Василий Ливанов. Агния, дочь Агнии --------------------------------------------------------------- Василий Ливанов "Агния, дочь Агнии" Предисловие: Валентин Катаев Журнал "Юность" N 8, 1976 OCR & Spellcheck: Александр Карцев, май 2005 --------------------------------------------------------------- Василий Ливанов АГНИЯ, ДОЧЬ АГНИИ Сказание о скифах ЛИВАНОВЫ Валентин КАТАЕВ Впервые я увидел Бориса Ливанова в Художественном театре в двадцатых годах. Двадцатые годы! Неповторимое время нашего перехода от юности к зрелости. Об этом удивительном времени можно было бы исписать тонны бумаги. Но необъятное не обнимешь. Начало второго или третьего акта. Идет занавес с белой чайкой. На авансцене длинный, по-провинциальному обильный праздничный стол. То ли именины, то ли еще что-то. По-видимому, ожидаются гости, но пока еще сцена пуста. Лишь один молодой человек - высокий, могучего сложения, с малообещающим плотоядным лицом и развязными манерами уездного хама - первый гость - ходит вокруг стола, пристально разглядывая закуски и бутылки. Он не произносит ни одного слова. Мимическая сцена длится минут пять. Пять минут сценического времени - это целая вечность. Подобные паузы обычно потом входят в историю театра, как легенда. В то время ходила легенда о знаменитой паузе Топоркова в театре Корша, не помню уже в какой пьесе, когда он повсюду искал свалившееся с носа пенсне, а оно болталось на шнурке. Эта пауза считалась рекордом. Ливанов побил этот рекорд, "перекрыв" Топоркова на одну минуту. Зрительный зал внимательно следит за действиями молодого актера, в то время почти еще неизвестного. Никто не кашляет. Затаили дыхание. Больше того, чопорная публика Художественного театра против своей воли как бы вовлечена в игру. А игра состоит в том, что, оказавшись наедине с накрытым столом, молодой человек, не стесняясь, сует нос в закуски, трогает пальцами студень, любуется поросенком, переворачивает его и так и сяк, передвигает тарелки, сует в рот куски пирога, чавкает, мурлыкает от наслаждения и, обходя со всех сторон стол, в конце концов разрушает всю его архитектуру, превращает в беспорядочную кучу еды и посуды, словом, ведет себя свинья свиньей. При этом сохраняет обаятельную улыбку и детское простодушие, как бы даже не подозревает, что он совершает непристойность. Отличный образец сценического самочувствия, которое Станиславский называл публичным одиночеством. Вся мимическая сцена заканчивалась шумными аплодисментами, что во время акта случалось тогда не так-то часто, особенно в Художественном театре. Небольшой эпизод, сыгранный молодым Ливановым, был единственным живым местом в скучной пьесе, где роли исполняли почти все звезды мхатовских актеров старшего поколения во главе с Москвиным. Молодой Ливанов переиграл всех. Наша дружба началась с моей "Квадратуры круга" - маленькой комедии-шутки, которую с благословения Станиславского поставил на своей Малой сцене Художественный театр для того, чтобы дать работу молодежи - Яншину, Грибкову, Бендиной, Титовой, Титушину, конечно, Ливанову. Режиссером-постановщиком был столь же молодой, полный чувства внутреннего юмора Горчаков, а руководителем постановки - Немирович-Данченко. Пьесу рекомендовал театру известный критик П.А. Марков, ведавший в то время литературным отделом МХАТа. Репетировали почти целый год, я часто бывал на репетициях, сошелся со всеми актерами, занятыми в спектакле, в особенности же с Ливановым, который с той незабвенной поры стал для меня на всю жизнь просто Борей. Мы были молоды, быстро подружились, перешли на "ты". Ничто так не сближает людей, как театр, его особая закулисная, репетиционная атмосфера, в особенности же успех спектакля. Успех "нашего" спектакля превзошел все ожидания. С тех пор и уже на всю жизнь Ливанов стал "моим актером", а я стал "его автором", хоть в дальнейшем пути наши в понимании театрального искусства разошлись. Но все равно дружба осталась. Ливанов был красавец - высокого роста, почти атлетического сложения, темноволосый, с черными, не очень большими глазами, озорной улыбкой, размашистыми движениями, выразительной мимикой. Широкая натура, что называется, "парень душа нараспашку", однако с оттенком некоего европеизма. Он был постоянно одержим какой-нибудь самой невероятной идеей. Одно время, например, он высказывал ту мысль, что государство должно устанавливать размер заработной платы каждому человеку, в особенности актеру, в зависимости от его роста, веса и аппетита: маленькому поменьше, большому побольше. Я думаю, эта идея поселилась в голове Ливанова вследствие его громадного аппетита, резко расходящегося с небольшим жалованьем начинающего актера. Аппетит у него был громадный. Рассказывали, что однажды в гостях он один съел целого гуся и попросил добавки. Но это, конечно, один из театральных анекдотов. Он всегда находился в состоянии творческих поисков, творческой неуспокоенности. Он вынашивал идею создания некоего совершенно нового театра, где бы на ярко освещенной, совершенно пустой сцене, на зеркально начищенном паркете наклонной площадки действовали бы безо всяких аксессуаров актеры без грима, но в специальных легких шелковых одеждах вроде японских халатов. Он делился со мною своими идеями, облапив меня за плечи и пылко дыша мне прямо в лицо, причем глаза его тревожно и вопросительно блестели. - Да? Не правда ли, это будет здорово! Ты со мной согласен? Иногда, если наша встреча происходила на улице и нам мешали прохожие, он загонял меня куда-нибудь в подворотню, в подъезд или даже нетерпеливо запихивал в телефонную будку, закрывал неподатливую дверцу и там, в полумраке, навалившись на меня, как медведь, продолжал развивать свои идеи. Казалось, из его глаз выскакивают искры статического электричества. Он обладал даром карикатуриста, и его шаржи на знакомых актеров приводили в восхищение даже профессионалов. В "Квадратуре круга" он играл роль Емельяна Черноземного - доморощенного молодого поэта так называемой "есенинской школы", что тогда называлось "упадничеством". Подобных "есенинских" эпигонов, приехавших из деревни в Москву за славой, в то время развелось великое множество. Такой тип я и вставил в свой водевиль. Режиссура спектакля во главе с Немировичем-Данченко представляла себе Емельяна Черноземного неким есениноподобным типом, кудрявым, золотоволосым парнем, голубоглазым, с розовыми херувимскими щечками, в косоворотке, чуть ли не в лаптях. Ливанов усердно репетировал, но не выражал никакого мнения относительно внешности своего персонажа, предложенной ему режиссурой. Незадолго до генеральной репетиции он даже надел кудрявый парик, нарумянил щеки и подвел свои глаза синей краской для того, чтобы они на сцене выглядели голубыми. По общему мнению, репетировал он вполне пристойно, и роль должна была у него получиться если неблестяще, то, во всяком случае, вполне на уровне Художественного театра. Все шло хорошо. Но вот настала генеральная репетиция с публикой, с "папами и мамами". И тут произошло нечто небывалое, совершенно невероятное в истории Художественного театра. Ливанов вышел на сцену в неожиданно новом образе. Вместо кудрявого парика на его голове торчала щетка жестких волос, особенно высоких спереди, над лбом, нос был длинный, извилистый; на щеках веснушки; вместо рязанской косоворотки на его могучее тело был натянут модный по тогдашним временам пуловер с ромбовидным рисунком, доморощенное изделие Мосшвеи, купленное, по-видимому, Ливановым на свой счет. Выпяченная грудь... Словом, совсем не то, что было утверждено режиссурой. Увидев Ливанова-Емельяна Черноземного в таком виде, Немирович-Данченко, принимавший спектакль, побагровел от ярости, нервно погладил свою элегантно подстриженную бороду с изнанки - то есть от горла к ее вздернутой периферии, издал зловещий звук, нечто среднее между мычанием и стоном, и мы все, сидевшие рядом с ним, поняли, что за свое самоуправство Ливанов немедленно же после спектакля будет с позором изгнан из прославленного театра. Однако ничего не подозревающая публика встретила выход Емельяна Черноземного веселым смехом, а когда он стал произносить свой текст, то смех усилился. Образ, созданный Ливановым, был настолько близок к весьма распространенному в то время типу молодых поэтов-графоманов - комический гибрид эпигонов Есенина и Маяковского с некоторым внешним сходством с молодежным самородком Иваном Приблудным, - что зрительный зал пришел в полный восторг, и роль Емельяна Черноземного, гротескно поданная Ливановым вопреки всем строгим традициям Художественного театра, прошла, как говорится, "на ура, первым номером". Успех Ливанова был так очевиден и так велик, что мудрый дипломат Немирович-Данченко сделал вид, будто ничего криминального не заметил, отечески похвалил за кулисами Ливанова, утвердил его самостоятельный грим и костюм, причем дал понять, что, в сущности, этот образ таким и был задуман им самим. Впоследствии Ливанов редко прибегал к столь острому гротеску, почти клоунаде. Он органически вписался в строго-реалистический стиль Художественного театра, и его молодой, сильный талант ширился и углублялся с каждой новой ролью, в которую он все же всегда вносил нечто свое, особое, остро-ливановское. Сейчас имя Бориса Ливанова так ярко блестит в созвездии великих мхатовцев старшего, среднего и молодого поколения, что об этом нет необходимости здесь упоминать: и так все ясно, и то, что Ливанов ушел от нас навсегда, - не меняет дела. Он был, есть и будет до тех пор, пока существует МХАТ. Здесь же мне хочется вспомнить лишь молодого, начинающего Ливанова. Говоря о Борисе Ливанове, вспоминаю и такой случай. Однажды в Кисловодске, в то время, когда ставилась "Квадратура", я встретился с отдыхающим там Станиславским, и мы разговорились о дальнейшей судьбе Художественного театра. В то время, как, впрочем, и всегда, всю свою жизнь, Константин Сергеевич много думал о дальнейшем творческом пути своего театра и о тех молодых актерах, которым предстояло прийти на смену знаменитым мхатовским старикам. Между прочим, характеризуя молодых актеров, занятых в моем водевиле, Станиславский вдруг остановился посредине аллеи кисловодского парка и сказал: - А вы знаете, как оно ни покажется вам странным, но ваш друг Боря Ливанов со временем займет в нашем театре место Качалова. Я это предсказываю! При этом Константин Сергеевич посмотрел на меня сверху вниз сквозь пенсне с резко-черными ободками своими милыми, проницательно-прищуренными глазами. Тогда, признаюсь, мне это показалось невероятным. Но Станиславский оказался прав. Ливанов очень любил Качалова, был с ним в близкой дружбе и в честь Качалова впоследствии назвал своего сына Василием. Помню Ливанова во многих ролях, но почему-то мне особенно видится Ливанов в роли Кассио в шекспировском "Отелло". Молодой, красивый, стройный, благородный, веселый, простодушный воин-офицер, скандалист, с обнаженным мечом в руке, в боевом шлеме, озорно сдвинутом немножко набекрень. Тут можно было бы кончить заметку о друге моей молодости Борисе Ливанове. Однако в жизни никогда не угадаешь заранее, где конец, а где начало. Навсегда ушел Борис Ливанов, но пришел другой Ливанов - сын, тот самый, которого отец назвал в честь Качалова Василием. Он вошел ко мне, высокий, худой, молодой, в серьезных очках, чем-то неуловимо похожий на отца, но только совсем другой, очень современный, одухотворенный, и протянул машинописный текст повести под странным названием "Агния, дочь Агнии", с еще более странным эпиграфом из Блока: "Да, скифы - мы!". Я вынул повесть из голубой пластиковой папки, прочел первые строчки и понял, что это нечто из жизни скифов. О Василии Ливанове критика пишет, что искусство и прежде всего театр вошли в его жизнь очень рано и очень органично. Дед и отец оказали огромное влияние на духовный мир юноши, определили его решение посвятить себя служению искусству. Он широко известен как хороший киноактер, исполнитель запоминающихся ролей в фильмах "Неотправленное письмо", "Слепой музыкант", "Синяя тетрадь", "Коллеги" по роману В. Аксенова, наконец, совсем недавно в фильме о декабристах "Звезда пленительного счастья", где он с блеском исполнил роль