- Жужелец пошел дальше греческого сказания. Он вместе Дедал и Икар. Человек он разумный, тому свидетель его мастерство. - Предание об Икаре и Дедале, отце его, нужно понимать иносказательно, - заметил Соломон. - И в нашем святом писании, и в вашем многое понимается в духе, а не в видимых вещах. Странствия, виденья суть искания души. - Не спорю, - отозвался Стрига. - Но разве тебе не хочется летать, разве ты никогда не летал? В ответ лекарь Соломон только руками развел в недоумении. - Но во сне ты ж летал? - настаивал Стрига. - Во сне? - переспросил Соломон. - Было когда-то. Так мы ж не о снах, мы о яви ведем разговор! - Я и поныне летаю во сне, - сказал Стрига. - Проснусь, и хочется, взяв жену на руки, подняться в ясное небо. То - сны. Было со мною однажды наяву чудесное дело. Давно, между Киевом и Вышгородом, ездили мы на охоту и, спешившись, разошлись по долам. Долго ли, коротко ли, но вдруг мнится мне - заблудился! День был позднеосенний, лист опал, прошли дожди, потом стало сухо, под ногой не гремело - чернотроп, по-охотничьи. Небо закрытое, тишина в воздухе - слышишь, как падает запоздалый листок. Бегом я пустился вверх, вниз, вверх. Несли меня ноги, как пушинку ветер несет, и долго так было, легко, просторно, воля без края, душа наслаждается, и просто все так, все мне доступно. Вынесся я на холм, вижу - внизу конюхи держат наших лошадей. Усталости ничуть, будто сейчас ото сна. Пошел вниз обычным шагом. Товарищи уже собираются. Кто с чем, а у меня ничего нет, и ничего мне не нужно, ничего будто со мной и не было. Прошло сколько-то лет, и вдруг мне вспомнился тот день, и осенило - да ты ж летал! Пробовал повторить. Нет, не получается, не могу. Подперев голову кулаками, Стрига уставился куда-то. И все призадумались, и каждый вспомнил нечто чудесное, бывшее с ним, и неуловимое, как солнечный луч, как туман, как прошлое - было, и нет его более... Встряхнувшийся кснятинский боярин подошел к ларю, стоявшему на высоких ножках, и откинул переднюю стенку. - Еленушка, помоги-ка, - попросил он. На полках лежали свитки бумаги, стояли книги разного вида: в деревянных крышках, скрепленных вощеной нитью, в кожаных крышках с матерчатыми затылками. Поискав, нашли небольшую тонкую книжицу, похожую на молитвенную, и боярин, указав место, попросил жену прочесть. - "Некий сарацин-агарянин явился в город Константина. Объявил он, что хочет удивить всех людей, полетев над ипподромом, как птица. В назначенный день перед началом состязаний колесниц сарацин поднялся на верх главных ворот ипподрома. Был он одет в особое широкое платье из льна, распертое изнутри обручами. Сарацин долго стоял, ожидая сильного порыва ветра. Дождавшись, он поднял руки, прыгнул, упал вниз камнем, и, когда к нему подошли, он был уже мертв, ибо переломал все кости". - Спасибо, боярыня, - сказал Соломон. - Случай доказывает невозможность полета. Сарацинский соперник Икара убил сам себя. - Прав ли ты? - возразила Елена. - Легко осудить неудачника. Я вижу иное: Жужелец не одинок. Агарянина тоже обуревало желанье летать. Есть и другие, мы не знаем о них. Многого нет в летописях, многие летописи нам неизвестны. Жужелец не ищет славы. На своих крыльях с такой высоты он мог бы спуститься далеко от ипподрома. - Ах, боярыня, сердце у тебя золотое, - вступил лекарь Парфентий. - Нет человека, кто не хочет славы. Друг мой Соломон, премудрейший, думаешь, славы не любит? Ох как любит! Знаешь же кличку его? Бессребреник! Словцо-то какое, не медным, звучит серебряным звоном! - Люблю! - сказал Соломон и залился тихим смешком, от которого затряслись длинные, пряди волос на висках. - Очень люблю, для того и стараюсь. Глядя на лекаря, рассмеялась и боярыня: - Так это ж добрая слава, что ж худого - искать себе доброго имени?! - Без славы нет жизни, - сказал Стрига. - Празднословие и похвальбы - ничто. Соломон с Парфентием делом доказали свое знание, свое бескорыстие. Я Кснятин держу для князя Владимира Всеволодича без обмана: сам впереди, из-за того меня слушают здесь. Сам князь наш воин на поле и мудр в совете. Русские не любят трусливых князей. Сколько власти ни даст боярину князь, ничто моя власть без меня. Так издавна на Руси повелось, тем мы держимся. Не наймитами, не холопством - доброй волей. Рим упал от холопства, греки хиреют от холопства. Наймит не работник, холоп не воин. От холопства падают великие державы. Еленушка, найди-ка в том ларе, где записи мои, сказанье, которое мне передал перс. Ты, помнишь, читала его. Боярыня открыла дверцы ларя размером меньше, чем первый, и достала несколько листов бумаги, скрепленных ниткой в тетрадь. - Прочти нам, Еленушка, - попросил Стрига. Боярыня приступила к чтению: - "Сказание о шаиншахе - повелителе персов Нуширване Справедливом и о Дагане, который был судьей судей при Нуширване". Рассказывал купец из индов, назвавший себя потомком персов, бежавших от арабов, они же сарацины и агаряне, к индам. Купец ехал через Шарукань в Киев. Заболев в пути, отдыхал в Кснятине. "Был у персов шаиншах, самовластный властелин, наподобие греческого базилевса, по имени Нуширван, что значит Справедливый. Нуширван сверг своего предшественника, что часто бывает и у греков, и поставил одного из содействовавших ему, по имени Даган, своего ровесника и друга с детства, судьей судей. Много лет Даган, надзирая за судьями, утверждал приговоры к смерти также и замышлявшим против власти шаиншаха. Покоя среди персов не было, иные сочувствовали свергнутому шаиншаху, другие составляли заговоры, что обычно у персов. Настал черный день для Дагана. Его сын, служивший в войске, был обвинен в измене и приговорен к смерти. Даган, уверенный в сыне, возмутился и принес жалобу к ногам шаиншаха. - Почему ты жалуешься? - спросил Справедливый. - Разве судьи не те же, чьи приговоры ранее тебя не смущали? Разве прежде ты без моего ведома, по праву судьи судей, не приказывал вновь исследовать дела? Разве судьи не признавались в ошибках? Или, когда коснулись твоего сына, ты усомнился в правосудии? Может быть, ранее ты был небрежен? Или ты ослеплен родительской любовью? Помни: в беззаконии нет закона. Любовь, соблазняющая судью, превращается в порок. Иди же! Не мне ты служишь, но правосудию. Даган приказал другим судьям исследовать обвинение. Новые судьи признали изменником Даганова сына. С уверенностью в невиновности сына Даган второй раз уничтожил приговор. За нарушение правосудия Дагана изгнали с высокого места, другой стал судьей судей. Сына Дагана зарезали на площади, как многих и многих других, жену сына и двух его сыновей сослали в пустыню. Семьи изменников у греков, у сунов и у многих других народов наказываются даже и смертью. Дагана не казнили и не сослали, но лишь взяли имение. Имел он мало, ибо, надеясь на щедрость шаиншаха, тратил жалованное ему не копя. Заметьте! Не все люди стремятся к накоплению богатств. Быв судьей судей, Даган довольствовался властью, которая дает высшее наслаждение. Заметьте! Самые жестокие шаиншахи любят показывать милосердие, когда оно для них безопасно. Указывая на Дагана, персы говорили: "Справедливый милостив, Справедливый добр". Даган стал уборщиком храма. В крохотной мазанке он спал на соломе и копил медные деньги, дабы послать нечто снохе и внукам. И посылал, не имея утешенья знать, доходит ли посланное. Днем он не имел покоя. Приезжие издалека приходили в храм, чтобы потешить глаза видом униженья бывшего судьи судей. Заметьте! Люди радуются паденью сильных. Некоторые же заговаривали с участьем. Одни встречались с ним раньше, у других были к нему дела в прошлом, но Даган не узнавал их. Третьи, ничего не зная о судьбе уборщика, просили пояснений о храме. И они, с опрометчивой смелостью осуждая Справедливого, вызывали Дагана сказать нечто дурное о словах и делах шаиншаха. Судья судей знал о людях, именуемых ушами и глазами Власти, их служба мнилась ему полезной и даже почетной. Ныне он понял иное Никто не мог добиться от Дагана неосторожного слова. И не было вечера, чтобы Даган, перебирая день, как прядильщик шерсть, не дрожал на своей соломе. Тайное ухо может просто выдумать нечто для награды за горло бывшего судьи судей, оскорбившего правосудие Справедливого. Даган трясся от страха за себя, за помощь снохе и внукам, и былая вера рассыпалась трухой в его сердце. Громко, дружно, согласно многие и многие ежедневно твердили: шаиншах Справедливый принес персам величие, покой, богатство. Стоя на крыше государства, так твердил и Даган, так он верил. Уборщик храма убедился во лжи восхвалений. Вспоминал он слухи о несправедливостях, когда затыкал себе уши. Спрашивал себя: ко скольким несправедливым приговорам ты, наслаждаясь жизнью, приложил печать шаиншаха? Замогильные жалобы невиновных мучили его слух. Труха былой веры перемололась в пыль. Но оставалась в сердце. Ибо совершившееся неисправимо, и горечь воспоминаний нельзя выплюнуть, как желчь изо рта. Ему хотелось проклясть Справедливого перед его ушами, он сдерживался. Прошло двенадцать лет. Даган пошел в бани, его вымыли и постригли. За деньги он взял на один день чистую одежду. Перед дверью Справедливого он назвал себя, и дверь открыли быстро. Многие ждали месяцами и не удостаивались даже плевка. Даган увидел, что он не забыт. Исполняя закон, он упал ниц перед Справедливым, но шаиншах приказал встать, и Даган поднялся сразу, ибо Справедливый ценил повиновенье выше преклонений. - Чего ты хочешь теперь? - спросил шаиншах, будто бы подданные могут желать. - Ты просишь пособия на дряхлость? Ободрившись, Даган ответил: - Молю милости, Справедливейший Справедливейших! Справедливый срок ссылки закончился. Благоволи приказать, чтобы сноха и внуки вернулись ко мне. Справедливый не любил слышать о ссыльных. По истечении срока судьи назначали новый тем, кто выжил в пустыне, и так до смерти. По прихоти шаиншаха Дагану оказали небывалую милость. Сноха его состарилась раньше времени, внуки одичали, но их вернули живыми, неискалеченными. И Справедливый пожаловал Дагану постоянное содержание, о чем было объявлено всем персам. Заметьте! Трудно понять свирепых владык, поступающих милостиво. Легче постигается причина жестокости. Даган заставлял себя жить подольше, чтобы кормить сноху и снять кару с внуков. Справедливый тоже жил долго..." Устав, боярыня положила листы. - Жалко Дагана, - сказал Симон. Лекарь Соломон хотел что-то сказать, но Стрига предупредил его: - И я сказал то же самое персу. Перс возразил мне: "Сидя на крыше государства, Даган принимал несправедливое без исследования и очнулся, когда нож палача угрожал горлу сына. Но мой сын - это я сам. Подумай, когда пришел час Дагана, другие несчастные отцы тайно утешились его горем". - Да, да, да... - закивал головой Соломон. - Он творил зло по неведению. Раскаялся, - сказал Парфентий. - Далее он жил из любви. Бог его простит. Пошлет ему прозренье. - Читай до конца, Еленушка, - попросил боярин. - "Персы сотнями лет воевали с римлянами, - читала Елена. - Потом сотни лет персы воевали с восточными базилевсами. И базилевсы победили персов вскоре после правленья Нуширвана Справедливого. Затем на персов напали арабы. Арабов было во много раз меньше, чем персов, но арабы победили, ибо души персов были сломлены дурными правителями. Арабы, утомясь резать побежденных персов, поработили нас, дали нам новую веру - ислам, взяли в жены наших дочерей. Потом турки до изнеможенья убивали арабов, и нас, и смешанных с персами арабов, и женщины стали обязаны рожать детей туркам. Ныне только за пустыней, куда ссылали персов персы же, только в восточных горах можно найти подлинных, чистых потомков былых персов. Они белокожи и голубоглазы, как я". Так купец из индов закончил рассказ. - Страшное сказание! - воскликнул Парфентий. - Персы погибли от дурного правленья! Можно ли верить? - Можно, увы, можно, - сказал лекарь Соломон. - У всех народов есть притчи о плохих хозяевах, расточителях. Наделяя таких хозяев дурными свойствами, притчи повествуют об их разорении. Составители притч подразумевают государства. - Известно, что персы были побеждены сначала греками, потом завоеваны арабами, за арабами, - говорил Стрига, - турками. Что же касается моей записи, скажу - слова переданы верно, перс был человеком не мелкого ряда