Константин Коничев. Земляк Ломоносова (повесть о Федоте Шубине) АРХАНГЕЛЬСКОЕ ОБЛАСТНОЕ ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО 1950 ВСТУПЛЕНИЕ Далекий, студеный север избяной матушки-Руси. Широким разливом сквозь непроходимые лесные дебри вливается в Белое море многорукавная Северная Двина. Хмурые облака давят на темные хвойные леса, на низкие заболоченные берега многоводной реки. Дальше, за морем - никем в ту пору неизведанная ледяная земля и далекий Грумант*, богатый рыбой и зверем. (* Грумант - остров Шпицберген, куда с давних пор ходили на рыболовецких судах промышлять архангельские и мезенские поморы.) Когда-то Двинская земля была дикой и безлюдной. В глубине веков этим лесным, приморским краем владели племена заволоцкой чуди. А потом с Волхова, с Ильменя, по речным перекатам, по таежным озерам и звериным тропам пробирались вольные новгородцы в низовья Северной Двины и на Беломорское побережье. Они несли на север свою предприимчивость, удаль и культуру древнего Новгорода. По берегам Кубины и Сухоны, Двины и Мезени, Онеги и Ваги вырастали поселки новгородцев. Но еще до прихода новгородцев легенды о здешнем крае дошли до заморской Скандинавии и там были запечатлены в народных сказаниях - сагах. А еще раньше древний римский историк Тацит вспоминал далекую северную страну охоты, страну особенных людей, которые "ушли в безопасность от богов и достигли самого трудного - отсутствия желаний". Летописец Нестор в "Повести временных лет", составленной в начале XII века, донес до нас ранние известия о борьбе новгородского боярства за богатства двинского севера. Центром древнего Заволочья были Холмогоры. Более тысячи лет тому назад сюда заглядывали норманны и увозили к себе на родину моржовые клыки и тюленьи шкуры. В одиннадцатом веке здесь, на Двинской земле, сложил свою голову новгородский князь Глеб Святославович. Спустя столетие восставшие двиняне перебили новгородскую рать. В тринадцатом веке упрямые новгородцы вновь собрались с силой, овладели Холмогорами и утвердили на севере боярское посадничество. Двинские поселяне долго жили в постоянных раздорах с владетельными боярами и князьями и не раз принимали то ту, то другую сторону в борьбе между Великим Новгородом и московскими князьями за двинские земли. В пятнадцатом веке, при Иване Третьем, закованная в панцири четырехтысячная московская рать, подошла к Холмогорам. Двенадцать тысяч новгородцев и двинян с топорами и рогатинами встретили армию московского князя. Целые сутки рубились на берегах реки Шиленги. И несдобровать бы тогда москвичам, если бы сами двинские жители не захотели испытать чья власть лучше: новгородских бояр или московского князя? Двиняне изменили новгородским владетелям, и Холмогоры перешли под власть Москвы. С новгородской боярщиной было покончено, ее заменил тягловый царский удел. В Холмогорах и по всей округе на лучших землях, в самых живописных местах севера, нашло себе прочный приют черное духовенство. На мужицких костях вырастали крепкие монастырские стены - оплот русского самодержавия. Сюда, в места весьма отдаленные, со времен Бориса Годунова стали высылать людей опасных, крамольных. Неподалеку от Холмогор, в застенках Сийского монастыря, томился недруг Годунова, будущий московский патриарх Филарет, отец первого царя из династии Романовых. В годы польской интервенции начала XVII века Холмогорам угрожали банды поляков. Надменные и наглые паны шли грабить русских северян и сжигать их селения. Под Холмогорами поляков изрубили. Их трупы двиняне бросали с угорья в зыбучее болото. На том месте, в память победы над ляхами, построена деревня и дано имя ей Бросачиха... В ожидании новых бед и напастей людный торговый город Холмогоры горожане заботливо окружили высокой бревенчатой оградой. Глубокий ров преграждал подступы к холмогорским стенам. Остроконечные башни с амбразурами для стрельцов возвышались на опорных углах городской стены. По речным разливам вблизи Холмогор и на взморье сновали сотни рыбацких парусников. На глубокой просторной реке корма к корме покачивались трехмачтовые корабли. Торг России с заграницей начинался здесь, позднее - в Архангельске. В летнюю пору из Холмогор уходили в "неметчину" суда с русскими товарами. И тогда уже охочая до чужого добра, королевская Англия мечтала обрести себе на русском севере вторую Индию. Царь Петр Первый три раза приезжал на Север и каждый раз посещал Холмогоры. Здесь, в деревушке Вавчуге, купцы Баженины начали судостроение. Колыбель русского торгового и военного морского флота - около Холмогор. Петр закрепил за холмогорской епархией своего любимца епископа Афанасия, того самого, которому старообрядец, Никита Пустосвят во время спора о религии вырвал с кожей клок бороды. Петр позволил епископу бриться и наказал ему, чтобы в Холмогорах было заведено церковное и светское книгописание и чтобы он, Афанасий, заставил лодырей монахов учить грамоте и детей и взрослых. Так в Холмогорах появились книги и грамотность. Но Петру сразу же приглянулся другой город - Архангельск. Город этот ближе к выходу в море. Русло двинское здесь глубже и берега удобны для защиты и стоянки многих кораблей. Архангельск быстро обстраивался русскими купцами. Здесь же поспешно вырастала немецкая слободка, с уютными, раскрашенными домами и факториями. Шла бойкая торговля. Торговали рыбой: зубаткой, треской, пикшей, семгой и сельдью, навагой и палтусом, продавались моржовые клыки, рыбий жир и тюленьи шкуры. Устюжане привозили сюда мыло, ваганы* - деготь; с Вычегды везли пушнину и соль; из Вятки - парусину... Одни трудились, другие торговали. Одни богатели, другие жили в нужде и обиде и про себя в шутку говорили: (* Ваганы - жители из деревень с Ваги-реки и Верховажья.) - Живем богато, со двора покато, чего ни хватись, за всем в люди катись... Много зажиточней других северян жили поморы - рыболовы, зверобои. Они населяли громадную Холмогорскую округу и успешно промышляли на Зимнем и Летнем берегах Белого моря. ... Шли годы. Из холмогорской Денисовки со своим отцом на просмоленном рыбацком суденышке спускался в море за добычей будущий великий ученый Михайло Ломоносов. Что побудило рыбацкого отрока оставить отцовские мрежи* и дойти с "благородной упрямкой" до мировой славы? Сказались в нем вольный дух новгородских предков, независимость от помещичьей кабалы и стремление быть полезным слугой своему народу. (* Мрежи - рыбацкие сети, иначе называемые мережи, мережки.) Путем великого русского ученого Ломоносова пошел из этих мест в люди и другой холмогорец, черносошный тягловый пахарь, искусный костерез - Федот Шубной. О нем и будет наше повествование. ГЛАВА ПЕРВАЯ Приземистая харчевня* целовальника** Башкирцева, срубленная из кондовых, восьмивершковой толщины бревен, стояла на краю Холмогор. Подслеповатые тулошные*** оконницы - слюда вместо стекол - глядели на весенний, густо унавоженный тракт. По нему возвращались из Москвы и Петербурга последние обозы, ходившие с мороженой сельдью в тысячеверстный путь. (* Харчевня - закусочное заведение, трактир. ** Целовальник - продавец в питейном заведении. *** Тулошные оконницы - узкие поперечные окна, глядя в которые можно было притулиться, то есть спрятать туловище.) Около харчевни толпились бородатые мужики в длиннополых кафтанах. Одни выпрягали, другие запрягали низкорослых выносливых мезенских лошадей, увязывали поплотней возы столичных товаров, набивали рогожные кошели сеном и поили коней из деревянных ведер. В харчевне на широких, до желтизны вымытых лавках, распоясавшись, сидели куростровские бывалые поморы и мастера-косторезы. Они пили не спеша из больших глиняных кружек хмельную брагу, закусывали соленой семгой и, казалось, нисколько не пьянели. Стемнело. В сумрачные оконца донесся унылый звон колокола. Звонили к вечерне. Хозяин харчевни набожно перекрестился левой рукой, ибо правая у него давно отнялась и висела, как плеть, неподвижно. Обращаясь к мужикам, Башкирцев вытянул вперед нижнюю губу и, часто моргая мутными глазами, заговорил: - Не пора ли, братцы, к домам? Хватит, попили. Не будем бога гневить, скоро соборный поп вечерню станет служить. - Ну и пусть, а нам какое дело, надо и в моленье меру знать, а то сегодня свеча да завтра свеча, поглядишь - и шуба долой с плеча... - возразил Иван Шубной. - Мы еще попьем, погуторим*, поставим на ребро последний алтын** и еще попьем. Сам господь в Кане Галилейской из воды вино делал для того, чтобы люди угощались. Да он и сам пил и нам велел. Винолюбец был, зато не любил он ябедников и не жаловал крючкотворцев, а судьям же сказал: "не судите да несудимы будете, какою мерою мерите, такою и вам отмерится". (* Погуторим - поговорим. ** Алтын - три копейки.) Мужики молча переглянулись. Шубной с хитрой усмешкой покосился на Башкирцева и, вытерев рукавом кафтана мокрые усы, добавил: - Будем пить, ибо знают чудотворцы, что мы не богомольцы. Чем идти к вечерне, так лучше посидеть в харчевне, - и снова жадно приложился к увесистой глиняной посудине. Башкирцев сплюнул себе под ноги, нахмурился, однако поставил на стойку еще ведро браги и вышел через узкую раскрашенную дверь в жилую избу. Видно было, что речи Шубного ему не по нутру. Намек Шубного был прям и понятен. Башкирцев ранее служил в архангелогородской канцелярии, умело стряпал доносы, брал мзду* и, говорят, даже продал двух самоедов голландскому посланнику напоказ в его державе. Разбогател Башкирцев и харчевню завел не от трудов праведных; из городской канцелярии он нипочем и не ушел бы, если бы не отнялась у него правая рука. (* Мзда - награда, вознаграждение.) Как только Башкирцев удалился, Иван Шубной тотчас бережно снял со стойки ведро с брагой и торжественно водрузил на стол, около которого сидели сыновья его Кузьма да Яков и вернувшийся с обозом из Петербурга куростровский сосед - Васька Редькин. Лицо Васьки за долгий путь сильно обветрилось, загорело и обросло круглой пышной бородкой. От обильного угощения Редькин повеселел и беспрестанно ухмылялся, показывая ровные крепкие зубы. Иван Шубной усердно подливал в его кружку пенистую брагу и нетерпеливо дергая его за холщовый рукав рубахи, упрашивал: - Ну, Васюк, расскажи про него, как живет, помнит ли он нас? Ведь я его начал в люди выводить! Чтению обучил, и письму, и пению... - Шубной ударил себя кулаком по широкой груди и с гордостью добавил: - Первой я, первой приметил в Михайле и счастье и талант. Прилежен к грамоте был и памятью крепок... Да, брат, давненько, давненько это было. Эх, взглянуть бы на него хоть одним глазком! Да ты чего молчишь-то, леший, ну, рассказывай! Редькин за единый дух опорожнил кружку браги, обвел соседей повеселевшими глазами и не спеша, степенно заговорил: - Был я в Питере. Ну, и к нашему земляку Михайле Ломоносову наведался. За морошку сушеную, за семгу соленую и за мерзлую сельдь велел он вам передать поклон и сказать спасибо... Теперь сказать вам - как живет он? Ну, как живет?.. Дай бог всякому так-то. А работяга он, ох, работяга, мастер на все руки, зато ему от князей и господ большой почет! Слыхать, у самой царицы Лизаветы Петровны на обеде бывает! Вот, братцы, до чего наш Михайло дошел! Всякие премудрости своим умом постиг. Учился в Москве, в Питере, да и в неметчину катался. А женка у него толстенная, отъелась на питерских-то харчах. Гуторит с ней Михайло на чужом языке, будто ругается. А я слушал и молчал, как дурень. Ни в пень-колоду не пойму! - Не зазнается, своих-то не избегает? - тихонько спросил Шубной. - Тебя-то сразу признал? - Сразу, как родного принял, - усмехнулся Васюк. - Хоть и в бархате он, а мужицкий-то дух в нашем Михайле еще крепко держится! Нет, не горделивец он, говорной, про всех вас, стариков, выспрашивал, всех вспомнил. Только вот, говорит, разных дел и выдумок очень много, никак нет времени Холмогоры навестить... - А какие же такие у него дела и выдумки, не сказывал он, случаем? - полюбопытствовал Яков, старший сын Шубного, рослый и весьма смышленый косторез. Редькин, не мешкая, ответил: - Всех выдумок и дел его я не упомнил, а так, про