й журавлик над колодцем, баньки, выстроенные в ряд у реки, даже горьковатый дымок своим запахом напоминал родное... - Эх, и крепка Русь! - шумно дыша, сказал Демидов. Он стоял на берегу, а перед ним широкой стальной полоской текла Нарова. Неподалеку от него по обеим сторонам реки на высоких ярах высились грозные крепости: по правую - ливонская, прекрасно уцелевшая, хотя и отстроенная полтысячи лет тому назад; на левом - пограничная русская крепость Иван-город. По углам ее вырисовывались круглые каменные башни. Тут же на берегу Наровы русские бородатые рыбаки, обветренные и широкоплечие, развешивали мережи. Завидя барина, они поклонились. Один из них - старик - приветливо спросил: - Издалека, сударь? Небось из заморских краев возвращаетесь? - Угадал, земляк! - словоохотливо отозвался Демидов. Хотя он был в дорожном бархатном кафтане и в парике, однако лицо выдавало в нем своего, русского. Подойдя поближе, рыбак пристально вгляделся в него. Наконец не выдержал и спросил: - А что, батюшка, скоро погоним баронов с нашей земельки? - А почему так? - насупил брови Никита. - Немцы ведь умный народ. - И наш народ не лыком шит, - с достоинством отозвался старик. - Только суди сам, сударь, кругом расселись бароны, и житья от них нам нетути... В голосе рыбака прозвучала вековечная ненависть к угнетателям. Он помолчал, огладил бороду и в раздумье сказал: - Деды наши умные были: знали, кто наш ворог, потому и теснили его... Андрейка и Аннушка зашли в кузницу, в которой чинили экипажи. Бородатые кузнецы, перемазанные сажей, ковали железные пластины для ободьев. Разглядывая демидовского писца, они исподтишка ухмылялись в бороду. - Ишь ты, сам щуплый, а какую кралю подхватил! Ты кто ж, барин? - спросил один из них Андрейку. Поникнув головой, писец ответил: - Нет, крепостной я, а женка - итальянка. - Что ж, выходит, в неволю везешь? - угрюмо продолжал кузнец. - В неволю, - признался Андрейка. - Так, - тяжело вздохнул мужик и с сердцем ударил по наковальне. Веселое пламя вспыхнуло в горне, заплясало, только лица кузнецов пуще поугрюмели. Андрейка переглянулся с женой, и оба не спеша вышли из кузницы. - Горюн парень! - со вздохом сказал вслед кузнец. В самую полночь по непролазной грязи Демидовы прибыли в село Чирковицы, находившееся в восьмидесяти верстах от Санкт-Петербурга. Имение принадлежало Петру Ивановичу Меллисино - знатному екатерининскому вельможе. К удивлению Никиты Акинфиевнча, обширные барские хоромы были наглухо заколочены, в усадьбе, потонувшей в непроглядной тьме, стояла мертвая тишина, даже псы не залаяли при появлении экипажей. На громкие окрики и стук из калитки вышел ветхий старичок. Подняв перед собой тусклый фонарь, он с нескрываемым любопытством оглядел прибывших господ. Ежась от холода под порывами пронзительного осеннего ветра, он дребезжащим голосом спросил: - Кто вы и что нужно вам тут, добрые люди? Демидов выступил вперед и властно сказал слуге: - Как видишь, нас застала в пути ночь. Пойди и доложи господину, что просим гостеприимства. - Эх, сударь! - прошамкал старик. - Да никого тут и нет! Все покинули это гнездо. Один тут я, и где приютить - неведомо. Хоромы велики, а приюту и нет. Все рушится, господин мой. Да и покормить нечем... Езжайте, милые, к почтмейстеру: хоть и тесно, а все под крышей... Проблуждав по сельцу, путешественники выехали наконец к почтовой станции, где и остановились. Большая станционная комната хотя и содержалась в чистоте и опрятности, но поражала своим необжитым видом и холодом. Александра Евтихиевна зябко куталась в пледы и жалобно поглядывала на мужа. Приближались роды, и Демидов, встревоженный и злой, наступал на почтмейстера. Сухощавый долговязый немец учтиво выслушал жалобы Никиты Акинфиевича и безнадежно пожал плечами. - Это лучшее, что найдете здесь, сударь, - сухо ответил немец. - Едем дале! - закричал слугам Никита, но Александра Евтихиевна болезненно сморщилась и умоляюще сказала: - Никитушка, побойся бога! Разве ты не видишь, в каком я положении? Ночь тянулась медленно. Александра Евтихиевна сидела в кресле, уставившись в трепетное пламя свечей. Казалось, она прислушивалась к жизни, которая теплилась внутри ее тела. Аннушка в соседней комнате укачивала девочку, согревая ее посиневшие ручонки своим дыханием. Андрейка, раскинув на лавке теплые одеяла, предложил Никите Акинфиевичу: - Укладывайтесь, сударь. Александра Евтихиевна шевельнулась и простонала: - Ах, Никитушка, не спи, сядь подле меня! Я боюсь, это скоро наступит... Никита уселся на скрипучий стул и, раскинув ноги, задремал. Почтмейстер тихонько удалился в свою каморку. За стенами, во дворе, выл ветер, переругивались ямщики, а в холодной комнате потрескивали свечи; неприятное полусонное оцепенение овладело людьми. Ночь тянулась бесконечно... Серый скупой рассвет стал заползать в настуженную горницу, когда Никита Акинфиевич был разбужен громкими стонами жены. Он открыл глаза и был поражен тем, что происходило. Отвалившись на спину, Александра