ля смертных целями. Империей управляют жадные сановники. Став стеной вокруг Сына Неба, трусливые, как мыши, коварные, как лисы, они говорят его именем. Нет выше добродетели, как подчинение власти. Срединная подобна сосуду, собранному из мельчайших чешуек. Добродетели - клей, пока клей держит, не все ли равно, чьи ноги топчут покои Сына Неба. Он - не человек, он понятие, как знак-цзыр... Такими размышленьями Чан Фэй готовил себя к смерти. Покой безбрежного моря, дарованный во сне, был извещением о близком покое смерти. Сны лгут, как явь... Из земли сочился черный дым. Едва заметный вначале, он густел, ползучий, приподнимался. "Высшие люди, совершенствуясь, совершенствуют низших, и вся Поднебесная идет к совершенству. Когда низшие впадают в заблуждение, все грязное поднимается, как этот дым", - горевал Чан Фэй о своей неудачной судьбе. Дымы поднимались, светлели. Горячий воздух выбрасывал пепел. Фынь Мань, закопченный, как углежог, выполз из подземного хода и подошел к великому хану. На шее ханского суна болталась мертвая петля, и конец веревки он готов был вручить палачу. Нет сомненья в удаче, но разве Судьба не капризна? Хитрый механик заклинал коварный Случай, в обдуманной смиренности перед ханом он искал лекарства против тяжкой болезни неудач. Дым стал почти невидимым, только горячий воздух трепетал над вытяжными ходами. Выгорело масло, выгорели дрова. В кучах рдеющих синим пламенем углей в раскаленном подземелье дотлевали короткие, толстые столбы. Стена будто бы шевельнулась. Еще немного. Падение стен - небывалое зрелище, глаз отказывается верить. Но вот, проседая и отрываясь, выпучился, накренился и рухнул наружу сразу целый кусок протяжением в четверть ли. Рядом, зияя неправильным обломом, стена еще держалась. Дрогнув, разламываясь в воздухе, обвалилась и она. Су-Чжоу открылся таким, каким его никто не видал. С узкими улицами, которые убежали бы - не перекрывай их повороты - среди острых крыш, стай крыш, столпившихся плотно, как семья грибов, но таких разных, будто строители нарочно сговаривались не повторяться. И - метанье людей, которые падали из окон, рвались из дверей, бежали куда-то внутрь, за повороты улиц, волны спин, обращенных к зиянью пролома. Фынь Мань пал на колени и, пытаясь встретить взгляд господина, снял петлю с шеи: вовремя. Ханский сун еще не понимал, что кто-нибудь из монголов мог потянуть за веревку, как мальчишка, для забавы. Не понимал он и забвенья, в которое его по праву отбросил великий монгол, как вещь временно ненужную. Тенгиз смотрел, ждал, пока пленники не расчистили проходы, пока спешенное войско не начало вдавливаться сотня за сотней в побежденный Су-Чжоу. Потом пошел к шатру. Всадники охраны заскакивали вперед, окружая шатер, и погнали сунов вслед великому хану. Два брата хана держались около старшего, когда Тенгиз вывел синих монголов за черту племенных земель. Выросло войско. Три десятка своих всадников, Тенгизова рода, спали около хана, ели рядом с ним, не отлучались ни в походе, ни в бою. Такие же десятки появились у ханских братьев, поставленных в тысячники. То была еще не охрана, но помощники, вестовые, посыльные - без таких не обойтись В сотнику, - они же естественные хранители тела хана или другого начальника, надежные, почетные люди. Будни войны, будни походов и лагеря создавали новые формы. Ни охраняемый, ни охрана еще не размышляли о возможных опасностях. Будущее пока оставляли в покое, ничье дальновидно-настороженное воображение еще не творило опасных призраков, не одевало их плотью. Никто не подозревал, что подобные призраки можно так смешать с миром живых людей, что сами творцы не поймут, где друг, а где враг. Великому хану Тенгизу было очень далеко идти до тех, неизбежных лет, когда забота о теле повелителя лишит свободы и его самого, и весь его народ. Поэтому Тенгиз мог вольно, без оглядки, как в седле, упасть в позолоченное кресло, не думая, что охрана плоха, что убийца, без труда проскользнув под шелковой стенкой, воткнет нож в беззащитную ханскую спину. Поэтому, раскинув ноги - в кресле хуже сидеть, чем в седле, - Тенгиз еще не думал о заговорщиках, не взвешивал слов, поступков и возможных намерений возможных соперников, хотя у ханов много соперников и самые опасные - самые близкие. О заговорах Тенгиз будет думать, когда ему донесут, не раньше. Он дремал, будто Гутлук в степи, грезя, творя в полусне полумысли, полуобразы, произнося безмолвные речи, видя лица, не виданные наяву, свободно слушая не сказуемое словами. Он жил, как вольный хан, еще не униженный страхом. Суны жались за спиной Чан Фэя. Великий хан открыл глаза, и правитель Су-Чжоу ощутил на своей спине дрожащие пальцы: его толкали. Он невольно шагнул вперед. - Ты знал правителя Туен-Хуанга? - спросил Тенгиз. - Да, великий, - склонился Чан Фэй. - Он был славен своей ученостью. Хао Цзай мог творить новые знаки-цзыры. Я сожалею о его смерти. Он обладал великими знаниями. - Ты сожалеешь? О других ты тоже сожалеешь? - Люди не равны, великий. Хао Цзай был ценнее других. О нем я обязан сожалеть больше, чем о других. - Во сколько же раз твое сожаленье больше? В два раза? В девять? - настаивал Тенгиз. - И почему ты обязан сожалеть? Кто тебя обязал? - добивался сын Гутлука. Правитель Су-Чжоу не нашел слов: объяснять очевидное произносимой речью труднее всего, а цзыров-знаков хан не знает... - А ты тоже все знаешь, как он? Чан Фэй рискнул поднять глаза, хотя ему было трудно встречаться взглядом с монголом. Не насмехается ли странный дикарь? Нет... - О себе, великий хан, нельзя говорить похвально. Оставь знания себе, а похвалу - другим, учат наши старые книги. - Ты хочешь служить мне? - спросил страшный монгол. Струйки пота скользнули по бокам Чан Фэя. Мир качнулся, вернулся на место, но перестал быть прежним. Выбор? Желание? Правитель сломленного Су-Чжоу, не сломавшись сам, ждал смерти - без навязчивого страха, без навязчивой мысли: и менее стойкий человек не нашел бы места для страха. События развивались стремительно, как в одной из многих трагедий на сцене театра: дикий завоеватель и ученый, мужественный сановник, чьи добродетели торжествуют посмертно. Чан Фэй, назначая предусмотренные законом пытки и мучительные казни, сам присутствовал при поучительных для других уроках по обязанности. Как все, он свыкся со страданиями и насильственной смертью, как с обстоятельствами естественными, справедливыми и нужными. Зрелище страданий его не страшило; как многие, он испытывал некое приятное ощущение, конечно непредосудительное. Живописцы и скульпторы Поднебесной с точностью воспроизводили пытки, казни, плоды их труда были допущенными предметами торговли. Особенным спросом пользовались изображения некоторых изощрений: закон отдавал палачу все тело преступника, не оставляя ничего тайного. Ничто не преграждало дорогу смерти, преступник успокаивался ее прикосновением так же, как человек добродетельный. Наука дала Чан Фэю ключ, он мог постигать значение событий. Наибольшим из них за годы его правления в Су-Чжоу был недавно открытый правителем Калчи цзыр, связавший степных дикарей и бедствия. Тут же последовавшие прискорбные несчастья - разорение Туен-Хуанга, гибель провинциальной армии, осада и гибель Су-Чжоу - необычайно смягчались: суны, особенно же сановники, были ни в чем не повинны, как заранее доказал правитель Калчи. Калчинский цзыр снимал вину и с Чан Фэя. Поистине, только дикари могли предпочесть разрушение Су-Чжоу. Ведь выкуп дал бы им больше, чем результаты беспорядочного грабежа. Для Чан Фэя мало что существовало за границами цзыров. Как-то ему довелось прочесть рассуждение о сущности человеческого "я", составленное гималайским ученым. По общему мнению, перевод этого случайного сочинения - автор не ссылался на других и на сунские цзыры - сам собой доказал праздность мысли тибетца. Цзыры, примененные в переводах санскритских книг, раскрыли привязанность ученых индов к сказкам. Встречи с учеными тибетцами, которых дикари считают святыми, не убеждали в полезности углубления в сущность человеческой личности. Удивительные будто бы способности святых быть неуязвимыми для мороза, подолгу обходиться без пищи