между прочим, слышал, что и книги сочинил многие. И заместо бычьих пузырей и слюды придумал ставить в окна стекла чище чистого льда. И еще видел я, как он своими руками патрет царя Петра сотворил из разных каменьев и стекляшек, а обличье вышло будто живое, писаное. И надо вам сказать, - понизив голос продолжал Редькин, - с господом-то богом наш Михаиле, кажись, не в ладу живет. Рассказывал я ему то да се про наше житье-бытье и говорю ему - лонись* летом в грозу от божьей милости у нас храм святого Дмитрия загорелся, где ты бывало на клиросе певал" да кое-как мы потушили... Михайло же на это усмехнулся и сказал: "Вот если бы у нас на Руси поменьше было церквей да кабаков, да побольше громоотводов, тогда и божья милость не страшила бы русского мужика". И пояснил он мне, что громоотвод это такая выдумка - шест с проволокой сверху донизу и что гром и молния при таком громоотводе не в силе поджечь никакое строение. Книг всяких у Михайлы Ломоносова, как вам сказать, в десять раз больше, чем у холмогорского архиерея... (* Лонись - в прошлом году.) Долго и много еще рассказывал Редькин о встрече со своим земляком, а Шубные, с интересом слушая его, не спеша, кружка за кружкой черпали брагу из ведра. Поздно вечером, уплатив Башкирцеву за выпитое четыре алтына и три деньги, приятели вышли из харчевни и тронулись к себе в Денисовку. Шли они вдоль Холмогор, мимо рыбных рядов, возле баженинских складов, потом свернули за соборную ограду, оттуда к бывшему архиерейскому двору, окруженному высоким тыном. В вечернем полумраке тускло сверкали огоньки в узких оконцах холмогорских изб. Свистел ветер на кладбище, мрачно высился над городом старинный собор и еще мрачнее казался недоступный, огороженный, как острог, архиерейский двор. Он бдительно охранялся стражей, вооруженной тесаками, кремневыми ружьями и пищалями. Добрым людям было невдомек - кого тут вот уже пятнадцатый год стерегут строгие офицеры и молчаливые, суровые солдаты. Сейчас лишь, проходя мимо этого таинственного острога, Редькин вспомнил подслушанный им разговор на постоялом дворе в пути, где-то около Шлиссельбурга, и поведал соседям: - А я теперь разумею, кто тут живет, только, чур, молчок... - Могила, - отрезал Иван Шубной. - Сказывай, чего слышал? - Не пикнем, - поддержали отца Яков и Кузьма. Редькин шел, покачиваясь, и тихонько рассказывал: - Едучи домой из Питера, свернул я как-то вместе с мужиками нашими за Ладогой в придорожный кабак. В каморке за перегородкой сидели два военных чина, выпивали и разговор тихий вели. Из ихних речей я и распознал, что они из военной охраны, раньше служили где-то в крепости, потом в Рязани, а сейчас у нас в Холмогорах. Охраняют они тут не кого-нибудь, а близкую родню прежней управительницы Анны Леопольдовны. Такой указ царицы: пусть подохнут, на волю же принцевых ублюдков не пускать, дабы они на ее царство не сели. Редькин еще раз попросил соседей об этом молчать и сказал: - Давайте-ка, братцы, свернем к ограде, послушаем, может чего там и услышим... Они осторожно, стараясь не шуметь, пошли гуськом по вязкому весеннему снегу. Но часовой с угловой башенки, свисавшей над высоким бревенчатым тыном, заметив их, окрикнул: - Эй, вы! Ярыжки!.. Кто тут бродит?.. Палить стану! Только и расслышали подвыпившие любознательные мужики. Пришлось по снегу выходить на дорогу и без оглядки шагать в Денисовку. ГЛАВА ВТОРАЯ Ивану Афанасьевичу Шубному шел седьмой десяток, но это был еще крепкий, не знавший болезней старик, выглядевший гораздо моложе своих лет. Загорелый, широкоплечий, с длинными сильными руками, покрытыми рыжеватой порослью, Шубной мало чем отличался от других артельщиков-покрутчиков*, проводивших добрую половину жизни на ледовых просторах Белого моря. (* Покрутчик - наемный работник в рыбацкой или зверобойной артели.) У Ивана Шубного было три сына: Яков, Кузьма и Федот. Последний родился в том году, когда холмогорская канцелярия объявила Михаилу Ломоносова обретающимся в бегах, а в Денисовке за беглого соседа мужики сообща собрали и заплатили первую подать - рубль двадцать копеек. Когда младшему сыну Ивана Шубного Федоту минуло восемнадцать лет, из Петербурга в Архангельск пришла с черным орлом бумага, и Денисовку за беглого Михайлу Ломоносова податями больше не тревожили... Старшие братья Федота давно уже были женаты. Жили они вместе с отцом и помогали ему на рыбной ловле в Двинском устье, на охоте, в домашних делах и в резьбе по кости. В меньшом своем сыне Федоте Иван Афанасьевич приметил, как когда-то в Ломоносове, большие способности ко всякому делу и поспешил отдать его в учение в архангельскую косторезную мастерскую. Здесь вместе с другими резчиками по кости и перламутру Федот Шубной коротал зимние серые дни и при свете лучины за кропотливой работой просиживал долгие северные вечера и ночи. Мастерскую возглавлял старый мастер, с длинными, свисающими до плеч волосами, в круглых очках, приобретенных в архангельской немецкой слободе. Мастер подчинялся епархиальному управлению. Руками способных резчиков тогда в мастерской выполнялись заказы холмогорского епископа, Соловецкого монастыря и московской Оружейной палаты. К старательным ученикам мастер применял доброе слово, а незадачливых, случалось, трепал за вихры и нередко избивал. Прилежный и смекалистый, Федот Шубной обходился без побоев. Мастер заставлял неопытных учеников на первых порах делать гребни, уховертки, указки, блохоловки и вошебойки. Таким, как Федот, он поручал более трудные заказы: крестики, узорчатые ларцы, иконки и архиерейские панагии*. Подобные заказы приносили большой доход епархиальному управлению. (* Панагия - архиерейский нагрудный знак на шейной цепи, с рисунком или барельефом, обычно осыпанный драгоценными камнями.) По воскресным дням косторезы, сопровождаемые мастером шли к заутрене и обедне в архангелогородскую церковь и становились по четыре в ряд за левым клиросом. После обедни, если это было зимой, они до потемок катались за городом на оленях, гуляли с рослыми архангелогородскими девицами, распевая заунывные песни: Сторона ли моя сторонка, Не знакома здешняя. На тебе ль, моя сторонка, Нету матери, отца. Нету братца, нет сестрички, Нету милого дружка. Да я, младой, ночесь заснул Во горе-горьких слезах... Песни и гульбища мало утешали Федота. У себя, около Холмогор, гулянки ему казались куда веселей и завлекательней. В свободные часы он любопытства ради уходил на торжки в немецкую слободу и в гостиный двор и прислушивался там к непонятному чужестранному говору. В Кузнечихе, на Смольном буяне, на Базарной улице, на Цеховой, на Смирной и Вагановской - всюду он подходил к приезжим мезенским, лешуконским мужикам и женкам, подолгу рассматривал на них узорчато вышитые кафтаны и кацавейки, дивился на расписные каргопольские сани, на замысловато вытканные красноборские кушаки и на все, что привлекало его внимание своей яркостью и самобытностью. Иногда весь воскресный день он проводил на базаре, толкаясь среди торговок, разглядывая разукрашенные берестяные туесы*, деревянные ковши, рукомойники, куклы, домотканые ручники и узорчатые юбки. Он уносил в своей памяти не мало затейливых рисунков, которыми испокон веков богато рукоделие русского Севера. (* Туес - берестяная посудина - бурак.) И сам Федот умел уже тогда придумывать и вырезать тончайшие узоры на моржовой кости, на перламутре. Бывало, взяв морскую раковину, на выпуклой ее стороне он вычерчивал резцом камбалу или обыкновенный лист, а внутри той же раковины изображал резцом распятого Иисуса и около него плачущую Магдалину. На большие праздники Федот с позволения строгого мастера уходил из Архангельска домой, в холмогорское куростровье, в деревушку Денисовку. Туго опоясанный красным кушаком, в овчинном полушубке, в теплой оленьей шапке и стоптанных бахилах, он через сутки пешком добирался до родной семьи, где отдыхал и отгуливался. ГЛАВА ТРЕТЬЯ После разговора с соседом Редькиным, Иван Афанасьевич Шубной не мог заснуть всю ночь. В просторной избе царила непроницаемая темь. В деревянном дымоходе тихо выл ветер да изредка было слышно, как в малый колокол на церкви Димитрия Солунского отбивал часы приходский звонарь. Широкие сосновые полатницы неугомонно скрипели под Иваном Афанасьевичем. Ворочаясь с боку на бок, он думал о своих житейских делах. И было о чем подумать. Он - старик в силах; два сына при нем женатые; третий, Федот, тоже накануне женитьбы. Где тут всем под одной крышей ужиться. Ну, ладно, я двух веков не проживу, - думал Шубной, - умру, в избе немного просторнее будет. Яшка и Кузька - семейные, пусть перегородку ставят, а меньшого, пока не ошалел и не вздумал женихаться, надобно подальше от дому спровадить. Эх, кабы в Питер его! Земляк-то, авось, добром меня вспомнит и, кто знает, может, к делу пристроит Федота. У парня-то золотые руки... Многое в ту ночь передумал Иван Шубной. То он представлял себе земляка Михаилу Васильевича в далеком Петербурге, в роскошных золоченых палатах, рослого, дородного, с гладко бритым лицом, каким его обрисовал только что вернувшийся из Питера сосед Васюк Редькин. То ему мерещился другой сосед - черносошный тягловый пахарь Налимов Асаф, который с неделю тому назад в холодном гуменнике* повесился на вожжах. Нечем было Асафу подати платить в государеву казну, жалко было сдавать на всю жизнь в солдаты любимого сына-кормильца, и решил он повеситься, чтоб сына своего от службы через это избавить... (* Гуменник - крытое строение на гумне, в котором происходит молотьба, а по засекам складываются снопы.) Долго размышлял Иван Афанасьевич и надумал поступить с меньшим сыном так: пусть лето поработает в хозяйстве, осень на рыбной ловле, а зимой, по первопутку, можно его и в Питер снарядить... На страстной неделе в субботу, поздно вечером, усталый, приплелся домой Федот. Пасха в этот год была ранняя. Только начинал таять снег. На Двине и притоках стали появляться продухи. На пасхальной неделе беспрестанно гудели колокола холмогорских церквей - и в Куростровье, и на Вавчуге. Но колоколен на всю молодежь недоставало. Ребята и девушки толпились на проталинах. На белолицых славнухах* сверкали жемчугом и переливались цветом северного сияния высоко вздыбленные кокошники**, топорщились на ветру крепкие домотканные китайчатые, в разноцветную полоску сарафаны. Но снег мешал еще водить хороводы. Поэтому парни и девушки забавляли себя загадками. (* Славнуха - девица, которая в почете среди односельчан. ** Кокошник - старинный женский головной убор, украшенный бисером и жемчугом.) Федот Шубной, щеголевато причесанный, в пыжиковой шапке, в расстегнутом темно-синем с бархатной оторочкой кафтане, из-под которого как бы невзначай выставлялась вышивка на полотняной рубахе, щурил голубые глаза на шпиль гудевшей колокольни. - А ну, кто знает, - спрашивал он ребят: - живой мертвого бьет, а мертвый ревет. Что это такое?.. Девушки и парни долго молчали. Тогда Федот показывал на колокольню: - А ну, гляньте, может там отгадку сыщете? - Колокол! - восклицал кто-нибудь из тех, кто посмекалистей. - Верно, - кивал Федот. - А ну еще: родился - не крестился, бога на себе носил, а умер не покаялся? Одни молчали, другие отгадывали невпопад. - Эх, вы, несмышленыши, - глядя на соседских ребят, усмехался Федот. - Это же тот самый осел, на котором Христос въезжал в Ерусалим. - Да ведь и вправду! - Он и есть! - подхватывали голоса и наперебой кричали: - А послушайте, я загану... - Дайте-ка, я загадаю... Федот охотно уступал место другим. Загадки продолжались. Чуть наступали сумерки, степенно раскланявшись в пояс с ребятами, девушки расходились по своим избам. Парни не спешили домой, до глубокой ночи шумели на улице. В один из вечеров пасхальной недели Федоту пришла в голову озорная мысль - подшутить над холмогорским градоначальником. У куростровского охотника Федот с товарищами добыл большой кусок волчьего мяса. Мясо ребята размочили в горячей воде, а воду расплескали вокруг дома, где жил градоначальник. Рано утром, когда холмогорские обитатели еще спали, огромная стая собак, почуяв