ительно почти над головой Никитина пронеслась утиная стая, словно туча мелькнула: утки первыми шли с кормежки. Высоко протянули гуси, попробовала голосок какая-то птаха. Никитин не разобрал, какая: голосок у птахи сорвался, и она стыдливо умолкла. А земля все светлела и светлела, обретала свои дневные краски: зеленые, синие, желтые, - туман все редел и редел, и только неуловимый розовый отсвет по-прежнему лежал на всем, напоминая, что час еще ранний и надо хранить тишину. Поэтому Никитин не удивился, когда сдернутый ветерком с ближней воложки розоватый туман вдруг исчез, а на воложке вместо него остались розовые птицы. Сначала ему показалось, что это цапли. Но это были не они. Цвет крыльев и спины у птиц был ровный, лишь по бокам, ближе к хвосту, он густел и сейчас, на зорьке, выглядел красным. Фламинго табунком бродили по мелководью, медленно переступая длинными красными ногами, опустив в Волгу горбатые, с темнинкой, клювы, ловили рыбешку. Потом среди темной зелени кустов Афанасий различил рыжую шерстку, настороженные ушки и темные глаза лисицы. Зверек прильнул к воде, попил, снова насторожился. Нет, опасность не грозила. Лисица тоненько тявкнула. И почти тотчас же рядом с ней бесшумно возникло еще трое зверьков. Толкаясь, они окунали в реку острые мордочки, шумно прихлебывая, утоляли жажду. Мать нервно поводила ушами, охраняла их. - Поздний выводок! - определил Никитин. Он произнес эти слова вслух, но равнодушно, только потому, что какая-то частица сознания еще продолжала отмечать события жизни, текущей своим чередом, вне всякой связи со вчерашним. Горбясь, поджав босые, замерзшие ноги сидел Никитин у остывшего костра, среди спящих товарищей. На душе было пусто и тоскливо. Разразившаяся беда смяла все надежды. Трезвый ум Афанасия сразу определил губительность несчастья. Забранного в долг ему не вернуть и за много лет. Кнут? Кабала? А что еще? Другого на Руси не жди. Кашин не простит. Чего ради ему прощать! Кто ему Афанасий? Как же быть, ведь на одно надеялся: продать товары в Шемахе, отослать со своими долг Кашину, а самому идти дальше... Он растерянно глядел на пробуждающийся день, и все казалось ему враждебным своей тишиной и безмятежностью. Он почувствовал себя ничтожней последней песчинки на волжском дне, более одиноким, чем осенний лист. В мире свершалась божья воля: растекалась заря, журчала вода, тявкала лисица-мать. Так было всегда, так должно было быть, но Афанасий отказывался примириться с тем, что все могло оставаться прежним после вчерашнего. Никитин сильно потер лоб. В неожиданном ограблении не было никакого смысла, никакой связи с прошлым и нынешним. Сознание своего бессилия перед слепой судьбой, перед темнотой божьего промысла повергало в отчаяние. Но тут мелькнула для Никитина и искра надежды. За какие грехи постигла караван такая кара? Зачем господь послал это испытание людям? Что приготовлено впереди? Этого нельзя было знать, и это утешало. В благости своей господь мог и спасти пострадавших. Солнце уже поднялось. Тонкий отсвет зари сошел с земли и неба, уступая место золотому сиянию дня. Никитич перевел глаза на воложку и замер. Песок, вода, листья лилий - все вокруг было уже обычным, но птицы, невиданные птицы, словно не хотели расставаться с очарованием раннего утра, и в каждом перышке их все теплился, все жил несказанный розовый свет зари. Проснувшийся Копылов сел на земле, дрожа от прохлады. - Не спишь? - Тише, - ответил Афанасий. - Смотри, какая птица. Но уже испуганные голосами людей фламинго заметались, захлопали крыльями, потянули в сторону моря. - Занесло нас! - выговорил Копылов. - Тут и птица-то цвет меняет... Никитин уже стоял на ногах. Он обвел взглядом зашевелившийся лагерь. Сколько несчастных судеб, покалеченных жизней было тут перед ним! И неожиданно твердо он ответил Копылову: - Ништо. В Шемахе буду бить челом шаху и Василию Папину. Не погибнем, Серега! Каспий был спокоен. Мутные зеленоватые волны набегали и отбегали, не мешая мореходам. По совету шемаханцев плыли неподалеку от берега. Видимо, не очень-то доверял Хасан-бек кажущемуся спокойствию моря и устойчивости "рыб". Поначалу, как вышли из дельты, потянулось мелководье. Весло доставало до дна, устеленного извилистыми, длинными листьями водяных растений, хорошо видных сквозь прозрачную воду. Целые полчища перелетных птиц гомонили, кормясь на этих подводных лугах. Пробились сквозь птиц, закачались на морской волне. Солнце пекло по-летнему. Низкий, ровный берег с однообразными буграми вдали плыл справа. - Скучное у вас море, боярин, - вздохнул Никитин. - Поглядеть не на что. Неужто все берега такие? Хасан-бек помотал головой: - В Дербенте увидишь горы. Дальше пойдешь - тоже горы будут. - А если левым берегом плыть? Там что? - Левый берег далеко. Море наше круглое почти. Говорят, там пески. Кочуют орды по ним. Есть там, говорят, земная пасть, в нее вода из моря уходит в самую глубь. Ладья попадет - затянет. - Ну и ну! - сказал Никитин. - А вот в северных морях берега все скалистые, словно крепости каменные. И заливами изрезаны сплошь. Вода в тех морях синяя. - Мы свое море любим, - поглядывая вдаль, спокойно ответил Хасан-бек. - Понимаю, чай! Родной край дороже всего. Меня тоже вот какими красотами ни мани, все к березке русской тянет, к лугам нашим. А что за вашим морем? - Мазендаран. - А дальше? - Дальше? Горы, пустыни. - Куда дорога? - Ну... в Керман... Йезд... - А еще? - А еще - в Лар... В Ормуз. - А там? - Там море. - Какое? - Море-то? Индийское... - И далеко идти? - Год... Да, не меньше. Плыли весь день, на ночь пристали к берегу. Шемаханцы сказали - в этом месте вода пресная есть. Облизывая сухие, запекшиеся губы, Никитин побрел вместе со всеми к водоему. Вода была теплая, тухловатая, но, верно, пресная. Напились, легче стало. - До чего жрать хочу! - неслышно для других признался Афанасий Копылову. - Кажется, кошку и ту бы съел. А тут - рыба печеная, без соли. Скушно, друг мой лыковый! Микешин плаксиво жаловался вслух: - Поплыли, а припасов нету! Го-оловы! Не дойти нам до Дербента! Купцы лежали вокруг костров усталые, кто грыз горькую травинку, кто, стиснув зубы, просто глотал голодную слюну. Никитин спросил Хасан-бека: - Долго ли еще плыть, боярин? Осунувшийся посол ширваншаха ответил: - Дня два. В голосе его Никитич услышал колебание. - Опасаешься чего-нибудь? Бури? - Нет, - помедлив, сказал Хасан-бек. - Осенью бури бывают редко, чаще весной. Но если ветер поднимается... - Сильный ветер здесь? - Деревья вырывает, в воздухе крутит. - Так... Шемаханцы, расстелив коврики, встали на молитву. Коленопреклоненные фигуры их почему-то вызывали грустные мысли. Никитин отошел прочь, присел неподалеку от моря на еще теплый камень. Море однообразно шумело, погружаясь во мрак. "Как-то там наши в Твери? - подумал Никитин. - Олена, поди, спать легла. За окном дождь топчется, ветви под ветром свистят... Не знает, не ведает, где я. Да я-то ладно: жив, свободен. А Илья вот пропал теперь. Ох, пропал! Загубят его татары". Сознание своего бессилия снова обожгло душу Афанасия. Доколе же, впрямь, русскому человеку такую судьбу терпеть?! Доколе?! Взяться бы всем, встать стеной, покончить навсегда с насильниками, дармоедами, дикими ордами! Наболело сердце, истомилось! Оглянулся на костры, заметил сутулую спину Копылова, пошел обратно. Долго не спал, а уснул - его почти сразу, как ему показалось, разбудили. Над ним склонился Юсуф: - Вставай, Хасан-бек зовет. Никитин поднялся и сразу почувствовал настойчивый, прохладный ветер из степи. - Плохо, - сказал посол. - Ветер может бурю привести. Если сейчас в море не выйдем - придется на берегу отсиживаться. Без еды умрем. Буря на неделю разыграться может. - А в море? - неуверенно спросил Никитин. - Разве там не опасней? Хасан-бек прикрыл толстые веки: - В море, воля аллаха, не утонем, а до Дербента можем добежать. Надо рисковать. Как хочешь, а я поплыву. Никитин посмотрел в сторону моря. Оно шумело недружелюбно, грозно. - Вам, шемаханцам, видней, - ответил он наконец. - Вы лучше здешние края знаете. Мы с вами. По небу несло рваные черно-белые тучи, они закрывали месяц, затягивали звезды. Лагерь поднялся, в темноте заметались фигуры людей. Погрузив припасы, бочонки с водой, спустили лодки на воду, подняли паруса. Ветер выгнул их, суденышки рванулись вперед, зарывая носы в волны... Глава четвертая Пошел второй месяц жизни Федора Лисицы в Твери, а княтинские дела не подвинулись ни на вершок. В ожидании княжого слова Федор бывало голодал, зарабатывая на пропитание то разгрузкой лодок, то подсобляя на базаре. Ночевал в никитинской избе, в запечном углу, на ворохе соломы. Лисица чуть не каждый день навещал приказную избу в детинце, неподалеку от пышных княжеских хором. Толкал щелястую дверь, шагал через выбитый порог, снимая шапку, в низкие сени, робко просовывал голову к дьякам, сидевшим за длинным дощатым столом в просторной избе. Кто-нибудь из дьяков отрывал голову от длинных бумажных свитков, узнавал Федора, отмахивался: - Ступай, ступай... Рано! Федор выходил прочь, присаживался где-нибудь поблизости рядом с прочими челобитчиками. Держался он степенно. Жалобщики были разные. То пронырливый, с бегающими глазками посадский, затеявший тяжбу с соседом из-за бранного слова и надеявшийся сорвать хоть малую толику мзды, то поссорившиеся из-за трех аршин сукна мелкие купцы, то несправедливо наказанный бедняга. Этих Федор сторонился. Его тянуло к людям иного толка - к тем, кто, как и он, пришел сюда из-за земли. Тут попадались и служилые и купцы побогаче. Обида сближала. Говорили друг другу ободряющие слова, сочувственно, с интересом выслушивали чужие истории. Здесь Федор узнал, что сам великий князь Михаил Борисович дел по молодости лет не решает. Вершат их великая княгиня, бояре и епископ Геннадий. Епископ-то посильней других будет. Говорят, суров. Шепотком сказывали, будто княгиня, дочь литовского князя, тайно держится своей веры, а сама падка на бабьи утехи и епископа Геннадия побаивается. Тот же, закрывая глаза на слабости княгини, держит ее в руках. Однако и сам не без греха: косит в сторону Новгорода и Литвы, а московского митрополита, послушного князю Ивану, не любит. Из-за того есть у епископа среди сильных бояр супротивники. Федор слушал рассказы с любопытством, удивлялся, но считал, что для него это не имеет значения. С одинаковым усердием валился на колени и перед княжеским выездом, и перед тяжелой колымагой епископа, и перед незнакомыми конными боярами, проезжавшими подчас мимо приказа. Ему нужно было одно - получить свою землю Ради этого он согласен был кланяться каждому на княжьем дворе. Так уж испокон велось. С благоговением смотрел Федор на дверь и оконца приказа. Откуда мог он знать, что при его появлении дьяк Пафнутий, в чье веденье входили земельные тяжбы, кряхтит, поминая в мыслях сатану и аггелов его? Шестидесятилетний дьяк был опытен и мудр. Зуботычины судьбы приучили его не поспешать с решениями и, прежде чем подумать о ближнем, думать о самом себе. При таковом размышлении дело княтинских мужиков оказывалось зело хитрым и требующим опасения. Игумена Перфилия, разорившего деревню, дьяк знал хорошо и в его вине сомнений не имел. На игумена - стяжателя и срамника - давно черти охотились. И все-таки неизвестно, как глянет на дело епископ. Владыка Геннадий постоянно держит руку монастырей, громит в проповедях нечестивых, посягающих на церковь. Как на грех, из Москвы опять дошли вести о том, что великий князь урезал землю у одного из монастырей, лишает прочие старых прав на многие подати. Епископ Геннадий, надо полагать, от таких вестей звереет. Те же вести кое-кого из бояр радуют. Никита Жито намедни на княжеской трапезе громогласно московского князя за его дела хвалил. А Жито богат, силен, да и не один... И Пафнутий боялся попасть впросак: доложишь грамоту прямо князю - епископ съест, доведешь ее поначалу епископу - бояре могут не простить. А старость - вот она. И всего богатства у Пафнутия - своя изба да три деревни в шесть дворов. Живи впроголодь, если