и рассказывал гневно. - Много страшных сказаний, много, - молвил лекарь Соломон и потупился, вспоминая. Хотелось ему рассказать, многое нашлось бы, но раздумал. Предпочитал он событиям смысл, и судьба людей казалась ему важнее судеб империй: люди связаны совестью, империи - насилием. В долгой жизни своего народа, себя сохранившего вопреки рассеянию, он видел знак правоты своей мысли. Но о своих здесь он не мог говорить: в Киеве сидел Святополк Изяславич, младенцем сохранивший жизнь из-за умельства лекаря Соломона. Князь вырос дурной, и дурной душой его пользовались, и на дурное поощряли для своей выгоды и ляхи, и германцы, и греки, и иные единокровные Соломона - жители Киева. - Дурная слава бежит, добрая лежит, - сказал лекарь Парфентий, угадывая, быть может, чувства своего друга. - Послушаешь - битвы, сраженья, нашествия, захваты, убийства владык, казни, истребленья людей. Будто бы люди не жили, не населяли землю, не учились ею владеть. Боярин Стрига рассмеялся было, но, взявшись за посеченную щеку, только замотал головой и, поневоле справившись с весельем, сказал: - Ты, друг-брат, будто в воду смотрел. Мы с Еленушкой моей записываем, что в Кснятине было, что слышали. Так, по годам. Ныне запишем про долдюковский набег. А про спокойные месяцы, про весну, про пашню, сенокос, ныне обильный? Ни слова. Саранча налетит - скажем. Хорошее само собой разумеется. Как видно, человеку дано право на достаток, на покой, чтоб труд его награждался. Однако же есть у нас, знаете хорошо, много сказаний о былом. Сотнями лет они передаются изустно. Больше о хорошем, чем о плохом. Мы знаем - из древности у нас народное вече, из древности содержатся князья с дружинниками. Из древности же наши князья живут, в селах ли, в городах ли, в простых домах за деревянной оградой. У нас не прятались, как в прочих странах, от своих же, строя в крепости малые крепости, собственные. Добрая слава тоже не лежит. Но злая должна бежать по свету на длинных ногах. Пусть же она опережает добрую. От плохого мы все больше учимся, чем от хорошего. Заговорил я о крепостях-замках. Есть такой город на сирийском берегу Средиземного моря: Библос, по-иудейски Гебал, а ныне он зовется Гиблетом - так, друг Соломон? - Верно, - подтвердил лекарь. - Там строения каменные и долго живут. Говорят, тот город построен вскоре после потопа. Ровесник тому, что на кснятинском месте стоял. Там доныне сохранилось жилье владетеля Абишмуна или Абшимуна по имени. В цельной скале высечен колодезь глубиной сажен пять. Там под крышкой Абшимун сидел по ночам, страшась, что свои его сонного зарежут. Тому минуло десятка два столетий. Так? - обратился боярин к Соломону. - Так, - согласился тот. - Другой, подобный, только у греков, забыл, в каком городе, по ночам сидел с женой тоже в подобии каменного колодезя, а сверху его стерегла отборная из отборных стража. Да и нынешние базилевсы запираются в Палатии со всех сторон и стражей окружены днем и ночью. На Западе все владетели сидят в замках. Французы, которые завоевали Англию, с первого дня стали себе замки ставить. Таких, - обратился боярин к Симону, - слушаются, гнутся перед ними до земли. Часто только режут там владетелей. По мне, лучше жить, как Русь живет. Это шапка будет ко всем беседам нашим с тобою, друг-брат Симон. - Нет еще, нет еще, - возразил лекарь Соломон, - подожди, ты мне душу поджег, дай и мне сказать. Слушайте меня. Потерпев несчастья, люди ищут виновных, упрекают правящих. Тысячу лет тому назад мой народ восстал против римлян. Было единодушие между бедными и богатыми, хотя бедные много терпели от жестокости богатых. Наши первосвященники не удерживали, но поощряли народ. Мы были ничтожны перед силой Рима. Наше восстание было безнадежно. Римляне разрушили храм, иудеи разбросаны по странам рассеяния нашего. Кто виноват? - говорил лекарь Соломон. - Что нового сказано персом? - спросил Стрига и ответил себе: - Обучая лошадь грубостью и страхом, я испорчу ее, тварь по природе добрую и разумную. О людях нечего и говорить. Закон нужен справедливый, нужна и вольная воля. Отец Петр сел на своей лавке, жалуясь: - Память моя, память! Худо старому. То ли в молитве какой, то ли в житии святых слова такие есть - да не пошлет бог людям все, что они в силах перенести. Так-то, братия. Ибо неведомы пределы земли и человеческой силы. - Я показывал гостю нашему Симону свидетельства исконной жизни наших предков в Кснятине, - сказал Стрига. - Как звался былой Кснятин, сколько раз его воздвигали и падал он, никто не запомнил, хоть и засеяно место костями щедрее, чем семенами пашня рачительного хозяина. Место, удобное для крепости, привлекало к себе внимание древнейших насельников, как и нас. Стало быть, ум в них и цель их были такие же, как и у нас. Сила нужна. Честная сила. По моей мысли, в предании о Дагане и Нуширване сказано о беде, когда силу подменяют насилием, и о трудности для человека распознать одно от другого. Над Кснятином гаснет заря. На твердую землю, как на постель, примеряясь сначала к низинам, нисходит сумрак, а в небе медленно движутся стаи воздушных зверей. Играют они, или во имя чего-то иного, не для игры, этот вечер избран ими для подражанья переселенью народов. Верблюды с длинными шеями, двугорбые, одногорбые, с вьюками и свободные, слоны с башнями, всадники, повозки на колесах, на полозьях, и толпы пеших людей, и стада струятся на юг с севера. - Видишь, любушка? - Вижу... То ли не терпя пристальности взоров, то ли по собственной непонятной людям воле-желанью воздушные жители меняют обличья, падают верблюжьи головы, толпы превращаются в подобия волн, и весь караван, утончившись, тает - не как снег на солнце, не как туман после рассвета, но своим способом, безразлично исчезая в темной зелени, в густой сини небес. Что им, воздушным странникам неизмеримых высот! Покой и молчанье - такова их судьба. Боярыня и боярин совершают обычный обход. Слышится сильный всплеск, будто играет крупная рыба в заветном для Стриги болоте. Нет там рыбы. Через лягушачий стон прорезается истошный вопль: охотятся ужи, наверное, и старый знакомый Стриги - только один раз вскрикнула холодянка, сразу ее засосала широкая пасть. Остальным нипочем, орут. Не меня съели, и благо. Презренная тварь... Тревожно... Разбередила душу беседа. Завтра гости уедут. Жаль, остается много несказанного. Сегодня Соломон и Парфентий, осмотрев щеку Стриги, решили - заживает лучше, чем на молодом. Боярин прислушался к телу своему - крепок. Будто бы крепок он еще. Раб, прикованный к жернову, либо холоп злого господина знают, что выгонит из дома хозяин, когда кончится сила, и день нежеланной свободы станет худшим днем подневольных годов бытия. Ремесленник, земледелец, вдова, которым бог не послал либо отнял детей, со страхом ждут старческой дряхлости, и копят, и копят, чтобы, купив себе заботу чужих, не умереть бездомной собакой. У боярина Стриги есть чем насытить и угреть себя в старости, есть что оставить вдове. Но он боится грядущего бессилия не меньше, чем раб иль холоп. Не хочет он сходить с поля, ему невыносима мысль о бездействии. - Знаешь ли, Еленушка моя, - сказал Стрига, - не было у меня радости, когда я срубил Долдюка. Не было, нет. Разве только, что выстоял я. Разумом знал, что хорошо совершил нужное. На сердце же не было радости, как случалось мне раньше. И не гордился удачей. Зверь для русских Долдюк, но и он человек ведь. Что же делается со мной? Когда пленные половцы запели, тут я обрадовался. Чудно мне все во мне самом. Сердце возликовало несогласию половцев дать за себя много пленных на выкуп. Я только вид показал. Счастье было, что не придется половцев теснить, грозиться, запугивать. А ведь, бывало, я готов был рвать их голыми руками. Что со мной? - Если б могла тебя больше любить, я тебя такого еще больше полюбила бы. - А не слабею ли я? Велел я половцев хорошо кормить, не обижать. Велел водить их гулять, чтоб отдохнули на вольном воздухе. Для расчета, думаешь? Чтоб они, уйдя от злобы, меньше нашим пленникам чинили обиды? Нет, больше для того, что не лежит у меня душа теснить побежденного... - Жить легче без злобы. Сам же признал ты - победил Долдюка, не дав душе замутиться, он же себя загубил яростью. - Еленушка, лебедь моя, боюсь - слабею я. Говорю себе - нет во мне ничего, вид один. Сама знаешь, за князем у нас идут, а не князь гонит. Не пойдут, когда князь сзади останется. С бояр спрос еще больший. Не устоит Кснятин без моей руки. Бывает со мной такое - не то что на Клязьму уйти по твоему совету, туда бы ушел, - Стрига рукой указал в темноту. - Сидели бы мы с тобой в хатенке из жердей, радуясь солнцу, всходам. Вечером я, намаявшись за день досыта, засыпал бы сладким сном. Другие пусть за меня думают. Хотим - здесь. Хотим - уйдем. Вольные птицы! Не вправду ли нам подумать о Клязьме твоей? - Нет, - ответила боярыня, - нельзя, не поедем. Там ты изноешь без дела. Спасибо тебе, открылся ты. Я давно чувствую смятенье твоей души. Нет, любимый, нельзя нам уезжать и не нужно. На пустынном валу слышны последние соловьиные песни, да не слушают их ни боярин, ни жена его. Елена знала - есть еще много сил у любимого. Не было б силы, он в слабости бы не каялся. Душа его ищет, живет и растет в нем таинственным ростом. Изменяется он, - стало быть, бьется в нем сильная жизнь. И радовалась женщина цветенью неизносимой мужественности того, кого избрала, быв еще девочкой. Доведись начать все сначала, опять его взяла бы из многих. И стала рассказывать, как осень придет в непролазной грязи, как тесно станет в Кснятине. Жужелец будет скуку развеивать, уча детей грамоте и споря с отцом Петром о каждой мелочи, даже - с чего начинать обученье и как продолжать, ибо оба они учат по-разному. Ссоры придется боярину разбирать, и на охоту будет он ездить, ловить ослабевших диких тарпанов, да и тура подстрелит, как случалось. В свободные зимние часы кто займется ремеслом, кто будет ворошить запасы зерна, чтоб оно не горело, кто овощи перебирать. Они же с боярином будут книги читать, будет Елена записывать под слова мужа погодные его записи о событиях, что видел, что слышал. Будут разбирать древнюю книгу Малха о старинных князьях Всеславе, Ратиборе и других, о годах, когда русские звали себя россичами. На двух языках писал Малх. Русский столь древен, что не все буквы понятны, разобравшись же с буквами, из пяти слов только два понимаешь: изменилась речь с древних лет, и хорошо, что тот Малх писал рядом по-гречески. Местами пергаменты почернели, местами червь съел... Однако ж можно добраться до смысла. Оживившись, Стрига стал досказывать женины слова: Малх-писатель жил на Рось-реке, а потом перешел в Киев. Не удалось еще понять, был ли тогда уже Киев или начинался. Река Лебедь Малхом упоминается и съезд крутой к Борисфену, по-гречески, - к Днепру, по-русски. С лет Малха изменилось и греческое начертание. Жил Малх в годы правления Юстиниана Первого, более пятисот лет тому назад. Удалось понять листы, на которых Малх рассказывал, как предки обучались стрельбе из лука, езде, воинскому строю. Воины, они были лучше нынешних, умелые, могучие, смелые. С границы не уходили, хоть и жили под вечной опасностью от Степи. От них пошла воинская наука, с которой великий Святослав Игоревич ходил в свои походы. Совсем оживился Стрига, и жена, выбрав минуту, сказала: - Пойдем к дому, час благоприятен. Глава шестая. В МНОГОЙ МУДРОСТИ МНОГО ПЕЧАЛИ Кому в зрелости доводилось посетить памятный с детства берег, тот постигал жестокость будто бы ласкового моря. Даже сад, казавшийся далеким от воды, даже дом в его тенистой глубине - все исчезло. Смыта плодородная почва, разбито скалистое основание. Камни, привыкшие к древесным корням, теперь служат опорой для водорослей. Временность сущего очевидна... Рая ним утром двое русских стояли на одной из башен могучей стены, защищавшей Константинополь с моря. Базилевс Юстиниан Первый, обладавший империей пятьсот лет тому назад, по преданию, на этой башне любил встречать восход солнца. Здесь он, как говорят, размышлял о благе подданных и о благе империи, что не равнозначно, по мнению философов. Палатий оставался владеньем базилевсов, от города его отделяла стена. Но нынешний базилевс Алексей Комнин в эти дни