а не персоне дозволено так чествовать государей. Может статься, некогда и наше имя воскресит славу свою, но теперь, веруй, не довольно к тому наших дел; все еще початки! - Государь! - продолжал лейтенант. - Настоящая война вводит уже тебя в храм бессмертия. - Нет, мало еще отметили мы укоризну шведам; больше требует слава, народу нашему славянскому достойная, и обида, нанесенная отечеству отъятием земель. Видишь Лифляндию: это член России отсеченный. Если его не возвратим, так напрасны и початки наши. Только великую надежду имеем на правосудие божие, которое неоднократно нас викториями благословлять изволило. - Принося божия богови, повелитель русского царства не откажет своим подданным принесть цесарю цесарева. - Что к моему лицу надлежит, я повелитель их, но по моей любви к ним и к отечеству друг их и товарищ во всем. Легко, Данилыч, властителю народа заставить величать себя; придворные и стиходеи чадом похвал и без указу задушить готовы: только делами утешно величие заслужить. Впрочем, не о себе хлопочу, mein Herzenskind*, а о благополучии вверенного мне богом народа. ______________ * мое дорогое дитя (нем.). - Государь! ты для благополучия России ни здоровья, ни живота своего не щадишь, и ныне... - Затем и царь я, - перебил Петр, - что должен сам во всех случаях пример являть. Закон я чту наравне с последним из моих подданных; в строю я только солдат фланговой - по мне вся линия выстраивается; в баталии я должен быть напереди. Слыхал ты сам, сколько под Нарвою приклад начальствующих беды причинил. Да и ныне еще наши господа надмеру себя берегут и немногим ближе становятся от крепости, как наш обоз; но я намерен сию их Сатурнусову дальность в Меркуриев круг подвинуть{422}. У меня Катенька боится, право, менее иного полковника. - Я говорил вам, что твердость ее души равняется с ее красотою. Она, кажется, прибыла ныне в ваш обоз, господин капитан... - Как похорошела моя голубушка... В конфиденции объявить, без ней весьма скучать ныне начинаю. Да, кстати, Алексаша, я не рассказывал тебе нынешней истории? - Не удосужился слушать. - Застал я ее давеча, при разборке ее багажа, в страшном испуге. Спрашиваю, что за притча? Развернула она передо мною узелки свои, показала мне складни, серги дорогие, жемчуг и объявила мне, сердечная, что не знает, как они тут очутились; ибо-де у ней таких вещей от роду не бывало, да и в доме Шереметева и твоем никто ее не даривал ими. Я рассмеялся и сказал ей: "Не бойся, Катенька! это все твое; Данилыч догадлив..." A, min Herz*, твое дельце! ______________ * мой дорогой (искаж. нем.). - Виноват, государь. - Из твоей вины можно богатую шубу сшить и спасибо притачать. На такую потребу, правду молвить, у меня теперь и денег не нашлось бы. Вот как получу по чину капитана от бомбардир и капитана корабельного жалованья из воинской казны, то волен в них ко всякому употреблению, потому что я службою для государства, как и прочие офицеры, те деньги заслужил; а народные деньги оставляются для государственной пользы, и я обязан в них некогда отдать отчет богу. Но слово было о Катеньке: что у кого болит, ведаешь, тот о том и говорит. Просит она меня, отдыху не дает, разведать от Вадбольского Семена, какого шведского пленного Вольдемара схватил он ни за что ни про что под Мариенбургом и угнал куда-то с татарами. Мне об этом и Борис Петрович не говорил. Пожалуй, узнай повернее и утешь меня и ее весточкой о нем: может статься, и родной ей какой! - Воля твоя будет выполнена, государь! Несчастный, лежавший в челноке, тяжело вздохнул. - Что-то наш пленник стонет... - сказал Петр. Меншиков стал на колено, нагнулся через край шлюпки и, ощупав Последнего Новика, отвечал: - Он мокрехонек, как мышь, купавшаяся в воде, и дрожит так, что рука на нем не удержится... - Теперь он нам не опасен. Развяжи его; да на, возьми, Алексаша, мою епанчу и накрой многострадальца; может статься, он и без вины виноват. - Государь!.. ты сам... в такой дождь... - Возьми, говорю! - сказал с твердостью человеколюбивый государь, скинув с себя епанчу и подавая ее Меншикову. - Что до нас, мы скоро, с божьею помощью, обсушимся и отогреемся. Воля Петра была выполнена: развязали пленника и покрыли его царскою епанчою. Слезы благодарности и вместе горького раскаяния полились из глаз несчастного; слова монарха удерживали в нем последнюю искру жизни, готовую погаснуть... Лодки плыли самою тихою греблею; несколько раз приказано было им останавливаться. В это время предметы разговора государя с его любимцем беспрестанно менялись. Где не побывал тогда его гений? Куда в это время, между заботами простого семьянина, не заброшены были семена его бессмертных дел, которыми Россия доныне могуща и велика? Под сенью Кавказа садил он виноград, в степях полуденной России - сосновые и дубовые леса, открывал порт на Бельте, заботился о привозе пива для своего погреба, строил флот, заводил ассамблеи и училища, рубил длинные полы у кафтанов, комплектовал полки, потому что, как он говорил, при военной школе много учеников умирает, а не добро голову чесать, когда зубья выломаны из гребня; шутил, рассказывал о своих любовных похождениях и часто, очень часто упоминал о какой-то таинственной Катеньке; все это говорил Петр под сильным дождем, готовясь на штурм неприятельских кораблей, как будто на пирушку! - Herr Kapitan!* - сказал вдруг Меншиков. - Две огненные точки светятся неподалеку от нас; это должны быть фонари на кораблях неприятельских. ______________ * Господин капитан! (нем.) В самом деле, сквозь сетку дождя показались два огненные пятна, и вскоре зарябили две темные массы, из коих одна носом вдвинута была в устье речки, вытекавшей из острова. Петр немедленно приказал всем лодкам, числом до тридцати, построиться на два отделения; одному, под командою Меншикова, пристать у берега острова в лесу с тем, чтобы это отделение, по первому условленному сигналу, напало на ближайшее неприятельское судно; а сам, по обыкновению своему, предоставя себе труднейший подвиг, с остальными лодками отправился далее на взморье в обход неприятеля. Челнок, в котором находился Последний Новик, отвязан от шлюпки; несчастному брошено весло; но он не воспользовался этим даром, и ладья поплыла по течению реки прямо на взморье. Пока эти распоряжения приводились в исполнение, тучи разбрелись, и к стороне Ниеншанцев на небосклоне заструилась палевая полоса. С неприятельских судов (из которых одно была четырнадцатипушечная шнява{424} "Астрель", а другое - десятипушечный адмиральский бот "Гедан") заметили русские лодки, с двух сторон по волнам скачущие прямо на них дружно, правильно, как ряды искусной конницы. Тревога на судах: слышны свистки начальников, командные слова, крики матросов; снимаются с якоря, поднимают паруса; эскадре, стоящей близ острова Рету-сари*, дают сигнал, что находятся в опасности. Спросонья и с испуга действия исполняются торопливо. Кажется, самые стихии в заговоре с неприятелем; мокрые ветрила едва шевелятся. Экипаж смотрит на них, как на звезду своего спасения; состоя только из семидесяти семи человек, он понимает опасность вступить в бой с многочисленным неприятелем не на открытом море. Если б можно было пробраться к эскадре, тогда спасена честь шведского флага и русские осмеяны! Каждый из экипажа хотел бы надуть паруса своими желаниями - криками хотел бы подвинуть суда. Суда трогаются; но уже поздно. Семеновцы и преображенцы, эти потешники царя в играх и боях, одушевленные примером своего державного капитана, настигают, обхватывают их, впиваются в бока их крючьями, баграми, бросают на палубу гранаты, меткими выстрелами из мушкетов снимают матросов с борта, решетят паруса. Пушки ничего не могут сделать нападающим; ядра летают через головы русских и только тешат их, срезывая или роя волны. Собственные бока судов служат защитою неприятелю. Шнява более всего стеснена русскими лодками; медленно тащит она их за собою, не имея сил оторвать от себя. Так огромный зверь, со всех сторон окруженный маленькими, разъяренными животными и выбившийся из сил, в бегстве влечет их с собою до тех пор, пока сам падет или их утомит. Усиленная ложная атака, сделанная с одной стороны шнявы, отвлекает на эту сторону почти весь экипаж; между тем к другому борту прикреплены веревочные лестницы. По ним, как векши, цепляются русские, - и первый на палубе Петр. - Ура! силен бог русских! - восклицает царь громовым голосом и навстречу бегущих шведов посылает горящую в его руке гранату. Метко пошла роковая посылка, разодралась на части и каждому, кому дошла, шепнула смертное слово; каждый кровью или жизнью расписался в получении ее. Со всех сторон шведы с бешеным отчаянием заступают места падших; но перед Петром, этим исполином телом и душою, все, что на пути его, ложится в лоск, пораженное им или его окружающими. ______________ * Котлин - остров, на котором построен Кронштадт. Шведы дерутся отчаянно; ни один не прячется в убежища корабля. Палуба - открытое поле сражения; отнято железо - ноготь и зуб служат им орудиями; раненые замирают, вцепившись руками в своих врагов или заплетаясь около ног их. Эскадра шведская заметила несчастное положение двух судов своих. Уже трепещут в виду крылья ее парусов. Вот друзья, братья готовы исторгнуть бедные жертвы из неприятельских рук!.. Надежда берет верх над отчаянием. Но одно мощное движение державного кормчего, взявшегося за руль, несколько распоряжений капитана русского - и шняве нет спасения! В самую суматоху боя Петр не теряет головы, все наблюдает, везде отдает приказания, убирает сам паруса, отправляет шведского кормчего в море ловить рыб, остановляет на бегу судно, правимое к эскадре, и оборачивает его назад. Он в одно время капитан, матрос и кормчий. Во всех этих маневрах видны необыкновенное присутствие духа, быстрое соображение ума и наука, которой он с таким смирением и страстью посвятил себя в Голландии. Старый моряк не постыдился бы признать его действия своими. Русские солдаты, спущенные в лодки, уводят шняву назад в устье Невы, а шведская эскадра не допущена мелководием. Сам бог за Петра. Почти весь экипаж шнявы перебит и перерезан; редкий из составляющих его решается купить жизнь ценою плена. Командир шведский тотчас узнал, с кем мерился. - Петр один мог сделать такое дело! - говорит он и в ответ на мирное предложение от имени царя, схватив переговорщика за грудь, стаскивает его с собою в море. Лишь только победа очистила русским палубу шнявы, Меншиков прибыл к своему капитану с донесением о взятии адмиральского бота "Гедан". Победа над этим судном легче была куплена. По сказке пленных, оба судна отправлены были к Ниеншанцам с письмами от начальника шведской эскадры и потому так беспечно остановились у острова, что обмануты были дружескими сигнальными ответами из крепостцы. - Я сказал, что эта игрушка их не минет! - восклицал Петр вне себя от радости; благодарил бога за первую победу русских на Балтийском море, обнимал офицеров, изъявлял свою признательность солдатам, называя их верными товарищами, друзьями. С того времени, как Последний Новик был освобожден из плена, челнок его несся по произволу речного течения; попав на взморье, встречен противными волнами и наконец прибит ими к корельскому берегу за несколько верст от устья Невы. Там чухонские рыбаки заметили челнок и, осмотрев его, нашли в нем умирающего человека. Они принесли несчастного к себе в хижину; попечения добрых людей и травы колдуна, которого они постарались отыскать в окрестности, привели к жизни того, кто в ней ничего отрадного не имел, для кого она уже была в тягость. Глава четвертая ПРИ ОСНОВАНИИ ГОРОДА На что в России ни взгляни, все его началом имеет, и что б впредь ни делалось, от сего источника черпать будут.{427} Журнал Ив.Ив.Неплюева Что прошло - невозвратимо.