смешкою посмотрел на Денисова и произнес: - Ты?.. когда не могла ничего просьба самой царевны!.. ты, дрянной старичишка?.. Эта усмешка, эти слова взорвали все бренное существо властолюбивого старика; досада завозилась в груди его, как раздраженная змея; скулы его подергивало, редкая бородка его ходила из стороны в сторону, злоба захватывала ему дыхание. Он весь разразился в ответе: - Так... Знай, бездельник!.. я... твой отец. - Отец, отец! - вскрикнул Владимир голосом, от которого приподняло Конрада; вскочил со скамьи и дико озирался, хватая себя за горящую голову. - Скажи еще что-нибудь, старик, и я задушу тебя! Последовало несколько минут молчания. Владимир долго смотрел с ужасом и робостию на Денисова взором, который, казалось, обворожил его своею неподвижностью, и наконец дрожащими губами вполголоса выговорил: - Нет... не может быть!.. ты не отец мне. - Потом, в судорожном движении схватив Конрада за руку, прибавил тихо: - Не выдержу! пойдем отсюда, Конрад!.. я продрог до костей... Еще с ужасом и робостию посмотрел он на Денисова и, беспрестанно озираясь, вывел слепца из хижины. Проклятия бесновавшегося Денисова долго гремели вслед Владимиру. - Не пощажу, не пощажу крови ее! - кричал он. На крик этот прибежали его служители. Составлено наскоро совещание и постановлено: догнать слепца и его товарища, разлучить их силою и, связав, увезти последнего с собою; но адский совет был расстроен послышавшимися издали двумя голосами, разговаривавшими по-русски. Они довольно внятно раздавались по заре, уже занимавшейся. Раскольники стали прислушиваться к ним, завернув за избу. - Эй, брат Удалой! - говорил голос. - Послушай меня: брось добычу. Право слово, этот рыжий мальчишка был сам сатана. Видел ли, как он всю ночь щерил на нас зубы? то забежит в одну сторону, то в другую. Подшутил лихо над нами! Легко ли? Потеряли из-под носу авангардию и наверняк попадем не на Черную, а на чертову мызу. - Добытое кровью не отдам, хоть бы сам леший вступился за него! - послышался другой голос. - Отложу долю на местную свечу спасу милостивому, другую раздам нищей братии, а остальными и бог велит владеть. Да вот и жилье: смотри в оба, трус! - Вижу-ста избушку на курьих ножках. Избушка, избушка, встань к нам передом, а к лесу задом! Чур, да не баба ли яга, костяная нога, ворочается там на помеле? А что-то возится, с нами крестная сила! Авраам схватил осторожно Денисова за рукав кафтана и сказал ему вполголоса: - Отойдем от зла, отце Андрей, и сотворим благо. Ересиарх успел разглядеть, что приближавшиеся к избе были два солдата русские и что один из них прихрамывал, а у другого перевязана была голова. Не говоря ни слова, он пошел им навстречу. - Кажись, не латыши и не шведы, - говорили между собою солдаты, - однако ж на всякий час настроим свои балалайки. Тут солдаты остановились, изготовили свои мушкеты к бою, тронулись опять тихим шагом, и, поравнявшись с раскольниками, оба разом крикнули молодецки: - Что за люди? - Пустынножители! - отвечал Денисов. - Мир вам от бога, православные! - Ай, да это наши, русские! - вскричал один солдат. - Шли на волков, а попали на баранов. Да вот и чернец. Благослови, отче! Солдат подошел под благословение Авраама; товарищ последовал его примеру. Авраам с важностию благословил их. - Куда же вы путь держите, добрые люди? - спросил Денисов. - А вот изволишь видеть, - отвечал один из солдат, - в славной баталии под Гуммелем, где любимый шведский генерал Шлиппенбах унес от нас только свои косточки, - вы, чай, слыхали об этой баталии? - вот в ней-то получили мы с товарищем по доброй орешине, я в голову, он в ногу, и выбыли из строя. Теперь пробираемся на родимую сторонку заживить раны боевые. - Ведомо ли вам, - сказал ересиарх, - что за несколько поприщ отсель, на Черной мызе, стоит отряд шведский? - На нее-то мы и маршируем, прямо-таки на шведский караул; да, хвастать нечего, идем-то не одни, за отрядом князя Василия Алексеевича Вадбольского. - Кой лукавый завел вас сюда! Ведь вы с дороги сбились. - Вот те на! Удалой, говорил я тебе, что рыжий сыграет штуку... - Коли хотите, - продолжал ересиарх, - я укажу вам путь на мызу, только попрошу за труды. - Ну, распоясывайся, камрад! - Господи упаси, за услугу своим братьям православным брать деньги! Нет, не об этом хочу вас просить. - А что же надо тебе, ваше благородие? - Экий болван! - прервал своего товарища солдат, дергая его за мундир. - Говори, преподобный отче! - Вот видите, добрые люди, и я был некогда князь. Солдаты сняли с почтением шляпы и стали во фрунт. - Надевайте-ка своих жаворонков на голову и выслушайте меня. Мне есть до фельдмаршала Бориса Петровича слово и дело; царю оно очень угодно будет; узнает о нем, так сердце его взыграет, аки солнышко на светлое Христово воскресенье. - Говори, боярин, что за дело, - сказал один из солдат. - Ради царю нашему батюшке службу сослужить, - прибавил другой. Здесь Денисов отвел солдат в сторону и сказал им вполголоса: - В Лифляндах бегает один стрелец, злодей, какого мир не родил другого; подкуплен он сестрою царя, Софиею Алексеевною, избыть, во что ни стало, его царское величество. Петра Алексеевича богатырское сердце не утерпит не побывать у своей верной армии. Тут-то бездельник уловит час добраться до всепресветлейшего нашего, державнейшего государя. Я послан царскою Думою с наказом, как можно, дать знать о злодейском умысле фельдмаршалу; но боюсь с ним разойтись. К тому ж силы меня покидают: долго ли смертному часу застигнуть на дороге? и тогда немудрено, что всекраснейшее, всероссийское солнце скроется от очей наших и покинет государство в сиротстве и скорбех. Коли вы верные слуги царские и хотите получить награду, то доставьте грамотку в собственные руки Бориса Петровича. Может статься, и я встречу его; все-таки и тогда ваше усердие не пропадет. - Беремся за это дело, - закричали оба солдата. - Награди их господи своими милостями! - сказал Денисов, возведя очи к небу. С ним была чернильница и все принадлежности для письма. Из хижины вынесена доска и поставлена на два пня: она служила письменным столом. Послание было наскоро изготовлено, отдано одному из солдат, который казался более надежным, и привязано ему на крест. Служивые выпровожены с благословением на дорогу к Менцену, дав клятву исполнить сделанное им поручение. С другой стороны, начальник раскольников, довольный своими замыслами, отправился с братьею, куда счел надежнее. Хозяева хижины проснулись, когда и следы гостей их простыли. Пальба к стороне Менцена дала им знать, что синие с зелеными опять катают чертовы шары. Глава шестая КАЖЕТСЯ, МНОГОЕ ОБЪЯСНЯЕТСЯ Ужель загадку разрешили? Ужели слово найдено?{338} Пушкин На мызе Блументростовой, по-видимому, не было никакой перемены с того времени, как мы ее оставили. Так же, как и в начале повести нашей, сидела в задумчивости на балконе пригожая швейцарка; одинаково расположились в саду, на скамье, слепец, товарищ его и швейцарец; а Немой, раскинувшись на траве, слушал их с большим вниманием и по временам утирал слезы. Будто и речь вели собеседники все ту же, что и тогда. Зато окрестности мызы во многом изменились. На огромном кресте, который господствовал над Долиной мертвецов и загораживал собою полнеба, сиял медный складень. Вероятно, набожные русские повесили эту святыню, чтобы охранить им от наветов нечистого могилу товарища. К стороне Менцена курился дымный столб над развалинами этой мызы, и белелся стан русский. По окольной дороге, прежде столь уединенной, вместо баронской кареты, едва двигавшейся из Мариенбурга по пескам и заключавшей в себе прекрасную девушку и старика, лютеранского пастора, вместо высокого шведского рыцаря, на тощей, высокой лошади ехавшего подле экипажа, как тень его, пробирались к Мариенбургу то азиятские всадники на летучих конях своих, то увалистая артиллерия, то пехота русская. По временам слышна была песня: Из славного из города из Пскова{338} Подымался царев большой боярин, ...Борис сударь Петрович Шереметев. Он со конницею и со драгуны, Со пехотными солдатскими полками, Не дошедши Красной мызы, становился... Еще надо прибавить, что у ворот мызы, в раме за проволочной решеткой, прибит был охранный лист уже не с подписью генерал-вахтмейстера Шлиппенбаха, но с подписью фельдмаршала Шереметева. Все эти обстоятельства показывали, чья сторона взяла верх: так победитель все оборачивает на свою сторону и влечет за собою. Едва я не забыл сказать, что в окошко нижнего этажа мелькали два новые лица. Одно из них был шведский офицер, молодой, привлекательной наружности, но такой бледный, что походил более на восковое изображение, нежели на живое существо. Казалось, он смотрел, ничего не видя, слушал, не внимая. Изредка глаза его оживлялись; он вздыхал и улыбался, как умирающий продолжительною болезнию, когда ему говорят, что он скоро выздоровеет. Эти признаки жизни возбуждали в нем магические слова, произносимые человеком, сидевшим против него. У этого человека сквозь сладость серо-голубых глаз и речей проницало лукавство беса - не того, который с шумом вооружался, как титан, против своего творца, но того, который вкрадчиво соблазнил первую женщину. Один был Густав Траутфеттер, потерявший все, чем красятся дни человека, - свободу и надежду, - все, кроме любви, не покидавшей его назло обстоятельствам. Утешитель был Никласзон, с осторожностию врача рассказывавший то, что знал о чувствах к нему Луизы. По временам продажный секретарь баронессы Зегевольд и подкупленный агент Паткулев с изумлением посматривал сквозь стекло окошка на Владимира, этого мнимого шпиона генерал-вахтмейстера. Мирно с ним сойтиться под кровом, равно для них гостеприимным, казалось ему чем-то чудесным. Один человек мог только объяснить эту странность, и его-то поджидал он с нетерпением. Перемежавшаяся по дороге из Менцена пыль, которую установили было на ней шедшие мимо русские полки, снова поднялась, и сердце Розы сказало глазам ее, что едет тот, кому предалось оно с простодушием, свойственным пастушке альпийской, и страстию, редкою в ее лета. Как она любила его! Для него швейцарка могла забыть свои горы, отца и долг свой. Роза была уже у ворот мызы, потому что к воротам подъехал господин Фишерлинг (имя, которое давал себе Паткуль в Швейцарии, во время своего бегства, и удерживал на мызе друга своего Блументроста, где укрывался от преследований власти и своих врагов и откуда действовал против них со своими друзьями и лазутчиками). Бледнея, вспыхивая и дрожа, швейцарка схватила за узду бойкого коня приезжего. Животное без сопротивления ей отдалось. - Здорова ли ты, милая Роза? - спросил Паткуль, с нежностью остановя на ней взоры. - Теперь здорова! - отвечала она и спешила проводить лошадь, чтобы скрыть радость свою от проницательных глаз Фрица, следовавшего за своим господином. Никласзон, чутьем узнавший о приезде своего высокого доверителя и бежавший сломя голову, чтобы его встретить, вдруг остановился; но видя опять, что он не помеха, сделал несколько шагов вперед, превратился весь душою и телом в поклон и спешил поздравить его превосходительство с благополучным прибытием в свою резиденцию после таких трудов и одержания столь знаменитой победы над Карлом XII. Генерал-кригскомиссар, со своей стороны, поздравил его тем, что велел составить счет, сколько затрачено им собственных денег из усердия к пользе общего дела, назначил ему богатую награду, обеспечивавшую его на всю жизнь; но советовал ему скорее удалиться в Саксонию, куда обещал дать ему рекомендательные письма. - Такие люди, как ты, - сказал Паткуль, положив ему руку на плечо, - нужны мне при тамошнем дворе. Там можешь продолжать служить мне и России. Здесь, в армии, пост мой кончился, и с этим изменяется твоя должность. Доволен ли ты? Никласзон кланялся и показывал, что от радости не в состоянии говорить. Действительно, распоряжение его патрона не могло быть для него лучше, ибо избавляло его от виселицы и давало ему способы начать жизнь честного и значащего человека. Видно, однако ж, было, что во все время разговора, исполненного милостей, Паткуль избегал с ним сближений: червя, на котором ловят рыбу, брать в