командовал на Балканах войском, и охрана за некоторую мзду допускала осматривать Палатий людей почтенного вида. Юстиниан не водил войска, покидал Палатий лишь для отдыха на подгородных виллах, и в его дни Палатий не унижался любопытными. Русские носили широкие плащи из тонкого, хорошо беленного полотна, с застежкой на плече, штаны из той же ткани были заправлены в низкие сапоги мягкой кожи, а длинные, до плеч, волосы удерживались тоненьким обручем. Это была одежда состоятельных и даже знатных людей, когда такие не хотели привлекать к себе внимание. Старшему русскому, Шимону, было лет сорок пять, другому, Андрею, - лет тридцать. Юстинианова башня, на которой они стояли, ветшала с годами, как все в мире, но выстояла: и ее, и стену защищали скалистые мели. Море могло сточить мели, но каменные глыбы, которые разбрасывали блюстители стен, мешали волнам. Империя тоже старилась. Бывали годы, когда она казалась неотвратимо обреченной, и все же она держалась. - Как сохраняется империя? В чем ее сила? - спросил Шимона его спутник, недавно приплывший из Руси. - Такой мыслью многие задаются, - ответил Шимон, - не замечая, как не замечаешь и ты, ответа в самом вопросе. Коль империя удержалась, мы можем легко справиться с прошлым временем: оно беззащитно. В нем, как в развалинах покинутого города, мы соберем то, что нравится нам, то, что подходит под уже известный ответ. Отбросив как ненужное все, с чем нам не справиться, мы воздвигнем легкое зданьице и объявим: се есть истина. Иначе скажу: мы обязательно примем победы империи за добро, ее пораженья - за зло. И утвердим - добро победило зло, поэтому империя и живет по сей день. - Ты прав, - согласился Андрей, - а я поторопился. Действительно, слишком часто мы понимаем добро как свою пользу, а свой ущерб принимаем за зло, Верно, верно... Победитель не всегда прав и перед своей совестью, и перед богом. И все же мы обсуждаем, и осуждаем, и ищем до последнего дыханья в груди... - Человеку дана свободная воля, - ответил Шимон. - Я смиряю свою заносчивость, хочу понимать, объяснить. Бог знает все, но человека он заставил выбирать. Вот, гляди-ка! В утренней тишине море блестело, как отполированная плита. Под стеной там и сям торчали изломанные ребра каменных глыб. На них держались крабы. Эти странные существа, умеющие дышать и под водой, и на суше, стояли на тонких лапках, как причудливые изваяния. Маленькое живое чудо. - В долговечии стены чуда нет, - сказал Шимон. - Бури точат и растаскивают волнолом, смотрители добавляют новые камни. Перестанут - и волна слижет стену. А эти, - он указал на крабов, - держатся сами. Волна их не щадит, рыба жрет, птица хватает. Ишь как напряглись, чуть что - и бежать. На сухой земле солнце их быстро убивает. А у воды краб греется, думает что-то, ему сейчас хорошо. И ведь вот какой - клешню или ногу оторвут, он новую умеет вырастить. Друг другу они пощады не дают, сильный слабого не только съест, но просто для потехи сломает да бросит. Но держатся все вместе, не разбегаются, здесь у них целый город. - Ты говоришь о них, как о людях, - заметил Андрей. - И они живые, - ответил Шимон. - Камень, вода - все неживое легко постигается. Камень падает вниз, и вода течет вниз - вот их закон, и нет у них воли. Но как зашевелилось самое малое творенье - тут и тайна. Объясни - почему, как, зачем? Все движутся, устраиваются, спешат, толкаются, спорят. Все хотят знать, хотят оправдаться. И никто не признает себя виновным. Свободная воля... Много дано, друг-брат, много и спросится... Налево от мыса, на котором стояли друзья, синяя река Босфора терялась в зеленых холмах. Прямо за морем, на том, азиатском, берегу можно было различить отблески от золотых куполов. Там два города - Халкидон и Хризополь. За ними в неясной дали мягко синели Вифинийские горы, не скалистые кручи, которые вызывают мысль о трудном подъеме, а украшенье земли, сотворенное для радости человека. - Было время, - напомнил Шимон, - когда имперская граница отстояла на тысячу и две тысячи верст на восток. За последние четыреста лет на том берегу побывали арабы и турки. И сейчас они сидят близко и точат нож на империю. В Азии двадцатой части не осталось от того, что Византия получила в наследство от Рима. В Европе тоже поубавилось, а в Африке и совсем нет ничего. - Ты думаешь, что грекам близок конец? - спросил Андрей. - Пророчат и такое, - ответил Шимон. - Возьми святое писание: от века пророки предсказывали бедствия в наказанье за грехи. Войны, мятежи, голод часты, их легко предвестить. Но что будет после войны, мятежа? Как дальше будут жить люди? Я наверное знаю, что базилевс Алексей просил помощи у римского папы, чтобы западные христиане, невзирая на спор, помогли православным. Что выйдет, что будет? Я сам так сужу: тысячи тысяч человеческих желаний сплетают будущее, как канат сплетают из нитей. Даже тот человек, который будто бы ничего не хочет, ни к чему не стремится, все ж сотворяет нечто, называемое нами ничем. Бог дал человеку свободную волю. Кто сумеет сложить, собрать, взвесить все, совершаемое и желаемое нами сегодня, тот будет знать завтрашний день. - Кто ж способен на такое? Только бог, - сказал Андрей. - Стало быть, делай свое, внимай, гляди, постигай, что посильно тебе. На площади Августы русские приостановились перед храмом святой Софии-Премудрости. - Ты знаешь, когда был построен этот величайший в мире храм? - спросил Щимон. - Читал я в книге Прокопия. Базилевс Юстиниан возвел храм на месте старой базилики, посвященной той же святой Софии, - ответил Андрей. - Базилика сгорела при великом мятеже народа против утеснений того базилевса. - И об этом я тебе расскажу в свое время. Скажу тебе по правде, я восхищаюсь Софией, но не люблю ее. Вначале, лет десять тому назад, по новости для меня здешней жизни, я Софию видел и во сне. Целые дни проводил в ней либо около. На торжественных службах мне мнилось - я возношусь к небу. Еще больше я тешился великим молчанием часов, свободных от службы. Ты видел, сколько там золота, драгоценных камней? Серебро же - как дерево у нас - повсюду. Денно и нощно там стоит бдительная стража. - Я не заметил, - прервал Андрей. - Они умеют сторожить скрыто. Спрятанные в умно устроенных убежищах, они невидимы, но сами все видят. И я, зная о страже, все же ликовал душой, будто один находился в лесах, где нет ничего, кроме дыханья предвечного. А потом - устал. Богу нужна доброта души. Купол, покрытый золотом, мал против звездного купола неба. Роскошные колонны не сравнятся с величием вольных дубрав. Софией и ей подобными храмами греки оглушают нас, варваров. И оглушают сами себя... - Ты разлюбил греков? - воскликнул Андрей. - Я? А разве я любил их? - ответил Шимон. - Почему я должен любить какой-то народ? И значит, ненавидеть какой-то другой? Я хочу любить человека... И однако же, ты прав. Греки мне ближе, чем арабы, турки. Ближе даже, чем наши братья по крови - поляки, чехи, болгары. Я признаюсь в своей слабости. Но довольно об этом. Я вспомнил о сгоревшей базилике. Там, по старому обычаю, в заалтарных кладовых хранились многие имперские записи, книги, хроники-летописи. Все погибло при пожаре, и утеря эта невознаградима. Человек смертен. И все же смерть вызывает мучительную боль, и нет утешения, кроме надежды встретиться в ином мире. Из созданного людьми для меня всего дороже мысли, запечатленные на пергаменте, на бумаге. Их гибель - вечная, настоящая смерть. Русские шли по площади Августы, направляясь к улице Месе Средней. По преданию, в глубочайшей древности здесь была тропа, пробитая средь леса людьми, переправлявшимися через Босфор, в годы, когда не было Византии и когда Босфор не назывался Босфором. На площади всегда многолюдно. Длительные богослуженья в Софии, вмещавшей несколько тысяч молящихся, к которым всегда примешивались любопытные иноверные, величественная красота статуй, великолепные здания, дворцы Палатия, поднимающиеся над стенами, грандиозная гора ипподрома, увенчанная скульптурами, - все здесь привлекало глаз. Достаточно было бы естественного движения палатийской охраны, служащих и слуг - одних поваров в Палатии было больше двух сотен, - чтобы площадь Августы не оставалась безлюдной. Но здесь было также излюбленное место для прогулок жителей, сюда ежечасно приливали сотни приезжих. Даже ночью здесь не бывало пусто. Лунные ночи на площади Августы славились своей красотой. И, хотя после захода солнца улицы Византии становились небезопасны, любители прекрасного отправлялись группами в поздние прогулки. Русская речь не привлекала внимания в городе, где звучали все диалекты. Беседуя, Шимон и Андрей приблизились к выходу на Месу. Толпа стеснилась. Почувствовав, как что-то скользнуло под плащ, Шимон резким движением поймал чье-то запястье и сжал руку вора. Андрей схватил вора за другую руку. Молча сжав человека между собой, русские повели его, выбираясь из толпы. Вор рванулся было, но сразу прекратил безнадежное сопротивление. Взяв влево, Шимон остановился в громадной нише северной стены ипподрома, перед закрытыми воротами. Отпустив вора, русские встали между ним и площадью. Смирившись перед судьбой, неудачник спокойно ждал, шевеля помятыми кистями рук, расправляя пальцы. В длинной рубахе из серого холста, в грубых сандалиях, которые удерживались ремешками, обмотанными вокруг щиколоток, в мятом холстинковом колпаке на голове, он ничем будто бы не отличался от рыбаков, носильщиков грузов, мелких торговцев вразнос или мастеровых, к которым Андрей успел приглядеться за недолгие свои византийские дни. Рядом с русскими оказался еще один человек, так же, но почище одетый, чем неудачливый вор. - Господин, - обратился он к Шимону, - я следил. Этот человек хотел тебя обокрасть. Прошу, господин! Дом епарха близко. Вы оба принесете жалобу, и преступник более не будет вредить. - Следил? - переспросил Шимон. - Я не хочу жаловаться. - Но почему, господин? - Он ничего не украл. - Он хотел украсть, господин. - Я не обязан заявлять! - решительно возразил Шимон. Сыщик сделал движенье досады. - Ты это знаешь, - продолжал Шимон. Сыщик с гневом махнул рукой. Андрею показалось, что нечто выскочило из его рукава и скрылось. - Господин плохо делает, - упрекнул сыщик и отступил. Вор сложил руки на груди: - Да благословит тебя бог, добрый человек! Да хранит тебя и твоих матерь божья! Сгорбившись, он скользнул между русскими и сыщиком. Соглядатай епарха схватил вора за шиворот рубахи. Но тот, присев, вырвался, ловко дал подножку своему врагу и скрылся в безразличной толпе. Вскочив, сыщик пустился в погоню, расталкивая прохожих. - Ты видел, как он выдал себя? - спросил Шимон. - Да, - ответил Андрей. - Он будто бы знает тебя. - Наверное, знает. Византия полна ищеек. При Константине Первом содержали десять тысяч соглядатаев. Юстиниан Первый имел их в два раза больше. Сколько теперь? Немало. Этот следил за нами. Зачем? На всякий случай. Известно им, Русь грекам не грозит и грозить не собирается. И все же... идут по следу, вдруг нечто найдется. Вор попался ему случайно. - Но почему ты не выдал вора? - В его глазах прочел я ужас, как у зверя. И простил его. По нашему закону. По здешнему закону его изувечили бы. Либо ослепили, либо обрезали нос и отрубили руку. Сегодня в моей сумке много золота. Срежь он ее - для меня большая потеря. Тогда сгоряча я, может быть, и отдал бы его на бесчеловечную казнь. Греческого закона я тоже не нарушил. По договору империи с Русью мы, русские, имеем право жаловаться на обиды от греков, но не обязаны жаловаться. И сыщик знает. - Тонко судишь ты, - заметил Андрей. - То-то. Поживешь - увидишь: здесь все тонкости, все не просто. А заметил, что прохожие будто слепые? Ни один не подошел ни к нам, ни к сыщику. Здесь люди отучены соваться в чужое дело. За себя постоит. Коль мятеж - себя не жалеют и действуют скопом. Но так, попросту, вора брать? Не его дело. К тому же сыщиков они ненавидят. - Но как ты сыщика узнал, он же обличьем почти как вор тот? - По голосу. И есть в нем что-то. Я уже пригляделся. А видел, у него в рукаве что было? - Что-то мелькнуло, - ответил Андрей. - У него там кистень подвешен, - объяснил Шимон. На Месе Шимон вошел в лавку, заставленную сундуками, шкатулками, ящичками резной работы, ларцами. Кивнув