пор Глинский не слышал плохого о Скорине. Приласкав его, князь рассчитывал получить неплохого помощника, и вначале надежды его как будто оправдывались. Владевший многими языками, Глинский совершенно не был обучен языку большинства примкнувших к нему людей, поводырем которых он становился. Счастливый случай привел к нему Скорину, когда надобно было составлять обращения. "Прелестные листы", написанные Георгием, убеждали искренностью, подкупали простотой слога, употреблением привычных слов, более понятных простому народу, чем монашеская церковнославянская речь. Скромный и трудолюбивый юноша понравился Глинскому. Неужели князь ошибся в нем, не разглядев за кажущейся преданностью тайных желаний? x x x Несколько дней, проведенных в сырой, темной башне, были невыносимо тяжелыми для Георгия. То, что его, вставшего на защиту дела Глинского, связали люди Дрожжина, сначала поразило своей нелепостью, затем вызвало чувство гневного возмущения против насилия, творимого приближенными князя. Впервые лишившись свободы, оказавшись среди таких же, как он, несправедливо заключенных людей, Георгий не мог избавиться от мрачных мыслей. Его просьбы и протесты оставались без всякого ответа. Он с ужасом представлял себя оторванным от мира, ставшего глухим к его голосу. Сознавать это было мучительно. "Значит, - думал Георгий, - достаточно глупому и своевольному пану Андрею, не пожелавшему даже выслушать объяснения, произнести одно только слово, и человека лишают света, воли, могут казнить, объявив изменником". Каждый день, проведенный здесь, казался Георгию украденным у жизни, которая именно теперь, как никогда, безраздельно должна принадлежать борьбе, начатой в туровском лагере. Узнав, что скоро его поведут к самому князю Глинскому, Георгий не испугался. Он решил высказать князю не стесняясь все, что думал сам и что думали простые люди о порядках, заведенных в Турове помощниками Глинского. С таким настроением он вошел во дворец. Похудевший, отчего теперь казался более рослым, с бледным лицом и сердито горящими, ввалившимися глазами, в испачканном, местами порванном кафтане, Георгий ничем не отличался от других узников, приведенных вместе с ним на допрос к князю. Однако Глинский сразу заметил его и, улыбнувшись ему, как доброму другу, отозвал в сторону, предложив обождать, пока он окончит дела других. Если бы Глинский отнесся к нему иначе, если бы с теми, которых привели вместе с ним, насмерть перепуганными людьми, туровскими мещанами, князь говорил строго, ругал их, угрожал, Георгий, забыв о неравенстве, наговорил бы немало злых, оскорбительных слов о пане Дрожжине и, наверное, рассердил бы князя. Но Глинский, видно, понимал состояние невинных узников, не одобрял действий пана Андрея и обошелся с приведенными к нему заключенными просто и ласково. Глинский сказал, что их держали в башне напрасно, по ошибке, что, если за кем что и было, он забудет об этом и требует лишь верной службы в дальнейшем. Радость освобождения не только его, но и томившихся с ним людей лишила Георгия гнева, вызвав чувство благодарности и прощения. Без злобы к Дрожжину и тюремщикам, не упоминая о них, он рассказал о происшедшем на площади. - Не поверил я сразу, что ты людей на воровское дело толкал, - просто заключил Глинский, выслушав рассказ Георгия. - Спасибо, князь, - поблагодарил Георгий, ободренный доверием. - Но я привел бы их во дворец, кабы знал, что ты возвращаешься. - Вот как? - Глинскому показался слишком смелым такой ответ, он нахмурился. - Зачем привел бы? - Слово твое услышать, - горячо заговорил Георгий, - по сердцу слово! Истинное. Ответь мне, ваша милость, куда людей поведешь? Открой мысли свои народу, и, коли они справедливы, не будет вернее войска, чем твое! - А коли нет? - тихо спросил Глинский. - Сам знаешь, покинет тебя народ... как покинули уже те, кто душою слаб. Не дай бог этого!.. - Умен ты, - проговорил Глинский, отходя от Георгия к столу, - смел и душою чист, это в тебе ценю. Да только в ратном деле не все прямо дается. Кому просишь мысли открыть? - Народу, воинству посполитому! - твердо ответил Георгий. - Народ - не один человек. - Глинский задумчиво посмотрел в окно. - Люди разные. Другой на святом Евангелии клятву дает, а сам к Жигмонту о делах наших весточки шлет. Небось видел, какие здесь люди собрались. - И, повернувшись к Георгию, с гневом добавил: - Лгут про меня разные воры. То тоже Жигмонтовы старания. А придет время - все правду узнают. - Он схватил со стола исписанный лист и протянул его Скорине: - На вот, читай! Это было составленное самим князем Михайлом письмо к московскому государю Василию III. - Помоги, пан бакалавр, перепиши да подправь, где след. С волнением и радостью писал Георгий под диктовку Глинского: "Великий князь, государь. Шлю свое челобитие за себя, и за братию, и за приятелей, и за поспольство. Прошу учинить ласку нам и жалованье свое. Вступись, государь, на всяких неприятелей наших, а нам помоги. Люди веры одной и одного племени вельми тяжко живут в дому своем, как на чужбине. А все русские и на русской же земле испокон веков живущие. Лепей бы нам вместе быть, и мог бы ты видети наше добро, а што нам доброго милосердный бог даст помощью вашей милости государскою, хотим до конца живота нашего вашей милости служить..." Словно свалился камень с сердца Георгия: "Значит, не обманут народ, и Осип неправ". - Дозволь, князь, - с сияющим взглядом попросил Георгий, - рассказать людям о письме том? Не будет крепче заслона от шептунов... - Погоди, - остановил его Глинский, - отправим грамоту, тогда не опасно, а пока... Что ж, с другами близкими да верными поделись, пожалуй. Первый, кого встретил Георгий, выбежав из дворца, был Язэп. Детина так обрадовался освобождению друга и так был счастлив, что его вера в князя не обманута и что многие брехуны посрамятся, узнав о грамоте к московскому государю, что ему захотелось ознаменовать этот день чем-либо особенно дорогим. - Георгий Лукич, - сказал он, обращаясь, как к старшему, глядя на своего друга увлажненными от радости глазами, - не прими за обиду, коли много попрошу... Ты человек ученый, тебя паном называют... а я хлоп темный... - Ну, что ты, Язэп... говори... - Братом твоим стать хочу... - залившись краской, несмело выговорил хлопец. Георгий молча снял с себя нательный серебряный крестик и надел на Язэпа. Язэп повесил на грудь Георгия маленькую овальную медную иконку. Они обнялись. - Навеки брат! На веки веков! x x x Грамота московскому князю была запечатана и со строгим наказом вручена служившему у Глинского боярскому сыну Ивану, по прозвищу Приезжий. Был этот Ивашка человеком странным и мало кому понятным. Откуда взялся он в Турове, никто не знал. На расспросы отвечал односложно: "Не здешний я, я приезжий". За то и прозвали его Ивашкой Приезжим. В самом ли деле был он боярским сыном или таким только сказался, никому не было известно. Но доставить важную грамоту в руки великого князя Василия Глинский поручил ему. И грамота была доставлена в самый короткий срок. С тем и вошел в историю неведомый сын боярский Ивашка Приезжий. Отправив гонца, Глинский занялся делами с Андреем Дрожжиным. Проверял книги, реестры... - Да, вот еще, - будто вспомнив только сейчас, сказал князь Михайло, - надобно брата Ивана кое о чем известить. Кого бы послать? - К его милости князю Ивану путь недалек, - ответил Дрожжин, - до Киева - не до Москвы, любой слуга доберется. - А что бакалавр сей? - тем же тоном спросил князь. - Он, кажись, в Киев плыл осенью? Вот его бы и отправить. - Воля твоя, - поведя усами, ответил Дрожжин, затаивший на Георгия злобу после неудачного его ареста. - Сам слыхал, сколь дерзкие слова он перед твоей милостью говорил... холопий угодник. - То верно, пан Андрей. - Глинский скрыл улыбку, зная, за что зол на бакалавра Дрожжин. - Горяч, да умен... только теперь он нам не опасен... и нужен не очень... Своим умом справимся. Пусть подале поживет пока что. Заодно и весточку передаст. Так что ты снаряди его к воеводе киевскому, князю Ивану. Пускай там науки свои постигает. Я письмо напишу. Глава VIII Весной 1507 года Георгий с оказией Глинского приплыл в Киев. Древний город открылся ему в цветении садов, в сиянии золотых куполов церквей, освещенных ласковым солнцем. Раскинувшись на высокой гряде холмов, Киев отражался широкой поверхностью Днепра, манил пловцов приветливой, утопающей в зелени пристанью. В этой поездке все радовало Георгия. И береговые пейзажи, и ясная, солнечная погода, и уверенность в том, что, выполняя данное ему от князя поручение, он в то же время сможет познакомиться с трудами киевских ученых монахов, о которых много говорилось среди живущих на Литве грамотных русских людей. Георгий не знал, каково было содержание письма князя Михайлы к его брату, киевскому воеводе. Не сомневаясь в том, что он привез важное и тайное послание, юноша сразу с пристани отправился в большой стоящий на горе деревянный замок, где, как сказали ему, находился воевода. В замке Георгия долго выспрашивали, откуда он, с кем и каким путем прибыл, что привез, но к воеводе не допустили. Письмо от князя взял низенький, с круглой, наголо обритой головой и золотой серьгой в левом ухе воеводский кравчий. Он небрежно сорвал печать и, развернув лист, поднес его к своему носу. Георгий был уверен, что, прочитав написанное, кравчий пригласит его к воеводе, и тогда все поймут, что он не простой гонец, а человек, которому доверили важное дело. Недаром же всю дорогу он оберегал это письмо, как самую большую драгоценность. Кравчий поднял на Георгия узкие, насмешливые глаза и лениво проговорил: - Гуляй, пан бакалавр, пану воеводе сейчас недосуг. А что до ученых монахов, то поищи их в здешних монастырях. Только из города пока не отлучайся. Не попрощавшись, кравчий ушел. Георгию было неясно, к чему относились его последние слова. Два дня бродил он по улицам Киева, знакомясь с городом. Почти на каждом шагу встречался с контрастами киевской жизни - богатством ее и нищетой. Роскошь первопрестольной столицы сменяли остывшие пепелища - следы жестоких войн и разорений. Златоверхие храмы, воздвигнутые древнерусскими и греческими мастерами, нередко оказывались лишь сохранившейся оболочкой. Широкие проломы дверей зияли черной глухой пустотой. Каменные ступени зарастали травой. Покрылись серо-зеленой плесенью разорванные, наклонившиеся друг к другу широкие башни Золотых ворот. Невдалеке от них, возвышаясь над низкими мазанками, стоял тринадцатиглавый Софийский собор. Он был недавно отремонтирован и восстановлен. И хотя служба в соборе еще не отправлялась, у его входа толпились нищие, уродцы и попрошайки. Побывав в соборе, Георгий сделал несколько зарисовок с древних фресок и мозаичных картин, украшавших своды, колонны и лестницы храма. Спустившись к реке, Георгий запутался среди узких и кривых улочек тесно застроенного, убогого и грязного Подола. Здесь ютился ремесленный люд со своими кузницами, гончарными, кожевенными мастерскими, прядильнями и столярными. Жилища ремесленников резко отличались от богатых построек Верхнего города. Копоть, дым и кислая вонь размачиваемых кож, лязг и грохот железа, плач детей, лай собак и мычание возвращающегося с поля стада коров по вечерам висели над Подолом. Вверху улицы были по-весеннему оживлены и веселы. На восьми торговых площадях не смолкал разноязыкий говор украинцев и поляков, греков и венгров, шведов и евреев, татар и немцев. Казалось, со всего света съезжались сюда люди. Одни - по торговым делам, другие - помолиться в киевских храмах, третьи - в погоне за легкой наживой и в поисках приключений. В центре города разгуливали богатые пани. Георгий не мог без улыбки наблюдать, как важно плыли по тротуару толстые, молодящиеся красавицы в сопровождении служанок, державших над ними, как опахало, сделанные из материи большие подсолнечники, чтобы солнце, не дай боже, не спалило белого лица госпожи. На третий день, рано утром, еще до того, как зазвонили в церквах, уныло заговорил одинокий колокол