и угадывать мысли легко объяснялись утомительной системой упражнений. Бесполезный труд - результат многолетних усилий ничего не давал: куда проще носить теплое платье в холод и вызнавать чужие намерения хитростью или подкупом. Монгол несколькими словами разбил медные ворота заученных воззрений. Чан Фэй, обливаясь потом, чувствовал - ему сейчас изменят ноги, как крабу, выброшенному на песок под жгучие лучи солнца. Он задыхался. Сделав шаг назад, Чан Фэй упал бы, не подхвати его руки советников, этих ученых более низких степеней, которых он заставил быть его свитой. - Советуйте, советуйте, - умирающим голосом шептал Чан Фэй. - Соглашайся, соглашайся, - нашептывали советники. Чан Фэй не слушал, Чан Фэй не слышал. Чан Фэй не понимал. - Как Сюэ Лян, как Сюэ Лян... - усердно в самое ухо кто-то вколачивал знакомое имя. Сюэ Лян? А! Добродетельный Сюэ Лян! Семнадцать веков тому назад на юге Поднебесной Сюэ Лян покорился вторгшимся дикарям, став в дальнейшем с помощью драконов и тигров причиной гибели завоевателей. Силы вернулись к Чан Фэю: пример нашелся! Шагнув раз, другой. Чан Фэй опустился на колени перед ханом: - Повинуемся и принимаем волю великого. Но почему-то мир опять покачнулся, почему-то Чан Фэй не мог сомкнуть медные ворота, за которыми жил. Прежде жил. Насилие, грабеж, убийство. Убийство, насилие, грабеж, Монголы мстили Су-Чжоу. Толпы сунов, обезумевшие от страха, разрушали стены, башни, ломали дома. Стиснутые, смятые, избиваемые, они погибали под обвалами, которые вызывали сами, погибали под монгольским железом, под копытами монгольских коней, под остроносым сапогом монгола. Но кто-то прятался под обломками, в подвалах, в закоулках, кто-то выживал случайно, кто-то старался выжить, кто-то обязан был выжить. Нужно, непременно нужно кому-то выжить, чтобы вновь - в который-то раз! - отстроить древний Су-Чжоу, сколько-то раз разрушенный и столько же раз возведенный опять, - и лучше, чем предыдущий, - возведенный для нового разрушенья. Нужно, чтобы город восставал вновь и вновь, чтобы вновь и вновь решался неразрешимый вопрос: кто лучше, что нужнее? Выжить, притаившись, как мышь, либо погибнуть героем? Чтобы маленький человек - для смерти нет больших - совсем один выбирал либо одно, либо другое. Так как не было третьего, не было места, где удалось бы переждать, ничего не решая. Ибо и тот, кто, возмущаясь общей слепотой или пользуясь властью, заранее приготовил себе надежную щель с такими запасами, с такими сводами и в столь совершенном секрете, что мог там отсидеться годами, разве такой тоже не выбрал? Выбрал, выбрал и еще утешался: в роду любого героя всяко бывало, иначе не было б рода. Окованный стенами от рождения, Су-Чжоу всегда давил собственные улицы, сужая их выступами, нависал этажами, теснил площади, превращая их в площадки, дворы - в дворики, чердаки - в жилища, подвалы - в склады. На заходе солнца убитый город вытеснил и завоевателей. Пожары возникали от очагов, брошенных хозяевами, от монгольской потехи: огонь довершит. В сумерки пожар осветил буйство одних людей, пособничая им для гибели других. Описания совершавшегося тягостны, не нужны, не новы. И - не стары... Великий хан решил завтра же начать отход в монгольскую степь, к подножиям монгольских гор, на тощие пастбища, на сумрачные зимовки, решил уйти в места, краше которых для монгола пока еще нет ничего на свете. Весной он легко подчинит себе всех монголов, не придется ему по необходимости избавить своих же, требуя покорности. Нужно собрать всех. С теми, кто есть, рано покорять Поднебесную. Не когда-либо раньше, но только сегодня Тенгиз понял, как поступать дальше. Поняв, решил. Решив, отбросил, не ловя ни вчерашний день, ни истекшую минуту. Иначе не было бы Тенгиза, сына Гутлука, ни других таких же. Мы измеряем события собою - другой меры нет - и настойчиво снабжаем людей действия задолго обдуманными решениями, сознательно преодоленными препятствиями, говорим об исторических рубежах и считаем ступени. Если действительность нуждается во лжи, как свет нуждается в тени, чтобы проявить себя и стать видимым, то поиски средств и старания искателей средств не должны вызывать ни восторга, ни осуждения, как любая неизбежность. Невиданный костер размером в целый город освещал разгульный лагерь монголов. Впервые за время похода всякий порядок был нарушен. Стоянка войска едва ли охранялась. Да и что могло угрожать?! И в двух неделях перехода от пылающего Су-Чжоу не было иных сил, кроме монгольской. Владея настоящим, определив будущее, великий хан наслаждался особенными блюдами и напитками. Бывший правитель Су-Чжоу с помощью других сунов услужал новому владыке; монголам не было дела до того, откуда добыты припасы, в какие городские склады сумели проникнуть хитрые суны, не изжарившись сами. Как всякий монгол, Тенгиз мог подолгу обходиться без пищи и мог после долгого перерыва безнаказанно съесть неправдоподобно много. Не спеша вчетвером или втроем, орудуя одними ножами, монголы незаметно оставляли от целого барана кучку обглоданных костей. Еще и сейчас в местах стоянок кочевников на берегах озер земля набита сплошными слоями костей. Шелковые пологи ханского шатра были приподняты, как кошмы летней юрты. Ночь стояла безветренная. Масляные лампы светили без помехи. Совсем рядом, в полутора тысячах шагов, догорал Су-Чжоу, делая еще великолепней тихую ночь конца лета игрой многоцветных языков пламени, догорал - не мог догореть. Еще и еще что-то рушилось, еще и еще в местах обвалов взлетали фонтаны искр. Устав, пламя упадало, зарываясь в развалинах, и вдруг вздымалось. Может быть, масло, закипев в подвале от жары, превращало подземное хранилище в лампу, достойную духов зла, может быть, пожар находил склад драгоценного лака, дощечки дорогого дерева для шкатулок и ящичков, которыми славилась Поднебесная... Восхищаясь особенно мощным факелом, Тенгиз встал, указывая пальцем. Он не хохотал грубо, отрывисто, как утром, потешаясь неловкостью своего суна Фынь Маня. Сейчас он залился смехом, как ребенок, и стал совсем молодым. Совсем по-юному он хотел, чтобы все глядели, радуясь с ним, совсем как юноша приказывал радоваться. Не к чему и некому было допытываться, попросту забавляется ли великий хан доселе невиданным зрелищем либо, казня непокорство Су-Чжоу примерной огненной казнью, тешится местью. Вернее было бы первое. Жизнь прекрасна удачей, а месть утоленная превращается в радость. Разгорячившись, Тенгиз сбросил тяжелый кафтан, рубаху, сапоги, штаны и стоял, наслаждаясь прохладой, блестя потной кожей, как начищенная медь, с раздутым животом, но бодрый, крепкий, как бронзовый. Суны, почтительно подползя к хану, предложили халат желтого шелка, расшитый изображениями черных драконов. Тенгиз, приняв услугу, приказал подать сапоги: босой монгол - не монгол. Ханские братья, подражая старшему, тоже разделись догола, избавились от излишнего тысячники и сотники, и все, очень похожие один на другого крепкой статью смуглых тел, стояли, требуя халатов и себе. Суны, роясь в грудах мягкой добычи, поспевали за всеми желаниями: умный, быстрый слуга становится господином своего господина. Размахивая руками, наступая в блюда, расставленные повсюду, но крепко держась на ногах, великий хан выбрался наружу. Уселся свободно, как дитя или как зверь, которому нет дела до чьих-либо глаз. Тем временем два-три монгола, достав свои костяные дудки, встретили возвращение хана пронзительной мелодией пастушеской песни. Откинув голову, Тенгиз запел, как поет монгол в степи, в прекрасной пустыне, научившись у ветра да у волка. Другие вступили, каждый старался взять выше и тоньше. Суны, сидя на пятках, слушали - мотив был понятен. Робко они вошли в хор господ. И скоро, распялив рты в широких улыбках, дали своим голосам полную волю. Все отдались песне, а песня взяла каждого и подняла его в нечто более высокое, чем будни, на время в шатре Тенгиза сравняла монгола с суном. Они родственники, поэтому и растворялись в Поднебесной ее азиатские завоеватели. Чужой не судья в песне другого народа. Но и чужой, кому доводилось слышать вой ветра и волчий вой с седла, либо на степной стоянке, или в камышах