Николая I. Он сценарист, автор детских сказок, один из создателей знаменитого мультфильма "Бременские музыканты", мультипликатор. Он озвучил широко теперь известного Крокодила Гену. Одним словом, талант его многогранен. И вот еще - совершенно неожиданно - новая грань: повесть о скифах, глубокое погружение в древнюю историю, сказание о жизни давно уже исчезнувшего народа, некогда кочевавшего в южных просторах нашей страны, в Причерноморье, по берегам Днепра, Днестра, Прута, Дуная. История скифов пока еще мало изучена, но изыскания археологов продолжаются, исторический материал накопляется, скифские курганы открывают перед учеными свои сокровенные тайны. На основании этого историко-археологического накопления Василий Ливанов создал совершенно оригинальную повесть-поэму, которая захватила меня художественной достоверностью, поэтичностью, образностью, драматизмом, а также неповторимыми характерами своих героев - "свободных скифов". Не считая небольших сказок для детей, это первый серьезный литературный опыт Василия Ливанова. В нем чувствуется уверенная рука зрелого мастера - художника слова, что случается чрезвычайно редко с начинающими писателями, но особенно ценно в Ливанове то, что, описывая зверски-грубую скифскую жизнь, весь ее дохристианский, чисто языческий ужас, Василий Ливанов, как и подобает современному художнику, пропускает скифскую действительность как бы сквозь "магический кристалл" свойственного нашему времени гуманизма, вследствие чего написанные им картины древнего варварства обретают и второй план, что придает всему произведению некую высокую нравственную основу. Кроме всего сказанного, следует отметить, что повесть "Агния, дочь Агнии" увлекает своим остроотточенным сюжетом и читается от начала до конца с неослабевающим интересом, несмотря на некоторые языковые и синтаксические сложности, легко, впрочем, преодолимые. С чувством радости я рекомендую читателям "Юности" первую повесть Василия Ливанова. Я уверен, что в его лице наша литература обрела новый, заслуживающий самого пристального внимания, свежий, самобытный талант. Горжусь, что мне первому довелось представить Василия Ливанова, сына моего покойного друга Бориса Ливанова, советскому читателю. ...И хочется его назвать по-отечески просто Васей. В добрый путь, Вася Ливанов! АГНИЯ, ДОЧЬ АГНИИ Сказание о скифах Василий Ливанов _"Да, скифы - мы!"_ А. БЛОК Глава первая - Врут они, эллины. Ну, сам посуди: стал бы Приам обрекать на гибель себя, свою семью и целый город только ради того, чтоб влюбленный его сын спал с похищенной им Еленой? Да если бы старый царь сам воспылал к прекрасной спартанке, и то, думаю, выдал бы ее Менелаю, супругу законному, перед лицом такой смертельной опасности. А эллины выдумали эту безумную историю только для того, чтобы оправдать разграбление великой Трои да еще выставить себя героями. - Да пойми ты, варвар, история тут ни при чем. Это высокий поэтический вымысел. - Красиво врут и с наслаждением - вот в чем беда. - Соври лучше! - И Аримас в сердцах так стукнул молотком по готовой форме для литья, что она раскололась. - Ваш спор, мужи, - сказал молчавший до сих пор Ник Серебряный, - легко бы разрешила любая женщина, эллинка или скифянка - все равно. Женщина бы сказала вам: не надо спорить, они сражались за любовь. - Мир вам, свободные скифы! Есть новости? Много новых тропинок протоптали тогда в степи наши кони. И уже отвыкли воины сжимать рукоятку меча или тянуть тугой лук прочь из горита [Горит - чехол для боевого лука.], заслышав в стороне фырканье и топот чужих жеребцов и завидев над высокой травой островерхие шапки незнакомых всадников. Спешившись, садились на пятки, знакомились, пуская чашу по кругу, делились мирными новостями, хвастались довольством, хихикали и сплетничали, как женщины. А женщины наши... Редко под какими войлоками, расшитыми заботливыми женскими руками, не закричал тогда новорожденный младенец. Молодежь донимала предсказателей гаданиями на переплетении ивовых прутьев о грядущем счастье, и долгими теплыми вечерами звонкие молодые песни разлетались над светлой водой Борисфена [Борисфен - древнее название Днепра.] и падали, обмирая, в пахнущие пьяным дурманом травы. Даже лохматые наши псы забывали грызться из-за брошенного им куска и лениво отворачивали поглупевшие морды, когда подачка казалась им не слишком лакомой. Стада наши тучнели и множились, как облака в грозовом небе, а небо над нами было безоблачно, чисто и высоко, и в этой чистой вышине парили, распластав крылья, недосягаемые для стрелы птицы. Молчал великий бог Папай, а наши старики становились все речистее и речистее. Ах, старики, разрази вас гром! Найдется ли старик, кто в молодости не был храбрейшим из храбрых, удачливейшим из удачливых, могучим, как Таргитай [Таргитай - мифический герой скифов.] - любимец богов? Есть ли старик, который признается, что не пировал он на свадьбе Прототия, вождя всех скифов, с дочерью Асархаддона, царя ассирийского? Или скажет, что не его аргамак [Аргамак - порода древних безгривых скакунов.], быстрый, как гепард, топтал Ливийскую пустыню, когда фараон Псамметих воздвиг перед ним золотую стену из богатых даров? Разве отыщется старик, который не познал счастливой любви множества женщин? Старик, который не ласкал в свое время податливых вавилонянок, дерзких ассириек, стыдливых дочерей Сиона? Где старик, не отведавший вкус вина всех наперечет виноградников от пределов земли до берегов Борисфена да так и не захмелевший от неисчислимых мер прохладных амфор? Слава вам, старики! Слава белым ящерицам шрамов, покрывших вашу сухую кожу, неважно, где и как полученных, слава вашим седым бородам, в которые прячете вы улыбки смущения; слава вашей мудрости - мудрости детей, готовых без конца повторять любой печальный опыт в святой надежде, что смерти нет. Нас тревожат и манят ваши прошлые подвиги. Мы хотим сами рассказать внукам небылицы у ночных костров. Смейтесь, лукавые боги! Пусть тот, кто имеет мало, удовольствуется малым! У нас всего много, и мы желаем еще большего! Мы будем смеяться последними. Ведите нас, старики, мы вырвем вашу молодость из когтей смерти. Агой! Старики не спеша подняли победные чаши из вражьих черепов, обтянутых вызолоченной кожей. О вино! Благословенный дар неверных богов! Единственная радость нового узнавания привычных истин. Темную влагу ночи пьет Земля из золотой чаши Неба. Медленно, наслаждаясь, тянет Апи-богиня хмельную душистую прохладу, пока не блеснет ослепительно золотое дно чаши. Тогда раскинется богиня, изнемогая от жажды под палящим взглядом Солнцеликого. И будет рождать новое, и растить уже рожденное, и провожать отжившее. И так бесконечно... Черная в свете костров, струя упала и розово запенилась над краем чаши, падая тяжелыми каплями на руки пирующих. Виночерпий, стоя в кругу, вознес влажный мех на уровень плеч, загородив лицо, и теперь даже те, кто знал его, видели в нем только бога вина, напряженного, с широко расставленными кривыми ногами, обтянутыми пегой козьей шкурой, руками, обнимающими небо в кольце взглядов сидевших вокруг костра людей. Сам бог вина с козьим мехом вместо головы вошел в освещенный круг, и люди притихли и посерьезнели в соседстве с богом. Твердая струя, падающая из-под звезд, колыхнулась всей своей кривизной, отклоняя край чаши. Красная влага вина выплеснулась в лицо сидящему, окрасив его будто кровью. Люди смотрели, как эта хмельная кровь скатывается алыми струйками по надбровьям, мимо затененных глазниц, горбинки носа к подбородку. Это был еще один знак военной удачи среди многих предзнаменований, уже посланных богами. Здесь, на великом совете племен, Мадай, сын Мадая, за умение одинаково обеими руками владеть мечом прозванный Трехруким, был отмечен золотой секирой и признан вождем великого похода, первым среди равных. Ему, Трехрукому, теперь царю над всеми скифами, выпало принести кровавые жертвы Мечу и возжечь костер войны на вершине Большого Кургана. В ту ночь Трехрукий взял в жены Агнию Рыжую, свободную скифянку. Опьяненный вином и запахом жертвенной крови, он не ласкал - насиловал молодую жену, как строптивую рабыню. А утром Трехрукий повел за родной Борисфен скифские тьмы. И пошли с ним расторопные фиссаги [Фиссаги или фиссагеты - скифское племя. Так же, как будины, тавры, иирки, массагеты, сколоты.] и веселые будины, хитроумные тавры и скупые на слова иирки, и массагеты, не знающие жалости. И мы пошли, сколоты. И долго еще стонала и вздрагивала изрытая копытами коней земля, и пыльное облако, поднятое войском, три дня и три ночи висело между небом и землей, заслоняя солнце и звезды. В становище остались лишь женщины, дети, немощные старики и верные рабы. И Агния Рыжая - над ними царица. "Что сильнее огня? - поют наши девушки. - Вода. Что сильнее воды? Ветер. Что сильнее ветра? Гора. Что сильнее горы? Человек. Что сильнее человека? Вино. Что сильнее вина? Сон. Что сильнее сна? Смерть. Что сильнее смерти? Любовь". Открытая для любви душа Агнии была раздавлена единственной ночью с Трехруким, Испуг, боль, брезгливое разочарование вытеснили робкое ожидание послушного счастья, живущее в сердце каждой, даже самой гордой женщины. К теперешним чувствам ее примешивалось и чувство вины, что, может быть, она, неумелая, сама вызвала грубость Мадая. Тайно, с жадным вниманием прислушивалась Агния к бесстыдной болтовне замужних женщин, ища новые пути в непонятный мир человеческой любви, который так жестоко ее встретил. И не находила. Много слез пролила Агния, прощаясь с чем-то, а с чем - она и сама не знала. Нет, она не возненавидела царя, тогда оставалась бы надежда полюбить его. Она просто постепенно свыклась с ним, теперь таким далеким, как свыкаются в молодости с мыслью о неизбежной смерти. Если она вспоминала Трехрукого, то только с тем, чтобы повторить самой себе: "Зато я царица, царица..." А это очень много, даже для самой гордой женщины - быть царицей. И вот она захотела нравиться себе и стала жить только для себя. А людям стало казаться, что царица живет только для них. С тщательно расчесанными, убранными за плечи огненными волосами, в дорогом, но простом наряде, судила она бесконечные споры между женами, вынося решения, которые своей строгостью нравились ей самой, и эта уверенность царицы убеждала людей в ее справедливости. Она толково распределяла работы между рабами, и слова благодарности умиляли ее, возвышая в собственных глазах. Она с удовольствием объезжала табуны и стада на белолобой своей кобылице, и старые пастухи полюбили калякать с ней о достоинствах подрастающего приплода и, прищурившись, одобрительно прищелкивали языками, провожая взглядами летящий по ветру золотой пламень ее волос. Она не забрюхатела с той ночи. Дети не влекли ее, но она угадывала, что расспросы о младенцах нравятся матерям, и не упускала случая притвориться заинтересованной. С заходом солнца, усталая, царица валилась на груду шкур и войлоков и без сновидений спала до рассвета. Так минуло два года. В одно осеннее утро из тумана с того берега донеслось ржание коней, звон оружия. Властный мужской голос покатился над разбуженной водой и достиг становища. Сердце Агнии бешено заколотилось и оборвалось. "Вернулся!" Неведомая ей тоска сковала душу и тело. Уже женщины с криками радости высыпали на берег и лезли прямо в воду, пытаясь разглядеть своих на том берегу, а она, царица, все еще сидела в шатре, уронив руки, не в силах заставить себя встать и выйти навстречу прибывшим. А когда вышла, короткий стон вылетел из груди ее, и она без чувств упала в пожелтевшую траву. Караван вброд переходил Борисфен. Вьючные верблюды толкали и теснили в глубокую воду маленьких осликов, длинные уши которых торчали перед ворохами поклажи. Воины, числом не более сотни, кружились верхами на удивительных тонконогих конях, размахивали нагайками и кричали, распоряжаясь толпой полуголых носильщиков, длинной цепочкой вытянувшихся от берега до берега. Это был первый караван с далекого юга, присланный Трехруким. Самого царя между воинов не было. Это надеялась увидеть и увидела Агния, выйдя из шатра. Люди присудили ее стон и обморок любви к царю, и эта ошибка окончательно утвердила их простодушную любовь к молодой царице. Богатые дары пришли с караваном. Становище бурлило, как речной водоворот. Развязывали тюки, разбивали ящики кедрового дерева, растаскивали по кибиткам барахло, пряности, запечатанные амфоры с вином, дорогие безделушки. Изучали разнообразную посуду, назначение которой было не всегда понятно, но это только увеличивало счастье обладания. Коверкая язык, с пристрастием допрашивали новых рабов, мучаясь сомнениями, что соседям достались более сильные и сметливые. Мальчишки благоговейно прикасались к оружию, испещренному таинственными знаками. Старики подолгу выстаивали вокруг высоких, с крашенными хной хвостами, тонконогих жеребцов, со знанием дела примеряя к ним кобылиц из наших табунов. Кое-кто никак не мог прийти в себя от одного вида верблюжьей горбатости или длинных ослиных ушей. Радостное оживление было общим. И только воины, приведшие караван, держались особняком. Тяжело изувеченные в битвах, с безобразно изуродованными, обожженными лицами, с отрубленными конечностями, хромые, одноглазые, не годные больше ни для какого труда, мирного или ратного, напялив с утра пораньше раззолоченные доспехи, они шумно опьянялись вином и кумысом, неудержимо хвастались, затевали дикие ссоры, сводя какие-то старые счеты, приставали без разбора ко всем женщинам становища. Тот, кто не умер от ран по пути к дому, заживо гнил теперь среди великолепия отнятой у врага добычи. Среди них был и мой отец. Но я не помню его. Он ушел от нас дорогой предков, чтобы вместе с ними охранять покой Великой Табити-богини [Табити - верховная богиня у скифов.]