руки гадко. На вопрос Элиаса, каким образом главный агент Шлиппенбаха находится в одном с ним обществе, ему сделали также вопрос, каким образом верный секретарь дипломатки очутился в обществе ее врага. - Ныне люди так хитры, - сказал Паткуль, - что трудно узнать, кто какой стороны держится... Закусив язык и внутренно негодуя, что имели для него тайну, Никласзон поспешил между тем согнать морщины со лба своего и, униженно согнувшись в дугу, последовал за Паткулем к скамейке, где сидели собеседники, о которых мы упомянули. Владимир в глубокой задумчивости чертил палкой по песку слова: "Софъино, Коломенское, Москва" - слова, непонятные окружавшим его, но милые ему, как узнику привет родного голоса сквозь решетку тюремную. Никто из них не слыхал приезда высокого гостя. - Бог помочь! - закричал Паткуль, подкравшись сзади и ударив Владимира по плечу. - Так-то встречают друзей? На это приветствие, родным языком Владимира выговоренное, привстал он слегка, поклонился и радостно произнес: - Милости просим, гость желанный! Дружеское пожатие руки было ему ответом. Товарищей его приветствовал также Паткуль ласковыми словами; но, заметив, что швейцарец холодно и угрюмо кивнул, спросил его о причине его суровой задумчивости. - Э! господин, чему веселиться? - отозвался этот сухо. - Пора старым костям на покой; а здесь некому будет и похоронить меня, как швейцарца. - А дочь? - перебил Паткуль. Не было ответа; но спрашивавший прочел его в тревожной душе своей. Дипломат смешался, хотел сказать что-то слепцу, все еще сидевшему на одном месте, но, встретив также на лице его укор своей совести, спешил, схватя Владимира за руку, удалиться от доказчиков преступления, которое, думал он, только богу известно было. Горестно пожал Фриц руку благородному сыну Гельвеции{341}, и этот приветствовал его тем же. Когда Паткуль остался в саду один с Владимиром, первый вынул из бокового кармана мундира две бумаги и, отдавая одну своему агенту, сказал ему: - Не думай, друг, чтобы я не понимал тебя и не умел ценить. Чувствую, что ты сделал для меня, для России, и стараюсь отблагодарить тебя. Не предлагаю тебе денег: это цена заслуг Никласзона. Вот свидетельство за подписью Шереметева. В этой бумаге означено, чем обязан тебе царь русский. Поздравляю тебя с паспортом в твою родину. Владимир дрожащими руками схватил бумагу и прижал ее к своим губам. - Я оставляю армию и мое отечество, - продолжал Паткуль, - и потому спешил с тобою расчесться. (Это известие, казалось, встревожило Владимира.) Судьбе моей нужен я в другом месте: она сближает меня с Карлом к его или моей погибели. Что делать? Я должен с тобой расстаться. Холодная математическая политика Шереметева делает из моего отечества степь, чтобы шведам негде было в нем содержать войско и снова дать сражение, как будто полководец русский не надеется более на силы русского воинства - воинства, которого дух растет с каждой новой битвой. Я не мог смотреть на это обдуманное, цифирное потворство грабежу и зажигательству. Душу мою взорвало; она передала фельдмаршалу все, что ей противно было. Может статься, я сказал слишком много; может статься, я должен был более уважить в нем заслуги, благоразумие и дух истинно геройский, когда он лицом к неприятелю, а не в палатке своей; но я видел пожар моего родного края - и не видал ничего более! Мы поссорились. Давно государь предлагал мне командование корпуса в Польше или значительный пост при дворе Августа, известном мне более стана русского. Там буду представителем русского царя, а здесь я только докладчик его генерала; там мы сблизимся с моим приятелем Карлом! - Вот тебе еще письмо к самому царю. Не ищи к нему доступа через вельмож его; старайся найти случай встретить самого Петра. Прямо к нему - без посредников, кроме твоих заслуг и сердца его! Это не Карл. Верь мне, царь грозен для одного зла; великий умеет ценить все великое; он забывает себя, когда дело идет о благе отечества. Но не думай, чтобы, исполняя твое желание и свой долг, я хотел оторвать тебя от войска русского. Прошу тебя, Вольдемар, друг мой, не покидай его своею помощью. Все, кто ни служил общему нашему делу, потеряли свое назначение. Фриц более не кучер у баронессы и не коновал в шведском полку; Никласзон кончил свою роль при дипломатке; Блументросту некого лечить в земле опустошенной; любовь моего племянника не поможет нам более, а разве сама потребует нашей помощи; несчастная Ильза все для нас сделала, что могла, и, вероятно, исполняет теперь свое предопределение. Ты один у меня здесь остаешься, ты должен заменить меня в Лифляндии. Хотя кора снята с глаз Шлиппенбаха и связи с ним расторгнуты твоим нетерпением, но ты держишься еще волшебною нитью за Мариенбург. На днях начнется его осада. Об измене твоей делу шведскому там не узнают; все сношения с этою крепостью уже пресечены. Ретивый выходец Брандт захвачен со всем отрядом по милости твоей и бывшего баронессина кучера. Свидетельство, данное тебе Шлиппенбахом и предъявленное цейгмейстеру в Долине мертвецов, служит ключом, которым можно еще отпереть Мариенбург. Пользуйся этими обстоятельствами; пользуйся всеми тонкостями политики, мною преподанной тебе, ученик, не всегда покорный ей! Старайся войти в милость к пастору Глику, к воспитаннице его, которых Вульф, после короля, более всех любит, хотя чувства его не пробиваются наружу сквозь тройную броню солдатчины. Все прочее довершит любовь твоя к родине. Владимир весь горел благодарностию. Изъяснением ее доставил он Паткулю чистейшее удовольствие, какого впоследствии этот не испытывал уже более. Драгоценные бумаги положил Владимир за свои штиблеты. - Как легко буду теперь ступать на эту ногу! - сказал он с восхищением, пожимая руку того, кто наградил его таким сокровищем. - Кстати, - продолжал Паткуль, - я должен поздравить тебя с новым опекуном. - Я доволен и тем, которого теперь имею, - отвечал Владимир, - не о добром ли Бире говорите вы? - Нет, совсем не об этом благородном чудаке. Твой новый опекун русский, полковник, чудо-богатырь. - Не отгадаю. - Это князь Вадбольский. - Понимаю, тот самый князь, который первый из русских взошел на гуммельсгофскую гору? - Он в этот день стал выше всех. Только ты, верно, не понимаешь его отношений к тебе. Я не намерен тебя долее томить. Слушай же: тайна твоей жизни разоблачается. В сражении убит полковник Полуектов. Когда стали его хоронить, нашли в мундире его завещание, писанное его другом Кропотовым. - Кропотовым? - произнес робко Владимир, побледнев. - Да! и этот Кропотов, герой, падший вместе со своим другом на той полосе земли, где навсегда похоронен ужас шведского имени, наконец, этот рыцарь христианских и гражданских добродетелей... твой отец. - Господи! о, когда бы это так было!.. Но нет, не верю, не может быть; есть важные доказательства против этого. Я не сын благороднейшего воина, а беззаконное отродье какого-нибудь преступника, мне подобного. - Каких лучше доказательств нужно тебе, неверующий, как не признание самого отца? Князь Вадбольский, по дружбе своей ко мне, давал мне читать завещание. Видя, что оно имело к тебе несомнительные отношения, я сделал из него выписку. Вот она, - присовокупил Паткуль, вынув из камзола бумагу и подав ее Владимиру, - прочти ее и удостоверься, что судьба, лишив тебя отечества и отца, возвращает тебе первое, благородное имя и мать, которой ты можешь быть еще подпорою и утешителем. Выписка из завещания Кропотова была читана и перечитана Владимиром с нетерпением и вниманием, свойственными его положению. Вот она, почти слово в слово. Надо помнить, что Паткуль переделал большею частью слог завещателя на свой лад. "В 16... году... дня (писал Кропотов), во время кратковременной отлучки моей из дому, жена, после трудных родов, произвела на свет сына, нареченного Владимиром, по обычаю наших предков, именем святого, приходящего в осьмой день. Жена говорила, что это будет необыкновенный ребенок, потому что он, увидев свет в первый раз, закричал странным голосом, как будто два ребенка кричали разом. Ему было два года, когда приехал ко мне Андрей Денисов, из рода князей Мышитских. Нечаянно увидел он дитя на руках у мамки, долго любовался им и стал находить в нем сходство с князем Васильем Васильевичем Голицыным{344}. Мы этому смеялись; однако ж с того времени в самом деле приискивали это сходство и не дивились тому, ибо князь Василий был мне близкий родственник по жене. В скором времени он сам посетил нас из любопытства увидеть дитя, которое было на него так похоже. Маленький Владимир за ласки его платил тем же по-своему; он пошел к нему охотно на руки и неохотно сошел с них. Долго утешался им князь Василий. Чаще и чаще начал он посещать нас, что немало удивляло всех и возбудило во многих зависть; немудрено, он был тогда при царе Алексие Михайловиче во времени. Наконец он так полюбил нашего Владимира, что стал просить его к себе вместо сына, обещаясь вывесть его в люди, отказать ему по записи свою Красную отчину близ Рязани и мне на покупку крестьянских дворов дать тысячу рублей. Со своей стороны, я должен был таить нашу сделку не только от его жены, которую он не любил, но и от всех вообще, совершенно расстаться с сыном и никогда не сметь называть его своим, что обязывался я подтвердить клятвою. Я и жена сначала испугались было такого предложения; но подумав, что у нас еще два сына, все погодки, один краше другого, надеясь, что наше семейство приумножится и вперед, и посоветовавшись с Андреем Денисовым, решился не мешать благополучию Владимира нашего. В это время нужды окружили нас со всех сторон, и к мысли о счастии сына присоединилось проклятое желание себе добра. Жена моя - таков был уговор - поехала в Коломну к своей родственнице; на дороге, именно в Софьине, оплакав Владимира, которого в последний раз назвала своим, сдала его новому отцу его; возвратясь же домой, распустила слухи, что сын ее по дороге помер. Казалось мне, только два человека, князь Василий и Денисов, знали нашу тайну; но, видно, где два человека замешаются, там вмешается наверно и лукавый. Вскоре, к удивлению нашему, дошли до нас вести, что слухам, нами распущенным, не имеют большой веры. Не смели говорить, что я уступил или продал своего сына, ибо временщик по власти своей мог тогда зажать рот железною рукой; однако ж самые приближенные Нарышкиных намекали мне глазами и усмешкою о том, что я желал скрыть. К стыду от людей примешались угрызения совести. Везде начал преследовать меня голос: ты продал своего сына! Утраты последовали за утратами: жена моя хотя и родила еще сына, но в течение пяти лет померли у нас два старшие; дворы, купленные на кровные деньги, полученные от князя Василья за наше детище, сгорели; в две жатвы собрали мы одну солому; скот падал; начались стрелецкие мятежи, и я едва не лишился тогда головы за преданность мою дому Нарышкиных; воспитатель и второй отец моего сына пал в безвременье, и село Красное, назначенное воспитаннику, отдано Гордону{345}. Несколько лет не видали мы Владимира; однако ж вести о нем не урежали. Пригож, не по летам силен и разумен, он одолевал в борьбе мальчиков, старших его несколькими годами, за что прозвали его Ильею Муромцем, и в рассуждениях со стариками заставлял их умолкать своими убеждениями. Но он же был вспыльчив, не любил никому уступать, поднимал голову выше детей княжеских и говорил, что будет первым боярином русским. Гордостью не в род наш, говорили мы с женою. Наконец мы увидели Владимира: жена в доме княжеском, я в храме божием. О! никогда не забуду я дня этого! Черные, живые очи его устремились раз на меня и врезались в моей памяти и сердце. Жене позволено было видать его потаенно: она целовала его, обливала своими слезами; но, клятвы не смея нарушить, не называла его сыном. Мы мешали вместе наши слезы и казались счастливее. Раз пришли нам сказать, что воспитанник князя Василья взят в терем царевны Софии Алексеевны и что он сделался ее любимцем. Это нас огорчило тем более, что нам известен был нрав ее, избалованный отцом и матерью, и ранние страсти, не знавшие препятствий уже с четырнадцатилетнего возраста. Можно сказать, что душа и тело ее и брата ее Петра Алексеевича ране возмужали, одной на гибель, другому на славу и благо России. Жене моей, на прежних условиях, дозволено было изредка видеть Владимира. Она подарила ему маленькие гусли, на которых приклеена была картинка с изображением Ильи Муромца. Этот подарок привел его в восторг. С того времени в нем оказался необыкновенный дар музыки: со слуху разыгрывал он духовные песни и песни хороводные так, что его заслушивались. Царевна была от него без ума; но вскоре привязанность ее к нашему сыну сделалась ревнива. К 1683 году вовсе запрещен был вход жене моей в терем Софии Алексеевны". Здесь кончалась выписка из завещания Кропотова. - Остальное я не почел нужным приобресть, - сказал Паткуль, увидев, что Владимир кончил чтение бумаги, - повествование дальнейшего пребывания твоего у царевны и твоих несчастий не сходно с описанием, которое ты мне сделал. Отец твой, как и многие другие, получил о смерти твоей вымышленные известия. В конце завещания описывает он потерю единственного оставшегося у него сына, служившего в Семеновском полку и посланного за рекрутами в Новгородское воеводство. Этого удара не мог он выдержать и, по-видимому, искал смерти в битве. Он умолял друга своего Полуектова принять на себя попечения о матери твоей, поставить придел во имя святого, твоего патрона, в церкви Троицкого посада, где совершилась твоя мнимая казнь, учредить поминовение по душе твоей и взять на воспитание беднейшего сироту вместо сына. Что скажешь на это, друг? Ты и теперь будто сомневаешься? - Справедливо многое, что здесь описано, - сказал Владимир, читавший доселе выписку из завещания Кропотова с жадным и грустным вниманием. - Пригожая, добрая женщина, подарившая мне гусли, и теперь представляется мне, как в сновидении; но и теперь скажу: она не была моя мать. Выслушайте, что открыл мне сам Андрей Денисов, встретившийся со мною на днях в хижине здешнего лесника. Тут Владимир пересказал Паткулю разговор свой с коварным стариком. Выслушав повесть, Рейнгольд углубился в размышления; казалось, он был поражен новым открытием. Не отвечая ничего, повел он в дом Блументроста Владимира, остававшегося по-прежнему сиротою. Глава седьмая ИСТОРИЯ ЗАВЕЩАНИЯ Не в первый раз мертвец дела творит, Какие вживь ему на мысль не приходили!.. Аноним Готово все: жених приходит; Идут во храм... Но, ах! от сердца то, что мило, Кто оторвет? Что раз оно здесь полюбило, С тем и умрет.{347} Жуковский Свидание Густава с Паткулем было трогательно. Племянник видел теперь в нем только своего ближайшего родственника, благодетеля, второго отца, единственную надежду, и в объятиях его спешил скрыть свои слезы. - Густав! - сказал Паткуль, когда они могли беседовать спокойнее. - Представляю тебе моего друга. Не смотри на бедную его одежду: под нею скрывается возвышенная душа, с которой я не смею своей поравняться; она не знает мести. Еще прибавлю: он русский! И Владимир и Густав померяли друг друга взглядом; связи русского с Паткулем поняты Траутфеттером, и мысль о них возмутила было душу последнего; но другая мысль, что новый знакомец его сделался шпионом из любви к отечеству, и благородный взгляд Владимира заставили его с ним помириться. Оба поняли друг друга и единодушно пожали друг другу руки. - Теперь, - сказал Рейнгольд, когда все они сблизились искренностью разговора, - теперь, любезный Густав, могу исповедаться тебе в своих поступках. Тяжба моя со шведским королем оканчивается. Сам бог брани за меня. Жребий моего отечества брошен, каков ни есть он: Лифляндия принадлежит уже России. Крепости среди опустошенного ее края не оплот шведам. Суди всевышний! не я первый затеял эту тяжбу. Соотечественники мои избрали меня своим представителем у престола неумолимого Карла XI и ходатаем за права их, освященные временем, законами и клятвою царей. Я исполнил, что мне поручено было, как благородный лифляндец: никто не упрекнет меня в противном. За это осужден я потерять голову и честь. Бежав от жестокого, незаслуженного наказания, ужели я сделался преступником?.. Сколько раз молил я двух венчанных судей моих простить мне вину, которой не знаю, и обещал честным словом Паткуля служить им верноподданнически; но я не обещал изменять обету, данному отечеству моему, любить его выше всего - и не был прощен. Мщение молодого короля за оскорбление будто бы отца не велит и теперь палачу опускать топора, занесенного на меня. Лишенный имения, прав гражданина, отечества, с одною честию, которой не в силах отнять у меня соединенные приговоры всех владык земных, я вынужден был, после нескольких лет изгнанничества среди гостеприимных, свободных Альпов, искать себе гражданской жизни. Отечества никто не мог мне заменить. Август предложил мне свое покровительство; я принял его. Из мирного круга пастухов Гельвеции перенесенный в кипучую, шумную жизнь двора, с душой пламенной и нетерпеливой, какова моя, я должен был действовать. На политической дороге своей встретил я самонадеянность Карла и ненависть его ко мне. Карл перестал быть моим государем; он сделался только личным моим врагом; я не пошел назад и стал ему поперек. На это чувствовал я в себе довольно силы: успехи оправдали мою отвагу. Отечество мое предано было своей несчастной судьбе: я хотел спасти его от совершенной гибели. Меры спасения были тяжелы, но верны, я схватился за них. С медленным умом Августа и холодной, шаткой душой его я не сошелся. Я его называл застоем прошедшего века; он меня - горячкой века нового. Надо было нам расстаться. На севере вставал исполин. Подпирая под невежество России сильный рычаг, он захватил им основание Швеции и готов уже был пытать над нею силы свои. Гений Петра пленил меня: он один мог примкнуть к себе Лифляндию и сделать ее счастливою. Положение ее, ее раны, поделанные властолюбием Карла XI и растравленные удальством его сына; силы, средства, обширность России, которая, рано или поздно, должна была поглотить мое отечество своим соседством и которая - поверьте мне - не позже столетия будет могущественнейшею державою в мире; величие Петра, ручающееся за благосостояние стран, ему вверенных, - все подвинуло меня оставить Августа и броситься в объятия царя, для меня открытые. Я сделался его подданным, его другом. Нет воли его, нет желания, которых бы я не почел для себя долгом. Если бы он заставил меня смолить корабли, я выполнил бы это, потому что этого желал бы Петр. Помогая его видам, я созидаю вместе благосостояние Лифляндии. Вот мои вины перед нею! Суди меня в них, Густав, как бы судила Европа, как будет судить потомство. - Дядюшка! - отвечал Густав. - Трудно решать дело, на которое, по чувствам нашим, мы можем смотреть с разных точек. Скажу вам только: разум мой соглашается с вами, но сердце вас осуждает. Первым будет для вас потомство, вторым - современники, еще более - соотечественники наши. Не знаю вперед судьбы своего отечества: может статься, ваша политика доставит ему счастие, которого истинно ему желаю. Но теперь истоптанные жатвы, сожженные села, скитающиеся без пристанища жители, тысячами гонимые, как стада, в Московию бичом татарина, города, опустошенные на несколько веков, - неужели все эти бедствия не вопиют против вас? Какая истина, какие надежды зажмут вопли несчастных? - Против этих жестокостей я первый восстал в стане русском и старался облегчить участь несчастных. Скажу более: за эту бесчеловечную политику поссорился я с Шереметевым - и, чтобы не быть в ней невольным соучастником, удаляюсь к Петру. Вспомни также, Густав, что не я присоветовал войну, не я привел войска русские в Лифляндию. - Но все в этом вас упрекают. Говорят вообще, что Рейнгольд Паткуль отмщает королю на своих соотечественниках. - Неправда! неправда! Война была начата до меня; она прежде меня созрела в уме царя, желавшего облокотить свою державу о берег моря Балтийского. Я поспешил управлять ходом этой войны не для отягощения моего отечества, но для освобождения его от ига шведского и безумного удальства нового Дон Кихота, предавшего его собственной защите. Не от меня все эти пожары, эти переселения, о которых ты говоришь. Не было б ныне Паткуля в Лифляндии - разве она освободилась бы от этих бедствий? Они были б еще жесточе, длились бы долее. Пускай же упрекают меня теперь, клянут те, которые не хотят разобрать моих действий. Отечество мое заключается не в одном настоящем поколении; оно и в потомстве, а потомство будет благословлять имя того, кто устроил его благосостояние. Лифляндия, ныне отторженная против собственной воли ее или, лучше сказать, некоторых закоснелых баронов, связанных узами родства и подкупом со Швециею, будет счастлива под скипетром России. Голова моя в этом порукою. - Голова! да, голова! - сказал, глубоко вздохнув, слепец, приведенный Немым в комнату, где находились наши собеседники. Конрада посадили на кресла, и Немой удалился. Слова, произнесенные слепцом, видимо, сделали неприятное впечатление на дух Паткуля, хотя он не мог изъяснить себе причину этого неудовольствия. Вскоре, однако ж, успокоился он и продолжал снова оправдание своей политической жизни. Густав не мог согласиться с дядею; но, зная пылкий нрав его и потому не желая ему противоречить, замолчал. - Вижу, что ты не соглашаешься со мною, - сказал Паткуль с нетерпением. - Я подданный Карла XII, - отвечал с твердостию Густав, - а вы неприятель его. - То же ли ты скажешь, молодой неопытный упрямец, напитанный героизмом скандинавского рыцаря, когда узнаешь, что с судьбой твоего отечества я устраиваю твое собственное счастие? Спрашиваю тебя: любишь ли ты еще Луизу Зегевольд? - Вы мой дядя, благодетель мой; я в плену, я весь ваш и не думаю, чтобы вы насмехались над несчастием и моими отношениями к вам. - Дядя твой, - возразил Паткуль с иронической усмешкой, - хотя жесток до того, что привел русских в свое отечество, чтобы его жечь, палить, грабить, опустошать; хотя забыл права государственные и законы божий до того, что не пожертвовал собой несправедливости и властолюбию двух королей, захотевших выпотрошить его физически и нравственно, чтобы сделать из него чучелу на позор Лифляндии; хотя он таков... - Дядюшка! ради бога, не оскорбляйтесь моими мнениями, моими чувствами. Вы не требовали, чтобы я говорил против себя. Паткуль не слушал его и продолжал: - Хотя он таков; но не был никогда зол до того, чтобы смеяться над несчастием, особенно тех, кого любит больше всех после своей чести. Что говорит Рейнгольд Паткуль, то он и сделает. Я обязан тебя в этом удостоверить. Вольдемар не лишний в нашей беседе. Слушай же меня и отвечай на мои вопросы. - Слушаю, дядюшка! - Помнишь ли утро, когда, одолеваемый мучениями любви и жаждой узнать о состоянии Луизы, ты шел, как сумасшедший, по дороге из Оверлака в Гельмет? Вопрос этот поразил Густава неожиданностию его. Собрав рассеянные мысли и стараясь успокоить чувства свои, встревоженные разнообразными воспоминаниями, он отвечал: - Дорого бы я заплатил, чтобы забыть день этот! - Нет, помни его, запиши его в своем сердце; он для тебя день счастия. Тише! не говори ничего и отвечай только на мои вопросы. Кто встретил тебя тогда? - Кучер баронессы, Фриц. - Фриц! - закричал Паткуль из окна, и верный служитель, который, казалось, дожидался призыва и потому находился в нескольких шагах от дома, явился пред изумленным Густавом. Не знал последний, что говорить; слезы заструились по лицу его; глаза старика были также мокры - и Густав, бросившись его обнимать, воскликнул: - Он, он сулил мне счастие!.. - Чьим именем обещал он тебе это счастие? - У моего благодетеля не было тогда имени, но я узнаю его теперь. Безыменный были вы - мой второй отец! - Теперь отвечай ты, Фриц! - посредством кого назначил ты исполнение моих обещаний? - Через русских и чухонскую девку, - отвечал Фриц. - Когда, говорил ты, можно будет приступить к этому исполнению? - Когда русские и чухонка побывают вместе в Рингене. - Дней с пять они должны быть уже там. С часу на час ожидаю известия, что перелом твоей судьбы, Густав, совершился. За это теперь отвечаю; но пока не побывал в Гельмете доктор Падуанского университета, пока я не увидал Адольфа, твой стряпчий мог еще бояться за успех своих