лясыванье, продолжал петь: Когда любви огонь его так сожигает, Он тяжкий крест на плечи подымает, Поя ношей Иисус, от скорби стонет, Колена клонит. Толпа перед костелом словно онемела, все уставились на процессию монахинь. Никогда не покидавшие стен монастыря, очутившиеся вдруг на свежем воздухе, перед множеством людей, сестры щурили глаза, пропускали слова гимна, конфузились. Некоторые из них с радостной улыбкой разглядывали нехитрые лавчонки с товарами, устроенные на рынке наподобие шатров; другие жмурились, не желая смотреть на мир; иные, раздувая ноздри, вдыхали запахи осени, грязи, кожухов - и ласковый осенний дух, доносившийся издалека, из начинающихся тут же, за местечком, густых дубовых, еще совсем зеленых, лесов. Гимн, который они пели, постепенно стих, один только ксендз Лактанциуш еще что-то тянул на латыни, да в хвосте процессии пан Аньолек выводил нежнейшим голосом, наслаждаясь модуляциями и заканчивая строфы мягким mezza voce [приглушенным голосом (ит.)]. О, сладостное древо, верни его нам тело, Чтоб на тебе оно уж больше не висело... Так подошли к костелу. Здесь все смолкло, в процессии началось движение, ксендзы и монахини выстроились парами (отец Сурин почувствовал себя одиноким) и так, попарно, вошли в притвор костела. Поздняя обедня еще не закончилась. Процессия остановилась. Ксендз Брым произнес благословение, затем прочитал последний отрывок из Евангелия и отошел от алтаря. Тут на хорах зазвучал великолепный гимн "Veni Creator" ["Приди, создатель" (лат.)], и одержимые монахини пошли вперед, к алтарю, - будто невесты. Но увы, не Христовы невесты. Едва раздались звуки гимна с призывом к святому духу, как среди монахинь началось замешательство. Словно тот ветер, что нес запах увядших листьев, заронил в душу набожных дев какую-то гниль. В их взглядах, жестах, во всех их движениях появилось что-то необычное. Одни смеялись, другие теребили свое платье, третьи - как прежде послушница Бельская - приплясывали, делая фигуры, напоминавшие французские танцы. Чем ближе подходили они к главному алтарю, тем резче становились движения. Лица сестер странно изменились, на поднятых вверх руках развевались длинные рукава. Одна кружилась на месте, как дервиш. Только мать Иоанна от Ангелов впереди да сестра Малгожата в конце процессии держались спокойно. Четыре ксендза - отцы Лактанциуш, Игнаций, Соломон и ксендз Имбер - стали на ступенях алтаря, к которому приближалась процессия, словно с намерением приветствовать ее; ксендз Брым и ксендз Сурин стали в стороне. Ксендз Сурин хотел посмотреть на экзорцизмы, которые и ему предстояло проводить. Перед алтарем процессия остановилась. Сестра Малгожата сразу отошла в сторону и принялась истово молиться, делая частые поклоны и ежеминутно крестясь. На почетных скамьях придворные королевича Якуба таращили глаза с некоторым испугом, видно было, что господ из Варшавы дрожь берет. Впрочем, их было немного, и они едва были заметны на огромных черных скамьях с резными спинками из надвислянского дуба. Каким-то чудом оказался на этих скамьях и пан Володкович, но сидел он чуть позади и сбоку, поближе к той стороне, где стояла на коленях сестра Малгожата. Он тоже молился весьма усердно. Пан Аньолек на хорах разошелся. Гимн был длинный и исполнялся так необычно, что даже королевич Якуб бросил сонный взгляд на высокий костельный орган, после чего снова взял понюшку. На желтом его лице была написана скука. Когда орган смолк, ксендзы начали читать вслух молитвы на латыни; сестры встревожились, но пока стояли на месте. Только одна из них непрерывно кружилась. Мальчик-служка подал отцу Лактанциушу святую воду в мисочке и кропило. Ксендз осенил монахинь знаком креста и обильно покропил их водой. Тут произошло нечто неожиданное. Сестры все разом испуганно взвизгнули - присутствовавших в костеле даже передернуло - и разбежались по пресвитерии (*5). Поднялся, переполох, сумятица - слышался топот ног, монахини верещали, как вспугнутые белки, вскакивали на скамьи, прятались в складках занавесей. Некоторые взобрались на почетные скамьи и, усевшись на резных дубовых перегородках, будто в креслах, болтали ногами; другие попрятались за спины господ из свиты королевича, сильно всполошившихся; одна уселась на спинку скамьи над Володковичем, а малышка Бельская юркнула под завесу трона королевича и время от времени выглядывала оттуда, корча нелепые, безобразные гримасы. Только мать Иоанна от Ангелов стояла неподвижно посреди площадки перед алтарем и смело, даже вызывающе, смотрела в глаза отцу Лактанциушу. Отец Лактанциуш выждал, пока все успокоилось, - пока монахини застыли в причудливых позах, королевич Якуб стряхнул с жабо крошки табаку, и волна тревоги, прокатившаяся по костелу, разбилась и стихла у притвора. - Сатана! - возопил он наконец голосом столь мощным, что зазвенели оконные стекла, а в трубах органа ответило эхо. Наступила мертвая тишина. - Сатана, приказываю тебе, - гремел ксендз Лактанциуш, - изыди из тела преподобной матери от Ангелов, изыди, изыди! Мать Иоанна побледнела и стала вдруг как бы выше ростом, было видно, как вся она напряглась, окаменела. Быстрым движением вскинула она прямые руки вверх и все росла, росла на глазах. Внезапно она изогнулась назад, как ярмарочная акробатка, покрывало с головы ее свалилось, открыв редкие, коротко остриженные волосы. Она медленно изгибалась все сильней и сильней и наконец прикоснулась головой к пяткам. Все глядели на нее со страхом и удивлением. Тут из уст матери Иоанны зазвучал низкий, блеющий голос: - Не изыду, что бы вы ни делали, не изыду! - Будешь ты отвечать на наши вопросы? - вскричал отец Лактанциуш. Мать Иоанна резко выпрямилась, даже кости затрещали, и одним движением упала ниц, распростерши руки крестом, точно они были деревянные. Стоявшие вблизи видели, как из ее рта высунулся огромный синий язык и как дна начала им лизать мраморные ступени алтаря. Ужас изобразился в широко раскрытых глазах господ придворных. Один лишь королевич сохранял невозмутимость. Он подозвал пажа и приказал прикрыть ему ноги пурпурно-красной пуховой перинкой. У него всегда в костеле зябли ноги. Сестры мало-помалу стали отходить от стен пресвитерии и медленными шагами приближаться к одержимой настоятельнице. Из уст Иоанны вырывались странные звуки, похожие на чавканье и урчанье медведя. Ксендзы осеняли себя крестом и молились. Ксендз Лактанциуш продолжал экзорцизм: - Отвечай, Валаам, Исаакарон, Асмодей, Грезиль, Амман, Бегерит! Кто ты? - Это я, Запаличка, - вдруг закричала тонким голоском мать Иоанна, встав на ноги, не сгибая колен. - К твоим услугам! - прибавила она с плутовской усмешкой. Ксендз-экзорцист, однако, не потерял самообладания. Он сделал знак креста над головой Иоанны и молвил: - Отвечай, Запаличка, покинешь ли ты тело этой женщины по моему приказу? - Тотчас покину, - отвечал Запаличка устами матери Иоанны, - но что ты сделаешь с моими братьями? С Валаамом, Исаакароном, Асмодеем, Грезилем, Амманом, Бегеритом? Валаам сидит в голове, Исаакарон в руках, Амман в груди, Грезиль в животе, Бегерит в ногах, а Асмодей в... Стон ужаса потряс стены костела при этих чудовищных словах, которые Запаличка произносил веселым голоском, Ксендзы перекрестились и сотворили краткую молитву о каре за кощунство. Мать Иоанна тем временем тихо и дробно хихикала. Прочие одержимые приблизились к ней и, взявшись за руки, стали полукругом. Ксендз Лактанциуш кивнул отцу Соломону. Тот поправил пелерину, стал потверже на коротких своих ногах и вдруг отчаянно завизжал, как охрипший сержант: - Сатана, приказываю тебе, изыди! Мать Иоанна откинулась назад на прямых ногах, словно ее толкнула невидимая рука, и оперлась на руки поддержавших ее сестер. С минуту она тяжело дышала, потом испустила долгий, громкий, прерывистый вопль. После чего стала прямо, вытерла себе платочком рот и усеянный каплями пота лоб, поправила покрывало на голове. Лицо ее приняло обычное выражение, и она обычным своим голосом сказала: - Запаличка вышел! Затем она принялась обмахиваться платочком. Среди собравшихся раздались возгласы удивления, разочарования; все враз заговорили, королевич Якуб опять взял понюшку. Ксендзы повернулись к алтарю и произнесли благодарственную молитву. Поддерживаемая сестрами, мать Иоанна стала на колени. Ксендз Сурин внимательно на нее смотрел, она казалась очень утомленной - глаза были прикрыты, дышала она тяжело, вот-вот упадет в обморок. Вдруг она широко раскрыла глаза, будто увидела где-то вверху, над алтарем, нечто необычное. Сестры, поддерживавшие ее под руки, стали шептать: - У нее видение, видение. Ксендзы снова обернулись к алтарю. Внезапно мать Иоанна вскрикнула и прикрыла лицо руками. Тут ксендз Имбер шагнул к ней и, снова осенив ее крестом, спросил: - Мать Иоанна, что ты видела? Голос у него был мягкий, бархатный, ласковый. Не такой зычный, как у отца Лактанциуша, и, однако, звук его проникал в каждый уголок костела и мягко, будто оливковое масло, разливался по всему зданию. Мать Иоанна рывком встала и открыла лицо. Отец Сурин заметил, что выражение у нее было такое же хитрое и дерзкое, как тогда, в трапезной. И прошипела она сквозь зубы те же слова: - Я не мать Иоанна, я не мать Иоанна. Я бес, мое имя Грезиль! Услыхав эти речи, отец Имбер вздохнул и произнес своим спокойным, нежным голосом: - Грезиль! Сатана! Ведь ты знаешь, что ничто в мире не случается без воли господа! Без воли господа и волос не упадет с головы находящейся здесь матери Иоанны от Ангелов, настоятельницы здешнего монастыря. И в том, что ты вошел в тело сей благочестивой особы, тоже есть воля господа. Неисповедимы предначертания божьи, но всякое тело, всякий дух должны им покориться. И тебе надлежит повиноваться богу и тем, кто во имя бога приказывает тебе. Итак, будешь ты повиноваться? - Да, - сдавленным голосом матери Иоанны изрек бес. - Ответишь ты на мой вопрос? - Да, - повторил Грезиль. - Неисповедимы предначертания божьи, - ровным голосом продолжал ксендз Имбер, вытягивая шею и с явным, хоть и мягким любопытством поглядывая искоса на мать Иоанну. - И сатана порой может служить для назидания верующих. Так покажи нам, злой дух, как серафимы воздают высшие почести владыке сонмов ангельских. - Нет, нет! - завопила не своим голосом мать Иоанна и попятилась назад, стала прятаться за сестер, приседая, прикрываться их широкими юбками и бросать на экзорциста косые, поистине безумные взгляды. Но не ужас изображался в ее расширенных зрачках, а возбуждение, живость, даже вдохновение. - Дьявольский отблеск, - прошептал ксендз Сурин. Однако ксендз Имбер, высоко округлив брови над своими красивыми бархатными глазами, властно махнул рукою в сторону матери Иоанны - сестры расступились, освободив большой круг для настоятельницы, и та оказалась лицом к лицу с экзорцистом. - Как серафимы почитают владыку сонмов ангельских? - повторил ксендз свой вопрос. Мать Иоанна заколебалась, пристально посмотрела на вопрошавшего, который утвердительно кивнул, - и вдруг упала, растянулась во весь рост, выбросив перед собой руки и перебирая длинными пальцами. Черная накидка струилась по ее спине, будто крылья, и вся ее поза выражала почтение и преклонение. Толпа восхищенно ахнула. Ксендз Имбер с торжеством оглядел стоявших рядом ксендзов и, когда мать Иоанна через минуту поднялась, снова заговорил медовым своим голосом: - А покажи нам теперь, Грезиль, как престолы (*6) воздают хвалу всевышнему. - Адонаи (*7), - прошептал ксендз Сурин. Мать Иоанна побледнела, глаза ее засверкали еще ярче. Горделиво вскинула она голову вверх, прекрасная в этом порыве. - Ну, постарайся же! - с мягкой настойчивостью приказал ксендз Имбер. Мать Иоанна подняла руки и тряхнула головой. Накидка, укрепленная завязками на шее, скользнула вниз, словно отделяясь от ее тела. С поднятыми руками она сделала три шага вперед и, склонившись, опустила руки, причем кисти ее затрепетали, будто крылья раненой птицы. Затем ступила шаг влево и опять сделала такой же поклон, опуская руки и дробно двигая кистями и пальцами. Еще шаг влево, и она очутилась против королевича Якуба; склонясь перед ним, как раньше, она откинулась назад, затем снова наклонилась, делая руками волнообразные движения, - не то птицы, не то бабочки. В танцевальных этих