еще и те деревни изветом или силой не оттягают. Дьяк медлил. В глубине души он надеялся на какой-нибудь случай, который выручит его. Может, мужик уйдет, может, еще что-нибудь. Но шли дни, ничего не случалось, и мужик не уходил. Выглядывая в оконце приказа и замечая рыжую бороду Лисицы, Пафнутий в тоске думал: "Хоть бы ты провалился, черт рыжий!" Иногда его разбирало смешное, беспомощное любопытство: "Что он жрет? Ведь должен он что-нибудь жрать? Не воздухом же сыт, проклятый!" Пафнутий за это любопытство серчал на себя, но мало-помалу досада на собственное трудное положение перешла у него в злобу на виновника всех бед - на Лисицу. И чего притащился в Тверь? Сидел бы у монастыря половинником или еще как... А тут за него страдай! Накося! Не будет того! Сиди, сиди, голубок! Жди! Федор ждал. От плохой, скудной пищи, от тревог он спал в теле. Щеки его под густой бородой ввалились, сермяга на плечах обвисала, глаза ушли глубоко в синеватые глазницы, взгляд их становился все беспокойнее. Тревожно думалось о матери, об Анисье и Ванятке. Как-то они там, в доме тестя? Тоска по жене делалась порой невыносимой: взял бы, кажется, да и ушел из Твери хоть на денек... Но, может быть, в этот-то денек и решится судьба и Федора и всех однодеревенцев? Нет, нельзя уходить! Однажды, когда Федор, вернувшись из города, уже поснедал и растянулся у себя за печкой, в дверь стукнули и вошел незнакомый Федору высокий старик в богатом кафтане. По тому, как засуетилась Марья, Федор догадался, что гость не простой. Услышав же его имя, смекнул: Кашин, тот самый... Истово помолясь, Кашин прошел в горницу, уселся. Слышно было, как скрипнула лавка. Потом раздался старческий голос: - Не было вестей-то? - Не было, батюшка. С самого Нижнего не слыхать. Ты не знаешь ли чего? - Слух был - под Казанью прошли. - Свободно, батюшка? - Свободно. - Ну, слава те, господи! Каково-то им, сердешным? - Ништо. Ныне, думаю, уже в Сарае. Доехали. - Господи, господи! Дай ты им удачи! Твои-то здоровы, батюшка? - Что им сделается? Как сама-то? - Живу, живу, грех бога гневить... Федор, которому любопытно стало поглядеть на Кашина, вышел из-за печки, подошел к кадушке, загремел ковшом. - Кто у тебя там ходит? - спросил Кашин. - А мужик, что от Афони-то пришел. - А!.. Все ждет? Хе-хе-хе! Княжий-то суд долог! - Долог, долог... Кашин поднялся. - Ну, ин ладно. Так, по пути зашел. Услышишь что - сразу ко мне. - Как же, батюшка... Да постой, посвечу. Темно уж. Марья с лучиной вышла в переднюю избу. Федор увидел длиннобородое, сухое, в морщинах лицо, круто изломленную серую бровь, огромный, повернутый к нему глаз. Кашин остановился. Рука по привычке потянулась к бороде. С первого взгляда на Лисицу встало в памяти Василия другое, до боли дорогое лицо. - Постой! - сказал он Марье. - Это... он? Тот мужик? - Тот, батюшка. Кашин шагнул к Федору. С трудом заставил себя говорить спокойно. Ответы Федора оглушали. Кашин не ошибся. Он был сын той самой певуньи Марфы, которую хотел и не смог забыть Василий. Стало быть, она жива... Всю жизнь лежала на кашинском сердце вина перед Марфой. Были у Василия вины тяжелей и страшнее, но те он старался забыть, а эту помнил. Помнил, потому что и себя считал несчастливым. - Ну, прощевай, Федор... Авось найдешь управу на монастырь. Через день Марья удивленно окликнула Федора, завернувшего в дом среди дня: - Слышь-ка... Велел Кашин тебе, коли работа нужна, к нему зайти. Говорил, не обидит. И что с ним деется - не пойму! Когда это Василий о людях помнить выучился? Настал и такой день, когда Федор пришел за работой во двор Кашина. Василий сам вышел к нему, велел накормить, потом послал вместе с конюхом пилить дрова. Так повторялось несколько раз. Платил Кашин щедро, разговаривал ласково. Федору купец понравился. - А хорош у вас хозяин! - сказал как-то Федор конюху. - Хорош. Бог смерти не дает! - зло ответил конюх. - Не знаю, чего он с тобой так... Гляди! Кашин даром ласков не будет. Федор засмеялся: - Ну, с меня взять нечего! Шел октябрь, месяц дождей, резких холодных ветров и неожиданно выпадающих тихих, теплых дней, когда от земли пахнет по-весеннему, а какой-нибудь желтый березовый листок, совсем уж было оторвавшийся, от зари до зари висит, не шелохнется. Давно убрали хлеба, спели дожиночные песни, покатали по сжатым нивам попов. Давно вышел из чащоб заяц. Давно расставили силки на рябца. По первой пороше, по чернотропу звонко оттрубили охотничьи рога. Били первые заморозки. Ушли на север из Твери последние осенние караваны и обозы с зерном. Не за горами стояла зима. Федор ждал. Но теперь надежда в его душе все чаще сменялась отчаяньем. Доколе же?! Люди меж дворов волочатся, иные, может, христовым именем кусок хлеба выпрашивают, а он все ждет?! Он надумал еще поговорить с дьяками. Его опять спровадили. На следующее утро Федор проснулся от холода. Вышел. Воздух кололся. На еще зеленой траве, на опавших желтых листьях, на черных хребтинах дорожных колей, налитых свинцовой водой, лежал тонкий снег. Вот таким же точно утром - давным-давно, четыре года назад! - мчался Федор с дружками в деревню Анисьи. Ехали окольными путями, под перезвон бубенцов и колокольчиков. Стоя на крыльце никитинского дома, Федор взялся за горло, словно его что-то душило. Дольше ждать он не мог. Княжеская охота возвращалась из поля. Разгоряченный скачкой, травлей, выпитым с холода фряжским вином, молодой великий князь Михаил сидел в седле избоченясь, поглядывал вокруг весело. Князю шел четырнадцатый год. Он был худ, русоволос, большеглаз. В скарлатном* охотничьем кафтане, в собольей шапке, верхом на вороном жеребце, Михаил казался выше ростом и старше, чем был на самом деле. Обычно бледное лицо князя разрумянилось. (* Скарлатный - алый.) Охота шумела, всхрапывали кони, взвизгивали укрощенные арапником гончие и борзые, бежавшие на длинных сворах, хохотали, бранились, перекликались охотники. Азарт еще не пропал. Больше всего прочего любил молодой тверской князь эти выезды, дрожь нетерпения в жилах, когда в дальнем острове зальются, прихватив, яростные гончаки и начнут подваливать зверя, а тонконогие, пружинистые борзые, повизгивая от нетерпения, туго натянут своры в крепких руках взволнованных борзятников. Привстань в стременах, вытяни шею, смотри, куда метнется огненный комок лисьего меха, не прозевай миг... Здесь нет матери, которую Михаил не любил, слишком рано узнав о ее неверности памяти отца, нет материнских любимцев, нет епископа Геннадия с его поучениями, нет докучных дум с боярами, разговоров про ненавистную Москву, где муж сестры подумывает прибрать к рукам Тверь, здесь нет страха за свою судьбу. Здесь только стремительные псы, несущиеся наперерез зверю, дикий крик "ату!" да бешеный галоп застоявшегося коня, роняющего с мягких губ горячую жидкую пену... Все просто, понятно и любо. Михаил, блестя глазами, оглядывал охоту: голубые с желтым кафтаны псарей, боярские шапки, любимых густопсовых кобелей - Угадая и Ветра, приставших выжловок. Притороченные к седлу лисы мерно постукивали окоченевшими телами о крутой конский бок. Ни о чем не думалось, было покойно и радостно Сейчас - в гридно, за стол, а там - спать. Хорошо! Уже въехали в детинец, миновав полумрак ворот в толстенной - телега по верху проедет - дубовой стене, приближались к хоромам, как откуда-то под ноги коню кинулся рыжебородый мужик в сермяге, упал на колени в грязь. Михаил невольно дернул повод. Конь, пятясь, привставал на дыбки, сердито фыркал. Охота сбила ряды. Зарычали запутавшиеся псы, сгрудились, толкаясь, всадники. Бледнея, Михаил беспомощно оглянулся. Боярин Никита Жито, полный, лет за сорок, выехал, прикрывая великого князя, вперед. Желтоватое, всегда хмурое лицо боярина казалось усталым. - Куда лезешь? - крикнул он. - Плетей не пробовал? Мужик разогнул широкую спину, задрал выпачканную в грязи бороду, вытянул грязные руки: - Смилуйся, боярин! Великому князю челом... - В приказ ступай! - С лета, почитай, жду. Гонят дьяки... Разорили нас. Никита Жито крикнул выжлятникам:* (* Выжлятник - псарь, ведущий гончих собак.) - Тащи его прочь! Василька, выспроси смерда, потом скажешь! Спешившиеся выжлятники под руки оттащили Федора Лисицу с дороги. Черноглазый горбоносый псарь остался с ним, передал собак соседу. Охота двинулась дальше. - Змейку от Вьюги дальше держи! - крикнул псарь вдогонку товарищу, потом повернулся к Федору: - Ну, что? Сказывай. Сапоги из-за тебя измарал! С этого дня дело княтинцев сдвинулось с места. Боярин Жито, узнав о своевольстве монастырских, брякнул кулаком по столу: - Дьяволы в клобуках! Ужо им... Ссора Никиты Жито с епископом Геннадием случилась давно. Но ни тот, ни другой ее не забыли, и отзвуки ее нет-нет да и вырывались наружу, словно огонь костра сквозь груду наваленных сырых веток. Боярин был яростным приверженцем дружбы с Москвою, да и земли его граничили с Московским княжеством. К тому же не любил он литовцев, презиравших русских. А епископ видел угрозу тверскому столу со стороны московского князя, страшился за себя, ибо на Москве знали о его связях с Новгородом и Литвой, пугался политики Ивана, не жаловавшего церковников и отбиравшего у них земли. В глубине души таил владыка Геннадий мечту о тесном союзе Твери и Литвы, видя в этом верный мост для себя к митрополичьей митре. Исподволь, тайно внушал малолетнему великому князю любовь к деду - литовскому королю Ольгерду, разжигал в нем неприязнь к сестре Марье - нынешней великой княгине московской, дочери Бориса Александровича от брака с княгиней Настасьей. Но открыто высказываться остерегался. Слишком силен был противник. Иногда, в часы раздумья, епископ в бессильной злобе стискивал худые, темные пальцы, клял покойного князя Бориса Александровича. Промахнулся князь! Думал тесной дружбой с Москвой себя от тревог охранить, после смерти Василия московского руку к венцу Мономаха протянуть, да не вышло! Попался Борис в собственные силки. С татарами не сговорился, а столько уже для Москвы сделал, что и назад податься трудно стало. Еще, пожалуй, можно было бы попытаться и клятвы забыть и мечом опоясаться, да народ от княжих распрей устал, бояре колебались, и Литва в ту пору помощи не могла дать. Так и умер князь Борис, собственными руками расшатав тверской стол. Теперь вся тяжесть правлений легла на плечи отрока Михаила. Куда ему до Ивана! Тот в четырнадцать лет уж давно полки водил, с отцом думы думал, а Михаил - сущее дитя еще. Все забавы на уме А Москва крепчает, греки понаехали Третьим Римом град сей величают. Внушают Ивану мысль, что он один христианскому миру защитник! Епископ ненавидел стоявших за Москву бояр, те - его. Ссора с Никитой Жито произошла из-за пустяка, но оба знали - не оттого так ярится противник... Прослышав о княтинском деле, Жито обрадовался. Тут без епископа не обошлось. Он своим чернецам такую велю дал! Испуганный приказный дьяк Пафнутий был тотчас и кликнут к боярину. - Где грамота княтинска? - стуча по столу перстнем, загремел боярин. - Великий князь повелел сейчас сыскать! Татям потакаешь?! Пафнутий выложил грамоту и, пока боярин вертел ее, с тоской покосился на низкую дверь боярского терема, где стоял челядинец. - Читай! - повелел неграмотный боярин. По мере чтения желтое лицо Никиты белело. - И сие - пастыри! Сие - заступники перед богом! - рассвирепел Никита. - Почему прятал грамоту? Правды убоялся? Епископу служишь? Погоди! Пафнутий, крестясь и заикаясь, стал оправдываться: епископ-де о грамоте и не слышал. Просто другие дела отвлекали. Недосуг. - Не слышал епископ? - Богом святым... - Ну, добро... Проверю. А грамоту подай. Спровадив дьяка, Никита улыбнулся злой, довольной улыбкой: "Каково-то, отче Геннадий, завтра запоешь!" ...