костела. Его нечастый, дребезжащий звук повис над пустынными улицами. Затем появились конные разъезды, у городских ворот встала усиленная стража. На земляной вал выкатили пушки. Ставни в домах оставались закрытыми, отчего казалось, что город будто ослеп. Из-за заборов выглядывали и тут же скрывались чем-то встревоженные жители. Двери и ворота дворов запирались на двойные запоры. Георгий прибежал в крепость, когда там только что было получено приказание закрыть город, приготовив его на всякий случай к осаде. Воеводы в Киеве уже не было. Не было и бритоголового кравчего. Воеводский писец, укладывая в мешок какие-то пожитки, на ходу объяснил Георгию, что брат воеводы, князь Михайло Глинский, пошел войной против короля и уже разбил королевское войско где-то под Гродно, что пан воевода ускакал по Броварскому шляху неизвестно куда и что, если приезжий пан бакалавр хочет остаться цел, пусть скорее идет вместе с ним в Печерский монастырь, куда собираются все русские, так как теперь им опасно оставаться на виду. - Может, еще все миром кончится, - сам себя успокаивал писец, - да только береженого и бог бережет. В город прибывали военные. Улицы наполнила вооруженная шляхта. В костелах служили панихиду по зверски убитому изменником Глинским ясновельможному пану Яну Забржзинскому. x x x Челобитная, отправленная Глинским великому князю Василию, явилась тем верно угаданным шагом, который, с одной стороны, успокоил начавший было бунтовать лагерь повстанцев, с другой стороны, на долгие годы сдержал стремление посполитого люда к воле и объединению с русскими. Король Сигизмунд понимал, что означала завязавшаяся дружба Глинских с Москвой. Готовясь ознаменовать свое восшествие на престол войной с московским князем Василием, вернуть волости, отданные Москве по договору, заключенному покойным Александром, Сигизмунд разослал послов к ливонскому магистру Плеттенбергу, перекопскому хану Менгли-Гирею и казанскому Магмет-Аминю, приглашая их вместе выступить против Москвы. Король торопил союзников. Послы объяснили: - Для того такой срок короткий войны положен, что медлить никак нельзя. Как бы Василий московский да с его помощью Глинские, узнав о воле нашего государя свои земли добывать, не предупредили бы его и в наши земли не вторглись бы. Уже дряхлеющий Менгли-Гирей устал от походов. За него все решали сыновья. Молодые жадные ханы приняли польских послов почти с насмешкой. Девять сыновей Менгли-Гирея собрались на совет в шатре старшего брата - Магмет-Гирея. Послов Сигизмунда весь день держали за дверью шатра, не допустив на совет. К ним по очереди выходили Магмет-Гирей, Ахмат, Фети, Мубарек, Магмут, Буретв, Саип, Саадет и Алли. Молча выслушивали просьбы и жалобы и снова уходили в шатер. Пили кумыс, думали... Наконец позвали послов, и самый младший, Алли-Гирей, объявил решение братьев: - Московский князь для нас не скупится, и, пока не будет нам видна выгода со стороны Сигизмунда и шляхты, кони наши не вспотеют. Уклонился от похода и Плеттенберг. Он советовал подождать, пока передерутся между собою молодые князья - великий князь Василий со своим братом, димитровским князем Юрием. Начинать одному войну было опасно. В Литве, как большая заноза посреди ладони, не дающая крепко сжать кулак, сидел Глинский с массой взбунтовавшихся хлопов и приставших к нему русских земян. Узнав о том, что Глинский уже снесся с Москвой, Сигизмунд забеспокоился. Начались лживые переговоры. Литовские послы заверяли Василия, что Сигизмунд хочет с ним вечного мира при условии возвращения забранных отцом Василия волостей, и в то же время подбивали Юрия на восстание против брата. "Узнали мы о тебе, брате нашем, - тайно писал Сигизмунд князю димитровскому Юрию, - что милостью божией в делах своих мудро поступаешь, великим разумом их ведешь, как и прилично тебе, великого государя сыну". Польстив Юрию, польский король недвусмысленно предлагал: "Готовы для тебя, брата нашего, сами на коня сесть со всеми людьми нашими, хотим стараться о твоем деле, все равно как и о своем собственном". Но и здесь Сигизмунд обманулся в расчетах. Князь Юрий, почуяв беду для отечества, открыл брату Сигизмундовы подговоры. А еще до того, как в Москву приехали литовские послы, великий князь Василий пригласил послов из Казани и договорился о мире. Дела Москвы требовали передышки. Недавний поход на Казань был неудачным. Крымский Менгли-Гирей мог каждый час изменить слову и соединиться со своим пасынком Магмет-Аминем, казанским царем, и Литвой против Москвы. Литовским послам Василий ответил: - Мы городов, земель и вод Жигмонтовых под собой не держим, а держим свою отчину и от прародителей наших. Вся русская земля - наша отчина. Коли мира хотите и доброго согласия, наши земли под собой не держите! Он не торопился с войной. Мир пока еще был нужнее и выгоднее молодому государю. Однако дать понять Сигизмунду, что Москва не боится его, дать почувствовать русскую силу и заставить пойти на уступки при переговорах было необходимо. Василий отправил к Глинскому своего посла, боярского сына Митьку Губу, наказав через него ждать помощи, сообщал, что "вскорости направляет к Литве двух воевод, а пока - в глубь Королевства Польского не ходить, а добывать города ближние и крови большой не разливать". С тем же Губой Василий отправил письмо сестре своей, вдове покойного Александра Литовского. "Ты пишешь, - говорилось в письме этом, - что прислал к нам бить челом князь Михайло Глинский, да не один он бьет к нам челом, а многие люди русские, которые греческого закона держатся. Сказывают, что теперь беда на них пришла большая за греческий закон, принуждают их приступать к римскому закону, и они били челом, чтобы мы пожаловали их, за них стали и обороняли их". Приезд московского посла обрадовал Глинского. Час его возмездия наступил. Едва дождавшись того дня, когда к литовской границе подошли русские полки, он поднял туровский лагерь, оправдывая старую латинскую поговорку: "Кинжал длинен, а терпение коротко". Отобрав семьсот лучших конников, Глинский двинулся в глубь Литовского княжества. В Турове остался Андрей Дрожжин с обозами, пешим войском и небольшим количеством оснащенных для ратного дела стругов. Переправившись через Неман, Глинский уже подходил к Гродно, когда ночью ему сообщили, что невдалеке от города, в небольшом неукрепленном имении, празднует день своего ангела злейший враг его Ян Забржзинский. Вместо того чтобы, напав неожиданно на Гродно, захватить крепость, овладеть городом и укрепиться в нем, как предполагалось вначале, Глинский повернул конников и той же ночью окружил имение Забржзинского. Схватка была короткой и жестокой. Жолнеры, охранявшие пана Яна, не успев выхватить сабли, были зарублены. Пользуясь темнотой, разбежались слуги и некоторые еще не захмелевшие гости. Сам пан Ян, запершись в верхних покоях вместе с несколькими шляхтичами, отстреливался, защищая согнанных в спальню визжащих паненок. Дом обкладывали соломой, собираясь поджечь его. Возбужденный боем и легкой победой, Алоиз Шлейнц подскочил к Глинскому. - Мы казним пана Яна по латинским законам, - смеясь, крикнул Шлейнц. - Он сгорит на костре со всеми своими грехами. Аутодафе! Глинский схватил Шлейнца за руку: - Подождите с огнем! Я хотел бы посмотреть в глаза пану Яну. Видит ли он теперь Сигизмундову силу? - Гут, майн герр! - захохотал Шлейнц и, кликнув богатыря-татарина, вооруженного большим немецким мечом, бросился к дому. Забржзинский, видя, что им не вырваться из дома и что их могут сжечь живьем, велел выставить в окно на пике белую простыню. Он приготовился к сдаче, надеясь договориться с Глинским, и сам распахнул дверь перед вбежавшим немцем. Не слушая слов о милосердии к побежденному, Шлейнц, остановившись на пороге, выстрелил из пистолета. Забржзинский упал на колени. Бывшие в комнате шляхтичи побросали оружие и подняли руки. По знаку Шлейнца татарин взмахнул мечом, и голова пана Яна покатилась по ковру, брызгая кровью и часто моргая веками. Схватив пику, на которой была выставлена в окно белая простыня, Шлейнц проткнул голову Забржзинского и поднес ее вошедшему Глинскому. - Вот его глаза, майн герр, - сказал немец, - они еще видят тебя! Даже мертвые глаза пана Яна были злы и ненавистны князю Михайле. Зарево пылавшего пожара освещало конников на пути к Гродно. Впереди всех ехал татарин с большим мечом. Он нес на пике мертвую голову врага и окровавленную белую простыню как символ мести, как знамя непримиримой вражды. В Гродно звонили в набат. На городских стенах толпились люди. Город приготовился к осаде. Нападение на имение Забржзинского лишило Глинского возможности неожиданно захватить гродненскую крепость. Это был первый просчет опытного военачальника. Глава IX После бегства киевского воеводы к своему брату Михайле Глинскому власть в городе Киеве перешла в руки людей князя Константина Острожского, богатого магната и гетмана Литовского княжества. Сигизмунд, не объявляя "всеобщего рушения", спешно собирал полки против "мужицкого князя" Глинского. По его приказу гетман Острожский повел войска на Припять и Днепр, преграждая дорогу казакам, волновавшим днепровский "низ" и пытавшимся присоединиться к восставшим. Коронные войска стремились расчленить отряды Глинского. Небывалый зной, державшийся все лето, изнурял солдат. Не были подготовлены запасы продовольствия, не было единого плана военных действий. Среди польских жолнеров вспыхивали недовольства, нередко выливавшиеся в злобную и бессмысленную месть всему, что было связано, как им казалось, с причиной тягостного похода. Это настроение находило отзвуки и в городе Киеве. Не только попытаться покинуть город, но просто не вовремя показаться на улицах Киева для многих русских было опасно. Георгий жил в Киеве в Печерском монастыре. Это был тяжелый год его жизни. Достигнув, казалось, цели, к которой он стремился, Георгий не почувствовал удовлетворения. Знакомство с прославленной Печерской лаврой разочаровало его. Стремясь в Киев, молодой ученый надеялся там обрести новые знания, обогатить себя встречами с мудрыми наставниками, найти то, чего не мог он узнать в схоластическом университете... Здесь же все оказалось иным, чем ожидал Георгий. Отгородившись высокими стенами и аскетическими правилами от всего мирского, монахи Печерского монастыря не гнушались, однако, подношений горожан. Осторожное поведение монастырских владык ограждало жителей пещер от вмешательства светских властей. Потому при первых признаках смуты сюда спешил тот, кто не успел вовремя покинуть город, спасаясь от польской шляхты. В дни волнений, поднятых в Полесье, Печерский, как и другие монастыри, приютил многих русских жителей Киева. В монастыре было тесно. Мирян разместили в кельях иноков. Георгий жил в келье, такой же узкой и темной, как первая келья-пещера, выкопанная на берегу Днепра основателем монастыря Илларионом. Земляные стены, потолок, закопченный масляным светильником, жесткие лежанки из досок, едва прикрытые сухой травой и крестьянским рядном, грубо сколоченный стол, лампадка над ним, несколько икон, украшенных сухими цветами-бессмертниками, - таково было это жилище. Дневной свет едва проникал сюда через открытую дверь и небольшое запыленное оконце над ней. Жизнерадостный и веселый юноша, жадный до всего нового, Георгий первые дни с интересом наблюдал жизнь монастыря. Его сосед по келье, монах Иона, охотно знакомил его с монастырским укладом. Скоро Георгий узнал образ жизни и поведение печерских отцов. Никто не заботился здесь о просвещении простого народа, облегчении его участи. Была в монастыре школа, но обучались в ней лишь нуждающиеся в грамоте монахи Печерского и соседних - Выдубицкого и Межгорского монастырей да несколько молодых попов из киевских церквей. Учили же здесь только тому, что необходимо было для отправления церковной службы. Понадобилось немалое время, прежде чем эта школа Печерского монастыря, пережив лихолетья униатских реформ и разорений, отвоеванная в жестокой борьбе и возглавленная одним из образованнейших