фигурах было столько внутренней кипучей жизни, что собравшихся дрожь пробирала. У королевича Якуба округлились глаза, он приоткрыл рот и изумленно смотрел, как Иоанна сдвигает ладони вместе - то высоко над головой, то, изогнувшись назад, где-то за спиной на отлете, выступая со странным изяществом. При этих ее поклонах забывалось ее увечье, становилась незаметной неровность плеч, а чрезмерная длина рук придавала ее облику нечто неземное. Удивительной красотой веяло от этого зрелища, ксендз Сурин в волненье глотнул слюну. Наконец мать Иоанна остановилась и упала на колени. В костеле темнело. Тучи сгущались, а короткий осенний день подходил к концу. Солнце перекатилось на другую сторону. В сумраке раздался бархатный голос экзорциста. - Грезиль, - говорил ксендз Имбер, - повинуйся же. Во имя бога велю тебе в сей день, день воздвижения, воздать хвалу кресту, символу спасения нашего. Мать Иоанна распростерла руки. - Этого не приказывай, отец, не приказывай, - произнесла она вдруг своим обычным голосом. - Он меня будет ужасно мучить! - Воздай хвалу святому распятию, - мягко, но твердо молвил отец Имбер. - Нет, нет! - резко вскрикнула мать Иоанна сатанинским, истошным голосом. - Нет! Не воздам хвалу! Не покину этого тела, я в нем пребываю и в нем останусь. Никакие слова земные или небесные не выгонят меня отсюда. Нет! Нет! Я останусь в нем. Тут мать Иоанна, распрямившись, встала на колени на верхней ступени алтаря и, гордо вскинув голову, обвела взглядом присутствующих, словно говоря: смотрите, вот я здесь и с места не сдвинусь! Все четыре ксендза приблизились к ней, каждый с серебряным распятием в руке, и, показывая ей этот символ величайшей жертвенности, возгласили: - Покорись! Но бес не желал покориться, он вдруг принялся так яростно трясти тело матери Иоанны, что она скатилась по ступеням вниз и, упав на каменные плиты, начала биться об пол головой, стучать ногами, - неистовый стук глухим эхом отдавался в костеле; собравшиеся в ужасе замерли. Ксендз Игнаций махнул рукой в сторону ризницы: Одрын и пан Аньолек принесли простую дубовую лавку с прикрепленными к ней длинными ремнями. Подняв с полу содрогающееся тело настоятельницы, они положили ее на лавку и крепко стянули ремнями. Затем стали поодаль. Бес перестал терзать тело матери Иоанны. Все четыре ксендза подошли к лавке. Ксендз Брым и ксендз Сурин тоже сделали шаг вперед. - Покорись! - закричали экзорцисты. - Покорись! И приблизили четыре креста к лицу матери Иоанны. Мать Иоанна завизжала безумно высоким, пронзительным голосом, потом внезапно умолкла. Ксендзы стояли, прислушиваясь, ожидая, какие слова прозвучат из уст одержимой. Немного помолчав, она завопила: - Да будут прокляты бог отец, и сын, и дух, и пресвятая богоматерь, и все царство небесное! Народ в костеле зашумел, как море в непогоду. Ксендзы, простирая руки, успокаивали его. Королевич Якуб, зевая, кивнул Хжонщевскому, но тот, уставившись на мать Иоанну, ничего не замечал. Она скорчилась, скрутилась клубком, как змея, и вдруг, выскользнув из стягивавших ее тело ремней, скатилась на пол. Сестры опять разбежались во все стороны, издавая вопли ужаса или крича "осанна!". Мать Иоанна вскочила на ноги, но ксендзы Имбер и Игнаций ухватили ее под руки и медленно подвели к алтарю, где стояли двое других ксендзов, только теперь каждый из них держал по два распятия в руках. Отец Соломон так разгорячился, что весь дрожал, и лицо его побагровело. - Покорись, покорись! - повторяли экзорцисты. Мать Иоанна извивалась в руках ведущих ее и изрыгала проклятия, показывая ксендзам большой, распухший, совершенно черный язык. - Да будут прокляты, прокляты! - рычала она, пот струился у нее по лбу и по щекам, заливая глаза. Вдруг она вырвалась из рук ксендзов и упала на колени на ступенях алтаря, - народ в костеле опять заволновался, а королевич Якуб взглянул на своих придворных. Экзорцисты с крестами в руках приказывали бесу отвечать. Лицо матери Иоанны изменилось, в нем выразился ужас. Голова откинулась далеко назад, и послышался мощный голос, словно исходивший из самых глубин груди - imo a pectore [из самой груди (лат.)]: - О, святой крест! О, пресвятая владычица! Простите мне все мои кощунства! Вопль радости грянул в костеле и сразу же стих. Мать Иоанна от Ангелов, побледнев, вскочила, зашаталась - и в глубоком обмороке упала к ногам экзорцистов. 8 Ксендз Сурин жил в монастыре в так называемом амбаре. То было большое деревянное строение в два этажа, стоявшее позади монастырского здания, торцом к хозяйственным постройкам. Внизу находились сараи и дровяной склад - владения Одрына, а по верху шла длинная деревянная галерея, на которую вела широкая, расшатанная лестница. На галерею выходили двери из расположенных в ряд комнат. Было их шесть, все одинаково небольшие, но удобные; в каждой окно глядело в монастырский сад, в каждой стояли большая кровать, стол, стул, на стене висело распятие. Тут обитали все ксендзы: Лактанциуш, Игнаций, Соломон, Имбер, отец Мига, духовник монахинь, - и, наконец, в последней, прежде пустовавшей комнатке поместили ксендза Сурина. Ксендз Сурин привык к долгим службам, но после того дня отпущения грехов, после экзорцизмов, а затем вечерни он почувствовал усталость. Лег рано, не притронувшись к обильному ужину, который принесла ему сестра Малгожата, и даже не прочитав предписанных молитв. Вид одержимых монахинь и длившееся почти весь день изгнание бесов вселило в него ужас. Он был потрясен до глубины души. Сам опытный экзорцист, он впервые встречался с подобной групповой одержимостью. Ему хотелось изгнать из мыслей это страшное зрелище, и он принялся думать о вещах, далеких от людыньского монастыря. Хотелось снова вернуться к воспоминаниям детства - он всегда обращался к ним, когда его одолевала и угнетала усталость от внешнего мира. Он любил воскрешать в себе ощущение некоего изначального зелено-голубого тумана, который, подобно мягко реющему тополиному пуху, окружал его когда-то, окружал и теперь, стоило лишь этого пожелать... Странный покой наполнил его душу. Словно он, лежа неподвижно, погружался в теплые воды небытия. И из вод этих подымались, будто какие-то глубинные растения, будто лягушки, согретые весенним солнцем и превращающиеся в ласточек, воспоминания далекого детства: маленький хуторок, и строгий отец, и набожный работник Микита, которого впоследствии рехнувшийся мужик зарубил топором, но прежде всего - кроткая улыбка матери. Воспоминания эти развертывались не в нем, не в его душе, но словно витали где-то вверху, над ним, образуя полог, источавший тихую, усыпляющую музыку. Они жужжали вокруг него, подобно пчелам в улье теплым, летним днем. Он вспомнил, как Микита, бывало, прислушивался к жужжанью пчел и по звуку определял, скоро ли будут они роиться. И радостное это жужжанье витало над усталой головой отца Сурина, вселяя нежданное счастье и покой. Незаметно спускался сон, еще смешанный с явью, и мыслями своими он уже не владел. Но все страшное, все самое горькое отделялось от него, уходило куда-то вдаль, оставляя его в состоянии тихого блаженства. Всплыло вдруг воспоминание о матери Иоанне, но и в нем не было отравы. Напротив, от него исходили мир и свет. Ксендз Сурин уже не помнил жуткого выражения ее лица во время экзорцизмов, только видел, как она идет в серебристом свете хмурого сентябрьского дня, робко - и будто ослепленная - выступает во главе станки монахинь. Какой чистой казалась она тогда, как прозрачен был взгляд ее голубых глаз! Внезапно он вздрогнул от омерзения, вспомнив все, что было потом. Но одновременно сердце пронзила острая боль при мысли о страданиях этого хилого тела и этой светлой души. Мог ли он надеяться на победу над сатаной, над могучим сатаной? Но что сказал отец Брым? Быть может, там действительно нет никакого сатаны? Мороз пробежал по его телу от одной мысли, что мать Иоанна, возможно, стала жертвой не действительно существующего сатаны, а страдает из-за того, что душе ее не дана благодать. Что все это лишь ее собственные проступки и грехи, но мать Иоанна называет их Завулоном, Грезилем, Исаакароном и Запаличкой. Тогда душа ее осуждена, душа, которую поручили ему и с которой он еще не сумел войти в общение, заблудшая, погрязшая в грехе душа. - Юзеф, - сказал он себе, - ты должен помнить об этой погибшей душе! Произнеся это, он сел в постели. Он подумал, что, знать, его душа уже близка к гибели, раз он не прочел положенных молитв, а рухнул в постель, как вол на охапку сена. Он вскочил на ноги и схватил висевшую на стене плеть. С яростью начал он хлестать себя, пока телесная боль отчасти не заглушила великую скорбь, терзавшую его сердце. Долго бичевал он себя, потом вынул из узелка чистое белье и принялся его надевать, сбрасывая старое. Это всегда отнимало у него много времени, он делал все чрезвычайно тщательно - виток за витком накручивал на ноги чистые онучи и с трудом, с отвращением стаскивал с себя белье, по частям обнажая свое тело. Хотя в комнате было темно, он видел это тело, ощущал его - и долго не решался его обнажить, а обнажив, долго колебался, прежде чем прикрыть его чистым белым полотном. Жалко ему было пачкать полотно, он вытирал полотенцем спину с кровавыми следами от ударов плетки, и пятна крови на полотне - грубом, смоленском полотне - наполнили его душу горечью и удовлетворением. Он натянул сорочку, потом теплый шерстяной кафтан, наконец, штаны. И только совсем переодевшись, снова лег. Однако сон не сходил к нему. Запах свежего белья, боль в спине от свежих ран и от потревоженных старых рубцов не давала уснуть. Он принялся размышлять, обдумывать, как он будет проводить экзорцизмы, и под конец опять представилась ему хрупкая, болезненная фигурка матери Иоанны от Ангелов. Это скорбное воспоминание снова согнало его с ложа и заставило упасть на колени. "Душа осужденная - душа спасенная!" - мысленно повторял он и взывал к богу. Так молясь и стеная, он не мог удержаться от того, чтобы не предложить себя в жертву всемогущему. Он желал, чтобы и его постигло такое же несчастье, какое обрушилось на мать Иоанну, желал испытать все те чувства, которые испытывает она, желал стать одержимым, как она, разделить ее бремя, - и он взмолился к богу о том, чтобы ему было дано найти истинный путь добродетели и любви, дабы повести ее к спасению, и чтобы на него, недостойного, перешли все муки ее и грехи. В этот миг страстного самозабвения он почувствовал, что единственное его желание - вызволить эту душу из когтей сатаны. Он готов был перенести самые ужасные пытки - и молил о них, - только бы она удостоилась блаженства вечного, а также облегчения мук здесь, на земле. - А если сатана оставит ее и вселится в меня? - говорил он себе. - Нет, я не боюсь, пусть меня назовут безумным. Мир глумится над безумцами, пусть глумится и надо мной - я уподоблюсь Иисусу пред Иродом. Они будут избивать меня, надругаются надо мной, а я прикреплю к своей шляпе прекрасный цветок, на который мир глядит с презрением, цветок безумия, и буду - как учит отец наш, святой Игнатий (*8) - навлекать на себя издевательства и злобу мирян и незаслуженные гонения, и один лишь я знать буду, в чем моя жертва и ради чего она... Капли пота проступили на лбу ксендза Юзефа при жаркой этой молитве, и душу его охватил такой восторг, такая страстная вера, что, явись сюда в этот миг сатана во всем своем всемогуществе, ксендз сокрушил бы его. Подумав об этом, он взглянул в окно. На чистом небе снова сияли холодные звезды - но среди сверкающих созвездий он теперь уже не видел той черной туманности, которая всегда ему чудилась рядом с небесными светочами. Да, сатана, чье бытие он ощущал с такой остротой, особенно во время молитвы, на сей раз не явился ему воочию, и даже в самом дальнем закоулке "грецкого ореха", с которым он сравнивал свою душу, он не видел черного паука. И он уснул. На другой день, после обедни, часов около двенадцати, отец Сурин должен был приступить к экзорцизмам. Проводить их предстояло в монастырском костеле, и никому из сестер не ведено было присутствовать. Лишь сестра Малгожата от Креста как единственная не одержимая бесами должна была стоять на молитве невдалеке от настоятельницы. Народу собралось не много - королевич Якуб еще гостил у пана Ожаровского, но, утомленный