Кравчук), отплясывали польки, вальсы, а в перерывы - щупали эстонок. Окна завешивались шинелями. На улице дежурил младший писарь. Оскорбленные эстонцы пронюхали про вечеринки и пожаловались начальству. Очередная пирушка была разогнана. Писаря об'явили эстонцам войну, но сами же первые и попали в переделку. Масленникова и Кравчука, возвращавшихся в пьяном виде из гостей, хорошо вздули эстонцы: Масленникову подшибли оба глаза, Кравчуку разбили нос. - Нехай так, - похвалялся потом Кравчук. - Я ж ему, бисовой суке, вси нози повывихлял... О! Из-за эстонок дрались между собой и солдаты. Как-то пьяная компания солдат бросилась трепать вышедшего из шинка в вольной одежде человека. К удивлению солдат - вольный человек оказался офицером. Как? Офицера?! Офицер осатанел, скверно заругался и стал стрелять. Солдаты разбежались, отругиваясь и грозя: - Пошто в шинок ходишь?! Пошто не в форме?! - Мы, ваше благородие, за чухну приняли. - Постой, бела кость! Обожди... Всем брюхо вспорем!.. - Куда вы нас, так вашу, завели?! Жалованье не выдаете, наши денежки пропиваете... - Теперича мы раскусили, за кого вы стоите... Чорта с два за учредиловку!.. За царя да за помещиков... Скандал до главного начальства не дошел. Но главное начальство замечало, что армия начинает "разлагаться". Меры! Какие ж меры? Как поднять дисциплину, ежели почти все офицерство впало в злобное уныние от неудачного похода, предалось кутежу и безобразиям? Кредиты иссякли, паек урезан, жалованье выплачивается неаккуратно, а с нового года возможен роспуск армии, если наши дипломаты не сумеют урвать добрый куш там, в верхах, на стороне. x x x - Это что у тебя, Масленников, с глазами? - Корова, ваше благородие... - Что ж, задом? - Сначала задом, потом передом... Бледные губы ад'ютанта задрожали, но он сдержался и, бросив бумажку, приказал: - Переписать. Наврал. А тот побитый, щупленький, из какой-то бригады, офицерик подвязал платком скулу, конечно - флюс - и чуть-чуть прихрамывал. Стал волочить ногу и бравый генерал, начальник дивизионного штаба, где служил Николай Ребров. Однако не любовные утехи поразили превосходительную ногу, нога испугалась общего положения дел армии, и вот - решила бастовать. Генеральский подбородок спал, кожа обвисла, как у старого слона, обнаружилась исчезнувшая шея и красный воротник сделался свободен. Генерал получил, одно за другим, два донесения с мест. Читал и перечитывал сначала один, потом совместно с ад'ютантом при закрытых дверях. Выкурил целый портсигар, нервничал, пыхтел, нюхал нашатырный спирт, стучал по столу кулаками: - Мерзавцы! Я этого не позволю... Вешать негодяев! Первое донесение - о невозможности бороться с большевистской пропагандой и первом побеге группы солдат в Русь. Второе - о начавшейся среди армии эпидемии брюшного тифа. - Да, генерал, да, - проговорил ад'ютант. - Не хотелось мне огорчать вас, но вот еще сюрприз: эстонское правительство официально заявляет о своем намерении вступить в переговоры с Советским правительством. Даже назначен срок - январь будущего года. Место - Юрьев. Генерал побелел, покраснел и стал ловить ртом воздух. - Откуда, откуда это? - задыхался он. - Хотя эти сведения "по достоверным источникам", как пишет газета, но я думаю, генерал, что на этот раз правда. - Послушайте, поручик! Это ж невозможно, это ж невозможно... - и генерал схватился за голову. - Тогда в каком же положении окажется здесь наша армия? Ад'ютант саркастически улыбнулся и сказал: - В положении разлагающегося трупа, который начинает беспокоить обоняние хозяев... - А вы, поручик, как-будто... как-будто... - Впрочем должен вас успокоить, генерал, - быстро изменил ад'ютант тон и выражение лица, - эстонское правительство просто-напросто желает себя вывести из состояния войны с Советской Россией... - Тьфу! С Совдепией! - Что же касается признания ее, то... - Этого еще не доставало! - стукнул генерал пустым портсигаром в стол. x x x Прапорщик Ножов весь преобразился. Глаза его горели, он походил на сумасшедшего. Иногда пропадал на два дня, являлся измученный, но всегда бодро говорил юноше, таинственно подмигивая: - Дело на мази. Пропаганда работает. Агитационная литература поступает исправно. Нате-ка вам, товарищ... - он совал ему под подушку пачку листовок. - Необычайно талантливо. Прочтите, и - в дело... Сумеете? Только - молчок... Как-то мрачною снеговою ночью повторилось то же: легкий стук в окно. К подушке юноши склонилась во тьме встрепанная голова: - Ну, милый Коля, теперь прощай. - И Ножов навсегда исчез. x x x Приближалось Рождество. Письма от Вари не было. В душе все настойчивей вставал образ Марии. Юноша грустил. Перед праздниками ему дали вторую нашивку. Писаря прониклись к нему теперь искренним уважением и потребовали вспрыски. Николай Ребров первый раз в жизни напился пьян. Он был красноречив и откровенен, говорил о Варе, о том, что никогда-никогда не встретит ее больше, много говорил о сестре Марии, о милой далекой родине. Ах, если б крылья!.. - А вот я, братцы, совсем напротив, - улыбался Масленников, румянобелым низколобым лицом и закручивал усы в колечки. - В здешнем крае ожениться думаю... Потому эта кутерьма в России протянется, видать, еще с год. А тут предвидится эстоночка, Эльзой звать... И вот не угодно ли стишки... - Братцы, слушай... Ты! Кравчук! - А ну его к бисовой суке! - плакал хохол, сморкаясь и кривя губы. - Ой, Горпынка моя... И кто тебя, ведьмину внучку, там, без меня, кохает... - Брось, пей!.. Все кохают, кому не лень... Братцы, слушай! - Масленников вынул записную книжку, откинулся назад и в бок, прищурил левый глаз, стараясь придать лицу значительность. - Например, так... - он откашлялся, и начал высоким, с подвывом голосом, облизывая губы: О, моя несравненная девица Превосходная Эльза юница Мы гуляли с вами по лесам И по зеленым лугам Ваши груди в аромате, как анис, И любит вас старший писарь Масленников Денис, Чего и вам желаю. - Какая же она юница, раз она вдова и ей под сорок? - глупый стишок! Никакой девицы в ней не усмотреть, - проговорил задирчивый, с маленькими усиками, питеряк Лычкин. - Что-о?! - и Масленников сжал кулак. - А ты ейный пачпорт видал?! Писаря ответили