Евтихиевна протяжно стонала. Подле нее возилась Аннушка. Лицо у нее было оробевшее, жалкое. Андрейки и слуг в горнице не было. Только сухой почтмейстер стоял у двери, спокойно вглядываясь в происходящее. Никита быстро поднялся и наклонился над женой. - Ой, умираю, - страдающе прошептала пересохшими губами Александра Евтихиевна. Демидов быстро оглядел горницу и крикнул Аннушке: - Немедля сыскать на селе бабку! Почтмейстер учтиво поклонился Демидову и сказал: - Не извольте, господин, беспокоиться. Я предвидел это, и бабка уже здесь, и если дозволите... Не дождавшись ответа, он распахнул дверь в свою каморку и позвал: - Никитишна! Демидов недоверчиво разглядывал уже немолодую подвижную женщину, неслышно вошедшую в горницу. "Да нешто простая баба сможет?" - хотел он было запротестовать, но строгий взгляд немца остановил его. - Здравствуйте, батюшка, - неторопливо поклонилась бабка Никите. Голос у нее оказался певучим и ласковым, круглое русское лицо ее приветливо светилось. Она неторопливо подошла к Александре Евтихиевне и заглянула ей в глаза. - Не бойся, касатка, все будет хорошо. Глядишь, бог принесет счастья! - спокойно сказала она и оглянулась на мужчин. - Уж не обессудьте, тут дело бабье... Простая русская баба почувствовала себя здесь полновластной хозяйкой и не спеша принялась за дело. Почтмейстер и Демидов переглянулись и, покорясь ей, вышли в тесную с тусклым оконцем каморочку. Никита сел на кровать и опустил голову на грудь. В душе его нарастали тревога и нетерпение. Схватив немца за рукав, он теребил его, жарко упрашивая: - Озолочу, ежели добудешь умельца лекаря и хоромы теплые разыщешь! Сохраняя невозмутимый вид, немец сухо сказал: - Где добыть здесь лекаря? Да и поздно. Никакие богатства не смогут изменить положения, сударь. Остается терпеть и ждать. Легко сказать - терпеть и ждать, когда стоны за стеной становились все громче и громче. За оконцем с низкого неба то моросил мелкий дождик, то мокрыми хлопьями валил снег. Среди сырости на дворе пылал костер, вокруг которого толпились слуги и ямщики. Андрейка о чем-то горячо им рассказывал. Над костром висел черный чугун, над ним вился густой пар... - Девонька, воду шибчей! - раздался за перегородкой хозяйский окрик бабки. Из горницы выбежала Аннушка, бросилась во двор к черному чугуну... Все шло удивительно налаженно, без суетни. Размеренный воркующий говорок бабки действовал как-то успокаивающе. Через комнатку пронесли горячую воду, чистые простыни и полотенца. Слышно было, как бабка ласково уговаривала роженицу: - А ты не стесняйся, кричи, родная, кричи! Понатужься!.. Демидов морщился, словно от зубной боли. Ему казалось, за перегородкой и без того сильно стонали. Большой и сильный человек, он вдруг почувствовал себя слабым, растерянным. Итальянка робко вошла в каморку и притаилась, смущенная, в уголке. Почтмейстер положил свою сухую синеватую руку на плечо Демидова: - Это неизбежно, сударь. В эту пору в станционном домике раздался душераздирающий крик. Даже ямщики у костра повскакали. - Ух, неужто беда? - тревожно спросил Никита, но вдруг сразу все смолкло, наступила блаженная тишина, и вслед за тем раздался веселый крик новорожденного существа. Почтмейстер весело блеснул глазами, кивнул в сторону двери, прошептал: - Слышите? Аннушка схватилась рукой за сердце и, не спуская глаз, следила за Демидовым. Он вскочил, но волнение его не унималось, а нарастало. Заметно дрожали его большие руки. Нетерпеливо топчась у перегородки, он прислушивался: "Кто же, сын или дочка?" Никто не торопился впускать Никиту Акинфиевича в большую горницу; слышно было, как ласково разговаривала бабка, но поди разберись, с кем!.. Наконец в десятом часу бабка распахнула дверку и переступила порог. Лицо женщины сияло. Поклонившись Демидову, она сказала: - Ну, батюшка, господь послал тебе сына! - Неужто? - успел только сказать Никита, и всем его большим, могучим телом овладела необузданная радость. - Ты чуешь, кого принимала? Князя Демидова. Богатырь будет! На!.. - Он положил на ладошку бабки золотой. - Богатырь, богатырь, батюшка! - охотно подхватила бабка. - Пройди-ка посмотри дите. Десять дней больной пришлось прожить в станционной горнице. Снег растаял, вновь вернулась осень. Наконец из Санкт-Петербурга прибыл долгожданный доктор. Больная окрепла, и можно было продолжать так неожиданно прерванное путешествие. Все снова уложили в возки. 