вчерашним зрелищем, не приехал. Зато в костеле поблескивали бритые затылки панов Хжонщевского, Пионтковского и Володковича. Всю обедню ксендз Сурин лежал, простершись ниц и моля господа ниспослать ему вдохновение. Когда он поднялся, две сестры ввели мать Иоанну. При виде ее отец Сурин смешался, жалость объяла его. Лицо у нее было бледное, измученное, в глазах глубокая печаль, но шла она, подняв голову, гордо приосанясь, и стала перед отцом Суриным с дерзким видом. Четверо ксендзов экзорцистов сидели на скамьях в пресвитерии и с любопытством, усмехаясь, смотрели, как ксендз Сурин берется за дело, которое они, при всей своей опытности и примерной набожности, не сумели довести до конца. Отец Сурин долго смотрел в глаза матери Иоанне, но она не отводила их. Так мерялись они взглядами, пока наконец мать Иоанна не уступила ласковой настойчивости отца Сурина. Она отвела глаза и опустилась на колени. Сестры, ее поддерживавшие, удалились, и мать Иоанна осталась наедине со своим экзорцистом. Усталая, обессиленная, она смиренно стояла перед ним на коленях. Вдруг, словно в приливе вдохновения, ксендз Сурин повернулся к алтарю, открыл дарохранительницу и, взяв оттуда одну облатку, вложил ее в серебряный ларчик, который вынул из кармана. Со святыми дарами в руке он сделал шаг к коленопреклоненной. Она вскочила, отбежала на несколько шагов с криком: "Нет! Нет!" И внезапно злой дух повалил ее на ковер и стал подбрасывать ее тело в диких конвульсиях. Привычный к таким сценам, отец Лактанциуш махнул служкам, и те внесли дубовую лавку. Отец Сурин стоял с серебряным ларчиком в руке, не зная, как быть. Служки умело привязали мать Иоанну к лавке, но, и скрученная ремнями, она продолжала биться в судорогах, глухо рыча и скрежеща зубами. Отец Сурин, держа в руке святые дары, затянул "Magnificat" ["Да возвеличится" (лат.)]. Пан Аньолек мощными аккордами поддержал грегорианский хорал - орган звучал величественно. Четыре ксендза, стоя у почетных скамей, с чувством пели этот гимн радости, гимн хвалы, мать Иоанна корчилась уже не так сильно. Под ликующие звуки гимна ксендз Сурин приблизился к лавке, на которой лежала связанная женщина, и встал перед ней на колени. Мать Иоанна хмуро глянула на него - в этом взгляде он прочел ожидание и страх, торжество и восторг. Мучительная жалость пронзила сердце отца Юзефа. Уже не колеблясь, он протянул руки и положил серебряный ларчик с облаткой на грудь одержимой. Мать Иоанна пронзительно вскрикнула, потом тело ее расслабилось, и она, закрыв глаза, притихла. Грудь ее, на которой теперь лежал серебряный ларчик, сперва бурно вздымалась, но постепенно становилась все спокойней. Пан Аньолек дивным своим голосом пел на хорах стих за стихом, наконец орган смолк, звуки его замерли на высоких регистрах флейты и vox humana [человеческий голос (лат.)]. В костеле стало тихо, верующие приблизились к решетке, любопытствуя, что будет происходить дальше. Однако ничего не происходило. Мать Иоанна тяжело дышала, отчетливо слышалось ее дыхание и дыхание отца Сурина. Ксендз на коленях приблизился к ее голове и произнес тихим, ровным голосом: - Дочь моя, будем молиться вместе. Я буду читать свои молитвы, а ты старайся присоединиться ко мне в душе. Да сойдет на тебя покой. Сказав это, он закрыл глаза и, склонясь к уху матери Иоанны, начал вполголоса: - Eripe me de inimicis meis, Deus meus, et ab insurgentibus in me libera me. - Eripe me de operantibus iniquitatem et de viris sanguinum salva me. Quia ecce ceperunt animam meam: irruescunt in me fortes. Nec iniquitas mea, nec peccatum meum, Domine, sine iniquitate cucurri et direxi. Exsurge in occursum meum, tu Domine, Deus Virtutum, Deus Israel! [Избавь меня от врагов моих, боже мой! Защити меня от восстающих на меня. Избавь меня от делающих беззаконие; спаси от кровожадных. Ибо вот, они подстерегают душу мою; собираются на меня сильные. Не за преступление мое и не за грех мой, господи, без вины моей сбегаются и вооружаются. Подвигнись на помощь мне и воззри, ты, господи, боже сил, боже Израилев! (лат.)] (*9) В глубоком безмолвии, воцарившемся в костеле, приглушенное бормотанье отца Сурина звучало то громче, то тише, как журчанье водяной струйки; так порой, входя после шума южного города в тишину монастырской галереи, слышишь нежный шепот фонтана, наполняющий эту тишину миром и покоем. Ксендз читал псалом за псалмом, и постепенно выражение лица связанной монахини менялось. Уже не усталость изображалась на нем, но воодушевление, не упрямство, а светлая покорность; монахиня медленно сблизила руки и сложила их на груди так, что драгоценный ларчик оказался меж тонкими ее пальцами. Но к святыне она не прикасалась. Отец Сурин с закрытыми глазами самозабвенно читал один за другим латинские стихи, и в его воображении все отчетливей становился зримый образ зла. Уже не раз при экзорцизмах он вызывал в себе это видение. Он видел, как сатана стремится завладеть душой человека, дабы вступить с нею в своего рода мистический брак, и все лишь затем, чтобы нарушить предназначения божьи, чтобы восстать в бунте бессмысленном и бесплодном против владыки всего сущего. И во время своей молитвы он возносился мыслью над землей, начинал постигать бессилие зла, исходящего от сатаны, и тщетность безнадежных попыток нечистого духа. И он видел, сколь неизменно, согласно божественным законам, свершается движение звезд и планет на небе, людей и народов на земле и как сатана, скрежеща от ярости, ни в чем не может нарушить извечных установлений. И, видя злобу и бессилие дьявола и сравнивая их с могуществом и величием господа нашего, он постигал ничтожество дьявола, а равно и ничтожество человека пред богом - и обретал в этом утешение. Да, сердце его черпало утешение в том, что он видел дьявола как черное, маленькое пятно в душе матери Иоанны и тут же видел драгоценный алмаз ее спасения, сияющий в длани Христа. И чувство это разливалось в нем, как аромат ладана, пролитого на костельный пол, и на губах у него заиграла светлая улыбка небесного блаженства. Улыбка эта сразу же отразилась на устах измученной бесами монахини. Привыкшая к грозным крикам отца Лактанциуша, которые уже давно перестали на нее действовать, она, видимо, сперва была удивлена нежностью, звучавшей в латинских молитвах отца Сурина, потом, возможно, ее стало раздражать это непонятное для нее бормотанье, но под конец она поддалась магической силе слов, прозрачный строй которых озарил блаженной улыбкой уста отца Сурина. Эта нежность как бы сообщалась ей - она тоже улыбнулась. Но вот отец Сурин умолк. Бормотанье его ушло куда-то вниз, исчезло, и ксендз открыл глаза, словно пробуждаясь ото сна, словно возвращаясь к действительности после далекой прогулки в краю непостижимого. Он сразу заметил ангельскую улыбку монахини и ее руки, лежащие на груди, подобно цветам. Ксендз чуть отодвинулся, потом склонился к ней и снова заговорил: - Дочь моя, постарайся наполнить душу свою любовью небесной и возвратить господу ту любовь, которою он нас возлюбил. Гляди, на своем сердце ты держишь его сердце, пламенеющее высочайшей любовью. Можешь ли ты противиться его пламени? Можешь ли не ответить любовью на любовь? Мать Иоанна резко пошевельнулась. Отец Сурин убрал серебряный ларчик. Монахиня раскрыла глаза и посмотрела на отца Сурина тепло и доверчиво. - Любовь изгоняет зло, - шепотом произнес он, - исполнись ею вся, чтобы не было в тебе ни единой частицы, в которой могло бы притаиться зло. Будь доброй, как дитя, радостной, как дитя, ведь бог возлюбил нас так сильно! Спокойным, гибким движением, совсем не так, как вчера, мать Иоанна выскользнула из опутывавших ее ремней и, плавно преклонив колени на лавке, молитвенно сложила руки. По ее щекам текли слезы. Отец Сурин, стоя на коленях, склонился и молвил: - Помолимся все вместе. Отче наш... Мать Иоанна с чувством повторила слова молитвы. Отец Сурин отнес облатку на алтарь, вернулся к матери Иоанне, взял ее под руку и, подведя к алтарному возвышению, запел громким, ликующим голосом: - Gloria Patri et Filio... [Слава отцу и сыну... (лат.)] Все в костеле плакали. Только на устах у экзорцистов, особенно у ксендза Имбера, блуждала неопределенная усмешка, будто они думали: "С Левиафаном не так-то легко справиться". И они оказались правы. На другое утро сестра Малгожата сообщила отцу Сурину, что всю ночь бесы с небывалой яростью терзали и мать настоятельницу и остальных сестер. 9 Все попытки отца Сурина обуздать силы тьмы ни к чему не привели. Его способ успокаивать мать настоятельницу действовал безотказно, но - на короткий срок. Бесы, словно разъяренные превосходством отца Сурика, возвращались с еще большей злобой, мучили сестер и мать Иоанну с удвоенной силой, заставляя их произносить мерзкие, кощунственные речи и сообщая их устами о мнимых и неправдоподобных, но чрезвычайно прискорбных событиях. Отец Сурин порой едва не падал от усталости. Его молитвы над матерью Иоанной длились по нескольку часов, иногда целый день. А ночью опять начинались дикие вопли, беготня по коридорам, призыванье ксендза Гарнеца; даже Запаличка, изгнанный ксендзом Соломоном в день отпущения грехов, возвратился в тело матери Иоанны. Его свойством было наделять мать Иоанну беспричинным, стихийным весельем. Она смеялась, хохотала по любому поводу, несла глупости, коверкала слова и, как говорил отец Сурин, за один такой час теряла больше, чем приобретала за целую неделю благочестивых размышлений. Наконец ксендз Сурин решил отменить публичные экзорцизмы и начать экзорцизмы с глазу на глаз. На чердаке монастырского здания была под самой крышей пустая каморка с двумя входами. Отец Сурин приказал разделить ее на две половины деревянной решеткой. Получилось что-то вроде малой трапезной. Мать Иоанна обычно находилась по одну сторону решетки, отец Сурин - по другую; на чердаке стояла полная тишина, и здесь они были ближе друг к другу. Отец Сурин пытался найти путь к душе матери Иоанны, а ей в этом уединенном месте легче было обрести спокойствие и, что еще важней, откровенность. Вначале ксендз Юзеф чувствовал в ней сопротивление и неприязнь - она закрывала свое сердце, не допуская до заключенных в нем тайн. Но сопротивление это после совместных молитв, совместного чтения псалтыри и требника смягчалось, почти исчезало. Через несколько дней таких молитв и бесед мать Иоанна вдруг начала говорить о себе. Поток признаний лился легко, был богат подробностями. Возможно, мать Иоанна даже слишком легко исповедовалась во всех своих мыслях и поступках, уж слишком складными были ее рассказы - и, вероятно, воспоминания были не вполне правдивы. Уже через час-другой такой непринужденной беседы, сменившей тяжкую борьбу с упорством, бесспорно, внушенным сатаною, отец Сурин догадался, что мать Иоанна, желая заинтересовать его своими переживаниями, преувеличивает, приукрашивает, сочиняет. Впрочем, мать Иоанна, чуть ли не с детства жившая в монастыре, мира не знала; беседуя с посетителями в приемной, она слышала разные мирские словечки и теперь повторяла их, не вполне понимая их смысл. Она говорила, что была грешна "сердечной привязанностью" к неким людям, что были у нее "страсти", но после расспросов выяснялось, что "привязанность" сводилась лишь к удовольствию от беседы, а "страсти" к невинному баловству, вроде приготовления в большом количестве варенья на меду или привычки укрываться периной. Казалось, мать Иоанна не знает разницы меде грехом смертным и простительным. Но немного спустя отец Сурин заметил, что мать Иоанна умышленно сбивает его с толку: сегодня она как бы подчеркивает слова "греховная привязанность", "страсти", чтобы его заинтриговать, вызвать его огорчение, а назавтра, после осторожных вопросов, он узнает, что значение этих страшных слов вполне безобидное. Так, к немалому своему прискорбию, отец Сурин понял, что и у этих мирных бесед в уединенной чердачной каморке есть сатанинская подоплека. Все, что ни говорила ему настоятельница, было наущением дьявола, желавшего убедить ксендза в мнимой ее невинности. Она хотела предстать перед ним святой, для которой поесть варенья, принесенного шляхтянкой из местечка, это мерзостный грех и падение. Заметил он также, что подлинной страстью матери Иоанны было стремление заинтересовать