молодой супруги своей, внучки короля польского Казимира, собирается в следующую ночь бежать из городка. Хабар брался захватить их и в этом деле отдавал голову свою порукой. - Что мне в них? - сказал Иван Васильевич. - Кормы заключенным мне и так накладны. Пускай бегут в Литву: изменники Руси изменниками и останутся. Отрезанный ломоть не прирежешь силою. Пустить Михаила Борисовича на все четыре стороны, знал бы Казимир, что тверской его приятель и сват мне не опасен. Тверь и без заложника будет крепка за мною. И в этом случае расчеты его были верны. Наедине поговорил он еще что-то с Хабаром; разговор их остался тайною. У Хабара во всех заимках были приятели. Много чудного порассказывал он им о Твери. - В одно ухо нырнул, в другое вынырнул, - говорил он, - и Спасу златоверхому успел поклониться. Удальцы тверчане продавали и покупали мою голову, да я молвил им: "Не задорьтесь, ребята, попусту, не надсаживайте напрасно груди; жаль мне вас, и без того чахнете: продана моя буйная головушка золотой маковке Москве, дешево не отдаст, дорого вам нечем самим заплатить". - Ну, что, много ли полонил красоток тверских? много ли бочек выкатил на волю из тюрем боярских? - спрашивали московские удалые головы. - Полонил я только одну красавицу, разумную думушку, - отвечал Хабар, - она шепнула мне полюбовное слово и вам велела молвить: родные-то мы, братцы, по святой по Руси, родные скоро будем и по батюшке Ивану Васильевичу. Приду я к вам, мои кровные, припаду к вашим ногам, примите меня, друженьки, во свою семью. Вам раскрою белу грудь мою: выроньте в нее семя малое, слово ласково разрастется широким деревцом. Снимете вы голову, не плачьте по волосам; помилуете, буду ввек вам рабыней-сестрой. - На то и пономарь, чтоб к обедне звонить, а нам, ребятишкам, не в попы же идти! - возражали прежние товарищи Хабара-Симского. - Любо ль будет приходу, как станем зельем снарядным кадить, кистенем по лбу крестить. Попал ты, Хабар, в воеводы, не в уроды. Думушку ты постную из кельи взял напрокат; не твоя она, не срослась с тобой, дружок: слышишь, зашумела, прокатилась, и следок простыл. Дума-то твоя родная, молодецкая, что разгул буйного ветра в степях, что размашка сокола в вольных кругах: эта с тобой, словно берег с водой. Девица ль, вдова ль хороша, то и наша сестрица-душа; поцелуешь в уста - что хмелина твоя, поцелуешь в другой - сердобольник [Так называют шиповник в Тверской губернии. (Прим. автора)] что твой, а заглянешь в стопу, и горе за лоб. Ты, Хабар, воевода Ивана Васильевича, на коне боевом, а наш, протянувшись под лавкой, столом. Так поменялись молодцы посылками на русский лад. Бочки меду, добытые в окружных погребах боярских, красовались в стане и глядели очень умильно на Хабара; речи товарищей разжигали в нем прежнюю удаль. Но он помнил свой обет отцу, свои обязанности, как воин отрядный, и отблагодарил друзей только одною красаулей. От них зашел он в шатер Аристотеля. С ним должен был повидаться и поговорить насчет освещения будущей ночи. Живой рассказ его о веселой жизни в охотниках воспламенил молодого лекаря и Андрюшу: оба умоляли посыльного воеводу взять их с собой в ночную экспедицию. Хабар помнил услуги лекаря во дворе Палеолога и невольно любил его, несмотря на басурманство. По доброте души своей, сын Образца готов был на услуги всякого рода. Он согласился принять его в свой отряд, с тем, однако ж, чтобы Антон оделся и остригся по-русски. Этот вызов льстил сердцу Антона: она узнает об этом преобразовании, она увидит его в русской одежде, думал молодой человек, дитя душою, и сам подал ножницы Хабару. Пали кольца его прекрасных длинных волос к ногам посыльного воеводы - и чрез несколько мгновений немец-лекарь преобразился в красивого русского молодца. Нашли для него доспехи, шлем, латы, меч-кладенец. Воинственный наряд так шел к нему, как будто он не скидал его никогда. Видно было, что он родился для ремесла воина и судьба ошибкою указала ему другое назначение. - Ты берешь у меня обоих детей моих, - сказал розмысл Хабару, принеся позволение великого князя "молодым ребятам поохотиться", - смотри, береги их, как родных братьев. На прощание подарил он каждому из них железных Яблоков, начиненных порохом, кто сколько мог взять, объяснив способы хранения и употребления их. Он только что их изобрел и назвал потешными. Яблочки эти должны были ужасно действовать на воображение наших предков, видевших беса во всяком орудии, которое превышало их понятие; сравнивая их с нынешними гранатами, можно догадываться и об ужасных следах, которые они оставляли по себе. Кто посещал Жолтиков монастырь по дороге, провожающей Тьмаку, останавливался, конечно, не раз полюбоваться ее живописными излучинами. Вас не поразят здесь дикие величественные виды, напоминающие поэтический мятеж стихий в один из ужасных переворотов мира; вы не увидите здесь грозных утесов, этих ступеней, по коим шли титаны на брань с небом и с которых пали, разбросав в неровном бою обломки своих оружий, доныне пугающие воображение; вы не увидите на следах потопа, остывших, когда он стекал с остова земли, векового дуба, этого Оссиана лесов, воспевающего в час бури победу неба над землей; вы не услышите в реве потока, брошенного из громовой длани, вечного отзыва тех богохульных криков, которые поражали слух природы в ужасной борьбе создания с своим творцом. Нет, вас не поразят здесь эти дикие, величественные картины. Скромная речка, будто не смеющая разыграться, смиренный лепет вод ее, мельница, тихо говорящая, берега, которые возвращаются к дороге, лишь только забывшись немного, убежали от нее, лужок, притаившийся в кустах, темный бор, который то вздыхает, как отшельник по небе, то шепчет словно молитву про себя, то затянет томный сладкозвучный мотив, будто псалмопевец в божественной думе, перебирающий золотыми струнами своих гуслей; в виду два монастыря, жилище архипастыря, кругом глубокое уединение: все напоминает вам по вашему пути, что вы идете в духовную обитель. Вот здесь-то, у самой дороги, провожающей речку Тьмаку, стояла во время, которое описываем, небольшая мельница (на том самом месте, где и ныне стоит она). Колеса молчали: тверчанам и окружным черным людям, занятым военною тревогою, было не до житейских забот - не до молотья муки, когда в жерновах судьбы выделывалась участь целого княжества. Было время к ночи, и потому единственные жильцы мельничной избушки, хозяин ее, старик седовласый, и мальчик лет двенадцати, приемыш его, немой, укладывались спать. Тишину их уединения нарушал только переговор речки, которая, с жалобою на свое заключение, слезилась кое-где сквозь плотину. Вдруг мальчик стал прислушиваться, замахал рукою и замычал. Слух немого был чрезвычайно остер; жалкие звуки всегда верно давали знать о приближении посетителя или прохожего. И ныне эти предвещания, заставившие старика выглянуть в окно, вскоре оправдались. Послышался топот конницы. Старик зажег лучину, и свет от нее, выпадавший из окна на левый берег речки, беспорядочно осветил толпу всадников. Один из них сошел с лошади и просил мельника голосом, не смевшим громко обнаружиться, чтобы он показал им дорогу через плотину. Просьба эта была немедленно исполнена, и всадники, которых мельник насчитал десятков до десяти, перебравшись через плотину, расположились на правом берегу Тьмаки. Болота и выкопанные между ними рвы охраняли с этой стороны от нападения неприятелей. Оставшиеся на левом берегу всадники, может быть до двадцати, засели на мельничном дворе и в самой избушке. Это была тверская дружина, которую князь Михайло Холмский (родственник московского воеводы, служебного князя Данилы Дмитриевича), один из вернейших слуг своего государя, почти неволею набрал и отрядил сюда. Ратники, ее составлявшие, пришли будто на погребальную процессию, и не мудрено: их нарядили не защищать своего князя в стольном граде, у гробов его венчанных предков, под сенью Спаса златоверхого, а проводить человека, который перестал быть их государем и добровольно, без боя, оставляет их на произвол другого, уже победителя одним своим именем. Не простившись подобру-поздорову с своими подданными, ночью, как тать, украдывая от них великого князя и святость всего, что с этим именем соединяется, он бежит робким изгнанником в землю литовскую, искони вражескую. Этим постыдным бегством не разрешает ли их присягу? Довольно и этой мысли, чтобы потерять бодрость. К ней примешались убеждения и подкуп Иоанновых доброжелателей, слухи о милостях, которыми сильный и богатый московский великий князь, неминуемый их властитель, станет осыпать тех, кто скорей перейдет на его сторону, и слухи о казнях, которые падут на упрямых и опоздалых. Не прошло часа, как большая часть их, один за другим, под разными предлогами, выбралась за кусты, направила путь свой вверх по левому берегу речки и в удобном месте перебралась в займища московские. Они потому только этого прежде не сделали, что из городу не было возможности перебраться туда безопасно. Какой-нибудь десяток храбрых воинов, оставшихся в кустах, не изменил покуда своему долгу. И была важная тому причина - сон их одолел. Они предались ему, затрубя во славу князя Михаила Борисовича и Ивана Васильевича, без различия, кто кому приснился. Голова этой дружины ничего не подозревал; он сидел спокойно в избе, обращая речь то к мельнику, то к сотским и десятским, которые с ним были, или прислушивался. К полночи поджидал он условного знака со стороны старицкой дороги. - Что это, сынишка твой? - спросил он мельника, указывая на мальчика. - Приемыш, батюшка. Вот в Оспожино говейно [Успенский пост. (Прим. автора)] минет три года, нашел я его в монастырском лесу. Словечка не выронил - знать, обошел его лесовик {Прим. стр. 224}. С того денечка нем, аки рыба. Ни роду, ни племени не обыскалось, так я ему, ведаешь, стал родной. Тут начались рассказы тверских воинов о разных немых, которые такими сделались, потому что их обошел лесовик. - А что, лесовик, с твоим хозяином ладят? - спросил опять голова. - Грех молвить, помянуть его лихом не за что; да и нас не про что обиждать; палаты его брусяные бережем, бесчестья ему не кладем. - Чай, в гостях у тебя, дедушка, бывал? - Не без того, родимый. - Сам зашел или ты позвал его милость? угостил ты его калачом или пестом? - смеясь спросил один из сотских, вольнодумец, esprit-fort [вольнодумец (франц.)] того времени, сидевший у самого окна. - Не шути про него шуток, боярин, как аукнется, так и откликнется, - отвечал мельник. В это мгновение что-то сильно заскребло у окна, и сотскому послышались тысячи шагов в лесу. Этими звуками подрало по коже храброго воина. - Смотри-ка, - вскричал голова, надседаясь со смеху, - на сотском лица нет, кошки испугался! - На то и голова ты, что удалее нас, - отвечал с сердцем сотник, отодвинувшись от окна. - Ну-ка, старина, - сказал голова, обращаясь к мельнику, - распояшься, расскажи-ка нам, как лесовик побывал у тебя в гостях. - Пожалуй, коли это милости твоей в угоду. Было это в запрошлое лето о Николе, с мостом, в ночную пору, хоть бы теперь, в добрый час молвить, в худой помолчать. Мороз был лютый, осерчал, аки голодный зверь, носу не высунешь на двор, так и хватает когтями; избушка моя то и дело надувалась да охала, словно кто ее дубиной по ребрам колотил. Час места спустя и поотдало малое толико. Откуда ни возьмись вихорь, застонал, завертел, поднялась и метелица, аки рать конная скачет и гонит одна другую, али нити у проворной мотальщицы на воробе, не знать, с неба ли падает снег али с земли подымается, зги божьей не видать. Приемыш мой спал; мне было не до сна - того и гляди крышу снесет и по бревну животы размечет. Щепаю себе лучину, а сердце так и ходит ходенем. Вдруг слышу, что-то сзади меня пахнуло холодом, инда поперек меня хватило; смотрю, стоит передо мной старик - высокий, седой, голова встрепанная, аки у сосны, борода по колено, не менее доброй охапки чесаного льну, белехонька, словно у нашего брата, коли суток двое безвыходно помелешь; глаза серые, так и нижут тебя насквозь, тулуп шерстью вверх. Нечего греха таить, язык отнялся, ноги словно кто их пригвоздил к земле. "Не бойсь, - молвил он, - зашел к тебе погреться; с той поры, как вырастил лесок, такой погоды не видывал". И стал он греться у печурки, растопырив