22 ноября 1773 года Демидовы возвратились в Санкт-Петербург. Андрейка под диктовку Никиты Акинфиевича записал в "Журнал путешествий": "При крещении новорожденного восприемниками сделали честь быть его сиятельство граф Алексей Григорьевич Орлов и ее сиятельство графиня Елизавета Ивановна Орлова ж; окончив тем счастливо свое путешествие по иностранным государствам, привезли в отечество, к великому удовольствию Никиты Акинфиевича, дочь и сына". Последний по представлению отца, по примеру прочих дворян, находясь еще в пеленках, был записан капралом в лейб-гвардии Преображенский полк, полковником которого числилась государыня. В большом демидовском доме, строенном еще дедом, вновь закипела жизнь. Андрейка и Аннушка поселились вместе с дворней. Еще задолго до света для обоих начиналась трудовая жизнь. После долгого странствования все в Петербурге Андрейке казалось серым и холодным, еще горше стала жизнь в барском доме. "Как-то там старуха-мать, - с затаенной грустью думал Андрейка. - Что она скажет, когда увидит Аннушку?" От дворовых дознался он, что мать с обозом добралась с Каменного Пояса до Москвы, и Демидов записал ее в холопки. Ныне старая Кондратьевна работала птичницей на барском дворе. В один из мартовских дней Демидова пригласили во дворец. Он обрадовался и с утра стал обряжаться к приему. Портной и камердинер долго подбирали атласный кафтан и сорочки. Погон для анненской ленты, пуговицы на камзоле, эфес на шпаге и пряжки на башмаках - все было осыпано бриллиантами. Демидов добрых полчаса вертелся перед зеркалом, оглядывая себя с ног до головы, и восхищался собою. Величественный, в высоком волнистом парике, сияющий, он вошел на половину к Александре Евтихиевне. - Глянь-ко, Сашенька, как ныне я выгляжу? - похвастался он перед женой. Она ничуть не изумилась. Улыбнувшись мужу усталой улыбкой, супруга сказала: - Сверканья много; ты бы, Никитушка камней поубавил. - Что ты! Что ты! - замахал на нее Демидов. - Разве же то допустимо? Чем Демидовы хуже Шуваловых? Затмить я их хочу. Государыня приняла Никиту Акинфиевича в маленьком рабочем кабинете. С трепетом переступил Никита порог и низко склонил голову. Екатерина сидела за письменным столом, одетая в платье лилового шелка; никаких украшений на царице не было. - Здравствуй, Демидов. - Государыня легким наклонением головы приветствовала Никиту и милостиво протянула ему руку. Заводчик еще раз почтительно склонился и поцеловал полную белую руку государыни. На одну секунду он почувствовал, что эта рука отвечает ему легким пожатием. Подняв глаза на государыню, Никита оробело заметил: у нее не хватало переднего зуба, оттого голос был несколько шепеляв. Окна кабинета выходили на Неву, и серый свет мартовского неуютного дня заползал в них, кладя на все свой холодный отпечаток. - Звала я тебя, Демидов, по делу! - Государыня снова пристально поглядела на Никиту и, как бы колеблясь, продолжала: - Известно тебе, сколь в большие убытки входим мы, ведя войну с турками? А меж тем нам потребно все больше и больше пушек и ядер... Никита затаив дыхание слушал: государыня встала и подошла к огромному окну. Не глядя на Демидова, она сказала: - Демидыч, можешь ли ты в долг поставлять государству сии припасы? Никита на мгновение прикрыл глаза: ласковое обращение к нему государыни окончательно пленило его. Заводчик низко поклонился: - Могу, государыня, год либо полтора! Царица сразу оживилась и льстиво сказала: - Я так и знала, что ты выручишь меня. - Мы все служим тебе, матушка, и отчизне нашей. Он улыбнулся, но в улыбке проскользнула горечь. Государыня протянула ему руку и ласково добавила: - Спасибо тебе, Демидыч, за услугу. Прошу со мною откушать... В два часа Демидова вместе с другими пригласили к Царскому столу в бриллиантовую комнату. Тут были и Безбородко, и граф Шувалов, и Дашкова, граф Строганов. Стол был круглый. Кушанья уже стояли на столе и были покрыты крышками. Все с нетерпением ждали выхода государыни. Никита зорко наблюдал за придворными, - как бы не ошибиться в чем. Между тем шепот смолк. И совершенно неожиданно распахнулись двери; высокий, представительный камердинер государыни Зотов, встав на пороге, закричал: - Крышки! Застывшие у стола лакеи в белых перчатках мгновенно сняли с блюд крышки, и беловатый парок взвился над столом. Шелестя платьем, в бриллиантовую вступила государыня. Позади нее семенили калмычонок и две левретки. Все чинно расселись, Демидову отвели место против государыни. На стол поставили четыре золотые чаши, а перед царицей простой горшок русских щей. Горшок был глиняный, покрытый золотой крышкой и обернутый белоснежной салфеткой. Царица сама изволила разливать щи. Это пришлось Демидову по душе. Разливала она осторожно, по-хозяйски, как делают в деревне рачительные бабы. "Добра хозяюшка!" - похвалил про себя Никита и приналег на щи. За столом лилась непринужденная беседа. Дородный Безбородко рассказывал о своих певчих. Однако величавый Шувалов стремился уколоть князя: - Помилуйте, что хор без музыки? Если бы послушали мой оркестр!.. Демидов хмурил брови, не зная, как бы заговорить. И вдруг государыня, улыбнувшись, спросила Никиту: - Что же ты молчишь, Демидов? Чем похвастаешься? Все взоры устремились на Никиту, он пыхтел, краснел, не находя слов. Лукаво подмигнув заводчику, Шувалов добродушно сказал во всеуслышание: - У него особый оркестр, государыня-матушка, у него пушечки да ядра, вот и вся музыка! Никиту взмыло; поглядев хмуро на вельможу, он не утерпел: - У меня один музыкант многих оркестров стоит, граф... Всем было известно, что