{427} Жуковский Что собралось седьмого мая так много народа на острове Луст-Эланд, прежде столь пустом? Бывало, одни чухонские рыбаки кое-где копышились на берегу его, расстилая свои сети, или разве однажды в год егери графа Оксенштирна, которому этот остров с другими окружными принадлежал, заходили в хижину, единственную на острове, для складки убитых зверей и для отдыха. По зеленым мундирам узнаю в них русских и - гвардейцев по золотым галунам, на которых солнце горит ярко. Приветствую вас, преображенцы и семеновцы, властителями Бельта! Земля, на которой стоит Петербург, взята вами с боя и ныне крепка за вами. В одном месте составился из офицеров блестящий полукруг. Впереди, на барабане, сидит человек исполинского роста, в колете из толстой лосиной кожи, сшитом наподобие иностранного купеческого камзола, только без пуговиц, клапанов и карманов. Этот наряд оторочен ровною полосатою тесьмою и завязан в нескольких местах нитяными шнурками. Смоляные пятна испестрили его; почетный рубец свидетельствует, что он был в боевой переделке. Одежда простого моряка, но вид носящего ее исторгает уважение. Черты его смуглого лица отлиты грозным величием; темно-карие глаза, прикованные к одному предмету, горят восторгом: так мог только смотреть бог на море, усмиренное его державным трезубцем! Черный, тонкий ус придает его физиономии особенную привлекательность. Голова его открыта, темными кудрями его бережно играет ветерок. Треугольная шляпа у ног. Английской породы собака рыжей шерсти с бархатным, зеленого цвета, ошейником, на котором вышиты слова: "За верность не умру!", стережет шляпу и по временам смотрит в глаза своему господину. От устья Невы ведут бот и шняву, взятые у шведов. Несколько десятков лодок, разделенных на две линии, плывут впереди и провожают их с песнями и музыкою. Это первый флот, входящий торжественно в русские пределы. Вот что, по-видимому, занимает высокого моряка, сидящего на барабане. По левую сторону его, немного подавшись назад, стоят, не изгибаясь, два офицера. В одном мы узнали сейчас Бориса Петровича Шереметева, в другом храбрейшего из воинов и благороднейшего из вельмож Петра I, князя Михайлу Михайловича Голицына, которому Россия обязана за доставление ей ключа к Бельту{428}. Семь слов, переданных им посланному царя, когда этот, в пылу осады Шлиссельбурга, приказывал отступить; семь слов: "Скажи ему, что я принадлежу теперь богу!" - могли бы увековечить его имя; a целая жизнь его была возвышенна, как эти слова!.. По другую сторону моряка, несколько наклонившись вперед, как будто хочет поймать на лету думу его, стоит молодой гвардеец приятной наружности, с открытыми серо-голубыми глазами, статный, величавый, облитый золотом. По улыбке самодовольствия на устах его видно, что это любимец счастия. Спрашиваю: кто такой? и мне сказывают, что это лейтенант от бомбардир, тот самый, с которым мы имели случай ознакомиться в последнюю ночную экспедицию. Это Меншиков, фортуною схваченный с улицы ко двору и умевший возвыситься умом, отвагою и верностью до степени первого любимца государева. За ними с удовольствием отличаем в первых рядах старинных наших знакомцев: князя Вадбольского, Мурзенку, Дюмона, Карпова и Глебовского. И ты, мишурный генерал, Голиаф Самсонович, играешь не последнюю роль на этой сцене с каким-то франтом среднего роста, в малиновом бархатном кафтане, в пышном напудренном парике, с умильною рожицею и глазами, плутоватыми, как у лисицы! Ты называешь своего товарища Балакиревым, а это имя принадлежало любимому шуту Петра I. За вами неотлучно ходит великан Буржуа и образует с вами лестницу о трех ступенях, из которых на верхней выказывается одутловая, румяная, глупо смеющаяся образина. Все необыкновенное составляет свиту необыкновенного человека. Карла и Балакирев расхаживают по берегу и бросают камешки поперек реки, стараясь, чтобы они, делая по воде рикошеты, долетали как можно далее. Если скачки были скорые и высокие, то говорили, что это меншиковские прыжки. Когда пущенный камень делал медленный переход и оставлял большой круг на воде, тогда называли это шереметевским шагом. Пузыри, болтуны, верхогляды, недолеты, перелеты имели также свои приноровления. Наконец два друга и соперника уселись... - Растолкуй мне, пожалуйста, - сказал Голиаф своему товарищу, - что значит надпись на ошейнике Лизеты: "За верность не умру!"? Ведь когда-нибудь и она протянется. Что ж тогда из нее сделают? - Бессмертную чучелу! - отвечал Балакирев. - По словам нашего батюшки Петра Алексеевича, такую же сделают и из великого Буржуа. - Видно, за то, что верен своей глупости! - Ступай к нам во двор, Самсоныч, у нас недостает карлы. - Пошел бы, если бы ты был глупец: два медведя в одной берлоге не уживутся. Так и многое подобное говорили шут и карла; но обратимся к кругу офицерскому. Кто, как не сам Петр, может быть высокий моряк, сидящий на барабане. Около него с уважением стоят почетные сыны Русского царства. Отчего ж восторг горит в его глазах?.. Он забыл все, его окружающее; гений его творит около себя другую страну. Остров, на котором он находится, превращается в крепость; верфь, адмиралтейство, таможня, академии, казармы, конторы, домы вельмож и после всего дворец возникают из болот; на берегах Невы, по островам, расположен город, стройностью, богатством и величием спорящий с первыми портами и столицами европейскими; торговля кипит на пристанях и рынках; народы всех стран волнуются по нем; науки в нем процветают. Через ворота Бельта входит многочисленный флот, обошедший старую и новую гемисферы. Остров Рету-сари на взморье служит городу шлагбаумом. Великий мыслит - и бысть!.. Что для других игра воображения, то для него подвиг. Петр встал. Он схватил с жаром руку Шереметева и говорит: - Здесь будет Санкт-Петербург! Все смотрят на него с недоумением, как бы спрашивая его, что такое Санкт-Петербург. И тут с красноречием гения творческого, всемогущего, поведает он окружающим его свои исполинские планы. Холодный, расчетливый Шереметев представляет неудобства: он указывает на дремучие леса, непроходимые болота и, наконец, на маститое дерево, служившее туземцам для отметки высоты, по которую в разные времена невские воды выходили из берегов своих. - Леса срубятся на дома, - говорит Петр, - руками шведскими осушим шведские болота; а дерево... Он махнул рукою Меншикову; этот понял его - и памятник, враждующий гению, уже не существует! Железо блещет по кустарникам и роще; со стоном падают столетние деревья, будто не хотят расставаться с землею, столько лет их питавшею, - и через несколько часов весь Луст-Эланд обнажен. На ближнем острове Койво-сари возникает скромное жилище строителя, Петра Михайлова: Ковчег воспоминаний славных! Свидетель он надежд и замыслов державных Здесь мыслил Петр об нас Россия! здесь твой храм{430}*. ______________ * Князь Вяземский. Между тем флотилия приветствована несколькими залпами из ружей и артиллерии; из пушек шнявы и бота поздравили царя с первой морской победой. Отпраздновав победу, государь немедленно принялся за созидание Санкт-Петербурга в виду неприятеля, на земле, которую, может быть, завтра надлежало отстаивать. Не устрашила его и грозная схватка со стихиями, ему предстоявшая в этом деле. Воля Петра не подчинялась ничему земному, кроме его собственной творческой мысли; воле же этой покорялось все. Мудрено ли, что он с таким даром неба не загадывал ни одного исполинского подвига, который не был бы ему по плечу, которого не мог бы он одолеть? Для исполнения своего намерения первым его делом было в тот же день разбить план новой крепости. Ходя с саженью в руках по берегу Луст-Эланда и сопровождаемый в своих занятиях Шереметевым и князем Голицыным, он сошелся в одном месте с Вадбольским. - А, дорогой куманек! - закричал он этому. - Я до тебя давно добираюсь. - Меншиков сказал мне только сейчас, зачем я тебе нужен, государь! - отвечал Вадбольский. - Я сам искал тебя. - Так мы кстати столкнулись: авось высечем огонь! Вот в чем дело. Дошли до меня весточки в некоей конфиденции... а с какой стороны ветер дул, не могу тебе поведать - в другое время, ты знаешь, я с своих плеч снял бы для тебя рубашку, - вот изволишь видеть, кум, дошли до меня весточки, что ты под Мариенбургом спровадил какого-то голяка, шведского пленного, куда, на какую потребу, бог весть!.. - Коли тайна эта дошла до тебя, государь, то солгать перед тобою не могу. Приношу тебе повинную голову. Этот человек был не швед, а русский, изгнанник, именно Последний Новик. При этом слове Петр вспыхнул. - Последний Новик! мой убийца!.. и ты, видно, такой же злодей!.. - закричал он и, не помня себя от гнева, замахнулся на Вадбольского саженью, чтобы его ударить. - Остановись!.. - воскликнул Шереметев. - Он исполнил только мое приказание. Петр опустил сажень и остановил изумленные взоры на фельдмаршале. - Открою тебе более, - продолжал этот, - но прежде выслушай, а потом буди твой суд над нами. Во время осады Мариенбурга злой раскольник дал мне знать письмом, что в крепости скрывается Последний Новик под личиною шведа Вольдемара из Выборга. Все приметы Новика были верно списаны; злодейство его было мне ведомо: злодей был в моих руках, и я сам дал ему свободу. - Все конечно, ты имел на то важную причину или ты с ума сошел Борис Петрович! - А вот сейчас объясним тебе, надежа-государь! Князь Василий Алексеевич! подайте его величеству бумаги, которые вам поручено отдать от бывшего генерал-кригскомиссара. Мы не имели еще случая сказать, что Вадбольский, в глубокую осень 1702 года, объезжая дозором покоренный край Лифляндии, заглядывал на мызу господина Блументроста и расспрашивал Немого о Владимире. Вместо известий получил он бумаги, которые поручено было Новиком отдать первому, кто придет о нем наведаться: бумаги эти, как он выразился тогда, изгнаннику более не нужны. Из числа их письмо Паткуля к русскому монарху и свидетельство Шереметева о заслугах, оказанных Владимиром в кампанию 1702 года, поданы теперь государю Вадбольским. Видно было в этом случае, что избранные ходатаи за несчастного действовали согласно условию, между ними заранее сделанному. - От злодея через вернолюбезного нам министра? Час от часу мудренее! - сказал Петр I, взявши бумаги. Во время чтения лицо его то светлело, то помрачалось. Прочтя, он внимательно посмотрел на Шереметева, стал ходить взад и вперед в сильном волнении чувств, выражавшем их борьбу, и потом спросил фельдмаршала: - Так вы дали это свидетельство, господин фельдмаршал? - Государь, - отвечал Борис Петрович, - все, что в этом свидетельстве, мною данном, заключается, есть только слабое изображение заслуг Последнего Новика тебе и отечеству. В лета безрассудной молодости он мог быть преступником; но со временем познал свою вину и искал загладить ее жертвами великими. Если я в прошедшую кампанию сделал что-нибудь достойное аттенции царского величества, то этим обязан ему. Петр, не отвечая, стоял в глубокой задумчивости. - Милость красит венец царский! - произнес с жаром князь Михайла Михайлович Голицын. - Государь! ты прощал многих злодеев, посягавших на твою жизнь, а чем заслужили они это прощение? Одним раскаянием!.. Последний Новик же, как мне известно ныне стало, сделал то, чем мог бы гордиться первый боярин русский. Мы все, сколько нас ни есть в войске твоем, ему одолжены нашею доброю славой и умоляем за него. - Когда бы только память злодеяния!.. - сказал Петр. - Нет, нет, друзья мои! вы не знаете... вы не можете знать... Мурзенко, невидимо подкравшись к царю, упал к ногам его и жалобно завопил: - Прикажи, Петр Алексеевич, твоя моя разжаловать: без Новика моя не була б пулковник! Борис Петрович твоя все рассказать. Куда ее голова, и моя туда. - И ты, Мурза?.. Все, все за него!.. Коли б знали, чье он отродье непотребное!.. - повторил государь. - Отродье? Неправда! - возразил с благородным гневом Вадбольский. - Полковник Семен Иванович Кропотов был его отец. Кропотов служил тебе верою и правдою и честно положил за тебя живот свой под Гуммелем. Какого тебе благородства более надобно?.. - Не постыдился бы я назвать его своим братом, Семен Алексеевич! но чем докажешь, что Последний Новик был сын его? - Его завещанием, которого сделали меня исполнителем воля фельдмаршала и сам бог! Пусть очи твои сами удостоверят тебя в истине слов моих. Вот завещание, писанное рукою Семена Ивановича: она должна быть тебе известна. Тут