людей того времени - Петром Могилой, превратилась в "коллегиум" - академию, воспитавшую достойных памяти писателей и борцов за просвещение посполитого люда. Иначе выглядела знаменитая Киево-Печерская лавра во времена Скорины. Тесно и душно было Георгию в земляной келье. Днем и вечером слушая поучения Ионы, считавшего себя временным наставником молодого смышленого мирянина, Георгия поразили выработанные монастырским уставом понятия о нравственности человека, постоянное напоминание о ничтожестве земной жизни и необходимости скорби. - Помни, ты хуже всех, человек, - поучал его брат Иона, - должен ты Христа ради смириться! Георгий пробовал возражать. - Я встречал немало людей, - с улыбкой отвечал он, - кои хуже меня... Я не вор, не лжец... - Не смейся над словами моими, - прерывал его монах, - смеяться вообще грех, ибо смех не созидает, но погубляет. - И, воздев очи горе, Иона молил бога: - Отыми, господи, от меня смех и даруй плач и рыдания, его же присно ищеши от меня. Но не только скорбь была обязательна в жизни монастыря. Покорность настоящему, отсутствие суждений и мыслей о жизни общества считалось достоинством. - Зачем тебе рассуждать и умствовать? - сердито говорил юноше Иона. - Будь покорен духовным вождям своим великим и малым, но стоящим выше тебя, и ты спасешься! Для примера Иона дал Георгию одну из имевшихся в монастырской библиотеке повестей, в которой рассказывалось об умершем и чудесно воскресшем монахе. Когда монастырская братия с законным любопытством спросила этого монаха, как следует содержать себя в загробной жизни, воскресший ничего другого не ответил, как только то, что и там следует быть покорным игумену. Добившись от настоятеля монастыря разрешения ознакомиться с рукописными списками сочинений, хранившихся в круглой каменной башне, Георгий понял, что слава Печерской лавры, долетавшая к нему в Полоцк и Краков, была отблеском давно минувшего. Здесь, в библиотеке, Георгий увидел, как высоко развита была грамотность в Киевской Руси и сколь пагубно отразился на ней распад великого государства. Подобно прекрасным творениям зодчества, еще сохранившим свои величественные очертания, - Золотым воротам, храму Софии и многим другим сооружениям, поруганным иноземцами, но таившим под обломками следы высокого творчества, в башне монастыря тлели ненужные трусливым монахам поэтические творения старых писателей и мыслителей. Теперь Георгий большую часть дня проводил в круглой башне. - "Взору его открылись мучения грешников. В огненну реку погружены проклинавшие мать и отца и те, что ложно клялись..." - негромко читал Георгий, низко склонившись над пергаментом. Бледнолицый послушник со впалыми, окруженными синевой глазами слушал его. - "В смоляном клокочущем озере кипят клеветавшие на ближних своих..." Георгий поднял голову и улыбнулся. - Так, именно так, - проговорил он и, закрыв глаза, продолжал: - "А то вижу я людей, что сырую землю жрут, давятся, кровь изо рта течет. То те, кто чужую землю забирали. По заслугам и плата..." - Мати божья, помилуй нас! - испуганно перекрестился послушник. Георгий оглянулся. - Что, брат Грицько, страшно? - Страшно! - дрожащим голосом ответил отрок. - А ты чего радуешься? Георгий встал и, притянув к себе мальчика, ласково объяснил: - Читал я это и раньше, давно... на своей родине. И не только читал, а еще слыхал, как старец слепой да хлопец малый на ярмарке пели... - Про богородицу? - осмелев, спросил Грицько. - Нет, только похоже очень. Понимаешь, слова эти о "хождении богородицы по мукам" более как двести лет тому написаны, а я такие же от неграмотного нашего певца слыхал. - Так то же не про богородицу... - робко заметил Грицько. - Про муки, про те самые муки, что народ наш бедный по темноте своей принять винен. - Георгий взял в руки листы. - И еще про то же читал у итальянского автора Данте Алигьери, в терцинах своих жизнь в аду описал... Похоже, и его народ в таких же муках был, как и наш... Изложить бы теперь про то, что на земле деется простыми словами, как Андронова песня... - задумчиво проговорил Георгий. - Святые отцы в книгах про тот, а не про этот свет пишут! - сердито, с укором сказал мальчик. - Так, хлопчик, - согласился Георгий, - святые отцы про тот, а нам, смертным, про этот надобно говорить. Пошто людям и там и здесь мучиться? - Бог милостив, - привычно вздохнул послушник. - Милостив, да ненадолго, - улыбнулся Георгий и, подняв листы, показал: - Вот, гляди! Георгий прочитал в конце апокрифа: - "По делам их буде тако!" - это богородица говорит, а господь облегчение дал: за многие слезы грешникам от великого четверга до дня всех святых. Посчитай-ка, надолго ли? Мальчик отшатнулся от него и, схватившись за ручку двери, словно боясь, что Георгий не выпустит его из книгохранилища, задыхаясь, крикнул: - Ты... ты... над господом насмехаешься! Меня искушаешь! Ты грамоте обещал учить, а сам... - Постой, Грицько! - пытался остановить его Георгий. Но мальчик хлопнул дверью, и только слышно было, как торопливо застучали по крутой лестнице его кованые сапоги. "Теперь, поди, побежит исповедоваться, - с досадой подумал Георгий, - наговорит невесть что, а игумен рассердится и запретит пользоваться библиотекой..." И зачем было высказывать свои мысли? Не первый раз ругал себя Георгий за неосторожную откровенность. На всякий случай он решил сходить за свечой и, оставшись в башне на всю ночь, прочитать как можно больше. Направляясь к ближним пещерам, возле деревянного забора Георгий наткнулся на сидящего на земле Грицька. - Послушай, хлопец... - хотел объяснить ему Георгий, но Грицько предостерегающе поднял руку. - Дай мне крест, - прошептал мальчик, - что боле не будешь... так и я промолчу... бо дуже я грамотой заохоченный. Георгий повеселел. Значит, не так уж сильна суровая монастырская святость, если смог Грицько решиться на мировую с ним, грешником. Да и ни над кем не насмехался Георгий. Это сам неизвестный автор, стремясь приблизить сочинение к простому народу, наделил своих божественных героев реальными чертами, взятыми из обихода или устных сказаний и песен. Оттого и наполнилось это произведение душевной простотой и лиричностью, выделившими его среди других "житий" и "сказаний". За лето Георгий ознакомился со многими списками "слов", апокрифов и "повестей". Теперь Георгий не жалел о том, что обстоятельства задержали его в Печерском монастыре. Поднимаясь на темные этажи "книжной башни", видя перед собой полки с пожелтевшими рукописными книгами и пыльными свитками пергаментов, просиживая над ними, пока не догорала свеча, он словно посещал давно забытый, но дорогой сердцу мир. Грудь его наполнялась желанием видеть близких людей, мчаться, бежать туда, где подхватят его радость, поймут его мысли и с любовью услышат родное, правдивое слово. Напряженные дни, проведенные им в полутемной башне, жизнь в мрачной пещерной келье и скудная пища согнали румянец с его щек. Георгий стал походить на бледного и покорного инока. Он ослабел настолько, что, когда с Днепра подул первый осенний ветер, затрясся в ознобе и, мучимый злой полесской "теткой-лихорадкой", уже не поднимался со своего ложа. Борясь с болезнью, в редкие часы облегчения он перечитывал при свете лампады свои записи и делал новые. "Как прекрасны и как богаты были сочинения ученых людей на Руси, - думал Георгий, - сколь велика была их любовь к своей земле, ее чести и судьбе народа! Как часто восставали они против корыстных князей, разрывавших единое тело русской земли "несытства ради, богатства и насилия ради". То было в древности. А что происходит сейчас? Разве не к сегодняшним людям относятся старательно переписанные им слова? "Мужи смысленные, почто мы распря имати межи собою? А погани губять землю Русскую, иже беша стяжали отцы ваши и деды ваши трудом великим и храбрьством!" Глава X После знойного, засушливого лета и короткой осени небывало рано наступила в Полесье зима. Остановились заледеневшие реки. Белыми овчинами укрылись одинокие хаты прибрежных селений, сровнялись под снегом поля и мшистые болота, окостенели дороги. Не слышно больше ни выстрелов, ни ржания коней, ни военной трубы. Все успокоилось, затихло, казалось, люди надолго покинули этот край. Старый рыбак вышел из своей скрытой в лесу хаты и подошел к реке. Свирепеет мороз. Холодно старику, да все же надо пробить лед и через лунки запустить хоть малую сеть. Неспокойно было это лето на Припяти, и хозяйство старика пришло в полный упадок. Разорили его военные люди. Много шаталось их тут - и своих, и чужих. Тот овцу возьмет, тот куренка. Весь огород вытоптали. Последнюю долбленку-душегубку и ту у бедного рыбака угнали. А осенью, в самое рыбное время, пришлось в лесу прятаться. По всей реке королевские жолнеры топили русских людей. Тех, кто стоял за князя Михайла, да не успел с ним уйти. Кое-кому удалось в леса убежать. Вот и у него на хуторе скрывается один. Да только ли у него? Поди, в каждой хате, в каждом лесном шалаше прячется кто-нибудь. Князь-то в Москву ушел, а они вот бедуют тут, как звери лесные. Ждут, говорят, вернется еще. Может, и вернется. Кто их княжеские дела разберет? Пока тихо на Припяти. Старик вздохнул и только было ступил на лед, как с противоположного берега послышались голоса, конский топот. Старик стал за дерево. Из-за бугра к реке выехала группа всадников на заиндевевших конях, укрытых цветными попонами. Дорогая сбруя поблескивала на морозе. Впереди, видно, был самый главный. Белая кобыла играла под ним. Ярко выделялся на снегу темно-вишневый плащ, колыхалось белое перо на круглой шапке. Следом закованный в железо рыцарь вез белое с золотом знамя. Всадники остановились на берегу. Как раз против старика. "А вдруг через лед пойдут?" Прячась за деревьями, старик побежал. Надо предупредить хлопца. - Язэп, чуешь, Язэп! - шептал старик, увидев хлопца, притаившегося за стоящим у берега стожком сена. - Паны приехали. Важные, с белой хоругвей... - Сам король, - объяснил Язэп испуганному старику, - Сигизмунд. Глаза Язэпа горели жарким огнем. Пальцы крепко сжимали рукоятку кинжала. - Ишь любуется, - шипел хлопец, - погоди, даст бог, еще повстречаемся... Старик испуганно держал Язэпа за рукав. - Борони бог, увидят паны. Но король не видел ни Язэпа, ни старика. Перед ним расстилалась немая, застывшая Припять. Он был в прекрасном расположении духа. Обидчивая шляхта, получив долгожданные новые привилегии, видит в нем умного повелителя. Литовские магнаты с ним заодно. Хорошо, что он вовремя отстранил от двора всем ненавистного Глинского, а теперь и вовсе выгнал его с братьями за пределы великого княжества. Пусть целуется с московским Василием. Недолог час, и туда достанет польская сабля. Слаб еще молодой московский государь против него, короля Польши и великого князя Литовского. Обещание русских помочь изменнику Глинскому оказалось не крепче слова неверной паненки. Да и на что мог рассчитывать Глинский? У Василия самого горела земля под ногами. Нет, недаром Сигизмунд слал дорогие подарки Менгли-Гирею. Вовремя крымский хан потревожил Москву, и Василий вынужден был отозвать свои полки от литовской границы, а за ними, не взяв Гродно, ушел в Новгород Глинский. Правда, он увел с собой много людей и имущества, но то были люди, негодные для королевства, неспокойные хлопы. Тем лучше будет теперь. - Вот и Туров... Надо бы стереть до дорожной пыли это гнездо презренной измены, - нахмурился Сигизмунд. Он застал город пустынным и грязным, как базарная площадь после ярмарки. Повстанцы покинули его, уведя обозы и пушечный наряд. Разбежались шайки разбойных хлопов, а те, кого успели схватить, лежат на дне холодной реки. Так будет всегда! Никто не смеет тревожить Литву и коронные земли. Зима - плохое время для ратного дела, но придет лето, и он сам поднимет славное рыцарство в поход на Москву! Сигизмунд оглянулся. В нескольких шагах от него стояла нарядная группа придворных. Разноцветные перья колыхались на шлемах военачальников. В ровных квадратах стыли немецкие рейтары - королевская охрана. Все