оркестр Шувалова славился на весь Санкт-Петербург. Однако граф нисколько не обиделся дерзкой выходке Демидова. Он улыбнулся и попросил: - Надеюсь, вы не откажете мне в удовольствии послушать сего музыканта... Государыня милостиво улыбнулась Демидову и погрозила ему пальцем: - Смотри, Демидыч, не осрамись. За столом все весело рассмеялись, довольные благополучным разрешением спора. Граф Шувалов не забыл о похвальбе Никиты Демидова за столом государыни. Делать было нечего, пришлось Никите устроить большой званый вечер. Неделю убирали обширные демидовские хоромы, натирали паркет, выбивали ковры. Обеспокоенный Никита вызвал к себе Андрейку и строго спросил его: - Скажи мне, холопья твоя душа, сможешь ли потешить графа? Да так, чтобы у него от зависти в горле заперхало! - Смогу, - уверенно отвечал крепостной музыкант. - Сыграю я для вас, сударь, нежно и сердечно, как то дозволит час вдохновенья. Но одного прошу, "сударь, дать мне минутку на раздумье, как и что играть... - Раздумывай да разучивай, смотри не посрами хозяина. В званый день набережная Мойки была полна экипажами. Вся петербургская знать съехалась в гости к Никите. Втайне надеялся Никита: вот-вот невзначай пожалует сама государыня. Однако минута проходила за минутой, а надежды не сбывались. Хозяин пригласил гостей в ярко освещенный зал, где со скрипкой в руке уже поджидал их Андрейка. Гости шумно расселись в креслах. Демидов глянул в сторону Андрейки и взмахнул рукой. В большом двусветном зале наступила глубокая тишина. Сверху с золоченых люстр лились потоки спокойного теплого света. Искрясь и дробясь в хрустальных подвесках, огоньки играли всеми цветами радуги. Аннушка притаилась за колоннадой на хорах. Со страхом она смотрела вниз на блестящее общество и на своего Андрейку - стройного, изящного, сейчас очень похожего на маэстро. Опустив руки, он с бледным лицом стоял посреди зала. Прошла минута, и когда утихли последние шорохи шелка, Андрейка поднял голову, и легкая певучая скрипка вспорхнула ему на грудь. Он нежно прижал ее к подбородку и чуть заметно провел по струнам смычком. Словно дуновение ветерка пронеслось по залу, родились нежные чарующие звуки. Аннушка прижалась к колонне и не в силах была оторвать глаз от Андрейки. Он весь горел, одухотворенно сиял, что-то большое и властное поднималось в его душе. И люди, которые сидели в зале, - старые и молодые, седовласые, сверкающие звездами, пресытившиеся вельможи, молодые легкомысленные юнцы и нежные, хрупкие девушки с розами на низко обнаженной груди, - все с упоением смотрели на Андрейку, наслаждались музыкой, словно пили чудесный нектар. Пела, радовалась, смеялась молодостью скрипка в руках Андрейки. Крепостной играл одну пьесу за другой. Никто не шевельнулся, словно все унеслись в другой мир. Граф Шувалов, искушенный жизнью, человек большой властности и обширного ума и потому позволявший себе все, не утерпел и громко вздохнул. Вместе со вздохом вырвалось одно только слово: - Кудесник! Крепостной играл долго и вдохновенно. Казалось, он колдовал: неслыханную, дерзновенную власть он получил над людьми. Никита Акинфиевич, в атласном голубом кафтане, в черных шелковых чулках, туго обтягивавших толстые крепкие икры, в пышном парике, величественный и грозный, опустив на грудь голову, тихо вздыхал. Исподлобья он оглядывал гостей, а сам трепетал при мысли: "Каково играет, шельмец!" Каждый ушел в свою мечту. Одряхлевшая графиня, голову которой сотрясал тик, не сводила блеклых глаз с Андрейки, а он, волшебник, водил ее по саду давным-давно угасшей юности, воскрешая в памяти то, что уже покрылось тленом и забвением. Молодая фрейлина, сияющая красотой и бриллиантами, подле которой восхищенно застыл красавец кавалергард, туго затянутый в лосины, упивалась нежными звуками, певшими о неувядающей любви. В каждой душе Андрейка поднимал надежды и светлую радость. Он играл, и все готовы были слушать бесконечно, но силы не безбрежны, - скрипач стал уставать и, закончив пьесу, склонил голову. Легкий гул одобрения прошел среди гостей. Задвигали стульями, зашаркали, зашелестели платьями. Прижав к сердцу скрипку, музыкант обвел взглядом зал, поднял глаза кверху и встретился с восхищенным взглядом Аннушки. Александра Евтихиевна наклонилась к мужу и прошептала ему что-то, указывая глазами на крепостного. Никита Акинфиевич подозвал к себе Андрейку и сказал: - Повтори все... С лица крепостного катился пот. Счастливое выражение на лице Андрейки угасло, он побледнел и, нежно лаская скрипку, прошептал: - Освободите. Не могу больше... - Играй! - жестко приказал Демидов. Крепостной покорно вышел на середину зала и снова заиграл. Мечтательно полузакрыв глаза, Аннушка забыла обо всем на свете. Она мысленно унеслась в родную Италию. Среди волнующих звуков нежданно раздался один резкий, неприятный, словно кто внезапно хлестнул бичом, - лопнула струна. Резко оборвалась игра, с запозданием тонко простонали хрустальные подвески люстры. С бьющимся сердцем Аннушка