всех своей особой, стремление выделиться любой ценой. Потому она и твердила упорно, что бесы терзают ее сильней, чем всех прочих людыньских сестер. Разум ему подсказывал, что эти беседы и аскетические упражнения (они совместно подвергали себя бичеванию) на пустынном чердаке столь же бессмысленны, как и публичные экзорцизмы в костеле, при стечении народа. Но прекратить их у него не хватало силы воли. Они как бы питали его душу святостью, приносили радость общения в высоких сферах духа - и для него самого значили очень много, ибо подавляли в нем черного паука, который непрестанно плел свои сети и в его душе. Хоть и страшно ему было думать о глубокой одержимости матери Иоанны, беседы на чердаке были для него источником радости. Это наконец и остановило его. Немного спустя он прекратил и этот вид экзорцизмов. Он не замечал, чтобы беседы, наводившие мать Иоанну на путь совершенной молитвы, хоть в чем-либо уменьшали власть злого духа. Одержимость не исчезала. На день-другой он дал себе отдых, отчаяние владело его душою. Остальные обитатели амбара нисколько ему не сочувствовали. Все четыре экзорциста скорее радовались его неудачам, хотя после первой его пробы выразили свое восхищение. Он избегал бесед с ними, но через стены слышал, что они часто сходятся вместе, преимущественно у ксендза Имбера, который, видно, припрятывал у себя не одну флягу. Он опасался, что беседы ксендзов чересчур циничны, и хотя догадывался, о чем они толкуют по вечерам, ему казалось, что их общество будет для него невыносимо. В тяжкие минуты он обычно обращался к ксендзу Брыму, который в изгнании бесов не участвовал и держался на все монастырские дела довольно трезвых взглядов. Это был человек набожный и рассудительный. Дня через два после прекращения благочестивых бесед с настоятельницей ксендз Сурин направился именно к нему. Как обычно, он застал ксендза Брыма у печки, старик забавлялся с маленькой Крысей, а Алюнь подбрасывал дрова в топку. Когда явился гость, Алюнь сразу же принес для него и хозяина две кружки подогретого пива, сметану и сыр. Ксендза Юзефа всегда удивляло, что старик разрешает детям играть у себя в комнате, не приструнит их. Будь ксендз Брым помоложе, у его гостя, возможно, появились бы дурные мысли. Но отец Сурин вопросов не задавал, чтобы не показалось, будто он сомневается в добродетели приходского ксендза. Однако в этот раз старик сам завел разговор о детях. Сняв Крысю с колен, он сказал: - Ступай, ступай, детка. Алексий, забери ребенка на кухню! Когда оба скрылись за дверью, ксендз Брым обратился к Сурину: - Бедные дети! В них вся моя радость. Что с ними будет? - Они сироты? - спросил Сурин. - Мать жива. Она кухарка у пана Ожаровского. - А отец? - Как? Вы, ксендз капеллан, не знаете? Отца сожгли. - А, - догадался Сурин, - стало быть, это дети Гарнеца? - Разумеется. Какая участь их ждет? Дети ксендза... да еще колдуна... - Вы верите, что у него были дурные намерения? - Увы, да. В колдовство, пожалуй, не верю, но что намерения были дурные, не сомневаюсь. Ксендз Сурин содрогнулся. - Чернокнижник! Сожжен на костре! В нем сидел бес! Ксендз Брым усмехнулся. - Возможно, как в каждом из нас. - Из нас? - встревожился Сурин. - В ком бес побольше, в ком помельче. Вот и меня к этому сладкому пивку с сыром тоже, верно, какой-то бесенок толкает. Отец Сурин возмутился: - Вы, пан ксендз, шутите с такими страшными вещами. - Боже упаси, вовсе не шучу, - весело вскричал старик, отхлебнув пива. - Но ведь если зло существует, оно может быть большим или меньшим. Есть большой бес, Бегемот, тот, что орудует в великих преступниках, и бес помельче, - может, назовем его "Пивко"? - который подсовывает нам маленькие удовольствия. Отец Сурин отрицательно качнул головой. - О нет, отче, нет. Когда сатана вселяется в человека, то завладевает им всем, становится его второй натурой. Да что я говорю "второй"? Первой! Становится этим человеком. Душой его души. О, как это чудовищно! И он закрыл лицо руками. Приходский ксендз поглядел на него внимательно, хоть и уголком глаз. Потом искривил рот скобкой, будто говоря: "Дело пропащее!" - Ксендз провинциал, - прервал он наконец молчание, - прислал мне с одним путником письмо. Пишет, что через несколько недель приедет сюда. Ксендз Сурин опустил руки и с испугом взглянул на собеседника. - А я здесь так одинок и ничего не успел, - прошептал он. - Что поделаешь! Воля божья! - Но если бог это допускает... - Тес! - приложил старик палец к губам. - Тсс! Не богохульствуй. Ты близок к богохульству. Ксендз Сурин снова прикрыл лицо руками и в отчаянии застонал: - Что мне делать? Что мне делать? Старик усмехнулся. - Прежде всего выпить это пиво. Подкрепиться. Ты, ксендз капеллан, истощал тут у нас от своих терзаний. А потом, когда уйдешь от меня, отправляйся-ка в дальнюю прогулку по дороге на Смоленск, в лес. Погляди на белый свет. Теперь, конечно, осень, но каждая пора имеет свою прелесть. В лесу теперь грибов много... Вот намедни мы с Алюнем целую корзинку принесли, и нынче, в пост, было у нас отменное грибное блюдо... - Грибы, - недоверчиво произнес ксендз Сурин, будто сомневаясь, что на свете существует такое. - Не огорчайся, - продолжал отец Брым, - не огорчайся. Есть тут у нас один цадик - еврейский праведник, - так он всегда говорит: "Не отворяй огорчению дверь, оно само войдет через окно..." Ксендз Сурин отнял руки от лица и снова покачал головой. - Ах, это ужасно! Глядеть на такие страдания! Как мучаются эти женщины! И зачем? Да еще эти публичные экзорцизмы, народ собирается, будто на зрелище... Ксендз Брым вздохнул. - Да, верно, - молвил он. - Я сам не раз об этом думал. Эти бабы... прошу прощения, эти девицы такие прыткие, прямо как акробатки. Все глазеют на них, будто это театр короля Владислава (*10). Го-го-го! Ха-ха-ха! И задают дурацкие вопросы... Ты, кажется, начал с матерью Иоанной беседы наедине? - после минутной паузы спросил он с явным подозрением. - Я полагаю, - просто ответил ксендз Сурин, - что вот так, наедине, можно влить в сосуд этот больше любви, больше надежды. Легче изгнать постыдную гордыню, что в ней угнездилась. А что это за цадик? - заключил он вопросом. - Да живет здесь такой, - отвечал старый ксендз. - Евреи к нему приезжают из самого Вильно и Витебска. Человек даже не очень старый, звать его реб Ише из Заблудова. Мудрый, говорят, человек. Весь талмуд на память знает, как и все они. - Реб Ише из Заблудова, - задумчиво повторил ксендз Сурин. - Ступай, ступай, отче, - сказал старик, наблюдая за глазами капеллана, которые блуждали в пространстве, словно не находя, на чем остановиться. - Прогуляйся. Денек нынче погожий, дождя нет. Погляди на местечко. Ксендз Сурин поднялся и обнял старика. - А жаль, что ты пива не выпил, - сказал ксендз Брым с глубоким огорчением. - Спасибо, не хочется, - грустно улыбнулся ксендз Сурин и вышел. В сенях он наткнулся на Крысю; стоя посреди сеней, с большой лейкой в руках, она кричала: "Гу-гу!" - Что ты делаешь? - спросил он у девочки. - Волков пугаю, - ответила она. - Алюнь пошел на охоту. И продолжала размахивать лейкой, стуча по ней кулачком и выкрикивая: "Гу-гу!" Отец Сурин пожал плечами. Он этой забавы не понимал. Впрочем, подумал он, в этом стращанье волков, пожалуй, не меньше смысла, чем в их заклинаниях дьявола... Но тут же устрашился своей мысли. Пухлые щечки Крыси вызывали в нем нежность, как пухлые щечки ангелочков, порхающих пред богоматерью на образе в монастырском костеле. "Дети подобны ангелам, - подумал он. - И кто же суть ангелы, как не дети божьи?" Быть может, в этих детских выкриках "гу-гу!" даже больше хвалы создателю... Он вспомнил, что мать Иоанна показывала, как престолы и серафимы воздают хвалу Владыке сонмов, и от страха мороз пробежал у него по телу. Он направился от приходского костела вниз - к речушке, за которой начиналась дорога в лес. Спустился к мосту, и там, на берегу, среди желтеющей листвы деревьев и совсем уже золотых кустов увидел Казюка. Сняв овчинную шапку, парень поздоровался. - Слава Иисусу Христу! - Что ты тут делаешь, Казюк? - спросил ксендз. - Жду хозяина, он должен из Смоленска приехать. Хозяйка наказала. - С товаром? - Вроде так. А здесь, на мосту, не очень-то безопасно. - Да ну? - Так говорят. Я-то еще ни разу тут ничего такого не видал. - А что у вас слышно? Хозяйка здорова? - Здорова. Чего ей сделается. - В праздник, верно, хорошо подработали? - Хозяин-то, может, и подработал. А мне какая прибыль! - Разве пан Хжонщевский да Володкович ничего тебе не дали? - Где там! От пана Володковича дождешься! Плохой он человек. Ксендз Сурин рассмеялся. - Казюк, не осуждай! - Ох, ваше преподобие, уж если я говорю, так это верно. Тут Казюк вдруг шагнул к Сурину и, глядя ему прямо в лицо, решительно сказал: - Он плохой человек, и не надо его слушать. - Да я его не слушаю! Ксендз Сурин оправдывался перед Казюком, словно перед старшим. Его самого это удивило. - И не надо ни о чем просить, - продолжал парень. - Ох, Казюк, чудной ты малый, - с раздражением в голосе сказал ксендз Сурин. - Чего это ты вздумал меня предостерегать! Ксендзу этот разговор стал неприятен. Внезапно на другом конце моста послышалось громыханье - на бревенчатый настил въехала повозка. - Хозяин едет, - сказал Казюк. Повозка быстро приблизилась. Казюк подбежал к хозяину и вдруг остановился. В повозке, рядом с паном Янко, сидел Винцентий Володкович. - Про волка сказ, а он тут как раз, - процедил Казюк и принялся помогать хозяину укладывать поплотнее тюки, чтобы мытникам у вертушки они были не так видны. Тем временем пан Володкович слез с повозки и стал бурно приветствовать ксендза. - Как давно не видались! Как давно! - выкрикивал он, пытаясь поцеловать ксендза в плечо. - Вот чудеса-то! Когда ни приеду в Людынь, сразу встречаю ваше преподобие. Я ведь опять в Смоленске побывал! - орал он во все горло, будто ксендз Сурин находился за семь миль. - Добрый пан Хжонщевский взял меня к себе в карету, ехал я, как важный господин, а возвращаюсь вот в телеге, как последний батрак. Да так мне, по правде, и положено. А поверите ли, пан ксендз, - тут он поднял вверх грязный палец, - я чуть-чуть не стал придворным его высочества королевича. Но не беда - не удалось сегодня, удастся завтра... Янко с Казюком поехали в местечко на телеге. Пан Володкович и ксендз пошли пешком. Ксендз махнул рукой на прогулку и на грибы, а почему - сам не понимал. Болтовня Володковича словно околдовала его. Он, пожалуй, был готов и в корчму с ним пойти. - Верно, вы, пан ксендз, удивляетесь, - тараторил Володкович, - что опять видите меня в этом местечке? Ксендз Сурин подумал, что ему и в голову не приходило удивляться. Володкович для него был как бы непременной принадлежностью Людыни, ее грязи и осенних ее туманов. - А меня что-то тянет сюда, - продолжал Володкович. - Хозяйство свое забросил, век бы здесь жил. Брат там вместо меня землю пашет. А меня сюда ну как магнитом тянет. Он залился частым, тихим смешком и толкнул ксендза в бок. Ксендз недовольно сдвинул брови, Володкович вмиг умолк. - Дела, ваше преподобие, дела! - произнес он вдруг с серьезным видом. - Ух, какие важные дела, ни мало ни много, казны его высочества королевича касающиеся. Ксендз Сурин, сам не понимая отчего, задал Володковичу вопрос: - Вы, пан Володкович, в Людыни столько раз бывали, так не знаете ли, где тут, говорят, цадик проживает? Реб Ише из Заблудова? Володкович важно глянул на него. - Реб Ише из Заблудова? Знаю. Его здесь все знают. Могу ваше преподобие к нему провести. - А зачем мне к нему ходить? - удивился отец Сурин. - Как знать, что может случиться? Вдруг понадобится вам спросить у цадика совета. Как знать? Они там и в бесах тоже смыслят. Думаете, нет? Этот цадик, он чудеса творит! Сдается мне, он тоже умеет дьявола изгонять! Ксендз приостановился и испытующе глянул на спутника. - Слушай, брат, - сказал он, - чепуху болтаешь! - Не верите? Ей-богу! Не будь я Володкович. Истинно вам говорю, ваше преподобие! Ише умеет ихнего дьявола изгонять. - Чьей же властью он это делает? - с внезапным отчаянием воскликнул ксендз Сурин. - А я почем знаю? Откуда мне это знать? Изгоняет дьявола с помощью Вельзевула! Так говорят. К нему сюда со всех концов приезжают еврейки, одержимые бесами. Так беседуя, они