свои костлявые пальцы. Погревшись немало-немного, учал собираться восвояси. "Спасибо, - молвил он, - николи не забуду твоего добра". С того времени, осударь ты мой, не видывал его. Только слово свое лесовик сдержал. Мужички, что ездят ко мне муку молоть, не нахвалятся добрым человеком: в непогодь встретит их у лесу да проводит до меня; у которого клячонка заартачится, лишь руку подложит к саням, так пошла себе, будто к ней жеребца припрягли. И дорожки-то ко мне всегда гладки да катки, словно по первому белопуту, и... Вдали послышался стон и повторился. - Не наши ль сторожа на большой дороге окликают нас? - спросил голова. - Прискакал бы сюда посыльный, - сказал сотский. - Посмотри-ка в окошко. Сотскому стыдно было ослушаться. С предчувствием чего-то худого отодвинул он волоковое окно и вдруг с криком отпрянул назад. Не один он, многие ратники, сам голова, видели, как посыпались искры в окно и выглянул в него седой старик с длинною белою бородой. Никто не смел пошевелиться. Окно стояло открыто. Двух, трех мгновений не прошло, показалась опять ужасная личина старика. На этот раз он крикнул гробовым голосом: - Убирайтеся вон отсюда, да через плотину! К моему лесу не подходить, не то косточек не соберете. И скрылся. Дрожь проняла воинов; казалось, и взглянуть боялись друг на друга, не только что подняться с места, так перепугал их лесовик. Они сидели на лавках, словно омертвевшие. Вслед за тем покатился кубарем огонек и захохотал, будто сотни ведьм на шабаше. Казалось, по лесу деревья ломались. В стену так ударило, что стены задрожали, косяк у окна разлетелся в щепы и осколком своротило лицо у одного ратника. Тут бросились все вон из избы, на ногах, на четвереньках, падая друг на друга, перелезая друг через друга, бросались на двор за лошадьми, толкались с теми, которые спали на дворе, и, встревоженные со сна, выбегали куда попало, хватались за первую лошадь, какая попала, брались за узду, за хвост. Перепуганные лошади кидались со двора на плотину, в лес, с грохотом падали в воду; хозяева их, стеснясь на плотине, толкая друг друга, падали туда ж. Суматоха была ужасная. Дружина, лежавшая на правом берегу речки в кустах, также переполошилась. Не зная, что за тревога, бежали на плотину, сшибались с встречными, от страха рубили друг друга и по воздуху. Вслед им лесовик сверкал своими огненными очами то в одном месте, то в другом; пламя сыпалось кубарем, ранило, мертвило бегущих; адский хохот рассыпался за ними и перекатывался по водам и лесу в сотнях отзывов. Через несколько минут от дружины, которая должна была охранять проводы великого князя тверского, осталось на мельнице и в окружности ее, на несколько сот человечьих сажен {Прим. стр. 226}, только с десяток раненых, убитых, утопленных в реке, погруженных в болота. Прочие все подобру-поздорову уплелись прямо к великому князю московскому. Во время своего бегства видели они, как в разных концах Твери зажглися огненные языки и начали перебегать по кровлям; они слышали, как пушечные громы порывались все более и более в посады, и поднялись вопли набата. Скоро присоединились к этому отпеванию тверского княжества крики осаждающих и стоны народа. Кругом мельницы наступила тишь. Но мельник, обезумленный всем, что видел и слышал, ни жив ни мертв, стоял все еще на одном месте, посреди избы, и творил молитвы. В таком положении застали его новые гости. Это были двое вооруженных молодцов; они несли торжественно на руках маленького лесовика и посадили его на лавку. Между ними начался такой смех, что они вынуждены были подпереть себе бока. - Ну, спасибо, дедушка, пособил нам, - сказал маленький лесовик. Старик ничего не понимал из этого явления и не знал, что отвечать. - Исполать тверскому храброму воинству! - сказал один из пришедших ратников: - бежало от лошадиного хвоста. Тут Андрюша (ибо это был он, опушенный белыми хвостами, которые отрезали на этот случай от двух лошадей и припутали ему на скорую руку к подбородку и на голову), тут Андрюша снял все атрибуты лесовика и явился перед мельником в своем настоящем виде. К этим нежданным гостям присоединилось еще несколько десятков из удалой дружины Хабара-Симского, и пошли рассказы о том, кто и как действовал в этой чудной победе. Насмеявшись досыта и заплатив мельнику лошадьми, которые остались на дворе, за повреждение избушки и за будущие похороны убитых, охотники спешили к другому делу. Андрюша и двое ратников, которым он был поручен, отряжены к Хабару с донесением об удаче; остальные присоединились к сотням, расставленным в лесу так, что по первому условному знаку могли собраться, куда этот знак призывал их. Между тем Хабар-Симский с лекарем Антоном и несколькими десятками ратников делал свое дело. Они сняли два дозора (по-нынешнему пикеты), немногочисленные, стоявшие у выезда из посада затьмацкого и поближе к бору, и передали бежавших засаде охотников, которые, в свою очередь, приняли и проводили их порядком к Жолтикову монастырю. Перебрав смертные ступени по этой лестнице, тверские всадники на конце ее не досчитались у себя многих. Когда посыльный воевода убедился этими проводами и донесением Андрюши, что дружина московская обеспечена со стороны затьмацкой, он стал дозором с малым числом своих удальцов на том самом месте, у выезда из посада, на котором стояли сбитые тверчане. Отсюда закинул невод всадников по Тьмаку с одной стороны и по Волгу - с другой. Дорогой рыбке нельзя было ускользнуть. Ожидали тони богатой. - Едут, - сказал Андрюша, которого отвага, ничем не удержимая, занесла ближе к посаду. - Я первый услыхал, скажите это отцу моему и Ивану Васильевичу. В самом деле, послышался бег лошадей, и вскоре несколько всадников зароилось в темноте и поравнялось с Хабаром. - Кто едет? - вскричал он. - Свои! - смело отозвался один из всадников. - А вы? - спросил дрожащий голос. - Твои провожатые, господине, - отвечал Хабар, догадавшись, что это был голос великого князя тверского, хилого старика, и свистнул посвистом соловья-разбойника. На этот знак расставленная им цепь собралась около него в несколько мгновений. Темнота не позволяла различать лица. - Ко мне ближе, господине, - сказал Хабар, - подле меня путь тебе чист. Великий князь Михайло Борисович отделился от своих дворчан и подъехал под крыло Хабара, ведя за собою другого всадника. - Ради бога, поберегите мою княгиню, - сказал он, - господи, прости мои прегрешения! - Обо мне не беспокойся, - отозвался смелый женский голос. К стороне княгини подъехал Антон. Таким образом, драгоценный залог был под мечами двух сильных молодцов, которые, в случае нужды, могли поспорить о нем, один с двоими. Дворчан великого князя окружила дружина Хабара. Холмский, ничего не подозревая, ехал в нескольких саженях позади. Он беспокоился более мыслью о погоне из города и нередко останавливался, чтобы прислушаться, не скачут ли за ними. Тронулся поезд; молчалив был он. Только изредка Михайло Борисович нарушал это молчание, умоляя ехать тише, чтобы дать ему вздохнуть, и творя жалобным голосом молитвы. Лишь только стали они подъезжать к бору, загрохотали пушки к стороне московской, в городе ударили в набат и начали посады освещаться. Лошадь у Михаилы Борисовича оступилась, но Хабар успел схватить ее за узду, поддержал ее - и тем спас великого князя от падения. Предметы начали выступать из мрака. Великий князь взглянул на своего спутника, взглянул на спутника великой княгини и опять на своего. Лица незнакомые, оба с мечами наголо, кругом его дворчан все чужие! Он обомлел: смертная бледность покрыла щеки его; несчастный старик готов был упасть в обморок и остановил своего коня. Молодая княгиня, ничего не понимая, смотрела с каким-то ребяческим кокетством на своего пригожего оруженосца. Она была в мужской одежде - прекраснее мальчика не видано, - но литвянка умела ловко выказать, что она женщина. Перед Холмским развернулась вся эта ужасная игра: государь его был в плену. - Мы в засаде, - закричал он, - други, выручим нашего великого князя или умрем с ним! На этот голос дворчане вынули свои оружия и стали было выпутываться из сетей, которыми их окружили. Хабар свистнул, и лес родил сотню молодцов. - Не горячись попусту, князь, если хочешь добра и живота своему господину! - крикнул он, задерживая лошадь Михаилы Борисовича. - Не проливай крови напрасно, побереги голову его; не то разом слетит. Он еще раз свистнул, и другая сотня выступила из бору. - Видишь, ваших ни одного, моих родятся тысячи, коли надо. Тверская дружина, что ты поставил на мельнице, вся разбежалась и передалась уже нашему великому князю. Ни теперь, ни вперед Михаиле Борисовичу нечего ждать от Твери. Знай москвичей: они умеют добывать честь и славу своему государю и, коли нужно, умеют провожать с честью и чужих князей. Что можно было делать горсти против неравного числа? Последние защитники великого князя опустили оружие, князь Холмский склонился на переговоры. Хабар оборотился к великому князю тверскому: - Время дорого для тебя и бывшей твоей Твери, Михайло Борисович, - сказал посыльный воевода. - Видишь, как она затеплилась. Это пламя от гневных очей Ивана Васильевича; оно сокрушит домы божий, домы богатых и бедных. Погаси это пламя, ты один можешь. Тверчане были твои дети: неужли отец, оставляя их, хочет от них проклятия, а не благословенного помина? Слышишь вопли их?.. Они на прощание молят тебя о милости: спаси жилища их, детей, жен, спаси их от неповинной крови и огня. Поставь вместо этих огней, что ходят по кровлям, слово милости, как свечу перед образом господа нашего. В начале этих убеждений страх и нерешительность изображались на лице Михаилы Борисовича: наконец, тронутый, он сказал: - Что ж мне делать? научи. - Вот что. Пошли тотчас с моим гонцом князя Холмского в Тверь и вели ему скорее, именем твоим, отпереть ворота городские великому князю московскому Ивану Васильевичу и бить ему челом от тверчан, как своему законному государю. - С кем же я, княгиня останемся? - сказал робкий старец. - Нас тебе нечего опасаться. Мы не в плен пришли взять князя тверского, а проводить с честью Михайлу Борисовича, шурина великого князя московского. В плену и без того довольно князей у нашего господина: Иван Васильевич велел тоже сказать тебе. Мои молодцы, сурожане и суконники московские, проводят тебя до первого яму и до второго, коли тебе полюбится. Выбери сам провожатых, сколько в угоду тебе. За один волос твой будут отвечать головой своей. Порукою тебе в том пречистая матерь божия и Спас милостивый. Здесь он перекрестился. - Коли не веришь, я, Хабар-Симский, отдаюсь без оружия опащиком [заложником, аманатом. (Прим. автора)] князю Холмскому. - За Хабара я поручителем, - сказал Холмский. Кто на месте великого князя тверского, бездетного, безнадежного, окруженного изменою, в его старых летах, не согласился бы на предложение великого московского воеводы? Скинув шапку и тафью свою, трижды осенясь крестом, венчанный старец, в виду зарева своего стольного города, передал дом святого Спаса и великое княжество Тверское властителю всея Руси. Трогательна была речь его, словно духовное завещание умирающего. Слезы текли по бледному изнеможденному лицу, и несколько раз рыдания прерывали ее. Проезжая мимо Жолтиковского бора, вспомните, что под мрачным навесом его совершилась эта передача. - Кабы у меня было поболее таких слуг, - сказал Михайло Борисович, обнимая Хабара на прощание, - Тверь была бы крепка за мною. Литвянка обратила голову, чтобы не показать слез, выпадавших из ее глаз, потом протянула руку Хабару в знак своего благоволения. Этот не поцеловал руки и сказал с гордостью: - Не взыщи, у чужой господыни руки не целую. Покраснела княгиня до белка глаз, и дуги ее черных бровей сошлись от негодования. - Ну, так мне эту хорошенькую ручку! - воскликнул Андрюша, слезши с лошади и сняв свой шлем. Белую ручку подали ему с большим удовольствием и обняли пригожего воина-мальчика. - Кто ж проводит нас? - сказала княгиня, обратив с живым участием на Антона огненные глаза свои. Хабар спешил отрядить достаточное число охотников, которые должны были сопутствовать бывшему тверскому властителю до первого яма; сам спешил с Холмским в город, чтобы остановить разлив пламени и напрасное кровопролитие. Антон поехал с ними; пора было ему исполнять обязанности