хозяину, как знакомому, Шимон прошел в глубину. Там в открытом ларе лежал по виду хлам. Быстро и умело поискав, Шимон остановил свой выбор на трех тонких обломках, связанных пеньковой ниткой. Распустив узел, Шимон сложил обломки - получилась дощечка, не то крышка, не то боковина малого ларца с выступающими фигурками. Достав две медные монеты, Шимон предложил их хозяину, который принял цену с поклоном. - Приходи через три дня, господин, - пригласил хозяин, - бог даст, будет что-либо новое. Мне обещали. - Что ты купил? - спросил на улице Андрей. - Все - и ничего, - шутливо ответил довольный покупкой Шимон. - Это копия, сделанная мастером по заказу какого-либо сановника по случаю брака базилевса Романа Четвертого и базилиссы Евдокии. Подобную работу я видел из слоновой кости, целую - дорога она слишком. Да и не нужна мне. О страшной судьбе Романа и Евдокии ты слышал? Дела недавние. Евдокия, вдова Константина Десятого Дуки, мать шести малолетних детей, стала регентшей по смерти мужа. Вскоре она влюбилась в тридцатилетнего полководца Романа и сделала его базилевсом, вступив с ним в брак. На моей сломанной дощечке, как и на слоновой кости, - Христос, благословляющий их брак. По дьявольской злобе Роман изображен с лицом мальчика... После того как погубили Романа и постригли Евдокию, владелец выкинул вещь. - Но почему так дешево ценят? - спросил Андрей. - Она никому не нужна. Сломанное дерево, они же ценят не работу, а материал. К таким купцам ходят мастера-художники, ищут лом и бой для образцов. Но нам пора, - прервал себя Шимон. Пройдя еще немного по Месе, он увел своего спутника вправо. Они шли узкими улицами, сжатыми высокими домами, в три, в четыре этажа, с крутыми лестницами, пристроенными к домам без плана, с единственной целью доставить многочисленным жильцам возможность поскорее спуститься и так же подняться. Безобразный ряд доходных домов внезапно прерывался стеной с глухо закрытыми воротами из толстых досок, обитых медными листами со шляпками громадных и нарочито грубо выкованных гвоздей. Близ ворот - железная дверца-калитка. За стеной виднелись крыши, большие деревья высоко поднимали кроны, и толстая ветвь, протянувшаяся до половины улицы, вызывала воспоминания о сказочном лесе, замкнутом для людей, которые не знали слова. Это было владенье какого-нибудь сановника или просто богатого человека. Такие заранее устраивали себе крепость на случай частых волнений. В нижних этажах домов и во дворах работали ремесленники. Пахло кожей, пекарней, чадом кузнечного угля, красильни поражали обоняние острой вонью красок и смрадом гнилых раковин-пурпурниц. Встречались красильщики с багрово-синими руками, с пятнами краски на лице. Тяжело тащился кузнец в кожаном фартуке, согнувшись под кулем с железом, гвоздями, углем. На тележках, запряженных ослами, везли камень, известь, дрова, туши говядины, облепленные мухами, мешки с мукой, соленую рыбу, - там, на главных улицах и площадях, жила, стояла, гордясь, поражая и угрожая, великая Византия, империя Востока, Второй Рим; здесь - задворки, кухня и кишечник, плата за пышность, оборотная сторона златотканой на мешковине парчи. Где-то в глубине переулков Шимон нашел стену, ворота, калитку, похожие на ограду владений сановных людей, но с приметным отличием: над воротами - крест, гвозди в воротах образуют тоже кресты, тот же крест на двери калитки. Шимон постучал кулаком в гулкое железо калитки, выждал и сказал: - Во имя отца, и сына, и святого духа... Дверь отозвалась: "Аминь!" Андрей заметил человеческий глаз, явившийся в окошечке, неслышно открытом изнутри. Глаз исчез, послышалось бряцание железной цепи, грохот засова, и дверь открылась ровно настолько, чтобы мог пройти один человек. Русские вошли и оказались в нешироком, крытом помещенье монастырской привратницкой. Высокий широкоплечий монах прилаживал на место засовы и цепь. Андрей заметил дубину с окованным железом концом, которая стояла в углу. Тут же на стене висел тяжелый меч в черных потертых ножнах. Управившись с дверью, монах-богатырь, повернувшись к посетителям, приветствовал их: - Во имя отца, и сына, и святого духа... На этот раз "аминь" довелось сказать Шимону, и он осведомился у отца-привратника: - Как спасение? - Монахов не спрашивают о здоровье. Тот в ответ лишь вздохнул и горестно опустил голову. Но тут же, закончив с обязательным ритуалом, монах сказал: - Вот, господин, в тот раз не решился, а ныне осмеливаюсь тебя спросить. С епископом, с преосвященным Ионой уехал к вам монашек один, служка его Матфей. Не видал ли его? И тебя, господин, - обратился привратник к Андрею, - о том же прошу. - Нет, не видал, - отозвался Шимон. - И я не встречал такого, - ответил Андрей. - Русь, отец, велика. - Может ли быть? - удивился монах. - Поменее же будет нашей державы! Как же не встретить Матфея? Он видный собой. - Видный не видный, - возразил Андрей, - да Русь во много раз больше империи. Так-то. Иона проехал в Новгород. Туда от Киева будет подальше, чем отсюда до Рима. - Ты позови отца Марка, - напомнил Шимон. - Да я уж повестил, прежде чем дверь открыть, - возразил привратник. Отец Марк, сухой постник в черной камилавке с нашитым на лбу крестом из белой, коричневатой от времени, ткани, вошел, прихрамывая, и смиренно в пояс поклонился посетителям. Русские ответили тем же низким поклоном. Не произнеся ни слова, отец Марк таким же поклоном и слабым жестом сухой руки пригласил посетителей следовать за ним. По мощеному двору они, минуя встроенный в монашеское общежитие храм, вошли в узкую дверь первого этажа. Пахнуло маслом, бобами и еще чем-то съестным: кухня и трапезная близко. Отец Марк повернул влево - к церкви, сообразил Андрей, - и после узкого перехода они оказались в кладовой. Дверь в глубине ее, очевидно, сообщалась с храмом. На длинных полках стояли кадильницы, фляги с церковным вином, потиры, дароносицы, ковчежцы. Лежали богослужебные книги в роскошных переплетах, с тяжелыми застежками, кресты, свернутые епитрахили, фелони, золоченые домики - хранилища просфор с колонками и сводами или в виде голубей, с цепочкой для подвески над алтарем, светильники для масла в форме завитого рога, кораблика, дельфина, кита, в память о чуде с пророком Ионой. В шкафах висели ризы, расшитые золотыми и серебряными нитями. В углу стояла большая крестильная купель. Из-под облезшего накладного серебра яро зеленела медь, - как видно, купелью не пользовались долгие годы. Сильно пахло смесью воска, застоявшегося ладана, меди, старой одежды, пыли и чем-то неуловимым и неповторимым - так пахнет в храмах, в монастырях. Не хорошо и не плохо, а особенно и незабываемо для того, кто слышал этот запах хоть однажды. Так же молча отец Марк распахнул еще одну дверь. Это была вторая кладовая, меньшая, освещенная маленьким окном, забранным толстой решеткой. Здесь пахло плесенью и тоже особенным, тоже неповторимым запахом пергамента и египетской бумаги из листьев тростника - папируса. На полу лежало десятка три больших тюков и свертков, надежно, густо перевязанных веревками. Книги в переплетах из кожи и без переплетов, свитки разной толщины и ширины, от пальца и до отрезка бревна, просто листы бумаги, папируса, пергамента, подобранные по размеру, чтобы получился тюк. Высовывались рваные, будто объеденные, концы листов, светлых, желтых или почти черных. - Все? - спросил Шимон. В ответ отец Марк несколько раз кивнул. - Все, что я видел, что осматривал? - переспросил Шимон и получил немое подтверждение, - Я обдумал, сравнил, - сказал Шимон. - Я могу заплатить пятнадцать номизм. Полновесных, непорченых, старых, одним словом. Ничего не говоря, отец Марк ушел. Вернувшись довольно быстро, отец Марк нарушил свое молчанье: - Отец игумен повелел мне сказать: тридцать. - Семнадцать, - предложил Шимон, и отец Марк снова исчез. Так повторялось несколько раз, и каждый раз отец Марк отсутствовал все дольше. Последняя цена в двадцать три номизмы, предложенная Шимоном как окончательная, была наконец принята после особенно долгого отсутствия. Шимон ушел, чтоб нанять телегу. Наедине с Андреем у отца Марка развязался язык: - Ты по-гречески говоришь? И читаешь? И пишешь? Удовлетворившись, отец Марк перешел на латинский язык и получил те же утвердительные ответы. Тогда, указав на тюки, монах сказал: - Там и арабские есть рукописи. Есть иудейские. Однако таких не много там. Но не совсем уж и мало. - Этих языков я не разумею, - ответил Андрей, - но знатоки у нас есть. Я ж по-арабски лишь говорю, да и то плохо. - Ты что ж? Торгуешь с арабами? - слабо заинтересовался отец Марк. - Нет, собираюсь в далекую дорогу. На восток. И подучился немного. - Без языка - не дорога, - согласился отец Марк и вздохнул, потеряв интерес к разговору. Отцу Марку было горько. Тридцать лет отбыл он монастырским библиотекарем. Монахи, умевшие и желавшие читать, убывали, или так казалось старику, жизнь которого уже явственно замыкалась. Впрочем, отцу Марку было все равно, он пребывал среди своих книг, не видя греховного даже в грубых словах Плавта, Аристофана, Апулея. Игумены не замечали светских книг. А вот последний, нынешний, приказал: все светские писанья собрать, запереть. Даже отцу Марку было запрещено к ним прикасаться. Все обрекли тлению, все, все... А потом пришел русский с разрешеньем самого патриарха отбирать и покупать в монастырях ненужное, по мнению игуменов. И вот совершилось - все светские писания уходят на Русь. "Пусть, пусть, - утешал себя отец Марк. - Только бы жило державное слово". Великое, дивное чудо даровано людям через воплощение деятельной мысли в слово. Богу все едино, писал христианин либо язычник. По воле бога пишущий обращается ко всем народам. Чтение книг есть благо. Иные книги вызывают желание опровергнуть написанное, даже гнев против писавшего. Другие умиляют, возвышают душу, сообщая новые познанья, разъясняют бывшее темным. И те и другие хороши, ибо и в гневе отрицания, и в радости согласия с пишущим одинаково трепещет живая мысль. От бога и Сенека, и Тацит, и Апулей, как святой Августин и апостольские послания. От дьявола - льстивое слово, угодническое, ползучее. От дьявола идет слово, усыпляющее мысль и душу в ложном покое, в бездеятельной самонадеянности. Бог сказал: "Изблюю тебя из уст моих за то, что ты не холоден и не горяч, а только тепел. О, если бы ты был холоден или горяч!.." Первая добродетель монаха есть послушание. Прав отец игумен. Некому в монастыре читать светские книги, пусть просвещаются русские. В предместье святого Мамы, названном так по храму этого святителя, с давних лет базилевсы отводили места для постоянного пребывания иноземных купцов, следуя не какой-либо выдумке, но общему и старинному порядку, По древнеиталийской пословице, равные причины не равные предвещают следствия. Эта мудрость, подобно каждой подлинной истине, предупреждая о сложности жизни, не может быть применена ко всем случаям. Ничуть не сговариваясь с прибосфорскими властями, власти древнего Новгорода на Волхове с не запомнившегося летописцами времени отводили особые места для жительства иноземцев: в Новгороде гости германские, шведские и другие имели собственные подворья. В Киеве такие подворья назывались улицами, как и в Чернигове. В константинопольском предместье прихода святого Мамы Русь владела собственным подворьем, по-гречески - кварталом, где порядком ведал русский староста, консул - по-гречески. Отношения с городскими властями определялись писаными договорами. На одну из статей договора и сослался Шимон, не желая выдавать на жестокую казнь неудачливого вора. Из-за частых смут, из-за многих войн, подвергавших опасности нападения столицу империи, русский квартал был защищен особой стеной, и русские, заперев ворота, могли какое-то время и отсиживаться, и оборонять себя, свое добро. Ни городская стража, ни греческое войско не смели произвольно входить в иноземные кварталы. Сам городской епарх, называвшийся в римские времена префектом, или его помощники в случае надобности навещали иноземный квартал по предварительному условию. Шимон с Андреем, идя вслед за тяжелогруженой телегой, почувствовали себя дома, когда сплошные тележные колеса покатили по мостовым плитам своей русской улицы. Дома со стенами тесаного