наклонилась и увидела бледного мужа с трясущимися руками. Перед ним стоял налившийся густой кровью Демидов и шипел: - Ты нарочно это подстроил! Так поди ж, миленький, поди за мной... Осунувшийся, волоча отяжелевшие ноги, Андрейка пошел вслед за хозяином. Позади зашумели, готовясь к танцам. Граф Шувалов, прищурив серые глаза, мечтательно вздохнул и сказал на весь зал: - Несомненный талант, господа! Великий талант... В кабинете Никита Акинфиевич сам написал записку и вручил Андрейке. - Отнесешь на съезжую! - властно сказал он. - Там тебя высекут розгами. - За что? - хрипло выдавил скрипач. - За что, сударь? Не по моей вине не выдержала струна. - Высекут за то, чтобы не возвеличивался! - сказал Демидов. - За то, чтобы слушал господина своего. Ну, иди! А скрипицу дай сюда. Он взял инструмент из рук крепостного и положил его на стол. Шатаясь, Андрейка вышел из кабинета. - Как смеет подлая душа такие тонкие чувства разуметь и бередить благородное сердце! - проворчал вслед хозяин. Словно отбрасывая что-то грязное, он отряхнул руки, оглядел себя в зеркало и с благодушной улыбкой вышел в зал... С хор лились звуки невидимого оркестра; легкие молодые нары уже скользили по блестящему паркету. Холодный, равнодушный свет падал сверху на обнаженные напудренные женские плечи и на позолоту мундиров... Над Петербургом стоял густой молочный туман. Андрейка возвращался из части. На Неве был" непроглядно темно. Мартовская ночь была сыра, беззвездна. Задувала моряна. Ветер трепал полы кафтана, забирался под одежду. Крепостной музыкант проходил по тропке, бегущей через торосистый лед, и горестно думал: "Рядом омут, броситься - и все кончено..." Но внезапная мысль притупила боль. "А жена, а матушка? Что будет с ними?" - подумал он. Жгучий стыд охватил все существо Андрейки. При каждом шаге запоздалого прохожего он вздрагивал. Ему казалось, что все знают о его позоре. Поздно прибрел он домой. Ни с кем не перемолвился словом. В своем уголке, отведенном в людской, Андрейка сел за стол, склонил голову на руки. Было страшно взглянуть в глаза Аннушке. Бледная, дрожащая, она неслышно подошла к мужу, склонилась над ним и прошептала: - Как он смел? Андрейка горько усмехнулся. - Он все смеет... Демидов - барин, а мы рабы. Пойми: рабы! - страдальчески выкрикнул Андрейка. - Ах, на какое горе я привез тебя, Аннушка! Итальянка прижалась к плечу мужа и, сдерживая слезы обиды и оскорбления, молча заглядывала ему в глаза... Внезапно в Санкт-Петербурге прекратились балы. В Зимний дворец поминутно скакали курьеры. Государыня Екатерина Алексеевна не появлялась на больших выходах. Во дворце, в маленьком рабочем кабинете царицы, каждый день происходили совещания. С Урала дошли неприятные вести. Беглый казак Емельян Пугачев поднял мятеж, осадил Оренбург; восстание, подобно огнедышащей лаве, грозило разлиться по всей стране. Демидов притих, стал подозрителен. В неурочное время он вставал с постели и, наскоро накинув халат, в мягких туфлях неслышно обходил свои хоромы. Среди ночи хозяин неожиданно появлялся в людской и прислушивался к сонному дыханию дворовых. Приуныла и Александра Евтихиевна. С недоверием она смотрела на Аннушку. Не переносила укоряющего взгляда своей камеристки. С той поры, когда Андрейку выпороли розгами, Демидовой казалось, что итальянка замышляет против нее дурное. Она жаловалась мужу: - Убери ее, Никитушка, подальше! Глаза у ней злые, волчицей на меня смотрит. С Каменного Пояса приказчик Селезень прислал страшную весть: на заводах поднимались работные, покидали работу и, озлобленные, уходили в пугачевские отряды. После долгого раздумья Никита Акинфиевич решил оставить семью в Санкт-Петербурге, а самому тронуться в Москву. Пора было подумать и о делах! Заводы оставались без хозяина. 10 В апреле Никита Демидов в сопровождении Андрейки и его жены отправился в Москву. Дорога была веселой: солнце золотыми потоками заливало землю. Леса оделись свежей листвой, над лесными проселками шумели белостволые березки. В лугах раскинулась цветистая пестрядь, хлопотливо гудели пчелы, над нивами распевали невидимые жаворонки. На обсохшую пашню выехал пахарь. Степенно вышагивал он за тяжелой сохой, а следом за ним ложилась черная жирная полоска земли. Демидов щурился от яркого света, подолгу всматривался в поля; над ними волнисто струился нагретый воздух. Завидя при дороге пахаря, Андрейка приветливо крикнул ему: - Бог на помощь! - Спасибо, родимый! - отозвался мужик. Андрейка с уважением подумал о труде крестьянина: "Вот кто хлебушком Русь кормит! Эх, горе-то какое: один с сошкой, а семеро с ложкой! Баре и тут пристали к мужицкому телу..." Дорога пролегала через плотину; в пруде широко разлилась вешняя вода. По зеркальной глади с кряканьем плавали утиные стайки. У плотины в зеленых вербах виднелась ветхая, крытая соломой мельница. Огромное мшистое колесо медленно ворочалось, разбрасывая каскады сверкающих брызг. На плотине бегали ребята. Завидев экипаж, они снялись озорной воробьиной стаей