врача (об этом он едва ли не забыл). Он был очень рад, что избавился обворожительных очей Казимировой внучки, не опасных, но затруднительных. Вместо него неизбежный Андрюша напросился в проводники. Зато на первом привале в роще колена прекрасной литвянки служили ему изголовьем: утомленный, заснул он на них, как на коленях матери, сном крепким, сном ангельским. И жаркий, тревожный поцелуй не возмутил его чистых видений. На другой день княгиня и князь убеждали Андрюшу проводить их еще верст с десяток. Он согласился. Князь ехал в повозке, высланной к ним навстречу с первого яма. Княгиня ехала с Андрюшей верхом. "Прекрасные дети, конечно, брат и сестра!" - сказали бы вы, смотря, как они резвились, обгоняли друг друга, останавливались в рощах слушать пение пташек. Казимирова внучка забыла о потерянном царстве и, казалось, радовалась своей свободе, будто птичка, выпущенная из золотой клетки. В Твери сокрушало ее теремное заточение; все там было ей так чуждо; в Литве ожидают ее родина, друзья, родные, жизнь привольная. Мысль эта веселила ее, молодую, живую, еще гостью на пиру жизни. Когда Андрюша прощался с изгнанниками, его уговаривали ехать с ними в Литву. - Нет, - сказал он, - не могу, я русский. Остальную повесть о покорении Твери доскажу вам словами историка [История Государства Российского, т. VI, стр. 173. (Прим. автора)]. "Тогда епископ, князь Михаила Холмский {Прим. стр. 231}, с другими князьями, боярами и земскими людьми, сохранив до конца верность своему законному властителю, отворили город Иоанну, вышли и поклонились ему, как общему монарху России. Великий князь послал бояр своих и дьяков взять присягу с жителей, запретил воинам грабить... въехал в Тверь, слушал литургию в храме Преображения и торжественно объявил, что дарует сие княжескому сыну Иоанну Иоанновичу, оставил его там и возвратился в Москву. Через некоторое время он послал бояр своих в Тверь, в Старицу, Зубцов, Опоки, Клин, Холм, Новгородок описать все тамошние земли и разделить их на сохи для платежа казенных податей. Столь легко исчезло бытие тверской знаменитой державы, которая от времен святого Михаила Ярославича именовалась великим княжением и долго спорила с Москвою о первенстве!" ГЛАВА ВОСЬМАЯ РАЗРЫВ-ТРАВА Глухим предчувствием томимый, Оставя спутников своих, Пустился в край уединенный И ехал меж пустынь лесных, В глубоку думу погруженный, - Злой дух тревожил и смущал Его тоскующую душу, И витязь пасмурный шептал: "Убью!.. преграды все разрушу..." Руслан и Людмила {Прим. стр. 232} В повести нашей мы видели две враждующие партии: боярина Мамона против семейства Образца, и рыцаря Поппеля против лекаря Эренштейна; не говорю уж о тайных ненавистных нападках отца на сына, возмущающих душу. Одним внушал способы нападения сам демон злобы и зависти; другие, исполняя только свой долг, отражали их силою и благородством духа. Покуда первые ничего не успели, если исключить басурманский дух, которого засадил Мамон в дом Образца на горе его и беду нежно любимой дочери. Они воспользовались отсутствием великого князя и главных противников своих, чтобы сыскать новые вернейшие орудия с адской закалкой. Все средства были перепытаны в уме и сердце изобретательных на зло. И на него родятся гении. Мщение любви присоединило к этой партии новое лицо, вдову Селинову. Из жертвы она делается жрецом, острит нож на гибель Хабара, ищет ядов, чтобы известь его. Между ними вертится всесветный переводчик, готовый услужить и нашим и вашим и даже своему неприятелю, лишь бы услужить. Все кругом Антона и Анастасии ковало на них ковы, а они, простодушные, невинные, ничего не подозревали, ничего не ведали, что около них делается, не видели, не слышали демонских угроз, будто два ангела, посланные на землю исполнить божье назначение, стояли они на грани земли и неба, обнявшись крыльями и с тоскою помышляя только о том, как бы подняться к своей небесной родине и скрыться в ней от чуждых им существ. Варфоломей не замедлил свести Поппеля с Мамоном. Ветреный, вздорный рыцарь и злой боярин скоро сошлись. Этот имел в нем надобность и старался тешить его тщеславие особенными знаками уважения и ловкою игрою угождений. Тому нужно было, на чем достойно опереть свое тщеславие, и он доволен был, найдя эту опору на плече боярина, клеврета Иоаннова. А тайное влечение друг к другу подобных душ? и его надо считать сильной амальгамой в этой связи. Золото не иначе может сообщаться с нечистым металлом, как посредством другого благородного металла; а тут ковачу не трудно было разом соединить два однородные вещества. Разница была только в легкости и тяжести того и другого; Вместе соединенные, они представляли одно нечистое целое, на котором незаметна была и спайка неискусного ремесленника. Чего ж искал Мамон в рыцаре? Вы помните, боярин готовился на судебный поединок с своим смертельным врагом. Он знал, что иноземцы искусные бойцы на мечах (это недавно доказал один литвин, победивший в поле знаменитого русского бойца единственно ловкостью, отчего Иваном Васильевичем с того времени и строго запрещено было русским биться с иноземцами); он слышал, что в свите посла находится такой мастер, и возымел неодолимое желание брать у него уроки. Этого нельзя было сделать без дозволения Поппеля. Сойдясь с ним через переводчика, рыцарь с удовольствием дал не только это позволение, но и сам - знаменитый боец, как себя величал, - вызвался усовершенствовать его в искусстве управлять мечом. "Сын Образца должен погибнуть", - говорил он. "А за что? - спросили бы, - ведь вы не знаете его даже в лицо". - "За что? - отвечал бы он, - за что?.. я желаю добра другому... я сказал, что тот должен погибнуть, и этого переменить нельзя. Вот увидите". Право, бывают такие чудаки; бывает еще и то, что от таких слов, сказанных наобум и потом поддержанных коварством и силою, безвинно гибнет несчастный, опутанный со всех сторон сетьми - гибнет с ним и честь его и память. Сначала благородный рыцарь усердничал Мамону из желания ему добра и зла человеку, которого он не знал, потом усилил это доброжелательство, узнав в противнике молодого человека с воинскими достоинствами и с заслугами отечеству. Завистнику всегда кажется, что тень великого человека может упасть на него и его заслонить от глаз толпы, хотя они идут и разными путями; а завистнику то и дело кажется, что толпе нет другой работы, как смотреть на его величие. Надо высокого человека долой, и как можно скорее! Наконец от этой мысли, двигавшей усердием рыцаря к Мамону, перешел он к желанию делать зло Хабару из желания себе добра. Он обещал помогать его мщению; в замену благородный, признательный Мамон, узнавши, что лекарь Антон помеха для его благополучия, клятвенно обещал ему сбыть эту ничтожную пешку, лишь бы самому остаться победителем на поле. И сам простодушный основщик знакомства их, всесветный угодник Варфоломей, не мог никогда и помыслить, что на его основе выткутся такие яркие узоры. Мало было для Мамона обыкновенных, естественных пособий человека, чтобы сокрушить врага: он искал их в мире сверхъестественном, прибегал за ними к демону. Он слышал, что адепты жидовской ереси, имеющие свое гнездо в Москве, владеют тайнами кабалистики или чернокнижия, творящими чудеса, и решился прибегнуть к силе этих чароведцев. Мы говорили уж, что пытливая любознательность XV века, доходившая до исступления, тревожила тогда почти все народонаселение Европы. Заслуги ее неисчислимы: кто их не знает? Но мало было для нее, что она увековечила мысль {Прим. стр. 234}, освободила ее от кабалы давности, от власти папизма, дала человеку на морях неусыпного вожатого {Прим. стр. 234} и свела для него громовержца на землю; мало, что подарила человечеству новый мир на его родной планете; нет, эта всепожирающая пытливость ума захотела еще завоевать небо и похитить у него тайны, никому и никогда не доступные. Эта зараза неминуемо должна была перенестись и на Русь через дипломатические сношения, родственные связи с одним западным двором и через искателей приключений и личных выгод. Под формами жидовской ереси она действительно перенеслась к нам. Сначала Киев получил ее от жида Схариа, "умом хитрого, языком острого"; потом Новгород от него же; отсюда победа перенесла ее в Москву. Новые, свежие семена ее ввезены потом в поезде Елены, дочери Стефана Великого (как звали его у нас, воеводы волошского). "Сталася та беда из Угорьския земли", - говорит летописец. Дьяк Курицын, умный, тонкий, но любознанием увлеченный до простодушного, слепого доверия, привел к сердцу своему эту заразу в Венгрии и разнес, куда только мог. В этом случае на мудреца, по пословице, нашла какая-то детская простота и только в этом случае; дипломатические заслуги его Иоанну III, достойно оцененные, ручаются за его ловкий, глубокий ум. И опять надо сказать, причиною этого простодушного доверия была та же любознательность, всепожирающая, та же пытливость ума, которая овладела и гениальными единицами и грубыми массами XV века. Знанием кабалистики хвалился Схариа. Она разгадывала тайны жизни и смерти, а жаждою разрешить их часто мучился умный дьяк, и потому бросился он в этот хаос, взяв вожатым своим хитрого жида. Сильный пример дьяка, пример самой супруги Иоанна-младого, Елены, обольщенной ложным учением, коварство и ловкость миссионеров, легковерие, ум и глупость, соединясь вместе, образовали наконец ту жидовскую ересь, которая угрожала бы в Новгороде и Москве поколебать краеугольный камень нашего благополучия. Духовные и женщины, князья и смерд, богатый и бедный стремились толпами в эту синагогу, несмотря на увещание и даже проклятие церковных пастырей, истинных ревнителей о спасении душ. Так сильна была зараза, что сам первосвятитель московский, митрополит Зосима, принимал в ней ревностное участие. В его палатах было нередко сборище еретиков. "Мы увидели, - пишет Иосиф Волоцкий, - чадо сатаны на престоле угодников божиих, Петра и Алексия, увидели хищного волка в одежде мирного пастыря" [История Государства Российского, т. VI. (Прим. автора)]. Великий князь смотрел на ересь как на дело любознания, столь сродного человеку. Что оно не имело опасной цели, в этом уверить его успели приближенные, или сами члены тайного скопища, или подкупленные ими, а более всего любимец его Курицын, давший ему столько опытов своей преданности и верности. Дело было ведено так хитро, что Иван Васильевич, при всей дальновидности своей, и не подозревал противного. Надо еще сказать, терпимость, редкая в то время, блистала крупным самоцветом в венке этого гениального человека. Она-то, вместе с ревнивым самовластием, которое нарочно шло наперекор народу, вопиявшему иногда без толку против его полезных нововведений, была причиною, что великий князь оставался глух на все представления духовных о примерном наказании еретиков. Антона привез в Москву жидок. Воображал ли молодой бакалавр, что сам провозит в русский стольный город основателя секты на Руси. Извозчик его не иной кто был, как Схариа. Правда, он успел дорогой заметить в своем возничем необыкновенный ум, увлекательное красноречие, познания химические и редкую любознательность; но лукавство умело все это так перемешать, что часто за самою умною беседой следовали самые глупые вопросы и объяснения, путавшие сначала догадки Антона. Никогда, во всю дорогу, еврей, даже двусмысленно, не искал поколебать в молодом человеке основания веры. Он видел, что попал на разум ясный, твердый, от природы логический и искушенный в горниле науки. Тогда еще Антон не знал любви; а для ней, как вы изволите знать, и Геркулес взялся за прялку, Ришелье наряжался шутом {Прим. стр. 236} и проч. и проч.; так диво ли, что и наш бакалавр растерял на Руси все доводы логики, данной ему от бога и усовершенной в академии. Но тогда, говорю я, то есть на пути в Московию, ум его, как мощный атлет, готов был встать в полном вооружении, с какой бы стороны и как бы сильно ни было нападение. И потому хитрый еврей в деле религии держался сам в оборонительном положении против Антона; зато спешил вознаградить себя с другой стороны. Он воспользовался длинным путем, чтобы занять у падуанского бакалавра разные сведения в химии, которыми этот успел себя обогатить. "Верно, умный плут хочет играть на Руси роль магика", - говорил сам себе Антон, сделав