почтительно молчали. Сигизмунд почувствовал, что сейчас он должен сказать какое-то историческое слово, что стоящие на берегу дикой реки ждут от него этого слова, чтобы потом на сеймах и балах повторять его и гордиться тем, что они собственными ушами слыхали, как он, Сигизмунд, говорил. Заученно величественным движением руки он сбросил подбитый соболем плащ и, сверкнув боевыми доспехами, легко соскочил с седла. Шагнул на лед. Придворные, быстро спешившись, заторопились к нему. - Опасно, ваше величество, здесь лед бывает тонок. Сигизмунд улыбнулся. - Теперь он уже крепок, друзья мои! - И, повернувшись к свите, сказал громко, так, чтобы слышали и рейтары: - Как этот лед сковал реку и заставил ее покорно течь там, где указано господом богом, так сковали мы буйство хлопов неверных. Отныне покорна будет вся земля наша! - О-о-о! - восхищенно отозвались придворные. - Эх, - вздохнул за стогом Язэп, - коли голова не отсохнет, так вырастет борода... Сигизмунд взмахнул белой перчаткой: - Виват! - Виват! - прокричали рейтары. Сигизмунд стукнул по льду высоким точеным каблучком. Зазвенела серебряная шпора. Улыбаясь, довольный собой, король прислушался и стукнул еще раз. Еще раз зазвенела серебряная шпора. Король слышал только звон своей шпоры, а чуткое ухо старого полесского рыбака слышало другое. Другое слышал и своим сердцем Язэп. В глубине недр свершался вечный процесс обновления. Под ледяным покровом глухо роптала на перекатах Ясельда, вливаясь теплой струей в воды Пины. Обходя подземные скалы, пробиваясь сквозь наносы липкого ила и корни погибших деревьев, спешили навстречу друг другу Лань и Горынь, Птичь и Словечно. Гонимые вешними ветрами, десятки маленьких рек сбегались со всех сторон для того, чтоб раствориться, исчезнуть, потерять свое имя, но укрепить силу старшей сестры. Припять поглощала их, наполняясь и медленно приподымаясь с песчаного ложа, пробуя - не пора ли? Тогда слышны были тихий стон льда и тяжкие вздохи воды. Шли дни. Поднималось солнце, посылая на помощь реке свои золотые мечи. Таял снег, расступаясь под узором ручьев. Обрывались и, зазвенев, падали с крыш ледяные сосцы зимы-мачехи. И однажды, решившись, ударила Припять в ненавистный ей лед. Всей силой стрежи! Вздрогнули на берегах реки сосны, уронив на землю белые рукавицы с мохнатых лап. Эхо пробежало меж деревьев, оповещая о том, что началось... Заскрежетали, зашипели ледяные обломки. Сбиваясь в груды, они кружились на месте, упирались в отмели и выступы, пытались сдержать кипящие струи, словно можно было остановить то, что уже почуяло солнце и волю. Освобождалась река! Поднимаясь все выше и выше, гоня прочь разорванный лед, она наполнялась до берегов и, не вместившись в них, хлынула на поля и в леса, подступила к селениям. От холмов и курганов по оврагам весело бежали к ней, сверкая на солнце, ручьи талого снега. Припять увлекала их с собой в дальний путь. Встречный ветер мутил ее огромное зеркало, с шумом рушились подмытые глыбы земли, падали береговые дубы, словно пытаясь загородить путь реке, но Припять разбрасывала тяжелые стволы, продолжала идти и, повернув на юго-восток, соединялась с Днепром. На Днепре весна была в полной силе. Синее небо колыхалось на широких волнах его, шумела молодая листва на его берегах, и первые журавли уже протрубили ему высокую славу. Дни и ночи уносил старый Днепро в далекое море то, что присылали ему полесские реки. То щепу разбитого струга, то пробитый пулями стяг, то алую кровь храброго воина. До кипящей пены днепровских порогов весенний ветер пригонял запах порохового дыма и пожаров. А навстречу ветру, от речных островов, от Канева, от Триполья скользили легкие чайки. По неведомым протокам, среди камыша и деревьев, пробирались к Припяти вольные казаки Днепровского низа. Происходило то, чего не ожидал Сигизмунд. Стояла весна 1508 года. Обманчивое затишье зимы взорвалось событием, какого еще не видали, пожалуй, с тех пор, как литовские князья захватили земли Древней Руси. Как наполненная весенней силой река не могла вместиться в старые берега, так накопившийся гнев, вспыхивавший ранее небольшими восстаниями, захлестнул многие села и города, разлившись по земле Литвы и Польского королевства. Теперь уже независимо от того, дождался бы или не дождался Сигизмунд помощи от магистра Ливонии и перекопского хана Менгли-Гирея, успели или не успели бы литовские послы обмануть московского государя, а королевскому войску пришлось оседлать коней. Шляхетские дворы пылали один за другим вдоль всей Припяти - и на Соже, и в верховьях Днепра. Припять вновь огласилась грохотом пушек, звуками труб, литавр, криками военной команды. Счастливый Язэп, стоя на носу нового струга, приближался к пылавшему Мозырю. Теперь это был не бедный детина с вечным страхом беглого хлопа, а старшой на военном судне, храбрый сотник полесского войска. И струг его вез не бондарные клепки да ободья, а воинов князя Глинского, вооруженных добрыми саблями и пищалями. У ног Язэпа стояла небольшая пушка-гаковница, лежали сложенные пирамидой ядра. За стругом шли долбленые чайки-душегубки, на них - бывалые плотогоны-полешуки. Знатная голытьба! Не меньше чем сотня пищалей. - Гей, дядька Панас! - крикнул Язэп своему кормчему, старому рыбаку, у которого он скрывался прошедшую зиму. - Бери круче к берегу, видать, нас уже ждут! К сожженной пристани с горы, укутанной дымом пожаров, шли люди с топорами, рогатинами, вилами и церковными хоругвями. Впереди размашисто шагал седой поп, высоко подняв крест. На чайках приготовились к бою, но Язэп остановил их. Приложив руки ко рту, он крикнул: - Туров наш, и люди кругом за нас, князь Михайло за вами прислал! С кем вы будете? - С вами, браты! С князем Михайлом! - дружно закричали с берега. - А где ваши паны? - еще не доверяя, спросил Язэп. - Вот он, староста, а боле нема! Побиты паны! - ответили из толпы и подтолкнули к самой воде связанного, с петлей на шее, толстобрюхого, с обвисшими усами человека. Язэп держался строго и солидно, как и полагается настоящему предводителю войска. Сойдя на берег, он сначала подошел к попу под благословение, потом поклонился мозырянам, подал команду своим и уж только после этого с сияющим лицом обратился к дядьке Панасу: - Ну, старик, говорил я тебе, что будешь закидывать свои сети до самого Мозыря! - Говорил, говорил! - подтвердил старый рыбак, не перестававший удивляться перемене, происшедшей с тихим и набожным хлопцем, прожившим у него всю зиму. - Все сбывается, все по-твоему получилось... - Эх, - улыбаясь, вздохнул Язэп, - нема моих побратимов - Андрейки да Георгия Лукича. Вот бы погуляли с победы. x x x Далеко были его побратимы. Андрей - неизвестно где, а Георгий стоял на высоком берегу Днепра, прислонившись к каменной ограде Печерского монастыря. Он смотрел на речную даль, и никогда еще так тревожно не билось его сердце, как теперь. На похудевшем, прозрачно-бледном лице то совсем потухали, то загорались лихорадочным светом глаза. Грудь жадно пила весенний воздух, губы тихо шептали что-то. Всю зиму Георгий боролся с жестокой болезнью, то выбираясь из тьмы мрачных видений к слабому свету тусклой монашеской кельи, то снова впадая в забытье. Раздвигались земляные стены пещеры, и с безбрежной дали разлива белой чайкой приплывала к берегу лодка. В лодке стоял Язэп и, смеясь, звал его. "Заждался небось, побратим. Гляди, кого я привез тебе!" Со скамьи поднималась одетая в черное, как монашка, Маргарита и, обливаясь слезами, протягивала к нему тонкие руки. "Иди... ну, иди же, Франтишек! Мой Юрий... Ведь я поклялась... мужем моим будет только тот, кто носит это дорогое мне имя... Юрий". Монах Иона еле мог удержать его, силой укладывая на жесткое ложе. Трижды в день он молился за Георгия, сначала прося у бога исцеления, а затем, потеряв надежды, прощения грехов. Вызванный игуменом из города врач определил сильный прилив крови к печени и не высказал надежды на выздоровление. Георгия окропили святой водой, причастили... И все же он вернулся к жизни. С помощью Ионы или послушника Грицько Георгий стал совершать небольшие прогулки. Келья стала ненавистна юноше. Преодолевая слабость, он старался как можно дольше оставаться на тихом монастырском дворе или проводить одинокие часы возле каменной стены, отгородившей монастырь от Днепра. Выходить за ворота монастыря было теперь строго запрещено. Георгия манила голубая даль половодья. Думы все чаще и чаще обращались то к дому, то к Припяти, к Турову. Днепр катил мимо мутные волны и редко когда приносил монастырским затворникам вести о событиях на Белой Руси. Оттого и щемило сердце тоской, что доходили сюда только отблески взрывов, сверкавших вдалеке. Он не знал, найдет ли силы уйти отсюда, но хорошо знал, что оставаться здесь больше сил не было. Бежать, хоть на лодке, хоть вплавь, пешком по берегу, но бежать к ним... туда, на Припять! - А ты крест целовал, что не побежишь! - услышал он чей-то голос. Георгий вздрогнул и оглянулся. У ног его, под самой стеной, сидел Грицько. - Слышал, - объяснил послушник, последнее время очень привязавшийся к Георгию, - как ты тихонько сам с собою говорил. - Грицько, - Георгий присел с ним рядом, - не говори никому. Это у меня от хвори моей, от горячки... понимаешь? Грицько утвердительно кивнул головой. - Понимаю, - зашептал мальчик, - я и сам як в горячке... Побег бы до низу, до казаков... дали бы мне шаблюку добру, от я бы показал тем шляхтам... - Ты ж монахом будешь, Грицько? - Ну так что ж? За веру Христову, як те лыцари наши!.. - Ты храбрый, Грицько, - улыбнулся Георгий, - придет еще и твое время, а сейчас... помоги мне, браток! - Як бог не поможет, что я зроблю? - тихо ответил мальчик. Георгий осмотрелся. Вокруг никого не было видно. - Достань мне, Грицько, одежду переодеться послушником. Грицько посмотрел на Георгия, прикидывая, как будет выглядеть этот рослый человек в платье послушника. Мальчик чуть не рассмеялся, но быстро зажал рот рукой. - Послушника за ворота не пустят, - таинственно зашептал он, - надо иноком, а то чернецом... Возвращаясь к себе в келью, проходя мимо игуменской калитки, Георгий увидел, как игумен провожал какого-то не по-здешнему одетого гостя. Гость показался Георгию как будто знакомым, но калитка закрылась за ним, и Георгий не смог вспомнить, где он встречал этого человека. Игумен поздравил Георгия с выздоровлением и позвал к себе на вечеру. - Простите грешное мое любопытство, - осторожно сказал Георгий, когда вечера уже подходила к концу, - гость, которого вы сейчас проводили, будто б знаком мне. - Вряд ли, сын мой. Вряд ли... - несколько насторожившись, ответил игумен. - Многих господь сотворил по подобию. Человек он не здешний и не из ваших краев. - Откуда он?.. - Из Чехии, заезжий купец. Имени тебе его не открою, а кое-что сообщу. Только запомни, сие не для глагольства пустого, а для размышления. Пребывая, как всегда после ужина, в миротворном состоянии духа, игумен рассказал, что купец этот чешский направлялся в Киев, да не доехал. Побоялся везти обоз в город. Остановился далеко на Днепре и по старому знакомству пришел в монастырь расспросить, своими новостями поделиться. - Жалуется. Торговать, говорит, в нашей земле стало трудно. Был под Минском, там неспокойно. Глинский у Борисова, московский Василий воеводу Шемячича ему в помощь прислал. Король им навстречу выступил. От дыма да пыли днем солнца не видно. - Господи, - перекрестил игумен плаксивое лицо, - пошто не смиришь гордыню людскую? За грехи наши невинные муки имут... Кровь, аки воду речную, на земь выплескивают. Глава XI День, когда русские полки соединились с повстанцами, был наполнен всеобщим ликованием. Трудно было сдержать порывы буйной радости недавних подневольных хлопов, увидевших ратников московского государя. Молчаливые и суровые полешуки разрушили парадный строй. Не слыша окриков своих командиров, они бросились на ряды авангарда, сжимали стрельцов в медвежьих объятиях, кололи друг друга щетинистыми усами, кричали, плакали и плясали. Князя