запах зверя, осадила кругом хоромы, городского управителя. Собаки отчаянно выли и лаяли, рыли когтями снег и не давали никому проходу. За градоначальника заступилась острожная стража. Собак кое-как разогнали, так и не узнав виновников этой затеи. Но шалости, случалось, приносили Федоту и немало хлопот. Как-то вскоре после собачьей осады, сидя в харчевне целовальника Башкирцева и будучи в веселом настроении, Федот поспорил с одним опытным косторезом. Тот был пьян и похвалялся, что из табакерки им сделанной нюхает табак сам митрополит, а царица пудрится из пудреницы его же работы. Возможно, это была и правда, но Федот захотел его перехвастать. - Подумаешь, удивил чем - табакерка, пудреница! А вот мы с братом Яшкой смекаем вырезать царей и князей, все родословие, и чтобы каждый царь и князь друг за дружкой на дереве были развешаны... Чем кончился между резчиками спор - неизвестно. Но навостривший уши целовальник Башкирцев слышал неосторожные речи Федота и настрочил донос. Федота вытребовали на допрос в холмогорскую крестовую палату. Выспрашивал его по целовальниковой жалобе старый, искушенный в сыскных делах протопоп. Запись вел писарь Гришка Уховертов. После допроса епископу было отправлено такое донесение: "Лета господня 1759 апреля в 10-й день преосвященному епископу Холмогорскому и Важескому ведомо учинилось, крестьянский сын Куростровской волости Федотко Шубной сказывал и похвалялся в разговоре в харчевице горожанина Башкирцева, что он, Федотка, с братом Яшкой вырежут князей и царствующий дом и на дереве развешут. По указу преосвященного, будучи расспрашиван, вышеописанный Федотка Шубной в расспросе сказал: в прошлой-де неделе сего апреля он зело не в трезвой памяти от бражного увеселения хвалился и за благо почитал, действительно, сотворить в дар царице все родословие державы Российской от Рюрика до ныне благополучно здравствующей государыни и что вырезать сие родословие вознамерился с братом Яшкой в виде барельефов на моржовой кости, поелику не подвернется слоновая по дороготе своей. За сим Федотко Шубной к дому отпущен с упреждения отца протопопа. Руку приложил Гришка Уховертов". Домой из крестовой палаты Федот вернулся пасмурный и сказал брату Якову: - Будет подходящая кость, будет время, ты и вырезай царей, а я тебе не помощник. Меня вон к протопопу на исповедание таскали... В эту зиму, все хорошо да здоровье, послушаюсь отца, в Питер подамся. Одна голова не бедна, а и бедна, так одна... Отказавшись от работы в архангельской косторезной мастерской, Федот Шубной сживался с мыслью уйти подальше из дому. В эту весну семейство Шубных постигло неожиданное несчастье: Иван Афанасьевич провалился на Двине под лед, кое-как выкарабкался, но простудился и сильно заболел. Напрасно пил он крещенскую воду, напрасно лазал в печь и парился веником, над которым были нашептаны знахарем тайные слова, - ни то, ни другое не помогало. Болезнь никуда не отпускала из дому старика Шубного. Он стал сохнуть, тяжелей дышать и напоследок еле-еле передвигался по избе. Чувствуя приближение смерти, Иван Афанасьевич, пожелтевший и костлявый, снял с божницы створчатую медную икону и, прослезившись, позвал дрожащим голосом сыновей: - Яков, Кузьма, идите-ка сюда, я вас благословлю, не долго уж мне жить осталось... Благословив старших сыновей и пожелав им в достатке и порядке держать семью, скотину и дом благодатный, Изан Афанасьевич велел позвать к себе меньшого. Федот прибежал от соседей и, как был в ушанке и полушубке, предстал перед отцом. Старик оглядел его и сказал тихо: - Шапку-то хоть сними, шальной... Федот послушно обнажил голову, со скорбью поглядел на немощного отца, на его костлявые плечи и проговорил потупясь: - Благослови, отец... Тяжко вздыхая, старик Шубной трижды как-то неловко поднял медный складень* над русой головой Федота и при общем молчании домочадцев вполголоса произнес слова родительского благословения: (* Складень - медная, складная икона.) - А тебе я, сынок, желаю и совет свой отцовский даю и благословляю: ступай в Питер, поклонись от меня Михаилу Ломоносову и скажи, что первый учитель его Иван Афанасьев велел ему долго жить... Останься там, учись, слушай умных людей, пользуйся их советами. Смелым будь, правду люби. Я жизнь правдой жил, никого не боялся. И ты так живи. Но смотри, осторожности не забывай, не погуби себя во цвете лет. Остерегайся дураков, если их затронешь, умных - если им вред причинил, и злых - если свел с ними знакомство. Будь здрав и счастлив на долгие годы... Федот поднял голову, заметил на морщинистых щеках отца крупные слезы и сам не вытерпел - заплакал. - А неохота умирать-то, ребята... - сказал Иван Афанасьевич дрогнувшим голосом. - Когда живешь - день кажется долог, а умирать собрался, оглянулся - коротка же наша жизнь. Ох, коротка... На-ко, Федот, поставь складень на божницу...* (* Божница - место в переднем углу для икон.) Умер Иван Афанасьевич поздно вечером. В сумрачной избе, освещенной горящей лучиной, густо надымили ладаном. Собрались куростровские старухи и молились всю ночь. На утро обмыли покойника, обрядили в длинную холщовую рубаху и положили под образа на широкую лавку. Соседи один за другим приходили прощаться, кланялись низко и каждый вспоминал добрым словом умершего: - Царство ему небесное, самого Михаилу Ломоносова, бывало, грамоте учил, в люди его спроводил... - Добер старик был, простяга*. Нашему брату нищему во весь каравай милостыню отрезал, царство небесное. (* Простяга - простой, добродушный, незлобивый человек.) - Трех сынов вырастил, как три подпоры крепкие, такие хозяйство не уронят... Федот вернулся домой с похорон в тяжком раздумье. Не раздеваясь, он полежал ничком на лавке, встал и, нахлобучив на лоб треух*, вышел на улицу проветриться от запаха ладана и забыться от надоедливых причетов плакальщиц. До потемок он просидел у Редькина. (* Треух - шапка с наушниками.) Мысль об уходе из Денисовки в Питер теперь не давала Федоту покоя. Но как раз весна была в разгаре, а летом и осенью трудно попадать в далекую столицу. Ему пришлось терпеливо ждать до зимы, до первопутка. Время шло быстро. У Шубных по хозяйству было много дела. За рекой Курополкой густой зеленой травой покрылись обширные заливные луга. На пастбищах отгуливались тучные коровы. Бобыли-пастухи в домотканных рубахах, в засученных штанах, сверкая коленями, бегали за резвыми телятами. Под вечер там и тут слышались переливчатые трели пастушьих берестяных рожков. Сытые коровы-холмогорки и уставшие от беготни телята покорно тянулись к прогонам и, глухо брякая железными колокольчиками, заходили в бревенчатые стойла, где их ждали заботливые обряжухи...* (* Обряжуха - женщина, ухаживающая за домашним скотом.) В эти дни Федот Шубной работал с братьями, пилил и колол дрова, пахал, сеял яровое жито и боронил рыхлые полосы. В короткие весенние ночи он в лодке выезжал на рыбную ловлю и брал на острогу крупных щук, метавших по мелководью икру. Будни проходили в трудах и заботах. По воскресеньям - ближе к лету - становилось веселей. Смех, прибаутки, хороводы и пляски под весенние напевы слышались с полдня и до полночи. Парни и девушки, нарядно одетые по-летнему, веселились кто как хотел и кто как мог. Пригожие девушки, с позолоченными серьгами в ушах, с разноцветными лентами в длинных косах, бегали за ребятами, ловили их за вышитые подолы длинных рубах и приводили в круг. (Это называлось игрой в мышки, в горелки). В другом месте парни со своими подружками высоко подпрыгивали на досках, положенных поперек кряжей. Качели с пеньковыми бечевами на перекладинах были заняты без перерыва. Качались стоя, сидя, в одиночку и попарно. Подальше от общего гульбища, в белых коленкоровых платьях с узорной вышивкой, сверкая норвежскими перстеньками, расхаживали славнухи, время которым подходило к замужеству. У них свои были думы и песни свои: Походите-ко, девушки, Погуляйте, голубушки. Пока воля батюшкова, Нега-то матушкина. Неравно замуж выйдется, Неровен черт навяжется, Либо старый душлив, Либо младый, не дружлив, Либо горька пьяница, Либо дурак-пропоица. Во кабак идет - шатается, Из кабака идет - валяется. Он со мной, молодой, Супор речь говорит; Разувать-раздевать велит, Часты пуговки расстегивати, Кушачок распоясывати. Не того поля я ягода была, Не того отца я дочерью слыла, Чтобы мне да разувать мужика, У него-то ноги грязные, У меня-то ручки белые; Ручки белы замараются, Златы перстни разломаются... Последнее лето провел Федот Шубной в родной Денисовке. Как ни весело было играть и плясать на гульбищах, рассудок подсказывал ему: надо ехать в Петербург, в люди. Там больше свету, больше простору. Только не трусь, и все будет по-твоему. Михайло-то Васильевич вон как шагнул!.. ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ Сборы в дальнюю дорогу были не велики. Он взял с собою мешок ржаных сухарей, узелок костяных плашек и полдюжины моржовых клыков. Весь незатейливый косторезный инструмент - рашпилек, втиральник, пилку, сверло, стамесочку и еще кое-какие мелочи он разместил в боковых карманах. За голенища бродовых сапог спрятал самодельный нож и деревянную ложку с толстым черенком. Паспорт сроком по 1761 год бережно завернул в тряпицу и зашил в полу кафтана. Сложив мешок с дорожной снедью на воз соседа-попутчика, простившись с родней и соседями, Федот Шубной тронулся за обозом поморов в Петербург. Зимняя дорога из Холмогор на Петербург проходила через густые леса и выжженные подсеки Каргопольской округи, сворачивала мимо Белого озера на Вытегру, Ладогу и дальше прямиком вела в столицу. При хорошей погоде, без, оттепелей и метелей, поездка от Холмогор до Петербурга занимала целых три недели. По пятьдесят верст в день вышагивал Федот за возами. Там, где дорога спускалась под гору, добродушный возница позволял ему вскакивать на запятки и ехать стоя. Но был и такой уговор: воз в гору - Федот и возница вместе должны помочь лошади. Тогда, встав по сторонам и ухватившись за оглобли, они оба, присвистывая и покрикивая на лошадь, помогали ей подняться на угорье. Обоз в пятьдесят подвод тянулся по дороге неразрывной цепью. Останавливались возчики на ночлег в редких попутных деревнях. На постоялых дворах покупали сено, овес и подкармливали лошадей. Сами же мочили в студеной воде соленую треску и ели ее с подорожными сухарями. Спать ложились - одни на полати, другие вповалку на разбросанной на полу соломе. С морозу и после долгой дороги Федот спал на ночлегах столь крепким сном, что его не только можно было догола раздеть, но и самого вынести из избы, а он и не шелохнулся бы. Кражи и грабежи в дороге случались редко. Если раз в году где-либо по пути и обнаружится пришлый со стороны охочий до чужого добра бродяга, то о нем от Петербурга до Холмогор быстро проносилась дурная слава и описание всех его примет, и вор попадал на расправу и клеймение. В пути Федот узнал от встречных, что где-то есть страна Пруссия, куда вступили русские войска и бьют армию короля Фридриха. Следом за этими разговорами дошли слухи о повсеместном наборе рекрутов. Услышав о наборе, Федот призадумался. Годы подходили как раз такие, что скоро могли дать ему в руки кремневое ружье, за спину ранец с полной выкладкой и послать воевать. Возница приметил раздумье, омрачившее лицо Федота и, снимая с усов ледяные сосульки, спросил шутливо: - Что же ты, Федотушко, не весел, что головушку повесил? Не по деревне ли заскучал? Федот, тряхнув поникшей головой, ответил: - Думаю о своем житье-бытье. Хорошим резчиком в Питере хотел прослыть, знатным персонам заказы вырезать, а тут, на-ко, война... - Н-да-а, - протянул случайный попутчик, - солдатская служба хороша, только охотников до нее мало. Долга служба царская - ни конца ей, ни краю. А у тебя золотые руки, потому об этой службе тебе и помышлять обидно. Подумав, возница успокаивающе сказал: - Не горюй, парень, ты молоденек, да умен, к делу сумеешь пристроиться. Ну, а если и случится повоевать с немчурой - тоже не худо. Наши их вон как лупят! Любо-дорого! - Задиристых бить и надо, - согласился