Вадбольский вынул из бокового кармана мундира бумагу и подал ее царю. Петр взял ее, жадно пробежал глазами и потом задумался. Вадбольский продолжал: - С того света указывает он тебе на кровь, пролитую за тебя и отечество, на старушку вдову, оставленную без подпоры и утешения, и требует, чтобы ты даровал жизнь ее сыну и матери отдал кормильца и утешителя. Не только как опекун Последнего Новика, но как человек, обязанный ему спасением своей жизни, умоляю тебя за него: умилосердись, отец отечества! прости его или вели меня казнить вместе с ним. - Могу ли вас наказывать, - воскликнул растроганный государь, - вас, верные мои слуги и товарищи?.. Для вас забываю собственную персону... забываю все - и прощаю Последнего Новика. Радостный возглас: - Да здравствует государь - отец наш, многие лета! - вырвался из груди участников этой сцены и обошел весь остров, по которому офицеры и солдаты были рассыпаны. Признательность народная скоро сообщается и любит выражаться в громких восклицаниях; одна ненависть скрытна и молчалива. Петр продолжал, обратясь к Шереметеву: - Письмом от имени моего попросите его величество кесаря* обнародовать указ о прощении Последнего Новика ради его заслуг нам и отечеству; пошлите приятеля Мурзу отыскать его по Чуди - кстати, не удастся ли где прихлопнуть нагайкою шведского комара - и дайте знать во дворцовый приказ, чтобы отписали Владимиру сыну Кропотова, десять дворов в Софьине; но горе ему, если он... захочет отыскивать себе другой род, кроме Кропотова!.. ______________ * Известно, что в отсутствие государя Ромодановскнй уполномочен был правами царскими и носил титло кесаря. Защитники Последнего Новика благодарили государя, каждый по-своему; хвала Петру переходила из уст в уста. Все поздравляли друг друга, как с необыкновенным торжеством; рассказывали, кто такой Новик, что он сделал преступного и какие великие услуги оказал отечеству. Он-то спас под Эррастфером артиллерию русскую, давал фельдмаршалу через Паткуля известия не только о движениях шведской армии, но и намерениях ее предводителя, навел русских на розенгофский форпост и так много содействовал победе под Гуммельсгофом. Как изумились Дюмон, Карпов и Глебовской, узнав, что Последний Новик, неумышленно составлявший в нейгаузенском стане предмет их разговоров и вину горьких слез Кропотова, был именно сын его и то самое таинственное лицо, игравшее столь важную роль в войне со шведами и так часто служившее загадкою для всего войска! Помнили еще певца-невидимку под Розенгофом, докончившего песню, начатую Глебовским; каждый повторял куплет, столь трогательно выражавший любовь к родине. Сблизиться с этим необыкновенным человеком, услышать повесть его жизни было общим сильным желанием офицеров. Не одних явных, но и тайных приятелей имел Последний Новик. Мы это сейчас увидим. Перед отъездом своим в Лифляндию Мурзенко позван был в домик Петра I, выстроенный на острове Березовом, так переименованном из финского Койво-сари. У крыльца встретил татарина карла Голиаф и вручил ему записку и богатый перстень, сделанный в виде короны, под которой на оправе было вырезано: "5 Апреля". Все это, от имени неизвестной, но близкой к царю особы, просил ловкий маленький агент передать Владимиру, как скоро его отыщет. От кого шел дар, мы не смеем до времени сказать, но можем догадаться, прочтя записку, писанную по-немецки. "Радуюсь твоему благополучию, Вольдемар! - так сказано было в ней. - Чужестранка в России, я уже люблю ее, как мое отечество; люблю всех, кто оказывает ему истинные заслуги; а сколько мне известно, более тебя сделал и делает ей добро только один человек, мой и твой повелитель... мой кумир с юных лет!.. В знак удовольствия, какое доставила мне весть о перемене твоей судьбы, и на память нашей дружбы, посылаю тебе безделку. Ты оскорбишь свою давнишнюю знакомую и новую соотечественницу, отвергнув этот дар. Напротив, приняв его, обрадуешь ту, которая и в унижении тебя любила, и на высоте не забудет". Мурзенке приказывали еще через карлу сказать, что Владимира искать далеко не надо; еще недавно видели, как он шел от Саарамойзы к Неве. И потому операционная линия татарского наездника должна была покуда ограничиться обоими берегами этой реки. Ах! когда бы знали благодетели, друзья Последнего Новика, что тот, кто был предметом их жаркого участия, не мог уже пользоваться ни дружбою, ни благодеяниями их! Ходатайство, прощение, залоги дружбы - опоздали!.. Глава пятая ПОВЕСТЬ ПОСЛЕДНЕГО НОВИКА О милой родины страна! Какою тайною прелестной С душою ты сопряжена!{435} Нечаев Между тем как работы кипели на острове Луст-Эланд, несколько рот Преображенского полка под начальством Карпова и драгунские полки князя Вадбольского и Дюмона поставлены были на ижорском берегу Невы, близ устья ее, для наблюдения, не сделает ли неприятель высадки с эскадры. Как скоро обязанности службы выполнены были начальниками, они собрались вместе у хлебосола Вадбольского на чару анисовой водки, на пирог и кус, еще более лакомый, - на чтение истории Последнего Новика, отданной опекуну его вместе с другими бумагами. Несколько дней уже обещал Вадбольский передать своим приятелям исповедь его жизни. В этом греха теперь не было. Глебовскому, распевавшему так хорошо песни Новика, поручено читать его повесть в услышание всей честной беседы. В старину у русских крест был приступом ко всему. Следуя этому святому обычаю, Глебовской перекрестился и начал чтение: - "Судьба, видимо, гонит меня. Ни мое раскаяние, ни жертвы и заслуги мои отечеству не могли ее удовлетворить. Чувствую, или грехи моих родителей, или кровь, за меня безвинно пролитая, запечатлели меня клеймом отчуждения от родины. Большего наказания нельзя придумать. Конец моим страданиям близок. Горькая смерть на чужбине, труп, не орошенный слезою друга или соотечественника, не отпетый священником, оспориваемый дикими зверями, - вот очистительная жертва, от меня ожидаемая! Русский придет некогда в эту страну; во имя Христа и, может быть, дружбы захочет отыскать мои кости и поставить над ними крест; но не найдет он и места, где лежал прах несчастного изгнанника... Крестом будут мне четыре страны света. Разве один голос всемогущего соберет прах мой и сплотит кости мои в день судный! По крайней мере, часть себя хочу оставить на родине. Пусть частью этой будет повесть моей жизни, начертанная в следующих строках. Рассказ мой будет краток; не утомлю никого изображением своих страданий. Описывая их, желаю, чтобы мои соотечественники не проклинали хоть моей памяти. Я трудился для них много, так много сам любил их! Друзья! помяните меня в своих молитвах... Не знаю, где я родился. Помню только, с тех пор как себя помню, высокий берег Москвы-реки, светлые излучины ее, обширные луга с высокою травою, в которой запутывались мои детские ноги, озера, с небом своим оправленные в зелень этих лугов, на возвышении старинные хоромы с теремками, поросшими мохом, плодовитый сад и в нем ключ. Журчание его и теперь отзывается моему слуху вместе с пением коростеля, раздававшимся по зорям. Для других неприятен крик этой птицы, но я, в каких странах ни слышал ее голос, всегда чувствовал в груди сладостное томление, задумывался о родине, о райских, невозвратных днях детства и слезами кропил эти воспоминания. Помню, что по обеим сторонам нашего жилища тянулась деревня, разделенная оврагом, через который весною седые потоки с шумом бросались в реку; позади деревни, вдали чернелись леса, дремучие леса, населенные будто лешими, ведьмами и разбойниками, а впереди через реку, на высоком берегу ее, стояла деревянная церковь и кругом ее кладбище. Не забыл я даже, что глава церкви была насквозь разодрана временем или молниею и что месяц, багровый от предвестий непогоды, поднимаясь от земли, по временам входил в эту главу в виде пылающего сердца. "Прогневали мы, родной, господа! - говаривала мне мамка моя, указывая на это явление. - Настанут смуты, побоища, и много крови будет пролито! Боюсь за твою головушку, дитя мое! Кровь у тебя кипучая; глаза твои разгораются, когда рассказываю тебе о похождениях богатырей и могучих витязей; все у тебя стрельцы да стрельцы на разуме; мальчик крестьянский не стань перед тобою в шапке - сейчас готов ты сорвать ее и с макушкой. Смири, дитя мое дорогое, свое сердце; ходи стопами тихими по пути господню; не гордись, не превозносися; не то не сносить тебе своей головушки. Ох, ох! вещун недобрый кровавый месяц, и все в день твоего ангела! Молись усерднее богу, клади поболее земных поклонов, не ленись творить кресты, и он помилует тебя своею благодатью". Худо слушался я наставлений мамки, и слова ее сбылись... Деревню, в которой провел я первые годы моего детства и которую описываю, называли Красное сельцо. Часто говаривали в ней о Коломне, и потому заключаю, что она была неподалеку от этого города. Не знаю, там ли я родился, но там, или близко этих мест, хотел бы я умереть. Семи лет перевезли меня в Софьино, что под Москвою, на берегу же Москвы-реки. С того времени дан мне был в воспитатели Андрей Денисов, из рода князей Мышитских. Говорили много об учености, приобретенной им в Киевской академии, об его уме и необыкновенных качествах душевных. Но мне легче было бы остаться на руках доброй, простодушной моей мамки, которой память столько же для меня драгоценна, сколько ненавистно воспоминание о Денисове, виновнике всех моих бедствий. Пылкие страсти мои росли с моим телом, так сказать, не по годам, а по дням. Им старались дать опасный блеск, а не хорошее направление, не усмирять их. Воспитатель мой баловал меня, льстил моим прихотям, усердно раздувал в сердце моем огонь честолюбия и самонадеянности. Я был бешен, горд, властолюбив, все проступки мои извинялись; всем моим порокам находили благовидный источник или возвышенную цель. Несмотря на это потворство, я не чувствовал привязанности к своему развратителю: какая-то невидимая сила всегда отталкивала его от моего сердца. Не говорю уже о покорности; я не знал ее никогда. Я находил удовольствие управлять тем, который, впоследствии времени, раскрыл в себе душу необузданную, жаждущую одних честей и власти. Никогда, в самые мгновения величайшего на меня гнева, когда я подставил ему ногу, чтоб он упал, или когда изорвал в клочки переложенную им с латинского книгу о реторической силе, - никогда не осмелился он поднять на меня руки своей. Кажется, я вцепился бы в коварные очи его и вырвал бы их, если бы он дерзнул сделать эту попытку. Прибавить надо, что Денисов всячески старался питать во мне ненависть к роду Нарышкиных, которого он был заклятый враг по связям своим с Милославскими. Наталью Кирилловну, умную, добродетельную, описали мне ненавистною мачехою, чарами и происками изводящею пасынков и падчериц своих, чтобы родному сыну доставить право на венец. Говорили, что Петр... но язык немеет, перо не повинуется, чтобы передать все гнусные выдумки, которыми ухищрялись сделать из меня с малолетства заклятого врага царице и сыну ее. Еще не видав их, я питал к ним неодолимую ненависть. Подчинив себе всех мальчишек в деревне, я составил из них стрелецкое войско, роздал им луки и стрелы, из овина сделал дворец, вырезал и намалевал, с помощью моего воспитателя, царицу Наталью Кирилловну с сыном на руках и сделал их целью наших воинских подвигов. Староста разорил было все наши затеи, называя меня беззаконником, висельником: я пошел со своею ватагою на старосту, взял его в плен и казнил его сотнею горячих ударов. Стрельцы мои называли меня своим атаманом: это имя льстило мне некоторое время, но, узнав, что есть имя выше этого, я хотел быть тем, чем выше не бывают на земле. Наслышась о золотых главах московских церквей, о белокаменных палатах престольного города, я требовал, чтобы меня свезли туда, а когда мне в этом отказали, сказал: "Дайте мне вырасти; я заполоню Москву и сяду в ней набольшим; тогда велю казнить всех вас!.." Так-то своевольная душа моя с ранних лет просилась на беды! Только одного человека слушался я и любил: это был князь Василий Васильевич Голицын; имя его и доныне не могу произносить без