планов. Еще один вопрос: заключаешь ли ты свое счастие в том, чтобы Луиза не принадлежала никому другому, кроме тебя? - Если она меня еще любит, чего мне более? - Остальное предоставим богу! - Только изо всего этого я ничего не могу понять, дядюшка! - А вот мы сейчас все дело объясним. Выслушай мой рассказ. Адольфу не было еще шести лет, - так начал Паткуль свое повествование, - а тебе осьми, когда отцы ваши померли, один вслед за другим, в течение нескольких месяцев. Они оставили вдовам и детям своим благородное имя, не запятнанное ни одним черным делом, и довольно большое поместье. Первое наследство, благодарение богу, вами сохранено в целости; второе - вырвано из слабых рук женских ревнивою властию Карла XI и редукционною комиссиею. Изобретательное усердие этой комиссии не столько в поправлении государственных финансов, сколько в угождении власти превзошло меру несправедливости, какую можно только вообразить себе. Чтобы обогащать казну, судьи опирались сначала на законы; далее, пренебрегая и этой благовидною опорой, стали отнимать только именем короля, даже комиссии и, наконец, одним именем Гастфера. Так несправедливость, послабленная свыше, делает быстрые успехи! Это государственный антонов огонь; он заражает все тело, если в начале его не примут мер сильных и скорых. Мать Адольфа пережила своего мужа двумя годами: после нее сирота перешел на мои руки. В способах воспитания его помогал мне ваш дед по матери, барон Фридрих Фюренгоф. Я нарочно распространюсь об этом достойном человеке, как для удовольствия говорить о нем, так и для того, чтобы показать тебе прекрасный образец жизни честной. Дед ваш был честный человек в строжайшем смысле этого слова. Не только делом, думаю, и мыслью он ни перед кем не солгал. Редко и неохотно, по принятым им правилам, ручался он за кого; но, когда ручался, тогда не требовали залогов. Сколько он был честен, столько и бережлив: можно было б назвать его хозяйственность скупостью, если бы в домашнем быту не окружало его довольство. Во всю жизнь свою не был он никому должен; ссужал деньгами только людей точных и никогда без процентов, хотя брал самые умеренные; никому особенно не благотворил; считал своими неприятелями только тех, кто жил не по состоянию и беспорядочно. Для своего стола он не был скуп, любил угостить хорошим куском и старым вином доброго приятеля, но званых обедов не делал. Дворовые люди его были хорошо обуты, одеты, сыты; но каждый из них вознаграждал эту часть хозяйственных расходов своими трудами, потому что каждый был обучен какому-нибудь ремеслу. Все, что для дома было потребно, находилось у него в поместьях и делалось дома, все, от фундамента до черепицы, от гвоздя до щеголеватого и прочного берлина, от берды ткача до затейливой шкатулки, в которой он прятал свои деньги и над которой незнающий попотел бы несколько часов, чтобы открыть ее. Сам он был всегда одет чисто, хотя нашивал свои платья по нескольку десятков лет; роскошь знал он только одну, именно - белья, которое вовремя, через усердных должников своих, выписывал из Голландии. Старость его была приятная, потому что он опрятность считал одною из добродетелей человека. Имел он дом поместительный, но чрезвычайно странный фасадом и внутренним расположением; обделывал его постепенно, смотря по надобностям своим, из маленького домика. Все пристройки к нему делались так, что хозяин не имел никогда нужды из него выходить. Прибавление каждой комнаты было памятником какой-либо эпохи из жизни Фридриха. Собирался ли он жениться: выстраивали на дворе спальню и девичью, первую только с тремя стенами, придвигали их к одной стороне дома, подводили под них фундамент, нахлобучивали их крышею, огромными, железными связями скрепляли все с главным зданием, которое можно было назвать родоначальным; наконец вырубали, где нужно, двери и закладывали окна. Родился сын: таким же образом примыкали для него комнату. Та же история для двух дочерей, для дядек, для прислуги. Можно судить, каков был этот многоугольник. Говорят, что железо, которое пошло в него, стоило целого дома, и потому-то Балдуин, получа его в наследство, спешил сломать на продажу. Кроме плодовитого сада, приносившего хороший доход, старик Фюренгоф никакого не имел; не отягощал он барщиною крестьян для вычищения дорожек, которые сам протаптывал, гуляя там каждый день аккуратно два раза, поутру и после обеда, летом и зимою, в ясную погоду и дождь. Кедр, посаженный им еще в малолетстве, служил ему приятнейшим павильоном. Он имел избранную библиотеку, и все новое в области литературы и наук делалось собственностью его пытливого ума. Соседей, без разбора состояния, принимал он ласково и умел каждого занять так, что умный и глупый отъезжали от него довольные им и собою. Сам же ездил только по разу в год к двум, трем приятелям, особенно им уважаемым, в день их рождения: ни гроза, ни буря не могли помешать ему исполнять эту обязанность. В городе же, именно в Дерпте, был он только раз в двадцать лет, и то по случаю смерти своей сестры. Это путешествие сделалось эпохою по всему протяжению дороги его; теперь еще в деревнях, чрез которые он проезжал, и в самом Дерпте вспоминают о его раззолоченном берлине и двух долгих егерях на запятках, как об осьмом чуде. Окрестное дворянство, знавшее его ум, твердость и благородство души, прибегало к нему за советами и помощью: где нужно было научить, защитить от притеснений сильного, вышколить судей за несправедливость, он вызывался охотно на услугу и выполнял ее с пользой для обиженного, лишь бы не требовали от него никаких расходов. Но лучшим ему панегириком служат слезы крестьян над могилою того, кого прозвали они отцом своим. Надо заметить, что его точность в образе жизни изменилась, видимо, под конец ее, по причине, которую не замедлю объяснить. Изо всех детей своих Фридрих Фюренгоф любил предпочтительно мать твою: это была его милая дочь, его утешение в старости, его Ревекка. Никто, кроме нее, не мог старику угодить, когда он бывал болен; никто не умел, как она, оживить его пустыню. Любовь к ней старался он выказать во всех случаях. Мать твоя не возгордилась этим предпочтением; мать Адольфа им не огорчалась. Последняя скоро умерла. Фридрих, точный во всем, заранее составил завещание, которым отказывал порядочную часть недвижимого имения Адольфу, наследнику после умершей матери его, а лучшую главную часть и все движимое имение - своей Ревекке. Сыну же своему, Балдуину, которого он к себе на глаза не пускал за его распутство, жестокосердое обращение со своими людьми и покражу у него значительной суммы денег из комода, ничего не давал, кроме мызы Ринген, преданной беспутному на жертву еще при жизни старика. Надо сказать тебе, что, несколько времени после того, как мать твоя вышла замуж и покинула дом родительский, старик, грустя по ней и скучая своим одиночеством, выпросил у моего отца дворовую десятилетнюю девочку Елисавету, из семейства Трейман*, которое так прозвано за наследственную верность и преданность к нашему дому. Один брат этой Елисаветы - Фриц, имеющий честь быть тебе известным; другой брат - Немой, которого ты, без сомнения, здесь до меня видел. ______________ * Верный человек (нем.). - Он первый оказал мне самые красноречивые услуги, - перервал Густав. - Им-то, - продолжал Паткуль, - обязан я много в нынешнюю войну. Но об этом после; теперь слово об Елисавете. Девочка эта за живую физиономию, умные ответы и особенную расторопность чрезвычайно полюбилась твоему деду. Взяв ее к себе, он старался сам образовать ее, и в четыре года успел сделать из нее маленькое чудо. В такое короткое время выучилась она читать стихотворцев бегло и с чувством, писала мастерски, как будто жемчугом унизывала бумагу, и вела счеты не хуже конторщика. Успехи ученицы радовали наставника. Сначала она служила деду твоему в уединенной старости вместо игрушки; потом привычка и польза сделали ее для него необходимою. Другого чтеца, счетчика и секретаря не имел он. Наконец, по сродной преклонным летам слабости, он начал и баловать ее. Между тем в Елисавете, упредившей возраст необыкновенными успехами в умственном образовании, развивались также скоро и страсти. В душу ее стоило только забросить искру, чтобы они воспламенялись. Маленький деспот в доме, девчонка понемногу подбирала к себе владычество и над хозяином его: заметив, что необходима для старика, Елисавета каждый день делала новые требования; старик каждый день уступал что-нибудь из прав своих. Впрочем, она пользовалась властью не для отягощения окружавших ее служителей, а, напротив, для послабления их обязанностей. В последнем находила она свое торжество. Домашние любили ее, потому что она всех их баловала. Шестнадцати лет Елисавета узнала скуку, а куда заглянет эта гостья, туда наверно приходит с нею подруга ее - желание. Балдуин воспользовался этим душевным состоянием ее и бросил на нее свои хитрые виды. Приступ сделан со всеми утонченностями любовной науки. Балдуин, хотя имел близ сорока лет, был недурен собою, красноречив на искушение, казался страстным, и девчонка, наклонная к пороку, предалась обольстителю. В это время дед твой сделался болен; он гас медленно и с каждым днем приближался ко гробу - обстоятельство, поторопившее Балдуина к исполнению его замыслов. Уверенный, что обладает совершенно любимицею отца, искуситель открыл ей свое положение, свои муки; рассказал, что обязан несчастиями своими единственно проискам сестры, которая поссорила сына с отцом и готовилась будто бы выгнать постыдным образом из Фюренгофа новую владычицу его; просил Елисавету помочь ему в этих несчастных обстоятельствах и обещал на ней жениться, как скоро только отец его умрет. Чего б не обещал он тогда, лишь бы получить желаемое! Елисавета любила обольстителя со всею силою первой и последней страсти; она носила уже под сердцем залог этой преступной любви и потому не было жертвы, которую бы не принесла ей. Все, что только мог бы он придумать к своему благополучию, обещано ею выполнить. Составлен был адский совет, в котором главное лицо играл Никласзон, водочный заводчик в одном из поместьев Фюренгофа, молодой ловкий еврей, принявший христианство и готовый каждый день переменять веру, лишь бы эта перемена приносила ему деньги; тот самый Никласзон, которого видел ты секретарем у дипломатки Зегевольд и ныне видишь моим агентом. - И этот злодей, - прервал с жаром Густав, - осмеливается сквернить своими устами имя ангела земного!.. и он хвалится вашей дружбой, дядюшка? - Моей дружбой?.. Негодяй! он только мой наемщик, мой слуга. Я могу плюнуть ему в лицо, утереть ногой, бросить ему после того кошелек с деньгами - и он низехонько поклонится мне! Моей дружбой?.. Я проучу его!.. (Никто из собеседников не подозревал, что Никласзон стоит в соседней комнате и слышит все, что в ней говорили. "Теперь выдержу! - рассуждал сам с собой Элиас. - Но когда-нибудь и ты, гордец, попадешься на мой ноготок!") - Как же вы сами, дядюшка, - продолжал Густав, - могли избрать это гнусное орудие для выполнения своих политических видов? - О! это дело иное, друг мой! Политика неразборчива на средства, лишь бы они вели к предположенной цели. Часто ласкает она существа, которые и задавить гадко. Но мы не философствовать, а просто рассказывать намерены: возвратимся же к нашему рассказу. Составлен был адский совет, говорил я, и в нем положено было: во-первых, Балдуину явиться к отцу своему, броситься к нему в ноги, умолять его о прощении и между тем подвинуть к посредничеству духовника барона Фридриха. Этот приступ удался. Старик, чувствуя приближение смерти и убежденный христианскими доводами пастора, вымолвил прощение; но в сердце его, не только на устах, не было помину о перемене духовного завещания. С того времени Балдуин, казалось, переродился: нежнейшие попечения о больном отце, милости окружавшим его служителям, заботы о бедных в округе - все это могло ослепить чернь, но не обмануло умного старика насчет цели, с какой это делалось. Впрочем, дед твой, желая перейти за порог жизни, не отягощенный ненавистью к сыну, показывал при всех если не нежность к нему, по крайней мере, милостивое с ним