Федот, - пусть знают, что русских задевать - даром не пройдет. Ладно, послужу и я, коль придется, ведь не урод, не калека и силенкой бог не обидел. Ружье из рук не вывалится... На моржа и тюленя охотился, почему бы этими же руками пруссаков не побить?.. Чем ближе к Петербургу, тем больше попадалось встречных подвод. Степенные поморы не лезли ни с кем в перебранку, но и с дороги не сворачивали. Чуть показывался встречный обоз, возвращавшийся из столицы, они брали под уздцы своих лошадей и вели их посредине дороги, внушительно поблескивая торчавшими из-за кушаков топорами. Побаиваясь за целость сыромятных гужей и черемуховых заверток, встречные обозники уступчиво сворачивали - они знали, что в ссору с бывалыми и вольными поморами лучше не вступать. Среди северян поморы отличались суровым характером. Холмогорских жителей всюду называли "заугольниками". Когда к ним в Холмогоры приезжал Петр Первый, они, потомки вольных новгородцев, прятались за углами изб, опасаясь, как бы царь не вздумал выкинуть над ними злую шутку в отместку за непокорность их предков московским царям. Петр посмеялся над их страхами и дал им прозвище "заугольники". С тех пор прошло много лет, а прозвище за ними так и осталось. Если и можно было с кем поставить холмогорских "заугольников" рядом, то это опять-таки с упрямыми новгородцами... Дни становились длинней, деревни, села, усадьбы встречались по пути все чаще и чаще. Иногда в обгон по рыхлому снегу проносилась запряженная цугом шестерка лошадей в блестящей сбруе. Форейторы со свистом махали бичами и грубо кричали на проезжих: - Берегись, задавим!.. - Опять какого-то дьявола провезли, - грубо замечали поморы вслед барской повозке... На двадцатые сутки обоз вступил в петербургские окрестности. По обоим берегам замерзшей Невы стояли низенькие бараки с деревянными дымоходами на крышах. В бараках крохотные оконца и обитые тряпьем двери. Около дверей на снегу повсюду кучи отбросов. Здесь, в пригороде, обитали тысячи работных людей, строивших великолепные дворцы, в которые они имели доступ пока лишь строили их. Федот всматривался в лица прохожих и ни в ком не приметил ни искры радости, ни довольства. Люди шли усталые, словно прижатые к земле. Вот возвращается с работы в кропаном зипуне с лопатой на плече землекоп. Рядом с ним еле бредет его сынишка - мальчик лет двенадцати. Он уже помощник отцу и кормилец полуголодной семьи, оставленной где-либо около Грязовца или Белозерска. И тот и другой идут покачиваясь, в полудремотном, усталом забытье. И, видимо, единственное их желание - поскорей добраться до своего логова и уснуть. Вот, переваливаясь с боку на бок, идут артельщики вологжане, одни несут пилы, топоры, пешни, заступы; другие, кряхтя, тащат на себе охапки дров и щепы, чтобы ночью кое-как согреться в холодном жилье у печки-времянки. - Куда мы едем? Где остановимся? - спросил Федот возницу, озираясь на низкие бараки и приплюснутые, занесенные снегом землянки. - Мы подъезжаем к Набережной улице, потом свернем по льду через Неву на Васильевский остров и прикочуем в рыбные ряды, там всегда наши останавливаются... - А где этот хваленый Невский прошпект? - Вот туда, налево, верстах в двух отсель, - отвечал бывалый помор Федоту. Впереди обоза послышался хриплый и грубый окрик: - Стойте! Куда вас черт несет! Из полосатой будки вышел навстречу головному вознице рослый будочник и алебардой* загородил дорогу. После грошовой подачки он подобрел и объяснил, что по Набережной дальше ехать нельзя - там строятся новые дома, проезд завален бревнами и кирпичом, а потому надо свернуть влево, на Литейный, переехать поперек Невский, обогнуть Адмиралтейство, а там покажут прямой путь к рыбным рядам. (* Алебарда - старинное холодное оружие.) - Да, смотрите, по Невскому вдоль не ударьтесь. Подлым людям с возами настрого запрещено ездить прошпектом, - предупредил строгий блюститель уличного порядка. Обоз, скрипя полозьями, двинулся объездом по указанному будочником пути. На улицах около дворянских особняков и купеческих торговых заведений бородатые служилые люди зажигали фонари. Ямщики и кучера покрикивали на прохожих, развозя на гладких рысаках расфранченных господ. Чем дальше ехали поморы, тем величественнее казался Петербург. Дома в два-три этажа, каменные, с большими окнами, стояли сплошной стеной. В уюте и тепле протекала чья-то чужая, заманчивая жизнь. ГЛАВА ПЯТАЯ Федот поселился на Васильевском острове, неподалеку от рыбного рынка, в тесной клетушке у солдатки-вдовы. На табуретке около тощей деревянной кровати он приспособился со своим ремеслом. С утра до поздней ночи пилил, вырезал из кости табакерки, иконки, уховертки и крестики. По пятницам он уходил на базар продавать свои изделия. Продажа не отнимала много времени. Не скупясь и не торгуясь, богатые бары брали нарасхват товар у неизвестного скромного костореза. Иногда покупатели спрашивали: - Это твоя работа, любезный, или ты перекупаешь? - Моя собственная. - Гм... недурно... Ну, а набалдашник к трости ты можешь, к примеру, сделать? - Могу сделать с собачьей головой, могу любого вида выточить, какой прикажете. - А ларец для драгоценностей? - И ларец могу. - Можешь? Ну, так вот, молодец, вырежь-ка мне ларец, да такой, какого ни у кого нет. Понял? Какого никогда и никому ты не делывал... И Федот уходил опять на неделю в свою конуру и трудился, изобретая новые рисунки для замысловатых изделий. Жизнь понемногу устраивалась. Заработок оказался достаточным. И Федот Шубной решил, прежде чем идти к земляку своему Ломоносову, стать "питеряком". Он купил себе новый кафтан, поддевку, приобрел крепкие, пахнущие ворванью сапоги, а хозяйка сшила и вышила ему косоворотку. Однажды в воскресный день, после обедни, Федот направился к Ломоносову. Робко подошел он к небольшому каменному дому, где квартировал Михайло Васильевич, поднялся по чугунной лестнице на второй этаж, осторожно дернул дверную ручку, потом постучал чуть-чуть слышно. В полумраке он не разглядел, кто открыл ему дверь. Обтерев ноги о половик, Федот вошел в помещение и не успел осмотреться, как из комнаты показался гладко выбритый, улыбающийся человек. "Наверно он" - подумал Шубной и, чувствуя, как бьется у него сердце, спросил: - Могу ли я видеть Михаила Васильевича? - Добро пожаловать, это я и есть! - Узковатые глаза Ломоносова блеснули приветливым огоньком. - Проходи, молодой человек, хоть я и не знаю тебя, но обличие что-то очень знакомое, наше, холмогорское. Садись, рассказывай, кто ты, чей да откуда и чем я могу услужить... Федот на минуту оторопел. Он представлял себе знаменитого земляка совсем иным. Ломоносов выглядел очень простым, доступным и ласковым. Не было на нем ни шитого золотом красного камзола, про который он много раз слышал в Денисовке от Васюка Редькина, ни припудренных буклей. Лобастая голова Ломоносова была гладко выбрита. Лицо припухлое, нежное, не как у простолюдина. Когда Ломоносов улыбался и разговаривал журчащим голосом, подбородок его слегка вздрагивал. Одет он был запросто, по-домашнему: на нем была рубаха с расстегнутым воротом, короткие черные бархатные штаны, белые чулки и кожаные туфли, украшенные металлическими застежками. Не выпуская из рук шапки, не решаясь сесть в кресло, Федот проговорил застенчиво: - Я зашел к вашей милости... Я Федот Шубной, Ивана Афанасьева Шубного сын. Меня-то вы не знаете, без вас родился, а отца должны знать. Он приказал долго жить... Тут Ломоносов широко распростер руки, крепко обнял Федота и трижды поцеловал его. - Ивана Афанасьевича... и, говоришь, скончался старик? Давно ли? - Второй год пошел. - Жаль, добрый мужик был. Я ему первой грамотностью своей обязан. Да что говорить, память о твоем отце Иване Афанасьевиче, о нашей Денисовке мне весьма дорога! Часто вспоминаю места наши. В Академии книгу нынче печатал "Краткой российской летописец", в назидание его высочеству великому князю Павлу Петровичу посвятил. И в той книге доказательство дано мною, что чудское население, бытовавшее издревле на нашем Севере, не чуждо славянскому племени и участие имеет в составлении российского народа... Писал сие и думал о Холмогорах, об истории нашего края... Любо мне, когда земляки навещают. Вот на прошлой неделе с Вавчуги от корабельщика Баженина были два мастера - преотменные ребята! Семгу такую в подарок доставили - длиной в полтора аршина, жирную... Ну, раздевайся, гостенек, да смелей себя чувствуй... - Михайло Васильевич приоткрыл дверь на кухню и крикнул горничной девушке: - Маша, приготовь-ка нам кофей по-питерски, с закуской! Ломоносов обернулся к Федоту: - А может и водочки выпьем? Федот смутился. - Нет, Михайло Васильевич, не обессудьте; здесь я еще не привык, а дома отец отговаривал, молоденек был, ну, я и не набивался на хмельное. - И не привыкай. Ну, хорошо, хорошо... Маша! Только кофей. Раздеваясь, Федот достал из кармана завернутый в тряпку самодельный костяной нож для разрезания книг. - Вот, Михайло Васильевич, от чистого сердца примите подарочек, сам собственноручно сделал. Дрожащими руками Федот стал неловко развертывать тряпицу и нечаянно обронил на пол принесенный подарок. Рукоятка ножа, украшенная тонкой ажурной резьбой, отлетела от полированного костяного лезвия. Федот на минуту растерялся; он не успел наклониться и поднять с полу обломки ножа - Ломоносов опередил его и, внимательно осмотрев сломанный подарок, искренне восхитился: - Отменная работа! Сам придумал или с чьего изделия скопировал? - Собственной выдумки, Михайло Васильевич. - Тем паче* превосходно! - похвалил Ломоносов, продолжая любоваться на барельеф, вырезанный на рукоятке ножа, изображающий поморскую лайку, оскалившую крохотные зубки на рысь, укрывшуюся в ветвях пихты. (* Тем паче - тем более.) - Не возгордись, что хвалю, - снова заговорил Михайло Васильевич. - Сделано талантливо. У тебя прекрасно получается барельефный рисунок. На этом деле надо тебе и набивать руку. Давно ли в Петербурге и надолго ли? - Приехал я сюда прошедшей зимой, а надолго ли - сказать не могу. По мне хоть навсегда. - Назад в деревню не тянет? - Не тянет, Михайло Васильевич. - Надо учиться, Федот, надо учиться! Скажу, между прочим, не в обиду другим округам, наш север славится добрыми, смышлеными людьми. Баженинские ребята сказывали, что у них на верфи самородок объявился - корабельных дел мастер Степан Кочнев. Славные корабли строит, аглицкие и других земель мореходы диву даются. Слыхал такого? А слыхал еще новшество: устюжские, сольвычегодские да вологодские мужички-следопыты Америки достигли! От яренского посадского Степана Глотова мне в руки донесение попало: план Северной Америки на карту буду наносить по его, Степана Глотова, описанию. По сему же поводу стихи сочинил к печатанью: Колумбы росские, презрев угрюмый рок, Меж льдами новый путь отворят на восток, И наша досягнет в Америку держава... И рад я, что косторезное искусство в холмогорских деревнях продолжает здравствовать. Слыхал я от стариков, что при царе Алексее Михайловиче от нас из Денисовки в Москву людей снаряжали делать украшения для кремлевской оружейной палаты. Стало быть, умелые люди в Денисовке и по всему Куростровью давно ведутся. Приятно сердцу, что вот и ты, Федот, сын моего покойного благодетеля, в рукоделии преотличен. Учиться надобно, учиться! По себе я вправе судить: кто желает быть знатным, тот должен благоразумным деянием на пользу отечеству отличиться. От похвал Ломоносова Федот еще более смутился и, поставив на середину стола опорожненную чашку, с волнением заговорил: - За этим я, Михайло Васильевич, и в Петербург ушел из дому. В люди выйти меня и отец благословил. Учиться? Но где, у кого? Пособите, укажите, и я готов отказать себе в куске хлеба, но знания для пользы дела получить. Одно плохо, - грустно заключил Федот, - срок паспорту подходит. Ломоносов пристально посмотрел на добродушное, но опечаленное лицо Федота, поднялся с места и прошелся из угла в угол. Затем он поправил какие-то стеклянные приборы, загромождавшие широкий подоконник, и снова обратил внимание на рукоятку ножа. - Ты, Федот, с