и бросились к деревенской поскотине, где предупредительно распахнули перед проезжими скрипучие ворота в поле... Аннушка ехала в возке позади демидовского экипажа. За долгую петербургскую зиму ее тонкое личико вытянулось, побледнело, но большие глаза по-прежнему горели ясным светом. Все окружающее приводило ее в изумление и восторг. Зеленые леса и нежно-голубое небо, даже бредущий за сохой пахарь - все чем-то напоминало весну в родной Италии. Когда на шестые сутки утомительного пути вдали вспыхнули золотые главы московских соборов, Никита снял шляпу и истово перекрестился. Андрейка соскочил с облучка, и подбежав к возку, в котором ехала жена, крикнул Аннушке: - Гляди, вон она, наша Белокаменная! Над полями в густом, упругом воздухе навстречу поплыл величавый благовест. Из дальних и ближних окрестных сел, пыля босыми ногами, с котомками за плечами, в первопрестольную тащились толпы потных, усталых богомольцев. Завидя барскую карету, они долго провожали ее пристальными взглядами. На унылых, изъеденных нуждой лицах не было радости, хотя кругом в природе все ликовало. Аннушка, вздохнув, обронила: - Бедные так же, как и у нас, идут просить радости, а ее нигде нет для обездоленного человека! Андрейка вспомнил порку, опустил голову. - Это верно, Аннушка! Ну погоди, может, придет и для нас радость! - сказал он и многозначительно посмотрел ей в глаза. Издали Москва показалась Аннушке волшебным городом: так жарко на полуденном солнце среди весенней зелени блестели маковки многочисленных церквей. В широкой извилистой долине синела спокойная река, плавно неся свои раздольные воды к подернутому сиреневой дымкой далекому окоему. Уже начались обширные загородные сады, охваченные могучим цветением. Ветвистые яблони стояли, укрытые бледно-розовой пеной цветов, издававших тонкий и нежный аромат, от которого у Аннушки слегка кружилась голова. При малейшем дыхании ветерка с грушевых и вишневых садов, как снежинки в метелицу, слетали белые лепестки, устилая дорогу. Кругом простирался необозримый зеленый простор, но сам город по мере приближения к нему тускнел и словно угасал. Пошли кривые немощеные улицы, огороженные обветшалыми плетнями и заборами, которые прерывались домишками, крытыми тесом, лубком, а то и соломой. По старым крышам изумрудно зеленели мхи. Избушка с надвинутой соломенной крышей походила на ветхую старушонку, сгорбившуюся и подслеповатую. Встречались дома, рубленные из крупного смолистого леса, крытые шатром. Высокие дубовые ворота при них были с двускатной кровелькой, под которой сиял врезанный медный восьмиконечный крест. - Раскольничьи домы! - сказал Андрейка жене, но она не поняла, с удивлением разглядывала молчаливые, угрюмые дома. Только собачий лай на дворах да оскаленная песья морда в подворотне свидетельствовали о том, что здесь живут люди... Заборы вдруг прерывались, шли пустыри, а за ними снова тянулись барские усадьбы, с высокими дворцами, белеющими колоннадами. И все это величие тонуло в тенистых липовых кущах или среди бесконечных оранжерей и огородов. Улицы, переплетаясь с переулками, круто сворачивали то вправо, то влево. Зачастую в глухом переулке из-за рощи смиренно выглядывала бирюзовая маковка крохотной церквушки. На широкой Покровке показались каменные строения. На Разгуляе толпилось много праздничного народа, мелькали сарафаны, кумачовые рубахи, синяя домашняя пестрядина. Путешественники незаметно подъехали к Басманной, где среди зелени и прудов раскинулась родовая демидовская усадьба. От каменных ворот навстречу уже бежала дворня. Демидов встрепенулся и крикнул ямщику: - Ну-ка, шевели! Кучер взмахнул бичом, и кони, поднимая тучи пыли, вихрем влетели в обширный зазеленевший двор. - Андрейка! - раздался радостный крик. По двору бежала старая мать. Задыхаясь и плача, Кондратьевна спешила к сыну. Андрейка не утерпел, кинулся к ней, схватил старую в объятия и крепко прижал к груди. По морщинистым щекам матери катились слезы. - Дитятко мое! - нежно припадая к нему, шептала старуха и ласкала его голову, словно ребенка. - Слава богу, довелось-таки свидеться, сынок мой... Мать оглядывала его заморский потертый наряд, бедный, но опрятный, заглядывала ему в глаза и не могла насмотреться: так вырос, так красив стал сын. Аннушка сердцем догадалась, что это мать Андрейки. Старушечья ласка тронула ее до слез. Наконец, освободившись от объятий, Андрейка смущенно оглянулся на Аннушку и сказал старухе: - Матушка, это моя женка... Кондратьевна на мгновение онемела, потом ласково улыбнулась. Пораженная красотой итальянки, она, все еще не доверяя сыну, молча оглядела женщину, Заметя на белой шее Аннушки крестик, она всхлипнула: - Христианка... Невестушка... Не сдерживаясь больше, она прижала молодую женщину к своей груди... Демидов тяжело вышел из коляски. Недовольно посмотрев в сторону Андрейки, крикнул дворовым: - Устал я, отдохнуть надо... К вечеру истопить баньку! Он скрылся в прохладных хоромах. На дворе все сияло под солнцем. С крыши