дружным ржаньем, даже слеза на хохлацком носу смешливо задрожала и упала в пиво. - Все видали, все до одного!.. Ейный пачпорт... - Даже читывали по многу раз... - Даже после этих чтеньев я две недели в больнице пролежал. Не баба, а оса... Жалит, чорт!.. Началась ругань, потом сильный мордобой. Николай Ребров помнит, как он бросился разнимать, как его ударили по затылку и еще помнит чьи-то вошедшие в его мозг слова: - А сестра Мария, слыхать, обженихалась. Глава VI У поручика Баранова Николай Ребров за два дня до Рождества зашел поздно вечером к ад'ютанту, поручику Баранову, снимавшему комнату у управляющего имением, эстонца Пукса. Его впустила маленькая женщина с сердитым ничтожным лицом. - Погодить! Шляются тут. Тьфу!.. Тибла! - и удалилась. Через минуту Николай Ребров стоял на вытяжку пред ад'ютантом. - Что угодно? - сухо спросил поручик и приподнялся с кушетки. Он был в одном белье и шинели, в руках газета. - А, это ты, Ребров? Садись. - Мне бы хотелось, господин поручик, на праздник в отпуск. Дней на пять. - Ладно, могу. А ты не удерешь. - Что вы! Нет... - А почему? - и поручик, быстро откинув голову назад, прищурился. Юноша мял в руках картуз. Поручик вздохнул и щелкнул рукой по газете: - Вот!.. Плохо, брат... Парижская "Фигаро". Плохо пишут из деревни. Колчак бежит. Бежит!.. - он схватил валявшийся на полу сюртук, достал платок и громко высморкался. - Я не понимаю... Хоть убей не могу понять, чем они, дьяволы, берут?.. То-есть... Поразительно... Что? - Да-а, - произнес юноша, - но я думаю, что большевикам не укрепиться. - Ого! - желчно воскликнул поручик, торопливо шагая от стены к стене, шинель моталась, шелестя подкладкой и оборваная штрипка кальсон волочилась по полу. - Да еще как укрепятся-то. А штык-то на что? Они умеют править... Это тебе не Керенский, чтоб ему на мелком месте утонуть! - Да-а, - опять произнес юноша. И вдруг с языка полезло. - А вы не знаете, господин поручик, аккуратно ли работает в Юрьеве почтамт? - Что? - поручик на мгновенье остановился, бессмысленно и как бы спросонья глядя на юношу. - Людей нет! Понимаешь ты, людей нет в России. Где люди? Ну, скажи. Где? - Он подскочил к юноше и, размахивая руками, кричал ему в лицо. - Где люди?! есть или нет? Что? Что?! - Николай Ребров попятился. - Гибнет все, - вдруг переменив тон, тихо сказал поручик и с сокрушением закачал головою: - Гибнет... - Потом, волоча штрипку, он ушел за ширму, залпом выпил стакан вина, прикрякнул, сплюнул. - А ведь я римских классиков в подлиннике читаю! Речи Цицерона, всего Гомера! - кричал он из-за ширмы. - Да и по естественным наукам запасец у меня большой. Я ведь когда-то к кафедре готовился. А теперь я что? Где мой отец? Где моя мать-старуха? Наверное, заложниками у большевиков. А где моя родина? Я и сам не знаю, где, - опять послышалось за ширмою, как булькает в стакане вино. Поручик крякнул, сплюнул и вышел, потрясая кулаками: - О чорт!.. Чорт!.. - Смуглые, крепкие щеки его тряслись, глаза прыгали. - Да, баста, баста!.. Теперь все кончено... И другой раз... вот взял бы это, - он схватил со стола револьвер, покачал им в воздухе и, бросив, махнул рукой: - Э-эх... Он закрыл глаза, приложил ладонь к вспотевшему лбу и долго стоял с опущенной головой, покачиваясь. Потом быстро повернулся лицом к Николаю Реброву, вскинул голову и крепко спросил в упор: - Ножов - большевик?.. Только откровенно... - Я не знаю... - Ты знал о его побеге? - Никак нет. Но догадывался. - Почему не донес? - Виноват. Поручик рывком выдвинул ящик письменного стола и, подбежав к юноше, ткнул ему в нос какими-то бумагами: - Вот! Знакомы? В девятой роте... Носил? Читал?! Читал, спрашиваю я?!! - заорал он. - Ты знаешь, мальчишка, что не сегодня-завтра будет приказ за пропаганду - петля?! Николай Ребров вдруг почувствовал, как от его головы отхлынула вся кровь, он пошатнулся. Скрипнула дверь. Поручик запахнул полы шинели. В щель раздалось мышиное: - Пожальста не кричить... Козяйн не любит... Тихо! - и дверь захлопнулась. Поручик что-то промычал, потом вынес из-за ширмы четверть вина, подал в руки юноше стакан: - Держи, пей. - Я, господин поручик, не пью... - Что? - Он выпил сам, поставил четверть в угол и накрыл горлышко, как шапкой, опрокинутым стаканом. - Скажи, умоляю тебя... Не бойся... По чистой совести... Клянусь... Ну, как настроение наших солдат? Ведь мы же, в сущности, ни черта не знаем. Так, хвостики. Что они говорят, что думают? Нет ли заговора против господ офицеров? Одному нашему едва не перешибли ногу. Слыхал? В окно генерала хватили кирпичом... Что же это? А? - поручик говорил быстро, задыхаясь и встряхивая головой, кисти рук играли то запахивая, то распахивая полы залитой вином шинели. - Говори, говори, не бойся... Умоляю... Что? Что? Николай Ребров молчал. Губы его дрожали, и сквозь нежданные слезы дрожало все. Но он все-таки разглядел болезненно-скорбное выражение лица поручика, он почувствовал резкую смену его настроений, раздражительность и нервность. Да не сумасшедший ли перед ним, или только несчастный, потерявший под ногами почву, человек? Ему стало страшно и вместе с тем жалко поручика Баранова. - Вы успокойтесь, - сказал он, - кажется, пока все обстоит благополучно. Вы очень устали. Поручик Баранов, пошатываясь, подошел к столу, расслабленно сел в кресло и, схватив руками голову, облокотился. Николай Ребров тихонько пятился к двери, не сводя глаз с широкой, согнувшейся спины начальника. - Я и сам не знаю, - говорил поручик, едва слышно, точно бредил. - Может быть, Ножов прав, и все агитаторы правы. Может быть, правда там, за озером... Во всяком случае настоящие игроки у красных. Юденич хотел пройти в два хода в дамки, а теперь сидит здесь, в нужнике. Да... Чорт его знает. Но как же теперь я?.. Я - Баранов, боевой офицер? Как я отсюда вылезу? Юноша, ты слышишь? Писарь!.. - он повернулся, посмотрел на Николая Реброва и раздельно сказал: - Пошел вон. Завтра. Глава VII Человеческий квадрат и его диагонали Канун Рождества. Николая Реброва вез эстонец за четыре фунта рису и фунт сахару. Был мороз. - Но, ти-ти! - пискливо покрикивал эстонец на шершавую клячонку. - Я тебе - ти! Что за неудача. Ни двоюродного