благоговения. В первые годы моего пребывания в Софьине редко навещал он меня; но каждый раз оставлял в детском сердце резкие следы своего посещения. Он ласкал меня такими отеческими ласками, так искренно учил меня добру, что я не мог не почувствовать всей цены его любви и наставлений. Одно слово его действовало на меня сильнее многоплодных, витиеватых речей Денисова. Раз, пробыв несколько дней в Софьине, он успел высмотреть дикое состояние, в котором я находился, и ужаснулся его. С того времени он чаще стал навещать меня и старался понемногу обрезывать побеги страстей, готовые заглушить мою душу. Он убеждал меня слушаться, уважать, как отца, моего воспитателя, который, вероятно желая скрыть настоящую причину худого воспитания моего, жаловался, что я выбился из рук. Мне минуло десять лет: помню, черемуха и синель тогда расцвели. В один из красных дней весны приехала к нам гостья, молодая, как она, привлекательная, как божья радость. Ничего прекраснее не видывал я ни прежде, ни после, во всю жизнь свою. Когда она вошла неожиданно с князем Васильем Васильевичем в мою светелку, мне показалось, что вошел херувим, скрывший сиянье своей головы под убрусом и спрятавший крылья под парчовым ферезем и опашнем, чтобы не ослепить смертного своим явлением. Кто мог бы ожидать, чтоб это была... царевна София, хитрая, властолюбивая?.. Нет, нет! пускай ни один упрек, ни один ропот не отравляют сладостного воспоминания о первой встрече с нею! Хочу воображать ее теперь со всем очарованием ее красоты, сбросившей с себя то, что она имела земного; пускай хоть теперь воспоминание о ней горит одною любовию!.. О! каким пером описать впечатление, произведенное на меня первым взором ее, встретившимся с моим? Куда девалась тогда моя самонадеянность? Я не мог выдержать этого взора; я потупил глаза в землю; сердце мое шибко билось в груди. "Владимир! да будет над тобою благословение божие!" - сказала она дрожащим голосом, обняла меня, закрыла концами своего шелкового покрывала, крепко прижала к своей груди, целовала, и горячая слеза капнула на мое лицо. Ласки ее меня ободрили; я сам стал ласкаться к ней, как умел, со всею искренностью детской, но пылкой души. Вскоре послышался стук тяжелой повозки, и царевна, приказав мне не выходить из моей светлицы, бросилась из нее вместе с князем Васильем Васильевичем. Я слышал, как замкнулась за ними дверь; но не роптал на свое заключение, потому что посажен в нее был по воле моей новой владычицы. Осторожно взглянув из окна, увидел я на дворе две раззолоченные колымаги; понял, что приехали гости, которым я не должен показываться, сидел смирно и готов был для спокойствия неизвестной, но милой мне особы притаить свое дыхание. Через несколько часов колымаги укатили со двора по дороге в Москву. Андрей Денисов освободил меня из заключения; но та, которую полюбил я так много, не являлась; и долго, очень долго не видал я ее; по крайней мере, так мне показалось! Вслед за этим посещением я стал изредка получать от нее письма, исполненные нежной любви ко мне, и подарки, в коих тоже отсвечивалось чувство. Почерк ее руки был красивый, остроумие, блеск, нежность выражений вкрадывались в душу. Иногда приписывала она мне стихи, которых красоты объяснял мне Денисов, знаменитый ритор своего времени, а более сердце мое. Впоследствии я сам получил неодолимую охоту слагать стихи. Учителем моим был он же. Любовь к природе, живое воображение, пылкие страсти, свобода развернули мои дарования. Я должен прибавить, что переписка с моею благодетельницею сколько усилила мою преданность к ней, столько и поощрила во мне ненависть к Нарышкиным, виновникам всех горестей и несчастий Софии Алексеевны, - так часто выражалась она в письмах своих, не давая мне, однако ж, знать, кто она именно, а подписываясь просто Боярыня Милославская. В первую за тем зиму я был в доме князя Василья Васильевича, в Москве. Только что подъезжал я к престольному граду, меня поразили блеск несчетных золотых глав его, будто повешенных на воздухе, как небесные паникадилы, и громада строений, которой не видел конца, и звон колоколов, показавшийся мне торжественным, духовным пеньем целого народа. В самой Москве раскрылся для меня новый мир. Святыня в храмах, волнение на площадях, церковные праздники, воинские смотры, великолепие двора царского - все это вдруг ослепило меня и на время смирило мои пагубные наклонности, невольно покорившиеся такому зрелищу. Надолго ли? Через несколько времени честолюбие мое начало разыгрываться в детских мечтах, как сердитый родник, который сначала бьет из-под земли, бежит потом ручьем, рекою и, наконец, бушует морем, выливаясь через берега, будто его стесняющие. То хотелось мне быть предводителем совета или войска, то патриархом, то любоваться, как от одного слова моего кипят тысячи, как от одного слова немеет целый народ - настоящий конь троянский{440}, огромное изделье великого художника, и все-таки кусок дерева, пока управляющий им не отопрет ужасных сил, в нем заключающихся! Такое сравнение делал некогда мой воспитатель, и я узнал вскоре верность его. Бывший предводитель крестьянских мальчиков в Софьине набрал себе войско уже из детей боярских и довел их до строгого себе повиновения - иных из любви к себе, других из страха к своей силе, за которую прозвали меня Ильею Муромцем. В кулачном бою я смело шел один на трех, равных мне летами; побороть сильнейшего из своих товарищей было для меня лучшим торжеством. Могущество других не изумляло, не пугало меня, но возбуждало во мне досаду; над кем сила моя не брала, тому старался я искусно подставить ногу и свалить его. Не только большие, сильные люди, даже высокие домы были мне неприятны; если б я имел волю, то сломал бы их или поселился бы в самом большом. На новоселье моем стала посещать меня тайком, с позволения, однако ж, моего благодетеля, женщина средних лет, пригожая и предобрая. Князь Василий Васильевич называл ее моею близкою родственницей, моею кормилицей; но заказывал мне говорить кому-либо об ее посещениях. "Где ж моя мать, мой отец?" - спрашивал я князя. "Они давно померли", - отвечал он. "Как их звали?" - "Кропотовыми. Только не говори об этом никому, потому что я сам могу в этом обманываться. Ты еще в пеленках подкинут к моему дому; а узнал я о твоем роде недавно, тайным случаем, может статься, еще несправедливо. Покуда не в состоянии буду обнаружить достоверно твое происхождение, называйся Владимир Сирота. Под этим условием боярыня Милославская, которую ты столько полюбил, содержит тебя, воспитывает и хочет сделать тебя счастливым, определив со временем ко двору царскому". Я выполнил точно волю своего благодетеля, потому что хранить тайну умел с детских лет. Ах! почему не мог я назвать тогда своею матерью пригожую женщину, посещавшую меня тайком, в которой узнал я со временем Кропотову, жену Семена Ивановича? Она кормила меня своею грудью, любила меня, как сына, и, может статься, была настоящая моя... Нет, не хочу обманывать себя этою приятною мечтою. Скольких бедствий избавился бы я тогда! При всяком посещении своем Кропотова целовала меня с нежностию матери, всегда приносила мне дорогие подарки и всегда расставалась со мною, обливая меня горячими слезами. Слезы эти, не знаю почему, надрывали мне сердце, впрочем не слишком склонное к нежным ощущениям; после нее мне всегда становилось грустно, хотя и не надолго. Боярыню Милославскую, или, что одно и то же, царевну Софию Алексеевну, которую только видел раз, любил я более ее; но о Кропотовой более жалел: она казалась мне такою несчастною! Однажды подарила она мне гусли, на которых приклеена была картинка с изображением Ильи Муромца. Как дорожил я этим даром, можно судить по тому, что я не покидал его в самые черные дни своего изгнанничества, во всех странствиях своих. Все, что ни имел я лучшего, готов был отдать товарищу; но с гуслями ни за что не согласился бы расстаться. Кто не помнит кончины царя Федора Алексеевича? И старый и малый оплакивали доброго государя, которого любили одни по опытам на себе его благих дел, а другие, мало жившие на свете, по сочувствию народному. Еще врезан у всех в памяти и первый бунт стрелецкий, взволновавший вопрос: кому из двух детей-наследников сидеть на престоле?{441} - вопрос, решенный только великим духом Петра Алексеевича, когда он угадал, что ему надобно царствовать. Я не знал тогда причин возмущения; но радовался, слыша о гибели Нарышкиных и торжестве прекрасной и умной царевны из рода Милославских. Моя софьинская знакомка была также из этого рода. "Любо ли?" - кричали стрельцы, возвращаясь с кровавого пира, на котором торжествовали победу своей владычицы. "Любо!" - отвечал я с восторгом, стоя у ворот нашего дома, и стрельцы, радостно предрекая мне великую будущность, брали меня на руки и с криками поднимали на воздух. В день венчания на царство двух братьев Андрей Денисов повел меня в Кремль. Стоявший у входа сотник проводил нас к самым дверям Успенского собора. Здесь мы, в ожидании торжества, как бы приросли к своим местам. Вдоль дороги, по которой надо было идти царям, тянулись с обеих сторон, будто по шнуру, ряды стрельцов с их блестящими секирами. Двинулось торжественное шествие. Протопоп кропил путь святою водой; золото парчовых одежд начало переливаться; загорели, как жар, богатые царские шапки, и вот пред нами цари: один* - шестнадцатилетний отрок, бледный, тщедушный, с безжизненным взором, сгорбившийся, едва смея дышать под тяжестью своей одежды и еще более своего сана; другой** - десятилетнее дитя, живой, цветущий здоровьем, с величавою осанкою, с глазами, полными огня, ума и нетерпения, взирающий на народ, как будто хотел сказать: мой народ!.. Казалось, одного гнали за державою, ему насильно вручаемою, - другой, рожденный повелевать, шел схватить бразды правления, у него отнимаемые. Признаюсь, я, бедный, ничтожный сирота, воспитываемый благодеяниями князя и боярыни, осмелился завидовать державному дитяти!.. За царями шла... кто ж? Моя тайная благодетельница, боярыня Милославская!.. Но здесь я узнал свою ошибку. "Вот царевна София Алексеевна!" - сказал воспитатель мой, дернув меня за одежду, и возглас удивления и радости, готовый вылететь из уст моих, замер в груди. Очами изумления, любви, благодарности смотрел я на царевну. Она то ласково кланялась стрельцам, то легким наклонением головы давала знать боярам, чтобы ускорили шествие; то смотрела с какою-то неприязненною усмешкою и будто б с завистью на царевича Петра; но когда поравнялась со мною, удостоила меня и воспитателя моего особенным поклоном, так что всю милость этого поклона присвоил я одному себе без раздела. ______________ * Иоанн. ** Петр. "Владимир! - сказал мне Денисов, когда мы с торжества возвращались домой. - Я нарочно водил тебя смотреть на венчание царей, чтобы ты узнал, кто твоя благодетельница. Ведай, господу угодно взыскать тебя новыми милостями: на днях вступишь ты в услужение к царевне; тебя ожидают высшие степени, богатство, слава. Не спрашивай ни меня, ни другого кого, за что царевна тебя любит; может статься, обет, данный твоей матери... может быть, другое что-либо... этого я ничего не знаю, - довольно, что она любит тебя, бедного, безродного сироту... Так угодно богу; видно, ты родился в сорочке! вот что можно мне сказать на вопросы о твоей талантливой судьбе. Помни: твое благополучие зависит от твоей скромности и верности дому Милославских. На вершине не забудь и своего воспитателя: немало потрудился он для тебя". В восторге от милостей прекрасной царевны голова у меня кружилась: я все обещал. О своем же происхождении не только не хотел, я боялся даже знать более того, что слышал от самого князя. Действительно, через несколько дней князь Василий Васильевич повез меня в Коломенское, куда отправились царевичи тешиться соколиной охотой, а царевны наслаждаться прогулками по садам, исстари славившимся. Я был предупрежден, чтобы мне, при виде царевны Софии Алексеевны, показывать, будто вовсе не знаю ее. С нами повезли мои маленькие гусли, на которых я уже довольно искусно играл. Когда мы вступили в