. Молодой и счастливый, несется он легкой тенью среди других теней, обгоняя ветер над бескрайной степью. Но когда-нибудь захочет Великая богиня снова испытать его мужество. И тогда женщина рода сколотов родит мальчика, и вырастет он сильным и смелым воином. И неясная тоска будет охватывать его в короткий час сумерек между днем и ночью. То душа моего отца, влетевшая на крылатом коне в грудь вновь рожденного, будет вспоминать прошлую жизнь свою, неведомую потомку. Так было от первого рождения, и так будет, пока серебряные гвозди звезд удерживают чашу Неба над прекрасным ликом Земли. Драгоценное оружие, что привез отец из далекого похода, осталось с ним в его новой жизни. Чудесный тонконогий жеребец и оба раба обагрили своей кровью черный жертвенный камень, прежде чем лечь рядом с отцом под могильный холм. На прощальной тризне, брюхатая мною и только потому не погребенная вместе с мужем мать моя раздала людям на добрую память об ушедшем почти все, что нашла под войлоками нашей кибитки. Но она недолго пережила отца и ушла вслед за ним, едва успев отнять меня от груди. Женщины становища не дали умереть младенцу, выкормив кобыльим молоком. Имя, данное мне от рождений, забылось. Со мной осталось прозвище, каким метят особенно крепких степных жеребят, и племя усыновила меня. Я - Сауран [Сауран - саврасый или светло-гнедой конь с темной полосой по хребту, потомок диких коней.], сын сколотов, свободный скиф. Я могу сидеть у любого костра, но нет огня, к которому подсел бы я по праву родства. В десятую свою весну я выменял то немногое, что перешло ко мне от отца, на двухлетка из царских табунов, которого давно присмотрел, - светло-гнедого, с темной полосой по хребту, славного потомка диких коней, такого же неутомимого саурана, как и я сам. На нем, Светлом, я увез жалкий свой скарб подальше от становища, чтобы там, у костров табунщиков, зажечь свой одинокий костер. Самое ценное, что у меня было - родовой железный меч-акинак в простых кожаных ножнах, - я закопал в степи, у подножия древнего могильного кургана. Я стал одним из сторожей бесчисленных табунов царя Мадая Трехрукого, деля неусыпный труд, тепло огня и пищу со старыми вольными пастухами и царскими рабами. Время от времени украдкой наведывался я к тайнику, откапывал заветное оружие и, обливаясь потом, старательно точил зазубренный клинок на черном камне. По ночам, откинувшись затылком на круп Светлого, я мечтал о том времени, когда мне дозволено будет опоясаться мечом, испить горячей крови поверженного врага и стать воином - равным среди равных. Над стариком Маем посмеивались за глаза. Но когда высокая, тощая фигура его появлялась между кибитками и шатрами становища, смеяться опасались. Мужчины вежливо здоровались первыми, с готовностью протягивали ладони для хлопка, а женщины спешили притронуться к прокопченной одежде кузнеца, чтобы скорее приблизить где-то вечно кочующее женское счастье. Дед Май слыл колдуном. Никто не мог бы сказать, по каким дорогам скрипела его кибитка, запряженная двумя белыми, невиданными у нас длиннорогими быками, прежде чем въехать за земляной вал нашего становища. Назвавшись свободным скифом нашей крови, приезжий, окруженный толпой любопытных, уверенной рукой направил быков к шатру царицы. Не торопясь слез он с высокого колеса и, держа под мышкой нечто завернутое в овчину, громко выкликая имя царицы, без тени смущения шагнул за полог красного шатра. Агния Рыжая словно ждала его. Старик попросил разрешения поставить свою голову и все, что имеет, под копыто коня Агнии Рыжей, чтобы кочевать в наших степях, брать воду из наших колодцев и зажигать костер в кругу наших костров. Потом, низко склонившись, бережно развернул он овчину и положил к ногам царицы свой дар. Это было зеркало дивной работы. Овальную лицевую гладь обнимали крылья стремительно падающей на врага птицы. Чешуйчатое тело змеи, виясь плотными кольцами из-под золотого клюва, составляло рукоятку зеркала, которая завершалась маленькой змеиной головой, повернутой навстречу птице. На оборотной стороне бронзового овала те же крылья поддерживали гирлянду из листьев. Длинноногая лосиха тянулась к листве. Маленький лосенок, подогнув передние ножки и подняв мордочку, напряженно и выжидательно следил за матерью. Агния залюбовалась красотой и тонкостью рисунка, безупречной отливкой. Ей показалось, что фигуры заключали какой-то неясный, очень важный для нее смысл. Пытаясь удержать догадку, уловить связь, Агния пристально и отрешенно смотрелась в теплую бронзу. Она видела, как удивленно расширились длинные зеленые глаза ее, как побледнело лицо, как резкая поперечная складка обозначилась между темными, высокими бровями. Но смутное предчувствие лишь тронуло ее душу и ускользнуло от сознания. Агния опустила зеркало и встретила упорный бесстрашный взгляд. Этот незнакомый старый человек глубоко заглянул в душу царицы, взволновав и испугав ее необычайно. Бледные щеки царицы вспыхнули, глаза влажно заблестели. Желая побороть невольное смятение, царица заставила себя улыбнуться. Старик сразу же ответил улыбкой, растопырившей и без того всклокоченную бороду его и совсем сузившей глаза под густыми, тяжелыми бровями. - Это зеркало моей работы, - сказал старик, - я хочу, чтобы оно принесло тебе удачу. Ты медноволоса и прекрасна, как Аргимпаса [Аргимпаса - богиня любви у скифов.], но ты не богиня, царица, и твоя любовь может стоить тебе жизни. Я буду молиться. Да заступятся за тебя боги, царица. Старый кузнец вышел из царского шатра и, невозмутимо раздвинув любопытных, уехал за вал становища в степь. Когда кибитка выбралась из толпы, полог ее вдруг приподнялся, и худенький, носатый, похожий на птицу мальчик, высунувшись наружу, дразня, показал оторопевшей толпе язык. На самом берегу Борисфена, выше становища, старик врыл в землю колеса своей кибитки и отпустил длиннорогих быков отъедаться на вольном выпасе. Скоро слава о кузнечном мастерстве деда Мая облетела степь. День и ночь пылал огонь в сложенной из камней кузнице. Мерно стуча тяжелым молотом, дед перековывал и закалял старые клинки, правил наконечники стрел и копий, лепил из глины и обжигал в пламени фигурные формы для медного литья. Из самых отдаленных кочевий приезжали к нему заказчики и платили за работу баранами и козами, засоленными сырыми шкурами, мягкими войлоками, хлебным зерном и медом, а изредка вином. Договариваясь, старый кузнец выводил какие-то таинственные знаки на куске выделанной кожи и, заглянув в эти знаки, мог вспомнить любой заказ каждого и меру платы. И никогда не ошибался. Поначалу наши старики по одному наведывались в кузницу с мелкими заказами, но больше для того, чтобы сладко побеседовать с новым человеком и разведать, откуда он, зачем и как. Но заказы их быстро истощились, а при оглушительном звоне молота и сильном жаре от мехов, к которым был приставлен худенький внук старика Мая, степенной беседы никак не получалось. С достоинством же помолчать можно было и дома. И старики, тая обиду, перестали наезжать. Зато псы, которых кузнец с внуком привадили щедрой подачкой, стаями сбегались к ним из становища и, отлынивая от охранной своей работы, часами слонялись вокруг кузницы, бросая на хозяев умильные взгляды, ревниво сторожа друг дружку и судорожно сглатывая слюну с горячих и красных своих языков. Оба кузнеца, старый и молодой, были прозваны "песьими пастухами", а на самом деле внука звали Аримас, что значит Единственный. Отсюда, с береговой кручи, отчетливо была видна на песчаной отмели тоненькая мальчишеская фигурка. Сидя на корточках, мальчик чертил по мокрому песку длинным упругим прутом. Сверху я хорошо различал очертания большого коня, распластавшегося в бешеном скачке. Головы у коня еще не было. Мальчик вскочил и, перепрыгивая через линии скачущих ног, оказался впереди коня и снова присел на корточки. Прут уверенно заскользил по песку. Вот конь изогнул шею, повернул голову и оскалился, обороняясь от кого-то, еще невидимого. Конец прута вытянулся вперед, и длинная растрепанная челка, будто прижатая ветром, упала на глаза коня. От кого он убегает, этот конь, кому грозит? Мальчик перешагнул через очертания головы и замер, вглядываясь в гладкий, утоптанный песок. Напрягая зрение, я тоже посмотрел туда, куда вглядывался мальчик, но ничего, кроме песка, не увидел. Вдруг мальчик широко расставил ноги и, торопясь, взмахнул концом прута. Широкие злые крылья взметнулись над конем. Хищные когтистые лапы протянулись к холке, плоская голова на длинной шее дернулась вперед, и загнутый клюв вонзился в шею коня. Грифон! Так вот во что вглядывался мальчик на песке! Теперь мне казалось, что я тоже мог разглядеть там это чудовище. Мальчик поднял прут, попятился, остановился и снова рванулся вперед. Страшный грифон выпустил длинный змеиный хвост и обвил скачущие ноги коня. Сейчас конь рухнет со всего маха, сейчас... Прут сломался. Мальчик отбросил обломок в сторону и тут увидел меня. Он подбежал к рисунку и стал затирать босыми пятками песок. - Не надо! Я не ожидал, что крикну так громко. Мальчик остановился. - Что, нравится? - спросил он, по-птичьи склонив набок голову. - Нравится. - Теперь я едва себя расслышал. - Ерунда! Не получилось. Я лучше могу. - Он помчался по отмели и с разбегу бросился в реку. - Ты что делаешь?! - Я быстро спустился к самой воде. - Разве ты не знаешь, что река унесет твою силу и сам ты рассыплешься песком? Он весело рассмеялся и обрызгал меня водой. Я отскочил, начиная сердиться. - Не сердись! - крикнул он и, взмахивая руками, быстро подплыл к берегу. Он стоял рядом со мной, откинув назад мокрые пряди белесых волос. Глаза у него были широко расставлены и смотрели светло и задорно. - Дедушка говорит, что вода только прибавляет силу. А дедушка знает все. Хочешь, поедем к нам? - Он подхватил с песка смешные широкие штаны свои, на ходу одеваясь, запрыгал по песку, как птица, и затрещал вопросами: - Это твой конь? Как тебя зовут? А ты, Сауран, видел грифонов? Он продолжал трещать, пока я зануздывал Светлого, пока садился и помогал ему влезть на коня. С места я пустил Светлого вскачь. Мальчик сразу смолк и, боясь не усидеть у меня за спиной, крепко обнял меня вокруг пояса худыми цепкими руками и восторженно запыхтел в затылок. А я вдруг почувствовал радость оттого, что узнал этого странного мальчика, умеющего вызывать из песка быстрых коней и страшных грифонов и теперь боящегося упасть с живого коня, и в душе поблагодарил его за то, что он, не стесняясь своего страха, доверчиво держится за мой пояс. И боги знают, что еще такое почувствовал