обращение. Это обстоятельство впоследствии времени немало служило к оправданию злодея. Старик ожидал со дня на день приезда милой дочери своей, жившей с твоим отцом под Ревелем. Она не ехала - и немудрено: письма к ней и от нее были перехватываемы. Мнимое равнодушие ее подтачивало последний корень, которым дед твой держался еще к земле. Как будто нарочно, для лучшего успеха злодейского плана, пришло от дочери письмо, которым уведомляли старика о безнадежности состояния твоего отца. Убийственная посылка была на время задержана. Между тем завещание искусно украдено Елисаветой, знавшей все мышьи норки в доме, и как оно было писано ее рукой, то и составлено этой же рукой новое. Этим завещанием барон Фридрих, будучи в полном уме и памяти, совершенно уничтожал старое и, в уважение раскаяния и исправления сына, также, чтобы благоприобретенное имение Фюренгофов не могло перейти в другой род, делал Балдуина главным наследником всего своего богатства, движимого и недвижимого, за исключением небольшой части, назначаемой дочери, оставшейся в живых, и сына умершей дочери. А чтобы вновь составленный акт имел более благовидности, завещатель обязывал в нем Балдуина избрать себе в наследники, по своему благоусмотрению, одного из своих племянников, к которому уже все имение должно было перейти с фамилией Фюренгофа. Элиас, умевший мастерски подписывать под разные руки, подмахнул под руку барона Фридриха так искусно, что лучшие приятели его не могли в подписи усомниться. Когда же это было улажено, предъявили больному письмо твоей матери и новое, вслед за тем пришедшее, которым уведомляли о смерти отца твоего. Убийственная посылка имела действие, предугаданное злодеями, без всяких других насильственных средств, хотя Никласзон и уверял своего доверителя, что химия его в этом случае много помогла. Как известно сделалось мне впоследствии, это была выдумка, чрез которую хитрый поверенный думал взять более власти над душой злодея. Водяная, мучившая деда твоего, поднялась в грудь, и он лишился языка. Призваны были в комнату умирающего духовник его, несколько служителей-стариков и один из соседей, только именем дворянин, должник Балдуинов. Послано и за самим Балдуином, нарочно уехавшим дня за два в свой притон. Твой дед держал в костеневшей руке завещание; из другой только что выпало перо. Будучи еще в памяти, он с горестным видом кивнул на роковую бумагу. Пастор, простодушный и торопливый, вынул ее из руки и, увидев, что это было духовное завещание, прочел его при всех. Знаки нетерпения, которые умирающий силился показать при этом чтении, перетолкованы духовнику за желание, чтобы акт был им скорее подписан, пока сохранялась в завещателе жизнь. Дед твой навеки смыкал глаза, а духовник скреплял подложный акт; за ним подписал и дворянин, о котором я говорил. Этот между тем предостерег пастора, что, для избежания всякого сомнения со стороны наследницы, не худо б заставить старых служителей присягнуть, что они все видели и слышали волю покойного на засвидетельствование духовной - и это выполнено в точности простодушным пастором. Акт, сделанный по форме, представлен в суд. Судьи знали хорошо подпись барона Фридриха и удостоверили законность акта. Вскоре родились, однако ж, подозрения; мать твоя протестовала против него; но деньги, сильное ходатайство баронессы Зегевольд, с которой в то время сделано было известное условие, и, наконец, присяга духовника и служителей выиграли спорное дело в пользу преступления, которое владеет имением твоим и доныне. Но бог, рано или поздно, карает злодеев. Час твоего дяди пробил. Мы бранили Элиаса Никласзона: теперь расскажу тебе об одной черте его дальновидного ума, за которую он годился бы в дипломаты. Он утаил у себя, на всякий случай, истинное духовное завещание, а своему покровителю объявил, что сжег его и развеял даже его прах. Эта догадка была не лишняя. Балдуин в первый год обладания своими сокровищами был признателен к тем, которые помогли ему достать их: Никласзон возведен в степень поверенного по делам; жалованье, по условию, ему исправно выдано. Во второй год оказалась маленькая неустойка, в третий большая, и так постепенно, с каждым годом, до того, что поверенный, в один срок платежа, отпущен с руками, полными одних извинений и жалоб на неурожай, худые обстоятельства и тому подобное. Элиаса, однако ж, боялись еще и, в вознаграждение за денежные недоимки, удовольствовали его самолюбие, определив его секретарем к баронессе Зегевольд. Он казался довольным; но осадка мести лежала на дне сердца его, и стоило только дать ему сильный толчок, чтобы возмутить ядовитый настой. С Елисаветой обходились каждый год хуже. Причин много к тому было: надлежало отклонить подозрение, что она участвовала в подложном завещании; великодушием своим к дворовым людям, щедростию и желанием владычествовать в замке беспрестанно сталкивалась она с низкой душой, скупостию и тиранством Балдуина; наконец, нужно было заменить старую любимицу новой. Мальчик, которого Елисавета родила, давно сослан был на прокормление к родственнице ее, бабке Ганне, живущей под Гельметом. Это приятель твой, Мартышка, напугавший тебя так много в роковой вечер у трех сосен. - Недалеко же упало семя от злой крапивы, - сказал Густав. - Никласзон, соболезнуя об участнице его преступления, открыл ей, каким драгоценным сокровищем он обладает. Свобода не столько бы обрадовала заключенного, как Елисавету эта весть. В душе ее, измученной раскаянием, ревностию к сопернице, неблагодарностию ее обольстителя, жестоким обхождением с ней, встала месть во всем страшном своем вооружении, со всеми орудиями казни. Бывшая любимица твоего деда, прежде столь гордая, пала к ногам Никласзона, обнимала их, умоляла осчастливить ее уступкой рокового завещания и давала клятву, самую ужасную, употребить его в дело тогда только, когда он ей это дозволит и найдет удобным, не жертвуя своею безопасностью. Никласзон сжалился над ней, или, лучше сказать, расчел выгоды и невыгоды этой уступки, и - завещание было в руках Елисаветы. Этому прошло лет пять. Могу тебе сказать теперь, что к этому времени двое из моих друзей, подавая мне из Лифляндии в Лозань руку помощи, вербовали мне приверженцев и лазутчиков в моем отечестве. Они бросили виды свои на Элиаса. Потомок Иуды был скрытен, умен, лукав; золото ослепило его, и он сделался моим. С того времени, исправно получая условленные деньги и поощряемый наградами не в зачет, он верно служил мне. В этом должен я отдать ему справедливость. Перемена службы немало побудила его к уступке завещания Елисавете, которой оно принадлежало по праву злополучия. Несчастная, угадывая злодейские над собою замыслы Фюренгофа, решилась в одну ночь бежать; но, успев только сползти из окна по стене, услышала за собой погоню. Увернуться от нее было невозможно. Она спряталась в саду. Уже мелькали исполнители злодея. Что делать? Оставалось только спасти орудие своей мести. Роковая бумага завернута в платок, в другой, потом в башмак, и сунута в глубокое дупло дерева, растущего под окном кабинета рингенского властелина. - Может быть, - произнес Густав с каким-то страхом, - дерево это давно срублено или сгнило? - Провидение хранит его для наказания злодейства. По крайней мере мы не теряем в этом надежды. Пойманная Елисавета заключена в особенную комнату под жесточайший присмотр. Об ее несчастной участи узнал Никласзон и спешил к ней на помощь. Он уговорил Фюренгофа, только для вида, сжалиться над своею пленницею, простить ее и отпустить с ним, будто для свидания с ее сыном, в Гельмет, откуда обещал, через несколько дней, отправить в Елисейские поля этого опасного для них обоих свидетеля. Рингенский барон не знал скорейшего средства избавиться от нее и согласился. Через несколько дней получено им в самом деле известие, что Елисавета не существует. Он так обрадовался этому известию, что сшил своей новой любимице Марте тонкий чепчик, себе сделал модный парик и решился было выдать Никласзону один год недоимки, но, подумав, что этот поверенный не смеет изменить ему собственно для себя, отсчитал ему только кучу благодарностей. Впоследствии секретарь баронессы, продолжавший называться преданнейшим человеком Фюренгофа, действовал заодно с Елисаветою; даже еще в недавнем времени диктовал ей красноречивое письмо, которым грозил ему и вместе себе роковым завещанием. Елисавета укрылась здесь, на мызе моего доброго приятеля доктора Блументроста. Когда же я сам явился инкогнито в Лифляндию, когда мой верный Фриц определился кучером к баронессе Зегевольд, чтобы надглядывать над Никласзоном и получать по возможности своих средств сведения о том, что происходило кругом Гельмета... - Извините, дядюшка, что прерываю вас. Каким же образом баронесса и другие неприятели ваши не отгадали вашего лазутчика в Фрице, которого они должны были по вас прежде знать? - Нет, друг мой, они его вовсе не знали. Отец мой в разные времена своей жизни имел пребывание в Стокгольме и умер там. Семейство Треймана было с ним неразлучно. Там отдал он Фрица, еще мальчиком, в берейторы и ветеринары. Кончив курс учения, Фриц оставался всегда в резиденции для надзора за лошадьми, которыми отец мой особенно любил щеголять и славился во всем королевстве. Неоднократно служитель умел оказывать своему господину опыты редкой преданности и верности. Господин умел их чувствовать и ценить: со смертного одра своего благороднейший из людей и нежнейший из отцов поручал меня с братом этому служителю, как родственнику, как другу. Я путешествовал тогда. По приезде моем в Лифляндию Фриц жил у моего брата, стоявшего с полком в одной из отдаленных провинций Швеции; поступил же ко мне, когда начались мои несчастия. Теперь моя помощь вам нужнее, говорил он, и оправдал свои слова на деле. Всем был он для меня в черные дни мои: спасителем от позорной казни, меня ожидавшей, потому что он более всех способствовал к моему бегству из Стокгольма. Он питал меня во дни голода, утешал в изгнании; теперь помощник мой в освобождении Лифляндии от ига шведского. Но я замечаю, что тронул твою слабую струну... - Не то читаете вы, дядюшка, на лице моем: я хотел спросить, почему знает меня Фриц? - Он видел тебя в Стокгольме, у меня в доме, перед вступлением твоим в университет... Итак, когда построены были все мои политические виды в Лифляндии, куда тайно приезжал я нередко, когда русские войска вступили в здешний край, в душе Елисаветы зажглись темные надежды мщения. Войско русское могло быть в Рингене!.. Почему ж и ей не быть там вместе?.. С этою мыслью и разными видами, которые мне сообщила, она поступила маркитантшею в корпус Шереметева, под именем чухонской девки Ильзы. Чего не испытала она там в два года между солдатчины!.. Но близок час ее торжества; может быть, он уже наступил. Секира, лежавшая у корня, должна быть поднята, и древу нечестия пришло время пасть. (Паткуль в благоговении прочитал про себя молитву.) Молись богу, добрый мой Густав, и Луизу не отнимут у тебя. - Дядюшка! благодетель мой! если б это так было!.. - Обещался ли б ты тогда оставить шведскую службу и вступить в русскую? - Никогда, никогда, хотя б это стоило руки Луизы! Я умру верным моему законному государю. - Даже и тогда, когда отечество твое признает своим государем Петра Великого и присягнет ему на верность? - Тогда... Это не может быть!.. - Но если бы это случилось? - Тогда б и я служил Петру, государю Лифляндии. (Паткуль молча пожал ему руку.) Но что я говорю? До какого слова довели вы меня, дядюшка! Я себя не узнаю. Когда мое отечество гибнет в пожарах и неволе; когда мои ближние, мои друзья идут тысячами населять степи сибирские, в то время имя Петра, виновника этих бедствий, на устах моих и, может быть, в моем сердце заменило имя законного моего государя... Луиза! - вскричал Густав, закрыв глаза руками. - Ты это все делаешь! - Потом, немного подумав, сказал он Паткулю: - Воля ваша, дядюшка, я не понимаю, какие надежды могу иметь. Получение имения?.. На что мне оно в неволе, без нее? Счастливее был бы я в тысячу раз, если бы вместо богатства пришла она без придачи в мою бедную мызу - наследство бедного отца; я принял бы ее