слетел белоснежный голубь и стал пить из лужицы, сверкавшей у колодезя... Кондратьевна увела дорогих гостей в маленький тихий флигелек, укрытый густыми зарослями малинника. Тут неподалеку за оградой на жердях кричали диковинные павлины. - Это мои птенчики, - ласково сказала Кондратьевна, и вокруг глаз легли сухие мелкие морщинки, отчего лицо ее стало еще приветливее и добрей. За птичником шел старый тенистый сад. Склоненные вязы опускали свою серебристую листву в зеркальные пруды. В затишье водных просторов плавали лебеди, а в тени на темной воде чуть-чуть колебались белые хрупкие чашечки лилий... И когда в синем ночном небе засверкали крупные чистые звезды, в старом саду стало тихо, легкая призрачная дымка тумана поплыла над застывшими прудами и шелестящими древними вязами. Утих птичник. В домике на тесноватом столике затеплилась восковая свечечка. - Приберегла на смертный день, - с легкой грустью сказала старушка и улыбнулась. - А сейчас не до смертного часа: жить хочу, чтобы внучат понянчить... Лицо Аннушки залил румянец. Андрейка подсел поближе к жене. Пламя свечи слегка колебалось, делая лица зыбкими. Морщинки Кондратьевны казались глубже. Дрожащей рукой мать нежно гладила молодую женщину. Андрейка все расспрашивал о родном Камне, о Москве. Склонившись над столом, птичница вздохнула и таинственным голосом поведала: - Принесли люди с родимой сторонки диковинные вести, сынок. Опять на Камне помутился народ. Сказывают, появился в горах царь Петр Федорович. Идет он против заводчиков и дворян. И на Москве, слышь-ко, среди дворовых и черного люда такая молва есть. Только кто тот человек - царь или не царь? Сказывали, что беглый... - А хошь и беглый, лишь бы народу волю дал! - со страстью вымолвил Андрейка. - Ты, сынок, тишь-ко! - испуганно оглянулась Кондратьевна. - И чего ты мелешь? А как же мы будем жить-то без господ... Барин, гляди, тебя в люди вывел... Андрейка скрипнул зубами. Помолчал и зло бросил: - В люди... Покалечил только... Ух, кабы!.. Он не договорил, встретив тихий, примиряющий взгляд Аннушки, и понурил голову. Демидов отослал Андрейку на Оку принимать струги с железом. Писец бережно укутал в черный шелк скрипку и уложил ее в ящик. Он долго стоял над ним, с грустью о чем-то думая. Рядом с ним стояла Аннушка, тихая и бледная. Она беззвучно плакала. Безмолвные слезы крупными жаркими каплями выкатывались из-под густых ресниц, тихо струились по смуглому лицу. - Я боюсь одна! Так боюсь!.. - шептала она в горестном порыве. - А ты не бойся, Аннушка! - успокаивал ее муж. - С тобой остается матушка. Она тебя так любит... - Ах, Андрейка... - с тяжелым вздохом сказала Аннушка и запнулась. Он взглянул на ее слегка располневший стан, и горячее отцовское чувство нахлынуло на него. Он нежно обнял жену и сказал: - Берегись, Аннушка... Они расстались. Провожая его до заставы, она долго стояла у полосатого шлагбаума и смотрела в ту сторону, где над дорогой расплывались последние клубы поднятой пыли... Опечаленная и задумчивая вернулась Аннушка в демидовскую усадьбу. Старуха-мать хлопотливо ухаживала за ней, уговаривала: - Ты не горюй, Аннушка! И я была молодкой, в такой поре бабе страшно без сокола. Как юркая мышка, Кондратьевна шмыгала по своему дому. Она всегда была тиха и аккуратна. Укладываясь спать, старуха подолгу выстаивала на коленях перед образами, истово молилась и клала земные поклоны. - Помолись и ты, Аннушка! Бог внемлет твоей молитве и пошлет вам с Андрейкой счастье! Аннушка опускалась на колени рядом с ней. Она не знала русских молитв. Молилась по-своему, но строгие лики святых, нарисованные на старинных иконах, пугали ее своею суровостью. Нет, молитва не облегчала душу! Забвение приносила только работа. От утренней зари до темна хлопотала Аннушка по хозяйству. Бегала на пруд, стирала барское тонкое белье, толкала перед собой тачку, наполненную теплой землей. В саду она рассаживала цветы, помогая садовнику - седому загорелому старичку с добрым морщинистым лицом. Каждое утро он ласково встречал ее. Поднимая выгоревшую от солнца шляпу, размахивая ею, он еще издали кричал: - С добрым утром, Аннушка! Хлопотунья моя... Поливая посаженные ею цветы, он говорил: - Хороши! Рука у тебя, Аннушка, легкая, счастливая. Усталая после дневной хлопотливой работы, она возвращалась в низенький флигилек, в котором жила со старухой. Прежде чем улечься в постель, Аннушка раскрывала футляр, доставала оттуда скрипку, распутывала черный шелк и осторожно дотрагивалась до струн. Среди спокойной вечерней тишины они издавали нежный звук. Казалось, не струны звучали, а шептал издалека Андрейка: - Не бойся, Аннушка... Словно дитя, она снова нежно кутала в шелк худенькие плечики скрипки и укладывала ее в мягкое ложе. Каждый день она то незаметно скользила по саду, то забегала к старухе на птичий двор, остерегаясь попасться на глаза хозяину. Его тяжелый взгляд преследовал молодую женщину всюду. Смущаясь до слез, она отступала перед ним и в тревоге убегала