миновали вертушку, где мытники - видимо, благодушно настроенные - не проверили товаров трактирщика, взяли с него без долгих слов мыто и пропустили повозку. Теперь надо было идти в город, к приходскому костелу. На горе, в месте, где улица разветвлялась, - направо к костелу, прямо же ко второй вертушке и к монастырю, - стоял по левую руку большой кирпичный дом с аркадами, с высоким аттиком, построенный не по-здешнему. Местные жители называли его "королевским домом" - здесь жил король Стефан (*11), когда шел брать Смоленск. Теперь дом пришел в запустение, штукатурка на глухих стенах местами осыпалась - образовались как бы кровавые раны. Лепные украшения аттика местами обвалились, и в нишах, где некогда стояли статуи, виднелись только обломанные ноги, остатки разбитых фигур. Пан Володкович оживился. - Пан ксендз, - сказал он, - видите этот дом? Видите? Вот тут и живет реб Ише. Хотите, ваше преподобие, я вас к нему сейчас проведу. У реб Ише были кой-какие дела с паном Хжонщевским... - С паном Хжонщевским? - переспросил ксендз, удивившись. - Вот именно. Вы думаете, они сюда приезжали ради прекрасных глаз людыньских девиц? - А что им тут надо было? - Откуда я знаю! Вот недавно от евреев посол к папе ездил, может, об этом они толковали. А может, о чем другом. Ну как, пойдемте, ваше преподобие? Они как раз поравнялись с "королевским домом". Володкович остановился, ксендз тоже. Безвольно и безнадежно смотрел он на тщедушного шляхтича, который стоял перед ним в потертом кунтуше, в облезлом кожухе, легонько приседая и притопывая, будто готовился к прыжку. Ксендз Сурин чувствовал, что своей воли у него уже нет, что сила необоримая толкает его куда-то в область неведомого; он страшился, но чувствовал, что уже поддался ей. - Что ж, пошли, - молвил он. Свернув налево с дороги, по которой впереди ехала повозка, они прошли в широкий вход с открытыми настежь дубовыми дверями. 10 Они очутились в просторных, темных сенях, ощупью отыскали широкую лестницу и начали по ней подниматься. Отец Сурин шел через силу, словно на эшафот, но отступать не хотел. Поднимаясь по этой лестнице Иакова (*12), он, будто во сне, за минуту передумал и увидел так много, как если бы в этот миг прощался с земным существованием. Вся его бедная событиями жизнь прошла перед его глазами, особенно же ярко предстало памятное мгновение, пережитое в виленском соборе, когда было ему около тринадцати лет. Он пошел тогда к ранней обедне. Случилось это вскоре после того, как мать, овдовев, вступила в кармелитскнй монастырь. Молился довольно рассеянно, думая о матери, которая его оставила, и слегка ревнуя ее к ее благочестию. И вдруг - не духовными очами, нет, телесными! - он увидел нисходящую к нему откуда-то с высоты пресвятую богоматерь в сопровождении двух ангелов. Как бывает во сне, он не заметил никаких подробностей, не видел, какова она, как одета, на чем стоит, как идет, - он только видел небесную ее улыбку, и невыразимая радость объяла его сердце. Владычица простерла к нему руку и молвила (но, возможно, голос ее прозвучал лишь в его душе?): "Отныне я твоя мать, трудись и служи мне! Смотри только не предай душу свою погибели!" И сладостное чувство, разлившееся в нем, стало таким острым, таким мучительным, что переполнило его существо, и он рухнул на каменные плиты. "Я буду тебе служить, - повторял он, - я твой до конца дней, защити меня, пресвятая, от сатаны и всякого орудия его, дабы не был я осужден на вечные муки!" И объял его ужас перед вечным проклятием, и именно тогда он впервые увидел черного паука, подстерегавшего его душу. И он многократно воззвал к деве Марии: "Защити меня! Защити меня, владычица пресвятая!" Видение вспомнилось ему здесь, на лестнице еврейского дома, так выпукло и ярко, что он словно бы пережил все это снова. Память о сладостном чувстве, переполнившем его, об этом беспредельном блаженстве, сама стала таким же наслаждением, таким же блаженством, и сердце в груди у него сильно забилось, будто сейчас разорвется. "Я буду тебе служить! Буду тебе служить! - твердил он. - Только защити меня от сатаны!" И вдруг его мысли прервал голос Володковича. Коротышка шляхтич споткнулся на неровной ступеньке и гадко выругался: - Вот дрянная лестница! Не иначе как в пекло по ней идти! Чуть не упал, как тогда, в корчме! Спасибо, отец, вы меня подхватили... Ксендз Сурин с трудом оторвался от своих грез. Они уже стояли у двери. Откуда-то проникал слабый свет, и был виден медный молоточек на дубовой доске. Володкович, взяв молоточек, сильно постучал. Дверь тотчас отворилась, на пороге появился долговязый, молодой еврей в высокой шапке. Не двигаясь с места, он стоял перед пришельцами, потом поднес палец к губам, глядя на них с ласковой усмешкой в огромных бархатных глазах. Он был так юн, что на подбородке и на висках только пробивались отдельные волоски, но лицо отливало желтизной и румянца на щеках не было, как у людей, редко выходящих на свежий воздух. - Мы к цадику, - громко сказал Володкович. - Его сейчас нельзя видеть. Володкович, отстранив ксендза Сурина, шагнул в прихожую. Молодой еврей смутился и, видимо, испугался. - Пожалуйте, пожалуйте, - забормотал он, - я сейчас... Он почти втащил гостей в прихожую и запер за ними дверь. - Я сейчас, сейчас. - И, неслышно ступая, исчез в глубине прихожей. Гости остались у порога. В прихожей было пусто. Через минуту перед ними открылась тяжелая дубовая дверь, и юноша появился снова. - Ребе просит вас, - молвил он. Володкович стоял, не двигаясь, и ксендз Сурин понял, что ему придется одному пройти к цадику. Он переступил через порог, поклонился и, сделав несколько шагов, огляделся вокруг. В большой комнате с низким потолком все окна были закрыты ставнями, освещалась она восковыми свечами. Хотя свечей было немало, их свет терялся в полумраке. Стены и пол сплошь покрывали ковры. На полу они лежали в несколько слоев, на стенах висели, находя один на другой, образуя непроницаемые и поглощающие любой шум завесы. Слова в этой комнате звучали глухо и гасли, как искры на ветру. За длинным дубовым столом, на котором лежала только одна книга и горело много свечей, сидел нестарый еще человек с изжелта-бледным лицом. Длинная борода ниспадала ему на грудь двумя волнами. Ксендз Сурин невольно подумал, что цадик похож на покойного короля Сигизмунда-Августа (*13), и молча поклонился еще раз. Молодой еврей застыл у двери в почтительной позе, он, видимо, намеревался присутствовать при беседе. Реб Ише поднял глаза от книги и посмотрел на ксендза без удивления, но очень проницательно, потом встал, не отходя от стола, произнес: - Salve! [Здравствуй! (лат.)] В этом приветствии отец Сурин увидел приглашение вести беседу на латыни, но у него не хватило мужества доверить в такую минуту свою мысль чужому, классическому языку. Он опасался, что, выраженная на латыни, она прозвучит нелепо и что, пользуясь готовыми формулами, он исказит ее суть. Поэтому он сказал по-польски: - Прошу прощения за беспокойство, но... Тут он запнулся, вопросительно взглянул на раввина, однако тот стоял неподвижно, и на лице у него нельзя было ничего прочитать. И закончить фразу раввин ему тоже не помог. - Ты, верно, удивлен? - сказал отец Сурин, делая шаг к столу. - Нет, - отвечал цадик звучным голосом, - нет! Я уж давно жду, что один из вас придет ко мне. Ксендз Сурин смешался. - Ты знаешь? - спросил он. - Знаю, - спокойно ответил раввин. - Что это такое? - опять спросил ксендз. - Не знаю. Мне надо посмотреть. - Ох! - вздохнул ксендз. - Настоящие ли там бесы?.. - Вот-вот, - горячо подхватил Сурин, - настоящие ли это бесы? И вообще, что такое бесы? Невозмутимость реб Ише вдруг исчезла, странное выражение промелькнуло на лице его, и в глазах засветились искорки. Он иронически рассмеялся. - Стало быть, ваше преподобие пришли к бедному ребе спросить, что такое бесы? Вы, пан ксендз, не знаете? Святая теология вас этому не научила? Вы не знаете? Вы в сомнении? А может, это вовсе не бесы? Может, дело только в том, что там нет ангелов? - снова засмеялся он. - Ангел покинул мать Иоанну, и она осталась наедине с тобой. А может, это всего лишь собственная природа человека? Ксендз Сурин потерял терпение. Быстрыми шагами он подошел к столу и, остановись против раввина, угрожающе вытянул руку. Юноша в дверях зашевелился, переступил с ноги на ногу. Реб Ише слегка откинул голову назад, так что глаза его оказались в тени, а свет падал только на черный атласный кафтан и причудливый узор редких прядей бороды. - Не осуждай, не смейся, еврей! - запальчиво воскликнул ксендз. - Знаю, тебе известно больше, чем мне. Но ты вот сидишь здесь, в этой темной комнате, сидишь над книгами, при свечах, и ничто, ничто тебя не волнует, тебе безразлично, что люди мучаются, что женщины... Ксендз Сурин умолк - глаза цадика сверкнули в тени таким презрением и издевкой, что ксендз от гнева лишился дара речи. Рука его опустилась, он понял, что резкостью ничего здесь не добьется. - Женщины мучаются? - повторил реб Ише. - Пускай мучаются. Такова участь женщин, а от участи своей никому не уйти. Тут он опять со значением посмотрел на отца Сурина. С минуту оба молчали. - Скажи мне, - вдруг прошептал умоляюще ксендз, - что ты знаешь о бесах? Еврей рассмеялся. - Садись, ксендз, - молвил он и сел сам. Глаза его снова оказались в кругу света, падавшего от подсвечника. Ксендз Сурин присел на стул. Теперь меж ними был только узкий дубовый стол с лежащей на нем раскрытой книгой. Ксендз с удивлением заметил, что текст в книге - латинский. Наклонясь через стол к цадику, он всматривался в тонкие губы, плотно сомкнутые между редкими прядями усов и бороды, словно еврей превозмогал вкус горечи. - Наша наука пригодна для нас, - негромко произнес после паузы реб Ише. - И вы не хотите бороться со злым духом? - спросил ксендз. - Сперва скажи мне, ксендз, что такое злой дух, - с иронической усмешкой спросил реб Ише, - и где он пребывает. И каков он? И откуда взялся? Кто его создал? - внезапно повысил он голос. - Господь его создал? Адонаи? Ксендз Сурин отшатнулся. - Бог! - вскричал он. - Разве кто другой мог создать его? - А кто создал мир? - язвительно спросил раввин. - Замолчи, - прошептал ксендз Сурин. - А если мир создал сатана? - Ты манихеец? (*14) - Но если мир создан богом, почему в нем столько зла? И смерть, и болезни, и войны! Почему нас, евреев, преследуют? - внезапно запричитал он нараспев, как в синагоге. - Почему убивают сыновей наших, насилуют дочерей наших? Почему мы должны к папе посылать послов? Бедные евреи должны обращаться к папе, чтобы опровергнуть страшные поклепы, которые на них возводят. Откуда все это, преподобный отец? Ксендзу Сурину было тяжко в этой комнате. От жары и духоты на лбу у него проступили капли пота. Из небольших серебряных сосудов, стоявших между свечами, исходил густой аромат благовоний, неприятный отцу Сурину. Высказанные цадиком мысли не были для него новы: не раз и не два приходили ему на ум те же вопросы, но теперь, изложенные так ясно и определенно, они приводили его в отчаяние. Он ничего не мог ответить на них ни себе, ни еврею. - Первородный грех... - прошептал он. - Первородный грех! Падение прародителей наших! Но ведь сколько раз люди уже испытали падение и возрождение? - воскликнул реб Ише. - Сколько раз многотерпеливый Авель бывал убит Каином? Какие только грехи не обрушивались на проклятую богом голову человека? Но все зло, творимое людьми, не может объяснить безмерного зла, что их гнетет. Падение первого человека! Падение первого ангела! Зачем ангелы сходили с небес и, вступая в связь с земными женщинами, плодили исполинов? Ну, говори же, отче! Ксендз Сурин опустил голову. - Ангелы, - сказал он тихо, - создания непостижимые. - Эта монахиня твоя называет себя Иоанной от Ангелов, - с презрением молвил реб Ише, - а что она знает об ангелах? Об этих могучих духах, которые есть повсюду, которые опекают людей, идут с ними в бой, едут с ними на ярмарку; другие ангелы ведают музыкой, светом, звездами. Что такое ангелы, ксендз? Кто такой Митатрон (*15), предводитель ангелов? - Не знаю, - сказал отец Юзеф; от этого града вопросов, которые цадик задавал глухим, хриплым голосом, у него мутилось в голове. - Наш отец, Иаков, - продолжал ребе, - видел ангелов, поднимавшихся и спускавшихся по лестнице. Куда они поднимались? К небу. А куда они спускались? На землю. А зачем они спускались на землю? Чтобы жить на земле. Ангелы тоже живут на земле, ангелы тоже могут вселяться в душу человека. - Их посылает бог, - заметил ксендз Сурин. - А дьявола разве не он посылает? Без воли бога сатана не завладеет душой человека... - А когда сатана может завладеть душой человека? - Когда? Когда человек его возлюбит! - Разве возможна любовь к сатане? - Любовь лежит в основе всего, что творится на свете. Сатана завладевает душой из любви. А когда хочет овладеть ею полностью, кладет на нее свою печать. У нас, в Людыни, один молодой пуриц [богач (еврейск.)] так сильно любил еврейскую девушку, так любил... Стоявший в дверях юноша глубоко вздохнул, ксендз Сурин с любопытством оглянулся на него. Но реб Ише продолжал: - ...