и подумал я тогда, но у меня защипало в носу, и слезы навернулись на глаза. И мне захотелось всегда быть с ним рядом и чтобы он был рядом со мной всегда. И я попросил об этом богов. Много раз белые кони дня уносили за пределы Земли сияющую колесницу Солнцеликого, чтобы дать дорогу вороным коням ночи. Вчерашние подростки становились юношами и, едва научившись владеть мечом и натягивать тетиву, садились на коней и уходили за Борисфен, на юг, по наезженной дороге отцов. А навстречу им тянулись к берегам Борисфена тяжело груженные, богатые караваны царя Мадая. Теперь даже рабы в наших становищах одевались не хуже хозяев. Рабы не понимали нашу речь, часто не понимали друг друга, но всегда хорошо понимали ременный язык скифских нагаек. Поговаривали, что хитроумные тавры, первыми начавшие клеймить коней раскаленным железом, стали теперь клеймить своих рабов, чтобы не путать их с чужими и легче опознавать беглых. Такой обычай тавров старики подсказали царице. Но Агния Рыжая внезапно разгневалась и прогнала от себя стариков. Это случилось как раз после того, когда с одним из караванов снова пришли рабы. И среди прочих - чернокожий гигант из сказочной Нубии [Нубия - древняя Эфиопия.], невиданный подарок царя Мадая молодой царице. И возжелал бог Папай любви Апи-богини, Тьма закрыла небо, и не явился Солнцеликий из-за пределов Земли, страшась слепящих стрел охваченного страстью бога и гремящего голоса его. Поникли травы, перепутав тропинки в степи, смолкли и попрятались птицы, и зверье ушло в свои норы. Но напрасно метался ветер между небом и землей, вдувая в уши богини свистящий шепот порывистого бога. Холодная и неприступная, ждала Апи-земля лишь возвращения Солнцеликого. Истощил бог Папай свои стрелы, ослаб его грохочущий голос, и зарыдал он в неутоленной страсти своей. Слезы его, ливнями павшие на землю, сбивали нежные лепестки цветов, валили и ломали стебли высоких трав, разрушали птичьи гнезда, затопляли звериные норы и переполняли реки. Но неумолима оставалась Апи-богиня. И, уронив последнюю слезу, поднес бог Папай руку, одетую черным мехом туч, к выплаканным глазам своим, и из-под руки его вдруг приоткрылось светлое небо над краем земли. Тогда набросил Солнцеликий золотое узорное покрывало на тело Апи-богини и слушал, как глубоко и освобожденно задышала усталая земля, и ласково смотрел на нее затуманенными огненными очами, пока не закрыла их ночь. В наступившей темной тишине только полноводный Борисфен ворчал и пенился, круша и размывая родные берега и унося степную нашу землю к черным волнам далекого Эвксинского понта [Эвксинский понт - древнее название Черного моря.]. Агния приехала к деду Маю незадолго до темноты. Ее сопровождал черный Нубиец. Царица, нарушив обычай, пожелала сделать чужеземца, да к тому же раба, своим телохранителем. Теперь, облаченный в грубые кожаные доспехи, с тяжелым копьем в руках, он стерег вход в царский шатер. В первые дни его стражи люди постоянно толклись перед шатром, разглядывая и обсуждая раба с испуганным удивлением и насмешливым любопытством. Два подгулявших ветерана, побившись об заклад почти со всеми мужчинами племени, попытались пройти за полог шатра, пренебрегая присутствием вооруженного раба. Одного Нубиец сразу оглушил ударом древка, а другого легко обезоружил и прогнал с позором под хохот и улюлюканье всего становища. Царица, узнав о происшедшем, пожелала заплатить проигрыш неудачников баранами из своих стад, загасив вспыхнувшую было к ее телохранителю ненависть ветеранов, и, дорого выкупив у обезоруженного потерянный в схватке меч, одарила им верного своего телохранителя. Решительными и умелыми действиями Нубиец снискал недоуменное уважение воинов, и его вскоре оставили в покое. Подставив крутое плечо под ступню царицы, черный раб помогал ей сойти с коня. Дед Май вышел навстречу прекрасной гостье своей и, отогнав собак, сам снял чепраки [Чепрак - покрывало. Седел и стремян в то время, не знали, коня покрывали кожаным или войлочным чепраком.] с лошадей. Конские спины, высвеченные низкими лучами заходящего солнца, дымились во влажном воздухе. Разбирая поводья, старик украдкой поглядывал на царицу и ее спутника. Агния, закинув локти и упруго наклонив голову, поднимала к затылку тяжелые, мокрые от дождя пряди рыжих своих волос, скручивала их и собиралась заколоть пучок длинной бронзовой булавкой, которую она пока держала, сжимая губами. Черный гигант высился у нее за спиной. Из-под опущенных век он сонно смотрел на суетящиеся белые пальцы царицы, тугие медные завитки волос на напряженно выгнутой шее, на тяжелый пучок, казавшийся медно-красным в закатном луче. Агния несколько раз торопливо ткнула булавкой в скрученные пряди, пытаясь крепко и сразу закрепить прическу. Неожиданно Нубиец, как будто очнувшись от сна, выбросил вперед черную руку. Его длинная ладонь поймала и накрыла пальцы Агнии. Жало булавки скрылось в волосах. Раб отпрянул. Круглое навершье заколки блеснуло в скрепленном пучке. Агния не обернулась, не взглянула на дерзкого раба. Не поднимая головы, смущенно, исподлобья она взглядом поискала, где старый кузнец. Дед Май проворно присел за спины лошадей и сделал вид, что разбирает спутанные поводья и ничего, кроме поводьев, не замечает. - Ага, - сказал он, подмигнув сам себе. Потом, не спеша привязывая лошадей у коновязи, еще раз серьезно обдумал замеченное и тихонько сказал лошадям: - Ага! Присев к очагу, царица начала издалека. Она знает, что никому, даже царям, не дано проникнуть за завесу тайны, хранимой богами. Только посвященным, кому даровано подземными силами чудесное мастерство кузнецов, дозволено понимать дух Огня, не боясь его мести. Но от рождения наречена она огненным именем. Имя ее, может быть, позволит ей прибегнуть к божественной силе самого Агни. Пусть кузнец спросит у бога Огня, какая жертва угодна ему. Агния ни перед чем не остановится, принесет любую жертву, чтобы задобрить богов. Она хочет, она должна знать судьбу, ей предназначенную. Почему кузнец не отвечает? Царица она в конце концов или не царица? Дед Май молчал, опустив глаза, что-то обдумывая. - Аримас, - строго позвал он. Мальчик торопливо выбрался из-под вороха теплых шкур и, смущенно бормоча: "Мир тебе, царица", - выскользнул из кибитки. - Прикажи и твоему рабу оставить нас. Нубиец шагнул в темноту вслед за мальчиком. Пока не упал откинутый его рукой полог, Аримас видел мертвенно-бледное, даже в свете пламени, лицо царицы и будто тень черных крыльев, взметнувшихся у нее за спиной. Снаружи влажная темнота ночи была напоена тяжелым и пряным запахом трав. Ветер улегся. Стояла настороженная тишина, и слышно было, как потрескивают угли за войлоками кибитки. Вдруг столб огня, разбрасывая искры, вырвался в черное небо через круглое отверстие над очагом, багрово подсветив рваные края низкой тучи. И сразу же сильный, странно незнакомый голос запел дико и протяжно, как поет разбушевавшееся пламя. А может, это пел вовсе не старый кузнец, а сам дух Огня, всесильный бог Агни явился перед людьми, разгневанный настойчивой просьбой молодой царицы. Псы, подвывая по-волчьи, метнулись прочь от кибитки и унеслись куда-то во тьму. Охваченный ужасом, мальчик прижался к недвижно стоящему рабу, расцарапав нос и щеку о жесткую кожу воинских доспехов. Нубиец опустил ему на плечи тяжелые свои ладони, и Аримас почувствовал, что пальцы раба дрожат. Так стояли они, обнявшись, а голос огненного бога пел, то стонущим визгом взлетая к небу, то падал в темные травы, рыча низко и хрипло, пока не заполнил собой степь и небо над ней, и ничего уже не было вокруг, кроме трепещущего пламени в непроглядной тьме над кибиткой, и это пламя казалось языком, дрожащим в темной пасти поющего бога. Тишина настала внезапно. Пламя упало. Темный горб кибитки торчал в посветлевшем небе. И в наступившей тишине раздался такой человеческий, такой страдающий голос женщины. - Нет! Никогда! - крикнула царица. Отшвырнув Аримаса, Нубиец рванулся навстречу этому голосу за полог кибитки. Дед Май хохотал, как помешанный. Он задыхался от хохота, кашлял, бил себя кулаком по колену и опять хохотал, размазывая по лицу слезы. Нубиец, Аримас и царица сначала недоуменно смотрели на него, но самих тоже разобрало. Их смех почему-то совершенно доконал старика. Он повалился боком на шкуры у очага и только выкрикивал: "Ха! ха! ха!" - как бы отталкивая от себя что-то, его смешившее. Черный раб гудел басом, будто катил перед собой пустую бочку, Аримас взвизгивал и хрюкал, как поросенок, а царица, закинув голову, звенела чисто и непрерывно, словно ручей по камням. А потом царица вдруг заплакала. Дед Май сразу перестал смеяться и сделался необычайно суетлив. Он достал камешки бирюзы, растолок их в большой медной ступе и стал учить царицу, как подводить бирюзой глаза. И преподнес ей бирюзу и ступу вместе с пестом. Потом попросил кинжал с пояса раба и, принеся короткий меч, разрубил лезвие кинжала клинком этого меча, а меч пожаловал Нубийцу. Потом достал маленькую свирельку, хорошо играл на ней и опять довел царицу до слез. А после учил царицу играть на свирельке и свирельку тоже подарил. Агния уехала от него веселая, и до самого рассвета удивленное становище слушало сквозь сон ее неумелую игру на этой дедовой свирельке. В ту ночь бог Агни устами старого кузнеца потребовал у царицы за раскрытие тайны ее жизни принести ему в жертву черного царского раба. Новости не любят сидеть дома. Слух о богатствах нашего племени, петляя в высокой траве степей, перепрыгнул через волны трех рек и зацепился за корявые ветки мелколесья в стране андрофагов [Андрофаги - кочевое племя.]. Дикие андрофаги не признавали скифских обычаев. Плосколицые, одетые в меха воины рыскали в степях на своих низкорослых выносливых конягах, совершая внезапные набеги на соседние племена. Андрофаги похищали женщин, с которыми обращались, как со скотиной, угоняли табуны и стада, грабили и разрушали становища. Вместо того, чтобы украшать узду боевого коня пучком длинных волос, снятых с темени побежденного, как и подобает делать воину, андрофаги жарили тела своих поверженных врагов на кострах и поедали, как дичину. Любой сколот с детства слышал об андрофагах. Матери стращали непослушных детей: "Вот подожди, придет андрофаг". И андрофаг пришел. Незадолго до рассвета я погнал табун к утреннему водопою. Лошади, пофыркивая, легко шли, ширкая ногами в мокрой от росы траве. Туман, искристый, белесовато-розовый, еще не поднялся от земли, скрывая за призрачной своей завесой тихую перекличку бледных степных цветов. Иногда какой-нибудь жеребенок, играя, отскакивал прочь от плотно идущих лошадей, и тогда его след темным извивом ложился в мокрой траве, прорывая покров тумана и обнажая густые переплетения крепких стеблей. Такой же, только прямой, как стрела, след тянулся за скачущим сбоку табуна Светлым, и далеко-далеко в начале этого следа вспыхивал и клубился, пробивая туман, первый солнечный луч. Когда мы достигли берега, туман уже поднялся, и отражения лошадей, четкие, яркие, необыкновенно чистые, легли в недвижную, казалось, воду. Старая белая кобыла с проваленной спиной, волоча по гальке желтоватый, тонкий у репицы хвост, тронула воду губами, мотнула, роняя брызги, тяжелой головой, туго обтянутой кожей, и смело, первая вошла в реку. За ней, шумно будоража гладь воды, устремился весь табун. Я соскользнул с горячей спины Светлого, лег на грудь, упираясь ладонями в мокрую хрустящую гальку, и тоже напился рядом с конем. Потом расстелил потертый чепрак в тени береговой кручи и растянулся на нем. Табун стоял на мелководье. Лошади, подремывая, лениво обмахивались хвостами. Жеребята задирали друг друга, но не решались далеко отойти от матери. Только молодые нежеребые кобылицы стайкой вышли на берег и прохаживались, теснясь, пугая подруг и сами притворно пугаясь, только для того, чтобы вдруг закосить глаза, всхрапнуть, раздувая ноздри, взбрыкнуть стройными, сильными ногами и промчаться круг-другой, откинув хвост, выгнув шею, радуясь и гордясь своей молодой необъезженной силой и красотой. Теперь было заметно, что течение на мелководье быстрое. Река морщилась и урчала, пробираясь на открытый простор среди множества лошадиных ног. Высокие ноги лошадей, уставленные прямо и слегка наклонно, похожи на стволы деревьев, а тела, хвосты, гривы подобны причудливым переплетениям тяжелых крон. Табун напоминает рощу, где деревья стоят тесно, но вытянувшись в линию. ...