брата, ни Павла Федосеича юноша не застал: куда-то уехали на праздник в гости. Он направился пешком к сестре Марии. Теплое, нежное чувство к ней ускоряло его шаги, и путь показался ему коротким. Вот они белые палаты из-за темных остроконечных елей. А вот и с голубыми ставнями белый одноэтажный милый дом. Сердце его дрогнуло. Сестра Мария! Нет, это не она. Это какая-то старуха сидит на приступках в согбенной позе. - А, здравствуйте, - сделал юноша под козырек. - Вы как здесь? Помещица Проскурякова вздрогнула, выпрямила спину и наскоро отерла красные от слез глаза. - Коля, вы? - Я. Но почему вы-то здесь, Надежда Осиповна? И как будто плачете... Не случилось ли что? - Нет, нет, ничего... Я очень счастлива, - поспешно воскликнула старуха, но лицо ее на мгновенье исполосовалось отчаянием и вновь приняло приветливо-беспечный вид. Она сильно постарела, обмотанная той же клетчатой шалью голова ее тряслась. Заячий короткий душегрей и острые колени, обтянутые черной потрепанной юбчонкой. - Будьте добры, садитесь... Я очень очень счастлива, - заговорила она надтреснуто и фальшиво. - Вы не можете себе представить, сколько мы перенесли лишений и какой заботой окружил меня мой муж. - А, кстати, где же он, ваш Дмитрий Панфилыч? Юноша заметил, как концы ее губ в миг опустились, она попробовала весело улыбнуться, но получилась болезненно плаксивая гримаса и голова пуще затряслась. - Ах, вы про Митю? Они сейчас придут... Они пошли прогуляться. - Кто они?.. За стеною тяжелые, как гири, каблуки, и в открывшуюся дверь высунулась длинноволосая седая голова с дымящейся в морщинистом рту трубкой. - Ага! Знакомый!.. Троф резать приходиль? - проговорил Ян тонким голосом и, шагнув, взял Николая Реброва за плечо. - Пойдем в дом... Здесь мороз... Как это... картофлю кушать будешь... картул... Кофей пить... - А где сестра Мария?.. - Пойдем, пойдем... - Он ласково обнял юношу и повлек в дверь. Тот недоуменно взглянул чрез плечо на старуху-помещицу, хотел ее тоже пригласить с собою, но Ян уже захлопнул дверь. Вот она кисейная, белая с темным распятием комната. Вот изразцовая печь и знакомый широколобый кот на ней. И как-то по-родному все глянуло со стен и из углов. И сразу глаз нашел чужое: огромный сундук и чемодан. Впрочем, нет. Где же это он видал? - Хи-хи-хи... - закатился, защурился старик и стал шептать в самое ухо юноше: - Про дочку? У-у-у... После праздник пулмад, как это... свадьба... - Что вы, Ян? Неужели? - юноша даже откачнулся, внезапный холод передернул его плечи. - Сестра Мария? За кого же она? Что вы? - Тсс... - пригрозил старик и, прищелкнув языком, таинственно, как заговорщик, зашептал: - Митри, мыйзник... помещик... ваш, русак... Старуху видал? Старуха толковал - жена... Митри толковал - любовня... Гони к свиньям!.. Не надо!.. Давай молодой... Давай Мария. А ты, - ткнул он юношу в грудь согнутым пальцем, - ты есть глюп, очень дурака. Ват саламмабапса... Бараний голофф... - Почему?.. - Э-э... Дуррака... Баран... Святой девка упускайль... Он... как это... он плакал без тебя... - Кто? - Девка плакал, Мария... Много ваши руськи женились, оставался здесь. А ты зевал. Куррат... Мал тебе дом был? Плохой хозяйство? - Старик говорил, как брюзжал, не вынимая из зубов трубки. Те же синие короткие шаровары, те же полосатые с отворотами чулки плавно двигались по комнате, а старые жилистые руки вынимали из резного шкафа посуду, сахар, хлеб. Николай Ребров вдруг сорвался с места и выбежал на улицу: по дубовой аллее, развенчанной вьюгами, шла дочь старика. - Сестра Мария! - протянул он ей обе руки. Но та крепко и страстно обняла его и поцеловала в щеку. Она была обольстительно свежа. От нее пахло вьюжным снегом и черемухой. - Знакомьтесь, - сказала она. - Это мой будущий... Ну... Это мой жених... - Мы знакомы... Здравствуйте, Дмитрий Панфилыч... Муж старухи, насвистывая веселую, небрежно и молча подал широкую, как лопата, руку. Старуха все еще сидела на приступках. Она надвинула на лицо шаль и отвернулась. Мимо нее прошли, как мимо пустоты. И вместе со скрипом затворившейся двери, раздался ее глухой, тягучий стон. Пили кофе. Николай Ребров и Дмитрий Панфилыч, как коршун с ястребенком, исподлобья перестреливались взглядами. Сестра Мария придвинула им свинину. - Мой старик. Мой грех... как это... свин... да, да, свинь кушать. Завтра, - говорил Ян, - мой сегодня картул кушать надо. Мари! Хапупийм... Сестра Мария подала ему кислое молоко. Голубые глаза ее смущенно опущены и золотая брошь на полной груди подымалась и тонула, как в волне челнок. - Завтра праздник, - жирно чавкая, сказал Дмитрий Панфилыч. - У нас весело о празднике: посиделки, песни, плясы. Потом ряженые. - У нас танцы, - сказала сестра Мария; и не своим не веселым голосом сказала Мария печально: - Лабаяла-вальц, вирумаге, полька. Говорят, спектакль будут ставить. Да, да. - Где? - спросил Николай - Сестра Мария, где? - Что? В народный дом... Только холедный, для летний игр, - она прятала от юноши глаза, вздыхала. Разговор не клеился. Николаю было тяжело. У него накипало и против сестры Марии, и против Дмитрия Панфилыча. - Сестра Мария мне спасла жизнь, - проговорил он тихо и вяло. - Может быть, напрасно... - Что вы! Милый мой Коля, - и как в тот раз, она стала гладить его руку, но горячая рука ее дрожала, и вздрагивали опущенные веки. Дмитрий Панфилыч нервно задрыгал ногой, его сапог заскрипел под столом раздражающим скрипом. - Очень плохо все кругом, - жаловался юноша. - Как-то все не то, не настоящее... Чорт его знает что. Другой раз хочется веселиться, другой раз - плакать. Гадость. - Чепуха! Ничего худого нет, - грубо, задирчиво, сказал Дмитрий Панфилыч. - Маруся, кофейку! - Нет, не чепуха, - возразил юноша и его глаза засверкали. - Например, бросать жену на чужой стороне, беспомощную женщину, это чепуха? - Не хочешь ли? Живи с ней сам. Уступаю, - низким голосом, ворчливо, насмешливо проговорил Дмитрий Панфилыч. - Не имею ни малейшего намерения. Во всяком случае, к чему же вы женились? Стало тихо, Дмитрий Панфилыч распрямил грудь, чтобы крикнуть. Раздался чей-то стон. Все обернулись. Прислонившись к чемоданам, в дальнем углу сидела помещица Проскурякова. - Бог