понятием подарок сделал, - улыбнулся Михайло Васильевич. - Не что-нибудь, не посох, не кубок, не порошницу, а нож преподнес! Есть у нас на севере примета такая: когда берут в подарок нож, то обязательно чем-то должны платить за это, иначе не к добру тот подарок. - А я и не ведал про то, - виновато сознался Шубной. - За добро и я добром плачу, - опять усмехнулся и ласково молвил Ломоносов. - Скажу по правде - и паспорт просроченный тебе не будет помехой. Вот эта рукоятка потянет тебя за собой. Я покажу ее Ивану Ивановичу Шувалову, заложу слово и быть тебе тогда учеником Академии трех знатнейших художеств. А благородная поморская упрямка поможет тебе вырасти в доброго мастера по классу скульптуры. Скульптуре в нашей стране и в наше время будет принадлежать первое место из всех художеств, ибо резьба по дереву, резьба по кости достигли у нас пределов высокого искусства и станут источником скорого и успешного возрождения скульптуры в России. Я говорю - возрождения - потому, что в древние времена на Руси была скульптура, быть может, раньше чем где-либо. Вспомни Киевскую Русь с ее языческими кумирами. Перун, Дажьбог, Стрибог - они были сделаны из дерева, серебра и меди русскими мастерами, первыми ваятелями, имена которых нам неизвестны. Да что Киев? На месте нашей холмогорской Денисовки, как гласит предание, на холме в ельнике, там, где теперь церковь Димитрия, стоял идол по имени Юмала. Видимо, сей кумир настолько был привлекателен, что разбойные норманны напали на капище и, перебив стражу, похитили Юмалу со всеми драгоценностями. На юге Руси до сей поры сохранились каменные поклонные кресты и каменные бабы-статуи одиннадцатого века и более ранние. А не случалось ли тебе бывать в селе Кривом нашей Холмогорской округи? Там в церкви есть деревянная скульптура Георгия, поражающего копьем дракона - вещь изумительная по выдумке и исполнению мастера. А когда я шел за обозом в Москву, то попутно был в шенкурском селении Топсе. Там неведомо с каких времен находится резная из дерева Голгофа, из пяти крупных фигур состоящая. Да мало ли на севере подобных скульптурных изображений в скитах и монастырях поморья? Не мрамор, не гранит, а древо, покорно поддающееся топору и ножу, -вот материал, коим довольствовались в досельные времена наши северные ваятели-самородки... - Много такого и я видел своими глазами, - сказал Федот - и нечто подобное мог бы и сам сделать. - Верю, охотно верю, - отозвался Ломоносов, - а поучившись, сделаешь еще лучше. Не учась, говорит пословица, и попом не станешь... Ломоносов помолчал, ласково и пытливо глядя на земляка своего. И вдруг осененный новой мыслью, заговорил оживленно: - В Академии художеств осенью начнется обучение. Ждут еще профессоров из Парижа, подыскивают доктора, чтобы учил познавать строение тела. Все это скоро будет. Месяца через три-четыре и ты займешь в Академии место. А пока, дорогой земляк, с будущей недели, до открытия Академии, поработай при дворце и сумей извлечь из этого пользу. Известно мне, что во дворец требуются чернорабочие, истопники и прочие для простых дел люди. Через посредство дворцовой конторы могу я тебя на некоторое время туда устроить. Для чего это надобно? - спросил сам себя Ломоносов и пояснил тут же: - Дворец дивен великолепием своим, искусствами знатнейших мастеров живописи, скульптуры и архитектуры. Присмотрись к предметам, дворец украшающим, и тогда тебе станет ясно чего недостает самобытному дарованию художника. Попасть во дворец доступно генералам, сановным лицам, знатным особам. Так вот, пока ты особа не знатная, - весело проговорил Ломоносов, - я устрою тебя во дворец истопником, но не ради того, чтобы печи топить, а ради того, чтобы ум копить. Там такое есть, чего ты и в кунсткамере не встретишь... Они еще долго разговаривали о Денисовке и холмогорских новостях, а потом Михайло Васильевич предложил гостю пойти с ним в собственную его, Ломоносова, мозаичную мастерскую, что была построена у Почтамтского моста. По случаю воскресенья в мастерской был всего лишь один сторож, который немало удивился появлению хозяина в неурочное время. Сторож низко поклонился Михайлу Васильевичу, посмотрел на Федота, следовавшего за Ломоносовым и, звеня ключами, открыл им двери. В светлом помещении, загроможденном досками и разноцветной каменной и стеклянной россыпью, ничего привлекательного не было. К одной из стен прислонены были полотна живописных эскизов; напротив, в наискось поставленных формах готовые отдельные части будущей мозаичной картины показывали, что в обычное время здесь кто-то кропотливо трудится. - Тихо подается, - сказал как бы про себя Ломоносов, заглядывая в деревянные формы. - А я уже заказал отлить для картины медную сковороду весом в восемьдесят пудов.... - Что это будет, Михайло Васильевич? - спросил Федот, с изумлением глядя по сторонам. - Большое дело, земляк. Тут года на три - на четыре работы хватит. Мои люди создают картину на века. Будет изображена Полтавская баталия*: победа русского войска над шведами. Да, дело не легкое, - повторил Ломоносов, - что приобретается легко, то мало и держится, а картина эта, может быть, переживет и внуков наших... (* Баталия - битва.) ГЛАВА ШЕСТАЯ Продолжалась война с Пруссией, шел рекрутский набор по всей стране, а Федот Шубной служил истопником при дворце, топил камины и печи. На знакомства с лакеями, поварами и прочей прислугой он не напрашивался, был тих и скромен и не любил говорить о себе. Работа была нетрудная. Сжечь двенадцать охапок* дров, своевременно закрыть вьюшки и задвижки дымоходов, не надымить и не наделать угару во вред кому-либо из знатных персон - вот и все, что от него требовалось. Часто дюжий холмогорский парень, сидя перед камином и шевеля кочергой догорающие головни, дивился окружающей его красоте и думал: "А ведь в Денисовке и не знают, что я царицу и ее челядь отопляю, рассказать, так, пожалуй, и не поверят. А какая тут прелесть, батюшки! Сюда бы нашего Васюка Редькина завести, обмер бы: в раю да и только". (* Охапок, охапка - ноша, взятая руками в обхват.) На украшение дворца царица Елизавета затратила много средств, собранных со всей России. Крыша дворца блестела серебром. На позолоту лепных украшений израсходовали шесть пудов и семнадцать фунтов золота. Знаменитый зодчий Растрелли на одноэтажные крылья дворца надстроил еще этаж; дворцовые стены снаружи окрасил в любимый царицей лазоревый цвет. На лазоревом фоне ярко выделялись колонны, пилястры и вьющиеся вокруг окон украшения. Над парадной лестницей возвышался огромный золоченый купол, видимый в солнечные дни из самого Петербурга. Здесь было чему подивиться истопнику Федоту Шубному! Дворец поражал своим великолепием даже видавших виды заморских гостей. Холмогорскому парню богатейшее убранство дворца сначала казалось не то сновидением, не то волшебной сказкой. Но помня слова Михаила Васильевича, Федот, оправившись от первых ошеломивших его впечатлений, стал рассматривать украшения дворца не из простого любопытства, а как понимающий художник-косторез. Прочно запоминал он затейливые рисунки орнаментов и массивные позолоченные наддверники с изображением птиц и амуров; украдкой разглядывал картины, изображающие царей и цариц рядом с богами. Лионский шелк, узорчатые персидские ковры, расписные пузатые китайские вазы, художественные изделия из фарфора, мрамора, слоновой кости, бронзы и чистого серебра - ничто не ускользало от внимания любопытного истопника. Кое-кто из дворцовых лакеев стал подозрительно посматривать на Федота: - Слишком парень глазеет. Не испортил бы чего или, не дай бог, не украл бы что приглянется. За такой деревенщиной глаз да глаз нужен. Но опасения быстро исчезли. Аккуратный истопник не прикасался к роскошным художественным предметам, он только внимательно приглядывался и запоминал виденное. Особенно привлекала его внимание одна из комнат дворца. Янтарную облицовку, заменившую шелковые обои, Петр Первый получил в подарок от прусского короля Фридриха. Петр отблагодарил Фридриха тем, что послал в Пруссию двести сорок восемь гвардейцев, каждый ростом в сажень. Об этом обмене знала даже дворцовая прислуга. Знал об этом и Федот Шубной. И как ни любовался он зеркальными пилястрами, эмалевыми, лепными и резными украшениями, искусной рукой нанесенными на драгоценный янтарь, глазам его представлялись матерые русские солдаты, схоронившие по жестокой воле царя свои кости в чужой немецкой земле. "И за что? За эти вот сверкающие янтарной желтизной стены! Радость и утешение царям и их вельможам добываются через горе и несчастья простых тружеников, называемых "подлыми людишками"... "Уж не для того ли меня приспособил сюда к делу Михайло Васильевич, - спрашивал иногда себя Федот, - чтобы вызвать во мне отвращение к господам, утопающим в богатстве? Недаром он мне как бы в шутку изрек незабываемое напутствие: "Не только печи топить, но и ум копить". Печи топить дело нетрудное, а вот с умом сладить и понять что к чему не так-то легко и просто"... За три месяца службы истопником Федот Шубной ни разу не встречался с Ломоносовым. Он не хотел надоедать ему. Но помня доброжелательность земляка, он готовился к встрече с ним. В свободные часы он изготовлял резной барельефный портрет Михайла Ломоносова из слоновой кости. Из всех художественных работ, какие приходилось делать ему на родине и в Петербурге, - эта была самой серьезной, кропотливой и тонкой. Ему хотелось новым подарком удивить, порадовать и еще более расположить к себе Михайла Васильевича. В ажурной костяной раме, на плашке молочного цвета, работая малой стамесочкой, резцом и клепиком, Федот старательно изобразил Ломоносова. Великий русский ученый сидел в кресле за круглым столом, с гусиным пером в руке. Рядом глобус. Из-за полуотдернутого занавеса на полках шкафчика видны сосуды. Перо в руке ученого остановилось над географической картой. Ломоносов, приподняв голову, задумчиво устремил свой взгляд вдаль. А за спиной, слева, в открытое оконце врывается ветер и распахивает штору, за окном виден уголок холмогорской Денисовки - родной дом Михаила Васильевича с крылечком и рядом заснеженная ель. "Такая вещь должна ему приглянуться, и работенка, кажись, недурна" - думал Федот, любуясь на свое творение. Между тем и Ломоносов, верный своему слову, не забывал о талантливом земляке. В дворцовую контору за подписью знатного вельможи Ивана Шувалова поступил запрос: "...Находится при дворе ее императорского величества истопник Федот Иванов, сын Шубной, который своей работой в резьбе на кости и перламутре дает надежду, что со временем может быть искусным в художестве мастером; того ради Санкт-Петербургскою Академиею художеств заблагорассуждено послать в придворную контору промеморию и требовать, чтоб вышеозначенного истопника Шубного соблаговолено было от двора ее императорского величества уволить и определить в Академию художеств учеником, где он время не напрасно, но с лучшим успехом в своем искусстве проводить может..." Канцеляристы объявили это Федоту и крайне удивились, что грамота высокопоставленной особы не привела в восторг скромного и будто равнодушного ко всему истопника. Невдомек было канцеляристам, что радость Федота омрачена была письмом, только что полученным им с оказией от братьев Якова и Кузьмы. Братья ему писали: "...