И правда, это роща, и сам я бреду меж стволов по колено в воде. Ноги то вязнут в донном песке, то оскальзываются на гальке. Какие маленькие деревья! Я касаюсь рукой одного из стволов, поднимаю голову. Ствол уходит в вышину, и там, высоко, сквозь густую крону едва пробивается солнце. Нет, роща не маленькая, просто я - большой. Стволы растут все теснее и теснее, я уже с трудом протискиваюсь между ними. Там, впереди, в узкие просветы я вижу Агнию Рыжую, мою царицу. Она стоит, уронив руки, и смотрит на меня молча, в упор. Вода, урча, поднимается все выше и выше. Вода ей уже по грудь. Но Агния этого не замечает, она смотрит только на меня. Я хочу крикнуть, предостеречь, но голоса нет. Я рвусь к ней среди нагромождения стволов, оступаясь в глубокой воде. Вода прибывает, вода ей по горло. Длинные пряди золотых волос колышутся, погружаясь. Еще одно усилие, и я спасу ее, прекрасную мою царицу. Стволы медленно сжимают мне грудь, я не могу вырваться, я задыхаюсь. Голова Агнии, подхваченная потоком, покачиваясь, отдаляется от меня, Агния улыбается. Ее лицо мелькает среди дальних стволов, пока не скрывается навсегда. И тогда я кричу, свободно, отчаянно и страшно... ...Чей-то крик, протяжный и дикий, сорвал меня с чепрака, на котором я уснул. Одуревший спросонья, я смотрел, как табун, пеня воду, скакал вон из реки. Грохот ударявших по воде и камням копыт, испуганное ржание и крик, страшный этот крик. Я испугался. Я видел плоские лбы обезумевших лошадей, плотным рядом надвигавшихся прямо на меня. Видел их растрепанные гривы, круглые копыта, взлетающие в бешеной скачке. Я побежал что было сил вдоль берега, чтобы успеть пересечь путь скачущему табуну и не попасть под копыта. Табун надвигался стремительно, я уже не чувствовал под собой ног, когда глухой грохот накрыл меня, гортань обдало едким запахом конского пота и передо мной мелькнула ощеренная, запрокинутая морда кобылицы с вывернутым белком глаза. Тупой удар в плечо поднял меня в воздух, и я кубарем покатился в траву. И я увидел их. Только они могли кричать так страшно. Припав к шеям своих низкорослых коняг, андрофаги вынеслись из-под берега. Их было двое. Обгоняя их, высоко вскидывая ноги, скакал мой Светлый. Мысль, что я могу потерять его, отогнала страх. Я вскочил на ноги и призывно засвистел. Светлый круто свернул ко мне, не замедляя скачки. Одним прыжком, ухватившись за гриву, я взлетел на спину коня. Я думал, что андрофаги бросятся ловить меня, и был уверен в резвости своего скакуна. Собравшись в комок на холке, я пустил Светлого полным махом. Стрела с визгом рассекла воздух, ожегши оперением ухо. Я нырнул под грудь жеребца, обхватив ногами широкую шею и вцепившись немеющими пальцами в космы черной гривы. Мне было видно, как андрофаги съехались вместе, остановились и вдруг, взмахнув плетьми, пустились в угон табуну. Еще не рождала степь скифа, который без боя уступит врагу коней. Я уже закончил первый круг лет [Круг - двенадцать лет.], был ловок и силен, но безоружен. Что я могу совершить, безоружный, против двух зрелых воинов? Я даже не успею предупредить своих, как андрофаги угонят царский табун, которому нет цены. И я решил. Я погнал Светлого к древнему могильному кургану. Обливаясь слезами бессильной ярости, обрывая ногти, я отрыл заветный меч и сжал в ладони костяную рукоятку. Я молил бога Папая испепелить меня самой яркой из своих молний, если я не смогу умереть, как мужчина. Потом я снова вскочил на Светлого. Ветер ударил в лицо, размазывая слезы. Агой! Светлый, приседая на хвост, съехал по осыпи на глубокое дно старого, высохшего русла и поскакал по плотному песку, перепрыгивая через наполненные мутной водой промоины. Если успею к табуну раньше андрофагов, погоню лошадей в сторону нашего кочевья, а если не успею... Мерный глухой перестук копыт послышался, приближаясь, впереди справа. Значит, андрофаги догнали и повернули табун. Я придержал Светлого. Лошади скакали по-над краем песчаной кручи, обламывая травянистую кромку. Я повернул Светлого и, прикрытый высоким берегом, во весь дух помчался обратно, высматривая, где можно поскорее выбраться наверх к табуну. Светлый, роняя хлопья желтоватой пены и екая селезенкой, наконец вскарабкался по откосу и сразу оказался сбоку скачущего табуна. Старая белая кобыла прянула в сторону и сорвалась с обрыва, подняв столб пыли. Я направил Светлого прямо в табун и снова соскользнул коню под грудь. Тяжелый меч в истлевших ножнах, болтаясь, колотил его под брюхо, сбивая равномерный скок. Снова, но теперь ласковый и успокаивающий, голос андрофага послышался справа по ходу табуна. Лошади, тесно сгрудившись, стали уклоняться от высохшего русла. Андрофаги перекликались над головами лошадей, держась по краям табуна. Я снова распластался на спине Светлого и, подобрав поводья, придерживал его, пока не оказался в густой пыли за табуном. Тогда я выдернул меч из ножен и пустил жеребца вперед между табуном и обрывом. Спина всадника, прикрытая волчьим мехом, возникла из пыли внезапно. Черные волосы, заплетенные в тонкие косицы, прыгали по широким плечам. И оборвался стук копыт. И замерли на бегу кони. И ветер, остановив полет, разбросал в клубах пыли растрепанные гривы и хвосты лошадей. Медленно, очень медленно я поднял и опустил меч на затылок врага. Рукоятка выскользнула из потной ладони, клинок, повернувшись, ударил плашмя. Горячий ужас волной окатил меня. И сразу же заколыхались конские гривы, заклубилась пыль, и перестук копыт ворвался в уши. Наши кони, поравнявшись, скакали бок о бок. Андрофаг поднял ко мне широкое, маслено блестевшее плоское лицо. И тогда я прыгнул на него с коня, торопя свою смерть. Степь стала на дыбы, закрыв небо. От удара о землю я потерял сознание. ...Чье-то горячее дыхание коснулось моего лица. Я очнулся. Светлый, тяжело дыша, стоял надо мной. Я лежал на теле врага, вцепившись в жесткую шерсть волчьей куртки. Андрофаг был неподвижен. Голова его неестественно повернулась, и темные узкие глаза без всякого выражения смотрели куда-то мимо меня. Я оглянулся. Пыль осела. Никого. Дикая ненависть к врагу, заставившему меня пережить смертельный ужас, овладела мной. Я рванул вонючий мех волчьей куртки и, подобравшись зубами к короткой шее за ухом, отведал вражьей крови. А когда поднялся, в глазах вспыхнули и расплылись багровые круги. Меня нашли под вечер табунщики, без памяти лежащего на теле мертвого андрофага. ...Набег дикого врага стал неотвратим, наше племя обречено на гибель. Сколоты, давно оставленные зрелыми воинами, не выстояли бы в смертельной схватке. И тогда Агния Рыжая, царица, выступив на совете старейшин, поклялась нерушимой клятвой освободить всех наших рабов, если они с оружием в руках, плечом к плечу со сколотами, выйдут защищать жизнь, честь и имущество племени. Рабы в то время превосходили нас числом, среди них были опытные в прошлом воины, и только сознание того, что, убежав, они все равно погибнут, пробираясь через земли скифских племен, удерживало их в покорности. Старики скрепя сердце одобрили царицу. Рабы, возликовав, ответили клятвой. Все, кто мог держать в руках оружие, вооружились, сели на коней и встретили набег. Огромный курган насыпали мы потом над павшими в этой битве. И долго еще в степи по ночам озверевшие наши псы грызлись с волками над трупами андрофагов. Но странно: обретя свободу ценой жизни, рабы только небольшим числом оставили племя и ушли пробиваться через степи к родным очагам. Многие, теперь свободные, остались с нами. И Черный Нубиец, залечив полученную в битве рану, по-прежнему повсюду сопровождал Агнию Рыжую, нашу царицу. Каждый год большая белая птица прилетает в страну иирков от крайних пределов земли. И каждый раз какой-нибудь неосторожный охотник поражает белую птицу не знающей промаха стрелой. Но охотничья стрела никогда не убивает сразу, а прочно застревает в пышном оперении крыла. И тогда раненая птица летит прочь из страны иирков, испуганно взмахивая большими крыльями, пытаясь освободиться от застрявшей в оперении стрелы. И там, где пролетает белая птица, сыплется с неба ее легкий белый пух и покрывает им землю и все, что есть на земле. Изнемогает раненая птица, холодеет ее дыхание, и стынут воды рек и озер, над которыми она пролетает. И лишившись сил, падает белая птица в черные волны Эвксинского понта, и долго ее белые перья, рассыпавшись, вздымаются на гребнях волн, пока не отогреется земля и не утихнет взволнованное падением птицы море. С наступлением зимы мы, сколоты, оставляем пустым становище и уходим вниз по течению Борисфена. Там, у соленой воды Меотийского озера [Меотийское озеро - Азовское море (древнее название).], ждем мы улыбки Солнцеликого, и с первым теплом возвращаемся назад в родные степи. ...Что с тобой, Агния Рыжая, моя царица? Перистые снежинки опускаются на длинные твои ресницы, тают, скатываясь блестящими каплями по щекам, за широкий ворот меховой куртки, холодя шею. Разве не за тем съехала ты в глубокий снег с умятой копытами и колесами дороги, чтобы хозяйским глазом оглядеть тянущийся мимо тебя поход племени? Но ты не чувствуешь холода, не замечаешь ни всадников, ни коней, ни упряжных волов, ни погонщиков, ни кибиток. Лицо, будто вырезанное из куска черного дерева, неотступно видишь ты перед собой. Прозрачной синевой отсвечивают белки темных бездонных глаз. Восторг. Ужас. Нежность. Боль. Страх. Надежда. Пустота. Ты рабыня, царица. Ты презреннее рабыни, потому что ты - рабыня раба. Так благодари же, благодари царя Мадая за такой подарок! Ледяная капля, скользнув под мех, обожгла грудь. Ах, как хочется оглянуться! Ведь он позади тебя, он рядом, твой телохранитель. Но нельзя, нельзя! И ты вбиваешь пятки в обындевевшие бока кобылицы, чтобы не встретить взгляды стариков и ветеранов, отряд которых замыкает растянувшиеся обозы похода. - Молитесь за меня богу Агни, - со слезами на глазах попросила царица женщин. Ночь, день и еще ночь, не угасая, горят большие костры вокруг царского шатра. Крутит ветер снежную пыль, треплет высокое пламя, уносит в гулкую тьму голоса женщин. Закутанный в меха Нубиец черной тенью вырисовывается у входа в шатер, покачивается из стороны в сторону, навалившись всей тяжестью на крепкое древко копья. Женщины поют, потом, устав, замолкают, чутко прислушиваясь к глухим стонам, вылетающим из царского шатра, и снова запевают громко и отчаянно. Мужчины бродят безо всякой цели за освещенным кругом, остервенело пиная лезущих под ноги псов, останавливаются, сойдясь, коротко перебрасываются словами, понижая голоса, и снова разбредаются, поглядывая на красный верх шатра. То и дело из пурги возникает всадник. Подскакивает, раскидывая снег и грязь, к освещенному кругу, осаживает коня, склонившись с конской спины, шепотом спрашивает о чем-то у женщин и снова уносится в пургу, к табунам, огрев коня плетью. Ветер, налетев, рвет слова древней молитвы: - Ты - недремлющий... ающий... лютого зверья... нас самих, детей наших, скот наш... Агни... ликий... - в который раз заводят женщины и смолкают. Заскулила собака, видно, получив крепкий пинок. Снова заскулила, будто заплакала. Ой, собака ли это скулит? Нубиец выпрямился, перестав раскачиваться. Женщины, обойдя костры, приблизились к шатру. Мужчины вышли из темноты в освещенный круг. На подскакавшего всадника зашипели, он соскользнул с коня, взял его под уздцы. Люди вслушивались, задержав дыхание. В шатре, теперь уже бессомненно для всех, слабо и жалобно заплакал младенец. И тогда, словно кто-то толкнул их в спину мощной ладонью, люди устремились к шатру. Толпа отшвырнула Нубийца, он упал в снег. Люди валились на него и лезли в шатер, наступая на спины упавших. Шатер наполнился до отказа. Задние наваливались на спины стоявших впереди, но те уже сдерживали натиск, упираясь пятками и выгибая спины. Агния, разбросав космы потемневших от пота волос, обессиленная, наспех прикрытая, лежала навзничь на