От боярских хором до епископских - один проулок, десятка домов нет, а пройти трудно. Ну как заметят? Дьяк Пафнутий решился идти к владыке Геннадию только в темень. Ворота епископского двора были на запоре. На стук взбрехали злые псы. Отпер послушник. Узнав, кто, и прослышав, что дело важное, повел Пафнутия широким двором в жилье. Оставив дьяка одного, неслышно ушел. В доме все мертвенно молчало. Синеватым огоньком горела лампадка в правом углу горнички, освещая курчавую бороду Иоанна Предтечи. Из-за печи кисло пахло овчинами. - Иди, зовет владыка, - прошелестел голос послушника. Пафнутий перекрестился и пошел за провожатым. Епископ Геннадий, маленький, согнутый, сидел в богато убранной горнице. Поверх коричневой бедной рясы лежала на епископских плечах тяжелая, на соболе, шуба. Геннадий любил тепло. Перед епископом, на покрытом алым бархатом низком столе, ярко горела толстая свеча в литом медном подсвечнике, лежала переплетенная кожей библия. Киот в богатом окладе тускло отражал желтое пламя свечи. Огромная тень епископа колебалась на стене, заслоняя широкое, разноцветного стекла окно. Пафнутий, как вошел, опустился, крестясь, на колени. - Подойди! - тихо позвал епископ. - Пошто тревожил? Епископское тихогласие дьяку бодрости не прибавило. Вот так же тихо допрашивал Геннадий вздернутых на дыбу. Путаясь в словах, Пафнутий начал говорить. Епископ молчал. Вспотев от страха, дьяк кое-как досказал про угрозы и гнев боярина Никиты. Епископ все молчал. Пафнутий, помигивая выцветшими, в веках без ресниц, глазами, глянул в лицо владыки. Челюсть у Геннадия прыгала, под редкими бровями метались злобные глазки. Ухватив библию, владыка сполз со стольца, очутился возле дьяка и ударил Пафнутия корешком книги в висок. У Пафнутия потемнело в глазах. - Отдал грамоту? - шипел епископ, придерживая сползшую с плеча шубу. - К Никите к первому побежал?.. Сгною, старый пес, в подвале! Пафнутий пополз за епископской рясой: - Не губи, владыка! Крест святой, силой грамоту взяли! Не сам носил! Помилуй! Геннадий пнул его носком сапога: - Целуй библию, что не врешь... В аду сгоришь, коли душой покривил. И молчи о деле сем. Епископ выспросил все: как звать мужика, когда пришел Федор в Тверь. Дьяк не знал только одного: кто написал Лисице грамоту. - Сыщи! - велел епископ. - Грамотеев по пальцам счесть можно. Руку сличи, остолоп! Очутившись снова на улице, Пафнутий вздохнул облегченно. Гроза минула. Обоим угодил. Теперь пускай сами грызутся. Несмотря на позднее время, дьяк опять поплелся в приказ. Хотелось покончить с делом. В приказе, где жили два писца, еще светилось оконце. Дьяк, ни с кем не разговаривая, принялся шелестеть бумагами. Приблизив светильник, вглядывался в буквы, в написание слов. Пафнутий любил письмо четкое, легко запоминал понравившиеся искусные строки. Он помнил: в княтинской грамоте, хоть она и была написана наспех, виделась опытность пишущего. Правда, это был не излюбленный Пафнутием устав, а обычный в таких случаях полуустав,* где линии букв кривились, но каждая красная строка начиналась и там строгой, с правильными углами и овалами уставной буквой. (* Устав и полуустав - два вида древнерусского письма. Полуустав употреблялся чаще, как более легкий в начертании.) Эту особенность княтинской грамоты дьяк заметил с первого чтения. Пафнутий пробегал глазами и откладывал одну за одной грамоты, прошения, земельные описи. Похожий почерк не попадался. И вдруг Пафнутий так и сунулся к светильнику. Сначала он читал, не вникая в смысл бумаги, видя только одно - красивую уставную букву в начале красных строк. Потом утишил радость, вник в суть. Гость Афанасий Никитин бил челом великому князю об охранной грамоте. Пафнутий бережно отложил прошение, поднял полу ряски и шумно, с наслаждением высморкался в нее. По громогласному сморку писцы догадались: дьяк вельми чем-то доволен... Над Тверью шли низкие, тяжелые ночные тучи. За полночь к мелкому дождю примешался снег. Ветер рвал ставни, ломился в двери, завывал в трубах . Спокойно, не слыша непогоды, спал Федор. Жарко шептала перед иконами, молясь об Афанасии, Олена. Гасли одно за другим окна в княжеских хоромах. Мучаясь бессонницей, раздумывая о своем враге, листал библию епископ Геннадий. Боярин Жито похрапывал, отвернувшись и стене от разметавшейся дородной супруги. И никто из них не знал, что готовит им наутро слепая судьба. А по дороге к Твери, сквозь снежное, пронзительное месиво, скакали в эту ночь московские гонцы. Усталые, продрогшие, они гнали по ней, не давая коням роздыху, не смея думать о тепле и покое. Гонцы везли весть о внезапной и загадочной смерти великой княгини московской Марьи. Сестра Михаила Борисовича, как передавали по Москве из уст в уста, умерла не своей смертью и не от болезни, а от яда... Утром над городом поплыл тревожный похоронный звон колоколов. Отстояв в храме Спаса заупокойный молебен, великий князь Михаил Борисович с матерью и боярами удалился в покои. В тронном зале на думу собрались только самые близкие князю люди. День был сумеречен, непогож. В подвесных паникадилах зажгли свечи. Мешаясь с тусклым светом дня, падавшим из широких, заморского белого стекла окон, замутненных непогодой, трепещущий свет свечей был неприятно блекл, мертвен. Краски потолка и стен, расписанных ликами и фигурами святых угодников, диковинными цветами и птицами, позолота украшенного драгоценными камнями трона, пушистые восточные ковры - все казалось тусклым, каким-то чужим. Усмиряя дрожь в руках, Михаил крепко сжимал резные подлокотники трона. Его большие детские глаза с испугом и надеждой перебегали по лицам бояр. Известие о таинственной смерти сестры, ее торопливые, в два дня, похороны наполняли душу Михаила страхом. Кому и зачем понадобилась эта смерть? Подозрительно выглядел отъезд Ивана из Москвы как раз за день до болезни княгини. На полном, набеленном лице матери Михаил видел неприкрытый ужас. Боярин Жито изменился на глазах, потемнел, окаменело смотрел в одну точку перед собою. Прочие поникли, избегали встречаться взором с великим князем. Один епископ Геннадий держал голову высоко, скорбно сжав рот и сурово сведя брови. Михаил попросил: - Начни, святой отец... Как нам поступить ныне? Геннадий выждал, потом в гробовую тишину стали падать осторожные, обдуманные слова: - Смерть сия - тяжкое испытание, посланное господом... Скорбен удел человеков... Покойный отец твой, великий княже, браком Марьи тщился положить препоны давним распрям с Москвой. Бог свидетель тому, како князь Борис Александрович пекся о мире и тишине на Руси. Истинно говорю, ото своея выгоды отрекался, за Русь православную, за правду поруганную вставая, ополчаясь на изменников и агарян* нечестивых. Как брату, московскому князю помогал. А ныне в сердце моем смятение. Печалуюсь кончине великой княгини московской, ибо зрю в том злой умысел ворогов наших, хотящих тебя с Иваном поссорить... - Епископ умолк, прямо глядя на Михаила. У того дергалась щека. Геннадий прямо высказал то, о чем думали и что боялись сказать другие. (* Агаряне - древнерусское название всех не христиан, "неверных".) Озноб берет, как представишь московскую рать под стенами Твери. - С Иваном крест целован! - отрывисто сказал Жито. Михаил посмотрел на него пустыми глазами и снова повернулся к епископу. - Горе той земле, где брат на брата встает! - тихо продолжал Геннадий. - Грех лить кровь единоверцев своих. Уповаю на милость господню, что просветит разум московского князя, ибо не может Иван забыть - за спиной у него Казань. А дани казанцам Москва не платит.. Михаил перевел дыхание. В словах епископа было не только утешение, но и угроза Москве Но Геннадий знал, что каждое слово его будет передано в Московский кремль, и потому смиренно продолжил: - Какими ж слезами восплачем, коли татарские мурзы в московских святынях капища учинят, русских людей в полон погонят? Как при Тохтамыше, в крови и пепле умоемся! Веру на поругание отдадим! Жито завистливо покосился на епископа. Умен и вельми красно речи вести может. Что возразишь? Как будто и правильно говорит, хотя ясно, куда гнет: учит с татарвой сговариваться. - И еще на то уповаю, - сказал епископ, - что злые наветы и умыслы разобьются о сердце Ивана, бо не попустит руку на своего брата поднять, размирье со внуком литовца учинить на радость новгородцам. И здесь недвусмысленно пригрозил епископ Москве, теперь уже и Литвою и строптивым Новгородом. Но и здесь ни в чем нельзя Геннадия обвинить было. Великая княгиня улыбнулась, приоткрыв чувственный рот, когда епископ помянул о Литве, но тотчас постаралась сделать приличное часу постное лицо, потупила выпуклые голубые глаза на пышную грудь. Бояре зашевелились. Михаил откинулся на спинку трона, щеки его порозовели. - Будь в надеже, государь! - брякнул Жито, привыкший более орудовать саблей и мечом, чем языком. - Стеной станем, коли придется. Выговорил, и сам понял, что не то сказал. А епископ тотчас кинул: - Пустая речь, боярин. Кому грозишь? Недругам на руку слова твои! Не о рати, а о мире помышлять надо! Жито побагровел, на шее от гнева вздулись толстые вены. Вон как его во враги Москвы записали! Он что-то прохрипел, но Михаил уже не слушал боярина. Думный дьяк разложил бумагу и перья, приготовился писать грамоту в Москву с соболезнованием князю Ивану. Пока выводили титулы, обдумывали осторожные фразы, Жито лишь утирал пот. Косой взгляд Михаила, переменчивого, как погода, нерешительного и оттого способного под чужим влиянием круто менять гнев на милость, встревожил боярина. Ненависть к хитрому чернецу клокотала в нем. Жито долго терпел, но когда покончили с грамотой, отослали гонцов в Москву и свои города, уже за трапезой, боярина прорвало. Улучив миг, он попрекнул Геннадия, говорившего о кротости и смирении: - На евангелие ссылаешься, а непотребные дела чернецов скрываешь, отче? Епископ поднял строгое лицо от фаянсовой тарелки: - Злобствуешь, боярин. Не пойму, о чем ты? - Об игумене Перфилье. Иль не знаешь, как он вольных мужиков зорит? Мало вам боярских крестьян сманивать, за княжеских взялись? Епископ кивнул: - Спасибо, что напомнил, боярин. Все забывал я великому князю сказать, а нынче и день неподходящ. Ну, уж коли ты речь завел, скажу... Княже Михаила Борисович, понудили мужики старцев борисоглебских за меч взяться. Нивы монастырские зорили, скот угоняли, езы отнимали. Игумен Перфилий того надругательства не стерпел, деревеньку разбойную пожег. - Врешь! Ничего мужики не трогали! - выкрикнул Жито. Епископ поднялся, отодвигая тарелки и чарки, в гневе схватился за посох: - Бог простит тебе, боярин, слова твои! Отпусти меня, княже! Не привык я в старости хулу слушать. - Владыка! - растерянно позвал Михаил. - Стыдно тебе, боярин! - сердито крикнула великая княгиня. Великий князь вскочил, удерживая епископа. Жито криво усмехнулся: - Ну, ин видать, не ко двору я ныне... Правду не слушают. - Уймись! - вдруг закричал епископ. - Церковь поносишь всяко! Служителей господних дармоедами называешь! Прокляну, нечестивец! Анафеме предам! Крик обычно чуть ли не шепчущего епископа ошеломил всю трапезную. - Уйди, уйди! - дергали боярина соседи. Никита отшвырнул столец, ни на кого не глядя, зашагал к двери, хлопнул дубовыми створками. Епископ дал усадить себя, забормотал молитву. Михаил, нахохлясь, исподлобья оглядывал стол. На выручку пришла княгиня-мать: - Даруй, сыне, те земли монастырю. Отец покойный жаловал борисоглебцев, ангел господень ему там жизнь уберег. А мужиков наказать вели. - Дарю! - сказал Михаил, чтоб умилостивить епископа. - Благодарю тя, княже! Церковь святая не забывает щедрот твоих! Денно и нощно молитвы о здравии твоем возносим. Знаю, много наветов на слуг господа. В темноте своей завидуют иные дарам твоим, винят святых отцов в стяжательстве. А того не памятуют, что их же грехи монахи отмаливают. Где, князь, чистых сердцем и знающих людей возьмешь, если и монахам еще о каждом куске хлеба печься придется? Одни смерды в монастыри пойдут, кои только соху знают. А высокие помыслами, благородные от схимы отшатнутся. И захиреет православие, и восторжествует диавол! Епископ поднял тонкую руку. Широкий рукав рясы сполз, открывая жилистое запястье. - И рухнут храмы, и роды древние восплачут!.. Но тому не быть!.. Не попущу! Слугой твоему отцу и церкви был, и ныне лишь о тебе, благе твоем помышляю... Трапеза кончилась в молчании. Все спешили разойтись. Епископ уезжал последним. Благословляя князя, как бы вспомнил: - Мужикам тем прости. Пусть идут на волю. По неразумению злобствовали. А одного схватить надо. Троих старцев жизни решил. Тать истинный! Федькой звать. Казнить надо злодея. - А он мне в ноги бросался! - вспомнил Михаил. - Ахти! - всполошилась княгиня. - Вот как беда-то близко была! Сыщи, владыко, разбойника поскорее! Сыщи! Покинув покои, епископ сошел с крыльца, осторожно подобрал шубу и рясу и, подхваченный двумя холопами, уселся в колымагу. Тяжелые, сытые кони медленно налегли на гужи. Провожая епископский выезд взглядом из окна, великая княгиня вздохнула: - Кроток и смирен владыка Геннадий... Простил мужиков. А сердцем тверд и верен нам, Мишенька. На мешкай ты с просьбой его. Михаил кивнул, промычав что-то нечленораздельное. Оставаться с матерью вдвоем он не любил. Хотелось пойти на псарню, но в день поминовения сестры этого не подобало делать. - Дьяка позвать! - велел мальчик. - Дарственную писать станем! - Умненький мой! - улыбнулась княгиня, подходя и трогая длинные кудри сына. - Пиши, князюшка, а я пойду помолюсь. Затворив дверь опочивальни, княгиня зевнула, почесала голову и как была прилегла на постелю. Прошлую ночь спала мало: утешала вдовье сердце. Кто знал, что такой день тяжкий выпадет? Хоть теперь вздремнуть... А Михаил с дьяком сочинял дарственную. Все лучше, чем учить писание и головоломный греческий язык, никак не дававшийся молодому князю. Пусть его монахи учат! Мысли о Москве больше не беспокоили Михаила. Он был скор на забвение. Сильнее страшил его загадочный мужик - убийца. Ведь в одном шаге от князя стоял! Худущий, глаза запали... Не зря тогда сердце замерло, не зря! На другое утро Федор Лисица, как всегда, отправился в детинец к приказной избе. Вместе со всяким людом прошел в ворота, побрел ставшими знакомыми проулками. В проулках меж домов, огороженных тынами - где из бревен, где из кольев, - толклись торговцы, слонялись бездомные попы, искавшие места или даровой выпивки, гремели телеги с деревенскими кладями, - мужики везли боярам свою дань. На телегах краснели говяжьи и бараньи туши, свешивала длинные шеи битая птица, вздымались кадки с маслом, творогом и капустой. Пропуская обоз, Федор увидел знакомого купца, тоже немало просидевшего у приказа. - Здорово! - осклабился Федор. - Ну, што слыхать? Моя-то обида решилась! Купец как-то странно поглядел на Федора, отодвинулся и, ничего не ответив, замешался среди народа. До избы оставалось рукой подать, как Лисицу окликнули. Горбоносый, черноглазый псарь Никиты Жито в кафтане с галунами торопливо пошел в сторону, кивая на ходу - иди, мол, за мной... Федор, недоумевая, почесал в затылке, нерешительно затоптался на месте: уж очень хотелось поскорее узнать в приказе, как его дела. Однако псарь ждал, и Федор свернул к нему. Увидев, что Лисица идет, боярский слуга валкой походкой двинулся по проулку, изредка оглядываясь и осторожно подмигивая. Так миновали они один проулок, другой, третий и вышли в незнакомый Лисице тупик. Весь тупик был застроен амбарами, службами, теснившимися к богатому боярскому двору. В ворота двора въезжал обоз. Псарь дождался Федора, быстро спросил: - Видал тебя кто у приказа? - Нет, - удивленно ответил Федор. - А што? - Иди! - подтолкнул его псарь. - Живей! Они проскочили в ворота за последним возом. - Запри! - приказал псарь челядинцу в тулупе. - Где боярин? - В хоромах. Псарь провел Федора в избу для челяди, где в этот час никого уже не было, притворил дверь и, садясь на лавку, расстегнул ворот кафтана. - Ну, мужик, счастлив твой бог! - сказал псарь. - Я и сам-то не отдышусь. - Пошто? - непонимающе, но уже тревожно улыбнулся Федор. - Чего ты зазвал-то меня?.. Иль не принял князь челобитья? Псарь оглянулся на дверь, понизив голос, ответил: - Горе лыковое! Куда совался-то? Знаешь, как дело повернулось?.. Землю вашу монастырю отписали, а тебя схватить велено! - Господи! - опустился на лавку Федор. - Неужто правда? - В мыслях вдруг мелькнуло: "А купец?" Вспомнил его странный взгляд, то, как отстранился он и замешался в толпу. Уже знал! - Мне врать незачем, - ответил псарь. - А дело плохо, мужик. Молись богу за боярина нашего, это он велел сыскать тебя и упредить. Не встреться ты мне - сидел бы в пытошной. - Да за што?! За што?! - взмолился Федор. - Нету вины на мне! Псарь поднялся, громыхнув лавкой. - Я-то верю. Там не поверили бы!.. Ну, сиди. Велел боярин оповестить, как ты сыщешься. Да не говори ни с кем, кто войдет. Пришел, мол, к дружку, к Васильке. Так меня зовут. И все. Василька вышел из избы. Федор неподвижно сидел на лавке, сжав руки коленями. Такого он не ждал. Думал, сегодня радость понесет своим. Ан вона как вышло! Мысли Федора путались. "Да что ж это? - сумбурно думал он. - Меня же и казнить?.. Никого не убивал. Земля-то наша! Ну, дрались, так не мы первые. Да наших же убили, а меня казнить... Господи!.. Как же теперь?.. Кому сказать?.. Ославят татем... Анисья и Ванятка-то ждут - приду. А как приду?.. Может, псарь-то напутал? Может, не так все?" Но сердце сжимало тоскливое предчувствие: "Так! Так!" Федор потер лоб. "Где ж правда? - подумал он. - Где?!" Василька открыл дверь: - Иди-ка к боярину. На боярском дворе шла разгрузка обоза. Мужики и челядь перетаскивали в клети и кладовые привезенные снедь, шкуры, меха. Боярский волостель взвешивал и считал добро, пробуя капусту, нюхая мясо, запуская грязный палец в кадки с маслом. Гусятина показалась ему тощей. Взяв гуся за облезлую шею, волостель тыкал им в нос виновато переминавшегося мужичка. - Это гусь?! - орал волостель. - Гусь?! Мощи это, а не гусь! Плуты, бестии! Своему боярину дохлятину везете, а сами, поди, шкварки жрете! Мяса нагуливаете! А вот на конюшне увижу, много ль нагулял! Мужик был худ, бледен. Какие там шкварки! Хоть бы затирку не через день есть! Но он не возражал волостелю, а кланялся и бормотал: - Помилуй, Семенко... Не доглядели... Помилуй!.. А тебе маслица, маслица привезли. - Маслица! - пробурчал Семенко. - Не ори, дурак... Ишь, удивил! А гуся куда дену?.. Ну-ко, покажь других. Тоже тощи. Да. Вот эти лучше. Вот таких и вози, лапоть! Есть же хорошие-то! Вишь, какой разъелся. Что твой боров! Ладно, тащи всех... Эй, армяк, покажь, покажь барана-то! Обойдя воз, Василька привел Федора к хоромам. Высокие, двухъярусные, обшитые тесом, с резными перильцами крылец и гульбищ, с цветными наличниками окон, с затейливыми петухами на коньках теремов, хоромы выглядели богато. - Сюда! - указал Василька. Они вошли в дом с черного крыльца. Никогда не бывал Федор в боярском жилье, и случись ему попасть сюда в другое время, оробел бы и растерялся от множества невиданных вещей. Но сейчас ему было не до разглядыванья обитых тканью стен, изразцовых печей, узорных поставцев, шитых скатертей, обитых бархатом стольцев. Он словно и не видел всего. Боярин Жито ждал Федора, сидя на покрытой медвежьими шкурами широкой лавке в дальнем, тайном покое. Он махнул Васильке рукой: - Уходи! - глядя на одного Лисицу, остановившегося с шапкой в руке у порога. - Ну-к, подойди ближе! - услышал Василька слова боярина, закрывая дверь. И хотя псарь, выйдя, прильнул ухом к двери, долго вслушивался в неясные голоса, он ничего больше не услыхал. А разговор был у боярина с неизвестным беднягой-мужиком длинный. Боярский голос то возвышался, то совсем пропадал, - не то пугал, не то поучал и на что-то подговаривал Жито своего гостя. Василька устал, у него заломило в ногах, когда дверь, наконец, отворилась. Боярин хмуро спросил: - Подслушивал, пес? Зря! Здесь не слышно. Мужика сам накормишь, сюда принесешь... Шапку и кафтан ему сыщи. И сам - никуда. Ступай! Принеся Федору щей, Василька с любопытством взглянул на мужика. Лисица задумчиво глядел в оконце. Широкое, худое лицо его было мрачно. - О чем с боярином-то говорил? - оглянувшись, спросил псарь. Лисица повернулся к нему, разглядывая, словно впервые увидел, потом с трудом усмехнулся. - Спроси-ка у него у самого. Может, скажет. Вишь, верит он тебе... Верит, а ты любопытствуешь! Василька не обиделся. Он и верно знал много боярских тайн, но молчать умел, за что и был не раз жалован подарками. - Ладно! - добродушно отозвался он. - Мимо меня не пройдет. А тебе, видать, повезло. Боярин наш службы не забывает! ...Напрасно челядинцы епископа весь день поджидали рыжебородого мужика в сермяге возле приказа, напрасно переворошили никитинский и кашинский дома, напрасно сторожили выходы из детинца. Лисица как в воду канул. С этого дня никто в Твери его больше не видал. Один горбоносый Василька, похоже, знал что-то, но он был нем. В начале ноября от Дмитрова к Москве, по дороге, пробитой в глухих чащобах векового леса, ехал одинокий всадник. Добрый вороной конь, косясь на лес, послушно выстукивал копытами по прихваченной морозцем земле. Заслышав голоса или скрип подвод, всадник поднимал ворот кафтана, дергал повод и торопливо сворачивал в сторону. Здесь, невидимый за стволами деревьев и за кустарниками, он выжидал, пока проедет мимо встречный обоз или проскачет, окруженный слугами, боярин, потом снова выбирался на дорогу и продолжал свой путь. Всадник, видно, был бесстрашен, коли пустился в такой путь один. Каждый миг можно было встретить лихих людей, столкнуться с волчьей стаей или медведем. Но, кажется, всадник думал об этом меньше всего. Лишь изредка он настороженно поворачивал голову, прислушиваясь - не скачут ли сзади? Лес был мрачен и темен. Ободранные морозами и ветром березы и осины уныло раскачивали голыми ветвями над холодной землей. Густые, черные в глубине леса ели поскрипывали и шумели так, словно из груди чащи вырывались тяжелые вздохи. Жутко было на дмитровской дороге, особенно к вечеру, когда темень и лес заодно наваливались на человека, Всадник похлопывал коня по вздрагивающей шее, пробовал, на месте ли сабля. Но путь продолжал, до боли в глазах всматриваясь во мрак, натыкаясь лицом на ветки, напряженный, как натянутая тетива. Под утро был уже верстах в двадцати от Москвы. Усталый конь еле шел. Всадник промерз и изнемог. Его лицо под надвинутой на уши шапкой казалось серым. Надо было отдохнуть. Выехав на поле и увидев, что ближняя деревня чернеет верст на пять в стороне, всадник помедлил, а потом решительно свернул обратно в чащу. Там он слез с коня. Перед ним была укромная полянка, охваченная густым ельником. Ни один звук не нарушал ее холодной тишины. Всадник снял привязанный за седлом мешок, высыпал из него на прибитую морозом траву овес, разнуздал коня, поводил его, дал остыть, напоил из ямы и пустил к корму. Конь захрупал, вытягивая крутую шею. Всаднику хотелось тотчас лечь и уснуть, но он пересилил себя и принялся собирать хворост. На поляне сушняка было мало, пришлось углубиться в хвойник. Замерзшие руки повиновались плохо, но всадник был упорен, и его вязанка постепенно росла. Тут он услышал тревожное ржание. Обхватив вязанку, он стал продираться к поляне. Конь высоко поднял голову и навострил уши. Человек посмотрел туда, куда глядело животное, и невольно вздрогнул. В просвете между елями сидел волк. Человек бросил хворост и в два прыжка очутился возле коня. Оглядываясь, быстро затянул подпругу, наложил узду. Он понял опасность сразу. Там, в елях, - он видел это опытным взглядом зверолова, - сидела старая, матерая волчица. Значит, где-то вокруг таилась стая, ждущая только зова, чтоб броситься на лошадь и человека. Конь, понимая хозяина, осторожно поводил ушами, не спуская взгляда с врага, готовый ринуться прочь, повинуясь первому движению пальцев путника., Но человек выжидал. Он знал, что бегство означало бы сейчас гибель. Усталый конь не успеет пробиться сквозь лес. Человек осторожно вынул саблю и попытался краем глаза найти поблизости высокое, удобное дерево. В душе он уже предал своего четвероногого друга, чтобы спасти собственную жизнь. Но высокого дерева вблизи не было, и человек невольно вернулся к прежней надежде - надежде на лошадь. Осталось одно - скакать, ухватиться за какой-нибудь сук и все же обмануть стаю. Человек приготовился прыгнуть