безлюдных озер, не отнесется с презрением к песне кочевника, хотя она и может быть ему неприятна. Легко перейти границу между двумя народами, даже если эта граница - Океан, и дружески протянуть руку. Трапезу разделить труднее: каждый привык к своему, и любимое блюдо соседа бывает противно. Но как быть с другими границами? Почему непроницаема стена искусства? Легко сказать - я не понимаю. Нет ничего опаснее непонятного. Тускнел, будто уставая, огненный дракон - временный правитель Су-Чжоу. Утомив горло, монголы затихли и ленивее, а все же в охоту, принялись кормить отдохнувшие животы. Ночь медлила, звезды стояли на месте. Хлопотливые суны возились с блюдами, с котлами, кувшинами, мисками. Наводя порядок, они расчистили место перед Тенгизом, расстелили ковер. Бывший правитель Чан Фэй вывел на ковер трех женщин, снял с них темные покрывала и, склонившись перед великим ханом, отступил, оставив женщин, как бабочек, покинувших пыльный кокон. Этих пленниц Тенгиз взял в Туен-Хуанге и, ни разу не вспомнив, таскал за собой. Чан Фэй опознал храмовых танцовщиц. Случайная несвоевременная прихоть - они покинули свое жилище в Тысяче Пещер для какой-то покупки - отдала их в руки монголов. Чан Фэй разыскал в мешках с добычей подходящие драгоценности, сам убирал танцовщиц и подбодрил несчастных, запуганных женщин шариками из смеси макового сока с соком индийской конопли. Бывший правитель изредка пользовался этим сильным средством. Напрасно Чан Фэй рассчитывал если не на благодарность, то хотя бы на удивление великого хана. Тенгиз принял бы как должное покорность самого Сына Неба и в эту разгульную ночь, и завтра, на поле сраженья. Обитательницы Неба апсары награждают своей благосклонностью владык и героев. В земных храмах о нежных небожительницах напоминает высокое искусство танцовщиц. Тенгиз вспомнил: таких женщин он видел нарисованными на стенах пещер Туен-Хуанга по соседству с каменным спящим Буддой. Полет, хоть без крыльев. Такие же. Тонкие босые ступни. Темные шаровары из легкой ткани, стянутые на поясе шнурком. Браслеты над локтями, тяжелое ожерелье, причудливый убор на волосах. Так же опустив глаза, будто стыдясь наготы груди, танцовщицы держали тонкие флейты. Такие же, но - живые! Скользя тонкими пальцами по дырочкам флейт, они свистели нежно и согласно. Песня без слов, слабая, как тонко звенящий писк камышового листика на ветру, была, как и дикий будто бы вой монгола, голосом Великой Азии. Звук флейты слаб. Но былинка, стонущая под ураганом, отдается вся целиком. Разве этого мало! Разве не э т о Величие! Флейты пели. На холмах ветер играл с метелками полыни, всадники лились через холмы, как воды переполненных озер, пригнувшись в седлах, как барсы. Тенгиз стал и ветром, и степью, и всадником, неотличимым от всех, и ханом, который, собрав всех кочевников, вел их съесть всех оседлых: на востоке - до Океана и на западе - до той же границы. Флейты пели. Опираясь сжатыми кулаками на голые колени скрещенных ног, Тенгиз следил за чудесным явлением, и все, немые как рыбы, тянулись, но давая волю только глазам. Медленный танец возникал в легких, будто тайных изгибах тела, в осторожных движеньях ног. И что-то длилось вместе со звуками флейт, внутри звуков, около них, совершенно единое, неразлучное, как запах и дыханье. Внезапно одна из трех, высоко подняв правую ногу, коснулась узкой ступней бедра левой и, приподнявшись на носке, застыла. Замерли обе другие танцовщицы. Флейты умолкли. Перед Тенгизом был рисунок на стене пещеры. В нем был смысл... Это чары, не нужно искать: познание погубит прекрасное. Танцовщицы ожили - опять они играли на флейтах, опять исполняли священный танец. Не для хана. Не из страха. Для себя - они любили танец и флейту. Они исполняли обряд. Из тех, что созданы индами, чтобы общаться с богами. Рожденный вдохновеньем, священный танец созрел и отлился в законченность изреченного Слова. Он стал высоким искусством. Произносимый движениями, он сделался Глаголом среди других Глаголов ритуала. Он утвердился, как равный, среди молитв, возгласов, огней, порядка процессий, звона, пения, курений, священных растений и животных и даже изображений богов. Захватив чувства монголов, храмовый танец дал невеждам опору для непонятной им, но властной мечты. Такой же темной, как сами монголы... Ханский сун Фынь Мань, начальник боевых машин в звании советника, как равный устроился в ханском шатре среди монгольских начальников. А! Когда дверь великого хана будет открываться избранным, и тогда Фынь Мань переступит высокий порог, если смерть пощадит его среди случайностей осад и сражений. Не глядя на танцовщиц, Фынь Мань, который оставался в монгольской одежде, подкрался к бывшему правителю Су-Чжоу. Молча подталкивая перед собой отца, сын выбрался из шатра. Старший пятился, младший наступал. Они прошли через цепь стражи. Всадники спали в седлах. Расставив ноги, спали и лошади. Здесь не степь, здесь не было стада, за которым лошадь несет сны хозяина-пастуха. В сотне шагов от шатра Фынь Мань приступил к мести: - Здравствуй, великий ученый, монгольский повар и поставщик женщин. Каким способом новоявленный Сюэ Лян спасет Поднебесную, вознеся свое имя в список героев? Чан Фэй не ответил. Фынь Мань, уверя себя, что отец притворяется, издевался: - Ты! Законодатель древних законов! Где твоя верность государству? Хао Цзай выбрал смерть. А ты надеваешь на монгола цвета Сына Неба? Ты хитер. Ты собираешься остаться правителем пепла? Чан Фэй молчал. День был длинен без меры, а ночь бесконечна. Его тошнило, в левом боку толкалась колющая боль, внутренности грызли крысы. Согнувшись, Чан Фэй тщетно пытался облегчить себя рвотой. Фынь Мань концом ножа приподнял подбородок Чан Фэя. - Гляди мне в лицо! - Неужто отец не узнал его? Неужто все сказанное было напрасным? Борясь, Чан Фэй внушал себе: "Я нашел щит Сюэ Ляна, нашел, держу крепко, монгол не отнимет, не отнимет, не отнимет... Что, для чего, для чего?" - сбиваясь, Чан Фэй терял нить. Между отцом и сыном просунулась лошадиная морда. Проснувшийся сторож хана осадил коня: это не драка, запрещенная в войске. Свой хочет расправиться с суном, пусть режет. Фынь Мань оттащил отца ближе к пожарищу, на свет. Стащив с головы монгольскую шапку, он лез на Чан Фэя, называл себя, грозил, но не добился ни слова. Как волк барана, он приволок Чан Фэя в шатер. Тут он чертил на своей ладони цзыры, с их помощью рассказывая о своих похождениях, цзырами же поносил отца, виновника бедствий. Советники Чан Фэя лезли, как мухи на падаль, пытаясь что-то понять, и Фынь Мань отбивался локтями. Что-то дошло до бывшего правителя. Он пытался ответить, но руки его тряслись и цзыры были непонятны. Не понял Фынь Мань и крушенья отца. Ненавистный, непроницаемый, бесчувственно-холодный, сильный, невозмутимо-спокойный отец - враг. Точно такой же выдумал некогда подчинение родителям, как высшую добродетель детей, что бы ни совершали родители. "И все же он узнал меня, он только притворяется, - убеждал себя Фынь Мань. - Он только прячется под хитрым обличьем немощи. Знаю, дать ему власть, и он сдерет с меня кожу..." На немом языке цзыров Фынь Мань обещал отцу разоблачение перед ханом - и забился за спины монгольских начальников. Он слишком много ел, его подташнивало. Он скорчился и плакал одними глазами, и слезы лились по неподвижному лицу, как бывало бесконечно давно, в детстве, которого не было. Фынь Маню было хуже, куда хуже, чем в жалкие дни голодной беспомощности после отрешения от родительского очага. Хуже, чем в первые - длинные-длинные - годы солдатских унижений за миску грязного риса и кусок тухлой рыбы, когда одна за другой ломались кости души. Были глупые мечты загнанного пса о мести начальникам, товарищам и главному врагу - отцу. Были! Потом он забыл, успокоился, устроился, он ехал в телеге среди боевых машин, забавляясь: в Су-Чжоу, может быть, он увидит правителя издали, но сановник никогда не узнает сына... Он дал мести воскреснуть, и месть обманула, ибо верно кто-то писал в старых книгах: мстящий безумен. Все ложь, бессмыслица, грязь, жизнь - клоака. Счастливы нерожденные... Встревоженные советники Чан Фэя напрасно