камня - он здесь доступнее, дешевле дерева - выдавали вкус владельцев: есть лучше, есть и хуже, а такого нигде нет. Правда, не каждый, но многие дома глядели узкими окнами в резных деревянных наличниках собственного, русского дела, в котором нехитрый будто бы рисунок, сложенный кружками, крестиками, треугольниками да квадратами, радуя глаз, был в обманчивой своей простоте единствен и не повторен ни одним народом. Резная доска на коньке крыши, не тесовой, а местной крупной черепицы, не обходясь без петуха, делала крышу русской, своей - как знакомое лицо в чуждом уборе побеждает чужое обличье, и, забывая покрой и узоры иноземного платья, смотришь только в милые глаза - они ведь окна души. Откинув подворотную доску, Шимон распахнул ворота, и телега, подпрыгнув, въехала, во двор. Из дома выбежали двое подростков. Шимон, скинув плащ на руки одному, велел другому открыть клеть и живо разгрузил телегу. В монастыре тюки таскал богатырь-привратник, а Шимон стоял с видом знатного человека, который не испачкает руки. Так здесь полагалось, как видно. За обедом говорили по-гречески. Жена Шимона была гречанка, подростки - русские, отправленные родителями из Переяславля в науку к Шимону, им подобало учиться. Андрей пользовался греческой речью с удовольствием русского человека, легко осваивающего чужое. Шестым сотрапезником был человек в поношенной монашеской ряске, смуглый дочерна, с черными волосами, битыми проседью, как шерсть на спине серебристого лисовина. Знаток книг, Афанасиос гостил у Шимона, отдыхая после путешествия по Азии. "Шествуя пешком, мы любой путь одолеваем", - шутил Афанасиос. Теперь он собирался на Русь, и время отъезда его зависело от срока, в который подготовят к отправке очередные покупки книг. Он должен был доставить переяславльскому князю Владимиру Мономаху отобранные для него Шимоном книги, а остальные распродать русским любителям. Шимон почти двадцать лет занимался этим делом, получал достаточный доход, принимал заказы и брал учеников. Для Афанасиоса поручение Шимона не было главным делом. Он был философ, по-русски - мудролюбитель или мудропоклонник. При Афонском монастыре лепилась кучка подобных людей. Одни из таких, приняв постриг, вели хронограф - погодные записи, другие оставались до старости послушниками, то есть, нося рясу, были обязаны лишь трудиться, а трудом были также и добровольные путешествия, о которых затем составлялись записи. Для Афанасиоса монастырь был домом, ибо некогда он дал туда вклад - хоть и весьма малое, как говорил он, зато все свое достояние. За столом Шимон рассказывал Андрею: - Вот подумай, друг-брат, я ведь за купленное ныне заплатил в десятки раз меньше, чем эти книги некогда стоили бывшим владельцам их. - Почему же отдали? - спросил Андрей. - В монастыре не понимают цены? - И понимают, и знают, - возразил Шимон. - Но книга, хоть ею торгуют, есть товар особенный, ни с чем не сравнимый. Возьми так. В купленном мною есть много испорченных книг, с гнилыми листами, наполовину и более истраченные. Что они стоят? Кто назовет цену? Коль говорить о монастырях, то многие игумены не хотят держать светских книг. И даже старых духовных книг избегают, ибо в них могут быть изложены еретические воззренья, а разобрать некому. А вот погодные записи, по-нашему - летописи, не отдадут. Могут согласиться переписать для заказчика. Такая работа стоит дорого, да и как ей быть дешевой! Чтоб написать книгу размером две четверти на полторы листов сотен в восемь, переписчику придется работать полгода. Сообрази, что стоит хотя бы только содержать писца. Но монастырская работа обходится дешевле, игумен всегда рассудит, что все равно монаха кормить нужно. Да и труд переписчика справедливо почитают богоугодным. - Покупатель книг, - сказал Афанасиос, - подобен рыбаку или охотнику. Как у тех развивается некое чувство, чутье, которое помогает им выбирать место для ловли, так и у книголюба бывает. - У нас говорят: на ловца и зверь бежит, - заметил Андрей. - Так, так, - одобрил Афанасиос. - И на этого ловца, - он указал на Шимона, - набегают. Его знают в столице у нас. И на дом к нему приходят с книгами. К вечеру склеенные обломки дощечки высохли, и Шимон, освободив зажим, взялся за кусок пемзы, чтоб подчистить клей, выступивший из швов. - Расскажу тебе, друг-брат Андрей, о тех, кто на дощечке изображен. Издалека возьму. В 1056 году умерла от старости базилисса Феодора, последняя племянница базилевса Василия Второго Болгаробойцы и младшая дочка Константина Восьмого. Никого из родных своих она не сочла достойным, старуха была сурова до жестокости, ибо свои родные угнетали ее без пощады, хотя бы старшая сестра, базилисса Зоя Распутная. И передала старуха престол немногим ее младшему военачальнику Михаилу Стратиотику. Стал он шестым базилевсом этого имени, которое, как тогда же заметили ученые люди, добра империи не приносило. - Друг мой Шимон, - прервал Афанасиос, - грешишь ты против бога истины и обижаешь ученых людей. Мало ли что твердят лжефилософы с историками, хиромантами, астрологами, гадателями на зернах, камнях, внутренностях! Наука и сущее-то, нынешнее едва может испытать, а будущее - нет, и при чем же тут наука? Коль будущее может чему-то открыться, то лишь вдохновенью! - Нужно же чем-то и речь украшать, иначе слушать не будут, - усмехнулся Шимон. - Так вот, года не прошло, как Михаил Вурца, Никифор Вотаниат, Исаак Комнин и другие командующие в Азии избрали своей волей базилевсом Исаака Комнина. Мятежники с такой силой вышли на тот берег Босфора, что Михаил Шестой добром ушел с престола. Через два года базилевс Исаак, тоже человек старый, заболел, решил принять схиму и отдал престол знатному человеку и высокому сановнику Константину Дуке, первому своему помощнику по правлению. Они вместе успели сильно обрезать дворцовую роскошь, отняли имущество и именья, которые щедро раздавали своим любимчикам предыдущие, быстро сменявшиеся базилевсы и базилиссы. Крепко поубавили они церковные земельные владенья, отменили особые денежные содержанья, платившиеся храмам и монастырям. - Все такое христиане одобряли, - заметил Афанасиос. - Константину Десятому исполнилось пятьдесят два года, - продолжал Шимон, - когда он сел на престол. Умер он через десять лет, оставив жену с шестью детьми, малолетними. Евдокии тогда еще сорока лет не исполнилось. Была она больше чем на двадцать лет моложе мужа и, став вдовой, еще почиталась из первых красавиц, а в молодости ей, говорят, равных не было. К тому же светлого ума и великая книжница. Константин Десятый заранее нарек базилевсами трех старших сыновей, а от всего синклита, то есть от всех высших сановников и полководцев, были взяты клятвенные записи, что никого они не признают базилевсом, пока будет жить хоть один из младших Дук. Евдокию муж назначил базилиссой-регентшей на время малолетия сыновей. И с нее взял запись, что замуж она никогда не выйдет. Все покойник предусмотрел, да вышло иное... - Иное вышло, - вмешался Афанасиос - ибо нет у нас высшей силы, чтоб понуждать выполнять закон, хоть и есть он. У нас власть берет тот, кто одолеет. - Верно говоришь, - согласился Шимон, - но везде так. Даже у нас на Руси хоть княжение и держится в одном роду, но между собой князья спорят. И даже брат на брата идет. Ты, друг Афанасиос, своих не слишком хули. Иль твое униженье паче гордости? Афанасиос не ответил, и Шимон продолжал: - Вскоре в Палатий под стражей привезли обвиненного в злоумышлении полководца Романа Дигениса, сына того Дигениса, которого без смысла загубил Роман Третий. Базилисса пожелала сама его допросить. Бог щедро наградил Романа красотой, силой, разумом с красноречием. Словом, объявили Романа очищенным от вины. Евдокия сумела получить обратно от патриарха свою запись, чтоб не выходить замуж. Так нашелся у Евдокии новый муж в том же году, когда умер старый, и венчали ее с Романом, нареченным базилевсом-регентом... Жена Шимона вздохнула и сказала; - Девчонкой была я. Отец меня на плечо посадил. Видала я их. Оба красавцы, и не скажешь, кто старше... Шимон продолжал: - Константин Десятый оставил плохое наследство. Повсюду были уменьшены войска, расходы на крепости урезаны, запасы оружия не возобновлялись... Что ж сказать о законах? Пишут много законов и говорят: управляет закон. Люди правят, а не законы. - Неверно говоришь, - сказал Афанасиос. - Если уподобить власть базилевса сердцу, то сколько раз оно останавливалось? Три, пять лет проходит - и меняется власть. Перерыв, а? И длится он, пока новый не усядется, не оглядится. А империя живет. Мы привыкли. Имперские служащие учатся друг от друга, от старого к молодому передают уменье. И судьи судят, и сборщики исчисляют и собирают налоги, и местная власть следит за порядком, и военная власть о своем заботится. Почта медленная - дождь, снег, гололед портит дороги. Базилевс сменился, а там через месяц узнают. Еще уподоблю империю теченью реки: от внезапного ливня выходят реки из берегов, но не изменяют руслу. - А теперь как? - спросил Шимон. - Теперь сильные владельцы начали по-своему делать, начиная снизу. Теперь они, между собой сговорившись, ставят базилевса из своих... Но позволь, друг Афанасиос, я продолжу свой рассказ. Итак, Константин Десятый верил в убедительность слова. Указы при нем писались красиво - об истине, о божьей воле. Уверяли, что, отбросив блуд, лень, благодушие, чревоугодие, корысть с жадностью, все подданные - от высшего сановника до последнего обозного в войске - сумеют сделать с малыми средствами много больше, чем совершалось прежде с великими силами. Турки же рвали себе кусок за куском, в Азии падали крепости, и никто не понимал, как подобное случалось. Могли бы Евдокия с Романом Четвертым запереться в Палатии, подобрать своих людей и думать о собственном благополучии. Но не такие они были люди. Вскоре после свадьбы Роман побил турок в Сирии, выгнал их из припонтийских областей. Зимами Роман недолго жил в столице. Зима здесь коротка, и каждое лето Роман воевал, и удачно. Но сильные его ненавидели, и особенно злы были все Дуки, родственники трех малолетних базилевсов, именем которых правили Евдокия с Романом. На четвертый год Роман с войском в сто тысяч сошелся с турками близ Ванского озера. Запасным отрядом командовал Андроник Дука, и лишь попущенью бога можно приписать доверие к нему Романа. Дука в нужнейший час боя злоумышленно отвел свой отряд назад, чем дал туркам победу. Роман сам бился до последнего, был ранен и взят в плен. Тут уместно помянуть притчу, которую турки сложили про ромеев: "Создав ромея, аллах огорчился, но, по милости своей не желая уничтожить свое творенье, задумался, как быть? И создал второго ромея". - Это верно, - заметил Афанасиос, - однако и мусульмане, злорадствуя взаимной вражде христиан, не замечают, как краток был век единства ислама. Еще быстрее, чем у христиан, в исламе погасла мечта, будто бы единство веры оснует единство людей. Явь жизни обманывает мечтателей и предсказателей... - Узнав о плене Романа, Дуки отвезли Евдокию в монастырь Богородицы на Босфоре, где насильно постригли в монахини, а правящим базилевсом объявили старшего из отроков - Михаила. Турки выпустили Романа за обещание выкупа. Султан предлагал ему войско, чтоб изгнать из Палатия Дук. Но не таков был Роман, не мог он сделать так, как делали предшественники нынешнего Алексея, которые наводили на империю турок и уступали им имперские земли за помощь. Роман хотел сам собрать силу, но не успел и сдался Дукам. Три епископа были поручителями условия, что Роман отрекается от престола и уходит в монахи. Иоанн Дука сделал себя и их клятвопреступниками: по дороге Романа ослепили раскаленным концом шатерного столба, и он умер от ужасных ран. Его тело привезли в монастырь к Евдокии и позволили ей сделать над могилой роскошное надгробие. Ты, друг-брат Андрей, можешь навестить монастырь и взглянуть на гробницы обоих несчастных. - Хоть и в тревогах, но четыре года была она счастлива. Такое дается не каждой женщине, - сказала жена Шимона, вытирая глаза. Положив ей руку на плечо, Шимон продолжал: - Не высчитываю, что Роман делал верно, в чем ошибался. Вот преданье. Из всех базилевсов такое люди сложили только о нем. Рассказывают, что в маленьком поселке