в седло и предоставить все случаю, как заметил, что волчица повернулась и медленно, волоча зад, стала отходить. Она не выла. В движениях ее не было злобной, хищной повадки. Она просто с трудом шла, и в повороте головы зверя человек увидел боязнь. Тогда человек решился. В несколько прыжков он пересек поляну, вломился в ельник и настиг волчицу. Она услышала треск сучьев, топот и обернулась. Занеся саблю, человек приготовился ударить нападающего зверя. Но волчица не прыгнула. Тусклыми глазами оглядев врага, она тихо опустилась на землю и прикрыла редкие, короткие седые ресницы. И человек увидел - она стара. Седая, свалявшаяся шерсть на тощих ребрах волчицы висела беспомощными клочьями. Глаза загноились. Шкура судорожно вздрагивала... Много лет прожила волчица на свете. Веселым щенком визжала от удовольствия, впервые ощутив солнечное тепло, молодой и сильной самкой с нетерпеливой дрожью в теле следила за яростной дракой самцов, заботливой матерью отчаянно бросалась, спасая детенышей, на любого врага. Все это было давно... Теперь она слышала голос старости и смерти, и ушла умирать в одиночестве, оставив детям свою долю в последней общей добыче. Она шла умирать, движимая и здесь тем же могучим инстинктом жизни, подчиняясь которому она еще недавно убивала других. Теперь смерть была перед ней. И она покорно ждала... Но она опять услышала треск и, с трудом открыв глаза, увидела, что человек ушел. Тогда волчица поняла, что ей еще придется ждать, и положила морду на лапы. А человек, успокоив коня, устало развел костер, расстелил возле него кошму и мгновенно уснул глубоким чутким сном. Шапка съехала, открыв выпуклый лоб и огненные космы. Человек спал долго. Костер прогорел. Тогда он сел, озираясь и ощупывая шапку с доносом на тверского князя, учиняющего сговор с Литвой. Потом быстро собрался и пошел было, держа коня в поводу, к дороге, но повернулся, оставил лошадь и зашагал туда, где залегла волчица. Волчица была мертва. Человек покачал головой. При виде этой одинокой и покорной смерти ему стало не по себе. Через некоторое время человек уже опять погонял коня по дороге на Москву. Белокаменная была близко, и он теперь никуда не сворачивал, встречая обозы и конных. Показались подмосковные деревеньки и над ними высокие стрельницы кремля. - Доскакал, Федор! - сказал человек и перекрестился. Глава пятая Темно в длинном, приземистом караван-сарае. В приоткрытой двери - черная ветвь алычи и звезда. На косяке слабый отсвет дальнего костра: в углу двора варят плов. Где-то за тонкими глиняными стенами переступают кони и верблюды. У костра поют. А судьба - темнее этой ночи. Она - как песня на чужом языке. О чем говорится в ней? О горе или радости? Поди угадай! Это последняя ночь вместе со своими. Афанасий Никитин лежит на охапке горько пахнущего сена. Рядом - Копылов. Они молчат. Говорить трудно и незачем. Каждый чувствует: сегодня он теряет друга. Может быть, навеки. Но пока они вместе, и не нужно ни о чем говорить. Лучше вот так лежать и смотреть в дверь караван-сарая, не огорчая товарища воспоминаниями и думами о будущем. И они лежат молча, а в душе у каждого боль и тревога. Сколько пережито с того дня, как рискнули они выйти в своих суденышках в разыгравшееся Хвалынское море! Трое суток швыряла их гневная фурстовина.* Как закроешь глаза, до сих пор видится утлый нос "рыбы", карабкающейся на бесконечный, ревущий морской вал. Внутри снова все обрывается, как тогда, когда "рыба", помедлив на белой, кипящей вершине вала, проваливается в распахнувшийся водяной мрак, летит в брызгах навстречу верной гибели и, только чудом уцелев, принимается снова карабкаться к небу... Они делают то, что могут: из последних сил стараются удержать лодку против волны. На второй ладье пали духом, ее вмиг оттащило, снесло, крики москвичей проглотила тьма. Но думать о чужой судьбе некогда. Волны то и дело накрывают людей с головой, а вырвавшись из удушающей ледяной купели, надо грести и вычерпывать воду. Сорвало и унесло мех с пресной водой, смыло мешок с провизией. (* Фурстовина - буря.) Мазендаранец Али, неловко повернувшись, чуть не падает за борт. Никитин чувствует, что еще мгновение, и либо порвутся мускулы руки, которой он обхватил купца, либо и он сам полетит за ним. Юсуф делает судорожные усилия, чтобы поддержать Али, помочь ему. Наконец Али вне опасности... Хасан-бек сидит на веслах наравне со всеми. Крашеная борода его облезла и оказалась седой, но старик крепок и держится, отплевывая соленую воду, упираясь никитинскими сапогами в планку на дне "рыбы", чтоб сильнее был рывок весла. На веслах меняются часто, потому что силы иссякают быстро, а подкрепить их нечем, и самое страшное - уснуть. На вторые сутки спать хочется страстно, до безумия. Сильнее, чем пить. Жажда заставляет хлебать соленую, едкую воду. Людей рвет, но все же они пьют. А спать нельзя - смоет. И путники борются с усталостью и сном из последних сил. Иногда Афанасий ощущает, как, вопреки воле и остаткам сознания, погружаются в сон его руки или ноги. Это страшно, когда спит какая-то часть тела, отказываясь подчиняться голове. Он выдерживает до конца. Потом понимает - его привязывают к скамье. И тогда он засыпает мгновенно, не дождавшись, пока завяжут последний узел. Ему уже безразличны ревущие валы, ледяная бездна под "рыбой", вой ветра. Он спит обвиснув всем телом, погружаясь в воду на дне "рыбы", как в пуховую перину. Он даже не знает, что все уже спали, что его черед был последний. Проснувшись, Афанасий видит то же небо, те же валы, но что-то изменилось. Что? Никак не понять. Потом он догадывается: в лодке хохочут. Это один из мазендаранцез. Выкатив побелевшие глаза, высунув распухший язык, мазендаранец сотрясается от хохота. Он сошел с ума. Мазендаранца привязывают на корме. Это трудно, а он еще бьется и чуть не переворачивает лодку, пока его не ударяют веслом по бритой голове. А "рыба" все взлетает и проваливается, и вокруг не видно ничего, кроме бешеной воды. Вода залепляет глаза, вода оглушает, вода заталкивает в горло слова молитв. Вода сверху и снизу, под лодкой и в лодке, и, наконец, начинает казаться, что и небо - не небо, а огромная черная волна, накрывшая весь мир. Афанасий видит, как Хасан-бек бросает весло и его рот кривится, голова дрожит. Весло тотчас исчезает в водовороте Лодка, теряя направление, начинает медленно поворачиваться боком к волнам. Это гибель. В ту же минуту, опередив Никитина, возле посла оказываются Юсуф и Копылов. По лицу Юсуфа видно, что он дико ругается. Посла отбрасывают в сторону. Копылов выхватывает у гребущего шемаханца единственное оставшееся весло, принимается яростно выпрямлять лодку. Теперь у них только одно, только одно весло! Но лодка, слава богу, опять режет носом. Начинается третий день. Все происходящее кажется невероятным. Усталость настолько притупила чувства, что уже смотришь на самого себя, как на чужого человека, и даже мысль о гибели не приходит. Вода, вода, вода, вой ветра и нечеловеческие усилия не перевернуться. Больше ничего. Буря стихает так же быстро, как началась. Размах волн делается меньше, небо светлеет, и вскоре лодка уже едва покачивается на зеленеющем просторе моря. На горизонте справа угадываются горы. Сквозь облака пробивается солнечный луч. Еще час - и Хвалынского моря не узнать. Оно все горит, ласково переливается под потоками солнца, нежно журчит за бортом, облизывает лодку, будто заботливая сука зашибленного кутенка. Юсуф, присев на корточки, закрывает лицо руками. Сквозь распухшие пальцы текут слезы. Копылов валится на борт, сразу обессилев. Мазендаранец Али пристально смотрит на Никитина, с трудом дышит, словно хочет что-то сказать и не находит слов. Никитин устало улыбается ему. - Ты спас мне жизнь! - говорит Али. - Кончилось! - не слыша, кивает Никитин. - Миловал господь! Вокруг покой, солнце, теплынь! К вечеру, когда солнце уходит за громады гор, лодка приближается к берегу. На берегу, тесно зажатый меж двух каменных стен, упирающихся в море, уступами громоздится долгожданный Дербент. Видны плоские крыши домов и голубоватые в вечерней дымке минареты. Рыбачьи лодки волокут сети. На открытом причале - скопище туркменских челноков, круглобоких, кургузых персидских парусников, родные для глаза волжские струги. - Наших не видать! - вглядевшись, решает Копылов. - Папинский струг! - возбужденно кричит Васька. - Эвон, эвон, самый большой! Он улыбается, говорит о Панине, дергает путников за рукава, его радость передается и тверичам. Все же свои, русские здесь! Не бросят! Лодку подгоняют к стругу. С челноков и парусников глядят на путников смуглолицые люди, покачивают головами, щелкают языками, окликают, о чем-то спрашивают. На палубе струга показывается чернобородый мужчина, озадаченно смотрит вниз, на потрепанную "рыбу" и оборванных, поднимающих к нему руки мореходов, что-то соображает и крякает: - Эх-ма! Да никак посла принесло?.. Васька, дурак, что случилось? Кречеты где, идол?! Прежде всего набрасываются на воду. За расспросами, едой, оханьями время летит быстро. Юсуф, ушедший в город,, приводит Хасан-беку коня, привозит одежду. Сняв сапоги, шемаханец отдает их босому Никитину. - Завтра найдешь меня! - говорит он, опоясывая богатый халат. Юсуф приводит всех в караван-сарай. Хозяин, суетясь, притаскивает тюфяки, посылает слугу за сеном, зовет к плову. Какой там плов! Спать! Повалившись на сено, Никитин слышит, как Юсуф говорит кому-то, может быть и ему: - Хасан-бек думает, что ладью москвичей разбило около Тарки. Теперь они у кайтаков! Он силится ответить Юсуфу, но не может и засыпает. Сон - как детство: ни тревог, ни дум. А утро всегда приносит новые заботы. Начинается оно диким ревом ишака. Маленький, облезлый, он стоит посреди двора, широко расставив мохнатые ноги, склонив ушастую морду, и ревет настойчиво, надрывно, пока откуда-то не вылезает заспанный погонщик в драном коричневом бешмете. Теперь орут двое. Ишак, глядя на погонщика, погонщик - на ишака. Появляется кругленький человечек в полосатом лилово-желтом халате. Кругленький человечек набрасывается на погонщика с бранью, пихает его короткими ручками. Толстые губы человека покрываются пеной. Увидев Никитина в дверях караван-сарая, лилово-желтый халат обрывает ругань и кланяется, расплющив лицо в улыбке. Это хозяин караван-сарая Магомед, не то ос, не то татарин. - Был ли покоен твой сон? - кланяется Магомед. - Отродье шайтана помешало отдыху гостя? Он, Магомед, лежит в пыли у ног дорогого его сердцу человека. Он, Магомед, накажет этого ублюдка-погонщика. Будь, путник, хозяином в этом доме. Магомед - твой покорный слуга... Узнав в Никитине одного из русских, о которых Юсуф сказал, что они приехали к послу, Магомед заливается соловьем. Рваная рубаха и старые сапоги Афанасия мало смущают хозяина караван-сарая. Беда может постичь каждого! Он говорит по-татарски, и странно слышать, как татар обзывают псами, отбросами, нечистью на их же языке. Утро полно тепла. Тепло стекает с окруживших город курчавых гор, тепло источают сады, тепло поднимается снизу, от зеленовато-опалового моря, начинающегося сразу за плоской крышей ближнего дома, где сидит полуголый дербентец, ищущий в складках снятой рубахи. Караван-сарай оживает. По одному и кучками появляются люди. Кто в халате, кто в бурке, кто в огромной туркменской папахе, кто в тюбетейке. Говор здешнего люда гортаней. Почти все с оружием. У того - шашка, у того - кинжал. Поят верблюдов и коней, едят, присев рядом со скотиной, чудные круглые хлебцы, белый, ноздрястый сыр. Пьют, наливая в рога и чарки из мехов. Магомед зовет Никитина и Копылова за собой. В маленьком прохладном доме на полу расстелен ковер, положены подушки. На ковре - подносы со снедью. Не то орехи, не то косточки, залитые янтарной массой, сизый виноград, какие-то обсыпанные мукой пастилы. Посредине - пузатый, с высоким узким горлышком медный сосуд. Магомед кланяется, просит разделить с ним, недостойным, его скудную трапезу. С непривычки сладости противны. Выпитое на голодный желудок молодое вино ударяет в