с тобой, Митя, - расхлябанно заговорила она. - Я тебя не виню... И вы успокойтесь, Коля, добрый мой. А Митя не виноват... Раз он счастлив с новой своей... с своей... - она обхватила седую трясущуюся голову руками и заплакала громко, злобно, надрывисто. - Скоро ли ты уйдешь к чорту, старая корга?! - грохнул в стол кулаком Дмитрий Панфилыч, и его красивое, краснощекое лицо с раздвоившейся черненькой бородкой осатанело. - Здыхай на морозе, здыхай! Чорт тя задави! Не жалко. - Я не позволяй крик!.. Митри, не надо горячиться! - перебивая его, крикнула сестра Мария. - А, са куррат... - жуя трубку, выругался под нос Ян. - Бог с ним... Бог с ним, - хлюпала помещица. - Ага! - злобно смеялся ее муж. - Ты меня богатством хотела взять? Как же, старая помещица оженила на себе молодого парня. Тьфу, твое богатство, твое именье! У большевиков оно... Корова у тебя осталась от твоего богатства-то, да и та здохла. - Сестра Мария! Ян!.. - ударил в стол и юноша. Губы его кривились, брови сдавили переносицу. Ему хотелось кричать громко, оскорбительно, но слова останавливались в горле. И он тихо, но прыгающим голосом сказал: - Я не ожидал этого, сестра Мария. Я вас представлял себе другой. До свиданья, сестра Мария, - поклонился и порывисто вышел вон, ударившись в косяк плечом. x x x Юноша переночевал в избушке лесника, старого добродушного эстонца. Утром он плотно подкрепился, заплатил эстонцу за гостеприимство и расспросил его про дорогу к Народному Дому. Путь лежал мимо сестры Марии и прямо в лес. Юноша шел низко опустив голову, ему не хотелось ни с кем встречаться. День был пасмурный, насыщенный изморозью. С грустным карканьем летали ленивые вороны, и юноше стало грустно, как только может быть грустно в праздник на чужбине. - Послушайте, стойте! Николай!.. - Тревожно оглядываясь, бежала сестра Мария. Она схватила его руку двумя руками и с виноватой, просительной улыбкой сказала: - Какой вы злюк... Ай, как не хорошо... Юноша смутился. Он, краснея, растерянно мигал: - Извините меня. Я, конечно, был вчера не прав. С горяча просто. Сестра Мария померкла. - Сгоряча? Значит вы прощаете мой поступок? - она с укоризной подняла на него ясные глаза. - Очень грустно, очень... - Почему? - Вы не понимайт, почему? Когда-нибудь поймете. - Так, - неопределенно сказал юноша: ему показалось, что сестра Мария фальшивит. - Я все-таки не могу понять. - Ах, оставим, - капризно наморщила она свой тонкий прямой нос. - Скажить, куда идете? В Народный Дом? Где вы ночеваль? Они шли, но юноше казалось, что они стоят на месте, а две темные стены сосен спешат назад. - Кто он? Вы знаете его? Этот Митри. Я его совсем не знайт, - и сестра Мария оглянулась. - Странно, - сухо и насмешливо ответил юноша, - во всяком случае вам нужно бы его знать. Девчонка вы, что ли? Вы все оглядываетесь назад... Идите скорей. Он чертовски ревнив. - Вы правы, - деланно проговорила она и остановилась. В глазах ее виноватость, злоба, скорбь. - До свиданья, Коля... А я вас... я вас, все-таки... Но вы не можете поверить... Ах, Коля, милый... Не так все, не так... Вы спешите? Да? Вечером увидимся. Я буду в Народный Дом. Но я ненавижу эту старый женщина. Ненавижу!.. Он быстро зашагал вперед. И спина его чувствовала неотрывный, молящий, пугающий взгляд Марии. Глава VIII Взрыв Деревянное здание летнего Народного Дома стояло на поляне, среди густого сосняка. В нем никто не жил, по глубоким сугробам протоптаны свежие тропы, и люди с топорами в руках, весело пересмеиваясь, срывают с заколоченных окон доски. Всю ночь топились две времянки, в доме густеет сизое угарное тепло. Сцену драпируют гирляндами из хвой. Зажигают несколько керосиновых ламп под потолком. Актеры в шубах, в шапках кончают репетицию. Разбитое стекло затыкают какой-то рванью. Спускается вечер, солнце давно село, и бледная звезда зажглась. В лесу слышно дряблое пение хором и еще, в другом месте. Ближе, ближе. И вот с двух дорог подходят к дому две толпы молодежи, с красными флагами, с плакатами: "Елагу ватабус!". Приветствия, шутки, смех. Многие навеселе. Белобрысые лица праздничны. Голоса мужчин тонки и тягучи, как у скопцов, в движеньях сдержанность, отсутствие бесшабашной удали и хулиганства. Все чинно, все прикалошено, причесано, в перчатках. Николай Ребров сравнил эту толпу эстонских поселян с своей родной, крестьянской, и сразу понял, что здесь России нет. А народ все прибывал, мужчины и женщины, пешие и конные, в крытых коврами маленьких повозках, с лентами в гривах низкорослых лошаденок, с бубенцами под дугой. Стало темнеть. Желтые огнистые квадраты окон гляделись в мглу наступавшей ночи, западная часть неба над темным бархатом пихт и сосен стала голубеть, показался, раздвигая облака, двурогий месяц. Николай Ребров взад-вперед прохаживался возле дома. Ждал кого? Нет. Народ - русские солдаты и эстонцы - проходили мимо него многоголосой вереницей, но он далек отсюда, он был в мечтах. И только два радостных голоса: - О, приятель! Пойдем! Чухны комедь ломают... - ненадолго возвратили его к действительности. Он вошел и увидал то, о чем до боли сладко тосковала его душа. В его и только в его глазах - просторный, залитый яркими огнями зал. Посередине, под потолок, вся в блестящих погремушках, в звездах, рождественская русская елка. Нарядная толпа детей плывет в тихом изумительном танце, и все дрожит, колышется, мерцает. Юношу вдруг потянуло туда, под родную чудодейственную елку, в гущу смеющихся беззаботных детских лиц. И он сам - не сам, он веселое дитя, и мать улыбается ему издали, машет рукой, зовет... Но вот что-то взорвалось: треск - грохот - крики - все сразу померкло, елка разлетелась в дым, и пред глазами - маленькая сцена с маленькими человечками, тысячи голов, аплодисменты, жалкий свет скупых огней, пред глазами все та же нищая, нагая явь. Николай Ребров шумно выдохнул весь воздух, тряхнул головой и, пробираясь между рядами, разочарованно опустился на свободный стул. Он сначала ощутил горячее дыханье на своей щеке, потом тихий захлебнувшийся шо- пот: - Ах, как я рада... Я вам буду об'яснять... - И горячая затрепетавшая рука крепко легла на его колено. От руки шел неуловимый властный ток, и глаза