Катани, в половине дня пути морем на восток от Синопа, летним утром рыбак нашел в своей лодке, вытащенной на берег, спящего под сетью человека. Незнакомец спасся вплавь с судна, утонувшего ночью, и так устал, что тут же уснул. Рыбак торопился. Незнакомец вышел вместе с ним в море. За один час им попалось столько рыбы, что пришлось возвращаться неслыханно рано. Так повторялось три дня, а на четвертый сосед, у которого заболел сын, попросил помощи, и ему улыбнулась удача. Другие стали просить и себе приносящего счастье, и скоро был установлен ни для кого не обидный порядок. Счастливый, как его звали в глаза, выходил в море с каждым по очереди, и круглые сутки дымки сочились над коптильнями, и каждые три-четыре дня лодки ходили в Синоп, и рыба была так хороша, что ее покупали сразу, без торга, и требовали еще и еще, и рыбаки остерегались спрашивать Счастливого, кто он, откуда, желая, чтоб он забыл свое прошлое и оставался с ними навсегда. Он был молчалив, спокоен, но почему-то порой ужасался, вслушиваясь в речи людей, хотя что могли рыбаки рассказать друг другу? Всем известное, и ничего более. Счастливый старался что-то объяснить. Его не понимали, и скучали от его слов, и скрывали скуку, ибо боялись, что он уйдет и вместе с ним - счастье. В то лето дождь выпадал всегда вовремя, на каждом огороде, на клочках тощей земли среди скал выросло столько овощей, что хватило бы на всех жителей, и каждое малое дерево обещало столько плодов, сколько не бывало на больших. Пришел черный день, и Счастливый не захотел больше помогать рыбакам. Он много говорил, но слова его не складывались в связную речь. Вскоре он надоел всем горше чесотки, и ему сказали, что должен он либо по-прежнему ходить в море по очереди, либо уходить вон, куда хочет. Ибо теперь рыба перестала ловиться, и люди лишились мечты, а потерявшие мечту злы. И Счастливый ушел, и никто не видел, куда и когда. После первой осенней бури северо-восточный ветер выбросил на берег мертвого. Лицо было страшно изуродовано, будто бы море нарочно раздробило глазницы. А тело напоминало Счастливого. Рассказ этот с небольшими изменениями обошел всю империю, но место появленья Счастливого называли по-разному, упоминая и западные берега Евксинского Понта, и берега Эгейского моря, и даже провинции, расположенные далеко от морей. Там незнакомец приносил счастье не чудесными уловами рыбы, а пробужденьем небывалого плодородия земли. И всюду его изгоняли и потом находили тело с изувеченными глазницами. Утверждают, что это появлялся тоскующий дух базилевса Романа-мученика, при котором сильные испугались, налоги облегчились и турки были бы изгнаны, не будь измены. Но как сумеют подданные защитить своего базилевса, коль даже слов его не могут понять! - А дальше... - нарушил молчание Афанасиос, но запнулся, потеряв нить мысли. Встав, поискал на полке, раскрыл книгу и прочел: - "Солнце ускорило свой ход, но убыстрилось и течение ночи. Время спешило, и все в мире спешило за временем, от созреванья трав до рожденья детей. Время спешило как веретено в руках нетерпеливого прядильщика, и нить казалась бесконечной, и кокон будущего, с которого сматывалась она, казался безгранично богатым, тяжелым, плотным, как слиток. И не было ни у кого ощущенья конца, ибо не было ни одного законченного действием дела, потому что жизнь не драма на арене, потому что только там, на арене, автор приходит к задуманному концу, утешая чувства зрителей искусной полнотой завершенья. А великий автор не получил бы признанья, ибо он знает, что нужно, начав, не закончить, а разорвать, тем самым возвысив свое сотворенье до истины..." Чуть задохнувшись, Афанасиос воскликнул: - Истинно так оно, так! - И, обращаясь к ученикам Шимона, строго потребовал: - Неустанно живым сердцем ищите, не гасите умственного огня! Чести не преступайте - и познаете тщету смерти. Нет смерти, ибо конец переходит в начало! Ночь завершила подниматься к вершине и вниз пошла, тяжело кутая город вороньими крыльями. В улицах тесно от теней домов, уже проснулись добытчики пищи, пробудились слуги и рачительные хозяева, но отблески масляных светилен и пламя хлебных печей не светят прохожему, а слепят его. Но внятны запахи, тянет жареным орехом, горячим хлебом, мясным варевом, луком, чесноком, пряностями южных морей: еще недолго - и развернется голодная утроба столицы, требуя мириадами ртов пищи, пищи, пищи, и да получит каждый насущный хлеб по заслуге своей. Шимон с Андреем спешили к Палатию, чтоб увидеть церемонию утреннего приема базилевса. Их провожали в неблизкой дороге трое соседей с тяжелыми дубинками, а под плащами все пятеро прятали длинные кинжалы тмутороканско-корчевского дела, какими и колотят, и рубят. По попущенью божьему можно ввести в соблазн ночных воров. Ношение оружия воспрещалось подданным, а иноземцы обязывались к такому же воздержанию договорами с империей. Меняются времена, законы не отменяются, но снашиваются, как все на свете. Много лет, как стража не глядит на такое. Начальнику города - епарху сподручно не возбранять иноземцам самозащиту, это выгодней, чем платить пеню за труп. К пятерым русским пристроилось несколько человек, пожелав им доброго дела, потом нашлось еще несколько попутчиков, и Шимон отпустил провожатых. Так в последнюю улицу перед Палатием оба друга вошли с кучкой десятка в два человек и оказались в тылу немалой и довольно шумливой толпы. Мелкий дождь кропил невидимой пылью. Знаток здешних мест, Шимон отвел друга к стене. На уровне плеча нащупывалось подобие ступени. Опершись одной рукой на плечо Андрея, Шимон прыгнул вверх, протянул руку товарищу, и оба они оказались в глубокой нише. Когда-то здесь стояла статуя или большая ваза, по староримской манере, а сейчас нашлось укрытое место для гостей базилевса. - Слушай, друг-брат, - тихо говорил Шимон, - вот тут пред нами множество не последних в империи людей. Разных людей - и признанных великими хитрецами, и просто разумных, и вовсе не славящихся умом, и совсем простодушных; есть жадные и щедрые, есть бескорыстные, но тщеславные, есть убежденные в себе и еле скрывающие робость, есть мечтатели, но также и безразличные ко всему, кроме собственного блага... Но всех их роднит вера в губительность сомнений, сближает вера в необходимость поддерживать однажды принятое. Верно тебе говорю, иначе они не пришли бы сюда: любопытных здесь, может быть, лишь мы двое. Пусть они верят только на словах. Но ведь само слово есть великая сила. Оно возводит и разрушает. Помнишь вавилонскую башню? Бог смешал языки, и строители бросили дело... Слово ползет муравьем, а муравей вряд ли постигает дерево, по которому движется. Слово летит птицей. Оно может быть гнусным, как клоп, и прекрасным, как херувим. Слово объединяет людей и сотворяет народы. Но, думаю я, никогда и никто не мог заметить дня, начиная с которого мысль, облеченная в словесную плоть, покидает ее, и слова, каменея, слагаются в безжизненные стены. Слушай! Не в самом ли союзе мысли и слова заложено богом тайное условие: чем совершеннее мысль воплотится в слова, тем крепче станет ее плен, тем сильнее слова человеческие, освобождаясь от власти мысли, сами, плотно ложась одно на другое, будут строить гробницы для отца своего, духа? В Болгарии доведенные до отчаяния богомилы считают весь видимый мир твореньем зла. В далеких странах востока, куда ты собираешься, есть, говорят, инды, которые уверены в том, что вся жизнь лишь сонное виденье, и поэтому они ищут настоящую сущность в вечном молчании и в одиночестве... Ты недавно спросил меня, - продолжал Шимон, - не погибнут ли завтра греки? Скажу тебе - всегда находились люди, которые старались разрушить и вновь возвести крепости окаменевших слов словом же. Но разрушали железом. И обманывались! И обманывали других, утверждая победу железа, подобно, как больше тысячи лет тому назад Рим италийский свалил былую Грецию, как потом франки свалили Рим италийский. Обманывались и обманывали потому, что разрушенные на вид железом крепости слов, за которыми прячутся люди, на самом деле падали сами, истлевая в свой срок. Откуда мне знать, когда падет эта империя! Не верь мне, когда я ненавижу греков, - я люблю их, и я разыскиваю в них всякую скверну и проклинаю их потому, что люблю. Железо арабов и турок будет бессильно, пока не обветшают словесные стены. Да, мне кажется - здесь слово уже окаменело. Но что глаза и ум человека? - Они - узкая щель, - ответил Андрей. - Да, щель узенькая, но я-то, друг-брат, через нее вижу нашу широкую Русь. Мой далекий путь - как петля, как круг. Пойду по нему, и Русь всегда передо мной будет. Ты же набрался великой мудрости, но душу себе замучил. Хотел добавить Андрей, что пора бы Шимону вернуться домой - легче ему станет, но не решился из уважения к другу и к старшему. И молчал, а ветер упал с крыш домов в улицу, бросая дождь мокрой горстью. Тьма сгустилась и вдруг посерела - светает. Тучи рвались, как гнилое рядно, дождь хлынул ливнем и сразу прекратился, вылившись весь. Стали различаться фигуры людей, увиделись лица. В Палатии звонили колокола, заблаговестили городские храмы. Окончилась ранняя утреня. Улица, вымощенная головами, шевельнулась, уплотняясь. Еще немного - и живой песок, безмолвно преобразившись в густое тесто, содрогнулся и липко потек, уминая и вдавливая себя в жесткий прямоугольник входа. Шли, раскачиваясь, все вместе, с опущенными руками, чтоб сберечь ребра, неловко, мелко и быстро шагая, чтоб сберечь ступни в давке, и душно пахло мокрой одеждой, мужским телом, маслами для волос, сдобренными жасмином, розой, гвоздикой, мятой, и пахло сыростью, нечистотами, конским навозом, размятым ногами, и шли, топчась, удушая ступнями лужи, наполненные истолченной грязью, и были сдавлены беспомощно, безвольно, как вода в желобе, и здесь не хватило б никакой силы, чтоб повернуться, свернуть в сторону, здесь сломили б медведя. Быть здесь, пройти через это испытанье было пробой смиренья, было неумышленным предупрежденьем тому, кто задумал явиться перед лицом власти: познай, ты случаен, мал и бессилен, когда собираешься в толпы, ибо в толпе каждый враг каждого, ибо только в рядах, построенных властью, ты будешь в безопасности, возможной для смертного. Впоследствии Андрей рассказывал, что он испугался. Да, на него напал страх, настоящий, неизвестный раньше, в сравнение не идущий ни с чем, что случалось потом за пятилетнее путешествие в страну сунов на берегу Восточного океана и обратно на Русь. Очевидно, эта мука входа, это течение к воротам продолжалось долго, ибо за воротами Палатия, где тело освободилось из тисков, а душа вырвалась из толпы, не было ни ветра, ни сумерек, а было солнце, которое успело восстать над зеленью Вифинийских гор, чтобы обозначить неизбежность победы света над мраком, чтобы обратить к себе венчики тех цветов, чьи стебли мудро послушны: ведь солнце бесконечно превосходит тысячи глаз, которыми глядит ночь. Знамение! Не мудр ли в людях тот, кто, обладая прекрасной гибкостью цветка, отдается воле единого светоча? Здесь воздух чист, здесь шли вольно, оглядываясь. Здесь приветствуют друг друга. Но молча! Движеньем руки, головы и улыбкой. Много улыбок, улыбок. Пусть умело выражают радость, ибо мрачность здесь непристойна по этикету, но и вправду здесь хорошо. И как ловко умеют иные - и многие! - прибавив шаг, вырваться вперед и приостановиться, обернувшись, чтоб тебя увидели, заметили, запомнили твое усердие, от сердца идущее. Этим - более чем тысяче видных, знатных людей - сегодня базилевс вовсе не нужен, и они ему не нужны. Сегодня только из служилых, только из высших сановников базилевс подзовет к себе для дела, может быть, трех, может быть, пятерых, но не больше. К чему же стремятся старательные сотни? Быть увиденными. Они будут молчать и присутствовать. Присутствие им зачтется, ибо они необходимы: пустые залы Палатия немыслимы, невероятны. Полные залы - собранье. Безгласное, но так и нужно там, где говорит один. Без них нет речи, но собранье, где может держать речь каждый, это мятеж. Тех, кто не ходит на безгласные собранья по безразличию, по небреженью, по лени, кто-то в недобрый час может окрестить и мятежниками. Великолепная охрана дворца холодно и спокойно скучала, и колокола звонили, звонили. Их