что, когда умер, он вселился в нее! И они привели ее ко мне, и она стояла вот здесь, где ты сидишь, и я взывал к этому духу, чтобы он вышел... - Ну и что? Что? - с горячностью спросил ксендз. - И дух не пожелал выйти. - Вот видишь! - прошептал Сурин с неким удовлетворением. - Но он сказал мне: он, мол, так сильно возлюбил эту девушку, что из нее не выйдет. А выйдут они вместе: его душа и ее душа. Так он мне сказал. - И ребе внезапно умолк, в глазах его впервые засветилось что-то более человечное - не то скорбь, не то сочувствие. Он словно заколебался в этот миг, словно что-то нахлынуло на него. - И что было потом? - спросил ксендз Сурин. - Ай-вай! - вздохнул юноша в дверях. - Она умерла, - промолвил реб Ише и вдруг прикрыл рукой глаза. - Ай-вай! - повторил он вслед за своим учеником. - Он забрал ее душу, и она умерла. "Сильна, как смерть, любовь", - прибавил он, минуту помолчав. Голос раввина угас, потонул в сумеречном воздухе, где замирали все звуки. - Ох, ничего я у тебя не узнаю, - вздохнул ксендз Сурин, подперев подбородок. Цадик возмущенно развел руками. - Как? Ты хочешь все это узнать сразу? - с прежней страстностью вскричал он и, понизив голос, продолжил: - То, чему учился дед моего деда, и его дед, и прадед, и прапрадед, то, что записывали на пергаменте, то, что написано в Зогар (*16), что такое темура (*17), все это ты хочешь знать и хочешь, чтобы я изложил тебе это в трех словах? Будто какую-нибудь сделку - вот вам вексель, вот расписка? Потише, потише, пан ксендз! Обо всех демонах - и о тех, которых создал предвечный Адонаи, и о тех, что родились от сыновей ангельских и земных женщин? И о тех, что из проклятых богом душ человеческих возникают и множатся? И о тех, что приходят с кладбищ и вселяются в любимых женщин? И о тех, что зарождаются в душах человеческих, зарождаются и постепенно растут, медленно растут, как улитки, как змеи, пока не заполнят всю душу целиком? И о тех хочешь ты знать, что возникают в тебе, и мутят твой ум, и омрачают твое величие, и пытаются исторгнуть из тебя мудрость твою и наложить на тебя свою печать? И о тех, что до сей поры пребывали в четырех стихиях - а ныне они в твоем сердце, сердце, сердце, сердце! - закричал он вдруг и, поднявшись, указал пальцем на грудь Сурина, который боялся пошевельнуться на табуретке. Успокоился реб Ише так же быстро, как и разгорячился, и вот он опять сидел напротив ксендза, неподвижный, бесстрастный, с восково-желтым лицом. После короткой паузы он продолжал: - И о тех демонах хочешь ты знать, что тобой завладевают все больше, все сильней... - Мои демоны - дело мое, - перебил его ксендз Сурин, - моя душа - это моя душа. Раввин презрительно взглянул на него и прошипел: - Я - это ты, ты - это я! Ксендз вскочил с табуретки и выпрямился, опершись ладонями о стол. - Боже, - воскликнул он, - что ты говоришь! Реб Ише загадочно усмехнулся, словно говоря: все, что я знаю и о чем думаю, тебе не постигнуть вовек. Презрительно сжав тонкие губы, он молчал - пока ксендз не переменил позы, выражавшей отчаяние и страстное ожидание. Молчали оба долго, наконец ребе произнес: - Ты еще не знаешь, каково это, когда демон, пребывавший в теле женщины, вселится в тебя и будет тебя склонять ко всему тому, что еще недавно ты почитал омерзительным грехом... и что теперь наполняет твое сердце несказанным блаженством. Ксендз Сурин упал у стола на колени и спрятал лицо в ладонях. Его волновали чувства, которым он не умел подобрать названия. Они налетали на него, подобно вихрю. Тщетно вспоминал он аскетические упражнения святого Игнатия, тщетно пытался овладеть собой, понять самого себя, чтобы затем понять раввина и, как учит кабалистика, освободиться от его власти, назвав точным именем все его приемы; мысли ксендза заполонил багровый туман, а сердце - безумный страх, от которого весь он трепетал, как березовый лист в ноябре. "Пресвятая владычица, - мысленно повторял он, - помоги мне!" - Ты хочешь кое-что узнать о демоне? - звучал над его головою бесстрастный голос раввина. - Так позволь ему войти в твою душу. Тогда узнаешь, каков он, и поймешь все его уловки и признаки. Постигнешь его суть, и сладость его, и горечь его. Первый же это демон гордыни, Левиафан, второй - демон нечестия. Бегемот, а третий - демон зависти и всяческой злобы, Асмодей... Гляди получше, не запускают ли они когтей своих в твое сердце. Ксендз Сурин вскочил на ноги и, с ужасом глядя на на раввина, быстро попятился к дверям. - О! - вскричал он. - Я осыплю проклятиями твою голову! Ребе продолжал усмехаться, поглаживая бороду. - Ты, ксендз, ничего не знаешь. Блуждаешь во мраке, и неведение твое подобно черной пелене ночи. - Бог мне свидетель! - И я тебя уже ничему не научу, - говорил цадик, - ибо ты уже не способен научиться и моя наука уже не твоя наука. - Ты - это я, - прошептал ксендз Сурин, стоя у двери. - О да! - рассмеялся раввин. - Но наука моего бога - это не твоя наука. И, внезапно вскочив с места, он схватил лежавшую перед ним книгу, резко захлопнул ее и с громовым стуком ударил ею о стол. - Прочь! - вскричал он грозно. Ксендз Сурин, сам не помня как, очутился за дверью и прямо наткнулся на Володковича, чьи глазки так и сверкали от любопытства. - Идем, идем отсюда! - быстро бросил ксендз и потянул Володковича за рукав; спотыкаясь, ударяясь о стены, он выбежал на лестницу и стал спускаться. Володкович едва поспевал за ним. - Пан ксендз, - пытался остановить его шляхтич, - пан ксендз! Но отец Сурин чуть ли не бежал и вздохнул с облегчением лишь тогда, когда они оказались под навесом крыльца, на свежем воздухе. Душный запах благовоний еще стоял у него в ноздрях. Он вынул из кармана платок и вытер лоб. - Боже, смилуйся надо мной, - повторял он. - Пойдемте, пан ксендз, - сказал Володкович, - пойдемте поскорей, вам надо выпить рюмочку водки, что-то вид у вас неважный. Они торопливо пошли по улице по направлению к вертушке. Вдруг перед ними появился Казюк. Он, видно, сразу заметил, как бледен отец Сурин, - не говоря ни слова, он подхватил ксендза под руку и быстрым шагом повел вперед. Когда они приблизились к воротам корчмы, ксендз Сурин попытался было свернуть к себе домой, но Казюк его удержал. - Нет, отче, - сказал он, - зайдите, выпейте капельку меду, это вас подбодрит. - Ничто мне не поможет, - с беспредельным отчаянием простонал ксендз Сурин, - я проклят! Никогда в жизни так остро не ощущал он впившихся в сердце когтей страха. Как пьяный, он ухватился за плечо Казюка и посмотрел ему в глаза. Казюк отвел взгляд. - Этого никто не знает, - молвил Казюк, - до последнего своего часа! И так как Володкович уже скрылся в темной пасти корчмы, торопясь подготовить угощенье, Казюк наклонился к уху ксендза и прошептал: - Я знаю, куда Володкович водил вас, пан ксендз. Я же говорил - не надо его ни о чем просить! Ксендз Сурин не ответил. Молча они вошли в корчму. 11 Стаканчик меда и впрямь немного успокоил измученного ксендза. Потом он поспешил в обитель. Экзорцизмы только закончились, и утомленные монахини разошлись по кельям. Одна лишь румяная, рослая, спокойная сестра Акручи хлопотала по хозяйству, трудясь за всех. Она попросила ксендза Сурина откушать в трапезной - она, мол, очень занята, и ей некогда разносить обед ксендзам в их покои. Монахини уже давно пообедали. - Скажи, сестра, матери настоятельнице, - попросил ксендз Юзеф, - что я сразу после обеда приду в нашу комнату на чердаке. - На чердаке? - удивилась недовольная таким нарушением монастырских правил сестра Малгожата. - Да, на чердаке. Пусть мать Иоанна хорошенько отдохнет. Я не буду творить экзорцизмы, хочу лишь побеседовать с нею, - поспешно пробормотал отец Сурин. В трапезной уже сидели отец Лактанциуш, отец Соломон, ксендз Имбер и ксендз Мига, исповедник, и угощались обильным монастырским обедом. Отца Игнация не было, он уехал в Вильно. Ксендз Сурин сел немного в стороне. - Съешь чего-нибудь, отец Юзеф, - сказал ему Лактанциуш, пододвигая миски. - А то ты у нас что-то отощал. Отец Сурин равнодушно взглянул на него, видно, думая о чем-то своем. Подвинув к себе миску с фасолью, он принялся быстро есть, не глядя на прочие блюда. Ксендз Соломон усмехнулся. - Что это ты, отче, так мало ешь? - сказал он. - Вот, гляди, утиные потроха, целая миска, да превкусные... - Благодарю, - ответил ксендз Сурин, - я нынче пощусь. - А от меда ты нынче тоже воздерживаешься? - сладким своим голоском спросил ксендз Имбер. - О нет! - с такой уверенностью произнес ксендз Сурин, что все остальные ксендзы смеясь переглянулись и подтолкнули друг друга локтями. - Вот он какой, иезуитский пост! - заметил Лактанциуш. - Истинная правда! - брякнул ксендз Сурин, не слыша, о чем речь. Ксендзы снова засмеялись, перемигиваясь. - Мед и здесь есть, - сообщил отец Соломон; наклонясь, он вытащил из-под стола порядочную флягу и торжественно поставил ее перед отцом Суриным. - Нет, нет, - сказал тот, - здесь я не пью. Это заявление еще больше развеселило ксендзов. - Стало быть, ты, почтенный отче, пьешь только в корчме! - воскликнул отец Соломон, выпячивая губы и подмигивая. - Ах, какие же скромники эти иезуиты! Ксендз Сурин добродушно улыбнулся. - Не все иезуиты, нет, - сказал он, - это я только, грешный слуга божий, имею такую странность. С малолетства это... - Что? Мед? - басом спросил ксендз Мига. - Нет, не мед, а вот эта странность. Боюсь других ксендзов. - Дьявола не боишься, а ксендза боишься! - вскричал Лактанциуш. - Против дьявола у меня есть крестное знамение, - молвил Сурин, - а ксендзам крест не страшен. Он встал, утер рот, поклонился сотрапезникам и вышел. За его спиной грянул громкий, дружный хохот. Медленно поднимаясь по лестнице, он готовился к беседе с матерью Иоанной. Мысль об этой встрече после перерыва в несколько дней вызывала у него сердцебиение. "Нет, нет, - повторял он про себя, - нет, Юзеф, не отступай, ты должен пожертвовать собой. Говори с ней, заставь ее слушать тебя". Когда он взошел на свой "чердачок", матери Иоанны там еще не было. Он преклонил колена у решетки, простой деревянной перегородки из неструганых досок, прижался к ней головою и закрыл глаза. Он молился. Он молил бога об исцелении этой женщины. Больше того, не только об исцелении, он хотел сделать ее святой. Величайшим счастьем для него было бы указать матери Иоанне путь мистической молитвы, посвятить ее в то, что было ему дороже всего на свете. Он прекрасно понимал, что научить любви к богу, научить молитве невозможно, что это дается лишь благодатью, которую бог ниспосылает человеку по своей воле, но он думал, что можно словом своим подбодрить, подвести к истине, как грешную душу к подножью алтаря. Так, как не раз подводил он мать Иоанну, терзаемую приступами безумия, к главному алтарю костела, где покоились святые дары; да, думал он, с помощью слов можно привести ее в святая святых, туда, где свершается величайшее таинство человеческой жизни, и оставить ее одну, лицом к лицу с господом богом. Впрочем, уже в самой одержимости матери Иоанны ему виделся некий знак, нечто выделявшее ее душу среди прочих душ и приуготовлявшее для каких-то великих целей. Эта хрупкая, маленькая женщина, отмеченная увечьем (во время ее самобичеванья он убедился, что увечье состояло лишь в чрезмерной выпуклости левой лопатки, а позвоночник у нее был прямой), казалась ему созданной для великих свершений. И как сладостно было бы идти с нею вместе по пути высочайших