шкурах у самого очага. Две старухи, стоя на коленях, склонились над большой чашей, омывая новорожденного младенца теплым кобыльим молоком и загораживая его от людских взглядов. Нубиец, помятый и ушибленный, отчаявшись протиснуться вперед, вытягивая шею, смотрел над головами столпившихся, как разошлись старушечьи спины, как высохшие старые руки подняли и показали толпе новорожденного ребенка - чернокожую девочку. Толпа ахнула. Слабое пламя очага метнулось и угасло. В наступившей темноте все головы повернулись к выходу. Курчавая голова и широкие плечи Нубийца отчетливо выделялись в разрезе открытого полога, за которым весело кружился подсвеченный кострами снег. - Выйдите все! - вдруг властно сказал Нубиец, неправильно выговаривая скифские слова. - Она может задохнуться. Тут только люди почувствовали, что в шатре стало нечем дышать. В ту же ночь, не принеся благодарственных жертв богу Агни, старики и ветераны, оставив семейные кибитки, ушли от царского шатра у берегов Меотийского озера к табунам и стадам, уведя за собой всех юношей. Они разбили боевой лагерь на расстоянии одного конного перехода от кочевий племени, выставили стражу и стали совещаться. Под утро пурга внезапно улеглась, и Солнцеликий, явившись из-за пределов земли, вдруг одарил мир улыбкой, сразу растопившей снежный покров и обогревшей легкое дыхание ветра. Смущенные было суровым отступничеством мужчин, женщины несказанно обрадовались доброму этому знаку, связав его с рождением черной девочки, и, переговорив, решили открыться в том, что давно таили. Собравшись во множестве, они отправились к боевому лагерю стариков и ветеранов. Они легко шли веселой гурьбой, радуясь вздувшимся по-весеннему водам реки, отыскивали по дороге и указывали друг другу тоненькие зеленые стебельки молодой травы, выбившиеся из-под земли среди ржавой завали прошлогодних трав. Женщины редко бывают в чем-либо уверены до конца. Но если такое случается, ни уговорами, ни угрозами, ни стойким долготерпением мужчине не победить эту уверенность. Так было и на этот раз. - Эй вы, герои! Великие воины бога Папая, оставившие нас, чтобы совершить ненужные нам подвиги в неведомых нам странах! О нас, ваших женах, вы подумали? Или вам кажется, что драгоценные безделушки, под которыми гнутся спины караванных ослов, смогут заменить нам мужчин? Вы подумали о матерях, у которых отнимаете для своих диких забав сыновей - многие из них никогда не вернутся к родному очагу или вернутся калеками. Вы подумали о дочерях ваших, которые стареют, так и не узнав мужней любви и счастья деторождения? Может, любовь калеки, по-вашему, большое счастье? Что вы напялили свои раззолоченные панцири, вояки? Разве ваши мечи смогли защитить нас от андрофагов? Нас защитили рабы, которых вы сами объявили свободными! Или вы не клялись нерушимой клятвой вместе с нашей царицей?.. Семнадцать долгих лет, как милости, ждем мы возвращения своих мужчин, а они и не вспоминают о нас. Не вы ли, пьяные, похвалялись любовью к грязным чужим бабам в проклятых каких-то странах? А в это время мы, женщины, вместе с рабами берегли ваши табуны, ваши стада, трудясь за вас, мужчин... Наши мужчины забыли о нас, а мы забудем о них. Мы будем делить ложе с теми, с кем делим труд и пищу, радости и опасности! А вы не скифы больше, вы просто трусы! Вы все давно знаете, что мы тайно роднимся с рабами, и от бессилия только прячете голову под крыло, как глупые птицы. Раскройте ваши глаза: сам Солнцеликий посылает нам свое одобрение! Так кричали женщины онемевшим от ярости и обиды старым воинам. А потом вперед выступила пожилая полногрудая скифянка и позвала юнца, торчащего по причине высокого роста из-за спин стариков. - Гайтор, бедный мой сыночек! Ты бы не появился на свет, будь твой отец скифом. Настал час, и я скажу тебе: ты сын Белоглазого Кельта! Да, да, - и увидев, что у юнца отвалилась челюсть, закончила требовательно: - Иди сейчас же домой! Твой отец всю ночь отбивал табун от волков не хуже любого скифа. Ты можешь гордиться своим отцом: он свободный человек и не даст нас в обиду. Товарищи юнца с презрением отступили от него, и тогда несколько женщин разом заголосили, перекрикивая одна другую: - Ашкоз! Спутан! Масад! А вы что думаете, что родились от дуновения ветра? Ваши отцы ждут вас у родных очагов и будут рады обнять своих глупых сыновей! Обратно женщины возвращались, уводя с собой толпу потрясенных юношей. Слава тебе, царица Агния Рыжая! Такого полного поражения скифского мужества не могли припомнить даже самые ветхие и злопамятные старики! - Царица родила черного ребенка! - еще издали крикнул я, колотя без нужды пятками обросшие длинной шерстью, запавшие бока Светлого. - Благодарение великому Агни, - торжественно отозвался дед Май. Он стоял у кибитки, с сомнением оглядывая белого бычка с испачканным в навозе боком, которого Аримас крепко держал за скрученную ремнем губу. Судя по всему, дед и внук не собирались уходить из кочевья, несмотря на решение старейшин. Да еще вопреки запрету готовились принести жертву богу Агни. - Не чтущего щедрой милости великого бога постигнет его гнев, - угадал мои мысли старый кузнец и вдруг, растопырив седую бороду, заорал на Аримаса: - Ну, что стоишь, как баран на солончаке? Аримас вздрогнул и, торопясь, стал обтирать ладонью замаранный бок скотины. Старый кузнец протянул мне крепкий витой аркан и короткую толстую палку. Я спешился, принял из рук деда жертвенное орудие и присоединился к Аримасу. Вдвоем мы натянули аркан через комолую голову на шею бычка и укрепили за ремнем палку. Дед Май, мерно помахивая куском негнущейся старой шкуры над тлеющим костром, слезясь и чихая от дыма, поднял пламя. - Пора! Мы подтащили упирающегося бычка к огню. - Слава тебе, великий бог Агни, прикоснувшийся огненной рукой своей к новорожденной царевне! - торжественно выговаривал дед Май. - Тебе, недремлющий, посвящаем мы это незапятнанное животное. Прими нашу жертву с миром! Старый кузнец ухватил почерневшей могучей рукой конец палки и двумя поворотами туго сдавил аркан. Бычок рванулся, вывалил язык, выпучил глаза и рухнул у самого огня, опалив шерсть. - Благодарю тебя, огненный бог! Мы с Аримасом освежевали бычка, дружно работая ножами, срезали мясо с костей, туго набили им бычий желудок и повесили над костром. Собаки, топчась вокруг, жадно глотали пропитанный кровью снег. Только когда дед раздал всем по куску жарко дымящегося варева, мы снова смогли заговорить. Ловко орудуя ножом и тонкими, измазанными жиром пальцами, Аримас набил полный рот и невинно спросил у деда: - А если бы бог Агни не прикоснулся к младенцу, царевна родилась бы белокожей? - И незаметно для деда озорно подмигнул мне. - Все может быть, - очень серьезно отвечал дед Май. - Случается, что у мудрого деда рождается внук-дурачок. И когда мы весело и освобожденно расхохотались, дед добавил сурово: - В эту ночь и пока не разрешу - от кибитки ни на шаг. Я не хочу потерять своих внуков, хотя бы и дурачков. Старый кузнец не зря тревожился. Старики спешно разослали гонцов во все соседние становища. Гонцы вернулись обескураженными: женщины повсюду приветствовали союз царицы и черного раба и открыто ликовали. Тогда старики со всякими предосторожностями снарядили в долгую дорогу тайного посланца к самому царю Мадаю. Но, видно, боги потешались над стариками. Иначе как объяснить, что женщины, чудом прознав о намерении стариков, выследили тайного посланца далеко от кочевий, настигли после бешеной скачки, заарканили, как скотину, сдернули с коня и забили насмерть. Это случилось под вечер второго дня после рождения черной царевны. А ночью толпа вооруженных, теперь свободных рабов, в пешем строю, светя факелами, ворвалась в боевой лагерь продолжавших упорствовать стариков и вырезала всех, кто не успел сесть на коня и ускакать в степь. В руках рабов оказалось богатое и разнообразное оружие, предусмотрительно свезенное в лагерь ветеранами. Уцелевшие старики, мучась ненавистью и страхом, под конвоем рабов вернулись в кочевье и поспешили принести запоздалые жертвы разгневанному богу Агни. Бывшие рабы единодушно избрали Черного Нубийца верховным вождем и принесли ему клятвы, каждый согласно своим обычаям и богам. Так мы, сколоты, по воле бога Агни приняли в себя кровь многих народов, а наши боги, потеснившись, дали место другим, незнакомым нам богам. Глава вторая Первые годы Мадай тосковал о Скифии. Каждого вновь прибывшего из скифских степей царь приглашал в свой боевой шатер, обильно угощал, жадно выслушивал и расспрашивал, входя во всякие подробности. Особенно внимателен и нежен он бывал со сколотами, привозившими ему новости из родного становища. Он бережно растирал в ладонях сухие венчики поднесенной в дар ковыль-травы и с волнением глубоко втягивал расширенными ноздрями горький степной дух. Гости, отчасти желая удовлетворить любопытство царя, отчасти стремясь угодить ему, рассказывали, сгущая краски и возвышая тона, о боевой готовности юнцов принять участие в будущих походах царя, о радости женщин и стариков от щедрых даров царских караванов и, конечно, восторженно и благоговейно, о красоте и ранней мудрости молодой царицы и о великой ее любви к нему, Мадаю Трехрукому, царю над всеми скифами. Обычно Мадай в конце концов напивался вместе с гостями, требовал звать песенников и, подпевая старым скифским песням, плакал умиленными пьяными слезами. Гости уходили из шатра, очень нетвердо держась на ногах, то и дело роняя по пути дорогие дружеские подношения царя. Но со временем однообразные рассказы Мадаю прискучили, подробности надоели, да и приток пополнения в скифское воинство становился редок и малозначителен. Гости, пиры и песни в царском шатре прекратились как-то сами собой. Агнию Рыжую, скифянку, жену свою, Мадай почти не запомнил с той далекой ночи. Он представлял ее себе уже только по рассказам, а скоро и это бесплотное представление сильно поблекло и совсем улетучилось из памяти. Да и Агния Рыжая, не забывшая Мадая, теперь не узнала бы его. Он стал пренебрегать простой и привычной скифской одеждой, носил на плечах пестрый плащ-павлин, накинутый на легкий, тонко, но прочно кованный панцирь. Седеющие бороду и волосы подкрашивал анимонием, старательно начесывая длинную прядь на бугристый розовый шрам, оставшийся справа вместо уха, отсеченного на стенах горящей Никосии. Зато в мясистой мочке левого уха теперь покачивалась усыпанная рубинами, тяжелая серьга из драгоценного красного золота. Он располнел, обрюзг, широкий, изукрашенный золотыми пластинками пояс постоянно сползал ему под живот, и только меч-акинак по-прежнему висел в истертых старых ножнах, и отполированное в ладонях старое костяное навершье по-прежнему говорило о прозвище "Трехрукий". Не только доведенные до отчаяния защитники Ниневии - матери городов - видели обнаженным этот страшный меч. Он летел впереди скифских орд по всей Месопотамии и указывал скифам путь в Заречье. Жители Урарту, Манну и Хатту помнят его смертоносный взмах. Он сверкал на широких улицах Аскалона, в разгромленном Рагуллите, в многострадальном Хорране. Ассирийцы, вавилоняне, лидийцы, мидяне, иудеи, египтяне - враги и союзники - равно страшились безудержного набега скифской конницы, осыпающей противника тучами стрел, разящей пиками, сокрушающей мечами, топчущей поверженного врага копытами диких и быстрых своих коней. Разгром довершали лохматые звероподобные псы, явившиеся вместе со скифами от берегов Борисфена. Но теперь ярость открытой борьбы остывала, как раскаленный добела клинок в родниковой воде. Враги разгромлены, союзники вежливы, как бедняки у чужого костра. Храмы чужих богов были разграблены. Но боги остались. В великой своей гордыне Мадай стал тайно примерять к себе чужих богов и, не испытывая к ним ни уважения, ни страха, думал силой или обманом принудить их служить его, Мадая, удаче. А пока, определив сильные гарнизоны в покоренные города, царь окунулся в развлечения, не забывая, однако, аккуратно отправлять на родину караваны с богатой добычей. Лидийский царь Алиатт, сын Садиатта из Сард, первым принял скифских вождей в своей столице с невероятной пышностью и почетом. Глубоко пряча болезненное самолюбие