голову. - Хлебушка бы ржаного да молочка! - вздыхает Копылов, выковыривая из зубов налипшую нугу. - И как только они едят это? А квас добрый... Магомед напряженно вслушивается в незнакомую русскую речь, улыбаясь, переспрашивает Никитина: - Что? Что? - Товарищ твое питье хвалит! - переводит ему Афанасий. Магомед - топленое масло. Он громко хлопает в ладоши, кричит: - Хусейн! Бритоголовый слуга, низко кланяясь, приносит еще один сосуд, притаскивает нанизанные на длинных прутьях шипящие куски мяса. - С этого и начинали бы! - бурчит под нос Копылов. Видя, что гости захмелели, Магомед начинает льстивую речь. Он надеется видеть русских в своем караван-сарае все время, пока они будут в Дербенте. Они, конечно, не забудут его, своего раба, готового отдать за таких высоких друзей свою ничтожную жизнь. Магомед изливает мед, Копылов важно кивает ему, а Никитин начинает беспокоиться. Выбравшись, наконец, от хозяина, Афанасий говорит Сереге: - Он нас, пожалуй, чуть не за бояр принял. Худо. - Почему худо? - возражает Копылов. - Хор-р-роший человек Магомед. И Дербент хороший. И море... Да! Будем тут жить... Ишака купим, гору купим... Но, выспавшись, и Копылов соображает, что ошибка хозяина, в которой они неповинны, может отозваться им лихом. - И за трапезу сдерет, и за сено сдерет! - догадывается он. Солнце уже высоко. В караван-сарай входит Юсуф с целым мешком одежды. - Хасан-бек прислал тебе! - говорит он Никитину. В мешке два красивых шелковых халата, исподнее, широченные штаны чудного покроя, хорошие мягкие сапоги. Сняв русскую одежду, Никитин и Копылов переодеваются. Новый наряд меняет обоих до неузнаваемости. - Совсем восточный человек! - довольно улыбается Юсуф. На открытом лице шемаханца откровенная радость за своих новых друзей, за Хасан-бека, так щедро отблагодарившего их. Мазендаранец Али, смеясь, кивает головой: - Якши! Якши! - Где Хасан-бек? - спрашивает Никитин. - Проведешь? - Пойдем. Хоть сейчас. - Али, - окликает Никитин мазендаранца, - ваших людей двое было во второй лодке? - Двое. - Ну, добро... Пошли, Юсуф. Магомед, увидев Никитина в шелковом халате, разевает рот, начинает медленно таять. Город малолюден, некоторые дома покинуты. Заборы кое-где разрушены. Видны кварталы, где о жилье напоминают только глиняные развалины. Лавок мало. На небольших площадях уныло зияют пустые водоемы. - А не много народу здесь! - говорит Никитин Юсуфу. - В верхнем городе больше, - отзывается тот. - Да чего же ты хочешь? Теперь все корабли идут в Баку, там лучше гавань, надежней укрепления. А человек ищет, где жизнь легче. Вот и пустеет Дербент. И рынок здесь невелик. - Ты сам-то отсюда? - Нет. У меня родные в Шемахе. Дом посла приметен. Он обнесен не глиняной, а каменной стеной, растянувшейся на полквартала и упирающейся во двор мечети. У ворот стоят стражи с кривыми саблями Дом стоит в глубине сада. Он белоснежен, длинен, обведен со всех сторон гульбищем без перильцев. Окна и дверь дома узки. Хасан-бек, окруженный телохранителями, беседует с человеком в боярском одеянии. Оба поворачиваются к вошедшим в сад. Обойдя каменный бассейн с фонтанчиком, Никитин приблизился к дому. Юсуф застыл, согнувшись в поклоне. Никитин, коснувшись рукой земли, выпрямил спину. Хасан-бек важен. На нем красный с золотом халат, голова обвернута пышной чалмой с драгоценным алым камнем. Боярин Папин невысок, черняв. Глаза его быстры. На боярской одежде - жемчуга и самоцветы. Рука запущена в бороду. - Благодарствую тя, хозяин! - говорит Никитин. - В пору одежонка пришлась. Хасан-бек милостиво трясет свежевыкрашенной бородой, делает плавный жест унизанными перстнями пальцами: не за что. Совсем не тот шемаханец, что трусил под Астраханью и ослаб в ладье. Словно и не его ругал Юсуф и швырнул Серега! - Тверской? - спрашивает Папин. - Из Твери, - подтверждает Афанасий. - Челом вам бить пришел, бояре! Выручать надо ребят, что разбились. Бают, у кайтаков они. - Кто да кто? - любопытствует Папин. - Ваших московских четверо, да наш тверской, Митька Микешин, да тезиков двое. - Хлопотать надо, бек! - вздергивает бровь Папин. - Помогай! Хасан-бек склоняет голову: - Я думаю послать гонца к Булат-беку, правителю Дербента. Мимо него нельзя - обидится. Купцы шли в Дербент - Булат-беку и забота, а его в городе нет. - А долго ждать? - Кто знает? - вопросом же отвечает Хасан-бек. - Я не могу ему указывать... Считай, до Булат-бека полдня пути, да гонец прождет ответа... Через два дня будем ждать решения. - Не оставь, боярин! - настойчиво просит Никитин. - Вспомни, мы живота не щадили ради тебя. - У тебя что там - товар? - интересуется Папин. - Товар мой весь пограбили, - отвечает Никитин. - За товарищей опасаюсь... - Хм! - щурится Папин. - Так все и пограбили? - Все как есть. Ничего не осталось. - Как же теперь? - Челом твоей милости бить остается. - Ну, я помочь, купец, не могу. Без вас забот хватит. - Не покинь, боярин! Заставь век бога молить. Ведь по миру нас окаянные пустили. - Вольно ж плыть было! Нет, ничего у меня нету. Не проси. Никитин, помолчав, упал на колени: - Не за себя токмо, боярин... За всех прошу. Куда мы теперь? Папин поморщился: - Сказал же... вот, бейте шаху челом. А я сам здесь чужой... Ну, ступай! Скажу тебе потом, как с кайтаками решится. Никитин встает, медленно стряхивает пыль с колен: - Прости, Василий. Одну надежу на тебя держали... Папин молчит. В душе Никитина отчаяние и стыд. - Жить надо! - глухо говорит он. - По-христиански прошу помочь хоть малость. Ведь на хлеб нету. Хоть пока до шаха доберемся... - Ладно, пришлю денег... - с неохотой, после долгого молчания роняет Папин. - Ступай. Лица телохранителей бесстрастны. Хасан-бек играет перстнями, и острые искры переливаются на его руке. Глядя не в лицо боярину, а на его сапоги с серебряными подковками, Афанасий молча, пересилив себя, кланяется и идет к воротам. Вот и повидал своих... Копылов выслушивает его рассказ хмуро. - Сколь пришлет, не сказал? - спрашивает он. - Нет. Али, видя удрученное лицо Никитина, садится рядом, кладет ему руку на плечо. - Очень плохо? А? - Плохо, Али. Хуже не выдумать. - Я помогу тебе. Ты спас мне жизнь. - Оставь ты это. Спас! Бросать тебя было, что ли?.. Как ты поможешь? Самого пограбили! - Я почти дома. Плыви со мной, будешь торговать в Мазендаране. - Эх, Али! Добрый ты человек. Спасибо тебе. Но как я товарищей брошу? Да и много ль наторгую у вас?.. Знаешь, сколь долгу на мне? За тысячу рублей!.. Ну?! Али скорбно сидит рядом, опустив глаза и вздыхая. Да, тысяча рублей - деньги очень, очень большие... Чтобы отвязаться от хозяина, пришедшего узнать, какой обед нужен его дорогим гостям, Никитин, Копылов и Али уходят в город. День жарок. Голопузая черноглазая детвора с криками плещется в водоемах с тухловатой водой, пугая ленивых домашних уток. В одной из лавчонок, откуда слышны удары по наковальне и звон, спит на пороге дряхлый, ободранный старец. Уныло брякают колокольчики бог весть куда бредущих верблюдов. Одичалые бродячие собаки - огромные и свирепые на вид - трусливо убегают от людей. В заброшенном саду висят груши и яблоки. Али без стеснения сбивает их. Рассовав плоды по карманам и за пазухи, купцы спускаются к морю, долго сидят в тени одинокого дуба, жуют свою добычу. - Где твой город? - спрашивает Никитин Али, чтобы не молчать. Али машет рукой вправо и вперед, за крепостную стену, за белые барашки волн. - А где шемаханский шах живет? - Или в Баку, или в горах. Сейчас в горах. Еще лето. Во дворце зимой жить будет. - Зима сурова? - Вроде вашей осени. Копылов швыряет обгрызенное яблоко в песок. - Авось поможет! - Шах богат! - соглашается Али. - Нет, не поможет, - настойчиво произносит Никитин. - Нужны мы ему очень! - Доходы-то у шаха с торговли! - горячо противится Копылов. - Должен поддержать купцов... Никитин насмешливо и горько улыбается. Несколько дней проходит в колебаниях от надежды к отчаянию. Папин прислал гроши. Впроголодь на них только жить! Хозяин караван-сарая, пронюхав об этом, больше не зовет купцов к себе, даже тайком уносит тюфяки. - Черт с ним! Меньше платить придется! - плюет Копылов. На толстую красную морду Магомеда, обиженно не замечающего русских, противно смотреть. Но господь с ним, с Магомедом. Вот всесильный повелитель Шемахи, подножие аллаха на земле, шах Фаррух-Ясар удивил почище Магомеда. Правда, выслушав гонца Булат-бека, шах, как рассказывал Юсуф, тотчас послал скорохода к кайтацкому князю Халиль-беку с вестью, что разбившееся где-то возле Тарки судно - русское и шло к нему. Никитин усмехнулся, слушая этот рассказ. Видно, гонец напутал что-нибудь или шах не понял толком, но выходило, что напирал Фаррух-Ясар наипервейшим образом на везущиеся к нему товары, якобы разграбленные кайтаками. Шах просил купцов освободить и прислать в Дербент, а товар их собрать и отдать, обещая Халиль-беку свою помощь в любом деле. Халиль-бек купцов отпустил, а насчет товаров ответил прямо, что их и не было, даже пожаловался: прокормить эту ватагу стоило денег, напрасно захватил, один убыток. Купцов пешими привели в Дербент. Митька Микешин еле доплелся. Он кряхтел, стонал, но сразу пронюхал, что Папин дал денег на прокорм, и стал требовать свою долю. - Ничего не получишь! - отрезал Никитин. - Все в общем котле. - Скотина! Спасибо сказал бы, что выручили его! - выругался Копылов. - И так бы отпустили! - огрызнулся Микешин. - Я вас не просил за меня печаловаться. А боярину пожалюсь, что голодом морите! Спрятали деньги, знаю! - Ну и ехидна! - сжимая кулаки, процедил Копылов. - Вот если от шаха что получим, то разрази меня гром, когда тебе хоть грош ломаный дам! Все-таки они жили надеждами на шахскую милость. Для получения ее и поехали купцы с Хасан-беком и Папиным на гору Фит-даг, в летний стан ширванского шаха. Коней удалось выпросить у Хасан-бека. И то, что он дал их, окрыляло: значит, думает, что шах поможет русским. Тезики остались в Дербенте. Али, разыскавший знакомых купцов, сказал Никитину на прощанье: - Неделю жду тебя здесь. Койтул - укрепленное становище шаха - лежал на юго-запад от Дербента. Дорога уходила в горы, минуя виноградники и рощи миндаля. По обеим сторонам ее курчавился плотный орешник, низкий дубняк. Знакомо дрожали осинки, роняли листья-вертуны клены. Попадались леса с огромными дикими яблонями и грушами. Плотный подлесок пестрел желтой и черной алычой, оранжевыми, в кулак, плодами айвы. С треском, с ужасающим шумом взлетали в нем, путаясь в цепких нитях обвойника, напуганные птицы. Чем выше уходила дорога, тем скучнее делалось вокруг. Копыта коней стучали по голышам пересохших ручьев, топтали сухую траву. Леса сменились кустами, кусты - серыми голыми скалами. Горы - зеленые, синие, дымчатые - громоздились вокруг, словно хотели отрезать дорогу обратно. Угрюмый Матвей Рябов подъехал к Никитину. На узкой дороге всадники касались друг друга стременами. Несколько сажен проехали молча. - Говорил о тебе Папину, - тихо сказал Рябов. - Толковал, что хотел тебя на подмогу за Хвалынь звать. Никитин не отвечал, разглядывая дорожные камешки. - И про ладью брошенную толковал, и про схватку... - махнул рукой Рябов. - Слышь, Афанасий, подавайся со мной на Москву. Чего-нибудь придумаем. . - Иль не пойдете дальше? - искоса глянул Никитин на Рябова. - Не будете дороги искать? - Не велел боярин. Да и самим охоты нету. Какие уж тут дороги! Так и великому князю доведем. Нельзя, мол, за Хвалынь подаваться. Грабят. А за морем, слышь, еще больше неурядиц... Ну, как? На Москву? - Посмотрю, - неопределенно ответил Никитин. - Подожду, что шах ответит. ...