юноши загорелись. Сестра Мария была в черном платье, рубиновые серьги блестели в ее маленьких порозовевших ушах. Она дышала прерывисто, опьяняя юношу запахом распустившейся черемухи. - Глядить на сцена, - шептала она, прижимаясь к нему плечом, но он разглядывал ее профиль с влажными, красивыми губами, и ему захотелось поцеловать ее. - А где же Дмитрий Панфилыч? - прошептал он. - Пьян. Нет... Ах, я ничего не знай... - брови ее капризно дрогнули, она повернула к нему лицо, и вот два их взгляда как-то по-особому вмиг слились. - Я не понимаю вас, Мария Яновна... - проговорил он, овладевая собой. - Я тоже... не понимайть ничуть себя. - Вы сначала, как будто хотели привлечь меня к себе, потом взяли, да и оттолкнули. - Я скверная! - топнула она в пол острым каблуком. - Как глюпо, глюпо все вышло. Раздались аплодисменты, и вдруг - в уши, в лицо, в сердце: - Здравствуйте, Коля! Голос был так неожиданно знаком, что Николай Ребров вздрогнул и приподнялся навстречу подошедшей девушке. - Варвара Михайловна! Варя! Вы?! - И каким-то необычайным светом мгновенно загорелась вся его душа: - Варечка, милая! Вы живы?.. Получили ль вы мое письмо? - Что с вами? Какое письмо? Пройдемтесь. Юноша крепко закусил прыгавшие губы и шел за нею, как во сне. - Вы живы, живы! - твердил он. - А почему же мне не быть живой?.. А знаете? - И миловидное лицо ее вдруг померкло. - Знаете, Коля, милый?.. Ведь папа умер... да, да, да. - Да что вы?! - искренне испугался юноша. - Представьте, да... от тифа. Пойдемте, Коля, сядемте к столу, попьем чаю. Я так озябла. А вот и стол. Закажите. У меня деньги есть. Возле буфета толчея, шум, выкрики: - Сусловези! Кали! - Сильмуд!.. - Напс! - Эй, барышня! Дозвольте-ка мне шнапсу. Чего? Самый большой. - Масленников без передыху выпил стакан скверной водки и спешно чавкал пирожок с рыбой. Масленников выгодно спустил вчера казенные сапоги, денег на гулянку хватит. Молодежь изрядно выпивала шнапс, пиво. Русские солдаты вели себя дерзко, вызывающе. Разговаривали между собой нарочно громко: - Тьфу, ихняя камедь на собачьем наречии! - А морды-то... Видали, братцы, какие у чухон морды? Вроде - непоймешь... - Скобле-о-оные... Длинноволосый, рыжий эстонец в зеленой куртке приплясывал, помахивая платком, и что-то гнусил. Но выражение его крепкощекого бритого лица не соответствовало веселым ногам и жестам. Солдаты с лицами заговорщиков толпой напирали на буфет. Продавщицы в ярких национальных костюмах кричали: - Тише! Тише! Ярге трюшге!.. Осадить назад! Ну!! - Я те осажу... В полутемном углу рассыпался, как бубенчики по лестнице, женский смех, тотчас же заглушенный звонким поцелуем. - Смачно, - прикрякнул Кравчук, проходя под ручку с толстобокой мастодонтистой эстонкой. Он весь выгнулся дугой, склонив захмелевшую голову к плечу подруги. - Смачно, бисов сын, причмокнул... Ах, Луизочка... Я голосую, чтоб пойти в лесок... Право, ну... Трохи-трохи покохаемся, да и назад. - Холедно, снег... Вуй!.. - встряхнула широкими плечами эстонка. - Доведется трохи-трохи обогреть, - сказал хохол и облизал толстые губы. В зале убого заиграла музыка, высокий барабанщик бил в барабан с остервенением, вприпрыжку. Николай Ребров три раза бегал от буфета к столику, три раза заглядывал в зал, на сестру Марию: опустив голову и перебирая накинутую на плечи шаль, сестра Мария сидела неподвижно. - Кто с вами был? Красивая блондинка? Ваша любовница? - Что вы, Варя! - Ах, оставьте, не скромничайте... А я, знаете, все-таки чувствую себя не плохо. Вы знакомы с полковником Нефедовым? Ах, какой весельчак. И анекдоты, анекдоты! Вы бы только послушали. Со смеху можно умереть... Или князь Фугасов. Этакий молоденький, криволапый щенок. Конечно, со средствами. Всей компанией гулять ездим. На тройках, Колечка, с бубенцами... На русских тройках!.. Но почему вы повесили нос? Вы не рады мне. Юноша нахмурил брови: - Нет, очень рад... Но вы мне не сказали про вашу сестру. - Ах, про Нину? - девушка тоже сдвинула брови, но сразу же захохотала неестественно и зло. - Нина в Юрьеве. Слушает какие-то курсы. По философии или педагогике, вообще - прозу... - Она замолкла, отхлебнула чай, вздохнула. Ее лицо было утомлено, помято, под глазами неспокойные тени. - Нет, не такое время теперь, Колечка, чтоб прозой заниматься. Надо жить! Сегодня жив, а завтра тебя не стало. - Но в чем же жизнь? - с болью и страданием спросил Николай. - Оставьте, бросьте! - замахала на него девушка. - Философия не к лицу вам. А вот в чем: музыка, веселые лица, смех, поцелуи. Вон - ваши солдатики толстушку под руки ведут. Мимо них, в горячем споре, разнузданном смехе и пыхтенье, грязно протопала - гнулись половицы - тройка. Кравчук и Масленников волокли жирную полосатую эстонку к выходу. Эстонка, вырываясь, задорно хохотала и поворачивала запрокинутую голову то к одному, то к другому кавалеру. - Какой упрям русски... Какой нетерпений! - Пожалте, так сказать... Вот ваша шубка, не угодно ли! - И троица скрылась за дверью. Рыжий эстонец в зеленой куртке, враз оборвав пляс, сунул трубку в карман и, блеснув глазами, сипло закричал: - Ах, са куррат. Жену уводиль! Эй!.. Вийсид найзе! Тулерутту... - он выхватил нож, мстяще взмахнул им и побежал к выходу, ругаясь. За ним топоча, как кони, эстонская молодежь. - Убьют, - и Николай Ребров вскочил. - Кого? - Масленникова... Но что же мне делать? - Ребята! Наших бьют!.. - кто-то крикнул с улицы, и русская матерная ругань прокатилась по буфету, как густая вонючая смола. И словно по команде, из буфета и зала, открывая двери лбами, помчались мимо юноши серые шинели. А там, за стенами, на снегу, под лунным светом, уже зачиналась свалка. Юркие эстонцы кричали пронзительно, взмахивали руками нервно, быстро, с прискочкой, солдаты же работали кулаками, как тараном, метко, хлестко, основательно, и все крыли русским матом. Меж деревьями пурхался в сугробах с ножом в руках, рыжий длинноволосый эст: - Держи его! Держи, твой мать!!. - визжал и ляскал он зубами. Его помутившийся взор, взвинченный ревностью и шнапсом, видел перед собой двух бегущих солдат с женой, но впереди были: сосны, густые по голубому снегу тени, ночь. Звенели стекла парадных дверей: дзинь - и в дребезги. Трещали запоры, стоял сплошной рев и давка: солдаты рвались из дома на помощь к своим, но стена эстонцев остервенело напирала с улицы: - Насад!.. Насад!.. - Поршень упруго вдавился внутрь, и кучка солдат, окруженная густой толпой, приперта к стене, в буфете. - Варя! Варя! - тщетно взывал Николай Ребров: его голос тонул в общем гаме. На буфетную стойку, на окна вскочили молодые эстонцы в шляпах, пальто, калошах. Надорванной глоткой, потрясая кулаками, они бросали в толпу буянов призывы к порядку. Их бледные лица, исхлестанные гримасой гнева, были страшны, вскулаченные руки вот-вот оторвутся от плеч и заткнут орущие пасти. Но их никто не видел и не слышал: разгульный дебош клокотал и ширился, как лесной пожар. Между стеной эстонцев и солдатами лежало небольшое пространство, и опасно было схватиться с русскими в рукопашную: раз'яренный вид солдат свиреп и лют, как у всплывших на дыбы медведей, в их захмелевших отчаянных руках сверкали ножи, угрожающе покачивали об откуда-то взявшиеся дубинки и массивные ножки от столов. - А, ну, подойди, чухна! Много ль вас на фунт идет?! - Не замай, картофельна республика! Брюхо вспорем! - Чухны! Клячи! Полуверцы!! И в ответ разрывались руганью сотни широких ртов, чрез толпу летели стулья и с треском грохались в стену, над головами приседавших солдат. Но кольцо все сжималось и сжималось, общий рев нарастал, передние ряды эстонцев, подпираемые сзади, ощетинили кулаки, как дикообраз иглы, скуластые лица их корчились от оскорблений и мужичьих плевков, звериное чувство кровью зажгло глаза, упруго согнуло колени, спины, вытянуло шеи, напрягло каждый нерв и мускул для последнего алчного прыжка. Еще маленько, какой-нибудь крик, какой-нибудь жест и... И вот со свистом пронеслась по воздуху пивная бутылка и прямо солдату в лоб. - Урра!!. - и все заклубилось лешевым клубком. - Бей их!.. Режь!.. Но в этот миг, когда клинки ножей убийственно сверкнули - вдруг неожиданно грянули громом, один за другим, три выстрела. И как ушат ледяной воды на сумасшедших - свалка замерла. И на виду у всех высоко поднялся над толпой детина-солдат. Он взгромоздился на стол серой бесформенной массой, как гора. - А-а, едри вашу, черти!.. - с торжествующей угрозой зарычал он, как стоголовый лев. Он был огромен, страшен, лохмат, словно таежный леший. Таких людей за границей нет. Неуклюжие, как салазки, вдрызг изношенные валенки, длинный, вывороченный вверх шерстью косматый тулуп, и рыжая, такая же косматая, с прилипшей соломой папаха, из-под которой выпирали меднокрасные подушки щек, круглый, как колено, подбородок и небывалые усищи, похожие на воловьи, загнутые вниз, рога. Большие, навыкате, глаза дерзко издевались над толпой, он чувствовал себя, как деревенский колдун средь темных баб, у которых страх отнял язык и разум. Все это произошло в короткий миг, и мгновенное оцепенение толпы вдруг разразилось буйными криками: - У него пюсс! Оружие! Вялья! Вялья! Долой его!.. Веди к офицеру!.. А сзади кричали русские: - Чуланов! Стреляй их, сволочей!.. Стреляй!!. Верзила грохнул еще два раза из револьвера в потолок. Толпа, топоча каблуками, шумно откинулась прочь. - А-а, не вкусно?! - хохотом заржал Чуланов и раскатисто рявкнул: - Эй, наши!.. Убегай!.. Сей минут от ихнего дома и от всей чухны один дрызг останется!.. - В его руках высоко вскинутых над головою, смертоносно закруглились две большие бомбы. Толпа оцепенела, - помид... помид! - вросла в пол, и онемевшие взоры влипли в бомбы, как в магнит. От бомб струился смертный холод и какая-то неиз'яснимая роковая власть. - Молись, чухна, богу!.. Эх, и мне не жить... Прощай, белый свет! - Верзила, пыхтя и ворочая бычьими глазами, сунул из правой руки бомбу за пазуху, перекрестился. - Пропадать, так пропадать, - быстро схватил обе бомбы в руки, подпрыгнул и... По залу пронесся многоголосый вопль ужаса и, давя друг друга, толпа в ослепшем страхе бросилась к окнам и дверям. Треск, звяканье, неистовые крики женщин, вой мужчин... Взрыв бомбы слышали немногие, только те, которые упали в обморок. Слышала его и Варя: грохот, ослепительный огонь и тьма. Верзила Чуланов еще не успел сползти со стола, как зал был пуст. Он зашагал вперевалку к буфету, заглянул вниз, куда были спрятаны закуски и, пошарив рукой, ущупал чей-то большой и холодный, как у собаки, нос. - Вылезай, чего лежишь, - прохрипел он сдавленно. Из-под стойки выполз Масленников: - Сволочь, - сказал он. - До чего напугал... Верзила шевельнул рогатыми усищами, снял папаху и отер взмокшее лицо подолом гимнастерки: - Фу-у! - От чрезмерного напряжения он весь дрожал. - Ты ошалел?! Где бомбы? Сволочь... - Вот, - сказал верзила и бросил на пол два стеклянных, синих шара. - В баронском саду снял, в фольварке... Дюже поглянулись. Из разных потайных углов и закоулков выползала солдатня, у многих лица были в сплошных кровоподтеках. В выбитые окна клубами валил мороз. - Пошарь-ка шнапсу... Да пожрать, - прохрипел верзила. Из дверей освещенного опустевшего зала выглядывали кучки неподдавшихся панике людей. А за стенами дома, на свежем, ядреном воздухе, под мягким лунным светом, толпа пришла в себя. Все сбились, как овцы, в кучу: женщины, молодежь, солдаты. - Пьяный, анафема. Надо ему бучку дать... Это - Чуланов Мишка! - выкрикивал какой-то рыжеусый маленький солдатик. - Такой скандал, чортов дьявол в благородном месте произвел, - кричал другой солдат. - От такого ужасу не долго и в штаны... Будь он проклят... Послышались бубенцы, песня, гиканье: к дому подкатили на двух тройках офицеры. - Стоп! - и кучера-солдаты осадили лошадей. - Что? Гуляете? С праздником, господа свободные эстонцы! А можно нам, так сказать, присовокупить себя? - И холеный, краснощекий в великолепных бакенбардах офицер занес из саней лакированную ногу. И в сотню ртов загалдел народ: жалобы, угрозы, плач. Солдаты сорвались с мест и, подобрав полы, замелькали меж соснами, как зайцы, утекая. Николай Ребров отпаивал Варю холодной водой: - Это ж все было подстроено... Для озорства... Варечка, успокойтесь... Хотите, я вам кусок ветчины принесу? Варя сидела на стуле, в дальнем углу буфета, она смеялась, плакала, целовала юноше