будет он, Федот, в бегах объявлен, если о новом паспорте не подумает. Не лучше ли по добру, по здорову вернуться благовременно восвояси, а то и нам, братьям твоим, от твоей вольности туга будет..." Федот ждал подобных вестей, но никак не думал, что они поступят столь скоро. Теперь оставалось ждать казенной бумаги, а там, чего доброго, - или этапом домой или в солдаты. Уволившись из дворца по требованию Академии художеств, он отправился поблагодарить Ломоносова за его заботу и посоветоваться с ним. ... Стояла сухая осень 1761 года. В дворцовых парках желтели длинные аллеи берез, за ними горели яркооранжевым цветом чужеземные деревья. Дальше стоял нетронутый осенним холодком зеленый дубняк. Ровными рядами обрамляли обширный парк серебристые тополи. Выйдя из царскосельской слободы, Федот долго любовался видом дворцовых окрестностей. Но вот он подумал о тех тружениках, которые создали такую красоту, вспомнил, что под страхом ссылки в Сибирь они не имеют права даже близко подходить к ограде парка, и сердце его сжалось от горечи и негодования. Он отвернулся от дворца и посмотрел в другую сторону. Там, за Царским селом, Федот увидел два бесконечно длинных посада хижин, землянок и палаток, населенных тысячами работных людей. Среди них - галичане и владимирские живописцы, расписывавшие стены и потолки в дворцовых залах; тут же, в тесноте и бедности, находили себе ночной приют олонецкие мраморщики и гранильщики. Вологодские землекопы размещались в подземных лачугах по соседству с растущим кладбищем, где каждый день хоронили десятки умерших от цинги. Здесь, в поселке строителей, на каждом шагу - нужда, болезни и голод, а там - за дворцовой оградой - даже над дохлыми щенятами ставили мраморные с позолотой памятники... Старосты, подрядчики и целовальники жили на особицу, на окраине Царского села. Они распоряжались работными людьми, как скотом. Из крепостных деревень разных округов Российской державы пригоняли сюда гуртом безответных тружеников строить и украшать покои для царицы и ее фаворитов...* (* Фаворит - здесь: пользующийся благосклонностью царицы сановник, влияющий на государственные дела.) В грустном раздумье шагал Федот по тропинке возле прямоезжей мощеной дороги, ведущей к Петербургу. К сумеркам, усталый и полуголодный, он добрался, наконец, до столицы. Ломоносов гостеприимно встретил земляка. Неожиданный прекрасный подарок Федота Шубного привел академика в восхищение. Михайло Васильевич взял из его рук резной портрет, строго и внимательно оглядел со всех сторон, затем бережно поставил на стол и молча восторженно схватил Шубного за плечи, стал трясти его и целовать в обветренные щеки... Успокоившись, он вытер красным платком влажные глаза и снова стал рассматривать портрет. - Спасибо, молодой друг, спасибо! Вот удружил! И домик-то наш, и елочка - все на месте! А ведь главное, ни словом не обмолвился, взял да молчком и сделал. Вот это, действительно мудро! Так и впредь поступай - не хвастай заранее, что намерен сделать, ибо не достигши хвалиться нечем, а достигши - не за чем. Другим же хвалить, как мне к примеру, невозбранно... Да ты почему такой запечаленный? Какая тоска грызет сердце твое? И, узнав о письме от братьев Шубных из Денисовки, Ломоносов, небрежно махнув рукой, стал его успокаивать: - Не стоит голову клонить, - сказал он, - поморам не к лицу сгибаться от дум. На пути твоем много будет препятствий - пугаться их не следует. У тебя хорошая защита - талант. Это первое. А второе - попечитель Академии Иван Иванович Шувалов - человек с головой. Я ему о тебе скажу, чтобы в обиде ты не был. Мне в твои годы куда трудней было: за поповича себя выдавал, гроши на прокорм уроками выколачивал. А насмешек-то сколько претерпел! Боже ты мой! Помню, в Москве среди учеников выше меня ростом никого не было. Так обо мне говорили: "Смотрите, какой болван, а латыни учится!" Хотел было попом стать и ехать на приход, то-то бы глупость великую сотворил! Да, я познал, наконец, счастье в науках, но ведь я знал и горе. Нужда не могла меня согнуть. Злые люди, бездарные лиходеи и невежды да немцы проклятые и посейчас мне пакостят. В тягость, говорят, нам Ломоносов. Однако, зная свою справедливость и пользу, принесенную мною Российскому государству, я не согнусь перед дураками и мерзавцами! Слова Ломоносова оживили Федота. Он облегченно вздохнул и сказал: - Одного боюсь, изловят меня, как беглого, и поминай как звали. - В Академии не тронут, - заверил Михайло Васильевич. - Бояться тебе нечего. И, как знать, пока от Денисовки до сената идут розыски, ты успеешь состариться (не дай бог, умереть), таковы расторопные слуги в наших российских канцеляриях. Чем выше, тем труднее суть дела постигнуть. Понадеемся на лучшее: доколе ищут беглого черносошного пахаря и помора Федота Шубного, он, Федот Шубной, с успехом пройдет нелегкий путь от истопника до академика. Учись, друг мой. Богатые учатся тому, как богатство употреблять для себя с пользою, а такие, как ты, должны постигать науки, чтобы народу быть полезными... Ломоносов подошел к шкафу, переполненному книгами, достал одну из них, в кожаном переплете, и, перелистнув несколько страниц, прочел длинную фразу по-гречески и затем сказал Федоту: - Вот древние мудрецы что говорили: благомыслящий бедный человек, старайся дойти до высших чинов, дабы братьям твоим добро делать, а злодеям мешать делать зло... - Он закрыл книгу и, поставив ее на свое место, добавил: - Запомнить надлежит такое и приводить в действие... ГЛАВА СЕДЬМАЯ Академия художеств временно помещалась в деревянных домах, арендованных у частных владельцев. Дома снаружи были отштукатурены и выбелены. Внешне они ничем не отличались от каменных, занимали целый квартал и выходили фасадами на Неву. Напротив, через Неву, раскинулось Адмиралтейство. За Мало-Невским рукавом выпирали из Невы тяжелые серые стены Петропавловской крепости. Золоченый шпиль соборной колокольни высился над городом, рассекая мрачный, осенний небосвод. Город рос с невиданной быстротой. Вырастали кварталы и целые улицы сплошь каменных дворянских особняков, казенных зданий и купеческих домов. Насаждались сады, парки, бульвары. Возводились плавучие мосты и бревенчатым свайником укреплялись берега Невы, Невки, Мойки и Фонтанки. Архитектор Кокоринов поспешно готовил чертежи нового здания Академии художеств. Но время не ждало - нужны были чеканщики, резчики, лакировщики, литейщики, живописцы-художники, скульпторы и архитекторы. Поэтому, не дожидаясь, когда возведется на Васильевском острове здание Академии, еще год тому назад начали в арендованных домах обучение искусствам лиц, подающих надежды. Три "знатнейших художества" значились в программе Академии: живопись, скульптура и архитектура. В ненастный ноябрьский понедельник к указанному сроку пришел Федот Шубной в Академию. Его фамилия не то ошибочно, не то нарочито, по соизволению куратора Академии или самого Михаила Ломоносова, была изменена. С сего дня он стал - Шубиным. Ему, как и всем ученикам первогодкам, выдали форменную одежду - два платья, праздничное и будничное, фунт пудры на полгода, коробку помады с кистью для прихорашивания лица и шелковую трехаршинную ленту в косу. На другой день после молебна все прошлогодние ученики и новички, одетые в академическую форму, выстроенные по ранжиру в две шеренги, стояли вдоль набережной и слушали слово попечителя Академии Ивана Ивановича Шувалова. Из его речи ученикам стало понятно, что Академия должна и будет готовить художников на благо государыни и России, дабы в истории искусства не осрамиться перед другими державами. И еще Шувалов говорил о добродетели учащихся: надобно бога бояться, государыню почитать; талант - дело само собой подразумеваемое. Но художник - лицо особенное, одержимое в мыслях и чувствах верой в свои силы. - Те из вас, кои удостоятся высоких наград в Академии, - говорил Шувалов, - окончив оную, будут посланы в Париж и Рим обогащать свой опыт и знания на великую пользу. Желание быть знатным, желание отличиться достигается благоразумным деянием. Запомните, что изящные художества кто постигнет в совершенстве, тот будет иметь доступ к самой государыне... Он говорил долго. Быть может, и еще продолжалась бы речь Шувалова, но хлынул холодный осенний дождь и заставил красноречивого оратора поспешить. Он торопливо сказал еще несколько добрых слов о профессорах Академии, об архитекторе Деламоте, скульпторе Николя Жилле и других, после чего представил ученикам директора Академии Кокоринова и потребовал от всех учащихся беспрекословного подчинения учителям. Затем ученики были отпущены. Попечитель Академии, о котором Федот мельком уже слышал от Ломоносова, многим ученикам показался человеком невысокомерным и заинтересованным делами и благополучием доверенного ему императрицей заведения. - А попечитель-то у нас, кажись, не самодур, с правильной душой человек, хотя он и высокого звания, - осторожно высказался Шубин в беседе с одним товарищем. - Не торопись хвалить, чтобы не стыдно было хаять. Все они мягко стелют, да жестко спать. Я здесь пребываю второй год в учениках, а хвалить его воздержусь, потому как и вижу-то его всего лишь первый раз. От своего отца слыхивал: хвалить надо сено в стогу, а барина в гробу... Говоривший, ученик по классу скульптуры Федор Гордеев, был года на четыре моложе Федота. Он посмотрел на новичка Шубина немного свысока и, продолжая возражать ему, добавил: - Вот как доучишься до розог, тогда и попечителю споешь другую славу. - А разве здесь порют? - удивился Федот. - А ты что думал? Не всех, конечно. Но коли провинишься, не обессудь - всыплют, да еще как! - Но ведь это Академия, а не крепостной двор! - Розги, батенька, одинаковы, что на конюшне, что в Академии, - вразумительно пояснил Гордеев. - Мой отец их в молодые годы испробовал у помещика, а я здесь. - Кто же твой отец? - поинтересовался Федот, проникаясь уважением к товарищу и желая поближе с ним познакомиться. - Бывший крепостной, теперь скотник дворцовый и страшный пьяница, но зато не дурак, ибо дети дураков в нашей Академии - редкость. Сказав это, Гордеев не стал больше разговаривать и убежал куда-то, оставив Шубина в грустном раздумье. Сказанное Гордеевым о применении телесного наказания в Академии рассеяло в нем те добрые чувства, которые было возникли после речи Шувалова. Потом, вспомнив отзыв Ломоносова о Шувалове и то, что он сам попал в Академию по его милости, подумал: "Все-таки не из лихих он, поелику Михайло Васильевич с ним знается". Общежитие учеников находилось вблизи от учебных помещений Академии. Вечером, после незатейливого ужина, Федоту показали деревянную койку с соломенным матрацем, подушкой и одеялом грубого солдатского сукна. Раздевшись, он лег в холодную постель и, взволнованный, долго не мог заснуть. В одной половине общежития раздавалось громкое храпенье, в другой - слышались споры о том, что важнее в Академии: талант или добродетель? Спорившие разделились поровну. Молодой и задиристый Гордеев, сторонник "талантов", сказал в шутку: - Давайте разрешим спор так: спросим нашего новичка Шубина, благо он еще не спит, к которой стороне он присоединится... Федот приподнялся на постели и горячо заговорил: - Не всегда бывает тот прав, на чьей стороне больше спорщиков; прав тот, кто понимает настоящую правду. Ежели вы не имеете призвания к искусствам, то с вашей добродетелью место не здесь, а в монастыре. Гордеев подскочил на месте и захлопал в ладоши. - Ого! Из новичка, братцы, толк выйдет! Один из "добродетельных" спорщиков, желая одернуть Шубина, подошел к его кровати и показал на небрежно разбросанную одежду: - Хоть ты и "талант", а все-таки амуницию научись перед сном прибирать. Взгляни, как у людей она сложена! Федот не стал возражать. Он молча поднялся с постели и начал бережно складывать на табуретку казенную одежду. На низ он положил свернутый зеленый кафтан обшлагами наружу, на кафтан - замшевые штаны и верхнюю рубашку без манжет. Башмаки с пряжками и чулки сунул под кровать. Оставалось прибрать длинную тесемку, назначенную для подвязывания косы. Федот никак не мог догадаться, как и куда ее следует положить. Выручил Гордеев: он смотал тесемку вокруг двух пальцев трубочкой и спрятал к нему под подушку. В Академии существовало строгое правило: никто из учеников не мог видеться с родными и близко общаться с посторонними людьми. От будущих художников и скульпторов требовалось беспрекословное служение запросам двора и вельмож. Вот почему ученики Академии по внутреннему правилу воспитывались в отчуждении от горестных людских будней... Классом скульптуры ведал французский скульптор профессор Николя Жилле. Он был в отношениях с учениками сух. В молодости учился Жилле в Парижской академии, а затем много лет - в Италии у выдающихся мастеров. С первых же дней учения между