К великому правителю Шемахи купцов не допустили. Боярин Папин взялся передать Фаррух-Ясару написанное русскими гостями челобитье и, верно, передал его, но, прождав ответа целых три дня, купцы остались ни с чем. Шах велел ответить, что помощи не даст: очень-де купцов много. Гора Фит-даг с ее башенками, каменной крепостью, садами и шахской стражей сразу стала унылой, гнетущей. Рухнула последняя надежда. Боярин Папин через Матвея Рябова передал, что вскорости едет обратно. Кто хочет, пусть идет с ним. Матвей Рябов, глядя под ноги Афанасию, говорил: - Похоже, и у боярина дела плохи. Шах недоволен, что подарков не довезли, сам в ответ ничего не посылает. Видно, не сладился посол с шемаханцами. Это походило на правду. Шахская челядь глядела на русских с издевкой, близко к крепости не подпускала. Наступал час расставания. Рябов, Микешин и еще один московский решили ждать Папина. Двое москвичей надумали идти в Шемаху. Узнав ответ шаха, Копылов разыскал Никитина, ушедшего в горы, и удивился: никитинское лицо было спокойно. Он улыбался, лежа на земле и покусывая травинку. - Пойдем! - позвал Копылов. Никитин отрицательно покачал головой, похлопал ладонью по траве: - Садись... Ну что, погибли вконец, а? Копылов присел не отвечая. - Не помог шах. Прав я был. - Много ль толку от правоты твоей? - возразил Копылов. - Утешает она, что ли? Выплюнув травинку, Афанасий оглядел удрученного товарища. - Утешает, - сказал он. - Теперь, по крайности, все кончено, в ноги тыкаться никому не надо. - Легко тебе так говорить! - с сердцем кинул Серега. - Ты один, как перст. А меня баба и ребята ждут. - Броннику хуже пришлось! - напомнил Афанасий. - Илье все равно не помочь, так и поминать про него нечего! - отрезал Серега. - Не стыди меня попусту. Лучше сказал бы, что делать теперь? Он поднял на Афанасия измученные, ожидающие глаза, и Никитину стало горько, что обидел товарища. - Слушай, Серега, - Афанасий тронул колено друга. - Я не стыдить хотел тебя. Думка одна появилась... Копылов ждал, но узкие черные глаза его выдавали недоверие. - Есть для нас путь, - медленно начал Афанасий. - С боярином на Русь? - На Русь? Не... Нам с тобой Русь заказана. Нищим быть не хочу, помирать под кнутом - не для того жил я... Нет, не на Русь. За море. Копылов только рукой махнул. - С Али? А наторгуешь ли? Да вернешься ль? Говорю ведь - ждут меня! - Меня тоже... ждут... - поглядел в глаза товарищу Никитин, и Копылов понял, о ком он говорит. - Ты сам мои думы знаешь. Хотелось и мне в Тверь поскорее. Но как приду, с чем? Да если Кашин и простит, все равно доли не будет. В долг уж не дадут - не подо что. Так велишь мне в холопы идти иль в монастырь? На Оленину беду со стороны глядеть да пальцы грызть? Опять перед каждым шапку ломить? Не хочу! Не стану! Копылов впервые увидел Никитина таким. Знал, что и смел он и скор на решения, видел его в бою, но такого взбешенного лица ни разу еще у Афанасия не было. Подбородок выдался, скулы ходят, глаза - как будто самого заклятого врага выцелил. Никитин рванул ворот халата. - Должна доля каждому человеку быть! На Руси не нашел - поищу за морем. Али! Что Али? Он мне на первых порах поможет. Я дальше пойду. В Индию. Копылов не сразу нашелся, что ответить. Потом забормотал, отводя глаза: - Бог с тобой! Афоня! Друг! Не ведаешь, что говоришь... - Сиди, - твердо ответил Никитин. - И не отводи глаза. Я в своем уме. Не рехнулся. Тебя что, Индия испугала? А ты что знаешь про нее? А? Сказки слыхал? А я не токмо слыхал - читал. Но ведь везут товары оттуда? Не помирают? Нет, не помирают. Только через двадцать рук продают, и пока товар до нас дойдет, он золота дороже. Да. И какие бы сказки ни писали и ни сказывали - одно все твердят: страна дивная. Все есть. Я вот с Али говорил, с другими тезиками. До Твери не ближе, чем до Индии. У них в Мазендаране купцы встречаются, которые почти до самой Индии доходили, с индийскими народами торговали. Море переплыть оставалось. Ну, я перед морем не остановлюсь. И разумею: если индийцы обычный товар берут, то пугаться их нечего. Такие же люди, как мы. Копылов растерянно помаргивал, открывал рот, чтобы вставить слово, но Никитин говорить не давал: - Молчи!.. Вот, скажи, знал ты шемаханцев раньше? Нет, не знал. Опасался к ним идти? Было такое. Ну и что? Люди как люди. Есть хорошие вроде Юсуфа, есть сволочь вроде Магомедки... Думаю, и Индия такова. - Да ты всерьез, что ли? - улучил, наконец, миг Копылов. - Всерьез. И скажу еще: кроме как туда, некуда нам идти больше. Всем рискнуть, а еще раз удачи попытать. А уж коли повезет - в первые люди выйдешь. Забудешь, как другим кланяться. - Боже, боже! На кой дьявол тебе Индия сдалась?.. Ну, не хочешь на Русь идти, тут как-нибудь приторгуй. Зачем же сразу - в Индию. И дорог туда нет... И даль... Да и есть ли она, Индия-то?.. А, Афанасий... Или ты мне голову морочишь? Серега испытующе заглядывал в никитинское лицо. - Эх-ма! - поднялся Афанасий. - Вижу, не укладывается ничего в голове твоей. Пошли. - Когда ты хоть надумал про тую Индию? - растерянно спросил Копылов. - Давно надумал! - спокойно ответил Никитин. - Больно много слышу про нее. Повидать захотелось! - Говоришь так, будто в рыбную слободу собрался. Никитин поглядел на Копылова сверху вниз: - Не все ж возле дома топтаться! Одному и в слободу от посада - далеко, другому и в Индию - близко. Идем со мной. Доберемся. - Помилуй тебя господь, Афанасий. Москвичи за Хвалынь боятся, а ты... ...Когда это было? Неужели так недавно? Да, недавно. И вот последняя ночь вместе. Завтра расставанье. Весь путь из Койтула, все часы в Дербенте и потом, когда ушли из Дербента в Баку, Копылов не отставал от Никитина. Тот видел беспокойство товарища и то посмеивался, то сердился. В этом отчаянном положении, когда никакого выхода не находилось, мысль о походе в Индию, как ни странно, окончательно укрепилась в Никитине. Было так. В ожидании поездки к шаху Никитин забрел как-то в верхний город. Он шел один по дербентскому базару мимо липких груд винограда и мушмулы, мимо мехов с вином и холодной водой, мимо торговцев брынзой и сладостями, пробирался в ряды с коврами. Денег не было, но его влек обычный интерес к чужому месту, к заморским работам. Ковры были красивы и дешевы. Привези на Русь два-три ковра глубоких, удивительных узоров - и ты богат. Как удавалось тутошним мастерам такое сплетение ниток, такие рисунки? Где брали они такие дивные краски? Никитина поразил среди прочих ковров один - огромный, алого цвета, с черными, белыми и синими узорами, прихотливо переходившими друг в друга так, что глаз, остановившийся на них, уже не мог оторваться и лишь покорно следовал за изогнутыми линиями. Ковер покупали. Невзрачный мулла, скрестив руки на впалом животе, торговался со смуглым купцом, сбивая цену. Купец вспотел, отстаивая свою выгоду. Но мулла знал, что купцу деваться некуда. Обижать духовное лицо он не посмеет, неприятного покупателя не прогонит. И мулла настойчиво гнул свое. - Эй, купец, отдай ему, пока даром не взял! - крикнул какой-то насмешник. - Купи благодеянием лишний поцелуй гурии! - советовал другой. Обступившие муллу и купца ротозеи хохотали. - Почем продаешь? - подмигнув тезику, раздвинул толпу Никитин. Рядом с черными невысокими горцами он выглядел гигантом. Его не стоило отталкивать. Тезик, поняв Никитина, запросил десять тамга - пять рублей. - Четыре дам! - беря его за руку и хлопая по ладони, сказал Никитин. - Восемь тамга, и найди себе гурию на земле. Скатывай. Мулла вцепился в ковер: - Торг не кончен!.. Не забудь - я слуга аллаха, купец! И я пришел первый! - Почтенный, не поминай имени милостивого аллаха! Я продаю тому, кто даст больше... Девять тамга! - Восемь, восемь! - спокойно сказал Никитин. - За такие деньги даже ваш Магомет ковров не покупал. - Гяур! - зашипел мулла. - Не оскверняй имени пророка! - Свертывай! - не обращая внимания на муллу, покрутил пальцем Никитин. - Гурии уже ждут. Теперь хохотали над беспомощно озиравшимся, обозленным муллой. - Почтенный! И ты уступишь неверному? - Эй, мулла, на этом ковре он будет молиться своему Христу. Надбавь! - Я продаю ковер! - поколебавшись, развел руками тезик. - Аллах свидетель, он дает хорошо. - Я плачу восемь тамга! - поднял руку мулла. - Плачу! Я не уступаю. Ковер мой. Я был первый. - Э, святой отец! Так не годится! - накладывая на ковер руку, упрекнул Никитин. - Восемь - моя цена. Ковер мой. - И ты отдашь ковер иноверцу? - крикнул мулла тезику. - Стыдись! - Но он, правда, первый назвал цену... - Ты требуешь с меня больше? За одну тамга ты продаешь свою веру, купец! - При чем тут вера? - возразил Никитин. - Святой отец, не путай мечеть с рынком. Здесь все молятся одинаково. - Ты слышишь, что он говорит?! Слышишь?! И отдашь ковер ему?! Мулла трясся, народ покатывался. Тезик мялся, не зная, как быть. Никитин опять выручил его. - Ладно, святой отец. Я уступлю из уважения к твоему сану. Видишь, я почитаю чужую веру даже на торгу. Нет, нет, не благодари! - сделал он вид, что удерживает муллу от благодарности. - Может, эти восемь тамга зачтутся мне в том мире. - Тебе зачтется только злоязычие и поношение святынь! - свирепо ответил мулла, отсчитывая деньги. Муллу проводили свистом и насмешками. Рыночному люду, падкому на зрелища, пришелся по душе русобородый чужеземец, смелый и острый на язык. Никитина похлопывали по плечам, по животу, улыбались ему. Довольный тезик предложил: - Зайди в лавку. У меня не только ковры. Никитин развел руками: - Друг! Если б у меня были деньги, я не уступил бы этого ковра! Откуда он? - Из Бухары. Э, жаль, что ты без денег. Я бы продал тебе одну вещь... Ну, выпей со мной кумыса. - Спасибо. А что за вещь? - У тебя нет денег. - Значит, ты не рискуешь прогадать на продаже! - Это верно! - засмеялся тезик. - Но ты огорчишься. Вещь красивая. - Разве красота огорчает? - Конечно, если ею не можешь владеть. - Можно радоваться и тому, что она существует. - Хм! - ответил тезик. - Что пользы дервишу от юной наложницы шаха? Он может лишь воспевать ее красоту и сожалеть, что не родился повелителем вселенной. - Или постараться стать им. - Дервишей - тысячи, шах - один, - вздохнул тезик. - Кто-то всегда несчастен... Ну ладно, я покажу тебе эту вещь. В лавке, куда они вошли, тезик не стал ни в чем рыться, а достал из нагрудного мешочка обычный грецкий орех, каких тысячи росли по Дербенту, и подкинул его на ладони. - Видал ты когда-нибудь что-нибудь подобное? - с лукавой усмешкой спросил тезик. - Такую красоту, такое дивное совершенство, такую редкость? М-м? Приглядись! Это же сокровище! - Ну, ну! - осторожно сказал Никитин. - Дай в руки... - Держи. Никитин ничего не мог понять. Простой орех. Без подвоха. Но, видно, все же не простой, иначе тезик бы так не улыбался. В чем же секрет? Может быть, внутри ореха что-нибудь? Да что же? Он легкий. - Ничего не вижу! - признался Никитин. - Шутишь, купец! - Его красота просто ослепила тебя! - наслаждался тезик. - Свет померк в твоих глазах. Напряги зрение! - Возьми орех, - сказал Никитин, - не обманывай. Тезик взял орех, еще раз подкинул на ладони. - Ой, ой! Разве я похож на обманщика?.. Ну, смотри лучше. Хорошо смотри... Раз, два... Видишь? В руках тезика орех раскололся на половинки, а вместо сердцевины в нем показался нежный, фисташкового цвета комочек шелка. - Эко баловство! - разочарованно усмехнулся Никитин. - К чему это? - Не нравится? - с деланным огорчением спросил тезик. - А я-то хотел порадовать тебя! Ай, какая беда! Правда, кому это нужно, а? Бросить надо... Вот так... Вот так... Говоря, тезик вскидывал рукой с комочком шелка, и с каждым взмахом в воздухе вытягивалась и начинала медленно оседать нежная фисташковая дымка. Одна дымка, извиваясь, плыла над другой. И не прошло минуты, как всю лавку словно заволокло зеленоватым туманом. Афанасий остолбенело поводил глазами. Сколько ж это локтей материи в орех влезло? Кто такую, тоньше паутины, соткал? - Возьми в руки! - разрешил тезик. - Тяни, тяни! Не бойся! Можешь дернуть. - Никитин с опаской натянул туманную, нежную полоску ткани. Она была прочна. Потянул сильнее - не поддалась. Дернул - хоть бы что ей! - Хочешь смерить? - спросил тезик. - Прикинь. - Дела-а-а! - протянул Никитин, намерив двадцать локтей. - Вот это, верно, чудо... Скажи кто - не поверил бы. Эта материя для чего? - Богач может сделать чалму, красавица - платье. - И почем? - Весь орех? Сто тамга. - Сто-о-о?.. - Сто. Это редкость. Орех из Индии. У Никитина в мыслях пронеслось: сто тамга - пятьдесят рублей. Это здесь. В Москве - в десять