л бы бороду да спознался б с лукавым! Вот этот, батюшка, и сотню немецких лекарей заткнет за пояс. Лучше пойти к лихой бабе или к жиду с Адамовой книгой" {Прим. стр. 133}. Между тем боярин, мотая себе на ус невежество лекаря в чародействе, давал также себе слово молчать об этом. - Пускай слывет он кудесником, который знается с нечистыми, - говорил сам себе боярин, сходя с крыльца, - похлопочу и я расплодить эти слухи. Чем ужаснее выставим поганого немчина, тем горше будет для моего приятеля постоялец его... А, Ненасыть! - сказал он, взглянув на высокого, бледного, как мертвец, мужика, стоявшего на крыльце: - Ты зачем сюда? - К Антону-лекарю, вестимо полечиться. - Ступай, ступай; бес этот посильнее твоего, что сидит в тебе, - разом поборет и выгонит. Не успел еще боярин кончить этих слов, как услышал из сенных дверей голос Андрюши, зовущий больного. Ненасытя звали так по роду болезни его. Он ел много, невероятно много, иногда столько, сколько могли бы съесть досыта четверо здоровых, и все был голоден. Лицо его выражало болезненность глубокую; между тем глаза имели какую-то необыкновенную, двойственную живость и блеск, как будто через них смотрели два существа, ошибкою природы помещенные в одном теле. Эта двойственность глаз поразила врача. Вот что на спросы его рассказал Ненасыть о своей болезни. Он извозничал. Раз, в ночные часы, случилось ему остановиться с своим обозом на деревенском постоялом дворе, куда, почти вместе с ним, въехал на двух лошадях купец из дальней стороны. По-видимому, этот человек очень любил своих коней, потому что сам ел, как монах первых христианских времен, а своему животу - так он называл коней - задавал то и дело овса и радовался, что они на этой стойке много кушают. Об одном только горевал купец, почему судьба не наделила его таким богатством, чтобы он мог кормить их ярою пшеницею, поить медовой сытой, холить на шелковых лугах, любоваться ими, не обременяя их ездою. По-видимому, он был прост или христианин хороший, потому что верил честности ближнего, как своей душе. Эти замечания, приправленные обольщением лукавого, соблазнили извозчика на худое дело. Лишь только купец с отеческой заботливостью успевал задать любимцам своим доброе угощение и уходил в избу, сытый и довольный за них, извозчик провожал его глазом в дверь, а сам выгребал от них овес своим лошадям. Купленный им на постоялом дворе корм оставался у него в запасе, лошадки его ели до отвалу, между тем кони купца, дорогие, ненаглядные, питомцы его, его радость и услада в жизни, едва хватили несколько зерен. Постояльцы съехали со двора, перекрестясь и послав друг другу обычное христианское приветствие, довольные друг другом. Как приехали они, каждый с своей стороны, так и разъехались в разные стороны. С того времени о купце не было и слуху. Сначала извозчик в душе своей досыта насмеялся над ним; далее и далее, в ней начало темнеть и наконец сделалось черно, как в волчьей пасти. Тут было уж не до смеха. Особенно с одного дня пришло ему тошнехонько. В этот день находился он, по обыкновению, в дороге. Было время вечернее. Духота и жар налегли на землю: так иногда во сне давит нечистый, и не имеешь сил от него освободиться. Небо, казалось, обито было раскаленным железом; вдали огни то бегали змейкою, то рассыпались кубарем. Песок по колена; горбатые, уродливые сосны на страже дороги. Думаешь, отъехал от них; посмотришь, тут как тут, и кивают косматой головой, и лезут на тебя крючковатыми руками. Страшно! извозчик один. Хоть бы повеяло откуда жильем! Усталость, жажда мучат его. В груди у него горит, губы пересохли. Но вот молния осветила стальную поверхность болотного озера, похожего на помойную яму. Извозчик к нему. Густая ржавчина подернула его кроваво-зеленой пеленой, которую режут в разных направлениях отвратительные насекомые, быстро скользя по ней, будто на коньках, или прорывают пузыри, вздуваемые подводными жителями. Страшно заглянуть в эту лужу, не только что испить из ней. Что ж делать? жажда пересиливает отвращение. Извозчик черпнул шляпою воды; дунув по ней, погнал нечистую пелену на край, перекрестился и, зажмурив глаза, выпил. В этот миг, неведомо почему - отчета дать не может, - вспомнил он о купце и конях его. Стало ему тяжко на сердце; через три дня он почуял, будто камень у него лежит в груди, под ложкой, и камень этот, словно живой; ворочается и сосет ему сердце. - А! понимаю, - радостно сказал Антон, как бы невидимо кто разгадал ему чудную задачу, над которою он ломал себе голову, - однако ж продолжай. Извозчик продолжал, переводя по временам дух, будто отдыхал после подъема тяжелой ноши. Прижавшись к лекарю, слушал его Андрюша и переводил рассказ по-итальянски. Антон с жадностью подбирал каждое слово. - С того часа, - говорил Ненасыть, - нигде не нахожу себе места, а пуще всего не могу наесться досыта, хоть бы съел ковригу хлеба с человечью голову и целого барана. Ходил к ведям - веди тотчас узнали, что я выгреб овес у чужих лошадей; пособить мне ничем не могли. Где я ни был, везде говорили то же; сколько денег ни потратил на снадобья, сколько овса ни прокормил чужим лошадям, какой службы ни служил я в монастырях, все не в помощь мне. Везде называют меня Ненасытем; слово это сделалось бранным; мальчики дразнят меня этим недобрым словом и бросают в меня каменьями. Видишь эту пятерню (он показал свою исполинскую руку); мог бы сплюснуть любого; да что ж в том? (Ненасыть покачал головой) и не отмахиваюсь от них. В груди у меня камень, тяжелей тех, что в меня кидают; там, видно, засел... Слышишь, как ворчит: слышишь? и там называют меня Ненасытем... Ох, тяжело, так тяжело, хоть бы с белым светом расстаться!.. Помоги, добрый человек, выгони его из меня. Пойду к тебе в кабалу по скончание живота моего, хоть и говорят, что ты поганый латынщик, что ты немецкий басурман хуже всех татарских. И Ненасыть, кончив свой рассказ, плакал, горько плакал. Сделав ему надлежащее врачебное свидетельство, Антон сказал: - Да в тебе гнездится живая тварь. С божиею помощию я выгоню из тебя поганое животное, и ты будешь здоров. Молись пречистой, и когда фряз Аристотель будет строить ей храм, в очищение души своей от греха, который тебя тяготит, потрудись над основанием алтаря. Ненасыть обещал и с живою верою отдал всего себя воле врача. Лечение было успешно. На другой день вышла из него жаба, которую он, вероятно, проглотил в зародыше со стоячею водой. Исцеленный, он везде разносил похвалу лекарю Антону и в ежедневных молитвах своих упоминал с благодарностью имя немца, прося бога обратить его в православие. Люди русские толковали это врачевание по-своему. ГЛАВА ПЯТАЯ ОЧАРОВАНИЕ Летал соловьюшка По зеленому по кустарничку, По чистому по березничку; Залетал соловьюшка Во зеленый сад незнаючи; Садился соловьюшка На веточку не ведаючи. Уж та ль веточка приманчивая, Уж та ль зеленая прилюбчивая, Соловью показалася, Громкому понравилася. Не хочет с ней и расстаться. {Прим. стр. 136} Что делалось в это время на другой половине каменных палат? Пора и туда заглянуть. Пребывание басурмана в палатах Образца одело их каким-то мраком; казалось, на них начерчен был знак отвержения. Зато все в доме кляло и ненавидело поганого немчина; каждый день ходили новые слухи о связи его с нечистым или о его худых делах. То видали, как бес влетал к нему через трубу падучею звездою, или таскались к нему по ночам молодые ведьмы. То наказывали отцам и матерям прятать от него детей, особенно пригожих; он-де похищает их, чтобы пить их кровь, от которой молодеет и хорошеет. То поверяли друг другу за тайну, что он заговорил Мамону железо на случай судебного поединка, что он вызвал нечистый дух из Ненасытя в виде жабы, которую держит у себя в склянице для первого, кто ему не понравится; что, проходя мимо церкви, боится даже наступить на тень ее. Видали нередко, как дьяк Курицын, Величайший из еретиков, посещал его, когда люди ложатся спать, и проводил с ним целые ночи в делах бесовских и как в полночь нечистый вылетал от него из трубы дымным клубом. Умирали холоп или рабыня в доме - виноват был басурман; хворала домашняя скотина - хозяин-домовой не полюбил басурмана. Вынуждены были достать живого огня (растиранием двух кусков дерева, заметьте, вечером, когда в доме не засвечали еще ни одного огня и залит был тот, который оставался в печах); развели костер и заставили каждую скотину, перепрыгивая через него, очищаться от наваждения вражьего. Все жильцы каменных палат (разумеется, на боярской половине) приходили черпать из этого священного костра и зажигали в нем свои светочи. Новый живой огонь разбежался по дому и осветил его снова здорово. Хорошо еще, что сердце хозяина улеглось от очистительной потехи. С этого времени четвероногие пользовались вожделенным здравием. С этого времени и в палатах стали мести на ночь, чтобы ангелам-хранителям в ночную тишь любо и привольно было обхаживать спящих, чтобы они не запнулись обо что и за то не разгневались. Образец не знал, как освободиться от такого постояльца и не видел конца своему басурманскому пленению. Просить Ивана Васильевича о разрешении уз своих, не смел: Антон-лекарь каждый день более и более входил в милость великого князя. В горе своем боярин нередко сравнивал себя с многострадальным Иовом, которого все язвы, казалось, готов он был принять вместо этого плена. Недокрещенцу, слуге Антона, очень понравилось у него. "Свой своему поневоле брат", - говорили на половине боярской, и паробку не позволяли ни под каким предлогом являться на эту половину. Самого Андрюшу, полюбившего басурмана, принимал Образец не так ласково, как бывало, и требовал, чтобы он, приходя к нему, делал умовение. Одна Анастасия любила по-прежнему своего крестника и еще более прежнего находила удовольствие с ним беседовать. О ком же - отгадаете ль? - О басурмане. О басурмане?.. Может ли статься! Вот видите, добрые люди, Анастасия была очарована. Волшебник околдовал ее с первого раза, как она увидела его: в этом Анастасия твердо убеждена была. Иначе как же объяснить, что чувствовала к немчину, который знается с нечистыми? Кому уж, как не ей, твердили столько худого на счет басурмана! И что ж? сколько мамка ни берегла ее от худого глаза, умывая водой, на которую пускала четверговую соль и уголья; как ни охраняли рои сенных девушек; что ни говорили ей в остережение отец, домашние и собственный разум, покоренный общим предрассудкам, - но поганый немчин, латынщик, чернокнижник, лишь с крыльца своего, и Анастасия находила средства отдалить от себя мамку, девичью стражу, предрассудки, страх, стыдливость - и тут как тут у волокового окна своей светлицы. Заметьте, волоковое окно есть особенная характеристическая принадлежность русского народа. Еще и в наше время принудьте мещанина, крестьянина сделать у себя на зиму двойные рамы: он хоть и сделает их, но все-таки оставит одно окно свободным, которое может отдвигать и задвигать, когда ему вздумается. Без этого окна он у себя дома, как в тюрьме: ему грустно, ему душно; он скорей согласится выбить стекло. Что ему до мороза, железному сыну севера? Окутанный снегами, он и в жестокий мороз отворяет свое дорогое окошечко и через него любуется светом божиим, ночным небом, усыпанным очами ангелов, глазеет на мимоходящих и едущих, слушает сплетни соседей, прислушивается с каким-то умилительным соучастием к скрипучему оттиску шагов запоздалого путника по зимней дороге, к далекому, замирающему в снежной пустыне звону колокольчика - звукам, имеющим грустную прелесть для сердца русского. В заточении Анастасии волоковое окно, заменявшее фряжское, было также ее усладою. Оно сделалось роковым с той поры, как она увидела через него молодого, пригожего иноземца. Невольно влеклась она к этому окну, невольно, несмотря на строгие запрещения, глядела через его скромное, одинокое стеклышко или осмеливалась даже отодвинуть его, так, однако ж, чтобы ее не было видно. Стеклышко было всегда чисто; а когда сердитый мороз пушил его своим дыханием, чего не делала она, чтобы согнать с него снежную оболочку! Вот он, этот чародей, вот пригожий иноземец! Как огонь его голубых глаз пожирает пространство! как белизна лица его спорит со снегом, когда разливается