добивались приказа, как поступать перед лицом новой беды и грозного завтра. Чан Фэй мысленно искал знак, способный выразить день без завтра или ночь, за которой не последует утро. Черные цзыры сомкнули перед ним ряды, как армия перед боем. Чан Фэй метался, подобно солдату, потерявшему место в строю. Глухо и жестко, будто люди, цзыры отвергли Чан Фэя. Ни один не захотел помочь, ни один! Ученый высшей степени, непреклонный правитель, который держал Су-Чжоу и подчиненных жесткой, как из нефрита, рукой, бормотал обрывки изречений. В них и лучший гадальщик не прочел бы пророчества. Советники не смели понять, что в Чан Фэе еще бодрствовала память, но разум ушел, может быть навсегда. Прижавшись друг к другу, как куропатки в морозную ночь, суны притихли. И они катились к пределу, за которым не поднимается солнце. Ночь не кончалась, ночь не могла кончиться. Падали тяжелые головы. Скорчившись, подтянув колени и пряча между ними кисти рук, старый тысячник устраивался, как у себя, в уютной юрте, на толстой кошме из пахучей овечьей шерсти. Другие вытягивались, как укушенные, корчились, будто от ожога. И успокаивались. От сунских напитков темная вода заливала глаза, шумело в ушах, звуки двоились, как двоились и образы. Не как в монгольской степи, не как в юрте из пропитанной салом кошмы, здесь в шелковый ханский шатер на сунской земле вползали чужие сны. Мягколапые, грузные, черные, они вертели длинными верблюжьими шеями, жевали беззубыми челюстями. Потух, будто сразу догорев, Су-Чжоу. Померкли звезды. Не стало твердой земли. Колдуны, подняв ханский шатер, потрясли его, и в бездонную темноту посыпались спящие. Нужно было проснуться, прогнать подлые сны, но не стало силы, и крик застрял в горле, твердый, как конский навоз на снегу. - Подними глаза, - приказал великий хан. Танцовщица стояла перед ним на коленях, прижимая к впадине груди умолкшую флейту. - Подними глаза! Не сердясь за непослушание, Тенгиз коснулся пальцами дрогнувших век и вглядывался в зрачок, ловя что-то скрытое во влажной глубине. Что ему нужно? Чего хотел этот, чужой и страшный, которого танцовщица не боялась? Положив руки на плечи женщины, Тенгиз искал ее глаза, притягивая слабое тело. Длинные пальцы хана, способные согнуть клинок, охватили шею кольцом. Смертная хватка нарастала. Женщина вытянулась, не сопротивляясь. Опьяненная соком мака и конопли, она удивленно глядела в глаза монголу, не понимая, что происходит. И вдруг сразу поникла, уходя из жизни так же случайно, так же без воли, как явилась на свет. Разжав пальцы, Тенгиз положил женщину на ковер, дождался, когда слабая жизнь вернулась в слабое тело, и погладил жесткой ладонью холодную щеку. Он не хотел убивать. Он и шутил, и сбрасывал чары колдовского танца. Сбросил? Да, но нечто осталось между ним и этой танцовщицей. Пусть... Светало. Едва заставив ноги слушаться, Тенгиз встал, один непобежденный, единственный уцелевший в поле. Тела валялись - трупы, скошенные мечом разгула. Скорченные, как младенцы в утробе матери, бесстыдно разметавшиеся, как Ной перед сыновьями, переплетенные, как враги, перервавшие друг другу горло. Ни один не приподнялся навстречу хану, никто не пошевелился. Даже услужливые суны не выдержали. Они сбились в плотный ком, как змеи весной, и чья-то рука с обвисшей кистью торчала, как змеиная голова на толстой шее. В опустевших лампах дотлели фитили. Молчание лежало, как зимний снег в овраге - глубокий, ровный, без черточки следа, будто все замерло навсегда и никто никогда не очнется. Пора солнцу! Где солнце? Уже светло. Свет без солнца давил плечи Тенгиза, легкий свет гнул монгола, который без усилия взбрасывал на плечо самого крупного барана. Тяжело, не поднять... Тенгиз сопротивлялся. Ощущая присутствие высшей силы, он боролся с ней, как в других пустынях и горах некий человек боролся с жителем небес - не за добычу, не за власть, а просто из гордости. Предали ноги. Тенгиз сел, чтобы не упасть. Опираясь на левую руку, хан приподнялся, схватил правой брата, лежавшего рядом. - Встань, встань! - приказывал Тенгиз шепотом, думая, что кричит. - Встань! Тяжело дыша от гнева и напряжения, Тенгиз приподнял спящего. Голова брата вяло отвалилась, будто шея лишилась костей. Тенгизу показалось, что брат не дышит. Разжав пальцы, хан дал телу повалиться на место. Хан хотел позвать - и не смог. "Нет! Не хочу! Нет силы, которая сломит Тенгиза! Встань!" - приказывал хан сам себе. Нет, срок пришел. И на Тенгиза, как на других, садился грузный черный сон, как других, он жевал Тенгиза беззубыми, мягкими челюстями, мял лапами, крал силу. Не ранил - без боли, без раны сосал кровь. Молча... Танцовщица сидела рядом со спящим Тенгизом, чуть-чуть поглаживая виски монгола. Осторожно, концами пальцев она делала круговые движенья. Ее научили не одному искусству танца. Овладев врачеваньем руками, она умела изгонять головную боль и усыпляла страдающих бессонницей. Она хотела, чтобы этот страшный, могущественный человек проснулся свежим, здоровым. Ему понравились танцы. Он едва не задушил ее. Она простила сразу. Могло быть и худшее. У него Глаз Будды, он особенный. Он просто слишком силен, но ведь шея цела и не болит. С помощью сока мака и конопли она построила свое великое будущее: она и ее подруги будут танцевать и играть на флейтах только для него. Так будет, будет: ведь он уже затронут Глаголом-Словом танца, она знает. И он не будет жесток... Женщину терзал особенный голод - сразу. Его вызывает сок конопли. Продолжая правой рукой - в правой сильнее излучения - делать круги над лбом Тенгиза, женщина запустила левую руку в глубокое блюдо с остатками какой-то пищи. Мясо и еще что-то острое. Она ела и ела, жадно, быстро, пока не опорожнила все. Она облизала руку, палец за пальцем, не спеша и тщательно, как кошка. Вскоре она незаметно заснула, опустившись на широкую, медную грудь хана. Сегодня солнце будило монголов, а не монголы - солнце. Приподнимая опущенные полы ханского шатра, телохранители Тенгиза заглянули раз, заглянули второй и вошли, не слишком медля. Здесь слишком крепко спали, слишком крепко. Хан Тенгиз еще не был столь велик, чтобы его не решались будить, и устраивали совещания перед закрытым шатром. Принялись за крайних - никто не просыпался. На тревожные крики сбежался лагерь. В шатре никто не дышал, многие были уже холодны. Сорвали шелковые пологи, чтобы дать больше света. Хлопотали лекари, приступая к Тенгизу. Под окоченелым телом женщины лежал бездыханный великий хан. От смерти нет лекарства. - Мы думали, что он хан, а он - простой человек, - простодушно сказал всадник из чьего-то десятка. Покинула жизнь или покинули жизнь и оба ханских брата. Из почти семидесяти человек, которые праздновали победу над Су-Чжоу в ханском шатре, удалось разбудить только пятерых. Погибший Су-Чжоу отомстил каким-то ядом, которым угостились пирующие. Кто виновник? Суны, конечно. Но все, суны, служившие гостям Тенгиза, вместе с тем, кого прозвали ханским, тоже умерли. Тайна судьбы известна Небу... Потеряв начальников и великого хана, монголы не превратились в толпу. Повинуясь привычке, они сомкнула роды и племена. Тенгизовы десятки, сотни и тысячи, сразу рассыпавшись, сразу же и собрались в старые племенные отряды. Синие монголы, вознесенные было Тенгизом на высоту главенствующего племени, стали одними из равных. В то время почти никто не осознал величины потери, так как мало кто успел постигнуть замысел Тенгиза. Поход обернулся излишне долгим набегом. Спад напряженья казался усталостью. Дни укорачивались, пора возвращаться к себе, на зимовки, к долгому сонному покою. Вспыхнули стычки из-за добычи. Мелкие стычки. Завоеватели превратились в разбойников, а жадность грабителей удовлетворяется малой кровью. Пленники разбегались, прятались, кто как умел, в страхе перед всеобщим избиением. Но занятые мелочами грабители, боясь гнева неизвестных сил, думали лишь о том, как поскорее покинуть проклятое место. Первыми Тенгиз покорил найманов. Они и ушли первыми. За ними поспешили татары и другие. Только единоплеменники Тенгиза проявили способность к чему-то более высокому, чем забота о возвращении домой. Устроив облаву