Василия Ивановича Шемячича, старого грозного воеводу, одним взглядом повергавшего в трепет своих воинов, ссадили с коня и на руках поднесли к князю Глинскому. Окруженные боевыми хоругвями, под радостный звон колоколов и восторженные крики народа Шемячич и Глинский трижды обнялись и по-братски облобызались. С треском вылетели днища у бочек с медом и крепким пивом. Задымили костры, наполняя весенний воздух запахом жареной баранины, лука и медового варева. До ночи не умолкали сурмы, волынки и хоровые воинственные песни. Слово "брат" слышалось в каждом углу военного лагеря. Воины обменивались железными и деревянными нательными крестами, клялись на веки веков не щадить живота за брата, за единую веру, за русскую землю. Теперь и смерть не разлучит их! Слепцы-лирники сложили новые песни. Про братьев московитян, про храбрых новогородцев, про больших воевод, что пришли освобождать землю Белой Руси. А у поли, у поли Зашумело жито, Уродила земля, Крывею полита. А на той на земельце Браты повстречались, Браты повстречались, хрестами менялись, Хрестами менялись, за шабли узялись - пели старцы в селах, при дороге, встречая и провожая ратников. Певцы шли вслед за своими земляками. На привалах собирали вокруг себя усталых, изнуренных жарой, не привыкших к походам молодых воинов и седоусых московских стрельцов. Простыми словами прославляли их путь. Пели о том, чего уже не видели их потухшие очи, но что слышали уши и чуяло доброе крестьянское сердце. Ах, и дым по дороге, Ах, и пыль по широкой, Князь Михаила иде, на войну нас веде! Все люди дивуются, как Михайле воюется. А нечего дивовать, не один он идет воевать! С ним боярин Василий и московская сила! Слушали воины, и сердца их наполнялись радостью долгожданного братства, верой в победу, в скорую волю. Молодые гордились тем, что идут бок о бок с войском московского государя, с завистью поглядывали на их пеструю, красивую одежду, на стрелецкое оружие. Старики жадно выспрашивали у стрельцов о жизни на московской земле. Рассказывали о своей. Шли по кривому Борисовскому шляху, по дороге на Минск, на Вильну. В мареве знойной коричневой пыли колыхались островерхие шапки стрельцов, поблескивали стволы ружей, пики. Плыли расшитые золотыми нитками боевые хоругви. Тянулись обозы. Скрипели низкие, тяжелые телеги пушечных нарядов. Раскачиваясь на ременных рессорах, грузно ныряли по ухабам воеводские кареты. Обочь, вспахивая копытами молодое жито, топча узкие полоски посевов, обгоняла обозы конница. Пожилые ратники глядели, как чернело поле там, где проходило войско. Молча вздыхали, хмурились, ни с кем не делясь своими мыслями. Лишь иногда скажет кто-либо: Пахали - сеяли, на бога надеяли, А жать - придется подождать И остальные еще больше нахмурятся. Шли... Вечерами небо освещалось заревами далеких пожаров, доносились глухие отзвуки коротких боев. Это разосланные вооруженные загоны охотников и крестьяне, проведавшие о движении русских полков, расчищали путь. Под самым Борисовом, не доходя до переправы через реку Березину, к воеводской карете подскакал конный дозор. Обнажив голову, перегнувшись с седла, сообщил что-то в затянутое кисеей окно. Грузный седобородый воевода Шемячич распахнул дверцу кареты и с неожиданной для его возраста легкостью выпрыгнул на дорогу. Стремянные подвели красивого, гнедого с лысинкой коня. Заиграла труба. Послышалась громкая и торопливая команда сотников. В рядах зашумели. Головной полк остановился, готовясь к бою. Окруженный телохранителями, вперед проскакал Шемячич. Еще издали он увидел, как с противоположного берега к реке спускалась беспорядочная серая масса людей. Их было несколько сот человек. Вооруженные пиками, крестьянскими косами и вилами, изредка и пищалями, они шумно входили в воду и, подняв над головой свое оружие, шли вброд. Иные, оттесненные товарищами, сбивались с брода, проваливались в ямы. Плыли, размашисто рассекая воду, поднимая каскады брызг. Далеко за ними, закрывая Борисов, к небу тянулись клубы черного дыма. Несколько рыбацких лодок, опередив пловцов, пристали к песчаной отмели возле группы стоящих всадников. Подъехав ближе, Шемячич узнал среди всадников князя Глинского. Рослый полуголый мужик с лохматой черной головой крепко обхватил одной рукой ногу Глинского, словно боясь, чтобы он не убежал, другой махал, зазывая. - Тута! Тута! - кричал мужик, чему-то радуясь и торопясь сообщить свою радость другим. - Все тута! Браты наши... Москва тут! Выбравшиеся из воды бежали на его голос. Возле Глинского быстро вырастала толпа. Спотыкаясь на неровном дне реки, падали, захлебывались водой, спешили отставшие. Стрельцы входили в воду навстречу им, помогая выйти на берег. На двух лодках вылавливали не умевших плавать, сбившихся с брода. Шемячич, отъехав к бугру, нависшему над рекой, молча смотрел, как мокрые, оборванные люди заполняли берег, обнимались с воинами, низко кланялись Глинскому, тянулись к его стременам и наперебой выкрикивали какие-то слова, тонувшие в общем шуме. Глинский, заметив Шемячича, тронул поводья. Толпа расступилась, освободив дорогу его коню, и сейчас же сомкнулась, двинувшись вслед. Полуголый мужик, все еще не выпуская ноги Глинского, шагал рядом. Князь что-то сказал ему, мужик засмеялся и отпустил руку. Пришпорив коня, Глинский на легком галопе взъехал на бугор. - Victoria!* - весело приветствовал он Шемячича. - Почитай, весь Борисовский повет нам навстречу поднялся... Шляхту, не дождавшись нас, сами разогнали. Бьют челом, в русское войско просятся! (* Победа! (лат.)) Вслед за Глинским двигалась толпа мокрых борисовских кметов. Теперь уже можно было разобрать отдельные выкрики. - Слава, князь! Защитникам нашим слава! - Челом боярину! - К тебе, батюшка! Все разом теперь! Почерневшие от солнца и копоти пожаров лица людей были радостно оживлены. Выкрикивая приветствия и кланяясь на ходу, они тянулись к глинистому обрыву, на вершине которого были воеводы. Шемячич хмуро приказал стоявшим позади телохранителям: - Черных на луг отвести... В сторону... Стрельцам быть в порядке. Несколько всадников перегородили дорогу толпе. Пешие стрельцы теснили людей, отжимая их влево, на широкий, пестревший ранними цветами луг. Слабо упираясь, толпа медленно отступала. Полуголый рослый и сильный мужик, позже других уступивший требованиям стрельцов, пятясь от бугра, кричал: - Не забудь же, князь! Слова своего не забудь! Меня Ригором, Ригором меня зовут... Семенов сын... - Но и его наконец оттеснили от воевод. Шемячич был недоволен. Воеводу беспокоили эти слишком частые встречи с бунтовавшими крестьянами на пути его войска. Немало провел он военных походов, но с такими войсками шел впервые. Старый боярин побаивался: не перешла бы зараза бунтарства и своевольства на его людей. Холоп, он и есть холоп. А стрелец - государев воин, и каждому от века свое положено. Сегодня они против своих панов топоры подняли, со стрельцами обнимаются, а завтра кого братами назовут? Мало ли на Руси воровского люда против бояр за пазухой камни держит? Лучше бы разделить войска. Он со своими, а Глинский со своими, с этой вот голытьбой. Многое в делах Глинского не нравилось воеводе. - Нынче гонец от герра Шлейнца был, - прервал размышления воеводы Глинский, - вся Копыльская волость под нами. Сказывал, трофеи богатые да пленных тьма. Воевода молчал. Воевать Копыльскую волость Глинский отправил своего немца с большим отрядом наемных конников, не посоветовавшись с Шемячичем. Дошел слух, что волость эту наемники совсем разорили, что люди там не от панов, а от "защитников", посланных Глинским, в леса убежали. Местная православная шляхта к нему, Шемячичу, челобитную прислала. Пока что воевода не говорил о том Глинскому. Его дела, его и победа, и суд. - А вот пану Дрожжину помочь надо, - продолжал Глинский. Шемячич скривил губы усмешкой. - Стало, не взял пан Андрей Слуцкого замка? Не по зубам орешек? Глинский с трудом потушил вспыхнувшую обиду. - Слуцкий замок укреплен изрядно... Я просил тебя, князь Василий, отдели хоть малый наряд. Сам знаешь, пушки мои непробойны. Замок же беспременно добыть надобно. - А я, князь Михайло, не спорю! - не торопясь ответил Шемячич. - Надобно, так добывай! Только как можно мне государев наряд разбивать? Упаси бог, ляхи наши пушки захватят, чем отбиваться станем? - И, помолчав, сурово заметил: - У Слуцка зря людишек тратишь. Отзови! Повеличь силы свои. Тебе к Минску идти, на Вильну. Крепкий кулак надо. Жигмонт, поди, тоже не спит. Кивнув в сторону луга, на котором расположились прибывшие борисовцы, он спросил: - Али на них надеешься? Глинский удивленно посмотрел на воеводу. - Разве на Минск не вместе идем? - Я здесь покамест останусь, - отведя глаза и легонько ударив коня шпорой, ответил Шемячич. - Повременю. Жду вестей от государя своего, великого князя Василия. Да и стрельцы притомились... - Вот оно что... - тихо промолвил Глинский. Шемячич медленно возвращался к своей карете. Глинский нагнал его. - Добро, князь. К Минску один схожу. Обещаешь ли поспешить, коли о нужде своей знать дам? - Обещаю, - едва скрыв радость, ответил Шемячич, довольный тем, что удастся без спора разделить войска. Глинский по-своему рассудил эту беседу. С самого начала его злила медлительность воеводы. То, что Шемячич ссылался на усталость стрельцов, было неправдой. Воины шли дружно, охотно. Соединившись с повстанцами, они рвались к победе. Воевода их сдерживал. Не ждет ли он мира между Василием и Сигизмундом? А что, если Василий послал в Литву свои полки лишь для того, чтобы Сигизмунд стал сговорчивей? И впрямь, видно, так... Чего доброго, не успеешь дойти до Вильны, как мир будет подписан. Тогда все труды Глинского горьким дымом развеются по Литве... Надобно торопиться. Сделать так, чтобы мир этот был пока невозможен. Чтобы никогда не простили паны магнаты князю московскому его поддержку Глинского... Не откладывая, Глинский послал гонцов к Дрожжину и Шлейнцу. Из примкнувших к нему беглых людей составил новые загоны, наказав разойтись по Литве как можно далее. Велел никому не давать покоя. Не щадить никого. Огнем и смертью пройти по литовской земле. Забыл только князь, что рядом с панскими хоромами стояли хаты бедных холопов, что огню не прикажешь, не остановишь... Среди отчаянной голытьбы охотников, ушедших в загоны, были такие, которым не жаль ни земли, ни посева, ни двора, ни скота, ни панского, ни мужицкого. Думал ли, нет об этом князь, только скоро он с удивлением стал замечать, что, приближаясь к какому-либо городку или селению, его отряды нередко находили хаты пустыми. Словно все вымерло. Не было больше шумных, радостных встреч, участились побеги крестьян, примкнувших к Глинскому еще в Турове. Некоторые, казалось раньше, надежные шляхтичи прямо отказывались помогать. Это злило Глинского и толкало его на действия, не всегда разумные в деле, уже принимавшем характер большой войны. x x x К концу месяца конники Шлейнца, выйдя на Виленскую дорогу, столкнулись с сильным заслоном польского войска и, не приняв боя, повернули на соединение с Глинским. Но помочь Глинскому они не могли. У Минска неожиданно выросли новые укрепления. Король Сигизмунд, спешно собрав шляхту и подняв коронное войско, успел перегородить все дороги. Литовский гетман князь Константин Острожский с двумя полками хорошо вооруженных рейтаров шел вдоль Днепра, не давая низовым днепровским казакам соединиться с восставшими. Дрожжин все еще топтался у Слуцка. Видя, что поддержка, оказываемая Глинскому вначале местными православными феодалами, постепенно уменьшается, боясь рисковать своими сравнительно небольшими силами, воевода Шемячич к Минску идти отказался. Снесшись с великим князем Василием, Шемячич увел стрельцов к Орше, где стал дожидаться отправленных ему на помощь русских воевод - князя Щеня из Новгорода и князя Григория Федоровича из Великих Лук. Глинский вынужден был отойти от Минска и спешить к Орше под защиту московских воевод. Глава XII Еще до того, как войска начали отходить к Орше, Язэп получил приказ собрать