по нем огненная заря! Какой стройный, могучий стан, молодецкая походка! Как пристала к нему богатая его одежда! Сильно бьется сердце Анастасии, будто хочет вырваться из груди и полететь к нему, то расцветет, то заноет. Она любуется им, провожает его до ворот, как верная рабыня, проводом своих очей, глотает горячие следы его. Вот брякнуло кольцо - он исчез... Сердце замерло, как будто потонул он в вечности. Грустно, так грустно, хоть бы белого света не видать. Но придет опять очарователь!.. И Анастасия ждет его минуты, часы, иногда целый день. Бедная лишилась и пищи, и если вкушает ее, так для того только, чтобы скрыть от домашних свою душевную болезнь. Да, она больна, она очарована. Часто спрашивает себя о причине своей тоски, требует у сердца отчета, почему оно любит иноземца, басурмана, которого гнушаются все добрые люди и клянет отец, чью веру прокляли святые отцы на соборе. Очарование! - говорит ей рассудок: другой причины нет и не может быть. Нередко прибегает она к божией матери, с горячими слезами молит ее спасти от сетей лукавого. Минуты две, три спокойна, и опять образ пригожего иноземца, словно живой перед нею, сидит с нею рядом, держит ее руку в своей. Сомкнула ли глаза? то же самое неземное существо, которого видела в сонных грезах детства, то самое, только с очами, с улыбкою немчина, лежит у ног ее, сложив белые крылья. Проснется, и тоска в сердце, будто жало, сидит в нем. Часто слышит она очаровательные звуки (Антон играл на лютне). Это самые те небесные голоса, те гусли-самогуды, которые в сонных видениях ее детства так сладко пели над сердцем ее. Иногда Андрюша приходит от лекаря к своей крестной матери. Беседы с крестником все о нем одном, об очарователе. Андрюша с жаром рассказывает, как друг его добр, ласков, чувствителен, старается всеми доводами сердечной ласки доказать ей несправедливость худых слухов о нем, клянется ей всем, что для малютки священнее в мире, что Антон не колдун, не басурман-татарин, а христианин, как русские, только нерусской веры. Анастасия хотела бы верить и не смеет, не сможет. Он не чародей? Почему же она его любит, когда он не сказал ей словечка, не взглянул даже на нее хоть раз?.. Что он христианин и нерусской веры, не носит тельника (креста на груди), бедная никак не может согласить, никак не в состоянии понять этого. Только когда Андрюша собирается от нее опять к лекарю, Анастасия дарит на прощание своего крестника сладким поцелуем и невольно атласною ручкою осеняет его крестом. Не хотела ли передать то и другое иноземцу?.. И все о пригожем иноземце, и везде, во всякое время, только он. Решено, она больна, она очарована. А молодой врач, весь преданный науке, забыл, есть ли на свете какая Анастасия. Так прошло несколько недель. Пришел день благовещения. По городу разостлался звон колоколов. Почти все живущее на половине боярской хлынуло в храмы божий. Остались Анастасия с верною мамкою, несколько сенных девушек и других дворчан. И мамка, и девушки, и прочие служители, все по своим углам, затеплив перед иконами свечи, молились. Помолилась Анастасия и села потом у рокового окна. Какая-то святая тишина налегла на весь дом: ни дверь не стукнет, ни кольцо в ворота не брякнет, и слово неосторожное не канет в эту глубокую тишь. Нарушить ее - святотатство. На половине у Антона то же спокойствие и безмолвие. Он грустно сидел у своего окна. Не вспомнил ли моление с единоверцами в храмах своего второго отечества, Италии, дружеское пожатие руки ученым мужем, приветливую улыбку и огненный взор девы, ласки и благословения матери? Не почувствовал ли грубое отчуждение свое от семейной жизни в Москве и свое одиночество? Тихо в доме, как в пустыне. Наконец он слышит над собой шаги... шаги девушки и, как сказывали ему, прекрасной, милой, доброй. Сколько привлекательного роится около нее! Она одна, он также. Словно они одни в доме, одни в свете. Не понимают ли друг друга? не сообщаются ли их души чрез эту легкую перегородку, их разделяющую? Почему знать!.. Говорил же он когда-то Андрюше, что между ними и Анастасией существует магический, тройственный союз. Зачем разрушил он этот союз равнодушием к нему?.. Мечты о нем могли бы расцветить мрачные часы его жизни. Почему нет с ним Андрюши, чтобы поговорить о прекрасной Анастасии, перенять от него поцелуи ее и благословения и вновь скрепить этот тройственный союз? Запели снова колокола; моление в некоторых церквах кончилось. Андрюша на помине легок. Нынче его предупреждают разнородное щебетание и чиликание птиц. Весь запыхавшись, разрумяненный, влетает он в комнату. В руках держит он торжественно трофей нынешнего дня - огромную клетку со множеством пернатых. Все чижики, жаворонки, зяблики, все вестники благодатной весны. Это подарок Андрюше от детей великокняжеских. Бедные пленники так и бьются в своем тесном заточении. - Что хочешь с ними делать? - говорит Антон. - Окно, отвори окно! - кричит в восхищении малютка. - Разве не знаешь? ныне благовещение. Антон с удовольствием покоряется воле своего маленького друга. Окно отворено, и через него хлынул в комнату свежий весенний воздух; солнце бросило в нее горсти ослепительного золота, как бы радуясь своему первому годовому празднику. Сотни птичек реяли в воздухе туда и сюда, щебетали, пели на деревьях, наигрывавших уже почку [Г.Булгарину кажется это выражение нерусским. Пускай спросит он первого ростовского огородника, первого русского мужичка, и опять устыдится своего незнания. Впрочем, где ж было ему ознакомиться с народным русским выражением! (Прим. автора)], на кровлях, на заборах. Никогда еще Антон не видал в городах такого многочисленного собрания птиц. - Слышишь, как они празднуют свободу свою, как они благовестят? - сказал Андрюша. - Нынче выпускают на волю крылатых узников; нынче выкупают из тюрьмы и людей, которые содержатся там за долги. - Какое прекрасное обыкновение, - сказал лекарь, - оно мирит меня с русскими. Правду говорит твой отец: под грубою оболочкою их нравов скрывается много прекрасных качеств. Между тем Андрюша отворил дверцы клетки. - Ступайте и вы благовестить, - примолвил он, и пленники его, один перед другим, тесня друг друга, спешили высыпать из своего заточения. Многие тотчас скрылись из виду; иные, как будто удивляясь неожиданной свободе своей, сели неподалеку, охорашивая крылышки и осматриваясь. Только на дне клетки, за особенною перегородкою, осталась одна птичка. Долго смотрел на нее Андрюша с сожалением и нерешительностью. - Эта пела у меня так хорошо целую зиму, - грустно сказал он. Антон ничего не отвечал, но посмотрел ему в глаза, как бы упрашивая за бедного пленника. Малютка, с быстротою молнии, понял его. - Правда, - примолвил он, - певец веселил меня так долго, тем скорее и выпустить его надо. Но этому пускай даст свободу моя крестная мать: он так пригож. И мальчик исчез с своим дорогим певцом. Чрез несколько минут Антон услышал, что вверху, в светлице над ним, отворяют окно. Он высунул голову далеко из своего окна, взглянул наверх... Сперва мелькнула белая ручка, из которой выпорхнула пташка, а потом обрисовалось лицо женщины (он в жизнь свою ничего прекраснее не видывал), и потом пал на все его существо тяжкий, волшебный взор карих очей. И мигом исчезло прекрасное видение. Будто обезумленный, он остолбенел, в глазах его помутилось. Опомнясь, Антон старался привести свои мысли в порядок. Что видел он? Земное ли существо или жителя неба?.. Он помнит чудный очерк лица, и вспышку румянца по нем, и томный, огненный взгляд, и темно-русую, длинную косу, неосторожно выпавшую из окна, и белую ручку. Все это врезалось в его сердце. Мы сказали уж, что он не любил ни одной женщины; тем сильнее было новое чувство, вдруг охватившее его. Оно было вместе и чувство одиночества, жизни на чужбине, жажда души пламенной, любящей, но сокрытой доселе под холодною корою наружности и обстоятельств, жажда сообщиться с душою, его понимающею, перенести свои ученые надежды, едва ли не обманутые, свое влечение к прекрасному на живое существо. Родник сотни лет скрывался под тяжелым утесом; ударил в этот утес молот грозы, и родник забил живым серебром. Попытайте остановить его. Вот вам любовь, какою любят в первый и в последний раз характеры сильные, необыкновенные. Может быть, любовь романов, скажете вы, прибавьте - и XV века, резко отмеченного печатью чрезвычайного и еще не сбросившего с себя железной брони, закаленной в огонь рыцарства. С этого времени Анастасия для Эренштейна не существо воображаемое, имя это не соединение пустых звуков, не простое слово. В нем соединена и красота земная и красота небесная, доброта, ум, чистота, сила души. Им славословит он природу, человечество, бога; оно союз его с Русью, ковчег его жизни и смерти. С этого времени уединение его населяется: в нем живет Анастасия. Любовь его безотчена: она вся в своем источнике, в сердце; рассудок в ней не участвует. Любовь его чиста, как первый день первого человека, как снежное темя горы, куда положила след только стопа бога. Ни один темный помысел не помутит этого чувствования. Ничего не желает он, кроме того, чтобы видеть Анастасию, только смотреть на нее, как ангелы смотрят целые веки, погруженные в море блаженства. Но боязнь ее оскорбить, навлечь на нее подозрение, укрощает в нем и это желание. Он не смеет в другой раз открыть окно под светлицей. Могут увидеть отец, брат, свои, посторонние люди; могут подумать что-нибудь худое насчет девушки. Но часто прислушивается он: не стукнут ли вверху окном? Нет, все тихо. Выходя из дому и приходя домой, не видит он более Анастасии; только иногда, возвращаясь к себе, находит на крыльце брошенную сверху ветку, перо попугая, которое было подарено Софьей Фоминишной маленькому любимцу великого князя и перешло от Андрея к дочери боярина. Раз нашел он даже ленту из косы. Он понимает, откуда дары, он понимает эту немую беседу и, счастливый, дорожит ею выше всех милостей Ивана Васильевича. ГЛАВА ШЕСТАЯ БЕГЛЕЦ А Иван Васильевич особенно жаловал своего дворского лекаря. То пришлет сказать ему свое милостивое слово, то с приказом видеть его царские очи, то с блюдом со стола своего или с поставом немецкого сукна на платье. Нередко беседует он с ним. Антон начинает довольно хорошо изъясняться по-русски; однако ж служат им переводчиками большею частью или Андрюша, или Аристотель, способствующий и радующийся от души возвышению братнина воспитанника. Беседы их чаще всего о делах Италии, так знакомой Эренштейну. Особенно любит великий князь слушать рассказы о том, как латинское царство, прежде столь сильное, ныне чахнет, разделенное на мелкие республики, и старается из этих рассказов, льстящих силе его характера, выводить для себя полезные уроки. Антон передает ему, в каком порядке, с недавнего времени, учреждена во Франции почта и, по ее примеру, в немецких землях. Иван Васильевич заводит у себя почты, ямы. Антон объясняет ему и другие нововведения в Европе, и великий князь собирается и ими воспользоваться при первом случае. Таким-то посредничеством современное сильное развитие человечества на Западе находит в чуткой душе Иоанна отзыв, хотя и грубый, безотчетный, бессознательный, через дочь Палеолога, послов немецких и русских, художников, лекарей, путешественников. На Западе кабинетная деятельность властителей, переговоры их через доверенных людей, гимнастика ловкого, хитрого ума, получившие название политики, дипломации, начинают заменять силу войск: этими орудиями мастерски пользуется и Иван Васильевич. Там народы и государи их сосредоточивают свои силы: то же делает и великий князь русский, соединяя воедино уделы. Там идея царя облекается в важные, великолепные формы и обряды, действующие на чувства масс: двор, места, целование руки, блестящий прием послов чужеземных, столы, снаряжение дворцов, герб, титул, дают этой идее олицетворение и у нас. На Западе учреждается регулярное войско: Иоанн также устраивает полки. Я сказал уже об основании почты. Мы увидим также, что дух умственной пытливости, давший XV веку Виклефа, Гусса и наконец Лютера, сообщился и нашей Руси под видом жидовской ереси. Одним словом: тогдашняя жизнь Европы, хотя и под формами грубыми, доходила и до нас. Не мое дело объяснять