на разбегавшихся сунов, синие монголы заставили их собрать в одно место и сжечь все боевые машины. Синие тронулись через пять дней, оставив в добычу хищным птицам и зверю непогребенные трупы чужих. В хвосте обоза телег и вьючных животных десятка три верблюдов везли зашитые тюки с телами умерших на ханском пиру. В двух переходах до Туен-Хуанга монголы остановились в пустынном месте. Несколько выбранных всадников погнали в сторону от торной тропы, к предгорьям, кучку пленных, которые вели верблюдов с телами хана и других начальников. Через два дня монгольские всадники вернулись одни. Место погребения осталось тайным навсегда. Пустыня не только молчит. Она - что только и важно - хороший учитель молчания. Суны не молчали. Гонцы, понуждая плетью лошадей, везли в столицу Поднебесной крикливо-напыщенные извещения сановников: в ужасе перед содеянным "степные черви" бегут, а их разбойничий хан "грызет землю", убитый своими же из раскаяния перед Сыном Неба. В разоренном Туен-Хуанге возились уцелевшие жители. Похоронив убитых - по необходимости, а также из благочестия, - каждый в меру сил восстанавливал свой разрушенный угол, пользуясь разрушенным у соседей, погибших в день разгрома. Как всегда, кто-то наживался раскопками развалин, особенно коль удавалось добраться до имущества, припрятанного бывшими хозяевами при вестях о кочевниках либо еще раньше: с начала веков люди поневоле щедры на клады. Возвращаясь в степи, монголы не могли и не хотели обходить Туен-Хуанг. Рассыпавшаяся армия Тенгиза прошла несколькими волнами и совершенно мирно. Наступательный порыв погас. С детским простодушием, будто бы ничего не было, монголы предлагали ненужные им вещи из поделенной добычи. Такого нашлось много. Те из жителей Туен-Хуанга, у которых были серебряные та-эли или пригодные монголам товары, совершили выгоднейшие обороты. Не первый раз война подсаживала на коня будущих богачей, для которых боевой рог превращался в рог изобилия. Очень скоро Поднебесная, обильная людьми, как Океан водой, не замечая убыли, плеснув живой волной своего полноводья, наполнит до отказа и Су-Чжоу, и Туен-Хуанг, и вольные пригороды. Здесь ворота тропы. Пока Запад и Восток не найдут других путей для общения, везде на тропе вместо разрушенных будут воздвигаться новые стены, чтобы жителям новых домов было на что надеяться в ожидании новых войн и разорений. Путешественники разных народов и сословий, успевшие укрыться от монголов в Тысяче Пещер, воспрянули духом. В начале вынужденного сообщества они, обмениваясь необходимыми словами, приглядывались: что за человек? Скромность мила и в родной семье. В пути же внимание к спутнику, соединенное с терпимостью да с вежливым умолчанием о собственных достоинствах, превращается в добродетель. В Пещерах неизбежно образовались подобия товариществ. Связью служили, как бывает в трудных обстоятельствах, характеры людей - они в дни испытаний проявляются сами собой. Слабые души льнули одна к другой, делясь страхами, и находили утешение у служителей разных религий, своих невольных и добровольных благодетелей. Человек не камень. Дружились и сильные, чтобы поддержать себя суждением о том, что стоит выше мелочей жизни одного человека. В обширной келье Бхарави, одного из старейших сочленов буддийской общины, беседовали четверо. - Так было, так будет. Пока человек живет, он надеется, - говорил русобородый мужчина. - Надежда - прекраснейшее свойство души. Без надежды кто же отправится из дома, кто начнет дело, даже самое малое? У нас есть женское имя - Надежда. Бывает, обращаясь к князю, у нас говорят "надежда-князь". Не льстят этим, нет, но обязывают. В пещерной келье было сухо. Сверху, из отверстия, пробитого в каменной плите - естественной крыше, падало достаточно света. Снаружи продух был искусно защищен от песка, и днем здесь не нуждались в лампах. Русобородый, именем Андрей, возвращался из Поднебесной на Русь. О Руси знали как о сильной западной державе между Итилем - Волгой и родственными русским по крови чехами и поляками. На севере Русь выходила к холодным морям, на юге - к Евксинскому Понту, иначе Русскому морю. Андрей побывал в Поднебесной для продажи мехов, надо думать, большой ценности, и возвращался с малым весом дорогих товаров да с двумя спутниками, тоже подданными русского князя, но по виду нерусского племени. Так знали со слов Андрея и большим не интересовались. Равви Исаак, ученый еврей из древней Александрии, ныне арабского владения, ехал в Поднебесную. Он заставлял Андрея рассказывать о сунах, с терпением сильного человека мирясь с неизбежными повторениями. - Все разоренное суны восстановят по-прежнему, - говорил Андрей. - Они въедливы, упрямо-настойчивы, цепки. В труде себя не щадят, неприхотливы. - Драгоценные свойства, драгоценные. Заслуживают всяческого поощрения, - заметил равви Исаак. - У сунов я жил недолго, - продолжал Андрей. - Едва род. Речи их чуть подучился. Грамота у них трудна неимоверно. Даже со своим человеком нужно много соли съесть... Однако ж смотрел, видел. Вот, к примеру, как в Нанкинге сун начинает пробиваться в купцы. В поиске счастья пришел издалека, продав в родном месте все, что имел. Зажав малую толику денег, он пробирается в город. Питается подаянием, нет милостыни - ест траву, пробавляется бог весть чем, суны способны есть все. И то сказать, жить у них дорого, с нашей Русью невозможно и сравнивать. В Нанкинге пришелец, ночуя под небом, перебивается любой работой, согласен на все, лишь бы как пропитаться. Таких, как он, там много. На самую трудную работу за безделицу заработка согласны сразу и десять, и сто человек, а хозяину нужен один. Пришлый голодает зло, но своих денег не тронет. Они для него - надежда. Так перебивается, пока не узнает города, пока не поймет, с чего начинать. Вот решился. У него лавочка-конура с товаром. Он в ней спит, скорчившись ужом. На рассвете открывает торговлю. Сидит голодный, пока не подсчитает, что есть барыш. Тогда купит лепешку, с которыми в рядах ходит такой же, как он. Если не заморит себя, если не пропадет от мора либо какой болезни, то через сколько-то лет начнет богатеть. Тут зальется жиром, станет важным и давит других, как его давили, без пощады. Ибо сам через все прошел, пусть другой терпит. - Сильные люди, очень сильные, - сказал равви Исаак. - Сильные, - согласился Андрей, - однако телом слабы и в работе берут терпением, выносливостью. Ремесленники у них хороши. Ткут дивные ткани, кожу выделывают, любую вещь украсят. Режут на камне, на кости, на меди так мелко, что едва видно глазом. Лак наносят слой за слоем с перерывами по многу дней, по два года проходит, пока не кончат. Землю любят, землепашец, не стыдясь, все нечистое несет в поле - без удобрения земля не родит, ибо покоя ей не дают, - и поля смердят, как нужное место. Земледелец работает цепко, не щадя себя. Видел, как на поле из реки носят воду. С двумя ведрами лезут на кручу. Тропинка пробита ногами. Трудно лезть и пустому. Сун же норовит капли не расплескать. Спрашиваю, почему не устроите поудобнее? Говорят - так и деды воду таскали. У них считается: чем древнее обычай, тем лучше. Я поклонился великому труду. Про себя же подумал: хоть бы дорожку-то прорыли. Нельзя... Труд они чтут. Сунский цесарь - Сын Неба каждый год сам с великой церемонией проводит деревянным древним плугом в поле борозду. - Это очень доброе дело! - воскликнул равви Исаак. - От труда все богатство. - Кто ж того не знает, - подтвердил Андрей. - Но почет, я думаю, оказывают больше для вида. У сунов закон - почитать начальников, как дети родителей. Но терпят они от начальников столько, сколько другой не вынесет. Начальников у них бесчисленно много. Налогами их обирают, как курицу щиплют. Нигде подобного не увидишь, ни у арабов, ни у греков, ни у булгар. О Руси не говорю, ибо непристойно хвалиться. Нет, у сунов жизнь тяжкая. Ты, равви, правильно заметил, что они сильные. А случись мор - мрут, как осенние мухи. Да и простой болезни сун легко поддается, сгорает, будто лучина. Стариков у них я редко видел. Жестокости много. Сунов запугивают пытками, мучительными казнями. Почему? - По закону Моисея тоже полагаются