два десятка лодок и спуститься вниз по Припяти до Днепра, разрушать по дороге переправы, разбивать заслоны, расставленные князем Острожским. Плыть велено осторожно, не теряя из виду конных и пеших, шедших обочь, по суше, вдоль Припяти. Биться всем вместе. Язэп был рад этому поручению. Хорошо знакомая река и ватага храбрых, отобранных им молодых мозырян на легких дубках, да несколько бывалых, пришедших с низу казаков сулили удачу. Он не знал ни скрытых от него больших воеводских планов, ни сложных приемов ратного искусства, но хорошо понимал, что чем больше он уничтожит панов, тем будет лучше. Побывав в нескольких стычках с неприятелем и поступая так, как подсказывали ему чутье и врожденная сметливость, Язэп завоевал уважение не только среди молодых ратников, но и у старых полешуков-охотников. - Нашего Язэпа и пуля боится, и сабля об него щербится! - с гордостью за своего нового друга говорил старый дядька Панас. Сначала полушутя, а потом уже всерьез Язэпа стали называть на казацкий манер атаманом. Новое, никогда до того не ведомое чувство наполняло доброе сердце детины. В нем росла ненависть к врагам. Ответственность за молодых, набранных им в свой отряд бойцов и мысли о предстоящих опасностях делали Язэпа как бы старшим по возрасту. Появилась в нем и вдумчивая, мужская сдержанность, и строгий взгляд. Все плывшие с Язэпом на лодках охотно подчинялись новому атаману и верили в его удачу. Плыли ночью, не поднимая шума, не обнаруживая себя. Днем забирались в камыш или густые кусты и отсиживались до темноты. Их береговые спутники дважды натыкались на вражьи разъезды, и дважды Язэп с товарищами вовремя успевал на подмогу, неожиданно нападая на тех, кто пытался спастись вплавь через реку. Так, без потерь, в ненастную темную ночь лодки подошли к тому месту, где Припять встречалась с Днепром. Язэп плыл впереди на долбленке с одним гребцом. За ним вел струг дядька Панас, и дальше, связав свои чайки-душегубки по двое, чтобы не сбивала волна, шли мозыряне. Борясь с сильным ветром, прибивавшим лодки к берегу, пловцы наконец обогнули каменистый утес, нависший над бурлящей стремниной, и, круто свернув направо, вошли в воды Днепра. Теперь ветер гнал их вдоль реки, сообщая челнам большую скорость. Гребцы облегченно вздохнули, но тут Язэп подал сигнал, требуя пристать к берегу. Между песчаной косой и высоким обрывом на воде покачивались несколько плотов, связанных свеженарубленной лозой, и две еще не оснащенные большие лодки. Кустарник и широкие вербы закрывали берег от реки. Было ясно, что здесь готовилась переправа. Посланный лазутчик, низовой казак Иван Тихоня, входивший даже в свою хату на цыпочках, без шума, обнаружил за бугром оседланных коней и спящих вокруг потухшего костра польских жолнеров. Тихоня подошел совсем близко, успел даже отцепить саблю у крайнего спящего, но тут со стороны дороги послышался шум приближающегося обоза, и поляки проснулись. Тихоня едва успел скрыться. Странно, что отряд, идущий по берегу, не наткнулся на ждущих переправы поляков. Видно, лодки, пользуясь сильным ветром, вырвались вперед или сухопутные, сбившись с дороги, уклонились от реки. Так ли, иначе ли, а переправу надо сорвать. Мимо пройти нельзя. Послав назад по берегу двух молодых хлопцев, велев разыскать и поторопить отставший отряд, Язэп расставил лодки по обе стороны переправы. Кусты и прошлогодний сухой камыш скрывали их. Ветер усиливался. Тяжелые серые тучи, набегая одна на другую, укутали все небо. С верховья доносились глухие раскаты грома. Притаившиеся на лодках ждали знака атамана. Было холодно и тревожно. Скоро у места переправы оживились поляки. К плотам стаскивали какие-то мешки и ящики. В лодки садились закованные в панцири командиры. Ржали кони. Доносилась громкая польская и немецкая ругань. Поеживаясь на ветру, к воде спускались жолнеры. Уже можно было стрелять в них, не боясь промаха, но атаман чего-то медлил, не подавал сигнала. Выглядывая из-за куста, Язэп видел, что польских жолнеров было много. Слишком много, если не успеют подойти береговые товарищи, и медлил... Одна из больших лодок, отойдя от берега и продвигаясь к середине реки, оказалась против струга дядьки Панаса. Вдруг на лодке испуганно закричал латник и, выхватив пистолет, выстрелил в сторону струга. В то же мгновение со струга "гакнула" пушка-гаковница. Язэп увидел, как польскую лодку подбросило и опрокинуло. Из-за кустов, теперь уже не ожидая сигнала, выдвинулись дубки мозырских охотников. Стоя во весь рост, они стреляли по отчалившим плотам. Жолнеры, еще не отвечая на стрельбу, крича и толкая друг друга, прыгали в воду, спеша к берегу. Язэп, находящийся ниже всех по течению, помогал гребцу подняться вверх, ближе к стругу. Ветер крутил долбленку. На песчаной косе метались поляки, ловили коней. Еще раз ударила гаковница, теперь в тех, кто был на берегу. Струг выгребал на середину стрежи. Это была ошибка, и Язэп понял грозившую неповоротливому стругу опасность. Он кричал дядьке Панасу, но ветер и выстрелы заглушали его команду. С берега рассыпалась частая ружейная дробь. Отбежав за вербы, поляки стреляли по хорошо видному стругу. Булькали пули и вокруг долбленки Язэпа. Брызги обдавали лицо. Напрягая все силы, Язэп старался перекричать шум боя. Он больше не помогал гребцу. Следя за боем, он стрелял в перебегавших по берегу жолнеров. В воде барахтались сбитые с плотов и лодок рыцари. Железные панцири тянули их вниз, в бездонную тьму бурной реки. Вертелся на стреже, упираясь ветру, бросивший якорь струг дядьки Панаса. Ахала гаковница. Несколько мозырян, выскочив на берег, стреляли из-за укрытия. Но уже опомнились поляки... Один за другим закружились и безвольно поплыли по течению два подбитых дубка. Взмахнул руками и упал, даже не застонав, Иван Тихоня. Ветер подхватил его тихую славу и понес над Днепром, до родных мест... на Украину. Ударила пушка. Это била уже не гаковница струга, а большая пушка поляков. Возле струга взметнулся белый столб воды. - Панас, где ты? - крикнул Язэп. Кормчий не отвечал. Он ничего не мог ответить своему атаману. Упираясь одной рукой в мокрую палубу, оставляя за собой кровавый след, переползая через тела товарищей, Панас тянулся к пушкарю, застывшему между бочкой с порохом и раскатившимися ядрами. Пушкарь будто спал, уткнувшись головой в колени. Только зажатый в откинутой руке горящий фитиль змейкой извивался на ветру, разбрасывая короткие, гаснущие искры. Панас уже был близко от него, когда увидел, как совсем рядом из черной воды поднялись худые длинные руки и вцепились в борт струга. Старый рыбак на мгновение оцепенел. Сквозь волну показалось бледное с обвисшими усами лицо... потом голова, плечи, покрытые тускло блеснувшим панцирем. Панас оглянулся. К другому борту, хрипя и отфыркиваясь, быстро плыли двое польских жолнеров. Панас один был на струге. Один еще живой... Не отбиться ему от жолнеров. Рослые, здоровые, они уже лезли на струг. Собрав остатки своих сил, дядька Панас вырвал фитиль из мертвой руки пушкаря и, опираясь на бочку, поднялся на ноги. - До дябла!.. Пся крев! - отчаянно закричал выбравшийся на палубу жолнер и, выхватив кинжал, прыгнул к Панасу. Панас взмахнул рукой, фитиль описал быструю, как молния, огненную дугу и упал в пороховую бочку. Рыбак успел еще навалиться на него своим телом. Яркий громоподобный сноп огня взметнулся над стругом. Река осветилась огромным костром. Ветер рвал и разбрасывал пламя. Язэп увидел, как появились на берегу польские всадники. Сверкнув саблями, налетели они на засевших в кустах мозырян, по трое на одного. Брызнула кровь на молодую вербу. Зацвела верба красным цветом. Понял атаман, что не одолеть им поляков. Уцелевшие дубки Язэп отгонял на левый берег Днепра, сам продолжая держаться на открытой воде. Сильным порывом ветра сквозь шум боя донесло к нему дружный крик русских. По берегу, еще продолжая стрелять, поляки бежали от воды. Язэп выпрямился. - Слава богу! Браты! - радостно крикнул он и чуть не упал за борт от тяжести навалившегося на него гребца. Челн закружило. Язэп подхватил хлопца на руки, прижал к груди. - Василек, наши идут! Чуешь, Василек?.. Что-то тупое и горячее сильно толкнуло его в спину. Он разжал руки. Василек, будто сломившись, лег на борт, накренил лодку и медленно стал сползать в воду головой вперед. Потом лодка качнулась в другую сторону, и Язэп, не устояв, упал на колени. Он попробовал поднять голову и не мог. Ему так хотелось видеть, как наскочили конники на поляков... Но почему-то их крики и выстрелы уходили от него все дальше и дальше. Слабея, Язэп лег на дно узкой долбленки во что-то липкое, мокрое. Ему было все равно. Ему было хорошо на дне лодки. Тихо, спокойно. Неужели все кончено и можно уснуть? Вверху ревел ветер, вокруг били, набегая на челн, темные волны и гнали его вниз по реке, унося от шума, от последнего боя, от родной Припяти. x x x Ночь и день бушевал над Днепром ветер. И наконец пригнал с верховья грозу. Георгий шел по берегу, всматриваясь в темную даль, изредка прорезаемую золотисто-синими вспышками. Холодные струи остро секли воспаленное лицо. Длинная монашеская сутана намокла и отяжелела. Обходя размытые водой овраги, поднимаясь на скользкие бугры, Георгий делал усилия, чтобы не упасть. Идти становилось все трудней и трудней, но идти было необходимо. Он чувствовал, что стоит ему остановиться, и не хватит сил снова двинуться вперед. Потянет к себе мокрая, холодная земля, вернувшаяся лихорадка уведет в мрачную бездну небытия. Полдня он ехал на случайной подводе. Сердобольный хуторянин, видя, что молодой монах то трясется в лихорадке, то жадно хватает открытым ртом холодный воздух, предложил заехать к нему попариться в баньке и гнал коней, торопясь уйти от грозы. Георгий отказался. Пути их разошлись. Хуторянин свернул от реки влево, а Георгий пошел дальше по берегу. Непреодолимая сила вела его к тому месту, от которого год назад уплыл он на быстроходном струге. Там, впереди, за стеной косого дождя, где кончаются нависшие тучи, свершается великий подвиг. Это не молнии освещают темное небо, а зарницы пожаров. Не гром сотрясает землю, а проносятся над рекой раскаты пушечных залпов. Встает видение: всадники мчатся по холмистому полю. Появляются и исчезают какие-то люди. Гудит, умолкает и снова гудит большой колокол. - Господи, скорей бы дойти до того вон бугра... Ноги будто чужие. Неведомая тяжесть пригибает к земле. Теперь до той одинокой сосны... Непременно дойти. Обхватив ее крепкий ствол, опереться... отдохнуть... Как хорошо! Кажется, и дождь уменьшился. Нет, это широкая крона защитила его от невыносимых острых струй... Снова видение. Невдалеке огонек, другой. Люди. А может быть, и в самом деле? Все равно. Теперь нужно дойти до них, до огней. Шатаясь, выставив вперед руки, Георгий пошел. У самой воды освещенные смоляными факелами люди столпились вокруг вытащенного на берег челна. - Вот и служитель божий ко времени, - сказал кто-то. Оглянувшись на подошедшего, расступились, освободив проход к лодке. Георгий подошел, нагнулся. Два факела, поднесенные ближе, осветили лежащего на дне долбленого челна мертвого человека. - Язэп! - хотел вскрикнуть, но только прохрипел Георгий. Перед его глазами, как отблески далекого дня, поплыли разноцветные струи. Тело наполнилось тяжестью, совсем ослабело и начало падать, падать... x x x Когда Георгий открыл глаза, над ним колыхалось голубое небо. Плыли спокойные белые облака. Его мягко покачивало на неторопливо катящейся телеге. Георгий хотел приподняться, но чьи-то руки удержали его. - Лежи, сынок, лежи... Слава Христу, тут тебе все свои. К Георгию наклонилось суровое, с седыми усами лицо. - Вот как довелось повстречаться... ты уже монахом стал. Георгий с усилием мотнул головой. - Чужая одежда... бежал я... иначе нельзя было... - Ну и хорошо, что бежал, - ласково успокоил его старик. - Значит, и не монах?.. Нечего тебе тут, пан бакалавр, шататься. Добро, на моих людей напоролся, а то недолго и вовсе пропасть... Лежи, лежи, увезем