наконец вывод из всех его поступков и разговоров. Главы секты никогда в нем не подозревал. И в Москву приехав, Схариа не старался ввести Антона между своими адептами: он боялся и тут, чтобы сила логических доводов и одушевленное красноречие не расстроили здания, которое созидал он с помощию таких хрупких лесов. Если молодой бакалавр и познакомился с Курицыным, так беседы их ограничивались одним естествознанием. Схариа умел этого так остеречь в деле религии, что он, боясь в молодом человеке нескромности, свойственной его летам и опасной по близости его к великому князю, никогда не говорить с Антоном о предметах религиозных. Этим наружно ограничивалась связь лекаря с главою еретической секты и с печальником о ней на Руси. Ни разу Схариа не посетил Антона, ни разу не засылал даже к нему: чувство благородности, тонкое, осторожное, берегло его даже от малейшего подозрения, что он знается с жидом. И так уж басурману напрасно достается за еретичество и чернокнижие! Что ж было бы ему, когда б его увидели в сношении со врагом Христа! Но сердце этого презренного жида хранило благодеяния молодого бакалавра, как святой завет; оно-то строго наказало Курицыну беречь его, как зеницу своего ока, как любимое дитя свое, внушать великому князю все доброе о нем, помогать ему, в случае нужды, деньгами, силою своего влияния, огнем и мечом, чем хотел, лишь бы уберечь драгоценную голову от житейских бурь. Оно-то, через агентов при дворе императора и в свите самого Поппеля, узнало об опасности, угрожавшей сыну барона Эренштейна, и приказало дьяку стать около него на усиленной страже. И дьяк, покорный ученик Схариа, исполнял со всею точностью и усердием наказ своего наставника и второго отца, как он называл его; еврею известно было все, что делалось в доме Образца, на половинах боярской и басурманской. Как это узнавал он, не ведал и сам Курицын, который относил и эту загадку к тайнам чернокнижия. Между тем Схариа знал и о любви Антона к дочери боярина, испугался этой любви, которая могла погубить молодого чужеземца, и стал неусыпно следить его и все, что его окружало. По таким отношениям сделался он благосклоннее к дому Образца, которого прежде не жаловал, потому что не мог поколебать его твердого, религиозного основания. В деле вражды двух партий он стал на той стороне, которой Антон принадлежал связями сердечными. Приезд Схариа в Москву был для единомышленников его настоящим торжеством. Говорили, что он достал книгу, полученную Адамом от самого бога, и самую Адамову голову, что он вывез новые тайны, которые должны изумить человечество. Эти слухи поразили и Мамона. Попытки его у чародейства Антона не удались. И потому решился он прибегнуть к чернокнижию всемогущего волхва-еврея. Отсутствие Ивана Васильевича развязывало ему на это руки. Правда, труден был доступ к великому магику, которого жилище не было никому известно, кроме самых близких ему. Говорили, что он везде и нигде. Тем труднее был доступ для тех, кто, не посвящая себя в его учение, просто искал чародейской помощи. Мамон же находился только в числе последних. Однако ж с помощию больших денег и ревностного усердия друзей ему наконец назначен день приемный. Ночью водили его с завязанными глазами по улицам и, после многих запутанных обрядов, ввели в дом. С трудом шел он по лестнице, вившейся улиткой. В одном месте предупредили его, чтобы он как можно ниже нагнул голову; но сколько он ни старался сгорбиться, по ней чем-то ударило так сильно, что искры посыпались из глаз. Потом его остановили и не велели трогаться с места, под опасением быть задавлену. Тут изумили его какие-то сладкие нечеловеческие звуки, которые то возвышались, то утихали и напоследок, замирая, готовы были его усыпить. Лишь только он склонился было к невольной дремоте, загрохотали громы и послышался серный запах. Пол под ним заколебался, и ему показалось, что он проваливается сквозь землю. Дрожь его проняла. Он хотел перекреститься, но остерегся, вспомнив, что самое легкое означение креста погубит его. Вскоре спала с него повязка, и он очутился в колеблющихся облаках сизого тумана или дыма, в котором, казалось ему, носился он. Мало-помалу облака начали редеть, затеплились огненные, багровые пятна, и он стал освобождаться от своего таинственного покрова. Мамон очутился в огромной комнате; перед ним стоял необыкновенной величины стол, покрытый парчой, на которой золото рассыпалось на бесчисленные частицы, так что глазам больно было смотреть. На столе стояли семь свечей из воску ярого, девственной белизны, в золотых подсвечниках; на нем же лежали: огромная раскрытая книга, столь ветхая, что, казалось, одно прикосновение к ней должно было превратить ее в прах, и череп человеческий. Мамон заметил голову змеи, выглядывающей из глазной впадины черепа. За столом, на некотором возвышении, сидел старик. Взор строгий из-под пушистых бровей, смуглое лицо, белая борода по колена; черная, широкая мантия, исписанная кабалистическими знаками кровавого цвета, - все это должно было поразить пришедшего. - Нам известно, зачем пришел ты, - сказал таинственный старец голосом, будто выходившим из могилы, - ты должен биться на поле с заклятым врагом своим, Хабаром Симским, и просишь у нас победы над ним. Не так ли? Мамон отвечал, что таинственное лицо, которого он назвать не знает, читает в мыслях его, и пал издали в ноги перед грозным существом. - Вера твоя в наше могущество сильна, - произнес таинственный старец. - Только что явился ты к нам, раскрылась сама собой книга нашего прародителя Адама и указала, как тебя спасти от железа. Слушай. Духи ночные произвели на свет чудодейную разрыв-траву {Прим. стр. 238}. Сила ее разрушает крепчайшее железо. Прикосновение ею к мечу изломает его в куски. Она скрывается от ока человеческого во глубине непроходимых лесов: стерегут ее вечно по два змея, которые на день и на ночь сменяются. Орел, царь птиц, один имеет дар и силу достать ее из-под этой стражи. Вели слугам своим сыскать в окружных лесах орлиное гнездо с птенцами. Теперь самая пора, когда они оперяются. Изготовив сеть, сплетенную из прутьев, толщиною с клинок меча, прикажи подстеречь, когда орел и орлица полетят на добычу для своих детенышей. Останется орлица, спугнуть ее. Тогда должно прикрепить сеть над гнездом так, чтобы птицам-старикам нельзя было пролезть к детям, ни давать им пищу. Эти низкие приготовительные обязанности сделают твои слуги: так сказано в Адамовой книге. Между двух зарей орел достанет разрыв-траву, разобьет ею сеть и спрячет траву в гнездо на другой подобный случай. Теперь наступит череда твоих подвигов. Чувствуешь ли в себе довольно силы и бодрости, чтобы сразиться без чужой помощи, один с двумя орлами, именно у гнезда, где ты должен сам найти и взять разрыв-траву? Помни, когда будешь совершать этот подвиг, духа человеческого, кроме твоего, не должно быть ближе ста сажен, ни один человек не должен видеть, как ты будешь брать чародейную траву; сражайся орудием каким вздумаешь, но без брони. Смотри, подвиг не свыше ли твоих сил? - Готов хоть на стаю орлиную, лишь бы одержать мне победу над врагом ненавистным, - отвечал Мамон. Таинственный служитель невидимых духов уверил его в несомненной победе, лишь бы достал он разрыв-траву, и дал ему наставление, как прикрепить ее незаметно к концу меча посредством вещества, которое бы не было из металла и походило цветом на железо. - Теперь, - примолвил он, - ступай и исполни все предреченное, не отступая на волос от наших приказаний, и с верою в наше могущество, которое получили мы от самого отца рода человеческого. По данному заранее наставлению Мамон положил на стол горсть серебра и пал опять на землю. Тут снова пошли ходить струи дыма, сгущались более и более и наконец затмили все предметы. Исчезли и таинственный старик, и книга Адамова; только мелькали вниз и вверх семь огненных пятен, и череп скалил свои желтые зубы. Голова у Мамона закружилась, и он пал без памяти. Придя в себя, очутился на берегу Яузы, где его ожидали холопы и лошадь его. На другой день жажда мщения рано пробудила Мамона. Первою мыслью, первым делом его - разослать ловчих и сокольников по окрестным лесам. Богатая награда назначена тому, кто отыщет гнездо с орлиными птенцами. Не прошло недели, как один из его посланных привез ему желанную весть. Верстах в двадцати от города к северу, в заповедных лесах, по указанию ближних крестьян, отыскано гнездо с двумя орлиными детьми, которые только что начали одеваться перьями. "И на родившего их удостоился взглянуть, - говорил счастливый ловчий, - такого матерого орла сродясь не видал. Как подымется, крыльями застилает солнце". Обещанная награда, и с придачею, выдана. Теперь стало дело за железною сетью и уменьем прикрепить ее ко гнезду. Посланы исполнители; голова их порукою за точное исполнение. Между тем боярин наяву и во сне сражается с орлом. Исчислены все случаи нападения со стороны царя птиц, изучены все меры защиты против него, все способы его уничтожить. Мамон ладил и с медведями; мохнатый не чета птице, хоть и державной, а не один миша лег под его ловкою и могучею рукой. Он заранее торжествует победу над орлом и над Хабаром. Грудь его ширится от радостных поисков, сердце растет. Вслед за посланным отправился он сам с несколькими сокольниками, чтобы ближе быть к месту действия. Заповедный лес, где найдено гнездо, стоял недалеко от левого берега Москвы-реки [В 1818 году, в подмосковных дачах князя Юсупова, пойманы были два молодые орла, удивлявшие своею величиной. Они подарены были владельцем графу Остерману-Толстому. (Прим. автора)]. На этом берегу разбили боярину белотонкий шатер. Ловчие расположились кругом. Другого, более спокойного духом, заняла бы живописная панорама, которая обступила боярина. Сколько предметов для души доброй, любящей, не изгнанной еще из рая чистых помыслов и наслаждений! Река игриво раскидалась серебряною битью и образовала множество разнообразных мысов, лугов и заливов; творческая кисть великого художника разбросала то зелено-шелковые луга, то зеркальные озера, ненаглядные для своего неба, то гряды или пышные букеты дерев, то мрачный бор, который укрепился на высоте зубчатой стеной, или робко сошел с горы уступами, или излился вниз черным потоком. Кто знает берега Архангельского и Ильинского, согласится со мною, что было чем полюбоваться. Именно в этих местах находился боярин. Но душа его летала далеко за другою добычей и, как голодный вран, не могла успокоиться, пока не напилась крови. Когда б он в силах был, скликал бы всех хищных птиц окрестных лесов на свой кровавый пир, где лучшей яствой предложил бы труп врага. Посреди этих черных дум Мамон слышит над собою роковое слово "готово". Встрепенувшись, весь дрожа, он требует от своих посланцев, чтобы повторили его. Святотатец, он знаменуется крестом, этим знамением смирения и чистоты душевной, богохульник смеет молить господа об успехе своего дела. Он расспрашивает подробно, что, как было, как исполнено его приказание; он слушает с жадностью донесение ловчих, и когда кончен рассказ, все еще хотел бы его слушать и опять заставляет повторить себе. Когда дворчане Мамоновы проведали, что он идет один на орлов (не зная, однако ж, для какой цели), все, в ноги ему, стали умолять не пускаться в такую неровную битву. Не из любви это делали - боярин и для них был злодеем, - нет, а из страха за себя. Пускай бы шел хоть на верную смерть, лишь бы их не вел к ответу. Поверят ли, чтобы он не приказал им следовать за ним, когда предстояла такая видимая опасность. Моления служителей напрасны; боярин решился на бой. Завтра, чем свет, он должен отправиться на место действия. Силится сомкнуть глаза и не может. К полуночи забывается немного, но страшные видения тревожат его и полусонного. То ворон клюет ему утробу и, вынув сердце, каркает и хохочет над ним. То вереница уродливых видений пляшет кругом, налегает на него, схватывает так, что сердце отрывается, и носит его по бездонным пропастям. То холодная, скользящая змея клубом свилась у него, сонного, на груди, не может удержаться, спалзывает, опять взбирается на грудь, положила ему голову в открытые уста, и он выпил ее медленным, томительным глотком. И всякий раз, при этих страшных видениях, Мамон просыпается. Сердце замерло, волосы