мучительные казни для устрашения злых и возмездия, - заметил равви Исаак. Со всем пылом молодости русский посол, некогда ездивший в Данию за Гитой, невестой Мономаха, возразил бы Исааку: "В обычаях Руси, в законах Русской Правды негу пыток и казней!" Усердие пуще разума... Во всех странах люди развлекаются рассказами путешественников. Для развлечения арабы в ученых книгах мешают быль с небылицей, суны, инды тешатся невероятным. Где-то оно существует, чудесное! Однако ж самые странные на вид звери, встречавшиеся Андрею на длинных его путях, своей бессловесностью и повадками выдавали свою общность со всеми зверями. Как не сказать - удивительны различия между народами в цвете кожи, в речи, в одежде, в обычае, даже в пище! Но все одинаково хвалятся своим и все равно недоверчивы к словам иноземцев. В чужой земле ты посол своей земли, по тебе будут судить о твоих. И Андрей ответил Исааку: - Были великие учителя. Не было великих учеников. Равви Исаак встрепенулся: русский будто бы намекнул, что нынешние иудеи не так уж верны закону? Не напомнить ли ему о христианах, вовсе неверных Христу?.. Но Бхарави с тибетцем, оценив ответ по достоинству, согласно кивнули Андрею. Остерегшись свести беседу о большом к спору о малом, Исаак смолчал. Андрей продолжил: - Скажу тебе, и сам ты скоро убедишься: сунам устрашение не в страх и мучительство от властей не в науку. Шайки разбойничают на дорогах, нападают даже на селенья, такими же пытками вымучивают у жителей их достояние. Грабят, убивают и в больших городах. А воры, сговорившись между собой, собирают с честных людей собственные налоги-поборы. В Нанкинге я платил ворам через хозяина, у которого жил. "Иначе, - говорит, - у тебя могут унести все имущество, а мне плохо будет и от воров, и от начальника, которому ты пожалуешься на покражу". И, будучи в Су-Чжоу, я платил ворам, пока ждал каравана. Слышал я, будто бы воры начальникам дают от себя, чтобы те воров не ловили... Равви Исаак вздохнул. Лихоимство власть имущих клеймило и страны у берегов Средиземного моря. Ему ли не знать! Его народ был вынужден откупаться и умел покупать чужих начальников. Хорошо было бы услышать о местах, где подобного нет. - Много дурного, много зла, - сказал третий собеседник, немолодой тибетец в желтой одежде, с темным лицом. - Простите меня, дорожные братья, за повторение давно вам известного. Но что еще скажешь! Все борются со злом злом же, и от этого зло не слабеет. Не откажусь от возмездия, говорит обиженный. И, воздавая, превосходит ту меру своего страдания, за которое мстит. И замыкает круг. Однако же мир очень стар... Да, мир стар, - продолжал тибетец. - Ты, человек из далекой Руси, сочувствуя сунам, говорил о дурном управлении. Жадные правители готовят ложе из острых ножей если не себе, то своему роду. Суны будто бы смирны. Будто бы. Позволь, я расскажу тебе о страшных делах. Сообщение об ошибках чужих правителей есть один из лучших подарков, которые может сделать своим правителям вернувшийся из дальней дороги. Слушай же! Восемь или девять поколений тому назад товары прибрежных провинций Поднебесной плыли морем кругом Индии к персам, к арабам, а от них в земли дальнего Запада. Многие купцы-иноземцы осели в приморском Ган-Чжоу, откуда распространились до столицы Поднебесной. Они скупали товары и увозили их на своих кораблях. В Ган-Чжоу они построили себе внутренние городки, и жили арабы с арабами, иудеи с иудеями, христиане с христианами. Купец, ты знаешь, наживается перепродажей сработанного другим и хочет купить подешевле. Я не осуждаю, но говорю: трудно соблюсти меру, лучше не искушаться... - Мы молимся, чтобы не впасть в искушение, - сказал Андрей. - Я уважаю твои молитвы, - ответил тибетец, - но слушай дальше. Суны самолюбивы, их глаза оскорблялись самоуверенностью иноземцев: то, что прощают или терпят от своих, втройне ненавистно в чужих. Ни сунским купцам, ни сунским ремесленникам не нравился жир торговых выгод, которым наливались иноземцы. И вот, на горе, пришли годы правления Сына Неба И Цзуна. Этот недостойный, мечтая совершить нечто великое, неизвестно какое и непонятно зачем, бесконечно нуждался в деньгах для бессмысленной роскоши. Окруженный льстецами и дурными сановниками, он уподобился безумному, который, приказывая лить воду в сосуд без дна, не видел, что вода уходит и округа превращается в болото. И Цзун за деньги отдавал сбор налогов иноземцам. Иноземцы выдумывали новые налоги с пользой для себя и Сына Неба. Нашептывая не Сыну, но воистину Пасынку Неба и прельщая золотом, они установили цены на шелковые ткани, на нить, на коконы. Такие цены, что производящие не имели чем прокормиться. Но уйти не могли. По законам И Цзуна беглых ловили, наказывали увечьем или лишением жизни. Произошло восстание. Вождем был некий Гуан Чжао. Одни преувеличивают его значение, другие преуменьшают. Думаю, искра на крыше одного дома после долгой засухи сжигает весь город. Так и Гуан Чжао. В бедствиях восстаний уничтожается многое, создается же мало: такова неизбежность, когда правящие не исполняют обязанностей. Тогда, во время лет восстания, восемь или девять поколений тому назад, в Поднебесной повсюду избивали иноземных купцов - иудеев, арабов, христиан. В Ган-Чжоу таких убили почти двести тысяч, другие упоминают о пятидесяти тысячах. Не счет имеет значение, но то, что озлобленные долгим угнетением суны истребили всех иноземцев, всех до одного, и никто не получил пощады. Городки иноземцев были сожжены, имущество разграблено, хотя народы не богатеют грабежом... Среди убитых было очень много ни в чем не повинных. Они ответили за корыстность своих близких и за бесчеловечную жадность И Цзуна. Таков Закон, и я склоняюсь перед Законом, не понимая. Я только человек. Потом корабли иноземцев, осмелившихся приплывать, сжигались, а людей убивали. Неповинный шелк стал ненавистен жителям Поднебесной. В прибрежных провинциях люди повсюду вырубили тутовые деревья, и шелковые черви пропали от голода. С той поры в Поднебесной еще более невзлюбили иноземцев. Итак, мир очень стар. И люди мстят за боль болью... - Мы знаем, - начал Бхарави, продолжая мысль тибетца, - что воздержавшийся от возмездия награжден более, чем если бы дал себе волю. Так говорил и учитель христиан. - Бхарави кивнул Андрею. - Ничто не исчезает. Преступник получает возмездие от Кармы, равновесие восстановлено. Несчастный Тенгиз, быть может, уже очнулся в теле паука или скорпиона. Загубленные им, быть может, вознаграждены перевоплощением в новорожденных детях, чья жизнь даст им возможность заслуги. - Говорят, здешний правитель Хао Цзай был справедлив? - спросил Андрей. Бхарави кивнул, подтверждая. - А правитель Су-Чжоу Чан Фэй был высокомерным, жестоким и хищно стяжательствовал, не так ли? Бхарави опять согласился. Андрей продолжал: - Однако же оба они не сумели оборонить доверенные им города. Не знаю, как Чан Фэй погубил Су-Чжоу. Здесь же все случилось перед нашими глазами. Справедливый Хао Цзай не заботился о городских стенах, не дал жителям оружия, не выслал дальних дозоров. Суны презирают всех, кто не сун. Для них иноземец - нелюдь, монгол - червь. Степь краем подходит и к Руси. Кочевники - люди, они храбры. Я говорю о них не как зритель, а как воин и без злобы. Здешние степняки свирепее наших соседей. - Андрей прав, - сказал равви Исаак, - и я нахожу, что правитель, потерявший город, потерял добродетель. Бхарави поднял руку, как бы останавливая полет слов: - Не спешите осуждать! Ты, Андрей, не так много жил в Поднебесной, чтобы понять, что суны могут и что им недоступно. Ты, равви, еще не был у сунов. Не уподобляйся человеку, пожелавшему узнать тяжесть горы песка взвешиванием щепотки за щепоткой на весах торговца золотом. После свершения события один, другой, третий легко указывают: надо было сделать то либо другое... Мало кто замечает, что текущий день непонятен, что рассуждение о прошлом не изменяет прошлого, а будущее остается неизвестным. - Мы не оскорбляем ничьей веры и не стараемся обращать в свою, - сказал тибетец. - Мы уважаем тебя, Андрей, и учение Христа. И тебя, равви, и закон Моисея. Мы, немощные и сами слепые, из любви ко всему