предначертаний и встретиться с нею у врат блаженства вечного. Отец Сурин открыл глаза. Мать Иоанна стояла на коленях по другую сторону решетки и смотрела на него, зрачки ее были расширены. Когда она вошла - он не слышал. При виде ее глаз безмерная радость объяла отца Сурина, словно он обрел утраченную отчизну душевного покоя. Напряженно раздвинутые веки матери Иоанны открывали поблескивавшие над голубыми радужками белки. В широко раскрытых ее глазах читались безумие и ожидание, отнюдь не покой. Но ксендзу Юзефу было покойно у этой деревянной решетки из грубых досок. Держась обеими руками за шероховатые брусья, он словно подымался из некоей бездны навстречу существу, стоявшему на коленях напротив него. Бог весть откуда, из каких-то прикрытых буднями глубин, всплыли к его устам слова Исайи: "Ты, которого я взял от концов земли, и призвал от краев ее, и сказал тебе: ты мой раб, я избрал тебя, и не отвергну тебя. Не бойся, ибо я с тобою"... [Исайя, 41, 9-10] Мать Иоанна медленно качнула головой вправо, потом влево, не спуская глаз с лица Сурина. Это ее движение пронзило болью сердце ксендза, он крепче стиснул руками брусья решетки, стараясь подняться еще выше, как бы выйти из своего тела, вознестись духом ввысь и увлечь за собой дух Иоанны. - Зачем ты меня звал? - шепотом спросила мать Иоанна. - Я жажду твоего спасения, - прошептал отец Сурин. - Где оно, это спасение? - громче спросила монахиня. - Трудней всего для меня говорить искренне, - прибавила она, минуту помолчав и словно без связи с предыдущим. - Говори же, говори! - вскричал отец Сурин, протягивая руки сквозь решетку. - Расскажи, дочь моя, обо всем, что тебя мучает, что терзает твою душу. Я все возьму себе, все возьму на себя, я присвою себе твои грехи и твои беззакония, а ты останешься чистой и будешь жить праведно. Говори все. Мать Иоанна как будто задумалась. Веки ее почти сомкнулись, и зрачки из узких щелей глянули на отца Сурина взором истинно сатанинским, полным коварства и презрения. Никогда еще отец Сурин не чувствовал так сильно, кто владыка души матери Иоанны, никогда так сильно не желал изгнать его из этой души, хоть бы и пришлось вобрать его в себя самого. Одновременно он почувствовал, что мать Иоанна совершенно его не понимает, даже, возможно, не слышит его слов, и что никакие сокровища молитвы и мудрости ему не помогут проникнуть в ее душу. Она стояла перед ним на коленях, такая хрупкая и такая чужая, отличная от всех прочих людей и столь же таинственная и недоступная, как таинственно и недоступно мистическое учение Иисусово. Сознание этой отчужденности повергло его душу в отчаяние. - О, демоны одиночества! - вскричал он. - Демоны черствости сердечной! О, сатана! Ты - стена непреодолимая, не в пример этой деревянной перегородке! Это ты разделяешь души, чтобы они друг друга не понимали! Мать Иоанна опять качнула головой и холодно поглядела на своего исповедника. Глаза ее снова были широко раскрыты. - Страшней всего то, - произнесла она своим хриплым, болезненным голосом, - страшней всего то, что сатана мне любезен. Мне приятна моя одержимость, я горжусь, что именно меня постигла эта участь, и даже испытываю радость от того, что бесы мучают меня больше, чем других. Осталось их во мне четыре - прочих ты, отче, изгнал, - прибавила она как бы с сожалением. - Что же станется со мной, когда не будет во мне уже ни одного беса? Возвратятся тоска, злость, я снова стану дурной монахиней, не знающей, удостоится ли она вечного блаженства! Высказанная матерью Иоанной мысль ужаснула отца Сурина. "Как же так? Она упрекает его за труд, свершенный ради нее? Но, может быть, ее устами говорят оставшиеся в ней бесы, не она сама?" - Дочь моя, - сказал он, - гордыня - твой всегдашний грех. И я полагаю, что не Левиафан внушает тебе этот грех, но что сама ты стала в душе своей Левиафаном. Все мысли твои лишь о том, чтобы возвыситься. Ты призываешь обратно бесов, что оставили тебя, ибо предпочитаешь, чтобы их было в тебе не четверо, но восемь! Молись же, молись о ниспослании тебе смирения! - Стоит мне начать молиться о смирении, - опять спокойным тоном произнесла мать Иоанна, - как бесы во мне начинают бушевать. Для меня нет спасения, святой отче. Ксендз в ужасе отшатнулся от решетки. - После стольких дней совместных молитв, стольких дел смирения, стольких шагов по тернистой тропе истины ты опять вернулась к своим страшным, безнадежным речам. Совсем недавно и я говорил о себе то же самое, но теперь я этому не верю. Я силен, я могуч. Мать Иоанна, - вскричал он вдруг громовым голосом, - подымись, воспрянь, следуй за мной! Мать Иоанна, словно испугавшись его крика, съежилась, припала к полу, как собака, которую бранит хозяин. Вся она скорчилась, отползая, втягивая шею, пряча голову, и в позе ее было что-то покорное и раздражающее. Будь у отца Сурина в эту минуту палка в руке, он, кто знает, мог бы и ударить монахиню. Когда она отвела от него взгляд, от потерял терпение и в ярости угрожающе поднял руки. - Женщина, - закричал он, - ты не желаешь идти со мною по пути, что я тебе указываю, ты упираешься тупо и злобно! Мать Иоанна быстро, как кошка, разогнула спину, распрямилась и даже вскочила на ноги. Ростом она была так мала, что, стоя, едва возвышалась над коленопреклоненным отцом Суриным. Она приблизилась к решетке и, прижавшись лицом к деревянным брусьям, заговорила быстро и тихо: - И что ж это за путь указываешь ты мне, отец? Куда он приведет меня, этот путь? Куда ты меня ведешь, старый хрыч? Ты хочешь одного - чтобы я успокоилась, овладела собой, стала тусклой, ничтожной, стала в точности такой, как все прочие монахини. Ну что ж, хорошо, я скажу: я сама, да, сама то и дело открываю душу мою, чтобы в нее входили бесы. Я не могу это тебе точно описать, но мне приходится как бы открывать дверцу в моей душе, чтобы они в меня вошли. О, если б ты сделал меня святой! Вот о чем я тоскую! Но ты, ты хочешь сделать меня подобной тысячам, тысячам людей, бесцельно блуждающим по свету! Хочешь сделать меня такой же, как все монахини, - как мой отец хотел сделать меня дочерью, матерью, женой, - хочешь, чтобы я молилась утром, в полдень и вечером, чтобы ела фасоль с постным маслом, и так каждый день, каждый день. И что же ты сулишь мне за это? Спасение? Я не хочу такого спасения! Раз нельзя стать святой, лучше уж быть проклятой. Понимаешь ли ты, ксендз, ты, что так надо мною возносишься, понимаешь ли, какое это ужасное несчастье - невозможность быть святой? Подумай только - быть святой! Постигнуть все, пребывать в лоне господа, быть озаренной мудростью божьей, слиться со светом извечным - и в то же время остаться на земле, стоять на алтарях, среди роз, курильниц, свечей, возвращаться в молитве на уста всех людей, жить во всех молитвенных книгах! О, вот это жизнь, это жизнь вечная! А так! Лучше уж с бесами... Под градом этих торопливых, резких, страстных слов отец Сурин мало-помалу отодвигался от решетки. На коленях отползал он от деревянной перегородки, будто опасаясь, что мать Иоанна заразит его или ранит бесстыжими своими речами; он прямо извивался на полу, с ужасом глядя на бледное лицо, прижавшееся к деревянным брусьям, и на руки с длинными пальцами, которые просунулись между нестругаными палками, и судорожно двигались, и тянулись к нему, будто хотели его схватить, хотели вцепиться в его сутану. От страха волосы у него встали дыбом. - Во имя отца и сына! - перекрестился он и перекрестил мать Иоанну. - Успокойся, дочь моя! - простонал он и снова подполз на коленях поближе к ней. - Подумай, что ты говоришь! Мать Иоанна умолкла, закрыла глаза, опустила руки. Она тяжело дышала. - Женщина, - заговорил отец Сурин, - очисть душу свою, жди прихода господа. Взгляни, сколь чудовищно перемешаны в ней грязь и цветы. Что указываю я тебе? Путь к святости. И что такое молитва, которой я тебя учу, смирение, которого я от тебя требую? Молчание, которое я тебе предписываю? Путь к святости! Можешь ли ты сомневаться, что все это суть тропинки, ведущие туда, ввысь, в чертоги небесные, которые, подобно вершинам горным, покрыты вечным снегом? О нет, мать Иоанна, перестань сетовать и роптать, не таков путь к блаженству, которого ты так жаждешь! Он подполз к самой решетке и, протянув руки между брусьями, схватил руки матери Иоанны. - О! - воскликнул он, тряся их. - Пробудись, душа моя! Я завладел тобой навек! В этот миг за небольшим, довольно высоко расположенным чердачным оконцем раздался громкий смех. Ксендз и монахиня с испугом взглянули на окно, которое вдруг потемнело. Они увидела два лица, прижавшиеся к оконному стеклу. Хохотали эти два человека. Ксендз узнал лица Володковича и Одрына, искаженные гримасой смеха. - Гляди, гляди, - кричал Володкович, - да это наш любезный ксендз изгоняет бесов из девиц! - Держись, не то слетишь! - кричал Одрын. - Вот так комедия! Он ведь за руки ее держал! - Ха-ха-ха! - заливался Володкович. Ксендз Сурин подошел к окну, махая платком, будто отгоняя мух. Затрещала крыша под ногами непрошеных гостей, и лица их исчезли. Ксендз посмотрел в окно: они бежали по крыше, подпрыгивая, как обезьяны, и спотыкаясь о ветхие гонтины, вылетавшие из-под их сапог. Володкович с разинутым ртом оглянулся на отца Сурина. Ксендз погрозил ему кулаком. Раскаты хохота еще долго отдавались эхом на чердаке. Ксендз Сурин обернулся к решетке. Мать Иоанна, как и прежде, стояла неподвижно. Глаза ее были закрыты, руки ухватились за решетку, - казалось, она держится, чтобы не упасть. Отец Сурин вернулся к ней и склонил колени перед решеткой. Он снова взял ее руки в свои. - Дочь моя, - молвил он, - пойми, что искупление состоит в любви. Что надо лишь приоткрыть душу свою, и любовь наполнит ее, как аромат жасмина. Все творится любовью и ради любви. Мать Иоанна вздрогнула, попыталась вырвать руки из рук отца Сурина, но он их удержал. Притянув ее к себе, он благоговейно ее поцеловал. Тогда она припала к решетке, прижалась к ней, из груди ее вырвался горестный вопль, и она затряслась в плаче. Слезы градом катились из ее глаз, падая на голову отцу Сурину, на ее руки, которые он целовал, и, будто капли дождя, текли по дереву. - Отче, отче, - повторяла она, рыдая, - сделай меня святой! Ксендз Сурин выпустил ее руки и оперся лбом о решетку. Жгучая боль раздирала его сердце. Он поднял глаза. Мать Иоанна стояла перед ним на коленях и смотрела прямо ему в глаза. Голубые радужки сверкали, залитые слезами зрачки были расширены, по щекам струились прозрачные капли. Она качала головой из стороны в сторону, словно охваченная неизбывным горем. Отец Сурин невольно повторил это скорбное движение, но скорее как знак отрицания. Но взоры их не разлучались. - О дочь моя! - простонал он. - Этого я не в силах сделать! Он склонил голову, уперся ею в шероховатое дерево, и бурные рыдания сотрясли его грудь. И, рыдая, он почувствовал, что узкие ладони матери Иоанны притронулись к его голове, потом сжали ее крепко, крепко. И тут он внезапно, в единый миг, ощутил, что в него вошли четыре беса матери Иоанны. И одновременно собственный его бес, укрывшийся в глубинном закоулке души, выскочил из тайника и подал руки тем четырем. Страшная боль и бесовское смятенье пронзили его всего - голову, руки, ноги, сердце, живот. С громким криком он ринулся прочь из комнаты. На безумный вопль ксендза все обитатели монастыря сбежались к лестнице, и все видели, как бесы повалили ксендза Юзефа и как бушевали в нем, пока он, бедняга, глухо ударяясь головой о ступеньки, медленно сползал по лестнице вниз. 12 К сожалению, скрыть прискорбное это событие не удалось: о том, что бесы матери настоятельницы вселились в ее экзорциста, стало известно всем. Ксендза Сурина без чувств перевезли в дом приходского ксендза и заперли в небольшой комнатке, где он целые сутки метался и громко кричал. Потом успокоился, допустил к себе Алюня и немного поел. О случившемся несчастье известили отца провинциала, который обещал сейчас же приехать. Тем временем во всем местечке, в обители и в корчме только и разговоров было, что об отце Сурине. Больше всего, разумеется, толковали в корчме, где неожиданно опять появился пан Хжонщевский. Пани Юзя ломала себе голову, отчего бы приключилась с ксендзом эта беда, и докучала вопросами мужу, который отнесся