коломенский дворец и пока докладывал о нас стольник царицына чина, мы слышали из одного терема приятное пенье женских голосов. Вскоре голоса умолкли, и я позван был один в этот самый терем. Несмотря на мое удальство, сердце у меня затрепетало. Стольник нес впереди меня гусли мои, потом сдал их и меня царевниной постельнице Федоре Семеновой, по прозванию Казачке, которая, приласкав и ободрив меня по-своему, отвела во внутренние покои. В одном из них, отличавшемся от других величиною и убранством, сидела царевна София Алексеевна, окруженная сестрами своими, молодою, пригожею царицей Марфою Матвеевной, узнавшею столь рано печаль вдовства*, и многими знатными девицами, приехавшими делить с подругами своими радости сельской, свободной жизни. Как теперь вижу, София Алексеевна сидела на стуле с высокою узорочною спинкой, немецкого мастерства, и держала в руке тросточку, расписанную золотом, у которой рукоятка была из красного сердолика, украшенного дорогими каменьями. Прочие собеседницы все сидели на скамьях и занимались плетением кружева для полотенцев. Я отличил тотчас свою благодетельницу, как различают первую звезду вечернюю от прочих звезд. И здесь, посреди красавиц московских, она была всех их прекраснее, хотя ей было уже двадцать пять лет. Я помолился сначала святым иконам, сделал потом ей низкий поклон и наконец раскланялся на все стороны. София Алексеевна подозвала меня к себе, дала мне поцеловать свою ручку и сама поцеловала меня в лоб; все осыпали меня ласками, называя пригожим мальчиком. Но всех более, после моей благодетельницы, ласкала тогда и впоследствии всегда оказывала мне искреннюю привязанность царица Марфа Матвеевна. Память об ее милостях расцвечала черные дни моей жизни; неоцененное благодеяние, ею мне однажды оказанное и которого не смею объяснить, усладит мой смертный час!.. ______________ * Дочь Матвея Васильевича Апраксина, сочетавшаяся пятнадцатого февраля 1682 года с царем Федором Алексеевичем, по прозванию Чахлым, и овдовевшая, двадцати лет, двадцать седьмого апреля того ж года. На вопросы, деланные мне с разных сторон, отвечал я смело, стараясь всем угодить. Меня просили сыграть что-нибудь на гуслях. Раскрыли их, и собеседницы, с позволения Софии Алексеевны, присыпали смотреть картинку, изображающую богатыря Илью Муромца, едущего на ретивом коне сражаться против Соловья-разбойника, усевшегося на семи дубах. Это была одна из первых картин русского изделья. Многие смеялись от всего сердца, особенно девица Праскевия Федоровна Салтыкова*, живая, веселая, говорившая, что она на святках видела в зеркале жениха своего, будто похожего на урода, сидящего на деревьях. Хорошенькая, но не привлекательная ни лицом, ни разговорами, девица Евдокея Федоровна Лопухина**, взглянув из-за других на картинку, плюнула и с неудовольствием отворотилась, сказав, что грех смотреть на такое дьявольское искушение. Я играл на гуслях то заунывные, то веселые песни и видел с торжеством, как все довольны были моею игрою. ______________ * Девятого января 1684 года выдана замуж за царевича Иоанна Алексеевича. ** Впоследствии нелюбимая супруга Петра I. Когда София Алексеевна объявила желание свое взять меня к себе в пажи и когда, на вопросы боярынь, объяснила им, что такое паж, все упрашивали ее исполнить это поскорее и не оставить своею милостью пригожего, разумного сироту (так угодно было им называть меня). С этого часа судьба моя решена: князю Василью Васильевичу объявлено о воле царевны - и через несколько дней я со своими гуслями и мечтами честолюбия водворился в царских палатах. Не стану распространяться о милостях ко мне царевны Софии: кому из московских жителей они не известны? Скажу только, что они росли вместе с возвышением ее власти. Я сделался баловнем ее и всех придворных женщин. От природы тщеславный, непокорный, я возмечтал о себе столько, что стал ни во что считать царицу Наталью Кирилловну, а с сыном ее, бывшим мне почти ровесником, искал всегда причин к неудовольствию. Дитя рано обнаружило в себе царя; во всех случаях Петр Алексеевич давал мне чувствовать свое превосходство, в самих играх напоминал мне долг подданного. Это бесило меня. После второго стрелецкого бунта Наталья Кирилловна, видя, что честолюбивая падчерица каждый год очищает себе новую ступень к престолу, искала со своими советниками предлога открыть ей войну за права, похищаемые у Петра, который еще только учился защищать их. Безделица бывает обыкновенно придиркою к ссоре людей сильных и знатных, как для начинания боя, где должны стена на стену сразиться славные бойцы целого города, высылают всегда мальчиков. Так сделали и в том случае, о котором говорю. "Именем пажа, данным подкидышу, - говорила Наталья Кирилловна, - хочет новая царица начать новый двор; это явное оскорбление русских обычаев и законности. Скоро у ней появятся неслыханные должности, замещаемые ее приверженцами, и нам с сыном между ними и места не будет". София Алексеевна, всегда умная и на этот раз осторожная, притворилась слишком слабою или в самом деле не чувствовала еще в себе довольно силы явно идти навстречу сделанному ей обвинению: она старалась отыграться от него переименованием меня в Новика - звание, которое дети боярские переставали уже носить, вступая в службу. Впоследствии честолюбие Софии Алексеевны утвердило за мною придачу Последнего, доставившую мне слишком пагубную известность. С 1683 года запрещено было посещать меня пригожей женщине, известной мне под именем Кропотовой. Князь Василий Васильевич, оберегатель царственной большой печати и государственных посольских дел, ближний боярин и наместник новгородский, неся на себе все бремя правления государством, был столько занят, что не мог посвятить мне много времени, и потому вся моя любовь сосредоточивалась в царевне Софии Алексеевне, которая, со своей стороны, старалась платить мне милостями, какие можно только любимцу оказывать. Ах! зачем так поздно узнал я, безрассудный, что чувства ее ко мне, вместе с потворным воспитанием Денисова, готовили из меня орудие их страстей? Мне минуло шестнадцать лет. Предмет зависти боярских детей, окруженный довольством и негою, утешая царевну и придворных ее игрою на гуслях и пением, нередко, среди детских игр, похищая пыл первой страсти с уст прекрасных женщин, которые обращались тем свободнее со мною, что не опасались ни лет моих, ни ревнивого надзора родственников, не дерзавших следовать за ними ко двору властолюбивой правительницы; вознагражденный тайною любви одной прекрасной, умной, чувствительной женщины, которой имя знает и будет знать только один бог, - на таком пиру жизни я не мог желать ничего, кроме продолжения его. Но беспокойная душа моя просила бед, и беды не заставили меня долго ждать. Мы проводили лето в Коломенском. Петр Алексеевич со своими потешными осаждал крепостцу, построенную им из земли на высоком берегу Москвы-реки, при загибе ее. Однажды, восхищенный успехами своего войска, он пришел к царевне Софии, рассказывал о подвигах своих, шутил над женским правлением; говорил, что для рук, привыкших владеть иглою и веретеном, тяжела держава, с которою надо соединять и меч; грозился некогда своими новобранными наказать врагов отечества и наконец, увидев меня, приглашал вступить к себе в службу. Каждое слово его было ударом ножа в грудь Софии Алексеевны; я видел, как глаза ее разгорались, как грудь ее волновалась от досады. С быстротою молнии кровь и у меня начала перебегать по всему телу. С нами в комнате была царица Марфа Матвеевна. "Полно быть девичьим прихвостником! - продолжал Петр, положив руку на мое плечо. - Ты здесь Последний Новик; у меня можешь быть первым потешником". - "Пускай потешают тебя немцы, - отвечал я угрюмо, сбросив с плеча своего руку Петра. - Я русский, лучше хочу быть последним слугою у законной царевны, чем первым боярином у хищника русского престола". Царь-отрок вспыхнул, и сильная оплеуха раздалась по моей щеке. Не помня себя, я замахнулся было... но почувствовал, что меня держали за руки и что нежные руки женские обхватили стан мой, силясь увлечь меня далее от Петра, все еще стоявшего на одном месте с видом гордым и грозным. София Алексеевна приказывала мне удалиться немедленно. Марфа Матвеевна, не выпуская меня из своих объятий, со слезами на глазах умоляла не губить себя. На крик их прибежали комнатные люди, и меня вывели из терема, но не прежде, как я послал в сердце своего обидчика роковую клятву отметить ему. Это происшествие имело последствием изгнание меня в Софьино, где я опять глаз на глаз с моим развратителем Денисовым. На этот раз я предался ему совершенно: я упивался его беседами. В них, кроме ненависти к Петру, я ничего не слыхал; я дал олицетворенному сатане кровавую запись на свою душу. Были кончены походы крымские{447}, затеянные (так объяснилось мне после) царевною Софиею, чтобы ознаменовать свое правление военными подвигами и отвесть благородного князя Василия Васильевича от присмотра за ее умыслами на жизнь Петра. Известны последствия этой войны: бесполезная трата людей и денег, слезы тысячей, бесчестье войска, небывалые награждения военачальников и неудовольствия сильных единомышленников младшего царя. Одни победы нынешние могли прикрыть своим блеском постыдные имена Перекопа, Черной и Зеленой долин. В оба эти похода я был при князе Василии; возвратясь из них, жил опять в Софьине. У всех современников моих еще на памяти государственные перевороты, следовавшие один за другим в последние годы правления Софии так быстро, что не позволяли ей установить свои коварные замыслы, а Петру более и более расширяли круг его державных действии. С досадою видела правительница, что все ее начинания обгоняли сила душевная юного царя и возраставшая к нему любовь народная или, лучше сказать, воля провидения. Униженная всенародно в церковном ходе восьмого июня 1689 года, царевна поспешила решительно грянуть в своего брата и соперника третьим стрелецким бунтом{447}, где в залог успеха была положена ее собственная голова. Я ничего не знал о ее новых кознях. Восемнадцатого августа, с рассветом дня, получаю от нее записку, в которой приказывали мне немедленно явиться в Москву. "Жизнь моя в опасности", - прибавляла она между прочим. Не думаю долго; нож за пояс, слово Денисову о причине моего отъезда, от него слово, что час мести настал, и совет, как действовать, чтобы уничтожить врага Софии и моего; беру лошадь, скачу без памяти. В теснине Волчьих ворот*, поперек дороги, лежит сосна, взъерошившая свои мохнатые сучья и образовавшая из них густой частокол. Ищу в лесу места, где бы мне перебраться на дорогу, как вдруг из-за кустов прямо на меня несколько молодцов с дубинами и топорами; одни повисли на устцах моей лошади, другие меня обезоружили. Но как внезапно напали они на меня, так же скоро от меня отступили. "Последний Новик! Последний Новик! - закричало несколько голосов. - Ступай своей дорогой! Мы хлеб-соль царевны Софии Алексеевны помним; знаем, что она тебя жалует, и не хотим ни твоего добра, ни головы твоей. Поспешай: нам и вам в Москве худо; немцы берут верх; царевне несдобровать!" Не слышу ничего более; скачу опять без ума; во всю дорогу видения разгоряченного воображения меня преследуют. Вижу, народ зыблется в Кремле; слышу, кричат: "Подавайте царевну!.." Вот палач, намотав ее длинные волосы на свою поганую руку, волочит царевну по ступеням Красного крыльца, чертит ею по праху широкий след... готова плаха... топор занесен... брызжет кровь... голова ее выставлена на позор черни... кричат: "Любо! любо!.." Кровь стынет в жилах моих, сердце замирает, в ушах раздается знакомый голос: "Отмети, отмети за меня!.." Смотрю вперед: вижу сияющую главу Ивана Великого и, прилепясь к ней, сыплю удары на бедное животное, которое мчит меня, как ветер. Вот я и в городе! Концы Москвы пусты; Москва вся на площадях и в Кремле. Видения мои сбываются: народ волнуется, шумит, толкует об открытии заговора, о бегстве царя Петра Алексеевича с матерью и молодою супругою в Троицкий монастырь; войско, под предводительством Лефорта{448} и Гордона, собирается в