здесь, почему эта жизнь после Иоанна III не получила у нас такого отчетистого, последовательного развития. Мы сказали, что Иван Васильевич сосредоточивал силы свои и Руси. Тверь отделяла его от северных областей: он решил правдою и неправдою уничтожить эту преграду и соединить сердце Руси с ее севером. Приготовив заранее ревностных себе доброжелателей в Твери и, как мы видели в первой части романа, причину к объявлению войны ее князю, Иван Васильевич кликнул рать, чтобы докончить одним ударом то, что подрывал так долго хитростью. И вскипела земля русская. Всела московская рать на коня, другой велено идти из Новгорода. Русские при Иване Васильевиче вкусили уже ратной чести не однажды; было и ныне много охотников искать ее. Огнестрельными орудиями управлял Аристотель, отторгнутый от великого труда своего; художник снова преобразился в розмысла. Чтобы поручить это войско достойному вождю, ожидали в Москву знаменитого воеводу, служебного князя Даниила Дмитриевича Холмского. Болезнь, мнимая или настоящая, задержала его в дальнем поместье. Мнимая, сказал я: и то не мудрено, потому что он родом тверчанин, потомок тверских князей, должен был неохотно повиноваться приказу своего владыки, идти против родины своей. И дворскому лекарю приказано всесть на коня. Он должен был сопутствовать великому князю, который собирался сам идти с войском. Иван Васильевич, под щитом военачальника своего, безопасно хотел заслужить имя покорителя Твери. С удовольствием получил Эренштейн этот приказ, дававший ему способы рассеять хоть несколько свои чувства к Анастасии и обещавший ему возможность показать свои услуги человечеству. В этих надеждах проявлялся и врожденный дух рыцарства, который смирить не могло ни воспитание, ни скромное, мирное звание лекаря. Природа невольно тянула его к тому назначению, с которого совратило мщение Фиоравенти. Надежды его питал и Аристотель, желавший воспитаннику своего брата новых почестей, нового возвышения. После дня, проведенного на площадях, где собирались полки, Антон лег спать; но заснуть не мог, волнуемый ли мыслью об Анастасии, мелькнувшей перед ним, как прекрасное, волшебное видение, или мыслью о походе, который представлялся пламенному воображению его, его благородному сердцу, в очаровательной картине. Вдруг, посреди этих мечтаний, не дававших ему уснуть, слышит он на улице странные крики. Кричат: "Лови! лови! здесь, сюда! к палатам Образца! головой за него отвечаем!" Антон отворяет окно на улицу. Ночь так темна, что город, кажется, скрыт под сводом земным; предметы слились в одну черную массу. Едва может он различить движение нескольких фигур, то перескакивающих через решетки (или рогатки), то исчезающих во мраке. Он следит их более слухом, нежели глазами. Вот, ближе к дому, что-то шевелится... что-то скребет по стене и - перед ним высокая, необыкновенно высокая фигура, загородившая собой почти все окно. Надобна нечеловеческая сила и ловкость, чтобы взобраться по стене на такую высоту. Эта мысль, внезапность чрезвычайного явления заставили Антона в первую минуту испуга отодвинуться назад. - Спаси, ради господа спаси! - говорит вполголоса неизвестный и, не дожидаясь ответа, вскакивает в окно так быстро и сильно, что едва не сваливает лекаря с ног, потом осторожно запирает окно. Антон не знает, что подумать об этом явлении, да и не имеет времени. Высокая фигура стоит перед ним будто на ходулях, ощупывает его, берет его за руку, жмет ее и, запыхавшись, говорит вполголоса: - Спаси... меня ловят недельщики... {Прим. стр. 145} меня хотят заковать в железа. Друже мой, ты ли это или Иван Хабар? - Нет, но все равно... Чего хочешь? - отвечает лекарь, догадываясь, что несчастный, убегая от преследований, ищет скрыться у своего друга, Образца. "Друг воеводы, - думает он, - не может быть злодей". - Нет?.. Боже мой, кто же ты?.. А! понимаю... лекарь-немец... я пропал. И говоривший отшатнулся, как бы хотел броситься в окно. Антон удерживает его и с необыкновенною твердостью и одушевлением отвечает ему по-русски, как умеет: - Да, я лекарь, но христианин такой же, как и русские. Не бойся. Поверь божьей матери. - Добро, верю матушке. По голосу твоему слышу, ты не злодей. Вот видишь, я - воевода, князь Холмский. Может быть, слыхал обо мне. - Аристотель много рассказывал мне о славном победителе Новгорода. - Этого-то победителя, по приказу великого князя, ловят теперь... хотят в железа, в тюрьму... - Как так? Тебя ждали ныне из поместья твоего, чтобы поручить тебе рать московскую, которая идет на Тверь. - Я приехал... был у Ивана Васильевича... Тверь моя родина... я отказался идти... Но слышишь? стучат в ворота, будто бьют в набат. Избавь от желез, от черного позора... - О! когда так, спасу, хоть бы пришлось заплатить жизнью своею. Разве по мертвому телу моему дойдут до тебя. Действительно, в ворота стучались так, что стены в доме дрожали. Кричали: - Отворяй ворота... именем господина великого князя, отворяй... не то выбьем вон! Стук, крик, шум увеличивались. Все в доме спало крепким сном; все переполошилось и встало на ноги - боярин, боярышня и дворчане: псари, сокольники, птичники, бражничие, повара, конюшие, истопники, огородники, сенные девушки и проч. и проч., что составляло тогда дворню боярина. Мужчины кидались в ужасе, кто куда попал, будто на пожаре, спрашивали друг друга о причине тревоги, зажигали светочи, толкали друг друга. Слышалось имя великого князя, и думали, не сам ли он по каким-нибудь наговорам приехал забирать их господина. Боярин испугался, ожидая чего-то чрезвычайного, и прибегнул с молитвой к небесной заступнице. Анастасия была ни жива ни мертва. Брата ее не было дома; он где-то проводил разгульную ночь. Между тем Антон не дремал. У него был огромный шкаф с аптекой. Разом ящики и склянки вон, пленника туда. - Что? дышать свободно? - Свободно. Пленник присел на корточки, но и так не умещался. Что делать?.. На колена. - Вот так, хорошо. - С богом. Дверцы на замок, ящики и склянки под кровать. В этом-то бедном шкапе, служившем басурману для хранения его зелий, в таком-то унизительном положении поместился правнук князя Всеволода Андреевича Тверского {Прим. стр. 146}, вождь знаменитый, герой шелонский, победитель Новгорода и Казани, лучший самоцвет в венце Иоанна, слава и честь Руси. Тот, который заставлял бежать от себя тысячи воинов, неприятелей его отечества, который, стоя с полками перед страшным Ахматом, в роковую для Руси минуту, не послушался повеления грозного владыки отступить {Прим. стр. 146}, теперь так испугался гнева Ивана Васильевича, что спрятался у немчина в шкапе. Именем великого князя отворяют ворота. Боярин Мамон тут, при этой экспедиции. Он везде, где только есть выполнение жестокой воли, где злобной душе его есть упражнение, достойное ее; везде он, особенно где может найти случай мстить врагу своему. Предводя недельщиками, боярскими детьми, он объявляет дворчанам Образца, что, по приказу Ивана Васильевича, велено им поймать служебного князя Даниила Дмитриевича Холмского, что они гнались за ним из дома его до палат боярина и что ему негде укрыться, как в этих палатах. В руках одного недельщика и железа, в которые должно сковать беглеца. Мамон требует именем великого князя, чтобы дозволили ему сделать осмотр во всем доме. Смеет ли Образец противиться этому грозному, священному имени, Образец, который держит это имя по старине, по наказу родительскому, который блюдет его в сердце, как завет бога? Недельщики, боярские дети, толпою, под начальством неистового Мамона, вторгаются в палаты словно неприятели, вырывают светочи из рук холопов, шумят, голосят, гремят железами, всюду проникают в клети и подклети, в божницу и повалушу, на дворы, в сады, в жилые и нежилые строения, везде шарят, тычут мечами, все переворачивают вверх дном. И до светлицы Анастасии доходит отчаянная ватага. Но здесь она встречает преграду - девическую стыдливость, охраняемую любовью отца и брата; здесь, у дверей светлицы, ожидают Мамона сам старик Образец и сын его, успевший прибежать домой по первому известию верного служителя. Оба вооружены. Их окружают несколько молодцов с топорами, с дубинами, готовых по первому взгляду господина послать в другой мир без покаяния того, кого укажет им этот взгляд. В виду этой живой твердыни запнулись шаги Мамона; он остановился перед ней с своею дружиной. - Видит господь, - сказал с твердостью Образец, - в терему моей дочери нет и не может быть князя Холмского. Но сделаешь шаг вперед, Мамон, и (старик затрясся) не введи в грех кровавый. - Что? свиделись опять, пятенщик мой! - сказал Мамон с адскою усмешкой. Седые густые брови воеводы нахмурились; лучи раскаленных глаз его устремились на врага и, казалось, проницали его насквозь; исполинскою, жилистою рукой сжал он судорожно меч, грудь его поднялась, как разъяренный вал, и, издав какой-то глухой звук, опустилась. Боярина смирила мысль, что будет пролита кровь при дверях дочерниной комнаты. Он видел движение руки своего сына и, стиснув ее, предупредил роковой удар. Эту грозную мимику понял Мамон; он спешил отступить. - Мы еще не были в клетях лекаря, - сказал он, собираясь вниз. - Туда, и к черту или к своей матери колдунье, а если замешкаешься, берегись оставить здесь поганые кости свои! - закричал Хабар-Симской вслед ему. Мамон остановился и, покачав презрительно головой, послал ему в сердце адскую усмешку. - Батюшка, позволь! - вскричал Хабар вне себя. Образец опять остановил его и сказал с твердостью: - Постой, сын; везде, где хочешь, лишь бы не здесь, у светлицы твоей сестры. - Слышишь?.. - был вопрос Симского, полный жажды мести. - Слышим-ста! - был глухой ответ Мамона. Стук, беготня в доме, крик, шаги вверху, у светлицы Анастасьиной, все это отдается в ушах и сердце Эренштейна, трепещущем от неизвестности, что делается в семье боярина. Дорого заплатил бы он, чтобы там быть. Но вверху все замолкло, шум оборачивается в его сторону, приближается к нему. Стучатся в сенях. Он высекает огня. Какая досада, какая мука! следы огромных ступней, ходивших по грязи, означились на полу и провели дорожку прямо к шкапу. Что делать?.. Платье, утиральники, что ни попадается в руки, - на пол, и предательские следы уничтожены. Слава богу! Он только что к двери, слышит: что-то рухнулось в шкапе так, что дверки затрещали; потом смертное хрипение, потом глубокий вздох и - гробовая тишина. У Антона сердце оторвалось, волосы встали дыбом. Что, если Холмский, пораженный гневом великого князя, мыслью о заточении и казни, истерзанный страхом, измученный скоростью побега, усилиями взлезть на стену, всем, что его так ужасно и так внезапно разом обхватило, если он испустил дух?.. Может быть, задохся в шкапе... может быть, удар! Ужасно! Князя Холмского найдут мертвым у лекаря... Что скажет молва?.. И так слывет он чернокнижником; назовут его убийцей. Потребуют его головы. Властитель, разгневанный укрывательством беглеца, выдаст ее народу. Антон знает, что такое озлобленный народ; лютость зверя ничего перед его жестокостью. Он имеет довольно духу идти в битву со смертью на одре болезни, даже на плахе, которой он не заслужил; он готов идти в битву, когда потребует долг; но смерть в когтях разъяренного народа - ужасна. И что еще ужаснее, он будет невольной причиною смерти ближнего... Посмотреть в шкап, испытать врачебные средства нет возможности. Стучатся еще сильнее. Замешкаешься отворить, навлечешь на себя подозрение и усилишь розыски. Кто знает? могут выколотить дверь, и тогда застанут его очи на очи с беглецом. А Холмский, может статься, жив! Ни разум, ни сила духа и мышц, ничто человеческое не спасет. Разве бог, один бог! Все упование на него. Ад в груди; между тем Антон старается составить свое лицо прилично обстоятельствам. Стилет под мышку, лампаду в руки, и дверь в сени отворена. Перед ним Мамон и его дружина. - Что вам от меня в ночное время? - грозно спрашивает Антон. - Не взыщи, господине лекарь, - отвечает Мамон, почтительно кланяясь, - по приказу великого князя ищем важного беглеца. Он бежал сюда к палатам боярина, здесь и скрылся. Одному из наших вздумалось только теперь сказать, будто слышал, как Холмский лез по стене, будто твое окно