живому предостерегаем вас: не отстраняйте бога - он един под всеми именами - от участия во всех больших и малых делах. Не вставайте на этот путь, в конце его вы найдете отрицание Неба. Отвергнув Небо, люди потребуют от самих себя всезнания и всемогущества. Будут наказывать себя за незнание и немощность. Они озлобятся и сломаются под непосильной тяжестью. Монголы терпимы к чужой вере, ибо они чтут Великое Небо. - Мой друг только напоминает, только напоминает, - мягко продолжал Бхарави. - Он напоминает о милости. Иначе люди будут требовать предвидения и наказывать за неумение предвидеть. Будут казнить за неурожай, хотя земледелец вовремя положил зерно в землю, но не случилось дождя. Будут награждать нерадивых, чьи поля обогатились самосевом с прошлой жатвы и орошены тучами, принесенными будто бы праздным ветром. - Израиль не отступался от бога! - с силой сказал равви Исаак. - Если по воле бога родятся отрицающие его, не грудь Израиля вскормит их. Скоро исполнится десять веков от разрушения храма, от изгнания. Римляне-гонители создавали богов по своему образу и подобию. Где римляне? А Израиль живет! Греки гнали нас - бог лишил их счастья. Израиль будет жить, из плоти Израиля явится мессия. Через мессию Израиль овладеет вселенной, и тогда завершится путь всего сотворенного богом. Прекратится течение времени, и мертвые восстанут из гробов, и на Страшном Суде каждому воздается должное. Для дел веры нужен разум, а не милость. Поэтому у нас один бог и один закон, я бог никогда не изменит закона. Ты, Андрей, справедливо говорил о надежде. Но надежда вселенной - это Мессия! Бхарави и его тибетский гость кивали головами. Да, да, они понимали равви. Они слыхали и об Израиле. И суны - приверженцы разума, а не милости, и Надежда Мира согласна называться по-разному. - Что у нас есть, чем владеет Израиль? - спрашивал равви Исаак. - У нас нет земли, десять столетий мы скитаемся у чужих очагов. Мы не носим с собой бренных изображений бога - он вездесущ. Наш бог и наш закон - таково наше наследство, наша земля, наш очаг. И вот - народы появляются, исчезают, мы же, все потеряв, все сохранили. Равви Исаак начал гордо, а закончил, вопреки содержанию, угасая. Свесив голову в черной шапочке, с длинными прядями волос на висках, равви Исаак спрятал в ладонях сухое, жесткое лицо. Андрей дружески коснулся плеча равви. Сильному человеку неприятно сочувствие в грусти даже от родных: в такие минуты ласка для него горше обиды. Но, понимая движение души Андрея, равви заставил себя не отстраниться. Он молился о жене и детях, оставленных на волю иудейской общины. Его избрали, как знатока закона и языков, для далекого путешествия. Конечной целью был Нанкинг, где иудейская община будто бы нарушала правоверие. Были дела и в других общинах, по пути. Не спеша, уже два года равви Исаак пробирался из Александрии Нильской "дорогой шелка". Он гостил во многих общинах единоверцев-единоплеменников. О нем заботились, его передавали из рук в руки, он нес вести, поучая и учась сам. Он встречал добрых и злых, видел богатство одних общин, слабость и бедность других. Он не напрасно взывал к богатым иудеям, указывая им на обделенных. Сила в единении, иудей обязан помочь иудею. Но везде, везде Израиль живет в унижении. Везде Израиль вынуждается хитрить, обманывать, угождать, покупать, дарить, давать - чтобы чужие терпели его. Ибо везде Израиль живет на чужой земле, и над ним шумят чужие знамена, и нет средь чужих прямого пути, а кто не гнется, тот будет сломан. Равви Исаак молился, поминая общину в Су-Чжоу. Их было немного, они погибли в чужой распре, между чужими знаменами, затоптанные, как слабый источник под копытами взбесившегося стада... Исаак вез денежное письмо для су-чжоуских единоверцев: деньги опасно возить. Теперь же ему не хватило бы на путь до Нанкинга. Русский выручил, сам предложив та-эли. Взамен Исаак дал письмо на кашгарскую общину, но русский не согласился получить заемный рост. Он благороден - Исаак судил не по услуге, так же как судил Бхарави и тибетца. Подобных Исаак встречал в пути не однажды. Встречи с ними утоляют голод души, с такими искренность не опасна. Сегодня, чтобы укрепить себя, Исаак мог говорить о тайне Израиля. В книгах, священных и для христиан, открыто сказано об избранном народе и о Мессии. И все же это тайна. Молясь, равви Исаак еще и еще напоминал богу: "Твой народ в муках несет плоть обещанного тобою Мессии. Наставь же Израиль, как ему готовиться к пришествию Мессии!" Есть путь золота, путь власти через богатство, так как золото побеждает в битвах, золото выигрывает войны, золото правит народами, лишь слепой отрицает власть золота. Многие иудеи считают этот путь предуказанным. Таким заблуждающимся равви напоминал о золотом тельце, проклятом богом. Путь золота есть путь крови, это не путь Израиля. Нет, не путь, нет! Не однажды за столетия скитаний случалось, что иные иудеи, соблазненные выгодой, своим живым умом способствовали какому-либо чужому правителю набивать казну золотом, проклятым богом Израиля. В Александрии Исаак слышал о нескольких иудеях, которые из корысти служат киевскому князю Святополку. Подобное плохо кончалось в других государствах. Так случилось и в Поднебесной при И Цзуне. Вместе со стяжателями и больше стяжателей страдали честные иудеи... "Боже, - молился равви Исаак, - да не истощится в твоем народе маккавейская кровь. Но да не превратятся пальцы, державшие рукоять меча, в когти жадного торгаша. Пусть рука иудея будет рукой врачевателя, рукой ученого, которому ты разрешаешь исследовать полезные тайны небосвода, глубин земли, морей, горных вершин, тайны наследства Адама. Отврати разум иудея от золота, направь его разум в науки, дабы на этом сильном пути Израиль подготовился к пришествию Мессии сам и подготовил другие народы. Тебе я служу, сохрани семя мое в детях моих, чтоб я мог, вернувшись, увидеть их возросшими и умереть, благословляя твое имя. Боже, ты обещал Израилю! Исполни и большое и малое! Ты исполнишь, ты сам сказал нам: ничто не может ограничить того, кто все содержит..." Честь гостя - в руках хозяина, и чрезмерность внимания к гостю близка к унижению его. Будто не замечая скорби равви Исаака, Бхарави и тибетец беседовали с Андреем. - Скажи, как люди твоей земли общаются с Небом? - Ответ на такое превосходит мои силы, - начал Андрей. - Я попытаюсь, но не будьте строги ко мне. - Он продолжал медленно, как посол, который излагает главное: - При прадедах русские князья приняли христианскую веру, и наши люди крестились толпами. В моем детстве священник научил меня верить в чудо озарения истиной, которая свыше пролилась на Русь... - И это благо, - отозвался Бхарави, - вера в высшее возвышает меня, и души людей ищут чуда. Соглашаясь, Андрей наклонил голову. Подумав, он продолжил: - Мужая, я понял - к тем дням обветшала прежняя русская вера. Такое же было у римлян, у греков. И у них христианство заменило их прежнюю одряхлевшую веру. А к памятному для нас году крещения Руси многие русские уже были христианами. Да, деревья и злаки, где ни растут все одинаково питаются водой из небесных туч. Этим примером я хочу вам сказать, что моя земля и до своего озаренья учением Христа не была темным, диким местом. Крестившись, мы сохранили былые законы и обычаи. В речи нашей, не кривя душой, мы поминаем имена старых богов, ибо мы не стыдимся прошлого. И у нас не преследуют тех, кто еще держится старой веры. У нас нет гонений на инаковерующих людей других народов, тогда как греки, латиняне, арабы жестоки к иноверным. - Проповедующий насилием - враг самому себе, - заметил Бхарави, - такой губит свое учение. - И я осуждаю таких, - сказал Андрей. - Но что еще мне сказать? Судить о сущности высшего я не могу. Бога я чту в чести, в любви, надежде, милосердии, разуме... - Да, это его имена, - сказал тибетец. - Их много. Мудрец твоей веры, не помню его трудное имя, назвал бога Владыкой Тишины. Вспомним еще одно имя Неба - Покой - Мир Души. Покой есть движение, в нем Душа, оплодотворяясь Любовью, разрывает Круг вещей. Безмерно усилие бабочки, сотворяющей себя из личинки. Безмерно усилие личинки, сотворяющей из себя