теперь тебя к нам в золотую Прагу... - Пан Алеш? - тихо и удивленно спросил Георгий. - Узнал! - обрадовался Алеш. - Наконец-то узнал. А то все Язэпом каким-то именовал. - А Язэп где? - быстро заговорил Георгий, приподнимаясь и глядя по сторонам. - Или это чудилось мне?.. Там на берегу, в лодке... мертвый Язэп... - Так вот оно что, - догадался Алеш, - то хлопец тот, что с челном к нашему обозу прибило... Схоронили мы воина. По-христиански... крест на нем был. Православный, а платье вроде бы польское. - То мой крест, - прошептал Георгий, закрыв глаза. - Твой? - Да, брат он мне... Язэп. Побратим. x x x В сентябре 1508 года военные действия на Литве прекратились. Между великим князем Московским Василием и королем Сигизмундом был подписан мир. Напуганный событиями, разыгравшимися по Припяти и Днепру, не надеясь на помощь ливонцев и татар, Сигизмунд уступил силе русских полков и подписал мир на условиях, ранее казавшихся ему тяжелыми и оскорбительными. Князь Михайло Глинский с братьями ушел на службу к Василию. Был пожалован платьем, конями, доспехами и двумя городами - Медынью и Малым Ярославцем, да еще селами под Москвой. Получили государево жалование и посполитые, ушедшие с Глинским в Москву. "Кто на шубу овчину, кто денег полтину, а кто худую скотину". На несколько лет умолкли военные трубы на литовской границе. Лишь, как отблески прошедшей грозы, вспыхивали в глубине Белой Руси пожары да бродили по лесам бывшие туровские ратники. Как тени прошедшего и предвестники будущего. Часть Четвертая. Перстень гиппократа - Долго блуждал я, блуждал пустырями, Всюду встречая невзгоды. Смех и насмешки летели с ветрами, Слышался ропот в народе. Янка Купала Глава I Вице-приор падуанской коллегии докторов искусств и медицины маэстро Таддэо Мусатти был не в духе. Весь день он ходил по многочисленным комнатам своего дома, придирался к слугам и ворчал. За ужином он накричал на экономку Анжелику и потребовал от нее отчета о расходах, хотя месяц еще не истек. - Как! - возмущался он, потрясая бумагой перед носом экономки. - Если заяц стоит всего десять кватрино, если за семь кватрино можно купить пару нежнейших голубей, а за полтора дуката* - целого теленка, как осмеливаешься ты тратить на один лишь стол пятьдесят дукатов в месяц? Знаешь ли ты, что этой суммы хватило бы, чтобы кормить целую семью в течение года? (* Дукат - крупная монета. Кватрино - разменная.) Не в первый раз Анжелика подвергалась таким атакам и потому спокойно ответила: - Возможно, и хватило бы, если бы эта семья не покупала гвоздики, инбиря, муската и прочих заморских пряностей, которые стоят кучу денег... И если не подавать к столу кипрские и хиосские вина... - Мне вовсе не нужны твои чертовы пряности, - перебил ее Таддэо, - и греческие вина, от которых по ночам я испытываю изжогу и удушье... - Мне они и подавно ни к чему, - ответила экономка, - но ваша дочь... - Катарина?.. - Кто же еще? Сидя за своими книгами, вы и не знаете, что она ежедневно устраивает пирушки со своими подругами. - Негодница! - воскликнул маэстро. - Расточать на пустые забавы деньги, которые достаются мне с таким трудом. Ей недостаточно того, что я оплачиваю ежедневные счета торговцев, башмачников, ювелиров... Нет, я ее проучу! Пришли ее ко мне сей же час. Анжелика и не подумала выполнить его приказание. - Вы только со мной да с вашими больными очень грозны, - ответила она почти насмешливо. - А войдет Катарина, и вы станете тише ягненка... Да ее и нет сейчас дома... - Святая дева! - окончательно возмутился разгневанный маэстро. - Нет дома в такой поздний час!.. Осмелилась бы во времена моей юности девушка разгуливать по ночам... - Теперь другие времена, - заметила Анжелика, убирая посуду. - Девушки из богатых домов только и знают, что наряжаться и проводить время в увеселениях. Маэстро не стал продолжать этого разговора и в сильнейшем раздражении отправился в постель. Он твердо решил дать дочери примерную взбучку, но, когда сквозь открытое окно его спальни проникли отблески факелов, звуки шагов и веселой песенки, которую напевала вернувшаяся домой Катарина, подумал, что, пожалуй, лучше отложить объяснение. Сон успокоит его, и утром он сможет более справедливо разобраться во всем. Однако сон не приходил к взволнованному Таддэо. Его беспокоили не столько поздние прогулки дочери, сколько ее мотовство. Маэстро был скуп. Некогда, будучи студентом, а затем молодым врачом, относился к деньгам почти равнодушно. Его занимала только наука, которой он предавался с истинной страстью, не оставлявшей места иным привязанностям. Мусатти был одним из тех, кто пытался освободить науку от предрассудков и суеверий. Но здесь медицина встречала особенно яростное сопротивление, ибо попытки проникнуть в тайну человеческого тела, "сотворенного по образу и подобию божью", грозили поколебать незыблемые основы церковного авторитета. Тогда господствовали заимствованные европейцами у Востока теории, согласно которым не только судьба человека, но и состояние его организма определялись движением небесных светил. Чума, черная оспа, страшный и разрушительный недуг, называемый в Италии то "неаполитанской", то "французской" болезнью, неведомые эпидемии, опустошавшие целые города и области, происходили, по утверждениям схоластов, из-за неблагоприятного сочетания планет. Любая болезнь зависела от созвездия, под которым родился заболевший. Лекарствами служили магические заклинания и молитвы. К хирургии ученые медики относились презрительно, предоставляя это занятие невежественным цирюльникам и шарлатанам. Заодно с "ведьмами" и "чернокнижниками" святая инквизиция сжигала на кострах ученых, дерзавших вскрывать трупы. И все же дух свободного разума давал себя чувствовать в медицине. Ученые Падуанского университета Бартоломео Монтаньяна и Микеле Савонарола повели открытую борьбу против схоластической медицины. За ними шел и Таддэо Мусатти. Уже в первые годы своей научной деятельности Мусатти прослыл выдающимся знатоком патологической анатомии. Его трактат о повреждении сухожилий изучался во многих университетах. Слава его росла, а вместе с ней росли и его доходы. В те времена труд ученых и художников оплачивался весьма скудно и условия существования даже самых выдающихся людей науки и искусства всецело зависели от щедрости меценатов. Но медицина и юриспруденция находились в привилегированном положении. В то время как профессору риторики или морали платили не более сорока - пятидесяти дукатов в год, что обеспечивало ему лишь самое скромное существование, Мусатти получал свыше тысячи дукатов, на которые мог вести жизнь знатного патриция. К тому же доктора медицины извлекали немалые доходы из лечебной практики. А маэстро Таддэо не ощущал недостатка в щедрых пациентах. К его помощи прибегали даже члены венецианской синьории. Будучи уже известным ученым, Мусатти женился на дочери богатого ювелира из Венеции, которая принесла ему приданое, значительно увеличившее его состояние. С этих пор новая страсть появилась в душе Таддэо Мусатти. Теперь уже нередко он отдавал время, предназначенное для ученых бесед, подсчету своих доходов и расходов. Маэстро не позволял себе никаких излишеств ни в пище, ни в одежде. Правда, его новый дом, выстроенный искусным флорентийским зодчим, учеником знаменитого Микелоццо, не уступал по красоте фасада и изяществу отделки дворцам некоторых вельмож. Но дом способствовал увеличению славы и соответствовал положению маэстро, да и расходы на его постройку были не особенно велики. Архитектор, пользуясь врачебной помощью Таддэо, не много взял за свой труд. Жена Мусатти умерла вскоре после родов, и ученый остался жить одиноким богатым вдовцом, поручив присмотр за домом Анжелике, занимаясь воспитанием маленькой Катарины, которую он любил больше всего в жизни. Так шли годы. Состояние Мусатти увеличивалось, но восхождение его по лестнице науки, столь быстрое и триумфальное вначале, постепенно замедлялось и наконец вовсе остановилось. В течение последних десяти лет Мусатти, поглощенный страстью к наживе, не разработал ни одного нового метода лечения, не провел ни одной оригинальной хирургической операции. Не отказываясь от своих прежних, передовых взглядов, но все же не желая навлечь на себя недовольство церковных властей и монашеских орденов, он прекратил свои опыты над трупами, что строго преследовалось инквизиторами и было воспрещено папой Бонифацием VIII, а также стал уклоняться от диспутов, на которых обсуждались острые вопросы. Число его учеников редело. В университете появлялись новые профессора, и многие из прежних питомцев Таддэо покидали его. Как ни старался Мусатти сохранять равнодушие, самолюбие его было уязвлено. Он почувствовал болезненную зависть к молодым, талантливым коллегам. Однажды маэстро уронил себя до недостойного поступка, добившись изгнания из состава коллегии своего лучшего ученика Федериго Гварони, чья бескорыстная страсть к науке была для Таддэо постоянным укором. Клика университетских схоластов и сам викарный епископ поддержали Мусатти. Гварони был изгнан. После этого многие из друзей и поклонников Таддэо отдалились от него. Лежа один в своей спальне, старый ученый думал о прежней жизни. Ночь текла медленно, душная, тихая, насыщенная пряным запахом цветов. Бессонница мучила Мусатти, и мысли приобретали тревожную остроту. Он вспомнил свои первые опыты, свои триумфы, своих учеников. Все это было... Жизнь идет к концу. Что же оставит он после себя? Его труды, доставившие ему некогда громкую славу, давно превзойдены другими. Он не создал своей школы, не воспитал ни одного выдающегося ученого. Никто не посвятит ему своего первого исследования, никто не скажет миру с гордостью: "Я ученик Таддэо Мусатти..." Федериго Гварони... тот мог бы стать достойным преемником его славы... Таддэо сам оттолкнул его. Он вдруг отчетливо осознал свое одиночество и ужаснулся. Зачем он жил? Мысленно он окинул взглядом свой роскошный дом, золото и драгоценности, хранившиеся в тайниках. Он умрет, и Катарина быстро развеет все по ветру либо отдаст в приданое какому-нибудь знатному повесе или пьянице-художнику. Она даже не сохранит его имени, став женой безвестного, чужого человека... Да, впереди не было решительно ничего. Измученный бессонницей и мрачными мыслями, Мусатти уснул уже на рассвете. x x x Под аркой городских ворот на каменной скамье дремали два стража; алебарды их стояли в стороне, мирно прислоненные к сторожевой будке. Ни всадников, ни пешеходов еще не было видно в этот ранний час. Но вот со стороны реки, омывавшей крепостную стену, показался одинокий путник. Он приблизился к воротам. Один из стражников открыл глаза и, протянув руку, повелительно сказал: - Два кватрино, приятель, с каждого, кто входит в наш город... Путник уплатил две медные монеты и учтиво спросил: - Не могут ли почтенные блюстители порядка указать, где живет Таддэо Мусатти, доктор Падуанского университета, который, несомненно, пользуется известностью и уважением среди своих сограждан? - Мусатти?.. - переспросил стражник, позевывая, и толкнул своего товарища. - Что-то не слыхал я такого имени... - Знавал я одного Мусатти, - равнодушно ответил второй стражник. - Только его сожгли... - Сожгли?! - вскрикнул путник, и если бы стражники были наблюдательней, они заметили бы, как побледнело его лицо. - На прошлой неделе, в пятницу, - продолжал стражник. - Придумал он взбираться по ночам на колокольню святого Антония Падуанского и оттуда блеять по-козлиному. Вот его отцы инквизиторы и пристукнули... Теперь, слава Христу, не блеет... - Теперь не блеет, - подтвердил первый стражник. Путник молча поклонился и пошел было в ворота, но его остановил окрик: - Постой! А ты сам-то кто будешь? По одежде вроде крестьянин, а говоришь как-то чудно... - Я иноземец, - ответил путник, - однако уже несколько лет живу в Италии. - Француз, значит? - догадался первый стражник. - Нет, - ответил путник. - Немец, - авторитетно объявил второй стражник. - Немец или турок. По разговору слышу, что