отворилось... - Неправда! - перебил Эренштейн. - Ложь!.. Ему померещилось... я не укрыватель беглецов... За что такое оскорбление?.. Кто это сказал?.. Я буду жаловаться великому князю. - Не я, не я! - воскликнуло несколько голосов. Между ними был голос и доказчика. Думали, не подшутил ли над ним нечистый; знали, в какой милости властитель содержит лекаря, и опасались гнева Ивана Васильевича за то, что потревожили напрасно его любимца; опасались мщения самого басурмана-колдуна, который потому уж чародей, что выучился так скоро изъясняться по-русски - и не было более свидетельства, что беглеца видели у окна его. Мамон, по своим причинам, не настаивал. - Однако ж, - сказал Антон, - чтобы не оставить вас в подозрении, я прошу, я требую осмотра. И Мамон, за ним два недельщика, боязливо озираясь и творя шепотом молитву, вошли в спальню лекаря. Все осмотрено, и на постели и под постелей, во всех углах. Мамон подходит к запертому шкафу и прислушивается у него жадным слухом. Эренштейн собрал все присутствие ума и духа, чтобы не обнаружить своего смущения, в прибавку еще усмехнулся, между тем как в сердце и в уши било молотами. Ну, если боярин потребует, чтобы отворили дверцы?.. Если Холмский только в обмороке и, очнувшись именно в эту минуту, когда Мамон прислушивается, застонет, хоть вздохнет?.. Не в состоянии дать себе отчета в своих движениях, Антон запускает руку поближе к стилету. Все замолкло; никто не шевельнется. - Никого, - сказал наконец Мамон. - Никого, - повторили недельщики дрожащим голосом. - Куда же он девался? - Поищем его около дома. И ватага стремглав высыпала из комнаты лекаря с запасом разных страшных замечаний. Иной видел кости человеческие, измолотые в иготи, другой кровь в скляницах, третий голову младенца (бог ведает, что в этом виде представил ему страх), четвертый слышал, как на голоса их отвечал нечистый из какого-то ящичка, висевшего на стене (вероятно, из лютни). Бедные, как еще остались живы и целы! Слава богу, сыщики скрылись! Антон прислушивается: брякнули кольцом... ворота на запор... посыпались проклятия на Образца, на Холмского. Еще минуты две-три, и все замолкло глухою тишиной. Двери на запор, простыню на окно, и... дрожащая рука, блуждая по замку, едва могла отворить шкап. Глазам Антона представился старик необыкновенного роста, втрое согнувшийся. Он стоял на коленах, опустив низко голову, которою упирался в боковую доску шкапа. Лица его не было видно, но лекарь догадался, что это голова старика, потому что чернь ее волос густо пробрана была нитями серебра. В нем не обнаруживалось малейшего движения. С трудом освободил Антон этого человека или этот труп от его насильственного положения и еще с большим трудом снес его на свою постель. К пульсу... Милость божия, пульс едва-едва бьется, как слабый отзыв жизни из далекого мира. Этот признак возвращает лекарю разум, искусство, силы, все, что было оставило его. Сделаны тотчас врачебные пособия, и Холмский открывает глаза. Долго не в состоянии он образумиться, где он, что с ним; наконец, с помощью возрастающих сил своих и объяснений лекаря, может дать отчет в своем положении. Тронутый великодушною помощию Антона до того, что забывает его басурманство, он благодарит его со слезами на глазах. - Господь заплатит тебе сторицею, - говорит он. - Ах! если бы ты окрестился по-нашему, - прибавляет воевода, - отдал бы за тебя любую дочь свою. Только теперь может Антон рассмотреть его наружность, мощно изваянную, черты его лица, резкие, грубые, но и вместе выражающие величие и благородство души. Едва не на смертном одре, под секирою грозного владыки, которая того и гляди готова упасть на его голову, он и тут, образумившись от первого, нежданного удара, кажется так спокоен, как будто после трудного дня пришел отдохнуть под гостеприимный кров. Жизнь воеводы спасена, свобода обеспечена - надолго ли? Кто может поручиться? Надо искать средств избавить его совершенно от гонений великого князя или укрыть на время от них, пока не прошел гнев владыки. Эренштейн дает себе слово стараться умилостивить Ивана Васильевича, собственным своим влиянием и влиянием сильного Аристотеля. В этом случае нужна величайшая осторожность. Укрыть же на время знаменитого беглеца может только Образец. Но как довести к нему Холмского теперь, в ночные часы? Слабый от пущенной крови, воевода не в состоянии идти без чужой помощи, да и с этою помощью нет возможности переправить его через тын, отделяющий двор боярский от басурманской половины. Провести же его через улицу и двое ворот нельзя и думать. Стучать в ворота, чтобы иметь вход через них, опасно. Можно ли ручаться, что Мамон не оставил около них караула? Время, однако ж, летит; вторые петухи обвестили город, что наступила полночь. Нет возможности откладывать перемещения воеводы до утра, потому что к лекарю из подклета явится его слуга и могут явиться посетители. Не опять же прятать воеводу в шкап и опять начинать ту же страшную процессию, которой повторение могло бы стоить жизни одному или другому. Надо же решиться на что-нибудь, и Антон решается пробраться на половину боярскую, какими путями вздумает. Экспедиция хотя не дальняя, но затруднительная и опасная по отношениям одной стороны к другой. И потому запасся он своим надежным стилетом, который прицепил к поясу, и шестопером, вроде дубинки, вооруженной несколькими металлическими когтями: это был подарок от Аристотеля, добытый в войне против новгородцев. Сверх того Холмский дал ему жуковину - перстень с родовым гербом, служивший печатью при засвидетельствовании важных актов. Он носит ее всегда на пальце. Ныне эта жуковина могла уверить Образца, что лекарь действительно посол от его ратного товарища и друга. С такими орудиями брани и мира отправился Антон в свою экспедицию, не забыв исправно запереть знаменитого беглеца. Первую осаду сделал он на тын, отделявший, как мы сказали, половину боярского двора от басурманского. Молодость и отвага творят чудеса, и он с пособием их уничтожил эту преграду, то есть перелез через нее не без того, чтобы не запечатлеть этот подвиг несколькими легкими ранами и потерей нескольких клочков платья. Как билось его сердце, когда он подумал, что находится в первый раз и в полночь, как тать, на половине боярина, который питает к нему незаслуженное отвращение и, может быть, ненависть! Свет от лампады трепетал в верхней светлице. Тут живет Анастасия. Как близко это сокровище и вместе как глубоко заперто от него за тридевятью замками! Об этом мог он думать очень недолго, потому что сейчас налетела на него огромная собака. Лай ее загорел на всю окрестность. Борьба была неровная; ей не дали много горячиться: стилет в бок, шестопер по голове, и верный сторож замолк навеки. Антону жаль было бедного пса, но миновать этой жертвы не было возможности. Не так ли и в обществе? Не встречают ли и там благородных несчастливцев, которые, служа другим для достижения цели, падают жертвами их? Антон далее, и на красное крыльцо. Осторожно брякнул он кольцом в железную дверь, ведущую в сени. Никого. Он попытал тронуть дверь, и она отворилась. Антон в сенях. Поиграв несколько в гулючки, он попал на новую дверь. И в эту запрос легким стуком. Кто-то отвечал кашлем, дверь отворилась, и - перед ним старик, белый как лунь. Светоч, который он держал в руке, освещал на лице его грустную заботливость. Но как скоро он, сделав рукою щит над глазами, разглядел того, кто перед ним стоял, лицо его подернулось ужасом. Это был сам Образец. Беспокоясь о своем друге и ратном сподвижнике, он не мог заснуть. С мыслью, не придет ли еще беглец искать у него убежища, он приказал дворчанам своим лечь спать (второпях забыл сказать, чтобы привязали собаку), а сам отворил калитку с улицы и оставил незапертыми двери в сенях. Потом он то молился божией матери, известной под названием "взыскание погибших", то, отворив окно, ловил малейший звук, струивший ночную тишь, то сходил вниз, к сеням. Он слышал лай собаки, он слышал шорох шагов по каменному крыльцу, стук в железные двери и спешил выйти навстречу своему другу. И что же? перед ним его ужасный постоялец. Он ли еще или оборотень в его виде? Чего ему надо у боярина в полночь, когда он и днем не бывал на боярской половине?.. Бледный, весь дрожа, Образец с трудом поднимает отяжелевшую руку и творит крестные знамения, читая вслух: - Да воскреснет бог и расточатся врази его! - Да воскреснет бог и расточатся врази его! - говорит за ним Антон. Повторим, что Эренштейн хотя еще не совсем хорошо изъяснялся по-русски, однако ж понятно. - С нами бог! - прибавляет он с твердостью, - и в доказательство этого послал мне ныне свою особенную милость. Твой друг, князь Холмский, у меня. Он ошибкою попал ко мне. Не веришь? вот перстень его. Боярин, крестясь, вглядывается в жуковину и признает ее; но, увидав кровь на руке немца, вскрикивает в ужасе: - Господи, уж не ранен ли он, не убит ли? - Успокойся, это кровь твоей собаки. К делу, боярин! Заря занимается. В последний раз спрашиваю тебя: хочешь ли укрыть у себя друга своего или оставить его у меня, в опасности? - Хочу ли? вестимо! - отвечает боярин, собрав свои рассеянные мысли. - Ступай теперь тем путем, которым пришел. А мы с сыном... (тут он задумался) сын впустит к нам князя через железную дверь, что из твоих хоромин на нашу половину. Ни малейшей благодарности, хотя бы легкое изъяснение доброго сердца, что оно понимает прекрасный подвиг. Суровой душе боярина эта благодарность стоила бы тяжкого подвига. Он и так совершил его, разрушив ужасную преграду, которая отделяла православную половину от басурманской. Князь Холмский, о котором рассказывали, что он сдирал кожу с неприятельских воинов и собственною рукою убивал своих за грабеж, был чувствителен к добру, ему оказанному. Он не принял назад жуковины и просил лекаря оставить ее у себя на память великодушного поступка. Перстень, по металлу, не имел высокой цены, и Антон не посмел отказать. Когда Хабар отворил железную дверь, чтобы впустить через нее князя на свою половину, он ласково поклонился иноземцу и сказал ему от души спасибо. - Будешь иметь нужду в выручке, - прибавил он. - кликни только Хабара. С этого времени он стал питать к немчину доброе расположение. Мудрено ль? благородному сердцу его подавало голос другое благородное сердце; к тому же юность, открытая, сообщительная, легко сбрасывает с себя предубеждения, не рассчитывает так много, как старость, закоснелая в предрассудках, имеющая более опытов, а с ними и более подозрений. Образец и тут не хотел видеть своего постояльца, зато немало поворчал на него Холмский. На все убеждения друга он хранил глубокое молчание; в его душе восставали против лекаря сильнейшие убеждения, воспитанные ненавистью ко всему иноземному, неединоверному, проклятому, - как он говорил, - святыми отцами на соборе, и еще более проклятому душою суровою, угрюмою с того времени, как пал от руки немца любимый сын его. От Анастасии таили подвиг Антона-лекаря; но она как будто отгадала его и на другой день, когда очарователь выходил от себя, подарила его из окна пламенным взглядом, который мелькнул по-прежнему и по-прежнему оставил глубокий след в душе его. Он осмелился ей поклониться; она кивнула ему и исчезла. С этого времени, когда они уверены были, что никто их не видит, взоры их стали вести разговор, которому давали красноречивый смысл то вспышки Анастасьина лица, подобные зарнице, предвещающей невидимую грозу, то взоры, отуманенные любовью, то бледность этого лица, говорившая, что не было уж спора рассудка с сердцем. Антон берег свое сокровище, как алмаз, не имеющий цены, купленный втайне, который у него тотчас отнимут, как скоро он покажет его; только один на один любовался им, радовал им свои взоры, освежал свою душу. Через несколько дней участь Холмского была решена. Образец прибегнул к ходатайству митрополита и других духовных властей. Такое посредничество должно было иметь успех, тем более что служебный князь отдавался сам в руки своего властелина. Ходатаи молили великого князя умилостивиться над воеводой, который был всегда верный слуга Ивана Васильевича, доставил ему и всему православному краю столько добра и чести, который готов и ныне идти всюду, кроме