поход; сзывают верных Петру к защите его, проклинают Шакловитого, раздаются угрозы Софии. Лечу во дворец, прямо в комнаты царевнины. Толпа служителей встречает меня слезами, похоронными возгласами, рыданиями. Не помню ног под собою; хочу и боюсь спросить, что делается с моею благодетельницею; наконец осмеливаюсь - и мне отвечают только, что она в крайней опасности. Услышав из ближней комнаты мой голос, она отворяет дверь и кличет меня к себе. Вхожу. Она одна. Лицо ее помертвело; на нем ясно отражается последняя борьба душевного величия с отчаянием; голос, привыкший повелевать, дрожит; честолюбивая царица - только несчастная женщина. "Друг мой! - сказала она, обняв меня и обливая слезами. - Петр Алексеевич ищет моей конечной гибели. Распустил слух в народе, будто я готовила заговор, которым хочу истребить меньшого брата, мать его и всех его приближенных, и скрылся в Троицкий монастырь. Враги мои подкупают народ, стрельцов; все покидают меня, все винят несчастную в злодеянии. И на уме не имела... Разве вынудит меня защита собственной жизни... Меня ожидают монастырь или плаха. Скажи, что делать мне?" Исступленный, я предлагаю ей свою руку, своих приятелей, решаюсь отправиться с ними к Троице, пока войска туда еще не пришли, даю клятву проникнуть в обитель до Петра. София благословляет меня на это злодеяние, снабжает меня золотом, драгоценными вещами, письмом, советами, и я, с десятью, по-видимому, преданными мне стрельцами, в следующую ночь у стен монастыря. Только через сутки отворяют нам вход в него сквозь трещину Каличьей башни: деньги и драгоценности, данные мне Софиею, оставлены у приятеля Денисова, жившего в посаде Троицком. Из десяти товарищей остается у меня половина; прочие упились вином или разбежались, услыша, что войска на дороге из Москвы. В оставшихся товарищах вижу нерешительность; они, однако ж, следуют за мной. Позади церкви Смоленской божией матери скрываемся в ветхой, необитаемой келье монаха оружейного. Отсюда видно всех, кто ни выходит из Государевой палаты; отсюда сторожим свою жертву. Петру со своею матерью идти на утреннюю молитву в одну из церквей монастырских (молодая супруга его нездорова); в храме божьем должно совершиться злодеяние. Время дорого; рассуждать и откладывать некогда. Мне, как любимцу Софии, предоставлена честь быть мстителем ее и убийцею Петра. Ласточка встрепенулась и щебечет на гнезде, прилепленном к окну, у которого стоим; заря занимается. Взоры мои сквозь решетку окна устремлены на Государеву палату, ищут адской цели и встречают одни святые изображения. Божия мать улыбается улыбкою неба, смотря на предвечного младенца; Иисус на вечери учит апостолов своих любви к ближнему и миру; далее несет он с покорностию крест свой; ангелы радостно порхают около престола своего творца... и все кругом меня говорит о добре, о невинности, о небе, и все тихо святою тишиной. А я, несчастный, к чему готовлюсь? В жилах моих кипит кровь, в груди возятся дьяволы. Отвращаю взоры от святых предметов, и предо мною гробница Годунова; на ней стоит младенец с перерезанным горлом, с кровавыми струями по белой одежде, и грозит мне. Совесть! ты это была; ты предстала мне в виде святого мученика и встревожила все мое существо. Еще руки мои чисты; еще не вступал я в права творца своего! Есть время одуматься... В колокол ударили к заутрени. Я встрепенулся. "Идут!" - сказал один из моих товарищей. Смотрю: царица Наталья Кирилловна, опираясь одною рукою на посошок, другою крестясь, пробирается по тропе между гробницами; за ней - Петр Алексеевич, отряхивая черные кудри свои, как будто отрясая с себя ночную лень. С другой стороны, покашливая, бредет старик монах. Сердце у меня хочет выскочить из груди. Забыто все; вижу только своего врага, помню только клятву, данную Софии. "Не здесь ли?" - говорю своим товарищам. "Видишь, сколько мелких камней на кладбище, - отвечает один, - есть чем оборониться, да и монахи бегут... лучше в церкви". - "Не отложить ли совсем?" - прибавляет другой. Прочие молчат; я молчу и гляжу, как монах, дрожащий от старости, большим ключом силится отворить дверь в Троицкий собор, как нетерпеливый Петр вырывает у него ключ и железные, огромные двери с шумом распахиваются. Выбегаю стремглав из кельи, пролетаю двор и - в церкви. Святыня, вместе с холодным, сырым воздухом, веющим от стен, обхватила меня; темный лик Спасителя грозно на меня смотрел; толпа праведников двигалась, росла и меня обступила. Невольно содрогнулся я и остановился посреди церкви. Оглядываюсь: три товарища, следовавшие за мной, стояли у входа в нее, не смея войти. В это время царица Наталья Кирилловна и сын ее молились на коленах пред царскими дверьми. Вероятно, услышав за собою необыкновенно смелую поступь, она оглянулась, вскрикнула: "Стрельцы! злодеи!" - с ужасом ухватила Петра за руку и прямо опрометью бросилась с ним через царские двери в алтарь. Я за ними через порог святая святых, с ножом в руке. Престол нас разделяет. Петр останавливается; то грозно смотрит на меня, то ищет, чем оборониться. Мать силится загородить его собою, указывает мне на распятие, на образ Сергия-чудотворца, умоляет меня именем бога и святых пощадить ее сына и лучше убить ее, если нужна кровь Нарышкиных... Я вполовину побежден; но делаю над собою усилие, преследую Петра, настигаю... уже заношу нож... Раздается крик матери, ужасный крик, разодравший мне душу, поворотивший мне всю внутренность, крик, отзывающийся и теперь в груди моей... Движением, которое я сделал, чтобы поймать свою добычу, падает с жертвенника распятие... Один из моих товарищей грозно взывает ко мне: "Постой, не здесь, не у престола; в другом месте он не уйдет от нас!" Бьют в набат - и все в одно мгновенье!.. Я упал духом; рука, не искусившаяся в делах крови, осталась в нерешительности действовать. Этот миг спас Петра и Россию!..{451} Слышу, несколько монахов хватают меня сзади и вырывают нож. Связанный, я брошен в какой-то погреб. Сколько времени я пробыл в нем, не знаю: перемены дня там не означались; помню только ночь, длинную, как вечность, жажду, голод, постель в луже, ледяное прикосновение гадов, ползавших по мне, и муки душевные, последствия злодеяния бесполезного! ______________ * Так называется и доныне место в лесу, по коломенской дороге, в двадцати трех верстах от Москвы. За несколько еще десятков лет оно было заставою разбойников. Наконец я услышал глухой стук в стене. Была ли то весть казни или спасения? Сердце мое замерло при этой мысли. Несколько камней упало близ меня, и вслед за тем что-то тяжелое втащили, развязали и бросили на землю. Это брошенное захрапело ужасно. Голос произнес тихо, но твердо: "Где ты, Последний Новик? Именем царевны Софии Алексеевны дай мне руку". - "Вот она!" - сказал я, ощупав незнакомца, на голос которого пошел. "Теперь разденься и брось здесь свой кафтан", - продолжал он. Мне пришло на мысль, что для спасения моего хотят заменить меня другим, что этот другой вместо меня должен положить свою голову на плаху, и я сначала поколебался было исполнить волю незнакомца; но любовь к жизни превозмогла - я предался своему избавителю. Мы продрались через лазейку, сделанную довольно высоко в стене, нашли за стеной другого человека, нас ожидавшего, заклали искусно отверстие каменьями, поползли на четвереньках по каким-то темным извилинам, очутились в башне; с помощью веревочной лестницы, тут приготовленной, взлезли на высоту, в узкое окно, оттуда на крышу, карабкались по ней, подражая между тем мяуканью кошек, и потом впрыгнули в слуховое окно. Темная ночь, не позволявшая различать предметы, способствовала нашему побегу. Не скажу, где и у кого я очутился: тайна эта умрет со мною. Несколько недель жил я под полом, слышал оттуда барабанный бой пришедшего к монастырю войска, вопли, исторгаемые пыткою на монастырском дворе, радостные восклицания народа; слышал рассказы, как около монастыря поднялась такая пыль, что одному другого за два шага нельзя было видеть, когда свели преступников из обители и из Москвы на одно место; как Шакловитый, снятый с дыбы, просил есть и, наконец, как совершилась казнь над злодеями. Кому отрубили голову или вырезали язык, кого били кнутом, сослали в вечное заточение. В числе последних был князь Василий Васильевич, виновный в том, что с обстоятельствами не изменил своей преданности к царевне и благодетельнице своей; в числе первых был - Последний Новик. Можно было судить, что я чувствовал, слушая такие рассказы. Когда я хотел узнать, каким образом могли заменить меня другим в тюрьме и на плахе, избавитель мой объяснил мне, что мой двойник был один из моих товарищей, прискакавший со мною к Троице для убиения царя, что Андрей Денисов, приехавший вслед за мною по приказанию Софии Алексеевны, нашел его у постоялого двора в таком мертвом опьянении, что, если бы вороны глаза у него клевали, он не чувствовал бы ничего. Состоянием этим воспользовались, положили его в мешок и притащили в мое заключение. Монахи пришли взять меня оттуда, и хотя тотчас догадались о подмене заключенного, но, видя, что вход в тюрьму был в прежнем крепком состоянии, приписывая этот случай чуду или напущению дьявола и более всего боясь открытием подмена заслужить казнь, мне приготовленную, сдали моего двойника, под моим именем, солдатам, а эти - палачу. К обману способствовала много густая пыль, о которой я говорил, и приказ царский казнить меня без допросов. Исполнители казни работали живо, прибавлял мой избавитель: им все равно было, чья голова или чей язык летели под их рукою, лишь бы счет головам и языкам был верен. Немудрено также, что палача задарил Денисов. Я не мог быть выпущен из монастыря тем путем, которым в него вошел; у всех башен стояла уже крепкая стража. Надо было дождаться выезда царя с его семейством из обители. Я дождался этого выезда; буря миновала; днем, во время обедни, выпустили меня из моей засады и ворот монастырских. Узнать меня нельзя было в рубище, с искривленною на одну сторону шеею, со спущенными на лицо волосами; я проскользнул в толпе убогих, которых мой избавитель собрал для раздачи им милостыни. В ближней деревушке нашел я Андрея Денисова, имевшего в готовности двух бойких лошадей, - и... с этого времени я изгнанник из родины!" На этом месте остановился чтец, как для того, чтобы отдохнуть, так и дать своим товарищам сообразить рассказ Новика со слухами о происшествиях тогдашнего времени. Исполнив то и другое, принялись снова за чтение. Глава шестая ПРОДОЛЖЕНИЕ ПОВЕСТИ То песнь про родину мою: Я день и ночь ее пою.