к печальной новости куда спокойней и вообще не питал склонности к богословским рассуждениям. О бесах же он всегда говорил неохотно. Во вторичном приезде придворного обоим, мужу и жене, чудилось что-то недоброе, и об этом они предпочитали беседовать только вдвоем. - Такой важный господин, - говорила пани Юзя, - придворный королевича, всюду с ним разъезжает. И, на тебе, бросил все да вернулся в наше грязное местечко - нет, это неспроста! - Верно, королевич у здешних евреев деньги занимает, - равнодушно заметил пан Янко. - Такие дела пану Хжонщевскому не поручают, - уверенно возразила трактирщица. - Много ты знаешь, кому какие дела поручают! - пробурчал пан Янко, раздраженный тем, что жена вмешивается в высокую политику. Он как раз обгрызал огромную кость из борща, всю покрытую мясом и жиром. Супружеская чета любила сытно и вкусно поесть. - Ну да, не знаю! Когда была эта история с ксендзом Гарнецом... - Тсс, - зашипел супруг, прикладывая палец к губам и косясь в ту сторону, где сидели Хжонщевский с Володковичем. Он так встревожился, что даже забыл о кости. Володкович же в который раз описывал сценку, подсмотренную через чердачное окно. - Мне, видите ли, пришлось полезть на крышу, - говорил он, - потому как я хотел помочь истопнику, а он трубы проверял. Сестра Саломея сказала ему, мол, у нее печка дымит. Я и говорю Одрыну: "Не лезь, брат, еще упадешь, или хочешь, я тебе пособлю", - ну и залезли мы в трубу, а там, братец ты мой, и впрямь галчиное гнездо было, обвалилось... Пан Хжонщевский слегка поморщился на обращение "братец ты мой", но промолчал - он вообще с Володковичем был очень ласков. Все время подливал ему то меду, то сивухи, даже токайского вина потребовал, но луженая глотка Володковича, словно смолой обожженная, тонкого букета не чувствовала, и потому вернулись к напиткам попроще. - Осмотрели мы эти трубы, обратно идем, и тут я заглянул в одно окошко, а там голубчик мой ксендз, которого я же сам сюда привез, на коленях стоит и через решетку матушке ручку жмет. Боже правый! Вот, думаю, хорошенькие экзорцизмы! Вместо того чтобы изгонять бесов, он, чего доброго, загонит ей в нутро какого иного беса... И говорю это Одрыну, а он - ну смеяться... Вот и спугнули голубков! Володкович схватил чарку, истово и как-то судорожно захохотал и принялся повторять свой рассказ сначала. Раздосадованный пан Хжонщевский хотел, видимо, направить беседу на другой предмет, но это ему никак не удавалось. Стоило Хжонщевскому завести речь о деле, которое, должно быть, интересовало его больше всего, как Володкович поднимал руку, подмигивал крошечными своими глазками, говорил: "Это известно!" - и сразу начинал сызнова об отце Сурине со всеми подробностями - как тот стоял на коленях, да как держал за ручки мать Иоанну, да как смешно было на это смотреть. Наконец Хжонщевский потерял терпение и сказал, что едет к пану Ожаровскому. - Кабы ты вот так держал за руки какую-нибудь бабешку, - гневно молвил он, - ручаюсь, тоже было бы смешно смотреть. - Смешно, смешно, почтеннейший! - смиренно возгласил пан Володкович и, ухватив пана Хжонщевского за кунтуш, принялся его молить и заклинать так горячо, что тот не только остался, но еще велел подать новую флягу с медом. Флягу принесла сама пани Юзя и, сгорая от желания что-нибудь выведать - да и самой не терпелось поговорить об одержимости отца Сурина, - подсела на минутку к гостям. У пана Хжонщевского был вид человека, которому ради высших целей приходится терпеть дурное общество. Снисходительно усмехаясь, он потягивал мед из большого стеклянного кубка. Зато пани Юзя сразу же принялась рассказывать. - Ах, пан камергер, с вашего позволения, какой ужасный случай! Ксендз Сурин, такой почтенный ксендз, иезуит... И вот уже три дня сидит под замком у приходского ксендза, кричит благим матом, мечется. Похоже, все бесы, что были в монастыре, накинулись на него. Два раза срывал с себя одежду. - А что слышно в монастыре? - спросил пан Хжонщевский. - Сестра Малгожата не приходила? - Нет, уже дня два как не была у меня, - с огорчением сказала пани Юзя, - и я не знаю, что в монастыре творится. В эту минуту распахнулась дверь и, как вихрь, вбежала сестра Малгожата. Следом за ней шел Одрын, он старательно прикрыл за собой дверь и подошел, улыбаясь, к столу. - Ну, вот она наконец! - вскричал пан Хжонщевский, лицо его посветлело. - А мы как раз говорили о вас, сестра! - Я только на минуточку, золотце мое, - сказала сестра Малгожата от Креста, мимоходом целуя пани Юзефу. - Так давно у тебя не была, но и у нас, знаешь, такое делается! На минутку за ворота не выглянешь, - боже ты мой, такая перемена! - Ну и что же там? Что в монастыре? - спрашивала хозяйка, обтирая губы после меда. - Какая еще перемена? Мы тут сидим в двух шагах от ваших ворот и ничегошеньки не знаем. Ты не приходишь... - Про ксендза Юзефа слыхали? Да? Так вот, вообразите, с матери Иоанны будто рукой сняло! Здоровехонька! Похаживает по монастырю, во все сует нос, а ночью спит как убитая, даром что на власянице. - Видали такое диво? - воскликнула пани Юзя. - Все бесы в отца вселились! - с дурашливым ликованием рассмеялся Володкович и, всласть нахохотавшись, опрокинул единым духом чарку, бог весть которую по счету. - Все, да не все, - молвила сестра Акручи, присев на краешек скамьи и с таинственной миной перегибаясь через стол. - У сестер там еще остались. Нынче с утра кричали как оглашенные. Но матушка здорова! Ну, да из сестер теперь бесов быстро повыгоняют. У сестер-то какие бесы, мелюзга, а вот матушку самые главные обрабатывали! Володкович все смеялся и похотливо поглядывал на сестру Малгожату. Высокая, румяная монахиня и правда была привлекательна. Голубые ее глаза, смеясь, глядели из-под черного чепца. Пан Хжонщевский взял лежавшую на столе ее руку. - Вы, сестра, так рады этому, как истинная христианка! - Конечно, рада! - вскричала сестра Малгожата. - Из-за этих бесов никто уже не хотел и хромого барана пожертвовать в обитель. Да мы бы с голоду перемерли! - Зато душеньки ваши прямо в рай вознеслись бы, - смеялся Одрын, уже успевший опорожнить несколько чарок. Он сидел, опершись на Володковича, оба друга, развалясь на скамье, хихикали и помутневшими от водки глазами щурились, как коты, на сестру Акручи. Пан Хжонщевский усмехнулся в усы, он, казалось, был очень доволен. В горницу вошел Казюк и доложил хозяйке, что приехал из Полоцка от иезуитов Юрай и хочет оставить лошадей у них во дворе. Да овес у него весь вышел, просит лошадей покормить. Привез он отца провинциала. - Провинциал из Полоцка приехал! - со страхом повторила пани Юзефа и оглядела присутствующих. Но, кроме нее, никого эта весть не встревожила. Володкович и Одрын, подпирая друг друга, шептались, поглядывая на сестру Малгожату и ухмыляясь, - оба изрядно выпили. Пан Хжонщевский все порывался взять сестру за руку, она же руку отдергивала и прятала в складках платья; пан наклонился к ней и весьма учтиво вел какие-то речи, предназначенные для нее одной. Пани Юзефа встала и пошла выдать Казюку овес для Юрая. Провинциал действительно приехал. Все трое - ксендз Брым, провинциал и ксендз Сурин - сидели за большим столом в доме приходского ксендза. Отец Сурин за эти дни похудел, почернел; не притрагиваясь к стакану с подогретым вином, он то и дело прижимал ладони к вискам, словно хотел сдержать бурлившие в его мозгу мысли. Порой его одолевали рыдания, тогда он склонял голову на стол, рядом со стаканами и тарелками, - казалось, это лежит отрубленная голова. Ксендз Брым косился на него исподлобья и только покряхтывал. Крыся ревела, стоя посреди горницы. - Алексий! - закричал с отчаянием ксендз Брым. - Алексий! Появился Алюнь, почесывая голову. - Алексий, чего это ребенок плачет? - страдальческим тоном спросил ксендз. - Да она уписалась, пан ксендз, - невозмутимо установил Алюнь и унес плачущую девочку на кухню, потом возвратился с тряпкой и вытер мокрое пятно. Все это время ксендз Сурин горестно, но тихо плакал; слезы струились по его щекам и увлажняли стол. С ужасом исследовал он свою душу. Теперь он понимал, что само посещение раввина было началом, что оно заронило в него первую каплю яда одержимости. И в самом деле, размышляя теперь о событиях первых дней, он не вспоминал никаких иных поступков или речей, казалось бы, более для него важных, только видел пред собой черную бороду цадика Ише из Заблудова, и в ушах у него звучали слова раввина, как неустанное журчанье струящегося из земли родника. Что с ним было в эти несколько дней, он не помнил, лишь смутно вспоминалось ему что-то страшное и вместе с тем невероятно тоскливое. И теперь, когда он пришел в себя, когда его позвали предстать перед отцом провинциалом, он смотрел на всю свою духовную жизнь как на унылые руины, как на пустынную, голую равнину, где не цветет ни один цветок. От всего, чем был он прежде, остались лишь обломки - подобно ногам статуй, торчавшим в нишах дома, где жил цадик. Обломки добродетелей, обломки молитв, черные бездны вместо мыслей и опрокинутые подсвечники вместо светочей. Осталась лишь неизбывная дума о матери Иоанне, постоянно присутствовавшей в его воспоминаниях. Он припоминал, что сперва бесы терзали его тело - он бился головой о стены, катался по полу, и телесная эта пытка вскоре повергла его в изнеможение. Затем они принялись за его дух и странным образом исказили его добродетели: и вера и любовь все еще пребывали в нем, как и прежде, однако изменилась как бы их субстанция, будто моль подточила их, и стали они какими-то податливыми. Безумный страх владел им - не прикоснуться бы ненароком к этим добродетелям, ибо они могут тут же рассыпаться; поэтому он лишь глядел на них, зная, что они в нем есть, но их не чувствовал. Мукой была сама мысль о них и возможность утратить их в любую минуту. А добродетели мелкие, вроде душевного спокойствия, терпения, кротости, умерщвления плоти, вызывали у него глумливый смех - настолько казались никчемными и ни от чего не защищающими. Катастрофа, постигшая в нем любовь, словно похоронила их все навек. Не менее ужасной была мысль, что бесы, после этих двух дней, не ушли, а лишь заснули на дне его души: он прямо видел воочию, как в нем, омерзительно скрючившись, спят четыре черных чудовища, переплетясь черными конечностями, и чувствовал, что они могут пробудиться в каждое мгновение. Зашевелись они, и у него начнется дикая боль во всех суставах, но, кроме того, может рассыпаться в прах самое драгоценное, что у него еще было: мысль о матери Иоанне от Ангелов. До слез доводило радостное и горькое сознание, что он еще ощущает свое бытие, отличное от бытия сатаны, свое собственное, индивидуальное бытие, но странно обедневшее, бренное и сводящееся к одному лишь страданию. - Боже мой, помоги мне! - произнес он. И уже один этот вздох принес облегчение, сама возможность произнести слова "боже мой", как бы приоткрыла пред ним окошко надежды. Бесы во сне пошевелились, но не проснулись. И это уже было непостижимым счастьем. Ксендз Сурин открыл глаза и огляделся кругом более сознательным взором. Провинциал - тучный, спокойный, с крупным бритым лицом, на котором было разлито благодушие, - сидел против него, заломив руки. Толстые свежевыбритые щеки провинциала слегка отливали синевой - борода у него, видно, была бы черной. Когда он скорбно качал головой, щеки его колыхались, но и при этом горестном движении маленькие глазки светились покоем и кротостью. Даже неким удовлетворением. - Ох, отче Юзеф, - произнес он наконец, и хотя телом был великан, голос из его уст исходил тонкий и бессильный, - что ж это ты здесь натворил? Так-то ты преграждал дьяволу дорогу, отрезал ему отступление? Ныне, когда мы уже помолились вместе, когда ты немного успокоился, подумай, поразмысли! Запираться на чердаке наедине с бабой? А что люди на это скажут? Какие в самом монастыре толки пойдут? - Я не виноват, - возразил ксендз Сурин, и в изменившемся его голосе слышалось отчаяние, - не знаю, что это было... Я ведь уже покорил сатану, но нет, видно, бог меня покинул. - А теперь? - спросил провинциал. - Теперь... - повторил ксендз Сурин и вдруг, ударяясь головой об стол, зарыдал. Провинциал и ксендз Брым понимающе переглянулись. Ксендз Брым выпятил губы с особым свойственным ему выражением, с