тогда, как божество, которое одним словом может дать мне все сокровища мира. - Я не всемогущ. Могу тебе только сказать: будь покоен. Если Ильза не умерла до прибытия русских в Ринген, так брат твой не женат на Луизе. Все прочее предоставим богу; а покуда будем ожидать благоприятного послания от нашей феи, обладающей талисманом всемогущим. Так кончился разговор, открывший многое Густаву. Нельзя выразить мучительное положение, в котором он провел целый день между мечтами о счастии, между нетерпением и страхом. Иногда представлялась ему Луиза в тот самый миг, когда она, сходя с гельметского замка, с нежностью опиралась на его руку и, смотря на него глазами, исполненными любви, говорила ими: "Густав, я вся твоя!" То гремело ему вслух имя Адольфа, произнесенное в пещере, или виделось брачное шествие брата его с Луизой... Утром следующего дня Паткуль пришел к нему с бумагою, только что полученною от Ильзы на имя господина Блументроста. Принесший ее был чухонский крестьянин, которому заплачены были за эту услугу большие деньги, с обещанием такой же награды при доставлении. - Друг мой! - сказал Паткуль племяннику своему. - Я не развертывал до тебя рокового послания. Возложим упование наше на бога и с твердостию, сродною нашему полу, приступим к чтению. Здесь поднял он глаза к небу и с трепетом сердечным, как бы его собственная судьба заключалась в бумаге, развернул ее. Он обещал много... и горе ему, если он питал напрасно любовь и надежды Густава! Горе последнему, если дядины слова не сбудутся! - Постойте, дядюшка! - вскричал Густав. - Подождите читать; не убивайте меня вдруг; дайте мне однажды перевести дух. - Малодушный! помни: Луиза смотрит на тебя. Человек, не умеющий управлять собою, недостоин ее. Это волшебное имя придало силы несчастному, и он готов был спокойнее выслушать свой приговор. - Письмо это на имя Блументроста, - продолжал Паткуль, пробегая глазами бумаги и перевертывая листы. - Понимаю, предосторожность не лишняя! Но рука незнакомая, и подписи не видно! Боже мой! сколько лоскутов, и что за чепуха!.. Постараемся пройти через этот дедал{362}. Но вот письмецо, вероятно писанное женскою рукою. Оно к тебе адресовано, милый друг, и запечатлено именем, для тебя драгоценным. Записка была уже в дрожащих руках Густава. Он пожирал на ней глазами и сердцем следующие строки: "Густав! женщина, посланная от тебя, сказала мне, что ты ранен, болен и умрешь, если на вечное прощание не скажу тебе слова утешения. Какое утешение может дать та, которая сама более имеет в нем нужду, нежели кто-нибудь? Сказать ли мне, что я тебя люблю? Ты это знаешь; и на что тебе теперь это слово?.. что сделаешь из него?.. Повторяя его тебе, я уже преступница: через несколько часов я жена твоего брата. Велят, и я повинуюсь. Прости! Будь счастлив: мысль об этом усладит немногие дни, которые осталось жить Луизе З." - Свершилось все, дядюшка! - воскликнул Густав, целуя записку и рыдая над нею. - По крайней мере, с этим залогом умереть не тяжело. Она меня любит!.. Чего ж мне более?.. Луиза моя!.. Сам бог мне ее дал... Она придет к тебе в дом, Адольф, но не будет твоя. Ты не знаешь, что она сердцем сочеталась со мною прежде!.. Скоро уйдет она от тебя ко мне, к законному ее супругу. Ложе наше будет сладко... гроб! Из него уж не повлекут ее силою. В гробу ведь не знают власти матери. В глазах Густава что-то было дикое; с ядовитою усмешкою он обращал их на все окружавшее его; он весь дрожал. Записка упала из рук. Паткуль поднял ее. - Успокойся, друг мой! - сказал этот, пробежав ее, и потом, ласково взяв руку своего племянника, прибавил: - Ты прочел не всю записку. Взгляни: вот отметка, сделанная рукою твоего благороднейшего брата. Всмотрись хорошенько. Успокойся, прошу тебя именем Луизы. При этом имени Густав вздрогнул, потер себе лоб рукою, озирался, как бы не знал, где он находится и что с ним делается. Паткуль повторил ему свое замечание, и он схватил опять записку Луизы. Действительно была на ней следующая отметка: "Я читал это письмо и возвращаю его по принадлежности. Будь счастлив, Густав, повторяю, - вместе с Луизою. Благодарю бога, что еще время. Давно бы открыться тебе брату и другу твоему Адольфу Т.". За этой припиской следовала другая: "Я отмщена. В дни счастия своего не забудьте злополучной Ильзы". Густав не верил глазам своим; читал, смотрел радостно на дядю, углублялся в думы, еще перечитывал. Глаза его просветлели; сладкие слезы полились из них и облегчили его сердце, сдавленное горестию. - Я еще ничего не понимаю, - сказал он наконец, бросаясь обнимать Паткуля, - но уже счастлив. - Поищем объяснения в этой бумаге; но клянись мне прежде не дурачиться более и помнить одно: тебя любят, и твоя любовь известна брату, каких мало на свете. С тебя пока довольно. - Клянусь быть спокойным, что бы ни было написано в бумагах, еще не прочтенных: после той, которая у меня, я ничего не страшусь. Добрый, благородный, милый Адольф! я тебя постигаю. Взглянув на Густава с усмешкой, как бы не доверяя ему, Паткуль начал читать вслух по порядку листы, бывшие у него в руках: - "Вы удивитесь, почтеннейший господин доктор, получив от меня письмо из Дерпта, и так небрежно написанное на нескольких лоскутках. Причиною тому чудесные происшествия, случившиеся в семействе Зегевольд, и поспешность, с которою я извещаю вас о них: они перевернули весь дом вверх дном, вскружили мне голову до того, что я не в состоянии ныне классифировать порядочно ни одно растение, и так деспотически мною управляют, что я, не имея бумаги, принужден выдирать на письмо к вам листы из флоры, которую составил было во время моего путешествия от Гельмета до Дерпта. Ах, почтеннейший господин доктор! какую собрал я коллекцию драгоценных растений, по которым нередко вздыхали мы так тяжко! Если бы вы могли видеть чудесный ranunculus septentrionalis, который отыскал я - и где ж, как бы вы думали? неподалеку от salix acutifolia foemina. A вы знаете, мой любезнейший друг, что женский пол этого рода, бывший доселе у нас неизвестным, почитали только дикорастущим на берегах Каспийского моря..." - Тут Паткуль, потеряв терпение, пожал плечами и сказал: - Спешит же чудак уведомить о делах фамилии Зегевольд! Потом пробежал глазами несколько строк, бормоча про себя, и вдруг начал читать опять вслух: - "Вы только можете поверить, с какою любовью обнял я эту прелестную Дафну, доселе убегавшую от моих поисков, - вы только, потому что ваше сердце бьется, как и мое, при виде этих прекрасных творений... И что ж? Злодеи, служители баронессины, выбросили..." - Тьфу, пропасть! да это целая история ивы. Сколько молчалив он на словах, столько болтлив на бумаге. Боже мой, пошли мне терпение! Брр, бр... Наконец берег, берег! - "Я, кажется, сказал вам в начале письма, что не писал бы к вам так скоро после свидания нашего, если бы не просила меня об этом убедительно одна несчастная женщина, которой имя узнаете из содержания этого письма и в судьбе которой, как она мне изъяснила, вы принимаете такое же искреннее, живое участие, как и в судьбе моей воспитанницы. По-видимому, звезда одной имеет сильное влияние на путь другой. Вы должны, во-первых, знать, мой почтеннейший, что мы с Адольфом Траутфеттером едва довезли больную Луизу до Гальсдорфа, поместья госпожи баронессы, неподалеку от Рингена, - поместья, которое обладательница его близ десяти лет не видала и откуда мы выпугнули сотни летучих мышей. Одну из них, весьма замечательную по устройству головы, берегу в банке. Она, - то есть баронесса, хотел я сказать, - до сего времени не любила Гальсдорфа; но в беде пригодится иногда и то, на что мы прежде и смотреть не хотели. Все нежнейшие попечения влюбленного жениха были истощены, чтобы успокоить страждущую или, лучше сказать, умирающую невесту. Кажется, для спасения ее он пожертвовал бы жизнию. Жаль мне было доброго, благородного Адольфа! Луиза принимала его услуги с признательностию, казалась внимательною к его попечениям; между тем душевный огонь видимо пожирал остатки ее жизни. Адольф приписывал это состояние разлуке с матерью, неизвестности о ней в такое злополучное для Лифляндии, и особенно для Гельмета, время и тому подобному. Но я видел, что болезнь ее имела одинакий источник, как и та, от которой вы излечили мою воспитанницу нынешней весной. День ото дня нежней становился Адольф, день ото дня - Луиза грустнее. Худое выйдет из этого, думал я; но этому худу помочь было нечем. Приехала через двое суток баронесса, скучная, молчаливая, кажется, из доброй школы, потому что отложила в сторону все дипломатические заботы. Она помышляла, говорила только об одном: устроить скорее счастье своей Луизы. А я так думал: этим счастием ты довершишь ее! Адольфа умела в это время дипломатка ослепить до того, что он бредил только о своем будущем благополучии. Тогда же получено нами известие, что в Ринген приходили татары с ужасным своим предводителем, и приходили, как антикварии, взглянуть на развалины замка. К удивлению общему, они были смирны там, как ягнята; никого не тронули на волос; ни у кого не взято даже нитки. Можно сказать, что Фюренгоф вышел сух из воды. Вместе с этим известием прошла в околодке нашем молва, что с войском азиятским в Рингене была какая-то колдунья, бросила мертвого золотоволосого мальчика пред окнами барона, вынула из дупла какого-то дерева гнездо в виде башмака, с ужасными угрозами показала его издали Фюренгофу, говорила о какой-то бумаге и ускакала на черном коне вместе с татарским начальником. С того времени барон слег в постель и не допускал к себе никого, кроме своей верной Марты. Простой народ говорит, что колдунья утащила гнездо, в котором лукавый нес барону золотые яйца; с того-де и тяжело ему стало. Между тем у нас в Гальсдорфе решено было отпраздновать свадьбу и вслед за тем, вместе с новобрачными, ехать в Дерпт, куда комендант тамошний приглашал Адольфа укрыться от неприятеля и на службу. Послали к Фюренгофу с испрошением на все это его утверждения, согласно известному условию. Вместо ответа приехал он сам и, что нас немало изумило, требовал, чтобы свадьба была отправлена как можно поспешнее. Этого только и хотела баронесса. Перед роковой церемонией пришла ко мне моя воспитанница. Она была бледна как мертвец; глаза ее помутились. Она схватила мою руку своей ледяною рукою, и холод смерти сообщился мне. Я не мог удержать слез своих. "Друг мой! мне и плакать не велят, - сказала Луиза, сжимая мою руку. - Я пришла с тобой проститься и... (Тут легкий румянец означился на щеках ее; глаза ее сверкнули погасающим пламенем; она сняла с груди крошечную шелковую подушечку и подала мне ее.) Этот дар прислал мне он в последний день моего рождения; никто мне этого не сказывал, но я знаю, что это прислал он. У сердца моего хранился милый дар доныне: никто, кроме сердца моего, не знает об этом. Я хотела, чтобы его вместе со мной положили в гроб... Сделавшись женою другого, я не могу его иметь при себе. Когда меня не будет на свете - а этого ждать недолго, - возвратите его Густаву. Обещаете ли?.." Слова ее раздирали мне душу; я хотел ее успокоить, но только мог плакать. Мы плакали вместе. Я ей все обещал. Луиза хотела еще что-то сказать, но послышались шаги баронессы, преследовавшей свою жертву. Вошедши в мою комнату, она сурово взглянула на нас и повлекла несчастную к алтарю. В эти роковые минуты я не мог покинуть свою Луизу: я присоединился к ней у входа в церковь. Она едва могла с моею помощию и жениха взойти на лестницу. Адольф заметил ее состояние и спросил ее с нежным участием, не больна ли она. "Немножко!" - отвечала Луиза и едва не упала на мои руки; но грозный взор матери оживил ее. В храме находились только баронесса, Фюренгоф, я и домашние. Баронесса была угрюма; миллионер все першил, будто страдал чахоткою. Адольф был невесел; служители плакали так, что некоторые принуждены были выйти на паперть. Церемония походила на погребальную процессию..." - Поэтому она... - вскричал Густав задыхающимся голосом. - Безумный! - перебил с сердцем Паткуль. - Что обещал ты мне? Разве не имеешь в собственных руках залога своего спокойствия? Начинаю сомневаться, достоин ли ты