{453} Барон Розен "Пусть запретят вам выезжать в какой-либо город, и это запрещение покажется вам мучительным наказанием: что ж должен чувствовать тот, для кого навсегда заперта дорога в отечество? Изгнанник, подобный мне, может только понять мои чувства. Теперь только узнал я цену того, чем обладал и что потерял безвозвратно. Эта ужасная известность переменила мой нрав. Куда девались мечты честолюбия! "О боже мой! - говорил я, обливаясь слезами. - Сделай меня самым бедным, ничтожным из смертных, хоть последним крестьянином села Софьина, и за это унижение отдай мне ее, отдай мне родину". Тринадцать лет, каждый день с усиливающеюся по ней тоскою, творю эту молитву, и доныне по-прежнему странником в чужбине. Мы ехали все на север. Дорогою по временам обгоняли толпы раскольников, пробиравшихся по тому же направлению. При виде моего спутника они останавливались, испрашивали его советов, помощи и никогда не оставались без того и другого. Андрей знал хорошо пути к человеческому сердцу и мастерски умел пользоваться его слабостями; от природы и учения красноречивый, он был богат убеждениями духовными; также и в вещественных пособиях не нуждался. Все драгоценности и деньги, данные мне Софиею Алексеевною, получил он обратно, по назначению моему, от того человека, кому я их вверил, да и сам товарищ мой напутствован был такими же щедрыми дарами царевны. Дорогой имел я случай выведать, что переселение на север нескольких сот семейств русских делалось вследствие видов Денисова, давно обдуманных и искусно расположенных, и имело целью со временем противопоставить на всех концах России враждующую силу царю из рода Нарышкиных. Этою силою, неколебимою своим невежеством, руководствовала нередко София в свою пользу, но, не приобретя для себя ничего, удовлетворила только жадному властолюбию своего клеврета. Впоследствии узнал я, что главным условием ее богатых милостей как ему, так и основанным им поморским скитам, которых он сделался патриархом, была передача мне в наследство этого чиноначальства. Разрыв его со мною должен был увлечь за собой и разрыв с ним Софии: тем важнее было для него не потерять меня. По прибытии нашем за Онегу возникли мало-помалу русские селения из болот и лесов; жизнь общественная заговорила в пустынях. Меня ничто не занимало, даже и сулимое мне владычество. Я не мог выдержать более года в Выговском ските. Проклиная виновников своего несчастия, для которого они меня с младенчества воспитывали, с тоскою, которую не в силах вырвать из сердца, как будто стрелу, в него вонзенную и в нем переломленную, я бежал... назад идти не мог... я бежал в Швецию. Ничего не взял я с собою, кроме гуслей, неоцененного дара доброй Кропотовой, освященного чистою, бескорыстною любовью ко мне (они доставлены мне в скит через одного раскольника, совершенно преданного Софии Алексеевне). Переходя из страны в страну, убегая от родины и находя ее везде в своем сердце, я провел несколько лет в Швеции. Игра на гуслях и пенье доставляли мне насущный хлеб. Песни, сочиненные мною на разные случаи моей жизни, переносили меня в прошедшее и облегчали грудь мою, исторгая из очей сладкие слезы. Молва о московитском музыканте переходила по горам и долинам; на семейных праздниках, на свадьбах мне первому был почет; все возрасты слушали меня с удовольствием; старость весело притопывала мне меру; юность то плясала под мою игру, то горько задумывалась. Везде есть добрые сердца; в Швеции я нашел их много, очень много. Гостеприимство и любовь приглашали меня не раз в свои семьянины. В горах Далекарлии, у одного богатого мызника, меня особенно ласкали. Он был в преклонных летах и, кроме дочери, не имел детей. Старик уговаривал меня войти к нему в дом вместо сына. "Остался бы, добрый старик, - говорил я, - кабы мог забыть здесь родину". Дочь его, прекрасная, статная, рослая, как бы от земли тянуло ее к себе небо, каждый день более и более опутывала меня своею любовью. Часто, слушая мои песни, она с нежностью останавливала на мне свои черно-огненные глаза, от которых хотел бы уйти в преисподнюю; нередко слезы блистали на длинных ресницах прекрасной девушки. "Добрый странник! - сказала она мне однажды, победив свою стыдливость. - Останься с нами, я буду любить тебя, как брата, как..." Потупленные в землю очи, дрожащие уста, волнение девственной груди договорили мне все, что она боялась вымолвить. "Не хочу обманывать тебя, милая! У меня в России есть уже невеста; не снять мне до гробовой доски железного кольца, которым я с нею обручился", - отвечал я ей и спешил удалиться от жилища, где, на место невинных радостей, поселил беспокойство. Так один взгляд сатаны побивает жатвы, чумит стада и вносит пожары в хижины! Судьба привела меня в Стокгольм в 1694 году, когда весь город шептал (говорить громко истину при Карле XI не смели) о жестокостях редукционной комиссии, о явке к верховному суду депутатов лифляндского дворянства, о резких возражениях одного из них, Паткуля, отличавшегося своим красноречием, умом и отвагою, и, наконец, о приговоре, грозившем этим представителям народным. Любя все необыкновенное, я старался узнать этого великого противника неправосудной власти. Игрою на гуслях перед его окнами я привлек на себя его внимание. Он полюбил меня с первого дня, как увидел, разгадал меня, исторгнул из унижения своим вниманием и дружеским обращением и умел возбудить во мне такое участие, что я вскоре поверил ему тайны своей жизни. Эта откровенность и несчастия, ему грозившие, скрепили еще более союз наш. Со своей стороны, он старался, по возможности времени, образовать меня и рассказами о подвигах Петра с того дня, как я оставил Троицкий монастырь, успел возбудить во мне удивление к этому государю. Иностранец раскрыл для меня все, что козни царевны Софии Алексеевны имели в себе ужасного; от него узнал я, в какую бездну повергнул бы Россию, убив с Петром ее просвещение и благоденствие. Смертный приговор Паткулю был подписан. Он бежал, письмом своим вверяя меня приязни хорошего знакомца своего, Адама Бира, профессора в Упсальском университете. Бира не застал я уже в университете, из которого изгнала его несправедливость, существующая, как видно, везде, где есть люди. Я нашел его в бедности, однако ж не в унынии. Он учил детей своего прихода читать и писать и этой поденщиной едва снискивал себе пропитание. Письмо Паткуля сблизило нас скоро. С простодушием младенца Бир соединял в себе ум мудреца и благородство, не покоряющееся обстоятельствам. Счастливым себя считаю, если мог сделать что-нибудь для него в черные дни его жизни. За то чем не заплатил он мне! Он научил меня истинам высоким, раскрыл для меня таинства природы, обошел со мною рука с рукой весь мир, заставил полюбить великие образцы Греции и Рима - одним словом, показал мне человека, каков он был и есть, и человечество, как оно будет некогда. В купели его мудрости я обновился; я полюбил добродетель для нее самой и отечество мое с самоотвержением. Мысль очистить себе путь на родину благородными подвигами, служением ей истинно полезным заброшена мне в сердце его уроками. Во сне и наяву я только мечтал, как осуществить эту мысль. Скоро наступил конец искушению, которое угодно было провидению послать моему второму отцу. Сестра его, одна из ученейших женщин своего века, знавшая несколько языков, в том числе и латинский, как свой родной, призвала его в Стокгольм, откуда отправила в Лифляндию, в воспитатели к дочери баронессы Зегевольд. Наследство, лучшее, какое он мог мне оставить, было поручение моему дружескому вниманию одного необыкновенного создания. Сын бедного кожевника из-под Торнео, с душою, пожираемою небесным огнем вдохновения, бежавший от объятий отца и ласк родины, чтобы сообщить другим этот огонь, солдат, странник, студент и, наконец, слепец в доме умалишенных - вот дивное творение, которое наследовал я после Бира. Имя его Конрад. Сильные душевные потрясения, кипучее воображение, занятия ума, никогда не довольного тем, что знает, и пытающегося добраться по цепи творения до высочайшего знания, расстроили его рассудок. Голос мой первый воззвал его к деятельности; это был первый сочувственный звук, ударивший по струнам его сердца. Оно уразумело меня, и с того времени слепец шел всюду за мной, как будто привязанный ко мне невидимою цепью. Оба с пламенною душой и воображением, с одинаковыми наклонностями, оба несчастные, униженные судьбою, но не терпящие унижения от подобных себе, мы сопряглись на земное житие и рука с рукой пошли по миру. Как он любил меня! Родство, друзей, родину, свет божий - все заключил он во мне. Семь лет ему ничего не было известно обо мне, кроме моего имени и мнимого моего отечества, Выборга; но слепец внутренними очами прочел мои тайные страдания, узнал из моих бесед о России (в которой, по словам моим, я столько странствовал), узнал, что она мое отечество, и похитил заключенные в сердце моем роковые имена людей, имевших сильное влияние на жизнь мою. Желания мои угадывал он, как провидение, волю мою исполнял, как раб, купленный благодеяниями. Он был у меня последнее, единственное благо на земле. Судьба и в этом мне позавидовала. Его уже нет. Горькие слезы льются из глаз моих: начертывая эти строки, стою, мнится мне, с заступом перед его могилою и готовлюсь засыпать его навеки землею. Сердце влекло меня в Лифляндию; там я мог быть ближе к своему отечеству. Мы переплыли сердитые воды Бельта; мы в стране, где имена Юрьева, Новгородка Ливонского, Ракобора напоминали мне о владычестве над нею русских. Долго новый край и люди не приносили ничего нового душе изгнанника; в ней все та же тоска по родине. Одною отрадою мне было ходить по нескольку раз в год за Новгородок Ливонский на гору Кувшинову, как бы на поклонение моему отечеству: оттуда я мог видеть крест Печорской обители, зажигаемый лучом солнечным; оттуда мог я молиться русской святыне. По целым часам смотрел я на эту звезду утешительную, и только ночь уносила с нею мои радости; поутру дожидался я, когда опять взойдет мое светило и даст мне приветный знак от родного края. В виде странствующих музыкантов мы протоптали перекрестные следы по всей Лифляндии. На мызах баронских, в шведских лагерях и казармах, в латышских и чухонских хижинах я был известен под именем Вольдемара из Выборга; твердое знание языка шведского много способствовало мне к сокрытию настоящего моего отечества. К удивлению моему и даже страху, в одно посещение мое лекаря Блументроста на мызе его, близ Мариенбурга, он начал говорить мне наедине о России, о готовившейся войне, о пользе, какую мог бы я извлечь, служа в это время (кому, не объяснил); говорил мне о Паткуле, как о человеке, ему весьма известном, и, наконец, дал мне знать догадками, кто я такой. Именем бога умолял я его объясниться. С меня взята клятва, самая ужасная, молчать обо всем, что я ни увижу и услышу. "Мне ничего не известно, - сказал доктор Блументрост. - Но вот человек, который угадал в Вольдемаре из Выборга, по приметам, мною описанным, кто он, и который откроет тебе более". Он снял картину со стены и ударил три раза в ладони. Отворилась маленькая дверь, и передо мною явился - Паткуль. Мы обрадовались друг другу: сердце мое предугадывало в нем моего спасителя; он не скрыл, что на мне основывает великие надежды свои. Уверясь в постоянстве и твердости моих чувств, Паткуль открыл мне, какими жертвами я могу купить прощение Петра Алексеевича и приобресть свое отечество. Душа моя взыграла надеждами: я на все решился; я закабалил себя в шпионы..." Чтобы не наскучить читателям повторением того, что они уже знают из предыдущих частей нашего романа, оставляем здесь рассказ Последнего Новика; но извлекаем из этого рассказа только то, что нам нужно дополнить для ясности и связи происшествий. Новик, от природы строптивый, пылкий, нетерпеливый, взялся нести на себе ярмо ужасное и постыдное; притворствовать, обманывать, продавать себе подобного - такова была его обязанность! Но в награду ему обещано отечество, и нет жертвы, на которую бы он не решился за эту цену. Предвестники Северной войны разыгрывались. Согласно наставлениям Паткуля, Новик явился к генерал-фельдвахтмейстеру Шлиппенбаху, знавшему его прежде и любившему за игру на гуслях; открыл, что он русский, любимец Софии, беглый стрелец, хотевший убить Петра I, что он и теперь питает к царю сильную ненависть, которую желает и может доказать услугами своими шведам. Он подкуплен Паткулем, прибавлял Новик, выведывать движения войск в Лифляндии и дух тамошнего дворянства; он должен вести с ним переписку; в доказательство представил несколько писем, полученных от него будто бы через раскольников, и, наконец, брался, несмотря на предосторожности хитрого изменника и врага Швеции, заманить его со временем в западню, откуда ему не вырваться. В искренности речей Последнего Новика нельзя было сомневаться: драгоценный образ на груди его, дар царевны, письма Софии в Выговский скит, которыми она убеждала своего питомца не покидать своей цели и надеяться, что правое дело скоро восторжествует; письма самого Паткуля - каких лучше свидетельств мог требовать Шлиппенбах? Генерал-фельдвахтмейстер всему поверил и предался своему лазутчику. Чтобы лучше обманывать Паткуля, обещано передавать ему время от времени известия о том, что делалось в шведском войске. Денежных наград шпиону не жалели; милостей безденежных насулено еще более в случае хорошего исполнения; за измену обещана виселица. Но какая польза была Новику изменять? В России ожидает его плаха, а здесь, в Лифляндии, под покровом шведского могущества, он может выйти в люди и разбогатеть! Условия сделаны, и Последний Новик, под именем