звук не терял своей прелести, как теряет ее однообразно и часто твердимое слово: животворящая мысль отвращается от собственных созданий, а звук меди бездушен, потому и бессмертен. В дворцовой двери - евнух, белый, как лебедь, с золотыми ключами в бледных руках. Это Великий Папий, всегда евнух, управитель Палатия, государь всех дверей, блюститель дворцов, садов и подвалов, повелитель всех слуг. Он отошел внутрь, высыпав мелкую монету - диетариев, младших мастеров церемоний. Эти люди - люди быстрых движений, с бесстрастно-строгими лицами - распорядились верноподданными. Удерживая одних, пропуская дальше других, они кого-то размещали в первой от входа зале, кого-то - во второй, кого-то - в третьей... Андрей спешил за Шимоном, а Шимона на невидимой привязи вел один из этих вертких людей, скользя на мягких подошвах, плечом вперед, никого не задевая, дальше и дальше. Внезапно для Андрея, но на самом деле по точнейшему расчету, проводник-диетарий поставил обоих русских в широком проеме дверей перед пустой залой. В глубине ее - узкая дверь, блестящая серебром. - Это Золотая зала, сюда выйдет базилевс, мы на лучшем месте, - шепнул Андрею Шимон. Диетарий, друг Шимона, трудился по дружбе, а не за золотые номизмы, которыми оплачивались подобные услуги. Диетарий был любителем книг, посвященных Эроту - Амуру, и Шимон уступал ему такие без ущерба для своих русских заказчиков. Чего только не находилось в покупаемых гуртом библиотеках, а судьбы иных книг причудливей судеб человеческих! В торжественном молчании четыре спальника принесли нечто златотканое и с почтительной осторожностью опустили на скамью близ серебряной двери: так пришествовала туника базилевса из ризницы. Тут же кто-то - старший диетарий, объяснил Шимон, - на цыпочках подкравшись к двери, постучал в нее, и серебро отозвалось, и дверь открылась, и явился Девтер, помощник Великого Папия и тоже евнух. Всю ночь он сторожил изнутри дверь в личные покои базилевса. По человеческому несовершенству, друг-диетарий иной раз одаривал Шимона дворцовыми секретами без выгоды для себя, и, коль подумать, не без риска. Про Папия с Девтером он говорил: "В сих божьих твореньях, исправленных человеком, тайное погибает, как слепые котята в колодце". Спальники подняли тунику вчетвером, как поднимают икону, и унесли ее внутрь. Мгновение - и базилевс Алексей вступил в Золотую залу. Квадратный вырез туники открывал сильную шею, из коротких рукавов высовывались мускулистые руки. Блистая золотым шитьем, базилевс глядел поверху, чтоб не встретиться с кем-либо глазами. Уверенным шагом сильного телом человека, привыкшего и к седлу, и к ходьбе, он повернул к восточной стене, где в нише его ожидала икона Христа. Опустившись на колени, он молча молился, падал ниц, поднимался, простирая руки, как человек, просящий о помощи в крайней нужде. Андрей сочувствовал Алексею-базилевсу. Этот - и воевода, и сам храбрый боец - взял власть и умом, и мечом. Его предшественник, Никифор Третий, грязный и распутный старик, полководец, захвативший престол насилием и хитростью, за недолгое правление расточил империю в борьбе с соперниками. Последний из них, Никифор Мелиссин, командовавший войском в Азии, заключил союз с турками и за военную помощь уступил им все ранее захваченное ими, даже Никею, Оба Никифора собирались договориться, и, не вмешайся Алексей, они поделили бы остатки империи себе на прожиток, как купцы - прибыль. С запада герцог Апулийский нормандец Гискар собрался завоевать империю по примеру нормандского герцога Вильгельма, завоевателя Англии. Алексей отбился, отбросив врагов, но только на несколько шагов. Империю сравнивали с больным стариком, дряхлость которого делает опасной любую болезнь. Базилевсу есть о чем молиться... И все же публичность утренней молитвы была обрядом. Подданные должны были видеть общенье владыки с богом. Давно уже базилевсы так начинали свои приказы: "Во имя отца, и сына, и святого духа, моя от бога державность повелевает..." Такое совсем не пусто от смысла, как понимали русские. Ибо, коль бог допустил восшествие к власти, коль позволил патриарху благословить базилевса на престол своим именем, нет верующим бесчестья почитать в базилевсе божьего помазанника, и ему не бесчестье напоминать подданным о божьей воле. В Золотой зале на возвышении стояло большое изукрашенное кресло. Это Священный престол, на котором базилевсу было положено восседать в особо торжественные дни и принимая послов. Налево и прямо на полу - меньшее размером кресло, обтянутое пурпурным шелком, назначенное для церковных праздников. Направо, тоже на полу, раззолоченное кресло для будних дней. В него и сел базилевс после молитвы, а перед ним склонились Великий Папий с Девтером. Базилевс что-то сказал, и Папий заструился к выходу из зала, где стояли русские, сел на скамью у входа, отдуваясь и всем видом показывая усталость. К нему подскочил малый сановник адмиссионалий - вводящий. Великий Папий приказал ему нечто, и тот пошел, негромко восклицая: - Великий Логофет! Великий Логофет! Не заставив себя долго ждать, к Папию подбежал чернобородый сановник и поклонился с уважением, но не слишком низко. Сморщив улыбкой безволосое лицо, Папий утомленно поднялся со скамьи, на которой он один имел право сидеть, и повел сановника в Золотую залу. Перед креслом базилевса Великий Логофет пал ниц, целуя высокие пурпурные сапоги Алексея, по его жесту поднялся и заговорил, удерживаясь от жестов, Папий же вместе с Девтером отступили подальше. Великий Логофет по должности ведал внешними сношениями империи и содержаньем дорог. От входа в Золотую залу до кресла базилевса было, на взгляд Андрея, - не меньше тридцати шагов - звуки слов гасли, и базилевсы, соблюдая этикет, занимались государственными делами перед лицом подданных, но втайне. Шимон коснулся руки Андрея, и оба они потихоньку попятились. Освобожденное место заплыло, а русские с благопристойной медленностью покинули первую приемную. Часа через два общий прием прекратится, и посторонние освободят Палатий, дабы отдохнуть и подкрепить свои силы. Через три часа после полудня вся церемония повторится. Так бывает, если не происходит особых событий. От тысячи до двух тысяч людей дважды в день посещают Палатий не для того, чтобы делать что-либо, но чтобы показать свое усердие. Стоя в первом ряду, Андрей ощущал подобие жужжанья пчел в улье. Во второй приемной звук усилился; здесь разговаривали чуть громче, но тоже не шевеля губами и не глядя Друг на друга. Особое уменье. Но в следующих, отдаленных приемных уже различались голоса. Русские уходили не одни, из дворца сочился живой ручеек. "За последние годы, - говорил Шимон, - этикет ослабел". Солнце стояло высоко, от ночного дождя не осталось следа. Прошел час или немногим более. Андрей пожаловался, что устал, будто болен: в седле от зари до захода так не устанешь. Шимон утешил - и ему не легче, место такое и давит, будто ты льняное семя под гнетом. Вечером за общей беседой Шимон говорил: - Нет правителя, который замышлял бы зло, мысля о подданных: сделаю так-то и так-то, чтобы в моем государстве люди жили хуже. И нет более легкого дела, как осуждать дела правящих. - Отказываясь от суждений, человек отказывается от свободной воли, дарованной богом, - возразил Афанасиос, - и делается подобным животному. Принимая безгласно дурное, человек соучаствует в нем. - Но где мера? - спросил Шимон. - Я разумею меру для намерения. - Дело есть мера, - возразил Андрей. - Зверь неразумный или дитя поступают, не зная зачем. Первый - от голода, второй - для забавы. - Нелегко указать на первую причину в государственных делах, - ответил Шимон. - Она может быть скрыта, как сила, которая весной оживляет росток в семени. Мы с тобой, Андрей, видели сегодня, как высший сановник всенародно глотает пыль с сапог базилевса. Такой обряд соблюдают уже сотни лет. Зачем он? Почему он вечен? Здесь бывает и так, что высоких сановников за малую вину при всех обнажают и бьют палками, как рабов. Избыв вину, сановник продолжает служить базилевсу. Такое не считают позором, но уподобляют отеческому поучению... - Если б князь тебя на Руси... - вскинулся Андрей, но Шимон остановил его: - Не сравнивай! Одному - одно, другому - другое. Было - и я, сравнивая, рассекал имперские порядки, как нож воду. Изучая, постигая, я изменил скороспелым сужденьям. Рассудим. И четыреста лет тому назад, и больше, и совсем недавно законы империи ратуют за земледельца. Не было базилевса, который не понимал бы, что достаток, жизнь империи идет от земледельцев: пища для всех, нужный ремесленнику материал, воины для войска, налоги в казну. Многие законы начинались словами: "Еще в евангелии сказано, что богатому труднее войти в рай, чем верблюду проникнуть в игольное ушко, что бедные будут у бога, а кто не трудится, тот не ест". Неоднократно базилевсы отбирали монастырские земли, раздавая их земледельцам. Богатым запрещалось не только захватывать землю обманом, но даже покупать ее. Все эти законы не отменены и действуют по нынешний день. Иные базилевсы, как Василий Болгаробойца, убивали сильных, делили захваченные земли на участки и раздавали бывшим наемникам и слугам убитого сильного. Жадных сановников постоянно укорачивали, даже смертью. Заботились и о налогах, чтобы земледельцы, могли платить, не разоряясь, не теряя охоты к труду. Итак, я сказал о намерениях, изложенных в законах. Хулить такое не должно. Отсюда же я коснусь униженья высших. Базилевс всех равняет, потому-то сановник ползет перед ним, как низший слуга. - Ты прав как философ, - согласился Афанасиос. - Однако ж позволь мне напомнить, что учитель мудрости призывает к делу. Без дела желания и вера мертвы. Почему в империи при добрых намерениях получается иное? Против такого ты не возразишь. - Слово расходится с делом. Базилевсы обманывают - вот тебе легкое объяснение, - ответил Шимон, - но неверное. Сущность вижу совсем в ином: империя находится в непрестанной войне. Как часто в те же годы, когда сочинялись добрые законы, империю брали за горло. Сам этот величайший во вселенной город разве не бывал осажден с моря и суши? Разве не спасался он только прочностью своих стен, которые легко оборонять изнутри? Империя не остров. И где тут беречь подданных, когда смерть наступает! А с кого взять деньги? С земледельца. Была бы империя островом... Юстиниан Первый мечтал превратить в остров весь мир, распространив империю и христианскую веру до пределов земли. Он хотел добиться единства веры в империи, и того даже не добился. Но мог бы достичь желаемого, будь он базилевсом острова. Но, повторяю, империя не остров, а укрепленный лагерь, палисады которого каждодневно ломает враг, внутри которого беспрерывны поджоги... - Да, друг, - ответил Афанасиос, - и мне казалось подобное, и даже от других слышал похожие слова. Воистину, империя не остров, и иное было бы с ней, находись она на острове. На острове, может быть, добились бы уравнения всех на службе империи и базилевсы, требуя исполнения законов, сотворили бы легкую жизнь даже для убогого калеки. - Вы оба ищете оправданий, - вмешался Андрей. - Но, по мне, коль законы хороши, а получается плохо, то не мудрец законодатель и не добрый человек, а напрасный мечтатель. На Страшном Суде будут нас судить не по мечтам, а по делам, и тою же мерой отмерится правителям. Афанасиос возразил: - Ты, русский, ищешь пытливым умом. Достаточно ль ума? Шимон живет среди нас не двадцать ли лет, ты, Андрей, ста дней еще не прожил. Пусть глаза зорки, пусть остры суждения, а все же... Затруднившись, Афанасиос продолжил: - Ты, друг Андрей, сегодня впервые видел почитание базилевса. В языческом Риме императоров приветствовали, поднимая руку. И еще можно было поцеловать в плечо. Потом опускались на одно колено. В христианской империи обряд еще усложнился, и вскоре начали ползать, как ты видел сегодня. Но что на душе у ползущего? Любовь или подделка, подобострастие? Удивляетесь? А тому не дивитесь, как часто у нас вслух клянутся в любви к базилевсу, к империи? Ты, Шимон, не наслушался? - Да, слыхал и слышу, - отозвался Шимон. - Но ведь многие, многие, - продолжал Афанасиос, - воистину любят. Заподозрив в другом холодность чувств, такие разъяряются, могут даже