руки, пугливо покашиваясь на шумную кучку пирующих солдат. - Проведемте, дррузья-а-а, эфту ночь виселе-е-й!! - орали Масленников и Чуланов, обняв друг друга за шеи и чокаясь стаканами. На стойке закуски, выпивка. В разбитое окно лез с улицы Кравчук: - Эге ж! - хрипел он простуженно. - Горилка?!. А ну, трохи-трохи мне. Дюже заколел. Бррр! В дом ввалилась с парадного крыльца толпа. Впереди, блистая погонами и пуговицами, быстро и четко шагали офицеры, серебряный звон шпор разносился на фоне шума, как на блюде. Солдаты вскочили, забыв про хмель. Кравчук схватил бутылку шнапсу и вывалился вниз головой обратно чрез окно на мороз, за ним загремел Чуланов с курицей и колбасой, за ним - в тяжком пыхтеньи - солдатня. - Остановиться!.. Стой!.. Стой, мерзавцы!! - звенели голосом и шпорами величественные баки. Трофим Егоров, с маленькой беленькой бородкой унтер, пьяно оборвался с окна, вскочил и стал во фронт. Длинные рукава его шинели тряслись, правое плечо приподнято, глаза с испугом таращились на подходившего офицера. Толпа притихла, как в церкви. Николай Ребров дрожал. Шаги офицера ускорялись, - быстрей, быстрей, - и офицерский кулак ударил солдата в ухо. Трофим Егоров покачнулся. Офицер ударил еще. Егоров упал. - Билет! - приказал офицер. Николай Ребров, забыв про Варю, заметался. Солдат пошарил в обшлаге и подал бумажку, следя за кулаком и глазами офицера. - Ты! Скот! За билетом явиться ко мне на квартиру. Направо! Шагом марш! Николай Ребров, не попадая зуб на зуб, прыгающим голосом резко крикнул: - Не имеете права драться! Я донесу! - Он, юркнув в зрительный зал, смешался с толпой и стал продираться к выходу. - Что-о? Кто это?.. Какая сволочь?! - раскатывалось издали. - И вы все сволочи... Чего стоите? Ха-ха! Гостеприимство?.. Подумаешь, какая честь... Молчать, когда офицер русской службы говорит!.. Николай Ребров, выбившись к двери, оглянулся. Бакенбардист- офицер, ротмистр Белявский кричал на толпу вдруг запротестовавших эстонцев и при каждом выкрике яростно ударял себя по лакированному голенищу хлыстом. - Эстонская республика... Ха-ха!.. Великая держава... Да наш любой солдат, ежели его кашей накормить, сядет, крякнет, вашу республику и не найти... Не правда ли, господа офицеры?.. В ответ раздался золотопогонный смех. Толпа оскорбленно зашумела. - Господин офицер! - вышел вперед высокий жилистый эстонец. На рукаве его пальто был красный бант. - Я вас буду призывайт к порядку. - Молчать! Ты кто такой? Коммунист? Товарищ? А хлыстом по харе хочешь? Научись по-русски говорить, картофельное брюхо, чухна! - Господин офицер! - Призывай к порядку свое правительство! - провизжал молоденький, как херувимчик, офицер. - Да, да, - подхватил бакенбардист. - Где ваша чухонская поддержка войскам генерала Юденича? Изменники!.. Если бы не ваша измена, русские большевики давно бы качались на фонарных столбах... Подлецы вы со своим главнокомандующим! С Лайдонером!.. - Замолчить!.. Будем жаловаться генерал Верховский!.. Коллективно. Нехороший вы народ! Бакенбардист с поднятым хлыстом и офицеры бросились на говорившего, но толпа грудью стала на его защиту: - Уходить! Вы не гость нам!.. Для простой народ!.. Ваш мест не здесь! Вялья, вялья!.. А офицеры, повернувшись спиной к толпе, вдруг заметили Варю, еле сидевшую на стуле и готовую упасть в обморок. - Ах! Вы? Варвара Михайловна? Варя?.. Как вы здесь?.. Ведь это ж кабак... Это ж хлев!.. - О, богиня, - привстав на одно колено, послал ей воздушный поцелуй юный купидон. - Едем! Николай Ребров, взбудораженный и потрясенный, шагал через лес и голубую ночь, не зная сам, куда. - Ребров, ты? - Я... А-а, Егоров. - Как мне с билетом быть?.. - Наплюй. - Чего? - Наплюй, мол. Приходи в канцелярию я тебе новый выпишу. - Чего?.. Кричи громче: не слышу... Ох, дьявол, как он по уху порснул мне... Однако оглох я, парень, - уныло, подавленно проговорил Трофим Егоров, затряс головой и засморкался. - Ну, и кулачище... Их настигали бубенцы. Пешеходы свернули с голубой дороги в тень. Одна за другой промчались тройки. С передней пьяно, разухабисто и разноголосо неслось визгливое: Гайда, тройка! Снег пушистый, Ночь морозная кругом... Па дарожке серебристой... - Варя! До свиданья!! - не утерпев, желчно крикнул юноша. Глава IX "Адью, адью". Его превосходительство Святки закончились печально. Трофим Егоров, Масленников и еще пятеро нижних чинов, по доносу администрации Народного Дома, были арестованы. Среди солдат поднялся ропот, сначала тихо, невидимкой, крадучись, как подземные ручьи, потом громче, шире, и вот, чуть ли не на глазах у офицеров, во дворах, чайных или просто, где попало, стали собираться митинги. А эпидемия брюшного тифа крепла. Тиф валил солдат и начал подбираться к офицерам. Развернулись два русских лазарета, правда, плохо оборудованных и грязных. Открыл свои действия и великолепный лазарет Американского красного креста. Он предназначался для офицеров и чистой публики. Одним из первых лег туда ад'ютант, поручик Баранов. Последнее время он недомогал и на службу частенько приходил выпивши. - Поручик, что за причина? - Откровенно вам, генерал, скажу: совесть. Его отвозил в лазарет Николай Ребров. Простые эстонские сани, на дне солома. Укутанный шубами, поручик бредил. Из его слов ничего нельзя было связать, - тусклые, серые - лишь одно слово пламенело - Россия. - До лазарета десять верст. Бритый, с лисьими глазами эстонец, пискливо заговорил с Николаем Ребровым. - А ваши бегут домой. Эта проста. - Как? - Мой возит. На Пейпус, ночь. А там беги поскорей. - Где живешь? - Хе! Хитрый, - подмигнул эстонец и засмеялся в рукав тулупа. - Не ты ли к Ножову в окно стучал? - Мой. Ножов там, в Русь. Двенадцать солдат тоже бежаль с Ножов. Много народ бежаль. Тыща. Я твой брат знай, твой брат меня знай. Я всей знай. - Ну, а как в России, не слыхать? - В Росси-и-и, - протянул он и прищелкнул языком. - Роду-няру, дрянь... Собак кушают. Клеб нет... Гнилой картул. Лазарет поразил Николая Реброва: все горит, белеет, блещет. На столиках, против каждого больного, букет цветов из оранжереи и приемная - зимний сад из пальм. На все это юноша смотрел сквозь стекла двери, внутрь его не пустили, и ему не пришлось