его. Не прерывай меня или я сам замолчу. - Нет, нет! ради бога, продолжайте. Паткуль начал снова чтение: - "Церемония походила на погребальную процессию. Казалось, сама природа хотела сделать ее еще пасмурнее. День уже вечерел; черные тучи собрались со всех сторон и повисли над храмом; бушевал ветер, и оторванный лист железа на кровле, стоная, раздирал душу. Пастор готов был произнести слово судьбы, как вдруг отворилась с шумом дверь церкви и перед нами явилась высокая женщина, с лицом медного цвета, с черными длинными волосами, распущенными по плечам, в нищенской одежде. Глаза ее ужасно прыгали и, казалось, издавали от себя пламень. Мы все с трепетом отступили от этого привидения; но всех более, видимо, перепугался Фюренгоф: лицо его начало подергивать ужасными конвульсиями. "Стой!" - закричала женщина страшным голосом, какого я не слыхивал в жизнь мою, и... (Паткуль с нетерпением схватил последний лист, чтобы читать продолжение) и... Sphagnum obtusifolium настоящая губка, поглощающая..." - Что это значит? - вскричал чтец с неудовольствием. - Наш мудрец не обернул ли в забывчивости вверх ногами лист, на котором начато было его травяное рассуждение? Нет, это не так; и это все не то, - продолжал он, оборачивая лист на разные стороны. - Посмотрим опять: "Sphagnum obtusifolium настоящая губка, поглощающая необыкновенно много воды и имеющая свойство расширять свои сосудцы до величины изумительной..." - Чтобы черт меня побрал, если я тут что понимаю! Весь последний лист исписан рассуждением об одном и том же растении; а окончания настоящего рассказа о Луизе не видно. - Что он со мною сделал! - воскликнул Густав, который доселе едва смел дышать. - Безделицу! От проклятого рассеяния, второпях, он, наверно, смешал листы и вместо того, который нам нужен, всучил свою Sphagnum obtusifolium, чтоб ему самому превратиться в Sphagnum... О! если бы он попался мне теперь, я выжал бы из этой негодной губки все, что он утаил от нас! Негодяй! болван, годный только вместо бюста Сократа на запыленный шкап деревенской библиотеки!.. Паткуль ходил взад и вперед по комнате широкими шагами, пыхтел от досады и наконец засмеялся. - И мы, - сказал он, - мы настоящие дети: сердимся на чудака, благороднейшего из людей, за слабость, которой сами причастны. Не все ли мы имеем своего конька? Не все ли поклоняемся своему идолу: я - чести, ты - любви, Фюренгоф - золоту, Адам - своей флоре? О чем ни думает, что ни делает, флора в голове его, в его сердце. И что ж? Когда мы впадаем в безумие от того, что не можем удовлетворять своей страсти, неужели не извиним в другом припадка безумия от любви, более бескорыстной, более невинной и чистой? - Дядюшка! но он на волос повесил меч над головой моей. - Неблагодарный! прочти еще раз записку Луизы и брата своего, - отвечал спокойно Паткуль, - и благодари судьбу за милости, которые она так явно тебе посылает. Со своей стороны воссылаю тебе, о боже всемогущий, благодарение за то, что не постыдил меня и совершил мои обеты. Густав прочел еще раз письмо Луизы. - Да! я виноват перед тобою, господи! - сказал он и, пав на колена, пролил слезы благодарности перед творцом своим за любовь к нему Луизы и ниспослание залога, примиряющего его с жизнию и надеждами, хотя темными, но все-таки драгоценными. Следующий день был днем разлуки горестной. Густав отправлялся в Россию с другими офицерами, взятыми в плен в разных сражениях. При прощании с дядею ему дано слово заботиться и в отдалении о его благополучии. Что сталось с ним, когда он, сидя на двухколесной латышской тележке, подъехал к повороту в землю неприятельскую и взглянул назад на дорогу, которая вела в места, для него столь драгоценные? Едва закрывшиеся раны его сердца вновь растворились... Кто терял свое отечество и оставлял в нем любимую женщину, может судить, что он чувствовал. Когда-то он увидит их? Какие перемены могут в это время случиться! Теперь Луиза свободна: в этом уверяет письмо ее, засвидетельствованное Адольфом; но Луиза еще не его! Кто поручится, что ее не принудят выйти за другого? Где она? что с нею? Какая судьба постигнет его отечество? Какие собственные его надежды?.. Запросы эти пропадали в мрачной неизвестности. Он посмотрел вперед на дорогу в Россию - в эту бездну должен был он броситься, - и сердце его замерло... Он оборотился еще раз на дорогу в Лифляндию - глаза его наполнились слезами. Тележка двигалась; с каждым шагом лошади цена его потерь делалась для него чувствительнее: он ничего не взвидел и бросился на солому. Паткуль уехал ко двору Петра. Проводив мнимого господина Фишерлинга, швейцарка шла, рыдая, в свое отечество за угрюмым отцом своим и, казалось, готова была выплакать свое сердце. Ей назначено тайное свидание в Германии: любовь или жалость его назначили, мы не знаем, но известно только нам, что без того б Роза осталась умереть на мызе, где похоронила свое спокойствие и счастие. Владимира и слепца давно не было на мызе. Опередив ночью русское войско, они отдыхали на последней высоте к Мариенбургу. Сзади оглядывался на них золотой петух оппекаленской кирки; впереди показывались им блестящим полумесяцем воды озера, врезанного в темные рамы берегов; чернелся в воздухе высокий шпиц мариенбургской колокольни, и за ней, как искры, мелькали по временам в амбразурах крепости пушки, освещаемые лучами восходящего солнца. Уже был слышен перекатный бой барабана, возвещающий побудок... Глава осьмая ЧТО ДЕЛАЛОСЬ В МАРИЕНБУРГЕ? Деревни, города пылают; тихо Еще у нас в долинах... но дойдет, Дойдет и к нам гроза опустошенья!{369} "Орлеанская дева", перевод Жуковского Мы так привязаны к одной из героинь нашего романа, что не будем скупиться на описание местечка, оживленного ее пребыванием. Думаю, что со временем читатели за это не посетуют на нас. Замок мариенбургский* основан в 1341 году орденмейстером Бурхардом Дрейлевеном для защиты границ Ливонии от русских. Первый комтур{370} замка был Арнольд фон Фитингоф, по странному стечению случаев, предок и однофамилец нынешнего владетеля Мариенбурга. Как и прочие замки в Лифляндии, переходил он из рук в руки то к русским, то к полякам или к шведам: все они точили об его бойницы железо своих мечей и стрел. В 1658 году Мариенбург осажден и взят русскими под предводительством Афанасия Насакина. Через четыре года сдан он шведам вследствие Кардисского договора - прибавить надо - неохотно. При исполнении его обе стороны посчитались довольно жарко, к невыгоде наших предков. В начале борьбы Петра с Карлом XII военачальник последнего, Шлиппенбах, исправил укрепления замка. Только с 1702 года Мариенбург становится для нас особенно занимательным. ______________ * По-латышски Алуксне, по-русски - Алист, находящийся в уезде бывшем Розула, ныне Венденском, близ угла, где сходятся границы Псковской и Витебской губерний, в сорока пяти верстах от Нейгаузена, или Новгородка Ливонского, в шестидесяти верстах от Печоры. Воображение, увлекаемое историческими воспоминаниями этого времени, окидывает его волшебного сетью. Еще не видав Мариенбурга, представляешь его себе каким-то садом Армидиным{370}; увидев - не разочаруешься. Все в нем соответствует той, которая некогда украшала его своим присутствием и украшала потом... Но речь теперь о Мариенбурге. Живописнее мест я мало видывал. Для сравнения с приятнейшими местами Германии недостает ему только европейской населенности. Хотите ли иметь лучшую точку зрения на окрестности? Ступайте на высоту, где стоит храмик, с большим вкусом сооруженный нынешним владетелем Мариенбурга. Высоты этой не было до 1702 года. Чтобы скорее овладеть замком, Шереметев, так же как и при осаде Азова, рычагом тысячей рук передвинул издалека земляной вал, за которым укрывались осаждавшие; взгромоздил бугры на бугры, засыпал ими берег в уровень замка и, с высоты громя твердыни, требовал покорности. Насыпи, исключая высшую, под храмиком, обросли густыми рощицами. Между ними проведена дорога, по которой можно добраться до него в экипаже. Думал ли полководец русский, что он своими батареями украсит владения лифляндского барона и устроит посетителям Мариенбурга самое выгодное и приятное место для обозрения его окрестностей? Отсюда попросим читателя нашего смотреть на них. Развалины замка, образующие неправильный шестиугольник, стоят на небольшом острове овальной фигуры, в южном заливе мариенбургского озера. Они, кажется, выплыли из вод, оставив окрайницы земли и мыски, едва заметные. Война будто нарочно взорвала крепость, чтобы сделать еще живописнее мариенбургскую окрестность: развалин красивее не мог бы создать искуснейший архитектор. Природа-зодчий, соперничая с человеком в украшении острова, с большим вкусом поместила кое-где на берегах его кудрявые деревья, которым дали жизнь семена, с материка заброшенные. Остатки замка, выступая из вод и погружаясь в воды, двоят красоты этой картины. За островом, прямо на противном берегу, возвышается кирка. Она построена в новейшие времена и славится в Лифляндии своею огромностью и изяществом архитектуры. Несколько правее, на берегу же озера, из купы дерев, разделенных цветником, выглядывает простой, но красивый домик пастора*. На этом самом месте стоял дом, где жили Глик и его воспитанница. Посещая жилище нынешнего пастора, забываешь, что их не найдешь более. При каждом стуке двери - думаешь: не взойдет ли прекрасная Кете? Так очаровательно воспоминание о ней! Правее от пасторского домика, на холме у загиба озера, красуется березовая, чистая рощица. Время ее засадило. На этом возвышении стояла кирка, в которой патриарх мариенбургский напутствовал свою паству к добру и Катерина Рабе певала в хоре смиренных прихожан песнь хвалы и благодарения богу, для нее столь щедрому. Здесь нынешний владетель Мариенбурга, барон фон Фитингоф, пламенно любя все изящное и высокое, предполагал поставить памятник. Вместо двух одиноких корчм, ныне разделенных целою верстою, местечко занимало берег. Левее от нынешней кирки стоит господский домик с принадлежностями; от него по берегу тянется сад, расположенный со всеми затеями вкуса и богатства. Берег озера с многочисленными заливами на пространстве нескольких верст то убран рощицами и холмами, как грудь красавицы пышною оборкою, то усеян рыбачьими хижинами, деревнями и красивыми мызами, которые глядятся в воды и в них умываются. Кое-где, посреди вод этих, выступают зеленые букеты дерев или волнуются по ним полосы раззолоченной осоки. В разных направлениях по временам летят большие лодки, взмахнув крыльями своих парусов, и скользят челноки, едва заметные, как водяные букашки. Иногда всплывают на озере снежные острова, образуемые стадами лебедей, или над ним тянутся они, воздушные пилигримы, длинною вереницей. ______________ * Нынешний пастор господин Рюль, умный, любезный, достойно уважаемый и любимый своею паствою. Гостеприимство его буду всегда помнить с особенным удовольствием. С каким восторгом рассказывал он мне о тех, которые с лишком за сто лет украшали его обитель! Ему-то я особенно обязан за драгоценные о них сведения, за что приятнейшим долгом почитаю свидетельствовать ему здесь мою благодарность. Схватывая опять нить происшествий, которую мы было покинули для описания Мариенбурга, просим вместе с этим читателя помнить, что в последних числах июля 1702 года замок существовал во всей красе и силе своей и вмещал в своей ограде гарнизонную кирку, дом коменданта и казематы, что против острова по дуге берега пестрело множество домиков с кровлями из черепицы. Из них выступало грудцой жилище пастора Глика, и на холме возвышалась кирка, довольно древняя, а вправо, где воды озера наиболее суживаются, остров сообщался с материком деревянным мостом, которого сваи и теперь еще уцелели. Стемнело на дворе, когда цейгмейстер Вульф возвращался в свои казармы. Он только что отрапортовал, после вечерней зори, своему старому коменданту Тило фон Тилав о благополучном состоянии крепости и выслушал от него грустное сознание, ежедневно повторяемое и ежедневно приправляемое вздохами, что бойницы, в случае нападения неприятеля, не в состоянии будут долго держаться. Скучный и грустный, Вульф взошел на крепостной