Твери, куда только укажет ему господарь его и всея Руси. - Великий грех пал бы на твою голову, господине и сыну наш, - говорило одно духовное лицо, - коли б воевода пролил кровь своих родичей. С своей стороны, Аристотель и дворский лекарь искусно объяснили властителю, что слух о несправедливом гневе его на знаменитого воеводу может повредить ему в хорошем мнении, которое имеют об нем римский цесарь и другие государи; что гневом на воеводу великий князь дает повод другим подданным своим быть изменниками отечеству; что Холмского не наказывать, а наградить надо за его благородный поступок, и что эта награда возбудит в других желание подражать такой возвышенной любви к родине. Сверх того, Аристотель доказывал, как легко покорить Тверь и как славно будет для Ивана Васильевича, не подвергая себя опасности, своим лицом решить победу, так искусно приготовленную его же умною и хитрою политикой. - Пускай слава этого великого дела принадлежит тебе вполне, - прибавлял Аристотель. Иоанн не был храбрый воин. Когда шло дело о битве, он любил держаться в стороне; приятны ему были лавры, пожатые чужими руками. Но никто не откажет ему в великом искусстве приготовлять войну, улучать для нее время и пользоваться им; а это стоит личной отваги и славы знаменитого полководца. В настоящем случае Иоанн, опираясь на сильную помощь своих доброжелателей, обещавших ему отворить ворота города, лишь только он покажется, опирался на силу и храбрость московских полков, на искусство своего розмысла, умевшего так метко шибать из пушек. Он уверен был, что не закладывает своей безопасности в деле покорения тверского княжества. С этой уверенностью он объявил, что как скоро водополь спадет, он сам с сыном поведет войско против крамольного князя, нарушившего святость договоров и родства. Вместе с этим простил Холмского. Милость эта не обошлась, однако ж, без выгод для него. Зная, как воевода был ему нужен вперед, и потому боясь, чтобы он не вздумал вновь, при первом неудовольствии бежать в Литву, где укрывали врагов и изменников московского княжества, как Москва укрывала у себя врагов и изменников Литвы, требовал поручной записи. В тот же день восемь таких записей, или поручных кабал, одни в полутретьесте рублях, другие и более, все в двух тысячах рублях, были даны именитыми московскими людьми, большею частию боярами, в том, что они обязывались заплатить великому князю эту сумму в случае, если б воевода вздумал отъехать или бежать в чужую сторону. Оценкою в две тысячи рублей знаменитого полководца Иван Васильевич остался доволен {Прим. стр. 155}. Сверх того, князь Холмский целовал крест, что ему лиха своему государю не хотети никакого. И осподарь его, великий князь, своего слугу пожаловал, нелюбье свое ему отдал. И тому делу был навсегда погреб (совершенное забвение). (Впоследствии великий князь отдал дочь свою за сына Холмского. Так шли в то время, рука об руку, необыкновенный гнев, сопутствуемый железами и казнью, и необыкновенные милости, вводившие осужденного в семью царей!) [Сын Холмского, в царствование Василия Ивановича, сослан на Белоозеро и умер там в заключении. Виною его был только этот самый брак с дочерью Иоанна III. (Прим. автора)] ГЛАВА СЕДЬМАЯ ПОСЛЕДНИЙ В РОДЕ Глупому сыну не в помощь богатство. Пословица - Чу! шум. Не царь ли? - Нет, это юродивый. "Борис Годунов". Пушкин Какая ужасная, заповедная стена разделяла семейство Образца с его постояльцем! Но добродушный отважный Хабар раз заглянул через нее, и вот опять стучится у дверей и сердца Антона. Посещение вечером. Время для тайн, сказали бы вы, и угадали б. Хабар тайком от домашних (боже сохрани, если бы узнал отец!) пришел просить лекаря об одной больной. Он верит теперь, он убежден, что Антон может делать чудеса: это сказала ему прекрасная женщина, к которой он ведет его. Во всякое время молодой лекарь поспешил бы на зов страждущего, тем охотней в Москве, где он еще, кроме попугая и Ненасытя, не имел на руках ни одного больного, и где хотел бы искусством своим приобресть доверие и любовь русских. Теперь же особенно с каким восторгом летит он на помощь больной, когда зовет его брат Анастасии. Анастасии? сколько очарования в этих словах! На лице его отражается что-то ей принадлежащее, какое-то семейное сходство, какой-то слепок с ее физиономии, этого лица нашей души - слепок, сделанный не совсем верно, но все-таки напоминающий подлинник. Он пришел к Антону с тайною просьбой, с доверчивостью дружбы. Кто бы мог поручиться за это дня два назад? Молодой лекарь едва сам верит посещению и в восторге не знает, как довольно обласкать своего минутного гостя, как изъяснить ему, что он не тот страшный, поганый немчин, каким представляют его в Москве. Один легкий спрос у доброго сердца его, и он на эту доверенность готов отвечать всякими жертвами: это доказал он уж очень хорошо помощию князю Холмскому. Собираясь в Московию с такою любящею душой, с такими обольстительными мечтами о житье в новом краю, он, по приезде своем, едва было не разочаровался, едва не узнал всей тяжести и горечи сиротства на чужбине и несправедливости людей. И вдруг господь посылает ему приветный взгляд чудной девы, благодарность знаменитого полководца, которого благодетелем позволяет ему быть, посылает ему теперь и дружескую тайну. Добрый Антон! он забыл уже отвращение и ненависть к нему русских, он счастлив. Идут. По небу рассыпались мириады звезд и перебирают лучами своими; но эти звезды горят не для нас: у них свой мир, который они греют и освещают. В этот вечер не зажигалась наша земная лампада. Антон идет за своим вожатым в темноте, не зная, куда его ведут; он знает только, что они не вышли из города и что они идут по тесным, кривым улицам, потому что беспрестанно готовы наткнуться на угол дома. Едва могут разобрать предметы. Но вскоре окружают их со всех сторон многочисленные яркие огни, при свете которых будто сошлись святые мужи и жены на ночную божественную беседу или на стражу царского жилища; воздух напитан благоуханием ладана. Действительно, Антон с своим вожатым находились у хоромин великокняжеских, опоясанных часовнями и церквами, горящих усердием религиозным. Потом опять темнота. - Осторожней, - сказал Хабар едва слышным голосом, взяв его за руку, чтобы провести через ущелье между домами, - осторожней, господине лекарь, здесь слово может накликать беду. Скоро свежее пахнул на них ветер. Этот вестник дал знать Антону, что они освободились из ограды домов и находятся на возвышении. По звездам, повторяющимся в отрывках воды, как будто в блеске вороненой стали, и по шуму мельничных колес он догадывается, что под горою Неглинный пруд, на котором держатся еще кое-где опоздавшие льдины. Ему сейчас приходит на память кулачный бой на пруде и тут же, в одной связи душевных представлений, пунцовое покрывало, развевавшееся из терема. "Этот терем должен быть недалеко", - думал он. Товарищ остановил его. - Здесь, - сказал Хабар и только что хотел в калитку, как почувствовал, что кто-то крепко обхватил его ноги. - Не пущу, - произнес глухо женский голос, выражавший отчаяние, - не пущу, разве задушишь меня. Придешь, злодей, гречанки своей не застанешь в живых. Вместо ответа раздался могучий удар. - Убей, не пущу тебя! - произнес опять голос отчаяния. - Закричишь громче, убью! - сказал Хабар. Свет из окна осветил слегка и мгновенно женщину молодую, пригожую, без кики и убруса, лежавших поодаль от нее, с распущенными косами. Она обвилась руками своими около ног Хабара и под градом ударов целовала его колена, а может быть, старалась, прилепясь к ним устами, задушить отголосок своих страданий. Это Селинова. Она хочет не гибели своего любовника, но только отвлечь его от опасной соперницы, и в какую минуту? когда этой сопернице необходимо пособие врача: может пройти минута спасения, и победа на ее стороне. Ужас, негодование, отчаяние переливаются на лице Хабара. И для него наступило решительное мгновение: надо восторжествовать во что б ни стало или погубить ту, для которой он пожертвовал Селиновой, ту, которая, по-видимому, так дорога для него. Это любимица, столько предпочтенная, столько дорогая, умирает, ждет его помощи тут, в доме, куда загородила ему путь ужасная ревность женщины. Он делает усилие, отрывает Селинову от ног своих, как отрывает плющ, въевшийся годами в могучий дуб, перебрасывает ее себе на плечо и, сказав Антону, чтобы он шел в дом через отворенную калитку, уносит свою добычу. И лекарь, с грузом странных, неприятных впечатлений, входит на двор, на крыльцо. Лестница освещена фонарями: богатый восточный ковер бежит по ступенькам. Антон в сени, в прихожую. Видна необыкновенная суета в доме. Страх написан на всех лицах; в суматохе едва заметили лекаря. Слуги не русские. На каком-то неизвестном языке спрашивают его, что ему надо. Он говорит по-русски - не понимают, по-немецки - то ж, по-итальянски - поняли. - Господин Антонио! господин лекарь! - раздается по дому. С поспешностью ведут его и вводят в маленькую горницу теремка, богато убранную в восточном вкусе. На постели разметалась молодая женщина; красота ее торжествует и над болезнью. Мутные глаза издают фосфорный блеск, губы запеклись; две черные длинные косы вьются по белоснежным плечам и волнующейся груди, как два черные змея, которым смелая стопа придавила голову. Над нею, перед иконой греческого письма, осыпанною дорогими каменьями, горит лампада из цельного накра. Увидав молодого, пригожего врача, больная, несмотря на свои страдания, старается оправить на себе одежды и уничтожить на лице, в своем положении, все неприятное, наброшенное на нее мучительною болезнью. - Если еще время, возвратите мне жизнь, господин врач. Я так молода, мне еще хотелось бы пожить, - говорит она на итальянском языке, который вдвое слаще в ее устах, и вслед за тем подает ему руку. Притянув его к себе, прибавляет ему шепотом, на ухо: - Мне дали яду, я это чувствую; только ради бога не говорите никому. Возле постели мужчина, лет за сорок, низенький, лысый, тщедушный, на козьих ножках. Должен быть хозяин дома, потому что челядь, стоящая около него в изумлении и грусти, дает ему почет. Глаза его красны и распухли от слез. Ему бы действовать, подавать какую-нибудь помощь, а он плачет, он хныкает, как старая баба. - Спасите ее! - жалобно говорит он лекарю дурным итальянским языком. - Когда бы я имел еще свою империю, отдал бы ее за жизнь Гаиды. Теперь вознагражу вас достойно, как деспот морейский. Кто бы мог подумать? этот человек с клеймом физических и душевных немочей, этот плакса - последняя отрасль византийских царей, Андрей Палеолог. И вот что осталось от величия Римской империи! Отец его, Фома, брат последнего из Константинов {Прим. стр. 159}, с одним сыном, именно Андреем, и дочерью Софьею, принцессою сербскою, искал убежища от победного меча оттоманов сначала в Корфу, потом в Италии. Другой сын предпочел остаться в Константинополе - как говорили тогда наши, русские, на хлебах у поганого царя - и не каялся: ему было сыто, тепло и спокойно у великодушного султана. Изгнанник Фома принес в Рим голову апостола Андрея, права свои на престол византийский и свои несчастия. Драгоценную святыню принял от него первосвященник {Прим. стр. 159} и обещал, вместе с миланским герцогом, возвратить ему потерянный венец. Обещания не исполнены, и он умер изгнанником в Дураццо, оставив по себе в летописях Италии несколько строк, где говорится, что он служил при какой-то великолепной церемонии великолепным официантом {Прим. стр. 159}. Желая найти с востока врага неверному покорителю Константинова города и привлечь Русь под сень своей тиары, папа Павел II сосватал дочь Фомы за русского великого князя. Иоанн обманул расчеты римского первосвященника. Приезд в Москву Андрея, из простого ли желания навестить сестру или с нехитрыми видами обольстить своего зятя правами на Византию, только послужил ему опытом, что одни те права действительны, которые можно поддержать великим умом, силою и деньгами. Не Ивана Васильевича было обольстить такою мишурой: он тотчас отгадал своего шурина и, видя, что он ему в тягость, не крепко честил его {Прим. стр. 160}. Дружба султана, хоть и неверного и поганого бесермена, зарубленная на