Шубиным и Гордеевым возникли дружеские отношения. Сын дворцового скотника, Гордеев, юркий, но не весьма прилежный ученик, менее старательный, нежели Шубин, скоро понял, что ему по пути с холмогорским косторезом больше, чем с кем-либо другим. В Шубине он приметил творческие способности, честное отношение к товарищам, умение понимать и ценить дружбу. Несмотря на запреты Академии, приятели в свободное воскресное время тайком отлучались в город. Они уходили на Рыбный рынок, где не так давно Шубин сбывал свои изделия, и там присматривались ко всему, что только могло их заинтересовать. Иногда, осмелев, уходили и дальше, до Гостиного двора. Обойдя Зеркальный ряд и Перинную линию, они заходили в единственную в ту пору в Петербурге книжную лавку и здесь то перелистывали популярный, с предсказаниями, календарь Брюса, то с увлечением рассматривали лубочные картинки с видами монастырей и первопрестольной Москвы, то портреты знатных персон. Наглядевшись вдосталь, они уходили, провожаемые неодобрительными взглядами книгопродавца. - А знаешь что, Федор, - сказал Шубин Гордееву, возвращаясь с одной из таких прогулок, - учусь я с охотой, но всегда боюсь, выдержу ли до конца? Строгость у нас прямо монастырская, будто мы не от мира сего: никуда не ходи, знакомств на стороне не заводи... Да что это такое? Не люди мы, что ли? - Тебе с холмогорской закваской это, вижу, нелегко дается, - усмехнулся в ответ Федоту Гордеев. - А ты знай терпи. Старики говорят: терпение и труд все перетрут. - Гордеев невесело добавил: - Как бы только прежде нас самих в Академии в порошок не стерли... - Вот этого-то и я боюсь, - признался Шубин, перелезая через высокий забор во двор Академии. - А чего тебе бояться? - спросил Гордеев, очутившись вслед за Шубиным на дворе среди поленниц. - У меня, брат, характер такой, если свистнет надо мной розга, - в Академии и духу моего не будет. У нас там, в холмогорской округе, народ на государевой земле за подать трудится, к розгам мы не привыкли, и с торгов, как телят, людей у нас не продают. Опять же скажу, не по моему вкусу уроки многие в Академии... Лепи то, чего в жизни не бывало. Тут я, кажется, с учителями не полажу... Вскоре выяснилось, что о розгах Шубин беспокоился напрасно. Прилежание в учении и способности ограждали его от телесных наказаний. Шубин всегда пробуждался раньше всех в общежитии и, зажегши сальную свечку, читал ничего не пропуская из того, что требовалось знать ученикам Академии. Днем все его время занимали лекции, живопись, лепка. В класс скульптуры сквозь промерзшие решетчатые окна сумрачно просачивался свет. Запах дыма от печки смешивался с запахом сырой глины. Ученики молча копировали африканскую царицу Дидону, сидящую на костре. Модель Дидоны вылепил сам Жилле и хотел, чтобы ученики ему подражали. Он ходил вокруг своих питомцев и внимательно следил за их работой. Дидона многим не удавалась. Ученики, чувствуя близость строгого учителя, волновались и оттого работа у них не клеилась - капризная Дидона не поддавалась точному воспроизведению. Когда Жилле подошел к Шубину и пристально посмотрел на его работу, он заметил, что Федот лепит царицу как-то неохотно и хладнокровно. Между тем, статуэтка в его руках оживала. Профессор сдержанно похвалил Шубина. В перерыве между уроками Федот подошел к Жилле, окруженному учениками, и обратился к нему: - Господин профессор, прошу прощения, но я весьма равнодушен к царице Дидоне. Позвольте мне к предстоящей ученической выставке сделать что-либо не из древней мифологии, а по своей собственной выдумке. - Разумно ли такое своеволие будет? Не слишком ли вы самоуверенны? Вам еще надо лепить и лепить с греческих мастеров, - ответил Жилле, в раздумье оглядывая слушающих учеников. Федот не согласился с ним, но не хотел и упрашивать его. С той поры он и Гордеев еще чаше стали тайком отлучаться из Академии. Они нередко приносили с собой карандашные зарисовки, показывали друг другу и с горячностью их обсуждали. Товарищам по общежитию было невдомек, что приятели, отлучаясь из Академии, готовились к первой ученической художественной выставке. А когда подошло время выставки, Шубин и Гордеев совместно обратились к Жилле с просьбой разрешить им приготовить статуэтки по своему замыслу и показать их на выставке. Жилле подумал и согласился. - Допускаю как исключение, - сказал он. - Посмотрим, что из этого выйдет. Заранее скажу: на успех не рассчитывайте. Но приятели об успехе не задумывались. Им только хотелось показать свою творческую самостоятельность и доказать, что они могут обойтись без штампа и подсказа со стороны. Довольные благосклонным разрешением профессора Жилле, Шубин и Гордеев с большой охотой принялись за дело. Гордеев уединялся иногда в закрытые классы и тщательно лепил по своей зарисовке "Сбитенщика со сбитнем". Пока он над ним трудился, Шубин успел сделать две статуэтки: "Валдайку с баранками" и "Орешницу с орехами". Статуэтки его (он и сам это понимал, и Гордеев чувствовал) отличались от "Сбитенщика" далеко не в пользу Гордеева. И здесь было начало конца их непродолжительной дружбы. Зависть к Шубину до поры до времени Гордеев затаил в себе. На выставке в апартаментах Академии Шубин стоял около входа и наблюдал за посетителями, подходившими к "Валдайке" и "Орешнице". Им овладело волнение и беспокойство, хотелось отгадать, уловить впечатления посетителей, которые с таким недоумением останавливались и подолгу смотрели на его скромные творения. Профессор Жилле, высокий, с продолговатым лицом, в кафтане черного бархата, в кружевном жабо на тонкой длинной шее, расхаживал тут же. Он приметил Шубина и, подойдя к нему, снисходительно заговорил: - Ваши статуэтки преотменно удачны, их замечают, но вряд ли кому заблагорассудится их приобрести. Такие вещи не в моде. Вы забываете вкусы публики и веяния Франции. Федот посмотрел прямо в глаза своему учителю и, ни мало не смущаясь, ответил: - Господин профессор, я знаю, пламя костра, подогревающего Дидону, приятно действует на тех ценителей искусства, которые не привыкли и не хотят видеть изображенных в художестве "подлых людишек". Но я и не рассчитываю на успех, я только наблюдаю. Однако посмотрите, господин профессор, как внимательно рассматривает мою "Валдайку" вон та миленькая голубоглазая девочка... Жилле обернулся, посмотрел из-под седых нахмуренных бровей в сторону девочки и, как бы чему-то удивляясь, пробурчал себе под нос: - Эта девочка - сестра нашего директора Кокоринова. Она еще ребенок, и ваши статуэтки, вероятно, привлекают ее, как изящные безделушки-игрушки... - Судите, как хотите, - отвечал Шубин, - но я об этих вольных композициях имею свое мнение и очень сожалею, что господину профессору мои вещи кажутся двояко: то преотменными, то безделушками... Профессор что-то хотел ему возразить, но в это время подошел к ним Кокоринов с сестренкой, облюбовавшей "Валдайку с баранками". Показывая на девочку, Кокоринов улыбнулся и сказал: - Вот стрекоза! Осмотрела все ученические работы и просит меня купить ей эту самую торговку кренделями. Понравилась да и только! Сколько стоит статуэтка? - спросил Кокоринов, доставая из кармана кошелек с деньгами. - Ничего не надо, - смущенно ответил Федот. - Пусть это будет ей от меня подарок, на память. Девочка выкрикнула: - Мерси! Спасибо! Благодарю! - и вприпрыжку побежала к статуэтке. - Хорошенькая девочка, - сказал Шубин, - пусть потешится! - И добавил сокрушенно: - Жаль, что "Валдайка" из гипса, такая забава недолго продержится... - Верочка не ребенок. Ей уже двенадцать лет, из них семь она учится и уже владеет французским языком лучше моего. Эту статуэтку она сумеет сохранить, - ответил директор Академии. Верочка вернулась к ним с "Валдайкой" в руках. Она торжествовала и не спускала глаз со статуэтки. Обе статуэтки Шубина на выставке в отзывах посетителей и со стороны комиссии получили одобрение. Это его радовало. Но огорчало другое: с бывшим приятелем Гордеевым у него после выставки сразу же возникли натянутые отношения. Вспыльчивый и завистливый, Гордеев выбросил в окно со второго этажа своего "Сбитенщика". Гипсовые осколки разлетелись по мостовой. Разбилась и дружба его с Шубиным. Если когда и разговаривал теперь Гордеев с Федотом, то нехотя и смотрел куда-то в сторону. Товарищи, замечая это, говорили: - Не быть дружбе, разные они люди, Гордеев - гордец не в меру, а у Шубина хоть нрав и мягкий, шубной, он товарища словом не обидит, но в деле никому не уступит. Однажды, вскоре после первой академической выставки, ученики под надзором классного наставника целый день осматривали экспонаты в Кунсткамере, находившейся неподалеку от временных построек и домов, арендованных Академией художеств. Когда они по выходе из Кунсткамеры построились по три в ряд, чтобы отправиться в Академию, опираясь на крепкую палку, подошел Ломоносов. Наставник по просьбе Михайла Васильевича разрешил Шубину выйти из строя и быть до десяти часов вечера свободным. По рядам прошел шепот: - Ломоносов, Ломоносов! Смотрите-ка, с Шубиным здоровается и запросто разговаривает... - Да они земляки, - небрежно сказал Гордеев. - Кабы не Ломоносов, так Шубину не учиться, резал бы гребешки да уховертки и торговал бы на три копейки в день! На Ломоносове был парик и шляпа с широкими полями. Из карманов поношенного камзола торчали свертки бумаг. - Ай, дружок, нехорошо! Почему не зайдешь, не поведаешь, каковы твои успехи? Может жалобы есть? - И, взяв за руку Федота, Ломоносов повел его к Исаакиевскому мосту. - Пойдем-ка, прогуляемся. Меня проводишь, город посмотришь и поговорим малость. Так почему же ты не зашел ни разу ко мне, как в Академию попал? - Простите, Михайло Васильевич, но я не хотел утруждать вас своими посещениями и придерживался мудрого правила: приближаясь к знатным, проси кратко, говори мало и удаляйся поскорей. И еще сказано: не должно полагаться на вельмож, как не должно полагаться в зимнюю стужу на теплую погоду. Надо полагаться на себя... - Но ведь я-то не вельможа! Ученый - да. Имение есть? Да, есть. Но дух-то человеческий, поморский, никакой ветер из меня не выдует. Нет, ты меня навещай, навещай! По дощатому, пологому настилу они вышли на Исаакиевский наплавной мост. Двадцать барж в ряд стояли поперек Невы, на бревна, прикрепленные канатами к баржам, ровными рядами были уложены широкие толстые доски. По ту и другую сторону моста на рейде покачивались груженые всякой снедью парусные суда. По мосту цепью тянулись подводы. Дроги и телеги с кладью, двигаясь по пустым баржам-понтонам, грохотали раскатисто и непрерывно; крики возчиков, топот лошадей - все сливалось в один гул. И целый день, до развода моста, этот гул стоял над широкой рекой. Ломоносов и Шубин вышли на середину моста. Остановились, огляделись вокруг. Впереди, на площади, высилась нарядная церковь Исаакия; по сторонам, справа - здание Сената; слева из Невы полуостровком выпирал каменный редут с двенадцатью пушками. За редутом - Адмиралтейство, к нему еще не прикасалась рука архитектора Захарова, и оно смыкалось с Невой, как судоверфь с судами, наклонно стоявшими на стапелях и почти готовыми к спуску на Неву. - Я люблю Петербург! - заговорил Ломоносов, положа руку на плечо Федота. - Он только на восемь лет меня старше, а гляди, какой бурный, весь в движении и в росте красавец! Шестьдесят лет тому назад, в Троицын день, Петр Первый, на острове, где стоит Петропавловская крепость, положил каменную плиту с надписью, говорящей об основании города. Старики сказывают, будто в тот миг орел кружил над государем и Петр видел в этом доброе предзнаменование. Наш народ не скуп на легенды, а быть может, это так и было... Мне недолго жить осталось, но я вижу город другим, каким он должен быть к твоей, Федот, старости. И сенат, и адмиралтейство, и дворцы, и улицы многие, и сады, и каналы - все будет заведено заново, в большем величии и великолепии. На месте Исаакиевской церкви будет другой огромный собор - самому папе римскому на зависть. И еще замышляется создать чудный монумент Петру Великому... Город возвеличится над всеми