вал. Голубой свод неба над его головою, испещренный мириадами звезд, и другой свод, в такой же блестящей красе, опрокинутый под его ногами, образовали дивный шар, которого он составлял средоточие. "Как мал человек в этом нерукотворном храме! - думал Вульф. - Но как возвышается он, умея постигать тебя, мой боже, и к тебе духом приближаться!" Цейгмейстер скинул шляпу, преклонил колено и с горячими слезами на глазах молился. Никогда еще молитвы его не были так усердны. Встав, невольно взглянул он на противолежащий берег, где стоял дом пастора. Жилище Глика потонуло во мраке: ни один огонек не мелькал в нем, потому что хозяин его еще не приезжал. Цейгмейстер и не ожидал его так скоро. Вздохнув, он собирался сойти с вала, как вдруг в доме пастора блеснул огонек, другой; огоньки начали ходить, вышли на крыльцо и осветили его. Можно было различить фигуры старика и молодой женщины. Сердце артиллериста не на месте. Это они, это Кете, нельзя сомневаться. Он хотел бы перескочить к ним через воды; но барабан пробил роковой час, и, заключенный в стенах крепости, он должен провести мучительную ночь, прежде чем их увидит. Наступило утро следующего дня. Высокий цейгмейстер с трепетом сердечным стоял уже у кабинета пасторова, осторожно стукнул в дверь пальцами и на ласковое воззвание: "Милости просим!" - ворвался в кабинет. Глик сидел, обложенный книгами всякого размера, как будто окруженный своими детьми разного возраста. Не успел он еще оглянуться, кто пришел, как приятель его сжимал уже его так усердно в своих объятиях, что сплющил уступы рыже-каштанового парика, прибранные с необыкновенным тщанием. - Кетхен! - закричал пастор звонким голосом, поправляя свою прическу и разводя кости, - и на этот зов прибежала воспитанница его, в домашнем, простом платьице, с черным передником, нарумяненная огнем очага, у которого готовила похлебку для своего воспитателя. Маленький, проворный книксен - и полная беленькая ручка ее протянута на пожирание неуклюжего цейгмейстера. - Какая бомба принесла вас так неожиданно к нам? - вскричал последний с необыкновенным удовольствием. - А, господин будущий комендант наш! - отвечал пастор. - Благодарите за это русских, которых вы на свою шею нам накликали. - Русских? - Да, они не дали нам и понюхать супу госпожи баронессы. Право, такой диеты не запомню. Зато, вероятно, теперь стряпают у нее исправно, по-своему. Едва, едва не попали мы сами под Сооргофом на ветчину к татарам, как вы обещали нам в Долине мертвецов. Вульф, полагая, что над ним подшучивают, вздумал было сердиться, но рассказ его невесты, переданный со всем убеждением истины, открыл ему глаза. Он бесился, что генерал-фельдвахтмейстер короля шведского допустил себя обмануть варварам. - Но это еще не беда! - воскликнул Вульф, потирая себе руки. - Наши проучат их за дерзкую попытку; наши ощиплют это воронье стадо. Пастор, вместо ответа, вздохнул. - Мы их встретим, доннерветтер! - продолжал цейгмейстер, все более и более горячась. - Для этой встречи и я готовлю свои орудия. Во-первых, господин цейгмейстер, во-первых, как говаривал добрый наш Фриц, возьму я под мышку "Славянскую Библию" моего перевода... Слово божие есть лучшее орудие для убеждения победителя. - Победителя? - вскричал с сердцем Вульф. - А кой черт шепнул вам, что слава непобедимого войска нашего Карла скинет шапку перед вашими московитами? Разве сердце ваше? разве ваш пономарь московитский написал вам о том? - Господи! пошли мне дух терпения и смирения с этим бешеным. Вот видите, господин цейгмейстер: я возьму под одну мышку "Славянскую Библию", "Institutio rei militaris" и "Ars navigandi"* под другую... ______________ * "Правила военного дела" и "Искусство кораблевождения" (лат.). - Вы изменник! вы предатель страны, давшей вам гостеприимство! Вы... Кете бросила на цейгмейстера умоляющий взгляд, схватила его за руку - и слово ужасное, готовое вырваться из уст его, не было произнесено. - Говорите, говорите, господин пастор! - продолжал уже Вульф утихающим голосом. - Я готов слушать вас с терпением, к которому мне пора бы привыкнуть. - Мы, изменники, в дела ваши, в дела верных, нелицемерных сынов отечества, не мешаемся! - сказал пастор, стараясь удерживать свой гнев при виде уступаемой ему спорной земли. - Мы, вот изволите знать, бредим иногда от старости; нами, прости господи, обладает иногда нечистый дух. (Тут пастор плюнул.) Несмотря на это, мы думаем о делах своих заранее. Грете! Грете! Служанка лет под пятьдесят, маленького роста, круглая, свежая, будто вспрыснутая росою Аврора, прибавить надобно, вечерняя и осенняя, с улыбкою на устах прикатила пред своего господина. - Гретхен! - сказал Глик ласковым голосом. - Нам надо отсюда убираться. Служанка, открыв заплывшие от полноты глаза и стиснув передник в руках своих, осталась в этом положении: от ужаса она не могла набрать голосу на ответ. - Да, да, говорю тебе, убираться, и со всеми пожитками. Пуще всего надобно осторожно убрать вот эти славянские книги. - Кто же нас гонит отсюда? - могла наконец выговорить Грете дрожащим голосом. - Московиты заполонили нашу Лифляндию, если позволят нам еще так называть ее, заполонили, говорю тебе, по милости нашего всемилостивейшего государя и отца, который для своей славы ловит мух в Польше, между тем как мы бедствуем, преданные невежеству, презрению, беспечности синих наших друзей или владык. Я говорил тебе давно: помяни мое слово, Алексеевич - великий монарх. Недаром проезжал он через Нейгаузен двадцать пятого марта 1697 года; недаром изволил гневаться, что ему дали худой форшпанн, что его неловко встретили господа высокоименитые: майор Казимир Глазенап, капитан Дорнфельд и еще какой-то дворянин безыменный, назначенный в переводчики к его величеству; а переводчик этот говорил по-русски, как я по-китайски (пастор осклабил свои румяные губки и поправил на себе парик). Вообрази, Грете, он сказал царю: "Ваше московитское государство", то есть Ihre Moskowitisches Kaiserthum, вместо того чтобы сказать: "Ваше царское величество", то есть Ihre Zarische Majestat. Понимаешь ли? - Понимаю, господин пастор! - отвечала грустная слушательница, у которой тогда в воображении плясали кастрюли, столовая посуда, бочонки и прочая домашняя утварь, потревоженная с своей оседлости в безвестное путешествие. - Я улыбнулся. Великий Алексеевич усмехнулся также, и через человек десяток, которых он был всех выше целою головою, - ты меня понимаешь, Грете! метафора и не метафора, как хочешь - не одною головою на плечах, хотел я сказать, но головою Юпитера, из которой выступила Минерва. Однако ж дело не в том: через десять человек Великий Алексеевич посмотрел на меня своими быстрыми черными глазами, врезавшимися в моем сердце, как будто хотел сказать: вот этот человек знал бы, как меня приветствовать! С этого времени (здесь пастор гордо посмотрел вокруг себя) мы познакомились, мы поняли друг друга. - Вы говорили, - возразила служанка с подобострастием, утирая передником слезу, выкатившуюся из глаз ее, - вам угодно было сказать, что нам должно отсюда... - Далее не могла она говорить и закрыла глаза передником. - Эка ты дурочка! Хныканьем не поможешь. Что ж нам делать? Московиты, того и гляди, будут сюда; поделают из нас чучел или изжарят нас на вертеле, как говорил некогда один давнишний мой приятель... - Да когда вам так знаком московитский царь, - прервала Грете с некоторою досадою, - почему же не напишете к нему адреса? - Адреса! адреса! - вскричал пастор и начал с нетерпением ходить взад и вперед по комнате, двигая и передвигая беспрестанно свой парик. Вскоре он весь горел в огне энтузиазма. - Правда, это не худо б! Написать не диво; но с кем пошлем? где мы его найдем?.. Творец своего государства, он вездесущ. Гм! пошлем, найдем... Адрес! богатая мысль! прекрасное дело!.. Ты вразумляешь меня, Грете! Кабы пришли на помине странствующие музыканты... тогда б - и дело в шляпе. Грете! ты спасительница Мариенбурга. Да, сяду, сяду, буду писать. Пастор придвинул к себе стул, взглянул сухо и сурово на Вульфа и хотел с ним раскланяться; но этот подошел к нему, взял его за руку, дружески пожал ее еще раз и сказал: - Русские еще не пришли, господин пастор; а хотя бы и так, разве у вас нет друга ближе Алексеевича? Замок, мне вверенный, крепок: клянусь богом сил, его возьмут разве тогда, когда в преданном вам Вульфе не останется искры жизни. Но и тогда вы и фрейлейн Рабе безопасны, - прибавил он в первый раз с особенным чувством, посмотря на нее. - Предлагаю вам квартиру бывшего коменданта, которую нынешний не хотел занять. Такое дружеское предложение и мысль, что он поставил на своем, обезоружили Глика. Определено, по получении неблагоприятных для шведов известий, перебраться в крепость, туда же переправить членов богадельни и значительных граждан местечка. Грете отпущена из аудиенции, не совсем успокоенная. Хотя и знала она, что весь придворный штат ее перевезется без тревоги чрез воды мариенбургского Ахерона, но кто мог поручиться, чтоб какая сумасшедшая бомба не чокнулась в крепости с членами ее кухни и погреба, столько сердцу ее близкими? Когда мир и любовь воцарились в семействе Глика, цейгмейстер, казавшийся спокойным, между тем как неизвестность о судьбе шведского войска щемила его сердце, вызвался рассказать свои похождения с того времени, как они расстались, похождения, говорил он, весьма занимательные. Прежде нежели он начал рассказывать их, сходил он пошептать о чем-то с Грете. - Мое повествование, - так начал цейгмейстер, возвратясь в кабинет пастора, - будет продолжением того, которым пугал нас Фриц, когда мы подъезжали к Долине мертвецов. Вы помните, что я дал слово на возвратном пути свесть знакомство с тамошними духами. Я и исполнил его. Да, господин пастор, побывал и я в когтях у сатаны. Вы смеетесь и, может быть, думаете, что я подвожу мины под мужество моей бесстрашной сестрицы. Право, нет. Если хоть одно красное словцо скажу, так я не артиллерист, не швед! Довольны ли вы? - Верим, верим! - вскричали пастор и воспитанница его. - Просим к делу. - Жай! пли! вот вам вместо предисловия. Слушайте! Снабженный нужными приказаниями от генерал-фельдвахтмейстера, которого нашел я на пути в Пернов, и сопутствуемый штык-юнкером и двумя пушкарями, выбранными мне в подмогу его превосходительством из искуснейших и опытнейших в защите крепостей, я спешил в Мариенбург тем более, что хотел еще вас перенять на дороге. Через Валки проехал я в полночь, виделся тайно с Фрицем, который сказал мне, что починка экипажа задержит вас еще там на целые полдня. Дорожа вашим спокойствием, я не смел вас разбудить. Пастор пожал руку цейгмейстеру; Кете бросила на него такой взгляд, который, вторгаясь в сердце, бьет в нем радостную тревогу. Вульф, ободренный этим вниманием, продолжал живее свое повествование: - Весь изломанный путевой жизнью на коне и сострадая к моему Буцефалу, над которым и жало шпор уже не действовало, я приостановился в Менцене. Там отдохнул я крепким сном и проснулся, когда уже ночь порядочно разгуливала над страною. Месяц, как говорят, заставляющий духов плясать на лучах своих, прямо глядел мне в лицо своим волшебным ликом. Я вспомнил о Долине мертвецов. Дай-ка перемигаемся с длинным ночным бароном ее! - сказал я сам себе и разбудил своих спутников. Храбрые у лафета и в амбразуре, они не любили возиться с духами и потому, наслышавшись об ужасной долине, неохотно собрались в поход. "Скоро полночь!" - сказал тоскливо один из пушкарей. "Это мне и нужно!" - отвечал я и скомандовал к маршу. Только что въехали мы в рощу, из которой по косогору идет дорога в Долину мертвецов, наши кони стали упираться и наконец - ни с места, как пушки без колес. Я рассердился на своего Буцефала и прочел ему палашом порядочный урок; но животное мотало головой, прядало и ворочало назад. Это меня взбесило. Кидаю лошадь, штык-юнкер бросает свою, схватываю пистолеты, и - за мною! пушкари остаются полумертвые при лошадях. Выходим из чащи, и что ж? В самом деле, при свете полного месяца, исполински шагает по долине высокое привидение, выше меня двумя головами, в саване и с мертвецом за плечами. И теперь еще,