мече, льстила более его видам. А ему папа, жид Хози, Стефан молдавский, Баторий венгерский {Прим. стр. 160}, хан татарский все были равно любезны, когда были ему нужны. Мы сказали, что Андрей Палеолог, погруженный в слезы, стоял у кровати прекрасной страждущей женщины, но не сказали, что эта женщина, отравленная злодейскою рукой, которую, вероятно, навела ревность соперницы, его любовница. За год тому назад она продана, против воли ее, корыстолюбием родной матери. К счастью ее, отрава не сильна, время не упущено. Сила врачебных пособий, сделанных ей Антоном, уничтожает силу яда. Гаида спасена. Это прекрасное создание, близкое к уничтожению, расцветает снова жизнью пышной розы; на губы, на щеки спешит свежая кровь из тайников своих. Обеими руками своими, отлитыми на дивование, берет она руку молодого врача, прижимает ее к груди и, обращая к нему черноогненные глаза, из которых выступили слезы, благодарит ими сильнее слов. От такой небывалой благодарности Антон покраснел до белка глаз и смутился... Несвязно, едва внятно, изъясняет он свою радость, что возвратил к жизни такое прекрасное существо. Вспомнив о брате Анастасии, он не удивляется, почему гречанка препочтена вдове Селиновой. Деспот морейский от радости ходит около постели, как ученый кот на цепочке, и вдруг, по первому взгляду, брошенному на него из жалости, впивается в ручку, которую Гаида протягивает ему неохотно, едва не с презрением. - Теперь вниз, к собеседникам, к друзьям моим, - говорит он, пощелкивая пальцами и увлекая за собою Антона, - мы отпразднуем здоровье нашей царицы. Если бы можно, я заставил бы весь мир веселиться с нами. Врач невольно следует за ним, подаренный на прощание обольстительным взглядом, которым так умеют награждать женщины, уверенные в своей красоте. Но едва успели они переступить через порог комнаты, как сладкозвучный голос Гаиды отозвался слуху Палеолога. Он бросается к ней на хрупких ножках своих. - Слышишь? ему, моему спасителю, - говорит она повелительным голосом, отдавая Палеологу золотую цепь дорогой цены. - То-то умница, - отвечает он, - я хотел... да не знал, что подарить: раздумье брало. Ну, еще ручку на прощанье, хоть мизинчик. - Некогда, тебя дожидаются; пошел! - сказала Гаида, и деспот - одним именем, спешил исполнить волю своей госпожи. Антон вспомнил бедную мать свою - и принял царский подарок. Он еще имеет дорогое ожерелье от великой княгини Софии Фоминишны за лечение попугая, соболи и куницы от великого князя. Все ей, милой, бесценной матери. Как она пышно разрядится и покажется соседям! "Это все мой добрый Антон прислал мне", - скажет она с гордостью матери. Как скоро Гаида уверилась, что Палеолог далеко, она велела всем женщинам своим выйти, потом позвала одну из них. - Ты давеча подавала мне пить? - спросила она ее, покачав головой в виде упрека. - Что сделала я тебе?.. Женщина была бледна как смерть. Рыдая, она упала в ноги своей госпожи и призналась во всем. Селинова подкупила ее: был дан яд, но страх, совесть уменьшили долю его. - Это останется между нами и богом, - сказала Гаида, подавая ей свою руку. - Моли отца всех нас, чтобы он тебя простил, а я тебя прощаю. Грешная раба его смеет ли осуждать другую грешницу?.. Но... идут. Встань, тебя могут застать в этом положении... И преступление навсегда осталось тайною между этими двумя женщинами, лекарем и богом. Явился Хабар. Преданность и любовь служителей обоего пола к их госпоже отворяли ему двери во все часы дня, отводили от него подкупленный взгляд сторожа; эти чувствования стояли на часах, когда он посещал ее тайком. Лицо его было пасмурно. Оно тотчас прояснилось при первом взгляде на него Гаиды. - Ко мне, сюда, бесценный мой, сокровище мое, - сказала она и прижала чернокудрую голову молодца к своей груди. - Без тебя я умерла бы. Ведь ты прислал мне лекаря? - Я, конечно, я. Пошел бы и в преисподнюю для тебя, прости господи! Ненаглядная моя, жемчужина моя! - Теперь будешь ли называть лекаря поганым басурманом, колдуном? - О, теперь готов побрататься с ним. Что ж? скажи, не утай от меня, чем ты захворала, моя ластовица? Не зелье ли уж?.. - Да, зелье... только не от чужой руки... Сама, дурочка, всему виновата. Пожалела серебряную черпальницу, да взяла медную; в сумраке не видала, что в ней ярь {Прим. стр. 162} запеклась, - и черпнула питья. Немного б еще, говорил лекарь, и глаза мои закрылись бы навеки. Видит бог, света мне не жаль, жаль тебя одного. Поплакал бы над моею могилкой и забыл бы скоро гречанку Гаиду. - Нет, не томил бы очей своих слезами, а велел бы засыпать их желтыми песками. Сосватала бы меня гробова доска с другою, вековечною полюбовницей. Нежная, страстная Гаида поцеловала его поцелуем юга. Так земля полуденная, в палящие дни, жадно пьет небесную росу. - Чу! - сказал Хабар, подняв голову, будто конь, послышавший звук бранной трубы. - Шумят внизу. Иду. - Пускай их пируют себе! Мой названый царек теперь без ума от хмеля; а ты, мой царь, мой господин, подари хоть два, три мановения ока своей рабыне. - Пируют!.. А меня нет?.. Не могу... Прощай, голубица моя; темны ночи наши. - Твое веселье - мое. Ступай. И ринулся Хабар из объятий ее, с одного пира на другой. Между тем лекарь был представлен разнородному обществу, которое в большой продолговатой комнате с нетерпением ожидало Палеолога. Тут были русские, греки, итальянцы, стенные и палатные мастера, литейщики, делатели серебра и меди, бояре с вичем и без вича {Прим. стр. 162}, боярские дети, дьяк Бородатый, переводчик Варфоломей; тут были и из прочих крупных и мелких чинов, которых Иван Васильевич наделал и поставил на свои места по разрядам, а теперь уравнивала вакханалия. Нетерпение их происходило не от желания насладиться лицезрением и беседою великого деспота морейского и претендента на византийский престол, но от жажды иностранных вин, которыми любил он потчевать своих гостей. Без него оловянники, в зевающем положении, серебряные, писанные стопы и кубки, с грустною, сухою миною, и ковши, будто от стыда обратившиеся навзничь, стояли на дубовом столе, одиноком, покинутом, как разоренный хлебосол, который не может более угощать сытными обедами. По числу многоемной суды, поставленной в эффектном беспорядке, по изобильному окроплению стола, по отуманенным взорам и красным носам гостей можно было видеть, что Вакх не дремал и чашники служили ему усердно. Скамьи всего более пострадали: они стояли в таком положении, как будто над их линиями делали разные причудливые опыты военных маневров. Полавочники то спущены были, как водопад, неровно стекающий, или как вытянутое крыло, то, немилосердно скомканные, служили изголовьем гостю, уснувшему на полу. Теньер {Прим. стр. 163} нашел бы здесь для своей кисти обильную жатву. Иной из гостей, несмотря на пары, обвивавшие его голову, чувствуя, что он находится у претендента на византийский престол, старался чинно восседать и придерживать губы, руки, ноги, все, что могло забыться в жилище такой высокой особы. Другой бродил около осиротевшего стола и жалостно заглядывал то в ту, то в другую опустевшую стопу. Третий всел на скамейку, как на коня своего. Были такие отчаянные, которые просто возлежали и трубили во славу деспота морейского. Но лишь только вошел Андрей Палеолог, все очнулось, кто сам, по какому-то магнетическому сочувствию, кто от толчка своего товарища, и вдруг составилась около хозяина живописная вопросительная группа. Каждый говорил, на каком языке умел и как умел, и всякий хотел предупредить другого своим усердным вопросом, отчего составилась такая кутерьма, хоть святых выноси вон. Наконец можно было разобрать: - Можно ли поздравить с выздоровлением синьоры? - Что, господине деспот, твоя голубица Гаида Андреевна? И тут иностранец предупредил русского. Зато русский был смышленее в выборе величания. Как звали отца Гаиды, кто его знает! Деспот ей отец, брат, друг, все, все... Чего ж лучше, Андреевна! Поди-ка кто другой, выдумай!.. "Сейчас видно, что тонкая штука", - сказала бы Гоголева городничиха. - Спасена! Спасена! - кричал деспот морейский. - И вот спаситель! - прибавил он, указывая на Антона. - Чем же позволила захворать сударушка? - Покушала неловко (тут он показал на желудок, делая кислую ужимку)... Теперь все прошло, все ладно, ребята! Ну-ка, по-византийски за здоровье лекаря! Чашник, лучшего фряжского вина! На этот возглас оловянники очнулись, стопы и ковши тронулись и заговорили в руках пировавших. Русские гости возложили на себя крестное знамение. - Во здравие немчина Онтона! - сказали несколько голосов по-русски. - Благ ему от росы небесный и от тука земного! - примолвил дьяк Бородатый. - За здоровье нашего Антона! Он наш, он нам родной по воспитанию! - вскричали итальянцы. - Наш грек привез его сюда, он сберег розу нашего царского сада, он и нам не чужой! - воскликнули греки. - Грех творим, Матвей Сидорович, - сказал потихоньку один боярин, без вича, своему товарищу с вичем: - вино так и в горле остановилось, словно кол. Ведь поганый басурман - колдун... Добро бы фряз! - А у меня, Сема, и рука не довела стопы до устен, словно невесть что подымаешь. Да вот что-то и соседушка задумался... Сосед, дрожа, показал им свою стопу, до краев налитую. - Посмотри-ка, не дразнит ли кто там языком? И каждый, увидав в вине свою рожу, свои растрепанные волосы, думал видеть беса с рогами. - Выпили? - спросил деспот. - Все, все! - закричали гости, - и ноготку не досталось. - Вот те порукой... великой... выпили... - повторили боярин с вичем и его товарищи, зажав стопу тучною ладонью. Когда Антону надо было благодарить осушением огромной стопы, которая уложила бы его под стол, потому что он никогда еще не вкушал соку виноградного, он губами едва коснулся стопы. Извинением служили ему обязанности звания, призывающие его к делу во всякий час дня и ночи, и слабость здоровья. - Врач все равно что священник: оба дают обет служить богу, обещая служить человечеству; каждый у алтаря своего должен предстать чистым и непорочным. Если же, - прибавил Антон, - могу своим присутствием расстроить ваши удовольствия, так я готов удалиться. - Нет, нет, не хотим, ты у нас лучший гость! - кричал Палеолог. - Посмотри, как мы с друзьями пируем. Вина, скорей вина!.. Или у царя византийского недостало его?.. В это время переводчик Варфоломей двигался, как маятник, то подойдет с одной стороны к Антону - не увидел, то с другой - и тут не заметил. Наконец стал возле уха его и зажурчал над ним так, что молодой человек вздрогнул. - А, это ты? - Как же, высокопочтеннейший господин!.. Я, кажется, докладывал вам, что я здесь человек домашний, свой. Гм! не правда ли? Какой умный, доблестный человек наследник великого Константина! - Разве потому, что он доблестно осушает ковши! И тут, кажется, скоро померкнет его звезда. - Тише, тише, высокопочтеннейший, не погубите меня... А видели красоточку? Что, солгал?.. - Впервой сказал правду. - Если б?.. только намекните... это мое дело. И переводчик глупо-лукаво мигнул глазом. - Много чести. Присоедините и этот венок к тем сотням, которыми закидали вас от Рейна до Москвы. И Антон, посадив переводчика на мель, спешил от него к палатным мастерам, с которыми приехал из Германии. В самый разгар пира явился Хабар. Узнав, что многие были недовольны лекарем за излишнее воздержание его: - Я за него и за себя отвечаю! - воскликнул он. И перед ним поставили красаулю, в которой налито было двойное число стоп, выпитых каждым в его отсутствие. - Вот как у нас, по-византийски, купайся в вине! - кричал Андрей Палеолог. Ножки его путались, как мокрое лыко; нижняя челюсть, которая и без того выдавалась вперед, опустилась еще более, так что профиль его с резкими углами тупоумия, ложившийся на стене, был уморительно смешон. - Вот как у нас по-русски! - сказал Хабар, осушив ужасную красаулю. Хмель всего скорее обнаруживает характеры; не на дне колодца, а на дне стакана надо отыскивать истину. Отвага заискрилась в глазах и словах Хабара; деспот морейский тотчас высказал в себе хвастунишку. Оба заняли главную сцену пира. - Что же мы? - сказал Хабар, - пили за здоровье великого князя, великой княгини и благородного хозяина, а не честили благородного братца его, Мануила Фомича, что