как следует проститься с поручиком Барановым. Домой он вернулся поздно ночью. Настроение скверное, подавленное: было очень жаль Варю, жаль самого себя и поручика Баранова. Он понимал, что Варя гибнет и что под его собственными ногами почва превращается в болото. В ком же искать поддержку? Ножов бежал, поручик Баранов наверное умрет, сестра Мария принадлежит другому. Вот разве Павел Федосеич: мысли его ближе и роднее юноше, чем мысли брата. x x x Из восьми писарей ночевали дома только четверо. А где же остальные? Но Николаю Реброву ужасно хотелось спать. Утром, оправляя постель, он нашел под подушкой письмо в конверте за сургучной казенной печатью. Вскрыл. Размашистым кудрявым, как дикий хмель, почерком было выведено: Коля, другъ, прощай навеки, Может - на всегда Я и прочьи человеки... Следующая строчка письма зачеркнута и дальше - проза: "Мы съ товарищами бежимъ, милый Коля, старайся и ты утечь. Очень ужъ стосковался я по родине. А въ Эльзе полное разочарованiе произошло, она вроде беременная, ссылаясь на меня. Я же сомневаюсь. Во всяком случае навести ее и утешь, а полотенце мое и мыльница мильхиоровое отбери, взявъ себе на память обо мне и Николае Масленниковомъ. Его превосходительству низкiй приветъ съ кисточкой. Адью, адью". У Николая Реброва задрожали руки и что-то неясно, но настойчиво скользнуло в душе: вот бы. Он сорвал с храпевшего Онисима Кравчука одеяло и ткнул его кулаком в бок: - Вставай! Слышишь?! Кравчук сел и таращил сонные, опухшие глаза. Белье его было невероятно грязно и засалено, как и он сам. - Когда они бежали? - спросил Ребров. Кравчук достал из-под кровати кусок шпику, сдул с него пыль и стал рвать зубами. Он чавкал с наслаждением, закрыв глаза и покачиваясь. Широкая грудь его была вся в шерсти, поблескивал серебряный крестик. - Кравчук, слышишь?! Когда Масленников бежал? Хохол открыл узенькие глазки и сказал: - А ну, хлопче, пошукай трохи-трохи хлеба. Николай Ребров плюнул и поспешно надел шинель - было десять часов. Кравчук вновь повалился на кровать. В канцелярии уже сидели три писаря. За дверью слышались неверные шаги генерала и злобное кряканье. Писаря совещались, как быть. Решили о побеге генералу не докладывать. А вот и... Все вытянулись. Генерал опирался на палку. Лицо его за эти сутки постарело на целый год. Он сердито застучал палкой в пол и зажевал губами, прищуренные глаза его подслеповато бегали от стола к столу. - Где люди? Я спрашиваю: где люди?! - Не можем знать, ваше превосходительство. Они не ночевали... Кравчук болен. Палка застучала в пол сильней, правое плечо в золотом погоне с вензелем приподнялось. - Арестовать! Арестовать мерзавцев!! - крикнул он так, что все попятились. - Ты! Писарь! Иди ко мне! - Прихрамывая и встряхивая головой, но стараясь держаться прямо, он кособоко скрылся в кабинете, за ним и Николай Ребров. - Вот приказ о назначении ротмистра Белявского. Немедленно отправить. Комнату ад'ютанта Баранова запечатать казенной печатью. Хорошо ли его устроил? Где печать? - он провел взглядом по столу. - Где печать?! - выдвинул ящик, другой, третий. - Печать!!! Писаря бросились искать пропажу. Все перевертывали вверх дном, перетряхивали, пуская пыль. Подошедший в суматохе Кравчук тоже стал ползать под столами на корточках, шарить шомполом под шкафом, заглядывать в печку, в закоулки и когда генерал, грозя всех отдать под суд, вышел на улицу, Кравчук обтер об штаны пыльные руки и простодушно спросил под общий смех: - А чего, хлопцы, мы ищем-то? - Идиот, дурак, - весело ответил низенький, похожий на мальчишку писарек Илюшин. - Печать пропала, печать! - Какая, казенная? - опять спросил хохол. - Да ее ж Масленников на память узяв. x x x Генерал раза два прошелся по аллее. Левая нога его дрейфила и было тесно дышать. Он останавливался, прикладывал руку к груди и ловил воздух ртом, животный страх расширял и суживал его глаза. - Скверно, - говорил он самому себе. - Астма. Дьявол их забери с ихней революцией. Сидел бы теперь в Крыму, в своей дачке. Нечего сказать, в хорошенькой обстановочке околевать приходится. Он круто повернулся, хотел разнести пробежавшего солдата, который не отдал ему честь, но в это время: - Генерал, пожальте кофе кушать! Баронесса ждет. - А-а. Так-так... Сейчас, - сказал он свежей, в белом чепце и фартуке молоденькой горничной. - Слушайте, Нелли... А вы, того... Вы возьмите меня под руку. И пожалуйста поласковей со мной, поласковей... Я так одинок... Слушайте, Нелли... Вы простудитесь. Огонь вы... От ваших щек пышет жаром. И эта грудь... Ах, Нелли!.. Вот возьмите золотой, наш, царский. Пожалуйста, пожалуйста. Я так несчастен, Нелли, так скучаю. Я очень долго по ночам не сплю... И вы... того... Не можете ль вы, Нелли-шалунья, приходить ко мне читать? Читать, хе-хе-хе - читать... И ничего более... - Какой вы шутники очень... - Вы думаете? О, да... Мы все шутники... Хе-хе-хе. А вот и лестница. Мы все шутники, все! - Бритый подбородок генерала чуть дрогнул и что-то засвербило в носу - Ба-а-льшие шутники... Да, да... - Генерал вздохнул и зашагал по лестнице, пристукивая палкой. - Вы по ночам разговаривайть, - сказала Нелли, поддерживая генерала под локоть. - С кем вы говорить? - С богом... Молюсь. Мне единственное осталось утешение - молитва. Да, да, не улыбайтесь, Нелли... Молитва. - Подбородок его задрожал сильнее, глаза заволокло слезами, но генерал крякнул, выпрямился и, отворив дверь, бодро пошел чрез коридор в столовую. - Бон жур, женераль, - поднялась ему навстречу краснощекая баронесса в гофрированном светлом парике. - Бон жур, мадам! Бон жур! - и, щелкнув шпорами, он поцеловал выхоленную, в бриллиантах, маленькую руку. - Садитесь, генерал. Пожалуйста, в кресло, в кресло. Мимишка, тубо! Ну, как вы себя чувствуете, генерал? Вообще как дела? Сидевшая на подушке Мимишка, пристально глядя на старика, наклонила лохматую головку влево. - Благодарю вас, чувствую себя прескверно, - вздохнул генерал, наливая в кофе густые сливки, - так чувствует подыхающий в конуре старый пес, простите за сравнение. Мимишка еще пристальней уставилась на генерала и наклонила головку вправо. - Что вы, к чему такой пессимизм!.. А правда, вы за последне