дыбом. Хоть бы откуда-нибудь услышал приветный крик петуха! Он будит людей своих и, не веря глазам, спрашивает, не занимается ли заря. "Все еще гуляет зарница", - говорят ему, и он опять ложится, опять засыпает. Тут является ему мать в железной клетке, обнятой пламенем; сквозь огненные складки она высунула свое желтое, иссохшее лицо, погрозила ему обгорелыми лохмотьями своего рукава и сказала: не ходи. Он снова проснулся. Над ним кто-то стоял. - Разбой! - крикнул он ужасным голосом. - Боярин, помилуй, это я, - молвил ловчий, - пришел сказать, потянул ветер с восхода солнечна, заря хочет заниматься. И поднялся Мамон, и стал в раздумье, как путник перед хрупкими жердями, которые должны перевесть его через бездну или сбросить в нее. Он вышел из шатра. Заря подбирала уж тень к тени из палевых и пунцовых шелков своих. Дворчане стояли во всей готовности к походу. Оседланные кони ржали. - Коня и охотничий снаряд! - вскричал Мамон. В один миг он снаряжен луком, тулом, кистенем, ножом, другим. По приказанию чернокнижника брони не надел. Впереди сильного поезда въехал он в лес. Едут сначала по тропам, слабо пробитым; потом и они исчезают в пышном мохе, который никогда не оставляет на себе следа живого существа. Знаки на деревьях, сделанные посланцами боярина, одни служат указателями. Деревья растут и ширятся более и более; гордые, могучие, они захватили густыми верхами все пространство, делившее их друг от друга, и, кажется, условились не пускать расти в своем обществе тощие деревца и кусты, эту чернь, которая осмелилась попасть между ними. Одни вершины их пользуются светом, под ними все мрачно. Только изредка луч солнца, пробираясь украдкою сквозь их ветви, обвивает ствол ранжевою лентой, кропит мох росою золотой, расстилает по кустам зыблющуюся сетку. Под этот луч то прилегла ящерица, зеленая как ярь, то змея нежит свою леопардову спину. Все тихо в лесу тишиною смертною. Певчей птички ни одной. Лишь гады, послышав человека, пищат и шипят, или деревья, тронутые ветерком, спешат передавать друг другу какую-то таинственную весть. Кое-где всадники должны пробивать живой плетень грудью коней. Вот едут они версты с две. "Близко ль?" - спрашивает Мамон. "Сажен человечьих с двести", - отвечает один из ловчих. Отъехали еще несколько, и боярин велит остановиться. Получив объяснение, по какому направлению ехать далее до заветного дерева, дав приказание скакать тотчас на помощь, лишь только подаст он голос, и, перекрестясь, он отправляется один добывать разрыв-траву. Конь, почуя свое одиночество, храпит и упирается; по шерсти его перебегают изменчивые отливы. Но одно движение, один возглас могучего всадника, - и конь, дрожа, стремится далее. Вот наконец и заветное дерево. На нем нарублены ступени. Это вяз, который веки растили. Кудрявая голова в полной силе, между тем как у подошвы время прорыло глубокое дупло, и жилистые корни просятся вон из земли. Разбросанные кругом головы и остовы животных и птиц указывают, что тут логовище крылатых хищников. На вершине безобразная куча сухих прутьев - колыбель орлиных птенцов, цель путешествия боярина. Царь птиц заклегтал, послышав врага; в звуках его голоса выражается скорбь и отчаяние могущества. Воздух наполняется его жалобами. Мамон слезает с коня, привязывает его к дереву, поодаль, и подходит к заветному вязу. У корня лежат обломки железа. Худо ли была скована сеть рукою, купленною обманщиком Схарием, разломали ль ее орлы, или сами ловчие, задобренные серебром жида, в этом рассказчик не может дать отчета. Знает он только, что следы разорванной сети порадовали и ободрили боярина. Орел сидел на суку. Взвидев его, Мамон засучил рукава; дрожа от восторга, натянул тугой лук, прицелился, зазвучала тетива, запела стрела... Но глаза, которые не боятся смотреть на солнце, предупредили стрелу: орел взлетел, зашумел и скрылся под защитою дальних дерев. Стрела, вонзившись в огромную ветвь, застонала, сучья посыпались. Боярин вновь поджидает орла, но он не летит; царь пернатых сам стережет его. Нетерпение взяло Мамона. Тул и лук долой, ноги занесены на дерево. И орел опять над ним. Очертив в воздухе широкий венец, он сел на родной вяз, ближе к детям. Клегтание его будто звончатая труба, зовущая на бой. Вызванная этим голосом, мать выбралась из гнезда, где она притаилась было, повела кругом головой и, увидев неприятеля, отвечает самцу жалобным голосом. Казалось, они сговариваются защищать детей или умереть. Мамон ходит уж по сучьям; вдруг около него зашумело, будто градовая туча. Орлы вьются кругом, яростно клокочут, распускают над ним когтя и так дерзко близятся к нему, что едва не хватают его клювом. Он обороняется от одного, другая нападает. Вот махнул по самцу кистенем - кистень, скользнув по крылу птицы, разбивает надвое огромный сук и, увлеченный силою удара, падает на землю. Испуганная лошадь шарахнулась в сторону. Птицы, как бы озадаченные этим ударом, дают себе отдых. Мамон пользуется им, взбирается на сук, другой, третий, и вот уж недалеко от цели. Но орлы не оставят детей своих без защиты. Они засели между гнездом и неприятелем. Чародейный взгляд их впился в Мамона и мутит его душу. Крылами своими они накрыли его, будто шатром. Вслед за движением его ножа самец перелетает на другой сук, в тыл врагу. Мамон следит их взором, между тем заносит ногу выше, одною рукою хватается за гнездо, другою хочет вонзить нож в грудь самки; она в сторону, под защиту сучьев, и только слегка ранена. На жалобный крик ее птенцы высовывают голову из гнезда: самец налетает сзади на Мамона, впивается ему когтями в спину и клювом дерет ее. Ободренная примером самца, и орлица с другой стороны бросается на неприятеля. Начинается бой. Птицы хлещут, секут его крыльями, режут клювом, будто серпом, терзают когтями. Но и Мамон отчаянно обороняется, нападает, разит ножом. Кровь льется с той и другой стороны. Крики детенышей ободряют пернатых бойцов. Охотнику нет уж надежды выпутаться из ужасных когтей: он падает отчаянный сигнал, и лес с трепетом повторяет его. Орлы обвертывают Мамона своими крыльями, спутываются с ним, и все трое, истощенные, истекая кровью, валятся с дерева безобразным клубом; остановленные ветвями, качаются на них, будто в воздушной колыбели, и наконец с грохотом падают на землю. Испуганный этим падением, конь рванул, порвал тесменные повода и умчался. Дворчане прибегают, секут орлов ножами, бьют кистенем и едва могут освободить своего господина, полумертвого, из ужасного плена. Обрубленные ноги птиц еще держатся за врага своего, впившись в него когтями. Гнездо разорено, птенцы убиты. Боярина приводят в чувство и уносят на носилках в ближнюю деревню. Благодаря крыльям птиц он избавился смертельного ушиба. Но на теле его не было почти места без язвы. Так кончилось похождение Мамона за разрывом-травой. Распущены слухи, что он в побоище с медведем был под лапою его, но все-таки его убил. За эту отвагу боярин удостоился от удальцов не одного лишнего поклона. ГЛАВА ДЕВЯТАЯ ЛУКАВАЯ ПОСРЕДНИЦА Но чувства прежние свои Еще старушка не забыла И пламя позднее любви С досады в злобу превратила. Руслан и Людмила {Прим. стр. 244} Анастасия, простившись с братом и проводив сердцем милого чужеземца, осталась в глубоком одиночестве. Никогда еще она так сильно не чувствовала этого одиночества; грудь ее разрывалась, сердце надломило. Она понимала, что любит басурмана, но почему, за что, с какою целью любит, все-таки не могла дать себе отчета. Мысль быть вечною подругою его, если и приходила ей в голову, пугала ее самое: девушка, воспитанная в строгом православии, могла ли соединить судьбу свою в доме божием с поганым немцем? Дошли до нее новые слухи, распускаемые Варфоломеем, этою пожарною трещоткой, которая наводила тревогу, сама не зная что делает, слухи, подтвержденные послом императорским, что Антон-лекарь жидок, коновал и бог знает какой недобрый человек. Они еще более вооружили ее бедный рассудок против постояльца. Но оторвать от него свое сердце, забыть его, изгладить его прекрасный образ не могла: это было свыше сил Анастасии. Очарование победило слабую волю. Эта мысль день ото дня все более укреплялась в ней. Правда, Антон брал крест ее?.. Но надевал ли? Если и надевал, так, видно, не мог снести благодати. А статься может, брал крест, чтобы ворожить над ним. С тех пор в груди у ней кипит словно смола; когда смотрит на Антона, не может отвесть от него глаз, не может досыта насмотреться; так и хотела бы вынуть душу из груди и отдать ему. Если бы могла слететь к нему пташкой, готова б забыть девическую стыдливость, отца, брата, и обняла б его и замерла бы на его груди. Вот теперь он далеко под Тверью, а она все видит его, будто он с нею, будто волшебным взглядом просится к ней в душу: не пустить не сможет. Закроет глаза? очарователь тут как тут, и сидит с нею, и шепчет ей прилучные, приманные слова, на которые за ответом разве на небо господне сходить. Откроет глаза? перед ней стоит пригожий чужеземец, словно живой. Не открестится, не отмолится. Девушки-подруги говорили ей (знать слыхали от матерей), можно полюбить суженого-ряженого, и то когда увидишь его несколько раз, можно полюбить мужа, когда поживешь с ним годок, два. А этот никогда не был ей суженым: отчего ж, лишь взглянула на него, предалась ему всею душою, всеми помыслами? Хотя б истоптал своими острыми каблуками, и тут не могла б отстать от него. Ходит ли она по саду - голову повесив, ищет какого-то цвета ненаглядного, нездешнего. Ноженьки ее путаются в шелковой траве; возвращаясь домой, шепчет про себя: "Все цветы, цветы видела, одного цвета нет как нет, уж как нет цвету алого, самого моего прекрасного! Иль его красным солнышком выпекло? иль его частым дождем выбило? иль его совсем в саду не было?" Ни игры, ни хороводы и песни не могут развлечь ее тоски. Посреди хороводов видит она милого чужеземца; подруга ль жмет ей руку, содрогается; песни только что разжигают ее сердце и наводят на него новую грусть. Без надежд, без сладкой будущности, она только желает одного - освободиться от тяжкого очарования. Но сказать о том не смеет никому. Грешная только в любви к басурману, она часто изливается в слезах молитвы, бьет себя в грудь и кается в тяжких грехах, неведомых ей самой. Мамка заметила, что питомица ее грустит, сохнет, спадает с лица; отец тоже стал примечать. Послали за старушками-ведями; гадали, ворожили на воде, на угольях и четверговой соли, выводили таинственные круги на дверях, клали жеребейки под местные иконы в церкви Девяти Мучеников. Решили наконец ворожейки, что она тоскует по суженом, которого переехал недобрый человек. Было много женихов: иные казались не по нраву боярина - ведь она одна у него, словно солнышко на небе, - других разбивал Мамон через подкупленных свах. "Анастасия Васильевна с изъянцем, - говорили они, - у ней какое-то родимое пятнышко, тут веснушка, здесь рубчик; нередко находит на нее куриная слепота; и устарок-то она, и житья недолгого". Очных ставок наводить нельзя было, верили на слово свахам, и женихи позамолкли. Отец и мамка ходили на богомолье, ставили местные свечи, теплили неугасимую лампаду, оделяли щедро нищих, и все с одною мыслью отогнать от милой Насти, света-радости, того недоброго человека, который переехал ей путь к счастию супружескому. Вдова Селинова узнала через знакомых ворожеек и подруг Анастасии о нездоровье ее. Ощупью ума лукавого, чутьем сердца и опыта, она стала угадывать, что тут кроется тайна. Доведаться ее и сделаться в ней участницей - вот чего хотела добиться во что б ни стало. По муже она была дальняя родственница Образцу. Овдовев, редко посещала дом воеводы, остерегаясь будто дерзких поступков Хабара; она была так молода, могла еще выйти замуж, и берегла свое доброе имя!.. При людях образец скромности, слова свободного не проронит, очей не поднимет на мужчину, от нескромных речей вся горит. Нередко матери ставят ее в пример своим дочерям. Зато сбереженное наружно, расточает тайно своему избранному любимцу. Все ему, и роскошь ночей, и дни с сладкими воспоминаниями о них, с надеждами на другие, и всякого рода жертвы, какие мог только требовать от нее удалый молодец, деспот в любви, и какие могла только изобресть в угоду ему. В таких случаях страсть бывает творцом высоким: перед нею ничто