убить. Такие доносят не из выгоды. Подобная любовь к властям для вас, людей посторонних, есть извращенная похоть... - Это грех, - заметил Андрей, - ибо что сказано в первой заповеди? Не сотвори себе кумира и всякого подобия! - Ты судишь, как русские, - возразил Афанасиос, - а русские суть недавние язычники, воспринявшие веру в простоте учения. Мы, древние христиане, отличны от вас... После паузы Афанасиос продолжал: - Друг Андрей, ты видел сегодня роскошно вооруженных телохранителей базилевса. Это избранное войско еще недавно пополнялось норвежцами, шведами, датчанами, исландцами. Эти северяне люди воинственные, были привлечены роскошью и жалованьем. Ныне преобладают англичане. Они здесь женятся и остаются навсегда. Нормандцы лишили их родины. Ты скажешь, Англия осталась? Остались названье и толпа, которую нормандцы обтесывают себе на потребу. Нет там обычаев, привычек, свободы. Значит, и родины нет. Что человек, как не сын человеческий? А империя не плавильный ли тигель? Шимон и Андрей не отвечали. Афанасиос сказал: - Трудно постичь империю. Уподобления уводят в сторону. Сравнения, без которых не обойтись, убедительные сегодня, завтра теряют силу. Позвольте мне, друзья мои, предложить вам рассказ, чтоб ум отдохнул от рассуждений? Не встретив возражений, Афанасиос начал: - Еще и сегодня некоторые народы, как в отдаленной древности, живут простой жизнью. Счет родства они ведут по материнским линиям, ибо не знают брака. У них ребенок не будет покинут, больного, старого, увечного кормят без укоров. Добытое одним делится между всеми. Все они равны во всем, нет между ними богатых и бедных. Там каждому тепло, как овце в стаде. Не золотой ли век? - продолжал Афанасиос. - Не о таком ли люди хранят память, разукрашая ее сказками? Но некогда пришло время, когда люди, наскучив общностью, разделились. И мужчина сказал себе и другим: "Вот моя жена и мои дети!" И женщина соглашалась из любви к мужчине, и они оба уходили, ведя за собою детей. И почитали своей собственностью землю, обработанную ими под пашню, и колодезь, вырытый ими, и рощу, и деревья. И научились говорить "мое", "наше", и не допускали других к своему, возражая: "У вас есть свое, а нашего не берите". Так они жили, объединенные любовью, и ветер дул на них, и не было защиты у них, кроме собственной руки, и хотя одна семья селилась рядом с другой, но у каждой было свое поле, свой скот и вся остальная собственность. И вот империя прислала к ним писцов, и писцы измеряли, сколько югеров пашни, и добивались знать, сколько чего родилось за последние десять лет, сколько оливковых деревьев, сколько югеров под виноградными лозами, сколько самих лоз, и сколько лугов, и где пасут скот, и сколько скота, и сколько ставят стогов, и нет ли соленой воды, чтоб выпаривать соль... И вычисляли: сколько платить за пашню по ее урожаям, сколько за масло, за вино - по числу масличных деревьев и лоз и по их силе, и за пастбища, и за скот, и за луг, и за лес, и за соль, если она добывается земледельцем. Но если соль не добывалась, то за соль не брали. Так же брали за жилища - по числу очагов, от которых поднимается дым по утрам, и за каждого человека, который дышит, - эта подать называется "воздух" - "аир". И сверх того особый сбор на возведение крепостных стен и другие... И также самому сборщику подати, что называлось пошлиной, ибо сборщик шел к плательщику, а не плательщик шел к сборщику. И сверх того, тому же сборщику погонные на содержание помощников сборщика. И еще нечто, ибо сборщики были ответственны перед казной базилевса, а казна, имея списки, знала, сколько должен принести каждый сборщик, и за недобор требовала от сборщика не объяснений, но денег. Не получив денег, могла взять жизнь сборщика. Хоть жизнь сборщика имела цену лишь для него самого, но, взяв ее, казна получала устрашение другим сборщикам, что для казны полезно. Еще были самые деньги, которые изменялись, ибо в целях выгоды империи базилевсы выпускали более дешевые деньги, примешивая к золоту серебро и медь в большем количестве, чем прежде, а налоги взимали по расчету старой монеты, и был такой счет тонок и труден даже обученному человеку, а плательщик не знал грамоты. Был такой же военный постой - митатон: обязанность дать кров и пищу солдату. И доставлять хлеб для войска по особо дешевой цене. Своей силой участвовать в строении крепостей, возить камень, дерево, песок, известь, а также строить военные корабли. Живущие вблизи государственных дорог обязаны содержать в порядке дороги и на своих участках возить на своих лошадях имперских служащих. И еще было войско, которое шло на войну, и солдаты брали все у своих же, и пасли лошадей на полях, и разводили костры из плодовых деревьев, и военачальники не мешали солдатам, ибо от этих солдат они завтра потребуют самоотвержения, стойкости перед смертью, а живет человек не три раза, и не два раза, а только один и в тоске повторяет: лучше живому псу, чем мертвому льву, и при мысли о битве, навстречу которой он идет, рвет сегодня куски с жадностью пса. И все беды из-за того, что человек сказал: "Моя жена и дети мои", и захотел заботиться о них, и привязал себя к куску земли, и не может бросить свой удел, ибо земля дает жизнь тем, кого он любит, а без любви жизнь не имеет цены, и он, грубо и зло проклиная себя и любимых, несет свою ношу. Он говорит своим волам: коль на вас бы столько навалить, сколько на меня! И пашет, и смеется, и слагает песню, потому что он человек и нет конца человеческой силе. И вдруг он останавливается. Колокол сельской церкви дребезжит: "длинг-длонг-длинг". Что случилось? Пахарь развязывает сыромятные ремни, сбрасывает ярмо с бычьих шей и бегом гонит волов. Из дома выбегают его жена, его дети, каждый тащит на себе самое дорогое, о чем вспомнилось в страхе, и, навьючившись сами, они выгоняют со двора свинью, овец, осла, и все бегут к лесу на ближней горе и гонят глупых животных, непослушных, заразившихся страхом от хозяев. Туда же бегут соседи, кто-то несет больного ребенка, тащат бессильных стариков, старух. Видны яркие, праздничные платья - то девушки уносят лучшее достояние на себе, чтобы освободить руки для другой ноши. На северо-востоке, там, где поворачивают между невысокими, но крутыми, поросшими лесом хребтами и речка, и прорытая ею долина, и дорога, протоптанная со времен сотворения мира, веет облачко дыма. Набат умолк - звонарь спасает свою жизнь. Через реку вброд, воды по колено. Зимой и в ливни река разливается в поток, который уносит вековые деревья, как щепки, летом воды едва хватает. Люди и животные гремят окатанной галькой. Скорее, скорее! Волы бегут медленно, их бьют. Никто не оглядывается. Не к чему, не к чему оглядываться. По узким тропкам, пробитым между зарослями колючих кустов, беглецы вламываются в лес. Вперед, еще глубже, еще дальше. Убедившись, что все свои - женщины, дети, волы, свиньи, овцы - здесь и теперь в безопасности, будто бы есть безопасность в этом мире, мужчина отстает. С ним его сын, старший, лет двенадцати, помощник, который уже умеет все, знает все, не хватает лишь силы. Мальчик захватил - не забыл - отцовский лук и колчан из луба, обшитый овечьей шкурой, отцовский меч, боевой топор на длинном топорище и деревянный щит, окованный железом, с широкими бляхами, подбитый двумя слоями толстой кожи. Старший и младший, утирая пот, возвращаются на опушку. Из леса слышен голос, женский голос, протяжный крик, в котором оба различают - один свое имя, другой - имя отца. Поворачиваясь, мужчина отвечает, в ответе - приказ и утешенье. На опушке двое - большой и малый - оказываются не одинокими. Десятка два таких же отстали и вернулись. Все вооружены, здесь все умеют держать оружие. Они ждут, пользуясь тенью. Они видят, невидимые. Пыль, пыль, пыль. Всадники. Передние уже у домов, передние уже проскочили мимо домов. А там, левее, все клубится пыль. Нашествие? Набег? Конные толпы движутся медленно, лошади идут шагом. Это передние скакали, отряд разведчиков, глаза войны, чтобы осмотреться, чтобы высмотреть, нет ли засады. Десяток всадников скачет к реке, прямо к мелкому броду. Муть уже улеглась, ее унесло тихим теченьем, но свежий навоз выдает, выдает влажная галька, которую солнце еще не успело просушить с теневой стороны, - у разведчиков глаза - осиное жало. Видно, как лошади тянутся к воде, как всадники не дают им пить. Мелко, подпруги затянуты; лошади вредно низко опускать голову, когда затянута подпруга. Осторожно, чтоб не разбить копыта лошадей, всадники движутся по широкому руслу. К лесу. По следам. Все сразу они поднимают коней в галоп, скачут, нарастая, увеличиваясь. Защитники леса жмутся в тень - знают: солнце сзади, солнце бьет всадникам в глаза. Тетива лежит в вырезе стрелы. Пахарь привычно щурит левый глаз, мускулы вздуваются. Мальчик стоит справа, готовясь подать новую стрелу в руку, которую отец отбросит назад после выстрела. Шагах в ста от. опушки всадники с криком, в котором слышится особенное, гортанное "ааа!", круто берут в стороны, и пестрая стремительная стая в развевающихся ярких повязках на острых шишаках, в вихре длинных лошадиных хвостов, во вспышках крыльев плащей, с топотом, звяканьем стали разлетается, отброшенная невидимым препятствием, и - назад, круглые щиты подскакивают на спинах, и - стой, стой! Вот они все вместе. Их, казавшихся толпой, вряд ли больше десяти, они - кучка, лицом к лесу, глядят, ждут. Чего? Люди жили в раю, был мир, лев и ягненок пили из одного ручья. За широким ложем реки с узенькой лентой блестящей воды идут конные. Налево, в проходе между горами, стало ясно - пыль улеглась. С опушки видны обломки каменных стен над проходом. Когда-то и кто-то построил там крепость, замкнул долину. Когда-то и кто-то разрушил ее. Кто и когда? Неизвестно, бог знает. Дети Каина или потомки Авеля? Других нет, все люди братья. С развалин крепости видно очень далеко. Там живут старик и старуха, их содержат складчиной. Это они подняли дым, который увидел звонарь, пробивший тревогу. Разведчики хотели узнать, кто в лесу. Хотели вызвать движенье, бросились назад, будто увидели и чтобы вызвать стрелы. Но никто не сорвал тетиву, они ничего не узнали. Что они будут делать дальше? А они не рискуют больше, каждый держится за жизнь: прожить лишний день, лишний день взять у судьбы. Человек понимает человека, все люди были братьями, от родства остается способность понимать, хоть бог и смешал языки, мстя за грех вавилонского столпотворенья. Но в лес конные не пойдут, сарацины и турки любят чистые поля. И - хотят жить. Разведчики посылают коней к реке, находят глубокое место, выпаивают лошадей. Исчезают. Войско идет. Идет много сотен конных, тысячи, наверное, отсюда не сочтешь. Верблюжьи шеи поднимаются, как змеи. Пахари знают, что сарацины, турки, кто бы там ни был, не остановятся здесь. Весна в начале, ранние посевы едва всходят, под поздние еще пашут. Дальше к югу, на половину дня ходьбы, долина расширяется, там широкие луга покрыты травой, там нашествие остановится на ночь. Местные пахари знают, чужое войско тоже знает. Не в первый раз. Так было, так будет. Отец подсаживает сына на дерево. Ловкий, как ласка, мальчик исчезает в молодой листве ореха. Ствол толщиной в два охвата несет лес раскидистых ветвей. Вершина, опаленная молнией, суха, и оттуда видно далеко. Мальчик спускается, прыгает на землю, от него пахнет яблоком - аромат листьев ореха. Никого не видно, пусто у домов, и вся дорога пуста - сарацины ушли. Ушли? А не вернется ли кто-то из них, чтобы застать людей врасплох? Сарацины и все, кто воюет, ловят людей. Дождавшись сумерек, мужчины возвращаются. Сарацины походя разгромили, что попало под руки. Плодовые деревья изрублены мечами, ссеченные ветки валяются на земле, стволы изранены. Двери сорваны, ограды повалены. Дома, сложенные из неотесанных камней, связанных глиной, слишком тяжелы, чтобы их можно было походя свалить, но сарацины побывали всюду, ломали столы и дощатые кровати, били корчаги для воды, глиняные миски, скамьи, нарочно оскверняли жилища нечистотами. Тайники, вырытые под землей, где припрятывают зерно, семена овощей, запасное платье и другое, в чем не нуждаются каждый день, целы, но ущерб все же очень велик, все нужно починить, все исправить св