стережет для него Константинов град на заветных камешках? Сколько ни сквозило в голове Фомича, он понял, однако ж, насмешку и объявил, что брат за бегство свое к султану лишен их отцом прав на византийский престол. Тост был отказан. - О братцы, тяжела ноша царская, - сказал деспот, печально нахохлившись и вздыхая, - я и сам от нее отказался. Ведь Византийская империя не то, что ваше московское княжество. Сколько в ней морей и рек и сколько великих городов! Самый меньшой городок больше Москвы. Не только что конному, и птице в год не облететь наше царство. А вашу землишку и всю в горсть захватишь. - Наша земля и так в длани божией, да в могучей руке нашего богатыря Ивана Васильевича, и эта ручка махает широко! - произнес важно дьяк Бородатый, приосанясь и охорашивая свою бороду. Торжественное удовольствие блестело в глазах маленького великокняжеского Тита Ливия. - Спасибо! - воскликнул Хабар. - Выручил! Никогда еще так ладно и складно не говорил. Поцелуемся за то и выпьем во славу и красование нашей землицы... Прибавь еще: матушка наша Русь святая растет не по годам, а по часам, а Византия молилась да молилась до того, что уложилась вся в господине великом, деспоте аморейском, Андрее Фомиче. - А кем же ваш московский князек и мой неблагодарный зятек вышел в люди, как не через Фомичей? Хабар и за ним несколько боярских детей захохотали. Около спорного пункта составился кружок; Антон с удовольствием смотрел на эту борьбу, в которой деятелями были, с одной стороны, благородная любовь к родине и своему государю, с другой - хвастливая слабость. Кто бы не пожелал победы первой стороне и не ручался за нее! - Да, да, таки с того времени, как появилась на Руси сестра моя София Фоминишна, вы и свет божий взвидели, татары от вас побежали, Новгород пал, Москва стала походить на город; с того времени Иван Васильевич сам поумылся... - Ох! - вырвалось из богатырской груди Хабара. Казалось, он глазами хотел съесть византийского хвастуна. Боярин с окладистою, седою бородой вышел на сцену и произнес, низко поклонившись: - Мы чествуем и кланяемся сестрице твоей, а нашей господыне, великой княгине Софье Фоминишне за то, что она Русь нашу полюбила паче своей родной земли (да стоит ли упоминать об этой соромной земле, которую поедает поганый бесермен, аки татарская саранча). А тебе, господине, деспот аморейский, не пригоже заочно на нашего осподаря Ивана Васильевича ла... (боярин остановился, покачав головою), не пригоже и мне твоей милости молвить худое слово. - Ваш господарь, а мой зятек и сам обижает меня - считает хуже бракованной куницы. Выдал дочь мою за Верейского князя и из бабьего узорочья прогнал его в Литву. Спасибо! Какая мне честь во дворе великокняжеском? В какой льготе держит он меня? Какие дары от него? Хуже, чем татарскому царевичу Даньяру! - Дед и отец татарского царевича и он сам трудились много христианского дела ради, - молвил боярин, опять кланяясь, - каждому по заслугам. - А я... я... эки вы дураки! Боярин еще ниже поклонился и почесал голову. - Знаете ли? у меня в кармане Византийская империя. - Невеличка, - прервал Хабар, - коли в твой карман уместилась, так я посажу за свою пазуху и пяток твоих царств. Этот ответ сопровождался хохотом русских, которые были помоложе, и многих иностранцев, понимавших русский язык. Кто из них, будто нечаянно, толкнул деспота морейского, кто показал сзади, что готов щелкнуть его по лысине. Греки печально головой качали. Боярин с окладистою седою бородою сохранял важный, холодный вид. - Я мог бы... я сулил вашему Ивану мое византийское царство. - Летит журавль на небе! - запел Хабар. - Не мешай же мне, щенок! - воскликнул претендент, топая повелительно ножкой. - Знаешь ли? словечко сестре, мигом тебя в железа! Вспыхнул Хабар и встал во всю молодецкую высоту свою со скамьи, на которой до сих пор сидел перед Палеологом. Он засучил правый рукав своего кафтана и, гордо подбоченясь левою рукой, закрутил большой палец ее блестящим поясом. Претендент, довольный своей отвагой, может быть и первенькой, продолжал, похваляясь и горячась более и более: - Не честил меня Иван, как подобает честить царя и шурина своего, так я ему шиш показал. Знайте, все права свои на византийское мое царство подарил я шпанскому королю Фердинанду и королеве Изабелле {Прим. стр. 167}. - Ты забыл, господин деспот, - сказал почтительно один из греков, - что отдал сперва эти права французскому королю Карлу Восьмому, что он по этому случаю наряжался в Константинову багряницу {Прим. стр. 167} и торжественно величал себя Августом. - Да! - сказал презрительно Андрей Палеолог. - Не угодил мне, так я разгневался на него и отдал другому Такой же окаянный, как и русский Иван... - Лжешь! - вскричал Хабар и вместе с этим дал пощечину наследнику великого Константина и Августа. - Прекрасно, - сказал Антон, - кто не умеет заставлять уважать себя, не достоин уважения. И бросил золотую цепь, подарок деспота, к ногам его; она тяготила благородного молодого человека. - Любо! - воскликнуло несколько голосов. - За всю Русь нашу кланяемся тебе, Иван Васильевич Хабар. - Ох, ох! - завопил деспот, придерживая щеку ладонью. - Греки, мои греки, вступитесь за меня... Обида господину вашему!.. Унижение! Сделалась суматоха. Кто брался за шапку и острил лыжи, кто утекал и без шапки. Знаменитая пощечина отдалась в голове пирующих и отрезвила многих. Несколько домочадцев, составлявших двор деспота, бросилось было, чтобы схватить Хабара, но отступили, испуганные ли его грозным, неподвижным положением или криками русских, что они бревна целого не оставят в доме, если только дотронется кто до их товарища. Может быть, дворчане боялись наказу Гаиды - беречь милого человека. Кончилось тем, что Андрей Палеолог, в надежде пожаловаться великой княгине, пошел жаловаться своей возлюбленной, а гридня, за несколько минут такая веселая и шумная, опустела и замолкла. Последние из нее вышли Хабар и постоялец отца его. У ворот перенял кто-то Хабара. Это была гречанка. Она пришла не пенять ему (смело ли это ее сердце?), но проститься с ним, может быть надолго... может быть, чтобы никогда не увидеться. Как-то передадут это происшествие Ивану Васильевичу; каков час найдет на грозного властителя!  * ЧАСТЬ 3 *  ГЛАВА ПЕРВАЯ РЕШЕНИЕ БЕЗ АПЕЛЛЯЦИИ По крытому переходу, который вел от двора великокняжеского к церкви Благовещения, еще тогда деревянной, возвращался Иван Васильевич с утренней молитвы. Когда он выходил из храма божьего, по ясному челу его носились приятные впечатления, оставленные в нем молитвою; но чем далее он шел, тем тяжелее гнев налегал на это чело и ярче вспыхивал во взорах. За ним, в грустном раздумье, следовал красивый статный молодец: это был сын его Иван. Следом их шел боярин Мамон. Никто не смел нарушить угрюмое молчание великого князя. Иоанн-младой старался скрадывать шорох шагов своих, чтобы не оскорбить им слуха отца в такое время, когда малейшее неловкое впечатление могло разрядить ужасную вспышку гнева. Он знал, что гнев этот, не возбужденный потворством или своекорыстием приближенных, мог еще улечься или по крайней мере не иметь роковых последствий. И потому берег он эту возможность, как искусный механик дает свободный пропуск сердитым водам, накопившимся от непогоды, чтобы они не прорвали плотины. На лице боярина разыгрывались то удовольствие злобы, то страх; и слухом и взором жадно следил он малейшее движение своего господина. Молчание их похоже было на то, когда вынимают из урны роковой жребий. Жребий был вынут: Иван Васильевич остановился в середине перехода и, обратясь к сыну, сказал: - Слышал, Иван, что сделал твой любимый Хабар? - Слышал, господине, - отвечал спокойно Иоанн-младой. - Легко вымолвить: заушил деспота морейского. - А за что, сказали тебе, отче? - Ни с того ни с сего, вестимо хмельной! не впервой ему озорничать. Коли до нынешнего дня носил еще голову на плечах, так это ради тебя. - Коли ныне снесет эту голову, так ради тебя, господине, и нашей православной Руси, - произнес с твердостью Иоанн-младой. - Когда пойдет на лобное место, я поцелую его в эту голову. - Как так? Великий князь грозно посмотрел на Мамона; этот старался, сколько мог, затаить свое смущение и встретил его очи с твердостью. - Вот как дело было, - продолжал Иоанн-младой с спокойствием истины. - Вчера, на пиру у Андрея Фомича, были созваны, будто напосмех, и бояре твои и смерд, старые и молодые гуляки. Хмельной, он братался со всеми, пил за здоровье непотребной гречанки и обнимался с чеботарем, что шьет на нее черевики. Ты ведаешь, как он распутством своим бесславит род свой и наносит скорбь матушке, великой княгине Софье Фоминишне. В самом разгуле хмеля стал порочить русскую землю, и что стоит она только греками, и что вся сила и краса ее от греков, без них-де мы б и татар не выгнали, и Новгород не взяли, и Москвы не снаряжали. Лаялся, будто ты, господине, не помнишь его милостей и худо честишь его; за то и подарил он шпанскому королю византийское царство свое, а не тебе... - Ах он собака!.. И конуру-то дают ему из милости, а дарит царства. Один брат лижет мисы на поварне у бесерменского царя и скоморошничает у него; другой слоняется по углам да продает первому глупцу кречетов за морями... Ну, что ж потом? - Не посмею сказать, как он тебя облаял. - Говори, я тебе приказываю. - Молвил, что не отдал тебе Цареграда, ты-де... Воля твоя, отче, язык не двигается... - Иван, ты меня знаешь? Этот вопрос заставил бы и мертвого отвечать. - Называл тебя псом, окаянным. И Хабар дал ему за то пощечину. - И он не задушил его?.. - закричал великий князь и не мог более слова вымолвить. Глаза его ужасно запрыгали, дыхание остановилось в груди, будто сдавленной тяжелым камнем. Немного успокоившись, он сказал сыну: - Воистину ли так? - Спроси дьяка Бородатого, бояр постарше и ненадежнее, что были на пиру, дворского лекаря Антона. Иван Васильевич задумался. - Нет, не надо. Ты мне сказал, Иван: стану ли я допрашивать бояр и дьяков? Великий князь любил очень своего сына и уверен был в его благоразумии и праводушии. - Ты же что?.. - произнес он, грозно обратясь к Мамону, и вслед за тем ударил его посохом по лицу. Мамон чувствовал, что жизнь его висит на волоске, и отвечал с твердостию: - Волен, государь, казнить меня, а я доложил тебе, что слышал: я сам на пиру не был. - А чтоб ты вперед выведывал повернее, заплати за бесчестье Симскому-Хабару сто рублей, да отнеси их сам, да поклонись ему трижды в ноги. Слышь?.. - Иван, - прибавил он, - вели, чтобы отныне звали его во всяком деле Хабаром. Хабарно [Выгодно. (Прим. автора)] русскому царю иметь такого молодца. Недаром жалуешь его. - А как попался на пир лекарь Антон? - спросил великий князь своего сына, когда Мамон удалился. - Захворала гречанка Андрея Фомича. Позвали его, и когда он сделал ей легкость, притащили и его на пир. Пить он отказался. Говорят, деспот подарил ему за лечение золотую цепь, а как молвил обидное о тебе слово, так лекарь бросил дары назад. А цепь была дорогая. Видно было по глазам великого князя, что это известие льстило ему. Несмотря на то, он возразил: - Неразумно, коли была дорогая. Так развязалась участь Хабара; часом ранее нельзя было ручаться за жизнь его. Мамон уверен был в успехе своего доноса, имея на своей стороне и важность преступления, и покровительство Софии. Хотя великая княгиня и не любила брата за слабость его характера и развратное поведение, так бесстыдно выставляемое, однако ж на этот раз приняла живо к сердцу неслыханное унижение его, как бы оно сделано было ей. Но Иван Васильевич однажды решил, и никакие связи не могли изменить его приговора. Бессильная против этого определения, София обрекла Хабара своему недоброжелательству и с этого времени стала питать на лекаря неудовольствие. Надо прибавить, что между ею и супругою Иоанна-младого начинало возрождаться какое-то завистливое соперничество, и потому дело, выигранное княжичем, тронуло ее за живое. Брату ж ее, после решения великого князя, оставалось выехать из Руси. Как же попал в ходатаи Иоанн-младой? Отвага и тут помогла Хабару. С первым просветом зари он явился к нему и рассказал все, как было на пиру деспота. Призваны для поверки его слов малютка