Байрон, Мицкевич, Пушкин. Все в дань несет своему идолу поклонница его - золото, серебро, спокойствие, красоту. Но Хабар, разгульный, раздольный, остановит ли свою победу на одном предмете? Такая победа для него не тот же ли плен? Широко рукам, широко воле и сердцу, вот его заветное слово. Помеха прочь с его дороги! не то он изломает того, кто поставил ее; попытайте накинуть на него цепи, изорвет богатырски. Он видел опасность любви Гаидиной, и добыл эту любовь сквозь стражу деспота морейского, может быть, на концах ножей, изощренных силою золота. Завтра готов потерять голову, а ныне возьмет свое. Когда Селинова узнала, что у сердца его другая прилука, что жертвы другой ему угоднее, ревность закипела в груди ее. Сначала пытала возвратить его новыми ласками, новыми жертвами, как покорная рабыня, терпела от него жестокое обращение, даже побои. К кому она не прибегала, чтобы обратить к себе неверного, - и к ворожеям, и к жидовину, у которого Адамова книга, и к лекарю Антону. Даже не устыдилась просить помощи у переводчика Варфоломея. Как простодушное дитя, она готова была верить даже и тому, что ей советовали делать, шутя над ней. Но когда все эти средства не помогли, она хотела во что б ни стало известь свою соперницу. Видели мы, что это ей не удалось. Теперь решилась мстить Хабару, какими бы орудиями ни было, и для того, пользуясь его отсутствием, вползла змеей в дом Образца. Двор ее был почти обо двор Анастасьина отца; посещения стали учащаться. Боярин не знал и не хотел знать о связях своего сына, тужил о его разгульном поведении и журил его изредка в надежде, как мы сказали прежде, что молодой конь перебесится. Только одно увещание, которое он сделал ему при расставании, конечно, стоило всяких жестоких выговоров. Увидав в доме своем вдову Селинову, он с простодушною ласкою ввел ее к дочери, как умную, скромную собеседницу. С каждым новым посещением вкрадывалась она глубже в душу Анастасии. То затевала в садах новые игры, то учила песням, которыми подлаживалась под состояние ее души, или указывала ей затейливые узоры для кружев, то подстилала ей сказочный ковер-самолет. А Селинову поневоле заслушивались: и простая-то речь ее была вся на песенных поговорках; что ж, когда она рассказывала с желанием угодить? Между тем она пытала осторожно, искусно, не бьется ли сердце девушки по ком из соседних молодцов, которого могла увидеть сквозь садовый тын. Тут узнала допросчица, что никто из денди того времени, остриженных в кружок, не пленил дочери Образца. Потом перевела она речь на Иоанна-младого. Известно было, как Анастасия понравилась княжичу, наследнику московского стола, и как эта склонность нарушена замыслами великого князя, который искал в браке своих детей не сердечного союза, а политического. "Не крушится ли она по таком дорогом, прекрасном женихе? не тоскует ли о палатах великокняжеских, о венце светлом?" - думала Селинова. И после попыток с этой стороны осталась ни при чем, как богатыри наших сказок на перекрестке разных дорог, не зная, которую избрать, чтобы доехать до цели своих поисков. Анастасия совсем забыла о княжиче: любовь его была некогда принята за шутку; так и теперь вместо шутки она слушала напоминание о ней. Однако ж нельзя было сомневаться, что у дочери Образца болит сердце, а не сама она больна. Опытный глаз умел это различить. Кто ж бы такой был предмет ее любви? - думы об этом сокрушали Селинову. Раз сидели они вдвоем и плели кружева. Какой-то злой дух шепнул ей заговорить о басурмане-постояльце. Вообразите себя брошенных судьбою в чужую землю. Кругом вас все говорят на языках незнакомых: речь их для вас какая-то смесь диких, странных звуков. Вдруг среди толпы упало слово на языке родном. Не пробежит ли тогда судорожный трепет по всему существу вашему; не замрет ли ваше сердце? Или представьте себе русского селянина в концерте, где расточена вся творческая роскошь и премудрость иностранной музыки. Дитя природы слышит с равнодушием непонятные звуки. Но вот Воробьева соловьиным голосом затянула: Не кукушечка во сыром бору куковала {Прим. стр. 248}. Посмотрите, что сделается тогда с полуспящим слушателем. Так и с Анастасией. До сих пор Селинова говорила ей языком чужбины, выводила для нее звуки непонятные. Но лишь только вымолвила слово родное, тронуло струну сердечную, и все струны ее существа отозвались так, что готовы были порваться. Анастасия затрепетала, руки ее блуждали по кружевной подушке, лицо помертвело. Она не смела поднять глаза и отвечала кое-как, невпопад. "А! - подумала Селинова, - это недаром; вот с какой стороны дует непогода!" Обе замолчали. Наконец Анастасия осмелилась взглянуть на подругу, чтобы выведать в глазах ее, не заметила ли она ее смущения. Взоры Селиновой опущены на рукоделье; на лице не видно и тени подозрения. Лукавица хотела мало-помалу, незаметно, выиграть доверенность неопытной девушки. - Так он куда ж пошел? - спросила немного погодя молодая вдова, не называя, о ком спрашивала. - Пошел с великим князем в поход, - отвечала Анастасия, краснея; потом, одумавшись, прибавила: - Ведь ты меня спрашивала о братце родном? - Нет, радость моя, речь-то у нас была об Антоне-лекаре. А куда как жаль, что басурман! такого молодца и между нашими москвичами поискать. Всем взял, и ростом и пригожеством; взглянет, словно жемчугом окатным дарит, кудри по плечам лежат, словно жар горят, бел, румян, будто красная девица. Диву даешься, откуда такая красота, с божьего ли изволения, или неспросту, от нечистого наваждения. Так бы и глядела на него, да кабы не грех молвить, и на том свете досыта б не насмотрелась. От этих похвал помертвелое лицо Анастасии вспыхнуло пожаром зари, когда она предвещает бурю. - Ты разве видала его? - спросила влюбленная девушка дрожащим, замирающим голосом, оставив свою работу. - Видала не раз. На коня ли садится - под ним конь веселится. Скачет ли - что твой вихрь по вольному полю! - конь огнем пышет, под собою земли не слышит. По лугу ль едет? - луг зеленеет; через воду? - вода-то лелеет. Не только видала, подивись, свет мой, я была у него в хороминах. Девушка покачала головой; очи ее подернула тень задумчивости; чувство ревности, тайком от нее, закралось в ее сердце. - Да как же не побоялась идти к нему? - сказала она, - ведь он басурман! - Кабы ты знала, Настенька, что не сделаешь любя! - Любя?.. - произнесла Анастасия, и сердце ее сильно застучало в груди. - Ох, кабы не боялась, открыла б тебе тайну задушевную. - Скажи, пожалуйста, скажи; не бойся, вот тебе матерь божия порукою, твои слова умрут со мною. - И девушка дрожащею рукой творила широкий крест. - Коли так, поведаю тебе, что богу одному сказала. Не поверх одного моря синего ложится туман, черна мгла, не одну господню землю кроет темна ноченька, осенняя; было времечко, налегала на мою грудь беда тяжкая, ретиво сердце потонуло в тоске со кручиною: полюбила я твоего братца Ивана Васильевича. (От сердца девушки отошло; она вздохнула свободнее.) Ты не знаешь, свет мой, мое дитятко, что такая за примана любовь, и дай господь не ведать тебе никогда. Придет ли темна ноченька, очей не смыкаешь; взойдет ли красна зоренька, встречаешь в слезах, и денек-то весь пасмурен. Много людей на белом свете, а видишь только одного, в светлице своей, на улице, в доме божием. Камень стоит в груди, а свалить не сможешь. Заплакала тут Селинова искренними слезами. Собеседница слушала ее с жадным участием; ей описывали собственные ее чувства. - Вот, - продолжала молодая вдова, обратясь к лукавой цели своей, - поведали мне добрые люди: приехал Антон-лекарь от немцев, лечит, дескать, всякие недуги, и от недоброго глаза, и с ветру, и от своей глупости. Послушала я добрых людей, пошла к лекарю с толмачом Варфоломеем. - Что ж сделал тебе какую помощь наш Антон? - Дал мне травку, пошептал над ней и велел мне бросить через голову. Поверишь ли, свет мой, словно рукой сняло: груди стало легко, на сердце весело. Тут взглянул на меня басурман, так и потянул к себе очами. Но я взмолилась ему отпустить душу на волю, и он сжалился, отпустил. С той поры опять начала знать, что день, что ночь, видение пропало, летаю себе вольною пташкой, щекочу песенки с утра до вечера и тоске-кручине смеюсь за глаза. Лукавая речь начинала волшебно действовать над слушательницей. Анастасия глубоко задумалась, стала без толку перебирать коклюшками и выводить такие мудреные узоры, какие могла разве вывести любимая ее кошечка, если б заставили ее плесть кружева. Как бы ей избавиться ужасной тоски, ее снедающей, думала она, хотела посоветоваться об этом с Селиновой, и вдруг как будто стало жаль ей своей кручины. Было глубокое молчание. Молодая вдова перервала его. - Настенька, свет мой? - начала она голосом такого трогательного, живого участия, который невольно вызывал на откровенность. Дочь Образца взглянула на нее глазами, полными слез, и покачала головой. - Откройся мне, как я тебе открылась, - продолжала Селинова, взяв ее руку и сжимая у своей груди. - Я поболе тебя живу на свете... поверь мне, легче будет... Ведь по всему видно, что с тобой, радость моя, деется. И Анастасия, рыдая, вымолвила ей наконец: - Ох, душа моя душенька, Прасковья Володимировна! возьми булатный нож, распори мне белу грудь, посмотри, что там деется. - Уж зачем брать булатный нож, уж зачем пороть белу грудь, смотреть в ретиво сердце! ведь по твоему белу лицу всем дознать тебя, дитятко, как бело лицо потускнилося, как алы румянцы призакрылися, очи ясны помутилися. По всему дознать, полюбила ты сокола залетного, молодца заезжего. Анастасия ничего не отвечала; она не могла говорить от слез, закрыв глаза руками. Наконец, обольщенная дружеским участием Селиновой, уверенная, что ей легче будет, если сдаст тайну свою такой доброй подруге, рассказала ей любовь свою к басурману. Эпизод о тельнике был выпущен из откровенной повести, кончившейся все-таки убеждением, что она очарована, околдована. Бедная Анастасия! Прекрасный цвет подснежник, рос ты один в неге родной долины! И красное солнышко приходило каждый день любоваться в твои утренние зеркала, и светлый месяц после знойного дня спешил опахивать тебя крыльями своих ветерков, и божий ангелы, убаюкивая тебя на ночь, расстилали над тобою парчовый полог, какого и у царей не бывало. Откуда ни возьмись буря, занесла издалече, с чужбины, семя повилики, рядом к тебе, и повилика растет, ластится около тебя своею любовью, душит тебя, чудный цвет! Этого мало: червь приполз к твоему корню, впился в него и подточит вас обоих, если не спасет благодетельная рука. Торжествовала лукавая подруга: тайна великая, дорогая, ей принадлежит. С этим талисманом волшебница может сотворить дивные дела. Лишь махнула им в уме своем, и бьет через край мысль алмазная. Первое, что она почерпнула в ее волшебных струях, было убеждение Анастасии, что она действительно очарована. Чтобы снять очарование, к кому ж прибегнуть, как не к самому виновнику его? Может быть, он сжалится над несчастною девушкой и избавит ее от несносной скорби, как избавил Селинову. Анастасия сама об этом не раз думала. В этом сошлись они как нельзя лучше. Но как дочери Образца пройти к лекарю? Как сделать, чтобы домашние и посторонние не видели, не видали? Она тотчас умрет, как скоро узнают об ее похождении. Усердная посредница все уладит. Из светлицы Анастасьиной ведет лесенка к железным дверям, отделяющим половину боярскую от басурманской: дверь эта замкнута одним железным затвором. Добрый час выпадет - отец, брат не будут дома; Селинова станет на страже, и концы в воду. Анастасия сойдет к Антону-лекарю, упадет к его ногам, обольет их своими слезами... Очарование снято - и красная девица вспорхнет от него в свою светлицу, будто птичка, которую окорнал было злой ворон и у которой приросли вдруг новые крылья, вспорхнет легко, весело и зальется в песнях о своем девичьем счастии. От одного помышления об этих замыслах стало легче Анастасии.  * ЧАСТЬ 4 *  ГЛАВА ПЕРВАЯ СНЯТОЕ ОЧАРОВАНИЕ У тоски моей нет крыльев полететь, У души моей нет силы потерпеть, У любви моей нет воли умереть! Мерзляков {Прим. стр. 252} Анастасию несколько времени утешала мысль, что снято будет с нее очарование. Потом прекрасный образ чужеземца стал опять тесниться в грудь ее, и эта мысль начинала уступать прежней тоске. Казалось, около нее начертан был волшебный круг, из которого она не могла выйти. Видно, заключена в нем до гроба. Теперь только и дум, что о милом басурмане, только и дела, что ждать его. С именем этим она свыклась, его не чуждается более, оно стало ей сладко, дорого, как имена отца, брата, если не дороже. Сидит пригорюнясь у окна своей светлицы и смотрит, не скачут ли из Твери дворчане великокняжеские. С содроганием сердца внимает беседам: не промолвит ли кто слова о басурмане? прислушивается даже к голосу ветра: не принесет ли ей ветер полуночный весточки о нем? Он, княжич ее души, беспрестанно в ее мыслях; о нем тайно беседует она сама с собою и хотела бы, чтобы отец, домашние, народ, все творение говорило также об Антоне. И между тем ни от кого о нем не слышит. Скачет ли всадник, стукнет ли кто кольцом в ворота, она трепещет, как осиновый лист на ветке. Встречает день, провожает его в ожидании постояльца. Не приученная рассудком и воспитанием владеть собою, она вся отдалась на волю своей страсти. В слезах, забывшись, умоляет милого Антона скорее возвратиться и спасти ее от погибели, не боится греха молить о том же небесные силы, не стыдится открывать свое мучительное нетерпение лукавой посреднице. Еще Тверь не была взята, а в Москве говорили уж о покорении Твери. Кто привез эту весть, никто не мог сказать. Так часто в народе есть какое-то чудное предчувствие великих событий. Через сутки гонец прискакал от господина всея Руси к Софье Фоминишне и митрополиту с подтверждением этой вести. Москва заликовала. Старшая сестра ее входила с покорною головой в разрозненную семью и водворяла в ней согласие и силу. По святому обычаю русских, во-первых, дань богу - отслужили благодарственное молебствие; потом дань господину - когда Софья Фоминишна шла от благовещения, народ приветствовал ее радостными восклицаниями. На улицах обнимались, поздравляли друг друга, окружали гонца, не давали ему нигде дороги, спрашивали о подробностях великого события, когда, как взята Тверь, кто положил живот за матушку Москву, кто отличился в ратной удали. Разумеется, на радости, также по русскому обычаю, во всех концах города многие славили победу без памяти, то есть до того заглядывали в большие ковши и стопы, что потеряли способность помнить что-либо. Гонца зазывали к себе, угощали, честили, как будто он был виновник победы. В его рассказах имя Хабара чаще других повторялось, и повторялось как имя знаменитого богатыря. Охотники следовали за ним в почетном ряду изустного бюллетеня. "Каковы-ста мы! - говорили сурожане и суконники за торговыми прилавками, охорашиваясь и с самодовольством поглаживая бороду, - мы-ста и нынче не ударили себя в грязь; мы взяли Тверь". Иные от души поздравляли их, как настоящих победителей, кланяясь в пояс: другие вздумали оспоривать у них победу и затевали с ними своего рода побоище, доходившее до пролития крови и даже до убийства. Имя Андрея Аристотелева, к общему удивлению, переходило также из уст в уста. "Каков постреленок, - приговаривали старики, слушая о его похождениях, - мал, да удал, не дождутся годы, махнет в воеводы". - "Не диво удальство его, - прибавляли другие, - отец нарвал ему каких-то потешных яблочков из чертова сада: лишь кинет в десятню, десятни не бывало. Сказывают, и Онтон-лекарь очертил его кругом, что ему лиха ни от огня, ни от стрелы вражьей". Более всего эти вести лелеяли сердце старого воеводы Образца. Гонец прямо из двора митрополичьего явился к нему с ласковым словом от господина всея Руси и с большим спасибо отцу за сына. На этот раз природа победила его твердость: слезы оросили лицо старца. Никогда собственная ратная слава так не льстила ему, как слава, добытая сыном. Сперва в божнице своей, а потом в дому божьем принес он трофеи сына ко кресту того, кем побеждена самая смерть и чьей защите обязан был здравием и успехами воина, столь дорогого сердцу его. То и дело начали приезжать в Москву передовые великого князя; пыль не ложилась по улицам городским. Прибыли и дворецкий вместе с путным. Кончив свое дело во дворе великокняжеском, он посетил больного приятеля и застал его хотя и на одре, изуродованного, но уж подававшего надежду на выздоровление. Болезнь и досада, что не добыта разрыв-трава, которая была под руками, растравила только злобную душу Мамона. Никогда горячка мщения так сильно не пылала в ней. Когда он услышал об успехах Хабара, лицо его ужасно перекосило. Когда ж дворецкий принес ему весть, что великий князь хочет выдать дочь Образца за царевича Каракачу, он в первый еще раз воспрянул с одра своего и воскликнул: - Видит бог, пока я жив, тому не бывать. Ее не отдали за моего сына, оставайся же она вечно в девках. Постригись она, зарой себя живую в землю, что мне до того; а замужем ей не быть! Взгляни, друже, на меня, на сына: это все их дело. - Сын Мамона, стоявший у постели, был бледен как смерть; из чахлой груди его по временам отдавался глухой кашель, отзыв смерти, будто из-под склепа. По приказанию боярина подали ему лучшие серебряные кубки и стопы его. Не говоря ни слова, он положил их за пазуху дворецкого, в карманы, куда только мог. Этот не брал, отказывался, благодарил, опять отказывался и все-таки принял. Он понял своего приятеля и унес с собою тяжкую добычу, безмолвный, но красноречивый залог мести. Новый гость принес отраду истерзанной душе Мамона. Это была Селинова. Она протоптала дорожку черным вестям между двумя враждующими домами. Долго колебалась она рассказать ему про очарование Анастасии, но мысль об измене и насмешках Хабара, мысль, что он скоро приедет и будет опять у Гаиды, радостной, торжествующей надо всем, преодолели сожаление, которое пробудили в ней и совесть и приязнь влюбленной девушки. Она рассказала Мамону все, что узнала о склонности ее к басурману. Злоба имеет свой восторг: Мамон смеялся навзрыд, услыхав дивную весть, упавшую на него так неожиданно. - Господин великий князь приехал! - разнеслось по городу, и по всем концам его зашумело, как в рою пчелином, когда возвращается матка, отлетевшая погулять с своею охранной стражей. "Господин великий князь приехал", - повторилось в палатах Образца, и сердце Анастасии забилось ожиданием. Не брата ждала она: о Хабаре пришло отцу известие, что по воле Ивана Васильевича он оставлен на время в Твери при Иоанне-младом. Трепетная, сидела она у окна своей светлицы. И вот наконец к палатам прискакал всадник; он остановился у половины басурманской. На стук приворотного кольца паробок Антона отворил ворота, стал вглядываться в приезжего и наконец усердно раскланиваться с ним. Это не Антон. Тот в немецкой епанечке, светлые волосы его падают кудрями по плечам, а этот молодец острижен в кружок, в русской одежде, в шеломе и латах. Щеки его горят, он весь в пыли с головы до ног. Между тем паробок принимает коня его, служит ему, как своему господину, и дает знать, что он может идти в хоромы. Сквозь отверстие едва раскрытого окна Анастасия взорами следит незнакомца. Она не знает, что подумать о появлении его на место Антона-лекаря. Вот он остановился на крыльце, скинул шелом свои, украшенный веткою и пером попугая, утер платком лицо свое и остановился на крыльце. смотря с грустью на окно светлицы. - Господи, это он! - восклицает Анастасия, краснея и бледнея. Да, это был Антон Эренштейн. Любовь пересилила его обет; он не смог выполнить его, он притащился опять к очарованному дому, к которому приковано было его сердце, все его существо. - Кто такой, дитятко? - спросила вошедшая мамка, поймав свою воспитанницу на неосторожном восклицании. - Он... мамушка... Посмотри, не братец ли приехал... - отвечала испуганная девушка, бросясь от окна. Она не знала, что сказать; мысль, что своим восклицанием могла возбудить подозрение в изобретательном уме мамки, совершенно ее смутила. - Стоит какой-то молодец на крыльце у басурмана, - сказала мамка, качая головой, - только не братец твой родимый. Вот пошел в хоромы к Онтону-лекарю. Антон, увидав морщиноватое лицо старушки вместо Анастасьина, спешил войти к себе... Тут начались бедной девушке наставления, как опасно смотреть на чужой двор, как может испортить ее недобрый глаз, и пуще глаз басурмана-чернокнижника, какие от того могут выйти ужасные последствия: все это с разными народными текстами, с подкреплением свидетельств и примеров. Настоящая пытка! Анастасия и без того горела на угольях; теперь вытягивали у ней душу. - Я думала, братец родимый, - говорила она несколько раз в извинение свое, прося, со слезами прощения. Но, видя, что ничто не сдержало ужасного потока, готового захлебнуть ее, она голос отчаяния объявила, что наложит на себя руки, если мамка не перестанет ее грызть или скажет об этом происшествии отцу ее. Угрозы подействовали, как ушат холодной воды над сумасшедшим, который готов замахаться до смерти головой; мамка приутихла и обещала под клятвою не говорить об этом боярину. Между тем при первом случае, когда Анастасия сошла вниз к отцу, заветное окно было крепко-накрепко, глухо-наглухо заколочено. В таком виде светлица сделалась для нее хуже тюрьмы: у нее отняли последнее утешение, последнюю радость. С этого времени она не могла терпеть мамку и выгоняла ее от себя, как скоро та появлялась. Что сделалось с бедным сердцем ее, с бедным рассудком? Крутые меры против нее только усиливали ее любовь, а ей казалось, что с приездом Антона очарование действует на нее сильнее, неотступнее. Мучения ее были нестерпимы! она готова была лишиться рассудка или в самом деле наложить на себя руки, как обещала мамке. Селинова, посещая ее, то и дело подкладывала горючих веществ под костер, и без того неугасимый, то и дело питала в несчастной мысль, что она околдована. Надо было разрубить этот узел, который судьба затягивала насмерть. Прошла неделя в такой душевной тревоге. Анастасия решилась на тяжкий, но необходимый подвиг. Она ждала только случая исполнить его. Случай этот наступил. Брат еще не приезжал из Твери, отец поехал к приятелю на пир по случаю какого-то домашнего праздника, мамка отправилась на торг для закупок; постоялец был дома - это доказывали прилетавшие из его комнаты печальные звуки его голоса и волшебного снаряда, которым он, между прочими средствами, очаровывал дочь Образца. Сердце ее замирало в груди так, что дышать было тяжело. Решалась идти и боялась. Стыдливость, страх, любовь под видом тоски неизъяснимой долго боролись в ней и привели ее в лихорадочное состояние. Наконец какое-то исступление овладело ею: она решилась... и послала сенную девушку просить к себе Селинову. Эта знала зачем и поспешила явиться. Сенные девушки отпущены в сад погулять, в хороводы поиграть. Анастасия подала дрожащую руку Селиновой. Они вышли из светлицы и спустились по темной лесенке, ведущей на половину басурманскую. Несколько раз дочь Образца просила свою подругу дать ей отдохнуть, не раз скользила ее нога по ступенькам. Перед ними роковая дверь. Анастасия остановилась у двери; она с трудом перевела дух. Сквозь туман ее мыслей представилась ей еще раз одна, ужасная. К кому идет она, девица, дочь боярина?.. К мужчине, к чужеземцу. Если б видел отец, брат!.. Один взгляд их убил бы ее на месте. Еще время одуматься, можно еще воротиться. Она посмотрела на свою подругу, как бы умоляла ее о помощи. Луч света сквозь железные двери падал на лицо ее. Селинова заметила ее нерешимость и, вместо того чтобы удержать слабую, исступленную девушку на роковом пороге, отодвинула железный запор, дверь отворилась... Легкий толчок вперед лукавой посредницы, и Анастасия на половине басурманской, в горнице, где сам Антон-лекарь... Селинова успела осторожно спрятаться за дверь так, что он не заметил ее. Антон, положив виолю на стол, сидел, облокотясь на него, в глубокой задумчивости. Шорох за дверью заставил его встрепенуться. Он стал прислушиваться... Шорох усилился за дверью. Что это значит? Не нападение ли какое? Странно, днем? из половины боярской?.. Оружие на стене, почти под рукою, стоит только сделать шаг и схватить. Бояться нечего. Разве сила одолеет? Но из какой причины? Разве из ненависти к басурману? Вот стукнули запором... скрипнула дверь... отворилась... Боже! Анастасия?.. Она сама. Антон вскрикнул и всплеснул руками. Обезумленный ее появлением, он не имел сил двинуться с места. Анастасия