турок!.. - И оба стражника весело расхохотались. - Турок, турок. Конечно, турок! А может, и немец... Ха, ха, ха... Путник тихо ответил: - Я не турок и не немец. Я направлялся к доктору Мусатти. Мне нужна его помощь, но если его сожгли... - Сожгли, говоришь? - переспросил стражник. - Да ведь это ты, почтенный, сказал мне об этом, - заметил путник. - Разве? - возразил стражник. - Помнится, я говорил не про доктора, а про шерстобита и звали его не Мусатти, а Луцатти... - Как бы его ни звали, - заметил первый стражник, - раз уж поджарили, значит, туда ему и дорога. Не так ли, парень? Путник ответил: - Совершенно верно, приятели. Совершенно верно, - и быстро зашагал дальше. Город начинал просыпаться. Площади и улицы наполнялись народом. Из церквей доносились звуки органа. В лавках уже шла бойкая торговля. Медленно двигались повозки, запряженные мулами, ослы, навьюченные корзинами и тюками. Громко переругивались водоносы, наполняя меха у фонтанов. Пройдя по узким улицам, мощенным мелким булыжником, путник оказался на просторной пьяцца дель Санта-Антонио, в центре которой возвышалась медная конная статуя. Это была гордость падуанцев, памятник кондотьеру* Гаттемалате, изваянный бессмертным Донателло** в 1453 году. (* Кондотьер - предводитель наемных отрядов в Италии в XIV- XV веках. ** Донателло - знаменитый итальянский скульптор.) Едва ли это было известно пришельцу, впервые посетившему Падую, но он залюбовался чудесным искусством ваятеля. Всадник, облаченный в рыцарские доспехи, свободно и твердо стоял в стременах; повелительным движением правой руки он положил жезл на гриву коня, словно указывая на высокую древнюю башню, некогда служившую городу колокольней. Сильная рука всадника сдерживала могучего коня, готового вырваться на просторы битвы. Чудилось, что на площади раздается его гневное ржание... Такой свободой и отвагой веяло от фигуры всадника, такая порывистая сила таилась в изогнутой шее и ступившем на ядро копыте коня, что невозможно было не ощутить прилива бодрости и радостного волнения, глядя на этот памятник. Глаза путника засияли, и сразу стало ясно, несмотря на обросшее бородой утомленное и запыленное лицо, что это был молодой человек. Поглядев еще немного на статую, путник направился через площадь к перекрестку, где виднелись вывески аптекаря, портного и цирюльника, украшенные эмблемами их ремесла. x x x Таддэо Мусатти проснулся поздно и чувствовал себя отвратительно. Слуга доложил, что явился неизвестный человек и просит допустить его к маэстро. - Должно быть, пациент, - проворчал Таддэо. - Скажи, что я не могу оказать помощи, и направь его к доктору Луиджи. Слуга покачал головой. - Он говорит, что не нуждается во врачебной помощи, а хочет побеседовать с вашей милостью. Прибыл он, очевидно, издалека. Еще говорит он, что имеет письмо от вашего друга. - Письмо от друга?.. - заинтересовался Таддэо. - От какого друга? Пусть войдет. Посмотрим, кто это из друзей вспомнил старого Мусатти. Мусатти недоверчиво посмотрел на вошедшего, на его пыльные тяжелые башмаки, на пастушью куртку и сожженное солнцем лицо. - Чего ты хочешь? - спросил он холодно. - Стать учеником знаменитого магистра, доктора Таддэо Мусатти. - Пришелец почтительно поклонился. Мусатти во все глаза глядел на странного юношу. - Ты... грамотен? - Кроме родного языка, который даровал мне господь при моем появлении на свет, я говорю, читаю и пишу на польском, чешском и немецком... - Я не знаю ни одного из этих языков, - прервал его Мусатти. - Однако ты неплохо изъясняешься по-итальянски. - Если маэстро позволит, - возразил пришелец, - я предпочел бы латынь, так как еще недостаточно владею итальянской речью. - Где же ты изучил латынь? - Я имею честь быть бакалавром семи свободных искусств достославного Краковского университета, - ответил пришелец по-латыни. - Вот как! - Мусатти сам перешел на латынь. - Садитесь же, коллега. Ваше имя? - Франциск, сын Луки Скорины. Я русский, из славного города Полоцка. - Не слыхал я такого города... - Мусатти был явно смущен. - Мне сказали, что у вас письмо от моего друга. Кто этот друг? - Николай Коперник, некогда учившийся в Падуе. Ученейший муж, которого я глубоко почитаю. - Николай Коперник!.. - задумался Мусатти. - Да, да, припоминаю... Молодой, всегда задумчивый... польский ученый. Он, кажется, занимался здесь астрономией. Дайте же мне это письмо, я с интересом прочту его. - Письма нет. Я утерял его. Мусатти недоверчиво посмотрел на посетителя. - Странно!.. А что же теперь поделывает Коперник? - Я давно не имею сведений о нем, - ответил Скорина. - Давно? Когда же он дал вам письмо ко мне? - Пять лет тому назад. - Что? - Маэстро подозрительно поглядел на гостя. - Пять лет назад?.. Однако... - Прошу вас, уважаемый маэстро, - спокойно сказал Скорина, - дать мне возможность, и я все объясню вам. Незнакомец казался подозрительным, но Мусатти невольно подчинился твердой и спокойной силе, исходившей от него. x x x Георгий начал свой рассказ с того памятного дня, когда, простившись с друзьями, он выехал из Кракова. Едва ли описания долгого пути и впечатления Скорины могли представлять интерес для итальянского ученого, имевшего самое смутное представление о славянских странах. Георгий не стал излагать их маэстро Таддэо, ограничив рассказ лишь упоминанием о происшествиях, связанных со смертью великого князя Александра и борьбой, начатой Глинским. Мусатти слушал вяло и недоверчиво. Ни Александр, ни Сигизмунд, ни Глинский, как и события, разыгравшиеся на далеких землях Литвы и Польши, не интересовали старого профессора. Только когда Георгий перешел к рассказу о жизни в Киевском монастыре и о сохранившихся там древних рукописях, в глазах Мусатти затеплился огонек любопытства. Еще больше заинтересовала его жизнь Скорины в чешской Праге и занятия в Карловом университете*. (* Карлов университет. - Чешский король Карла IV основал в Праге в 1348 году университет, носивший его имя.) Георгий рассказал о том, как, проделав долгий и утомительный путь с обозом Алеша, он прибыл в Прагу, еще не избавившись от болезни. Много дней провел Скорина в доме пана Алеша, окруженный отеческим вниманием и заботой радушной семьи, пока почувствовал себя здоровым и готовым к новым испытаниям. Прага понравилась Георгию. Здесь, казалось, не было той фанатической нетерпимости, которая заставила его почти бежать из Кракова. Никто не попрекал его "восточной схизмой", никто не отзывался с презрением и насмешкой о его родине. Напротив, встречаясь в доме Алеша с членами общины "Чешских братьев" и пражскими студентами, он приобрел новых друзей. С интересом они расспрашивали о народе на Руси и радовались, когда находили в белорусской речи сходство с чешским языком. Друзья выхлопотали для гостя разрешение посещать некоторые лекции, и Скорина с увлечением проводил дни в стенах старого чешского университета. Там, на одном из диспутов, он познакомился с профессором Ржегоржем из Елени, посвятившим остаток своих дней переводам книг с латинского на чешский язык. Сын профессора, Сигизмунд, молодой ученый, работал вместе с отцом. Он охотно принял предложение Скорины помочь в подборе и толковании некоторых славянских слов. - Вы говорите, коллега, - перебив рассказ, спросил Мусатти, - что они переводили научные книги. Быть может, среди них были наши трактаты? - Нет, маэстро, - ответил Георгий, - пока это была работа только по составлению сравнительного словаря. Имея такой словарь, наши ученые без ошибок смогут перекладывать на свой родной язык с греческого, латинского, немецкого, а также переводить свои труды на языки других народов. Мусатти улыбнулся. - Что касается медицины, - не без гордости заметил профессор, - то вряд ли есть надобность переводить с чешского на итальянский. Вы слыхали о каких-либо новых открытиях чешских ученых? - В Праге я не смог познакомиться с ними, - уклончиво ответил Георгий, не желая вступать в спор. - Конечно, - оживился Мусатти, - изучить медицину можно только в нашей стране. Скажу более, только здесь, в Падуе. Вы хорошо сделали, что для этого прибыли сюда. - Печальные обстоятельства, - тихо заметил Георгий, - заставили меня покинуть прекрасную столицу Чехии и моих добрых друзей... В Пражском университете снова, как было это во времена Сигизмунда IV, императора Священной Римской империи и убийцы Яна Гуса, наступили черные дни. Старинная грамота, выданная университету, больше не признавалась. Управление университетом перешло в руки католической верхушки. Посещение лекций посторонними, особенно иноземцами, было настрого запрещено. Усилились гонения и на общины "Чешских братьев". Пан Алеш по доносу был исключен из купеческого сословия. На его имущество составлена "сторожевая опись", не позволяющая владельцу ничего ни продать, ни менять, ни самому выезжать за пределы города. Георгий понял, что его дальнейшее пребывание в доме Алеша будет лишь в тягость друзьям. И покинул Прагу... - Да, - довольный своей мыслью, повторил Мусатти, - истинная наука может процветать только под небом нашей благословенной страны. Георгий не ответил ему. Помолчав, он продолжил рассказ, коротко упомянув о том, как, пройдя через Богемский лес, он вынужден был надолго задержаться в городе Регенсбурге, пока скопил необходимую для путешествия небольшую сумму денег, работая огородником у немецкого помещика. Он шел пешком, останавливаясь на ночь в деревушках и небольших немецких городах. Иногда ему удавалось пристроиться на крестьянскую телегу или проплыть часть пути в рыбачьей лодке. Потом Бавария осталась позади, начались горные селения Тироля. Здесь еще лежал глубокий снег, и тропинки подчас были непроходимы. Георгий по неделям жил в альпийских хижинах, помогая дровосекам и пастухам собирать хворост и загонять скот. Наконец он добрался до Бреннерского перевала и вскоре очутился в цветущей долине. Это была Италия. Так он дошел до Виченцы. Всего три дня пути отделяли его от Падуи. Был поздний вечер. Над городом бушевала гроза. В окне маленького домика, одиноко стоявшего на холме при входе в Виченцу, мерцал свет. Георгий пошел на огонек и постучал в дверь. Человек, живший в этом доме, радушно принял путника. Он развел огонь в очаге и разделил с Георгием свой скромный ужин. Завязалась беседа, затянувшаяся до рассвета. - Мы говорили по-латыни, - пояснил Георгий, - ибо человек этот был врачом. - Врач?.. - переспросил Мусатти. - Вы, кажется, сказали, что это было в Виченце? Этот врач очень стар? - Нет, он был немного старше меня, - ответил Георгий. - Но мне редко приходилось встречать столь обширные знания. Я решил остаться у него. Рассказ Георгия был прерван появлением девушки. Она вошла легким, быстрым шагом. Не обращая внимания на постороннего, она грациозно поклонилась старику и поцеловала его руку. - Мне передала Анжелика, что вы приказали зайти к вам? - спросила она улыбаясь. Длинное с высоким лифом платье из индийского шелка сидело на ней свободно и просто. Каштановые волосы спускались на уши плотными начесами. Высокая шея была украшена цветным ожерельем, придававшим зеленый отсвет ее глазам. Девушка была очень хороша собой. Маэстро Таддэо ласково посмотрел на нее. - Да, Катарина, мне нужно поговорить с тобой, - сказал он мягко. - Но, дочь моя, сейчас я занят. - Заняты? - Она с недоумением взглянула на странного посетителя. - Да, занят интересной беседой. - Бог знает, что может прийти вам в голову! - Катарина расхохоталась. Она взглянула на незнакомца. Тот смотрел в упор спокойно и серьезно. Девушка оборвала смех и, досадливо пожав плечами, вышла из комнаты. Мусатти продолжил: - Итак, вы остались у этого врача? - Да, - сказал Георгий, - я пробыл с ним несколько месяцев и помогал ему в его занятиях. Мы жили почти впроголодь, ибо мой друг был немногим богаче меня. Днем мы посещали больных, большей частью бедняков, по ночам занимались нашими опытами. Приходилось работать с величайшей осторожностью, чтобы не привлечь внимания посторонних... - Анатомические вскрытия не являются столь новыми опытам