под маской добродушной веселости, молодой, но уже искушенный дипломат, Алиатт окончательно завоевал доверие скифов широким размахом в празднествах и искусной простотой в обращении. Зная любовь скифов к коням и угадав в Мадае прирожденного лошадника, Алиатт распахнул перед ним двери царских конюшен. На много дней забыв пиры и утехи женской любви, Мадай целиком отдался извечной страсти вольного кочевника. Царские конюшни были превосходны. У Мадая разбегались глаза, он потерял аппетит и обидно протрезвел. Наконец его восторги обрели прямую цель. Он остановил свой выбор на злой вороной кобыле местной породы, горбоносой и вислозадой, похожей на хищную птицу и, как птица, быстрой. Он знал, что Алиатт не откажет ему, но все-таки гордость мешала первому намекнуть о подарке. Лидийский царь зорко следил за скифским царем и сумел ловко подвести разговор к вороной кобыле. Мадай признался, что видел во сне, будто он скачет на этой кобыле по родным степям. Алиатту ничего не оставалось, как немедля выполнить указание богов. И Мадай, торжествуя, узнал, что вороная кобыла - его. Но Алиатт не хотел, чтобы Мадай думал, будто он дарит другу то, что определили скифскому царю в подарок сами боги. Алиатт не смеет равнять себя с богами. У него есть для гостя свой подарок. Пусть все убедятся, как высоко он, Алиатт, ценит дружбу скифского царя. О, Таргитай, отец всех скифов! Может быть, только у тебя был конь такой красоты и силы. Не оскудела еще Нисса прекрасными конями! Какая стать, что за маленькая сухая голова, а шея - широкая и плоская, как лезвие секиры. Ноги, круп, плавный изгиб от холки до хвоста - все без изъяна. Да этот жеребец дороже золота, а может, он и вправду золотой - какая масть! Мадай чуть не задушил в объятиях Алиатта, сына Садиатта. - Отдарить его золотым оружием! Вина! Эй, други, поднимите его на плечи и несите в пиршественную залу. Он брат наш на все времена! И веселье вспыхнуло с новой силой. А пока вожди разоряли пиршественный стол, отборный скифский отряд уже готовился в далекую и желанную дорогу. Воинам было строго наказано без промедления вести ниссейского жеребца к берегам Борисфена, чтобы он дал начало новому роду царских коней в скифских степях. ...О мидянах говорили так: "Если ты беден и хочешь разбогатеть, купи мидянина за то, что он стоит, и перепродай за то, что он о себе думает". Весь род царя мидийского Киаксара, сына Фраорта, внука Дейока, славился своими причудами. Выдумки, одна чудней другой, постоянно посещали рано оплешивевшую голову царя, толпились в ней, как овцы у колодца, и своим громким блеянием настойчиво требовали скорейшего воплощения. И царь воплощал. Именно поэтому считалось, что в Мидии никого ничем нельзя удивить. И вправду, где еще увидишь такое: высоко в небе, у края обрыва над водой обмелевшего озера, висит на золоченых цепях огромное колесо. Витые столбы круглой галереи поддерживают над колесом ажурный шатер слоновой кости. Залезай под самое небо, гостем будешь. Пожелаешь - и колесо медленно закружится, как живое. А ты сиди себе, обложенный расшитыми атласными подушками, пей густое приторное вино мидийских виноградников, жуй орехи в меду, вдыхай запах благовонного розового масла, пока не закружится твоя голова и не станешь ты блевать на узорные ковры тонкой персианской работы. Эту выдумку свою царь Киаксар назвал "Ласточкино гнездо". Туда-то и уединился царь, чтобы привести в надлежащий порядок мысли, готовые на этот раз разнести его крепкую голову. Последнее время в Междуречье творилось неладное. Старые скифские вожди молодо веселились у лидийцев в Сардах, а под стены древнего Вавилона грозно подступала скифская молодежь. Отряды скифской конницы вытаптывали посевы, сгоняя земледельцев за городские ворота. Появившихся на стенах вавилонян скифы осыпали особыми стрелами, издававшими при полете устрашающий свист. Давно изучая скифов, Киаксар был склонен рассматривать эти налеты как буйное проявление боевого азарта молодых воинов и советовал своему зятю, царю Вавилона, укротить их, снесясь с Мадаем. Но Навуходоносор в Вавилоне думал иначе. Он немедля принялся укреплять оборонные рубежи, готовясь к новой войне. И сейчас прислал к нему, Киаксару, доверенного человека, приведшего мысли царя мидян в ужасный беспорядок. Вот что доносили вавилонские шпионы: Мадай, царь всех скифов, тайно жаждет священного вавилонского престола. Он, варвар, готов прислониться к алтарю великого бога Мардука, лишь бы его чудовищные планы сбылись. Мадай уговаривает Алиатта Лидийского помочь ему военной силой и обещает долю в добыче. Алиатт колеблется... Этого мало. Иудейские пленники Вавилона заверяют Мадая в своей поддержке, если он гарантирует им сохранение жизни и свободу. Навуходоносор помнит, как он, Киаксар, будучи семнадцать лет назад в союзе с отцом Навуходоносора Набопаласаром, отвел ужас скифского нашествия, бесстрашно явившись в лагерь Мадая и объявив себя клиентом [Клиент - так называли зависимых от кого-либо лиц.] и данником скифского царя. Сопливый мальчишка! Он не упустил случая напомнить Киаксару о давнем унижении. Навуходоносор просит его, своего тестя, верного друга Вавилона (ага, теперь сам унижается!) найти способ избавиться от скифов и на этот раз, а если такой способ не откроют боги, дать Вавилону вспомогательные войска и не медлить. Киаксар подошел и оперся на перила галереи. Под ним, низко над озером, летела стая каких-то птиц. Вдруг сокол черной молнией упал на вожака, расшиб его так, что брызнули перья, и подхватил жертву в когти над самой водой. Стая, заметавшись, бросилась врассыпную. Киаксар вздрогнул и заспешил покинуть "Ласточкино гнездо". Он сразу принял решение, только сомневался в одном - сколько запросить в случае удачи с этого мальчишки, царя Вавилона. Уже идя навстречу тайному посланцу, определил: "30 талантов [Талант - самая крупная в древнем мире весовая и денежная единица.] золота. Даст. Обязательно даст". Скифские вожди сразу откликнулись на любезное приглашение старого друга, царя мидян. Гарем Киаксара славился далеко за пределами Мидии. Лучшие публичные дома Вавилона не шли ни в какое сравнение с затеями мидийского гарема. Нет, совсем не все равно, где и с кем пить и безобразничать. А старый друг, видно, напуган и готов на все. Здравствуй, "Ласточкино гнездо"! А ну, покрути нас, Киаксар, мы посмотрим, смогут ли мидийские женщины сильнее вскружить нам головы. Эй, мидийские воины, верные союзники! Мы дрались бок о бок, давайте и пить вровень. Если гость напьется у вас в доме - он верит вашей дружбе. Так считают у нас в степях. В разгар пира Киаксар прижал платок к губам и, притворившись захмелевшим, вышел из-за стола. Это был условный сигнал. Мидяне выхватили спрятанное под одеждой оружие. Сперва - Мадая. Надетый под просторный плащ панцирь удержал острие предательского кинжала. Нет, не за тем Мадай, прозванный Трехруким, поднялся царем над всеми скифами, чтобы его можно было зарезать, как ягненка для трапезы. Мадай даже не оглянулся на убийцу. Одним львиным прыжком перенес он погрузневшее тело через стол, в самую гущу мидян, столпившихся против него. Вырвать меч у первого растерявшегося врага было делом одного мгновения. Хруст выломанной из плеча руки, крик боли, и второй воин рухнул с разрубленным лицом, оставив свой меч Трехрукому. И встал Мадай над пиром с двумя мечами в руках. Навсегда запомните вы, мидяне, кровавый ваш пир. Позор вашей подлости переживет века, вцепившись, как репей, в хвост скифской слезы! - Агой! И метнулось пламя светильников от древнего боевого клича. Завертелось в руках Мадая блестящее колесо смерти. Не одна отчаянная голова, сунувшаяся остановить стальное это колесо, покатилась по дорогим коврам под ноги дерущимся. Тяжелые блюда, острые горловины расколотых амфор, подушки, скамьи - все стало оружием. Пронзенные мечами скифы последним живым усилием притягивали к себе врага, погружая клинок в свое тело по самую рукоятку, и умирали, не размыкая объятий, по-волчьи сцепив зубы на горле предателя. Но силы были слишком неравны. Скоро только горстка скифов, сумевших завладеть оружием, спина к спине отбивалась от наседавших со всех сторон мидян. - Опрокидывайте светильники! - вдруг, задыхаясь, прохрипел Трехрукий, и сам пнул ногой кованый треножник. Горящее масло, шипя, хлынуло на ковры навстречу наступавшим. Мидяне отшатнулись. Это спасло скифов. Валя светильники, они выскочили из рокового кольца и, не выпуская из рук оружия, прямо с высоты галереи бросились вниз, скатились по обрыву и побежали в мелкой воде вдоль берега, стараясь не потерять друг друга в непроглядной темноте. Когда обогнули озеро, Трехрукий остановился. Погони не было. Багровое зарево пожара, трепеща, расползалось по темному небу. Трехрукий усмехнулся. Это горело "Ласточкино гнездо". Страшной клятвой поклянется в ту ночь Мадай отомстить Киаксару за предательство. Пять мучительно долгих лет будет ждать Мадай в скифских степях своего часа. И такой час настанет. Подрастет у мидийского царя сын, нареченный в честь деда Киаксара Дейоком. И станет мальчик обличием и умом похож на любимого деда царя. И всей душой привяжется к сыну старый Киаксар и станет всячески отличать его среди других своих сыновей. Тогда-то, в один безоблачный день, явятся к царю мидян семеро скифов. И приведет их Хава-Массагет, прозванный Зубастой Овцой, - начальник телохранителей Мадая. Бросятся беглые скифы в ноги мидийскому царю, раздерут на себе одежды, расцарапают лица. И узнает Киаксар, что хочет злопамятный Трехрукий живьем содрать кожу с верных телохранителей своих за то, что плохо берегли его на том памятном пиру. И будут молить скифы царя мидян о покровительстве, чтобы служить ему верой и правдой и исполнять любую нужную царю работу, не требуя взамен ничего. И помутят боги разум царя мидян, и подумает тогда Киаксар: "Пусть все знают, что величье мое, Киаксара, сына Фраорта, внука Дейока, царя мидийского, выше величья Мадая Трехрукого, царя над всеми скифами. Пусть все видят, что грозные некогда скифы, побежденные мной, оставили своего царя и молят у меня, Киаксара, покровительства и милости". И примет царь беглых скифов и назначит им обучать своих мальчиков скифскому языку и стрельбе из лука. А еще сопровождать царевичей на охоте и поставлять свежую дичь к царскому столу. Целый год будут семеро скифов исправно служить Киаксару и войдут к нему в полное доверие. Тогда убьют они на охоте маленького Дейока, приготовят его так, как обыкновенно готовили дичь, и накормят его мясом Киаксара и его сотрапезников. А сами уйдут в Лидию, в Сарды, к царю Алиатту, сыну Садиатта. Алиатт же, боясь мести Мадая и соперничая с Киаксаром, не выдаст скифов по требованию мидийского царя. И начнется между ними война. А семеро беспрепятственно вернутся к Мадаю Трехрукому в скифские степи. Так будет отомщен Мадай. - А потом? - Маленькая Агния сидела между нами у края обрывистого берега, жмурилась на яркую воду реки и болтала ногами. - А потом Таргитай завернулся в львиную шкуру и пошел отыскивать исчезнувших своих кобылиц. Шел он, шел и набрел на большую пещеру под береговой кручей у самого Борисфена. А в этой пещере жила полудева-полузмея, великая Табити-богиня. Увидел ее Таргитай и сразу же влюбился. А она говорит... Агния перебила меня: - Она красивая, богиня? - Да, очень красивая. - Как моя мать? - Нет. - Аримас внимательно вглядывался в лицо маленькой Агнии. - У нее курчавые волосы, целая шапка курчавых волос, которые переплетаются, точно змеи. И глаза большие, черные, с длинными, загнутыми ресницами... Агния улыбнулась, высунув между зубами кончик языка. - И улыбается она... - Агния! Агния! - долетел до нас голос царицы. Там, вдали, за колышущимся морем трав, в которое с жужжанием ныряли пчелы, хорошо были видны три знакомые фигуры у дедовой кузницы. - Иду-у! - протяжно пропела маленькая Агния и, неохотно поднявшись, попросила меня: - Давай поедем на Светлом. А то я немножко, совсем немножко боюсь ваших собак. - О, мать всех скифов, великая Табити-богиня! Умерь свою обиду, спаси от страшной беды сыновей своих! Никогда, никогда не прислонялся Мадай к алтарям чужих богов... Только во славу