Вольдемара из Выборга, снабжен от Шлиппенбаха охранным листом, которым, по высочайше дарованной военачальнику власти, велено по всей Лифляндии и в шведском войске чинить предъявителю всякое пособие и покровительство. Первый опыт усердия его к пользе шведов был, по виду, жесток для противной стороны. Война Северная все еще таилась под личиною дружеских уверений. Посланник польский (Карлович), исполнив с Паткулем свои дела в Москве, возвращался санным путем через Ригу. Товарищ его обходил южный край Лифляндии, засевая везде неудовольствия к шведскому правительству, и, среди забот политических, увлеченный сердцем, не оставил заплатить дань природе и взглянуть на свое родное пепелище. Посланник просил коменданта рижского Дальберга пропустить через крепость обоз его, вслед за ним ехавший. Дано обещание. В обозе скрывалось множество оружия; при въезде его в крепость должен был ворваться в нее отряд польских драгун, стоявший на границах Курляндии; от недовольных и подкупленных в Риге ожидали помощи. Стратагема оказалась неудачною, и потому Владимир дал о ней знать коменданту. Взяты все предосторожности встретить неприятеля; последствия известны: незваных, но жданных гостей встретили и с уроком проводили; война открылась. С этого времени Последний Новик приобрел полную доверенность той стороны, которую обманывал. В продолжение же войны неоднократно утверждал он Шлиппенбаха в этом чувстве к нему новыми опытами своего усердия, большею частью запоздалыми, не имевшими значительной ценности, но выставленными так искусно, что принимались в высоком курсе. Мы видели, какой перевес имели перед этими действиями верность и преданность стороне русской, которой он доставлял вовремя неоцененные сведения через Паткуля, Ильзу и - кто подумал бы? - через Мурзенку. Управляя всеми движениями сокровенной политики своего истинного доверителя, он все знал о действиях прочих лазутчиков его, но сам, с глубокими тайнами своей должности, известен был только одному ему и его служителю, Фрицу. Даже Никласзону, усердному, но коварному агенту его, выставлен Вольдемар шпионом от шведов. Жертвы, принесенные Последним Новиком на алтарь отечества, куплены дорогою ценою унижения, необыкновенных трудов телесных и умственных, сильных душевных страданий - достойные жертвы для искупления его проступка и получения награды, столь пламенно преследуемой! Но судьба обвила свою жертву крепкими, нерасторгаемыми узами, как змеями, которыми опутаны были Лаокоон и дети его...{460} Объяснив действия Владимира, столько способствовавшие русским к завоеванию Лифляндии, дополним из его жизни небольшие промежутки в происшествиях, которые помешали ему насладиться плодами своих трудов. Бегство его из Выговского скита очень встревожило Денисова, боявшегося потерять с ним милости Софии, все еще продолжаемые скиту на прежних условиях. Царевна-инокиня, уму которой удивлялся сам Петр Великий, знала все, что делалось за стенами монастыря не только в отечестве ее, но и при дворах иностранных. Известно, какие слухи распустила она в Вене, во время путешествия своего брата по Европе, и сколько эти слухи поколебали было политику Австрии. Удивительно ли после того, что София проведала о бегстве своего питомца из скита и потом о появлении его в Лифляндии? Преследуя народные слухи, она отыскала солдата, бывшего под Эррастфером и отпущенного за ранами из армии Шереметева на свою родину в Москву. Он рассказал ей все обстоятельства сражения, и София в спасителе отряда Лимы угадала своего любимца. Догадки устрашили ее тем более, что во время бунта 1698 года, кончившегося ужасным зрелищем несколько сот человек, повешенных перед ее окнами, постельница ее под клещами пытки открыла правительству важную тайну, касавшуюся до царевны и Последнего Новика, и потому, боясь за него, боясь за себя и негодуя, что ее любимец предался стороне, ей ненавистной, София писала к Денисову убедить Владимира возвратиться в скит, а если убеждения не подействуют - употребить самые сильные меры к недопущению его в Россию, хотя б это стоило ему жизни. Денисов, ободряемый милостями царевны, дружбою к роду Милославских (коего семя росло в России, как изъяснялся Петр I) и, наконец, ненавистью к Нарышкиным, оттеснившим его некогда от важной государственной должности, начал усердно отыскивать Владимира по Лифляндии и послал для преследования его староверов, преданных своему чиноначальнику. Старцу Афиногену первому удалось встретить его. Вестник этот открыл ему волю и угрозы царевны, увещания Денисова, страшную будущность, ожидавшую его в отечестве, и неизъяснимое блаженство, приготовленное в ските покорному сыну православной церкви. Когда ж послание его не имело никакого успеха, отправился, согласно данным ему наставлениям, в русский стан, под Нейгаузен, с подметным письмом. Мы видели, как он умер за бороду свою; видели, какие последствия имело самое свидание патриарха поморских изуверов с Владимиром в доме лесника. Остальное нам также известно. Последний Новик кончил свое повествование признанием, что он изнемог под усиленными ударами судьбы, и просьбою к своим соотечественникам помолиться о спасении его души. Повествование было адресовано на имя князя Вадбольского, как человека, принимавшего в нем, по-видимому, сильное участие, - человека, от которого, за услугу свою под Гуммельсгофом, ожидает он ходатайства за него у отечества. Чтение истории Последнего Новика оставило грустное впечатление в сердцах собеседников. Вадбольского более всего тревожило сомнение, что тот, коего взялся он быть опекуном, не сын Кропотова; не менее того остался он верен своей привязанности к несчастному. Усилили поиски по Новике, и все без успеха. Наконец, в один день, при очистке леса на ижорском берегу, солдатам попался на глаза богатый складень, дар царевны, сорванный убийцею с груди своей в минуту величайших его страданий и брошенный в кусты. Драгоценная находка представлена фельдмаршалу; объявлено по войску, не отыщется ли хозяин. Как скоро Вадбольский взглянул на образ, тотчас отгадал, кому он принадлежит. Место, где он найден, освидетельствовано. Близ него, по разным частям леса, валялись человеческие кости. (Вероятно, что тело Денисова в мучениях предсмертных свалилося с костра, на который положил его жидовин, и потом расхищено зверями.) Не оставалось сомнения для друзей Последнего Новика, что он или убит раскольниками и растерзан волками, или просто сделался жертвою последних. Мурзенко, узнав об этом, бросился палить раскольничьи селения и забирать их сотнями, отсылая в Россию. Долго горевали о Последнем Новике, еще дольше о нем говорили и наконец забыли его, как забывают в мире все, что в нем не вечно. Глава седьмая ДВЕ СЦЕНЫ ИЗ 1704 ГОДА Родная! где же ты? Увидимся ль с тобой? Приди; я жду тебя все так же сиротою - И все на камне том, и все у церкви той, Где я покинут был тобою!{462} Козлов Носилки, гроб, да заступ, заступ, Да черное сукно. Да три шага земли, земли, Нам нужны всем равно.{462} "Гамлет", перевод М.В. В один летний день 1704 года, когда звон вечерний тяготел над Москвою, шел нищий, один-одинехонек, по обширному полю, расстилавшемуся от города до Новодевичьего монастыря. Этот нищий не походил на своих собратьев: рубищам и суме изменяло какое-то благородство душевное; оно изображалось на его лице и нередко вспыхивало в его помутившихся глазах. Ему могло быть с небольшим тридцать лет; но заметно было, что удары гневной судьбы, наперекор времени, означались на всем его существе следами раннего разрушения. Это свидетельствовали лоб, изрытый глубокими бороздами, седины, пробившиеся сквозь смоль его волос, падавших в беспорядке по плечам, сгорбленный высокий стан, дрожащие руки. Он нередко останавливался на пути своем, скидал шапку, как бы мыслил о святыне, осматривался кругом; казалось, то любовался зрелищем Москвы, возносившей золотые главы своих церквей из бесконечного табора домов, то восторженным взором преследовал блестящие излучины Москвы-реки и красивые берега ее, то прислушивался к звону колоколов. В это время стан его распрямлялся, пасмурное лицо светлело, слабый румянец пробегал по щекам, улыбка порхала на помертвелых губах, и в глазах его блистали слезы. В одно мгновение ока все изменялось. Как человек, смотря на солнце, вдруг ослеплен его блеском, он вздрагивал, опускал голову и взоры в землю и опять медленными шагами пробирался по тропе к Новодевичьему монастырю, нередко спотыкаясь о камни, попадавшиеся ему под ноги. Лицо его подергивалось облаком уныния; тяжелый вздох потрясал его грудь, и губы лепетали молитву покаяния. Вот он у ворот монастырских осматривается кругом; руками, дрожащими более обыкновенного, творит крестные знамения перед образом божией матери; вот уже проходит монастырский двор и становится на паперти в ряду своей нищей братьи. Между глубокими вздохами изученной скорби его товарищей не слышно его вздоха; он недвижим, как плита гробовая. Вечернее моление кончилось. Монахини выходят из церкви, и между ними одна... Кто под иноческим покрывалом и рясою, под наружностью старухи не узнал бы в ней той, которая несколько раз силилась вырвать державу из могущих рук Петра Великого, которая чувствовала себя столько способною царствовать, но не была на то определена провидением? Инокиня Сусанна видом все еще царевна София. Взор ее по-прежнему повелевает и очаровывает; невольным уважением преследуют ее ныне ей равные, подруги; кажется, все, ее окружающее, страшится еще в затворнице будущей владычицы России. Она раздает милостыню нищим; рука ее протянута к тому, которого мы изобразили... взоры их встречаются... деньги падают из дрожащих рук его... Она... Боже мой! на устах ее замирает слово, которое готова была произнести; смертная бледность покрывает ее лицо, и Сусанна падает на руки монахинь. С поспешностью уносят ее в келью. Народ давно вышел из монастыря; храм пуст; нищий все еще стоит на прежнем месте. Кажется, он чего-то ожидает. И вот - подходит к нему старая монахиня и шепотом зовет его за собою. Он повинуется; он в келье инокини Сусанны! Они остались вдвоем; никто не слыхал их разговора. Видели только, что, когда таинственный нищий выходил оттуда, слезы струились по разгоревшимся его щекам, прежде столь бледным. С того времени Сусанна опасно занемогла. Третьего июля, в шесть часов утра, в Новодевичьем монастыре ударили три раза с протяжною расстановкою в большой колокол. Таинственный нищий сидел на лавке у ворот монастырских; он вздрогнул, привстал и судорожным движением три раза перекрестился, возведя к небу полные слез глаза. Скоро пронеслась весть, что инокиня Сусанна скончалась{463}. Перед смертью она приняла схиму под именем Софии - именем, которое носила, быв царевной и владычицей России!.. Пятого июля великолепная похоронная процессия наполняла пространство Новодевичьего монастыря. Множество народа сопровождало ее. Таинственный нищий шел за гробом. Когда гроб стали опускать в землю, нищий хотел продраться к нему ближе. Его отталкивали; но он сделал усилие... вскрикнул: - Пустите! она мне... - Более не мог он ничего говорить и без чувств упал на землю. Таинственный нищий был - Последний Новик. Он не выдержал; он пришел на родину. Глава осьмая ПИСЬМО ИЗДАЛЕКА Какая б ни была вина, Ужасно было наказанье.{464} Пушкин Дерпт и Нарва - последние твердые связи, которыми сердце Лифляндии держалось еще к шведскому правительству, - были взяты, и вслед за тем русские торжествовали над своими неприятелями ежегодно по нескольку побед на суше и водах. Сбывались предсказания Паткуля: мщение его делами отвечало на угрозы двух королей; почти вся Лифляндия принадлежала уже России. Вот все, что мы находим нужным сказать о происшествиях в четырех годах, последовавших за смертью Софии. Теперь попросим читателя на ковре-самолете воображения перенестись в 1707 год. Шведские пленные были рассыпаны по многим городам России. Густав Траутфеттер проводил время своего скучного заточения в Коломне (за сто верст от Москвы). Квартира ему была назначена у одного богатого купца, смотревшего на постояльца своего, как обыкновенно неве