городами Европы! Тяжело достанется мужицким плечам, ох, тяжело! Ты, Федот, в Царском селе приметил, сколько смерть подкашивает людской силы? - Много, Михайло Васильевич, очень много. Не оберегают мужика, не дорожат им. Если бы харч хороший да врачевание было, меньше бы людей гибло. - Да, а безымянный русский богатырь, не взирая на тяжести, строит и строит на века... Разговаривая, они дошли до квартиры Ломоносова. Здесь Шубин хотел было распрощаться с ученым земляком, но тот крепко ухватил его за локоть и протолкнул в калитку. - От ворот поворот только недругам бывает. А ты мне кто? Ну, то-то же, ступай... да и впредь не обходи мимо. Шубин повиновался. В дружеской беседе за столом, заставленным кушаньями и напитками, как свой своему, доверчиво и откровенно, Федот рассказал Михаилу Васильевичу о своем пребывании в Академии художеств, об успехе на выставке и попутно не скрыл того, как один приятель из зависти к нему стал ненавистлив. - То ли бывает! - грустно усмехнулся Ломоносов. - В наше время хорошего друга нажить не легко. Зависть, она если в ком заведется, покоя от нее не жди. Зависть дружбе прямая помеха. - Да и без друзей жить трудно, - промолвил Шубин. - Недаром говорится: там, где берутся дружно, не бывает грузно. - Я пожил на свете твоего дольше и людей встречал, больше, - продолжал разговор Ломоносов. - Могу тебе такой совет дать, да и древние философы то же подсказывают, как вести в обществе с друзьями должно. Ты молод, и путь предстоит тебе дальний. Друзей должно выбирать с оглядкой, а выбравши и узнав в человеке приверженного к тебе друга, не смей подозревать его в неверности, будь сам доверчив, справедлив и откровенен, иначе дружба не мыслится... Спрашиваешь, как познать доброго друга? Изволь, и это скажу: друг верный познается в твердости и безупречности и в том еще, что он на правильный путь всегда тебя наставляет. И еще скажу тебе, Федот Иванович, Питер - забалуй-город, остерегайся людей негодных, распутных и разгульных, дружба с таковыми опасна и не нужна... - Спасибо, Михайло Васильевич, за доброе слово. Буду помнить... Шубин посидел еще немного, потом взялся за шляпу, и сказал, кланяясь: - Прошу прощения, Михайло Васильевич, не буду отвлекать вас больше от трудов полезных и благодарствую... Но Ломоносов опять усадил его в кресло против себя, заметив, что до десяти часов вечера времени еще много. - Так, говоришь, ты на выставку вместо Дидоны "Валдайку" представил? Озорно, но похвально. Настоящее искусство не должно иметь границ. Имея здравый смысл, надлежит творить и трудиться сообразно рассудку. Бойся праздности, а равно и тщеславия, ибо всякий в праздности живущий есть бесплодный бездельник; тщеславие же враг рассудка. Правду люби, не досадуй, когда она высказана прямо в глаза. По делам твоим вижу: через трудолюбие и науки разовьешь свой талант и вдохновение и достигнешь многого. Но запомни, Друг мой: талантливому человеку для пользы дела нужно жить воздержанно от соблазнов и быть здравым. Здоровье - великое сокровище. За деньги оно не приобретается... За этот год недуг стал одолевать меня. Без палки я уже не ходок - в костях ломота. Чуть дам мыслям отдохновение, в голову приходят милые сердцу картины - Холмогоры, Матигоры, Архангельской-город. Появляется желание путешествовать на Белое море, а то и далее, к берегам Норвегии. Да послушать бы песен тамошних, да бывальщин поморских... Эх, старость не радость, как ты рано пришла! А недруги мои радехоньки знать о моем ослаблении физическом, сплетни в Академии пускают, дескать, спиртные напитки довели Ломоносова до болезней! Чепуха и ложь! Пусть они мне скажут, кто из них на белых медведей, на моржей, на тюленей хаживал?! Кто из этих невоздержных болтунов в ледяной воде купался?! А я все испытал! Вот откуда недуги мои проистекают... - Помолчал и добавил более спокойно: - Лет бы десяток еще пожить, потрудиться на благо родины и потомков наших... После этой встречи, происходившей весной, Федот Шубин до осени не видел Ломоносова. Михайло Васильевич уезжал на лето в подаренное ему именье, состоявшее из двухсот одиннадцати крестьянских душ. В октябре он был приглашен на торжественное заседание Академии художеств. Ему присвоили звание почетного члена "Академии трех знатнейших художеств". Ломоносов выступил с ответной речью. Шубин видел его тогда последний раз. ГЛАВА ВОСЬМАЯ Чем дальше учился Федот Шубин в Академии художеств тем с большим успехом он совершенствовался в скульптуре и портретной живописи. И чем дальше учился, тем ему было заметнее, что должно стать ему ваятелем, нужно только стараться, настойчиво и упорно перенимать от учителей своих все полезное. В Петербурге Академия художеств существовала всего три-четыре года; в Париже, откуда прибыл Жилле, Академия художеств, основанная в 1530 году, за двести тридцать лет существования пропустила через свои классы множество живописцев, скульпторов и архитекторов. Из среды их вышел целый ряд прославленных художников. Жилле, умудренный педагогическим опытом, владел стройной системой преподавания и пользовался уважением учащихся. Младшие ученики на первых порах занимались бесконечным копированием с гравюр. Затем Жилле переключал их на лепку фигур и орнаментов, и опять упражнениям не было конца, и только после того, как были приобретены твердые навыки, допускал учащихся к работе с натуры. Более способных и одаренных учеников Жилле выделял, ставил их в особые условия и разрешал лепить композиции по своему усмотрению, но чтобы это "усмотрение" не выходило за рамки сюжетов древней истории. Четыре года учился Федот Шубин в Академии художеств. Он изучил живопись, скульптуру, языки - французский и итальянский. За успехи в науке и за скульптурные работы он получил в Академии две серебряных медали и одну золотую. Последняя награда давала ему преимущество - продолжать учение в Париже и Риме. Другие ученики стремились достичь высоких наград за выполнение программных работ на мифологические темы. Федот Шубин и на этот раз остался верен себе. Он создал барельеф, изображающий "великого князя Игоря малолетного и его вельможу Олега, пришедших для отнятия киевского княжества у Аскольда и Дира". - Ты, Федот, против ветра идешь, - не без упрека говорили ему товарищи. - Почему бы не угодить вкусам учителей и других знатных персон? - А я этого не делаю потому, - отвечал Шубин, - что мои работы будут смотреть и судить на экзамене не одни французы. А что касаемо русских персон, то я не представляю себе, кто из них не имеет чистосердечного пристрастия к историческому прошлому Руси. А потом, - добавил он, вспоминая чьи-то наставления, - если наша Академия упражняется в воспитании добродетели, то не лучше ли ради этого изображать великих людей из истории своего отечества и через это умножать любовь к родине? Но художественные предметы исторические делаются не только руками, но и головой, не поразмыслив над историей, можно легко изуродовать ее лицо. Перед тем как приступить к выполнению исторического барельефа, Федот Шубин долго изучал историю древней Руси. Товарищи всегда дивились способностям и настойчивости Федота и, чтобы чем-то оправдать свою отсталость, судачили: - Что Шубин, ему легко и просто, у него за спиной Ломоносов! Но вот уже больше года прошло с той поры, как Ломоносова не стало; Шубин оплакал кончину своего великого земляка, но не упал духом. Он часто вспоминал его добрые советы и мысленно сам себе отвечал на них: "Упрямку сохраню, тяжести все перенесу, а своего достигну". Федор Гордеев в учебе и мастерстве далеко отстал от Шубина, дружба их давно уже была забыта. Вместе с Шубиным собираться ему за границу не пришлось. В тот год Академия художеств из всего выпуска смогла выделить учиться в Париж только троих: архитектора Ивана Иванова, живописца Петра Гринева и по классу скульптуры Федота Шубина. Ни с кем так не хотелось Шубину поделиться своей радостью, как с Михаилом Васильевичем. И не было ни одного дня, чтобы он не вспоминал о встречах с Ломоносовым. Он из слова в слово помнил его добрые советы и ясно представлял себе образ великого ученого. Не раз он изображал Ломоносова кистью и резцом, стараясь запечатлеть облик любимого им человека, так много сделавшего для отечества. И горестно ему было вспоминать день похорон Михаила Васильевича. Он, как земляк провожал тогда Ломоносова, в последний путь. Слезы родственников и друзей и тут же злорадство в разговорах недругов не выходили из памяти Шубина... Это было весной 4 апреля 1765 года, на второй день пасхи. В общежитиях Академии художеств быстро распространился слух: - Умер Ломоносов... А императрица "отметила" день смерти Ломоносова открытием в Петербурге первого частного театра для простой публики и первым спектаклем... Театр был в полном смысле "открытый", он был построен без крыши на пустыре за Малой Морской улицей. В постановке комедии Мольера участвовали доморощенные актеры из мастеровых разных цехов. Федот Шубин и многие ученики Академии имели билеты на представление. Но никто из них не решился идти на увеселительное "позорище" в день смерти великого русского ученого. В Академии наук и в Академии художеств люди, знавшие и любившие Ломоносова, переживали тягостную утрату. До отъезда в Париж после окончания Академии оставался почти год. Трое счастливчиков не тратили времени зря. Они еще с большим усердием занимались каждый своим искусством и настойчивей продолжали изучать языки - французский и итальянский. Зимой из холмогорской Денисовки опять пришли неприятные вести. Братья Яков и Кузьма жаловались Федоту на свою жизнь: "...подушный оклад тяжел, пожню Микифоровку песком в весенний паводок замело, коровам корму на зиму недостает. Пашпортов на отход из деревни волость не дает, а его, Федота сына Шубного, в бегах объявили, разыскивают..." Шубин, прочтя письмо, опечалился. Аттестат об окончании Академии с привилегией "быть с детьми и потомками в вечные роды совершенно свободными и вольными" еще не был получен. Что делать? Он подал прошение в Академию, умоляя заступиться за него и сообщить в архангельскую губернскую канцелярию, чтобы его не беспокоили и братьям в Денисовке в выдаче паспортов не отказывали. Началась бесконечная переписка. Академия написала в Архангельск. Архангельская губернская канцелярия - в Академию и в Сенат, а Сенат положил переписку в долгий ящик. Дело о беглом крестьянине Шубном Федоте временно заглохло. А разыскиваемый Шубной Федот вскоре получил аттестат, дававший ему вольность и полную независимость от своих преследователей. И тогда Шубин вздохнул свободно. Теперь уже не было основания бояться ему за свою судьбу. Он словно бы вырос и почувствовал крылья за своими плечами. И первой, кто его от души поздравил с вольностью и предстоящей поездкой за границу, была Вера Кокоринова, узнавшая об этом от своего брата. Внимание и сочувствие такой особы, уже ставшей к тому времени обаятельной барышней, Федоту было весьма приятно. По указу императрицы Екатерины был ему выдан и заграничный паспорт с большой государственной печатью на красном воске: "Божиею милостью мы, Екатерина Вторая, императрица и самодержица Всероссийская и протчая и протчая и протчая. Объявляем через сие всем и каждому, кому о том ведать надлежит, что показатель сего наш подданный Федот Иванов сын Шубин отправлен из России для наук морем во Францию и Италию. Того ради мы всех высоких областей дружелюбно просим, и от каждого по состоянию чина и достоинства, кому сие представится, приятно желаем, нашим же воинским и гражданским управителям всемилостивейше повелеваем, дабы означенного Федота Шубина не только свободно и без задержания везде пропускать, но и всякое благоволение и вспоможение показывать велели. За что мы каждым высоким областям взаимно в таковых случаях воздавать обещаем. Наши же подданные оное наше повеление да исполнят, во свидетельство того дан сей паспорт с приложением нашея государственный печати..." С таким документом бывший беглый холмогорский косторез мог быть теперь вполне спокоен. Когда он на прощанье показал паспорт Гордееву, тот