у ног его, молит его о чем-то... Наконец он едва может расслушать слова: - Сжалься, смилуйся надо мною... сними с меня нечистую силу... не смогу более нести... тяжело! душит меня! Молодой человек поднимает ее, берет за руки, сжимает их в своих руках, умоляет ее объясниться, говорит, что ему должно быть у ног ее, и, вместо того чтобы ждать объяснений, рассказывает ей в самых нежных, пламенных выражениях свою любовь, свои муки и опасения. Исступленная, в слезах, вся пылая, она кажется еще прекраснее, чем он видал ее прежде, издали. Нет, никогда в жизни своей, в Италии, на родине, на пути в Москву, не встречал он женщины, которую дерзнул бы хоть приблизительно сравнить с нею. Только в голове художника-поэта мог осуществиться идеал ее. Он не знает, что говорит, что делает; увлеченный своими чувствами, клянется ей в вечной любви и осмеливается напечатлеть поцелуй на руке ее. И она, что пришла она сказать ему, о чем пришла его молить? Где ее намерения, цель борьбы ее? Его голос, его речи и ласки все перевернули вверх дном. Она забыла прошедшее, она не понимает настоящего, но это настоящее так сладко, так приятно струится в ее крови, что она не променяет его на все протекшие годы жизни своей. Язык ее хотел дать ему имена врага божьего, колдуна, очарователя, и не смеет произнести этих слов, будто богохульство. "Свет мой, радость моя", - желала бы она вымолвить, но и того пуще не сможет, хотя сердце втайне и твердит эти имена. Рука ее в его руке; хотела 6 отнять, не в силах. Наконец она зарыдала и упала на грудь его. Антон берет ее в свои объятия, сажает на скамейку, становится перед нею на колена. Смутно понимая, что она хотела сказать ему словами "нечистая сила, очарование" и соображая с этими словами слухи, распущенные о нем по Москве, клянется господом богом, пречистою, всеми святыми, что он христианин, почитает волшебство великим, смертным грехом, и никогда не думал делать какие-либо чары над ней. В свидетели указывает ей на икону греческого письма, поставленную в его комнате, крестится русским крестом, вынимает из груди и целует серебряный тельник, выпрошенный им у Хабара. - Люблю тебя более всего на свете, - говорит он ей, - более матери родной. Только и отрады - хоть издали увидеть тебя; сохну, как лист осенний, без тебя, свет очей моих, жизнь моя! Не променяю взгляда твоего на все груды золота, на богатство великого князя, на почести бояр его, всех вместе. Поэтому и я околдован, и на меня насланы чары. Нет, бесценная, дорогая моя, это любовь, а не колдовство. Богу так угодно было, а не силе поганой. Потребуй от меня чего хочешь, отдам тебе по куску тела моего, по капле крови; прикажи, вымолви только слово, и я исполню его. Ненавистен я тебе, вели мне убежать в землю далекую - я убегу и изною там в тоске по тебе, но исполню волю твою. - Нет, - сказала Анастасия, вдохновенная любовью, - останься, только окрестись в нашу веру. Та, за честь которой он отдал бы свою жизнь, переступила порог мужской комнаты; этот поступок кинул пятно на девственное покрывало ее. Антон видит бездну, над которою судьба поставила неопытную девушку и его самого; зашли слишком далеко, чтобы воротиться, и - он дает обет принять русскую веру. Условием только рука ее. Ответа нет, но за нее говорят прекрасные очи, подернутые завесою черных длинных ресниц, румянец, играющий на щеках. Он обвил ее стан своею рукой и прижал ее к сердцу. Поцелуй замер на губах ее, поцелуй жениха невесте, обручивший их на жизнь и на смерть. Анастасия не имела сил противиться. Дверь скрипнула. Анастасия и вырвалась из объятий. - Кто ж там? - спросил в ужасе молодой человек. - Моя подруга... не бойся... - отвечала Анастасия, бросившись в дверь. Антон стоял как вкопанный на одном месте, будто ошибло его громом. "Подруга? поэтому честь девушки в залоге у третьего лица", - думал он и подтвердил в душе своей роковой обет. Железная дверь вздохнула на своих петлях, стукнул запор, и все бездушные вещи пришли на свои места. Но какое превращение испытали трое существ, разыгрывавших прошедшее явление. Да, трое, потому что Селинова, готовая на отраву любовника и на самоубийство для него, готовая в минуту мести на злодеяние и в минуту великодушия на необыкновенные жертвы, была так тронута любовью Антона и дочери Образца, что раскаялась в своих гнусных поступках и намерениях против них. Она дала Анастасии клятву молчать об их свидании, оставила ее наслаждаться своим счастьем, которое - знала она по опыту - бывает так быстролетно на земле, и прямо побежала к Мамону. Здесь, со слезами на глазах, ударяя себя в грудь, призналась ему, что все сказанное насчет Анастасии выдумано ею, все клевета, ложь, что она, истерзанная, измученная раскаянием, готова подтвердить это под ужасною присягою, даже под колоколами, если понадобится. Раздраженный этим признанием, сокрушенный им в лучших своих надеждах, Мамон грыз себе кулаки и едва не вытолкал вдову из дома своего. Что ж с Анастасией?.. Где она была, что слышала, что ощущала? На руке, на устах, в груди, во всем ее существе, горят следы, которые и в гроб возьмет с собою. Как пригож, как ласков!.. Нет, он не поганый басурман, не чернокнижник, а милый Антон, родной ее, суженый, сокровище ненаглядное. Что она чувствовала, и Антон тоже чувствовал; что с нею было, было и с Антоном: это не колдовство - это называют любовью. Глупенькая, она этого прежде не понимала! Неправду сказали ей и подруги ее про любовь: видно, они сами не знали ее. Он окрестится в русскую веру... будет сватать ее... отец спросит: люб ли тебе Антон? Люб мне, как свет божий, скажет она. Нет, она этого не посмеет сказать отцу, он поймет из ее молчания... Чего не говорил ей воркун, сизый голубчик! В ласковых речах отца, брата, подруг не было таких речей. Откуда взял он их? Так радостно, так хорошо от них было душе, ввек хотела бы слушать, и не наслушалась бы. Многих слов не поняла: видно, тех приманных, прилучных слов, что шептал он ей и во сне, на которые за ответом разве на небо господне сходить! А как взял ее за руку, света божьего невзвидела, в глазах помутилось. Вот этак раз мамка смеха ради напоила ее хмельным медом. Правда, в глазах было мутно, да сердцу так хорошо не было, не знаешь как уж и рассказать. А как поцеловал ее в уста... Господи, не помнит она, жива ли была или умерла на это время! Анастасия вся кипучий восторг, вся расцвет жизни, как полный праздничный фиал под венцом своей искрометной влаги, как роза, вспыхнувшая из своей девственной почки от пламенного луча полудня. Что ж было с Антоном?.. Не дитя ли он, которому случай послал дорогую игрушку, ожиданную с тоскою и страхом нетерпения?.. Нет, он молод летами, но муж душою, готовый выручить слово свое из борьбы с властями земли, со всеми насланиями рока. Он не пойдет назад, хотя б стояла перед ним бездна. Он дал обет и исполнит, разве смерти уступит. В сердце его нет уж борьбы, есть один долг, святой, неизменный. Кстати его решению помогает мысль, что мать, воспитатель намекали ему, только что не приказывали в каждом письме остаться на Руси. Мать сама обещала, по каким-то важным, но тайным причинам, переселиться к нему, если он найдет свою оседлость в этой стране. Русь будет его вторым отечеством - в таком случае надо принять и исповедание ее. Что ж? исповедание христианское, чистое от укоризны в злоупотреблениях и фанатизме, в которых можно упрекнуть западную церковь. Целые народы полудня волнуются за новые религиозные мнения; Виклеф, Гус имеют тысячи последователей; за эти мнения родина его пролила столько крови!.. Правда, там действует убеждение, а здесь не корысть ли, не себялюбие ль? Нет, и здесь не одна корысть, не одна любовь. Спасение ближнего, друга, сестры, невесты, от бесчестья, от погибели, здесь и на том свете, спасение всего семейства ее от позора, престарелого отца от преждевременной смерти, себя самого, может быть, от ужасного греха убийства, не есть ли тоже цель высокая, достойная и великих пожертвований? Антон знает, что этими жертвами не губит души своей; а хотя б пришлось и погубить ее для Анастасии, для спасения чести ее, которая была пущена в такую ужасную игру, он не задумается. Такими доводами вооружался герой нашей повести, чтобы успокоить свою совесть, немного мятежную. Нечего греха таить - многие из них диктовало ему сердце, страсть, а не разум, не сила воли. Не хотим его сделать лучше, чем он был. Получить руку боярской дочери не есть мысль безрассудная. Одно условие - исповедание. С исполнением этого условия иноземцу свободен вход в дом божий, помазанная святым елеем голова может стоять под брачным венцом с русскою девицею. Сколько примеров было, что татаре новокрещеные женились на дочерях боярских! Отцы думают спасти душу свою такими браками, которые, по мнению их, искупают поганых от огня вечного. Сам великий князь одобрял подобные союзы русских с иноземцами и дарил новобрачных поместьями. Бог видит, не поместья прельщают Антона: он от них откажется. Но рука Анастасии обещана великим князем касимовскому царевичу Каракаче, но боярин Образец питает к своему постояльцу особенное недоброжелательство!.. Как предупредить ужасный союз с татарином и разрушить препятствия, разделяющие его с отцом Анастасии? К кому ближе, успешнее прибегнуть для достижения того и другого? В таких мыслях застал его Андрюша. ГЛАВА ВТОРАЯ РОДИМЕЦ ХУДОЖНИКА Любовник, когда он видит смерть обожаемой женщины {Прим. стр. 261}, мать, разлученная навеки с дочерью, отец, отверженный неблагодарными детьми, изгнанник, который не может обнаружить клеветы, все эти несчастливцы не знают тех страданий, какие испытывает художник, когда, непризнанный, он переходит в вечность. Ролла во Флор. Лафон - Милый, ах, милый Антон! спаси отца моего! - вскричал сын Аристотеля, вбежав в комнату. - Что с ним сделалось? - спросил лекарь, целуя малютку. - Да ты сам в крови? - Ушиб немного висок... упал с лестницы... пройдет... Но отец, отец! ах, что с ним будет! Вот уж сутки не пьет, не ест, не спит, все бредит, жалуется, что ему не дают подняться до неба... Давеча к утру закрыл глаза; подошел я к нему на цыпочках, пощупал голову - голова горит, губы засохли, грудь дышит тяжело... откроет мутные глаза, смотрит и не видит и говорит сам с собою непонятные речи. Теперь сидит на площади, на кирпичах, что готовят под Пречистую, махает руками и бьет себя в грудь. - Успокойся. Это ничего, душа моя... какое-нибудь огорчение художника. Пойдем к нему и посмотрим, что надо с ним сделать. Они поспешили выйти и почти бегом направили путь свой к развалинам Успенского собора. Художника застали еще в том положении, в каком оставил его Андрюша. Голова его не была покрыта, ветерок развевал беспорядочно длинные волосы, в мутных глазах изображалось отчаяние; золотая цепь с гривною, дар великого князя, лежала задом наперед. Между грудами камня он казался живою развалиной. С приходом лекаря ироническая улыбка пробежала по губам его. - Откуда? - спросил он, обращаясь к Антону. - Не из двора ль господина всея Руси? Что? чай, лечил попугаев, кошек великокняжеских? Польза вперед изящного! Так и должно быть. Лечи, лечи, брат, это здоровее, нежели тягаться за тайнами неба! И языки смотрел у царедворцев?.. А?.. В здоровом положении?.. По-прежнему намазаны медом, когда надо говорить горькую истину, по-прежнему - ядом, когда надо защищать угнетенных?.. Насыпал бы на них негашеной извести, вытянул бы их горячими клещами до второго пришествия! Пигмеи!.. Что, господин лекарь, черпальщик живой и мертвой воды, теперь пришел посмотреть на унижение художника, посмеяться, как рука невежества свалила разом все лучшие мечты его, которыми он хотел на небо?.. Смотри, любуйся!.. Чай, смешно?.. Не насмехайся заранее; подожди, та же участь ждет тебя! - Мы пришли утешить тебя, помочь тебе своею любовью, - сказал Антон, тронутый до слез. - Ты не узнаешь детей своих? - Помочь?.. Поздно!.. (Аристотель покачал головой.) Нет у меня детей!.. Посмотрите, вот было мое создание, мое детище (он указал на разорванные клочки чертежа, рассыпанные кругом). Это гроб его. Похороните меня здесь, с ним вместе. Гроб, ничтожество, вот что меня ждет!.. Я хотел создать им храм, храм богу, понимаете ли? Куда им! Им надо пушки, колокола, чем огромнее, тем лучше, чем звучнее, тем изящней! Хорошо,