раз... пятьсот... За орех, зажатый в кулак!.. - Ты из Индии? - О нет! Я купил орех в Кермане. Скатывая нежный шелк, тезик говорил еще что-то, шутил, но Никитин ничего не слышал. "А что, если..." - подумалось ему. Он отогнал эту мысль прочь, но она вернулась еще более заманчивой и убедительной: "Ведь ты же собрался в Индию? - поддразнивало сознание. - Ведь тянуло тебя всегда в чужие края? Хотелось повидать их? Что ж ты?" "Но то было в другое время! - мгновенно возражал он себе. - И я хотел пойти не с пустыми руками! А нынче я нищ!" "Эка! - тут же возникал ответ. - Ну, а пошел бы с товаром, да так же пограбили бы? Что тогда? Вернулся бы? А куда? Зачем?.. Нет, пошел бы дальше!.. Да, пожалуй, тебе, Афанасий, только в этой самой Индии и можно теперь дела поправить!" Никитин покинул тезика в смятении. "Индия! Индия!" - бродила в нем неотступная мысль. Сама жизнь, казалось, толкает его на отчаянную попытку, заставляя забыть об осторожности и холодном расчете. Ответ ширваншаха положил конец последним колебаниям. Но еще до этого незаметно, исподволь выспросил Афанасий о пути в сказочную страну. Знакомые купцы, тот же Али, торговавший коврами тезик и другие рассказали: путь лежит за Хвалынь, в мазендаранские города Чапакур и Амоль, а там через хорасанские* земли в Керман, Тарум и Гурмыз, на берег Индийского моря. Дальше надо было плыть кораблем. Рассказали и то, что в Индии, по слухам, много товару, какой годится и на Русь. (* Хорасан - северо-восточная часть Ирана.) - Ну что ж? - сказал себе Афанасий. - Верно, никто из наших там не бывал. Значит, первым буду... Дерзай, Никитин! Глядишь, за тобой и другие потянутся! Увидит Русь и индийскую землю. И, вернувшись из Койтула в Дербент, Афанасий первым делом разыскал Али. - С тобой иду! - объявил он мазендаранцу. - Не раздумал взять-то меня? Али в восторге погладил ему руку. - Только чур - уговор! - предупредил Никитин. - Даром от тебя ничего не возьму. Хочешь - нанимай на работу. Тезик пытался спорить, обижался, но Афанасий стоял на своем, и Али сдался. Порешили, что будет Афанасий помогать Али в торговле, на его харчах, за шесть тамга в месяц. На такой высокой плате настоял уже мазендаранец. Копылов слушал эти переговоры с убитым лицом. - Он, слышь, в Индию собрался! - мрачно сказал он тезику. - Хоть бы ты его отговорил! - О? - удивился Али. - Правда ли? Путь опасный... В Амоле будем торговать! Там спокойно! - Ну, уж это не твоя печаль, хозяин! - рассмеялся Никитин. - Твое дело - работу с меня спросить! Копылов наедине упрекнул: - К нечистому в холопы идешь... Уж лучше на Русь... - В какие такие холопы? - прищурился Никитин. - Ты думай, когда говоришь. Я Али не холоп. Захочу - уйду. Вот поезжу с ним, собью деньгу - и пошел своей дорогой. А он хоть и не нашей веры, а душу имеет. Папин вон и единоверец, да душа его хуже басурманской. Бросил нас. Копылов, уставясь в землю, упрямо возразил: - Опоганишься там... Не чужой ты мне, пойми! На сердце Афанасия потеплело. Угрюмая тревога товарища трогала. - Не бойся! - тихо ответил он. - Русь я больше всего любил и люблю, а за думы обо мне спасибо. Одно жалко, что ты идти не хочешь. - Нет, мне туда ни к чему! - твердо сказал Копылов. - Видно, разошлись дороги... Убедившись в твердом решении Никитина, Серега больше не отговаривал его. Не делал больше попыток уговорить Копылова и Афанасий. Каждый стал готовиться к новому пути в одиночку. Взятые у татар "рыбы" купцы продали. Хасан-бек прислал с Юсуфом деньги за никитинскую ладью, брошенную в Ахтубе. Видимо, совесть заговорила. Никитин поделил эти деньги с одним Копыловым. У обоих набралось по пяти рублей. Можно было не отчаиваться... И вот последняя ночь вместе. В приоткрытой двери караван-сарая - черная ветвь алычи и звезда. На косяке слабый отсвет костра. За стеной переступают верблюды и кони. У костра поют. И судьба - как песня на чужом языке... - Не спишь? - спрашивает Никитин. - Нет, - отвечает Копылов. - Просить хочу тебя. - Проси. Сделаю. - Вернешься в Тверь, Олене поклонись. Скажи - счастья искать ушел. - Скажу. - И еще... От слова разрешаю ее. Пусть не губит жизни. Только не забывает пускай в молитвах. А я за нее молиться буду. - Скажу. Над Дербентом, над Хвалынью, над всем Ширваном - ночь. Копылов стискивает зубы. Друг идет на гибель, а отговорить его нельзя. x x x Из Дербента в Сарай, из Сарая в Казань посол Папин дошел по воде. Отсюда плыть уже нельзя было: Волга вставала. Посольство и едущие с ним купцы пересели на сани. Папин ехал тревожный. С ширваншахом против Астрахани не сговорились, а денег и добра пропало много. Великий князь будет гневаться. Микешин до Новгорода ехал с посольством. Он серой мышью лежал в купеческих санях под тулупами и благодарил бога за удачу. Воистину не угадаешь, где найдешь, где потеряешь. После разговора с Никитиным в Нижнем Новгороде, где он подбивал Афанасия обмануть Кашина, Митька жил в постоянном страхе. Он знал - с Никитина станется все рассказать Василию. Кончилась тогда микешинская жизнь! Грабеж все перевернул, а никитинский уход в какую-то Индию совсем окрылил Микешина. Митька сразу сообразил, что надо говорить Кашину. Не остался в Сарае, а поплыл в Шемаху со всеми потому, мол, что хотел, как уговорились, за Никитиным следить. Уж Афанасий от него и так и этак отделывался, да не вышло!.. В беде под Астраханью винить Никитина. Не пошли бы дальше Сарая - спокойно вернулись бы. А он всех подбивал, сулил барыши. На Русь не пошел - вину чуял, а прихватил деньги за ладью у Хасан-бека и сбежал к басурманам. Кто уличит Микешина? Один Копылов мог бы. Ну, и того оплевать надо. Будет знать, как издевки строить. Тоже, мол, с Никитиным заодно орал - в Шемаху, в Шемаху! О себе, а не о хозяйском добре думал. И бояр хулил. И князя. Пусть-ка оправдается! Обвиненному люди не верят! Микешин был глубоко уверен, что все сойдет хорошо. В Новгороде он расстался с посольством и уже через две недели добрался до Твери. Был хмурый декабрьский день. Падал редкий, мягкий снег. И обычно грязная, наезженная дорога нынче белела. Город издалека походил на вырубку: чернеют под белыми шапками пеньки, утонувшие глубоко в нетронутом покрове поляны. Везший Микешина мужичок молчал, кутаясь в заскорузлый тулуп. Лошадка его, екая селезенкой, бежала мелкой, ленивой рысцой, то и дело задирая хвост и переходя на шаг. Они миновали слободы, стали подниматься к посаду. Микешин узнавал знакомых, его окликали. Митька делал скорбное лицо. Люди останавливались, долго провожали сани озабоченным взглядом. Микешин велел ехать прямо к дому Кашина. "Лучше сразу сказать. Вот, мол, не отдыхая, спешил с вестью..." Ворота открылись, сани, стукнув о столб, вкатили во двор. На крыльце отворилась дверь. Олена, в одной душегрее, бросилась к перильцам. - Вернулись?! - закричала она. Митька снял шапку. За Оленой уже выходил Кашин, показалась Аграфена, сбегались домочадцы. - Ну-к, остальные где? - спрашивал на ходу Кашин. - По домам, что ль? Ась?.. Что молчишь? Иди... - Один я, - опуская голову, ответил Микешин. - Не слыхали разве? Пограбили нас... Василий Кашин ходил по гриднице, слушая доносящийся сверху плач. Аграфена с разинутым ртом сидела у печи, водила глуповатыми бесцветными глазами за мужем, угадывая его гнев. Заметив, наконец, жену, Кашин свирепо остановился против нее: - Пошла прочь! Кашин рванул все время сползающую шубу. На чистом половике заметил складку, им же сбитую, поддал половик носком, сволок в угол и стал топтать каблуками, пока не устал. Шуба мешала. Швырнул ее на пол, плюнул в лисий мех Утер рукавом дрожащие губы и выругался. Уселся на лавку, с шумом выдохнул спиравший грудь воздух. - Ну, Афонька... - выговорил он вслух. - По миру пущу, порты холщовые! Рассказанное Микешиным вызвало в старом купце такой прилив злобы, что он чуть не убил и самого Митьку. Тот еле увернулся от полетевшей в голову палки. "Ах, сволочь! - думал теперь Кашин. - До Сарая доплыл, так мало показалось! Обмануть захотел, лишнее сорвать! В Шемаху пошел? Будет тебе Шемаха!" Вернись Никитин с удачей, Кашин бы слова ему не сказал. Он сам знал это. Но оттого распалялся еще сильней. Он клял тот час, когда сговорился с Никитиным. Кикимора Аграфена, даром что дура, и то остерегала. А он-то! Он-то' Поверил! Собственные потери казались Кашину больше, чем они были на самом деле. Подогревало его ненависть и все случившееся после отъезда купцов. За никитинскую грамоту княтинцам таскали Кашина в приказ. Давал товары ему? Давал. Да еще, говорят, дочь обещал замуж отдать за Никитина. Стало быть, заодно с ним думаешь? Ага! На подарки дьякам полсотни истратил. Боже мой! А они еще Федьку Лисицу приплели. Тоже, мол, у тебя на дворе околачивался. Татей укрываешь? А кнута не нюхал? Пришлось одному дьяку Пафнутию еще полста дать, чтобы замял дело. Разор! И все упирается в одного человека - в Никитина. Как же ты, Василий, сразу его не разглядел? Где глаза-то твои были?! - Грабитель! Вор! - шипел Кашин. Доносившийся сверху плач Олены не утихал. "Господи! Счастье-то какое, что Барыковы после всего посватались! - подумал купец. - Не поверили слухам посадским, будто к Афоньке бегала... Реви, реви, белуга! Через две седьмицы под венец пойдешь. Попробуешь, как мужний кулак утешает!" Кашин немного успокоился. Дочь спихнет, Афонькин дом и утварь оттягает, Микешину тоже не простит. В кабалу, сукина сына! За соху! Копылова, если долг не вернет, туда же! Пусть потеют! Василий перевел глаза на шубу, валявшуюся грязным комом на полу, стало жалко добра. Поднял, отер плевки, встряхнул, накинул на плечи. - Обмануть Кашина хотели, дьяволы? - Сухим кулаком он погрозил в потолок: - Я вам еще покажу индейское царство! А рыдания сверху доносились все громче и громче... Кашин был тверд. Через две недели после микешинского приезда весь дом гудел, готовясь встретить жениха с родней и дружками. Марфа, мать Федора Лисицы, не дождавшись сына, давно уже ушла из деревни и жила в Твери, кормясь тем, что подадут добрые люди. Стояла на папертях, ходила по базару, ночевала, где пустят. Пускали в бедные дома. Там годились иногда и собранные ею кусочки. Она давала хозяевам хлеб, те ей - миску горячей похлебки. Одежа на Марфе была худая, мороз пробирал до костей. Она кашляла по ночам, сотрясаясь всем телом. Но надо было есть, и каждое утро она снова покорно и безнадежно брела в город, прося бога только об одном: чтоб скорее взял ее к себе. - Слышь, мать! - сказал ей хозяин избы, где она как-то заночевала. - Завтра богатая свадьба на посаде! Кашин дочь за барыковского сына отдает. Вот куда тебе идти! Всю ночь Марфа металась. Тело горело, рот пересох, болела голова. Но наутро Марфа все же кое-как поднялась, укуталась в старые тряпки, потуже затянула платок и побрела в церковь. Воздвиженская церковь была облеплена народом, как капля меда мухами. Венчание уже шло. Из-за дверей неслось пение. С трудом пробралась Марфа поближе к паперти, чтобы не оказаться в стороне, как начнут разбрасывать деньги и гостинцы. Тут силы ее иссякли, и она села прямо на снег. Она сидела долго, леденея, надрывно кашляя и мешая толкавшимся зевакам. Наконец двери отворились, толпа подалась вперед и отхлынула, очищая место свадьбе. Первыми шли новобрачные. Молодая с закрытым кисеей лицом, с поникшей головой, молодой - розовомордый, в шубе на лисе внакидку, чуть пьяный, блаженно улыбающийся. Молодая шла мимо Марфы, и та, сидя на снегу, снизу увидела ее заплаканное лицо. Марфа протянула к ней руку, хотела сказать что-то, но не успела. Так и осталась сидеть она, растерянная, с протянутой рукой. А свадьба проходила. Когда Марфа очнулась, прямо к ней шел высокий, седой, с огромными глазами купец. И она вдруг вспомнила... Летний день над Волгой, скрип коростеля, черные брови парня над виноватыми глазами. И увидела - он тоже вспомнил. Вздрогнул, оглянулся по сторонам... Что ж! У каждого жизнь сложилась по-своему. Прошли десятки лет, но Марфе стало тепло на душе оттого, что помнил ее этот любимый когда-то человек и узнал сразу, с первого взгляда. Она улыбнулась робкой, з