дьяк, боярин, возражавший Андрею Фомичу, двое боярских детей и лекарь Антон. Все подтвердили истину. Мы видели, что прямодушный, высокий характер наследника русского стола умел воспользоваться показаниями любимца своего и призванных свидетелей и твердо стать на защиту истины и благородного подвига. Не без тревоги сердечной Хабар и лекарь Антон, каждый на своей половине, ожидали развязки этого происшествия. Один, хотя не каялся в своем поступке и повторил бы его, если бы опять представился такой же случай, хотя бесстрашно готов был выдержать казнь, однако ж боялся позора этой казни для престарелого отца своего и сестры-невесты. Антон беспокоился о том же за него. Он начинал брать в нем живое участие, сочувствуя его отваге, грубой - это правда, но все-таки увлекательной по благородству ее источника: даже самым слабостям ее готов он был потворствовать. Желая заслужить любовь русских, Антон и на вчерашнем пиру старался присоединиться к их стороне и радовался, что на этой стороне была честь и правота. С особенным удовольствием слушал он, как молодые боярские дети, прощая ему ненавистное для них имя басурмана, которое за ним ходило, от души расточали ему похвалы за то, что он отвергнул дар деспота. Кто знает? из этого желания приобресть их любовь, может статься, не отделился бы от них в деле отваги, не столь похвальном. Винить ли его в этом случае? Пускай молодой человек на его месте бросит в него камень!.. Можно судить, что он чувствовал, видя, как обстоятельства ежедневно более и более спрягали с ним судьбу Хабара. Любовь к Анастасии, усиленная препятствиями, конечно, играла важную роль во всех этих сердечных тревогах и в участии к ее брату. Без цели, без отчета, часто подавляемая рассудком, любовь эта все-таки делала успехи. Она пустила еще сильнейшие побеги от следующего обстоятельства. Когда Антон возвращался с Хабаром домой, заря, обещавшая прекрасный день, уже занималась. У ворот своих они простились друзьями. Смотря на их прощание, никто не подумал бы, чтоб один из них считался в семье другого за служителя сатаны. Сыну Образца сбережен был вход в калитку преданным служителем. Антон отпер свою ключом, который имел при себе. На крыльце остановился он, чтобы вздохнуть после скорой ходьбы и подышать свежим весенним воздухом. Сады по скату городской горы и рощи замоскворецкие оперялись; казалось, они покрыты были зеленою сетью; Москва-река, свободная от ледяных оков своих, отдергивала полог тумана, чтобы показать и спесивую красоту полногрудых вод своих, и свежую зелень своих берегов. Сквозь улетающие фантастические покровы этого тумана виднелись то блестящий в лучах венец Донского монастыря {Прим. стр. 173}, то белая риза Симонова. Только что успел Антон бросить жадный взгляд на эту картину, для него новую, над ним стукнуло заветное окно. Смотрит и не верит глазам своим: не видение ли уж? У окна Анастасия, в такие часы, когда и птицы еще лениво расправляют свои крылышки. Точно она, только бледная, грустная! Антону кажется, что глаза ее заплаканы, что она покачала ему головой, как бы упрекала его... Он скинул берет и стал перед ней, скрестив руки, будто молил ее о чем-то; но роковое окно задвинулось, и опять скрылось его прекрасное видение. Не зная, что подумать об этом грустном явлении, Антон постоял несколько минут на крыльце; но видя, что окно вновь не отдвигается, и боясь нескромных свидетелей, вошел к себе. "Анастасия печальна, проводит ночи в слезах", - думал он и, вспоминая все знаки ее участия к нему, иноземцу, ненавистному для отца ее, с грустным и вместе сладким чувством, с гордостию и любовию, относил к себе и нынешнее явление. Он заснул, когда солнце было уж высоко, но и во сне не покидал его образ Анастасии. Вместе с его сердцем разберите сердце девушки, воспитанной в семейном заточении, не выходившей из кельи своей светлицы и за ограду своего сада и вдруг влюбленной; прибавьте к тому, что она каждый день видит предмет своей любви; прибавьте заклятие отца и мысль, что она очарована, что она, земная, не имеет возможности противиться сверхъестественным силам, которых не отогнала даже святыня самой усердной, самой пламенной молитвы. Перебрав все это, станете ли удивляться, что она уже не противится этим силам и совершенно предалась очарованию? Жадно следя шаги милого постояльца, Анастасия заметила вчера уход его из дому с братом ее - с братом, который ведет разгульную жизнь, которого отец журит иногда за ночные похождения. Не мудрено, он и любимца ее научит этой разгульной жизни. Долго ждала она Антона, и Антон не возвращался: никогда еще он так не опаздывал. В груди ее заговорила ревность - она упрекала брата, упрекала милого иноземца, с которым не говорила еще слова, но которого считала уже своим; тосковала, сердилась, бранила себя за холодность, плакала. И вот наконец он идет - пускай видит ее слабость, пускай знает, что она плакала, и по нем! Недаром слывут наши пословицы золотыми. Одну из них очень кстати применить к сердечному состоянию наших влюбленных: "Девушка в терему, что запрещенный плод в раю". Можно бы и так сказать: "Что под деревом с запрещенным плодом в раю". Бедная пташка к полдню была испугана появлением злого коршуна, который так часто кружил над ее гнездом. Опять Мамон в доме Образца, но теперь не так, как гордый вестник от великого князя, а как приговоренный, в сопровождении двух недельщиков и двух вооруженных боярских детей. Прежде, чем взяли его из дому, отобрали на нем оружие. Именем господина великого князя спрашивают сына воеводы, Симского-Хабара. Не без сердечной тревоги готов он выслушать свой смертный приговор. Вместо того объявляют ему, что боярин Мамон, по воле Ивана Васильевича, принес ему сто рублей бесчестья и пришел земно бить челом. Да, пришел этот Мамон, гордый, ужасный в своем мщении, просить у врага прощения. И мог ли он не прийти? его прислал великий князь Иван Васильевич. Страшны были его шафранное лицо, исковерканное душевною бурей, его глаза, налитые кровью, лес черных волос, вставших на дыбы. В таком виде представил бы художник сатану, скованного высшею силою. И пришел он и подал Хабару сто рублей. - Сто рублев счетом, - сказал он твердым голосом и пал униженно пред своим врагом - раз, другой. Тут он коварно, адски усмехнулся, пал в третий раз. - То было княжее, а это мое, - сказал он, приложился к ноге Хабара и оставил на ней кровавый, глубокий оттиск зубами. - Вот это мое пятно, - повторил он и адски захохотал. Недаром звали его Мамоном. Вскрикнул Хабар - так сильно был он поражен, и первым движением его было вырвать клок из бороды противника. Их тотчас розняли. - Поле, позываю тебя на поле {Прим. стр. 175}! - вскричал Мамон. - На поле! - вскричал Хабар. - Давно пора! Бог да судит нас! И враги, поцеловав крест, выбрав каждый своего стряпчего (секунданта) и поручника, расстались с жаждою крови один другого. Образец, не желавший видеть унижения своего врага, не был при этой сцене. Когда ж узнал развязку ее, благословил сына на суд божий. Несмотря на грозные запрещения духовных властей, считалось постыдным делом отказаться от поля, на которое каждый за убой волен был вызвать. А запрещение духовных отцов было ужасно [См. Послание митрополита Фотия к новгородцам, в 1410 году. (Прим. автора)]. "Аще который человек позовется на поле {Прим. стр. 175}, да приидет к какому попу причаститись, ино ему святова причастья нет, ни целования крестнова. А кто утепет {Прим. стр. 175}, лезши на поле, погубит душу, по великова Василия слову душегубец именуется, в церковь да не входит, ни дары не приемлет, ни богородицына хлеба, причастия же святого не приемлет восемнадцать лет... Убитова не хоронить". Каков наказ для наших православных, набожных предков! Но честь (только под другим именем), которая и для них была дороже всего, над всем брала верх. Когда донесли великому князю об этом позыве, он сказал: - Теперь не мое дело, а дело "Судебника". В "Судебнике" стоял следующий закон: "Кто у кого бороду вырвет {Прим. стр. 175} и послух опослушествует, ино ему крест целовати и битися на поле". Против закона, уложенного самим великим князем с сыном и боярами, нельзя было идти; только приказано полю быть не прежде, как полки воротятся из Твери. Для дела ратного еще нужен был такой молодец, как Хабар. Слово "поле" омрачило дом Образца и без того несветлый; это слово отозвалось, будто удар ножа, в сердце Анастасии, знавшей, что она виновница ужасной вражды между отцом ее и Мамоном и может быть виною братниной смерти. Слово "поле" долго ходило по домам, как в наши дни ходит роковая карточка с черными каймами и с изображением мертвой головы. Прохожие, идя мимо домов Образца и Мамона, слышали уж в них пенье по усопшем. ГЛАВА ВТОРАЯ ТЕЛЬНИК - Ах! няня, няня, я тоскую. Мне тошно, милая моя: Я плакать, я рыдать готова!.. - Дитя мое, ты нездорова; Господь помилуй и спаси! Чего ты хочешь, попроси... Дай окроплю святой водою, Ты вся горишь... - Я не больна: Я... знаешь, няня... влюблена. Пушкин {Прим. стр. 176} Доверенность Хабара к лекарю Антону была так велика, что он просил его полечить от раны, сделанной живым оружием. Рана была довольно глубокая; но молодцу ль, завороженному в русских снегах, в фатализме воспитания, ведать опасения и боль? При операции, сделанной ему Антоном, он не больше поморщился, как бы пчела слегка ужалила его. Благодаря живительной силе молодости, здоровья и пособию врача, исцеление было скорое. Но и до выздоровления он показал себя товарищам-удальцам и, окутанный плащом-невидимкою ночи, украл у претендента на византийский престол несколько горящих поцелуев его Гаиды. Одно, что в этом случае беспокоило Хабара, так это грусть сестры, которой причиною, думал он, живое участие к нему. Другой причины он и не подозревал. Анастасия, имея теперь возможность отнести вину своей грусти к походу, разлучавшему ее с братом и к страшному поединку, не удерживала себя более, не таила более слез в груди. Вскоре уверили ее, что поля не будет, что великий князь грозною волею своею помирил врагов. Хабар удовлетворен по законам за кровавую рану несколькими полтинами, и тому делу был положен навсегда погреб. Это убеждение успокоило ее насчет брата и между тем обратило на один предмет все помыслы, все способности ее души, которые разделили было по себе два предмета, равно ей драгоценные. Равно ли? Бог знает! Заглянув оком своим в глубину ее сердца, он увидел бы в нем перевес на сторону басурмана. Так очарование овладело этим сердцем! Анастасия целый день видела, слышала, как полки собирались в поход. Бывало, она веселилась, смотря из окна своей светлицы на движение их, торжественное, полное жизни: она утешалась мыслью, что, с уходом из Москвы на войну большей части молодцов, ей свободнее будет с подругами гулять и водить хороводы в садах. Ныне же вид этих полков был ей несносен. Казалось, они кругом осадили ее и преследовали даже в доме родительском. Открывала ли окно своей светлицы на Москву-реку - по Великой улице тянулось воинство густою массою. Отворяла ли другое окно - видела, как у церквей городских духовенство благословляло стяги, как отцы, матери и родичи беспрестанно входили в домы божьи для пострига детей и для служения молебствий о благополучном походе, как Иоанн-младой делал смотр полкам. Открывала ли, при случае, окно на двор постояльца? тут ничего не видела - слезы туманили очи ее. И, сидя в углу своего девичьего заточения, она не могла забыться: кругом отзывался топот конницы по деревянным мостовым и вторгался в ее светлицу. Со всех сторон осажденное вестью о разлуке, сердце ее надрывалось тоскою невыносимою. В наше время хорошее воспитание, где оно есть, уроки матери и наставницы, избранное чтение, изучение с малолетства закона божия с нравственным применением к жизни, связи общественные - все это остерегает заранее сердце девушки от подводных камней, мимо которых оно должно плыть, приучает ум ее быть всегда на страже против обольщений и различать ложь от истины, пагубное от полезного. Что ж ограждало сердца наших прабабушек от обольщения, кроме стен и заборов? Какое благоразумное воспитание, какие уроки и примеры? Какие светские отношения, повторяя опасность любви, знакомили с этою опасност