твою, Змееногая, сокрушал он роскошные храмы их, сдирая кожу с лживых жрецов на чепраки скифским коням! За что отвернула ты любящее лицо от гонимых детей своих? Каких жертв требуешь ты еще от нас, несчастных?! Так молил Мадай Табити-богиню, и, отступая, скифы снова вытаптывали посевы, разрушали храмы, жгли и опустошали города. Все, что долгие годы терпело скифскую неволю, поднялось против скифов. Во многих покоренных городах жители, восстав, перебили скифские гарнизоны. Прежние друзья наглухо запирали крепостные ворота и бесстрашно встречали незваных гостей стрелами и кипящей смолой с укрепленных стен. Наказывать за измену было некогда: мидяне наступали на пятки. Горе скифу, осушившему лишнюю меру вина и уснувшему на лишний час. Такой просыпался лишь для того, чтобы заглянуть в пустые глазницы смерти. Любые сокровища готов был отдать теперь каждый воин за сменного коня. В безостановочной скачке кони ломали ноги, падали запаленными или сраженными стрелами преследователей. Уверовав в то, что счастье изменило ему, Мадай не решался даже на попытку самому атаковать обнаглевшего врага. Признанные скифские вожди были почти полностью перебиты на пиру у Киаксара, и теперь откатывающаяся на север орда только злобно огрызалась на бегу, как затравленный собаками волк. И все же скифский царь оставался верен себе. Почерневший, закопченный в дыму пожарищ, осунувшийся, в помятом панцире и шлеме, он скакал с тремя сотнями самых отчаянных позади своего воинства, яростно рубясь в гуще схваток, прикрывая отступление. По ночам, когда скакать по незнакомой местности было опасно, Мадай, лежа на подстеленном чепраке и намотав на запястье повод, со щемящей нежностью вдруг вспоминал свое степное детство. Удивительно ярко видел себя маленького - большеголового крепыша в короткой конопляной рубахе, с хворостиной в руках, не поспевающего за противной пегой козой, потому что босые ноги его больно накалывала короткая, срезанная пастьбой травяная стерня. И остро ощущал уколы этой стерни, будто сам в этот миг ступал по ней босой розовой ступней. А с рассветом опять скакал, меняя коней, отбивая внезапные наскоки, ни о чем не думая и ничего не чувствуя. Последним вошел конь Мадая в безопасные воды Борисфена, и первым узнал Мадай оглушившую его новость. ...Удивляясь самой себе, Агния Рыжая теперь чаще, чем прежде, думала о Мадае. Любовь к Нубийцу, захватившая ее целиком, заставляла по-другому взглянуть на далекого супруга-царя, заново наедине с собой пережить все страхи той единственной ночи с ним. Но теперь эти привычные страхи уже не были страхами. Правда, Агния еще продолжала жалеть себя, ту молодую, неискушенную девушку, по капризной воле богов ставшую царицей, но теперь к этой жалости примешивалась какая-то смутная жалость и к самому Мадаю, чувство спокойного, безусловного превосходства над ним. Ей почему-то иногда хотелось, чтобы Мадай видел, как она счастлива, как любима, как счастлива и любима дочь ее - маленькая Агния. Она понимала разумом, что все в ее жизни может трагически измениться, если вернется Трехрукий. Но сердце не слушалось предостережений рассудка, и Агния гнала прочь тревожные мысли, уговаривая себя, что все будет хорошо и обязательно должно произойти какое-нибудь чудо, если случится вернуться скифам. И это чудо должно защитить ее, Агнии, счастье. По ночам, когда Нубиец засыпал с ней рядом, она приподнималась на локте и при слабом, неверном свете очага подолгу вглядывалась в его темное, подсвеченное красноватым пламенем лицо. Она отыскивала все новые, едва заметные черты сходства дочери с отцом, и эти маленькие открытия восхищали ее. Когда возлюбленный переворачивался на живот, она проводила легкими пальцами вдоль синеватого шрама, разрезавшего широкую спину, и сознание того, что эта рана получена им в борьбе за жизнь ее племени, одушевлялось в ней болью за него и горячей нежностью. Однажды ей приснился сон, будто идет она по потравленному скотом выпасу и несет на руках маленькую дочь свою Агнию, еще грудную. Скоро должно показаться кочевье, но что-то никак не показывается. Агния останавливается, чтобы оглядеться, и видит, что за ней по стерне идет большая пегая коза. Вроде идет сама по себе, но остановилась Агния, и коза остановилась. Стоит, жует жвачку, смотрит на Агнию своими прозрачными козьими глазами, нехорошо смотрит. Агния прибавила шагу и чувствует - коза не отстает. А кочевья все нет и нет. "Я заблудилась", - поняла Агния и, холодея от испуга, побежала, прижимая к себе ребенка. И тогда позади затопотала коза, заблеяла страшно, басом. Агния споткнулась, уронила ребенка на высохшую стерню, вскрикнула... и проснулась. И долго не могла унять бешено колотящееся сердце. Однако, когда резкий, режущий слух звук охотничьего рога поднял ото сна становище, Агния вместе со всеми спокойно вышла к берегу Борисфена. На той стороне реки, тускло блестя вооружением в сером свете пасмурного осеннего утра, кружились на конях трое. - Слушайте вы, ублюдки и отродье ублюдков! Готовьте высокие колья, скоро ваши безмозглые головы будут торчать по всей степи и кормить голодное воронье! Мадай Трехрукий, наш царь, хранимый богами, возвращается! - кричали всадники. Люди, тесно столпившиеся на берегу, безмолвствовали. Порыв ветра поднял и растрепал огненные волосы царицы, выступившей впереди всех. Вдруг с того берега, нарастая, перелетел заунывный свист и оборвался тупым стуком. Агния Рыжая, царица над всеми скифами, качнулась вперед и, раскинув руки, будто хотела обнять это холодное, ненастное утро, скатилась, ломая сухие ветки кустарника, под обрыв и упала затылком в воду. Пряди золотых волос заколыхались, подхваченные течением. Оперенная стрела торчала у Агнии в горле. Страшно, как насмерть раненный зверь, закричал Нубиец, и несколько стрел, словно поднятых этим воплем, взвились над толпой и упали в воду у противоположного берега, Трое, поворотив коней, невредимые уносились в степь. Нубиец, приподняв в ладонях полову Агнии, прижимал ухо к груди ее, ловя слабое биение сердца. Потом поднял на руки бессильное тело царицы и, дико ощерившись, прошел сквозь расступившуюся в страхе толпу в царский шатер. Люди остались на берегу, подавленные свалившейся на них бедой, сразу поверив в новые, еще большие беды. Когда же в шатре закричала и громко заплакала девочка, толпа поспешно разошлась в молчании. Становище казалось вымершим, даже псы куда-то попрятались. И только белолобая кобыла царицы, сорвавшись с привязи, храпя и взбрыкивая, свободно носилась между кибитками и шатрами. Всю горечь поражения, весь позор бегства теперь вымещали скифы на дерзких рабах и неверных женщинах своих. Первые ставшие на пути кочевья и становища воины выжгли дотла, сровняли с землей, затоптали конями. С рабов заживо сдирали кожу, рубили руки и ноги, головы насаживали на колья. Девушек и женщин насиловали скопом, пороли плетьми, кидали в огонь пожарищ. Не щадили даже детей. Убивали псов, невпопад залаявших, закалывали коней, зашаливших под седоком. Спасаясь от безжалостной расправы, люди бросали свои очаги, скот и имущество и бежали к нам в становище. Нубиец, мрачный, как туча, носился на взмыленном коне среди беженцев, распределял вооружение между мужчинами, сколачивал по признаку единокровия боевые отряды. Агния Рыжая металась в жару, еще жила, не приходя в сознание. Старухи неусыпно стерегли ее, смачивали губы и лоб ледяной родниковой водой, прикладывали к ране пучки целебных разваренных трав. Нубиец часто заглядывал в шатер, внезапностью появления каждый раз пугая старух. Припадал лицом к горячей ладони царицы и долго оставался так. Потом поднимал голову, оглядывал старух горящими, сухими, черными, как уголь, глазами и, ничего не сказав, уходил. Так же внезапно среди ночи он появился у деда Мая. Нагнувшись, вошел за полог кибитки, бережно прижимая к могучей груди спящую дочь, закутанную в пушистые рыжие лисьи шкуры. Май выслал меня и Аримаса нести вооруженную стражу у кибитки и долго о чем-то шептался с Нубийцем. Потом Нубиец уехал, настегивая коня плетью, не оглядываясь. Когда мы, наскучив стражей, осторожно заглянули за полог, маленькая Агния крепко спала у очага, а дед Май неотрывно смотрел на нее, спящую, и всклокоченная борода его подрагивала. Именем умирающей царицы Нубиец доверил старому кузнецу жизнь маленькой Агнии. Ему, старику, предстоит нелегкая, полная опасностей дорога. Сопровождать его мы не можем - двум молодым воинам незачем просто так гулять за кибиткой в степи. Это будет глупой неосторожностью. Он не сомневается в нас, но лучше, чтоб о его пути знали только он и боги. Если боги пожелают, мы все встретимся. Он молит их об этом. Пусть и мы станем молиться. В остальном мы вольны поступать так, как хотим, но только не смеем предать тех, с кем выросли, или, по зову скифской крови, поднять меч на несчастных наших товарищей. Ну-ну, не надо горячиться, он знает своих внуков. Всю ночь мы втроем, переговариваясь торопливым шепотом, мешая друг другу, собирали деда Мая в известную одному ему дорогу. Уже совсем рассвело, когда кибитка, набитая всевозможным скарбом, была поставлена на колеса, сытые кони впряжены, спящая Агния удобно устроена на войлоках и шкурах. Дед, в островерхой скифской шапке, выворотной куртке и таких же штанах, заправленных в низкие мягкие сапоги, деловито проверил надежность колес и упряжи и повернулся к нам. - Простите, если в чем был виноват перед вами. Мы обнялись. Дед молодо поднялся на высокое колесо, уселся на передке, разобрал вожжи. - Ну, прощайте, - медленно произнес дед Май. - Живите вместе с жизнью: не спешите - беду нагоните, и не отставайте - беда нагонит. Он тронул коней. Кибитка заскрипела, качнулась и быстро покатилась по примятой траве, сразу скрыв от нас за своим горбом деда Мая. Вдруг полог ее откинулся, милое темно-смуглое лицо под шапкой кудрей выглянуло наружу, и веселый голос прокричал: - Аримас! Сауран! Вы не скучайте, мы с дедушкой покатаемся и скоро вернемся. Когда кибитка скрылась за край степи, Аримас стиснул меня в объятиях и, не стесняясь, разрыдался. Насколько хватало глаз, простиралась желтая, обестравевшая степь. Ветер, посвистывая, гнал по своей охоте, куда попало, круглые, серовато-ржавые, будто одетые волчьим мехом, мотки перекати-поля. Кони шарахались от них, храпя, выдыхая белый пар из разодранных удилами ртов и раздутых от непритворного ужаса ноздрей. Временами волки малыми стаями объявлялись у края оврагов, издали, поджав поленья [Полено - охотничье название волчьего хвоста.], разглядывали коней и всадников и вдруг пропадали, будто проваливались в землю. Промерзшая ночами земля звенела под конями. Копыта с хрустом крошили тонкий крепкий ледок, уже прихвативший воду в ложбинах. Конь оступался, припадая на передние ноги, и тогда всадник, зло рванув повод и тихонько ругаясь, снова выравнивал конский бег и напряженно взглядывал вперед, под низкие облака, держась между товарищей. Нубиец вел свои отряд навстречу Мадаю. Многие рабы неуверенно держались на конях, но все были исправно вооружены и без страха настроены к битве. Нубиец скакал впереди, закинув лодыжки к самому крупу высокого вороного жеребца с подвязанным хвостом. Когда вскидывал черную руку, схваченную медным чеканным наручьем, всадники натягивали повода, разгоряченные кони фыркали, встряхивали головами, приплясывали на месте. Бряцало, сталкиваясь, оружие. Нубиец переправил свои отряды через Борисфен и теперь двигался навстречу Мадаю так, чтоб все время держать по левую руку берег реки. И снова вперед ходкой рысью, сберегая силы коней... Скифы открылись взглядам внезапно, как волки. Казалось, они вечно стояли здесь, словно врытые в землю на пологих склонах холма. Но они не исчезли с глаз, подобно волкам, а продолжали стоять без единого заметного движения, будто неприступная, окованная металлом стена. Нубиец поднял руку, передние резко осадили коней, задние, замешкавшись, с ходу наскочили на них. Ряды расстроились. Туча стрел, посланная от неподвижной скифской стены, закрыла небо. Белоглазый Кельт, стоящий позади Нубийца, охнул и схватился за щеку, в которую косо впилась стрела. Где-то в рядах пронзительно заржала лошадь. Выжидая в