бабочку. Разум соблазняет человека непокоем, и человек бежит и бежит, но внутри Круга, - и он неподвижен. Андрей взглянул на тибетца, отвел глаза, но темно-коричневое лицо будто осталось перед ним, цвета старого луба, в странных твердых морщинах. Без возраста, каменно-спокойное и такое грубо-чужое, что не назовешь и уродливым. А под ним - те же заботы, те же тревоги обо всем, обо всех. Живая душа, свой! Такие встречи на крутой лестнице дней - это пир, это высшая роскошь. Андрею захотелось встать, крикнуть: о вы, братья мои! И вдруг его потянуло на Русь, домой, так потянуло, как, может быть, никогда еще за долгие годы странствий. Мгновение остановилось, щедро помедлив. Потом время вновь двинулось в будущее. - Есть еще знание и незнание, - сказал Андрей. - Знай сильные духом, как редка их сила, они были бы куда храбрее. И умные тоже. Ведь редкость и ум. Стало быть, сомнение в себе тоже от бога? - Это сказано справедливо, - одобрил Бхарави, а тибетец улыбался. Радуясь удачно выраженной мысли, он сказал: - Незнание нужно, как и сомнение. Они могут оградить человека от искушения насилия, как перила моста ограждают от падения тех, кто боится высоты. - Есть и третье - хитрость, - продолжал Андрей. - Она не стеснена. Она способна нагло попирать и силу, и ум. Несправедливо это как будто. У нас говорят: "Бог знает..." Много нужно работы, чтобы построить дом, который один человек развалит за утро. Хитрость... Горькое презренье сильных и умных - мед перед ядом презренья хитреца. - Это тоже правда, - согласился Бхарави. - А ты знаешь, о каком яде я думаю сейчас? - спросил Андрей. Трое невольно потянулись друг к другу, и Бхарави ответил за себя и за тибетского гостя: - Знаем! - О яде, который убил? - Да, да, - подтвердил Бхарави и, читая мысли русского, продолжал: - Может быть, когда-либо откроется, кто остановил Тенгиза, сына Гутлука, соком грибов или чем-то еще. Но думаю, не откроется. К чему? Совершившееся - совершилось. - Мы - точно братья, - сказал Андрей. - Ничто не изменится, если имя убийцы - Случай, Судьба, Небрежность... Таких слов много, и мы, не соглашаясь со злой волей, возлагаем надежду на божий суд. Так ли, иначе ли, но суны имеют в монголах опасных соседей. Что будет? - Сейчас - ничего. Даже война нуждается в отдыхе. Скоро пойдут караваны. Ты без помехи уйдешь на запад, он, - Бхарави кивнул на Исаака, погруженного в молитву, - на восток. Пока - будет мир. Суны - множество, но им хватает пределов Великой Стены. - А потом? - спрашивал Андрей. - Чего ждать потом? Потом... Суны и сильны, и слабы. Верховная власть развращена. Монголы ленивы, жестоки, как дети, любят оружие и развлекаются войной. Может быть, найдется кто-то среди них же, только среди них, кто научит их находить счастье в мире. Но, не умея трудиться, они скучают, скучают... Им снятся походы. Наверху смеркалось. Из продуха в каменной плите-крыше падал тусклый, слабый свет, и пещера-келья казалась погруженной в туман. За дверью был слышен шорох многих ног, издали, из храма Будды, доносился глухой звук меди. - Не знаю, не знаю, - повторял Бхарави. - Ты заставил меня гадать о будущем. Это не нужно, не нужно... Время то стремится, то замедляется. Не знаю. Может быть, Брама спит и грезит, а мы, вселенная, все, что движется и что неподвижно, - только сны Брамы. Что я знаю? Может быть, есть нечто совсем иное, совсем. Нечто непостижимое для нас и находящееся вовне. Что могу я сказать? Я - тень. Я только сон... На тропе восток - запад - восток встречались и расходились караваны. Один - на восход солнца, другой - на его закат. Самый умный следопыт не мог бы сказать, куда же ведет тропа, так как число встречных следов было одинаково. Синие монголы развлекались бездельем, оружием, конской скачкой и рассказами об удалых делах войны. В сумерках пряный дым кизяка поднимался сереньким столбиком в холодеющем воздухе. Кто-то поминал Тенгиза. Того, кто стал великим ханом и кем-то был побежден на пиру после взятия сунского города Су-Чжоу. Кто-нибудь из очевидцев в который-то раз повторял, по-детски дивясь виденному: - И мы пришли. И он был уже без дыханья. И на нем лежала мертвая женщина. И тогда мы поняли - мы думали, что он хан, а он был человек. Как я, как ты... Коль так, то чему удивлялся рассказчик? Что за беспокойство ему хотелось будить в себе и в других? И почему он нуждался в подтверждении смертности даже тех ханов, которые могли сделаться великими и не сделались ими по милости или из зависти Смерти? Вместе с Тенгизом умерли другие сыновья Гутлука. В семье остался единственный мужчина, сын Тенгиза, мальчик Есугей. Дети не годятся в ханы синих монголов. Гутлук, забытый ради Тенгиза, схватил падающую власть стареющей цепкой рукой. Кто-то хотел возразить. Гутлук избежал большой крови, пролив малую с усмирившей всех стремительной жестокостью. Так Тенгиз после смерти выиграл еще одно сражение и после зла, принесенного многим десяткам тысяч людей, убил отцовский покой. Гутлук не учил монголов миру, воздержанию от насилия и гнева. Видения мира ушли из его души. Учить труду он не мог, так как сам не знал труда. Заранее хан Гутлук выбрал девочку Аслун невестой для внука. Ожидая, пока детям не исполнится шестнадцать, он наставлял их, готовя к большому. Не замечая, отец Тенгиза повторял мысли сына, дополнял, исправлял. Он создавал наставление - ясу, как хану взять власть и как удержать, одевая железом монгольские сны. Так, отвергнув покой, хан Гутлук утверждал осужденное им самим. Так как суны убили Тенгиза. Так как месть чутко дремлет в монгольской душе, просыпаясь по первому зову. И потому, что любовь - самое слабое место сердец сильных людей всех племен. Дальновидно или недальновидно, но Поднебесная быстро простила кочевников. Соблюдая честь - все мы нуждаемся хотя бы в призраке чести, - ученые сановники скрыли от самих себя причину великодушия государства. Кочевники висели над тропой восток - запад - восток, а у Поднебесной не было войск, способных пойти в степи облавой, чтобы уничтожить опасных соседей. Живут сегодня, о завтрашнем дне заботятся завтра. Другие поступали так же и не имея утешения в цзырах. По принятому ранее ритуалу возобновились церемонии подношения дани Сыну Неба. Монгольская "дань" обменивалась на "подарки" в Туен-Хуанге. Новый правитель многострадального города, как и его предшественник, понимал, что грандиозные картины внутренней Поднебесной полезны для воображения "степных червей". Гутлук опять отказался. Грубая маска лица хана со шрамами от какой-то болезни устрашала каменной решимостью. Правитель отступился. Как и раньше, посещая Туен-Хуанг, Гутлук созерцал спящего Будду в храме Тысячи Пещер. Для глаз Бхарави не было грубых лиц. Гутлук изменился, изменился... Бхарави убеждался в непостижимости Кармы: вот человек, твердо вставший на путь Заслуги и бесцельно ушедший с пути. Размышляя о свободе воли, необходимости, праве выбора, предопределении, Бхарави не искал ответа. Монголы говорили: - Узнав о смерти сыновей, он прянул, как снежный барс из берлоги. Мы думали, он святой, а он оказался нашим ханом. Взрослея, Аслун стала не слабее телом, чем Есугей, и опережала его быстротой мысли. Гутлук сделал хороший выбор: будет умная жена для совета, выносливый спутник в переходах - лучшей женщины не надо монголу. Совершился брак Есугея. Первый сын Есугея умер вскоре после рождения. Старость спешит, но Гутлук умел ждать. И когда в юрте закричал на диво крепкий младенец, прадед приказал Аслун и Есугею: - Этого вы сохраните. Его имя будет Темучин. Вскоре Гутлук ушел искать в других местах покоя, которого он лишил себя на земле. Он отправился в длинный путь, закрыв землей лицо, на котором годы, ветры, морозы и само солнце не могли скрыть белые шрамы - вечную память монгола о подземной сунской тюрьме. Говорят, что Сила и Насилие родились близнецами. И лишь в поздней зрелости их проявилось единственное между ними различие - бесплодие Насилия. Но кто скажет, чем закончится Завтрашний День, когда он еще не родился? Никто. __________________________________________________________________________ Текст подготовил Еpшов В.Г. Дата последней редакции: 21/05/99