прочь... Но разве уйдешь от вездесущего Демидова? В теплые майские дни хозяин выходил в сад одетый налегке, с распахнутой на груди рубашкой. Усевшись на скамью, Демидов часами наблюдал, как холопы работали в саду и в огороде. Работники трудились у прудов, очищая дно от ила. Крепостные девки возили песок. Среди них была и Аннушка. Молодая итальянка, крепкая, тронутая золотым загаром, давно волновала его. Ее полусклоненная головка, протянутые вперед руки, которыми она толкала тележку, и обнаженные ноги были невыразимо грациозны, все ее тело было точно пронизано светом. Волнение охватывало Демидова, когда она проводила мимо. Он не мог оторвать глаз от молодой женщины, спокойно и легко работавшей. Руки ее огрубели от тяжелого труда, лицо стало темным от загара, - чистотой и здоровьем веяло от всей ее фигурки. Завидев хозяина, итальянка смущенно опустила голову и заторопилась с тележкой. В своем смущении она стала еще краше и привлекательней. Демидов оглянулся на окна барского дома и сказал ей строго: - Стой! Холопы, работавшие у пруда, подстерегали каждое движение хозяина. Не смущаясь этим, он вскочил со скамьи и загородил ей дорогу: - Погоди! Что слышно от Андрейки? Аннушка остановила тележку и в большом смущении опустила руки. На щеках ее вспыхнул румянец. Черные мохнатые ресницы встрепенулись в страхе, и быстрый испуганный взгляд обжег Никиту. Густые, могучие вязы, раскачиваясь, бросали зыбкую тень на дорожку. Громадный, отяжелевший вдруг Демидов, заикаясь, зашептал страстные слова: - Ты... ты... моя хорошая... Демидов был дороден, мускулист. Он стоял перед ней без парика, огненно-золотой луч солнца падал на его выпуклый сверкающий лоб. - Скажи... Ну скажи слово... Что молчишь? - продолжал он страстно шептать и, протянув руки, стал приближаться к молодой женщине. - Сударь, что вы делаете? - в страхе крикнула Аннушка. - Пустите, сударь! На ее больших влажных глазах засверкали слезы обиды. Но душой и телом Демидова овладела похоть. Он сказал ей: - Приходи ко мне... Нужно поговорить... Она оставила тележку и, пугливо озираясь, убежала прочь. Весь дрожа от возбуждения, Никита долго стоял на дорожке. Придя в себя, он окинул сад хозяйским взглядом и самодовольно усмехнулся. У пруда, все так же не разгибая спины, как черви, в иле копались холопы. Босоногие девки окольными дорожками таскали песок; ничего не видя, они проходили с застывшими, холодными лицами... Аннушка прибежала в низенький флигелек. Густая прохлада и покой наполняли его. Она упала на постель и залилась горькими слезами... Над Москвой, над садом давно опустилась ночь. Яркие звезды низко плыли над темными деревьями. На дворе прозвенел цепью сторожевой пес, а Никита не мог уснуть. Ходил из угла в угол и думал об итальянке. "Хороша, хороша, бестия!" - покряхтывая, вспоминал он о встрече. Он медленно двигался по кабинету вдоль шкафов, в которых тусклой позолотой поблескивали корешки книг. Взор его упал на Гомера. И он вспомнил строфы, заученные им давным-давно, в юности. "Там была большая пещера, в которой жила нимфа с великолепными волосами, - в такт своим шагам повторял Никита строфы. - Сильный огонь горел в очаге, и запах кедра и лимонного дерева, сгоравших в нем, распространялся далеко по острову. Распевая прекрасным своим голосом там внутри, она осматривала полотно или ткала его золотым челноком. Вокруг пещеры стоял зеленеющий лес, ольха, черный тополь, душистый кипарис, а в лесу вили себе гнезда птицы с длинными крыльями, чайки, коршуны, вороны с продолговатыми клювами и все береговые птицы, охотящиеся в море. Вокруг пещеры расстилалась молодая виноградная лоза, вся цветущая гроздьями. Возле били четыре ключа неподалеку друг от друга, вода их бурлила, и каждый извивался по-своему. Кругом цвели мягкие луга дикого сельдерея и фиалок. Бог, который пришел бы сюда, был бы изумлен и радовался бы в сердце своем..." Демидов расчувствовался от декламации. Когда смолк, долго, не мигая, смотрел на трепетное пламя свечи. Потом погасил огонек и распахнул окно. Одна за другой гасли звезды, из-за густых садов выплывала черная туча. Послышались отдаленные глухие раскаты грома, сверкнула зеленоватая молния. Ни один листик не шевелился на деревьях. Никита прислушался к тишине и сказал громко: - Идет гроза... А все-таки ты будешь моей, холопка!.. Ни слезы, ни мольбы старухи Кондратьевны не помогли: Аннушку переселили в дом и приставили к опочивальне хозяина. Она взбивала пуховики, расстилала хрустящие холодные простыни. В темном платье, затянутая и укрытая до подбородка, гладко причесанная, с плотно сжатыми губами, она походила на монашку. Слуги укоризненно качали головами: - Худое затеял хозяин! Не такая молодка, не дастся. Как бы беды не вышло... Демидов ходил присмиревший. Может быть, и он ощущал в своей душе страх перед холодным, угрюмым взглядом молодой женщины. Но каждый день он, улучив минутку, спрашивал ее об одном: - Никак все еще думаешь об Андрейке? Дался тебе этот холоп!.. Она молчала. Каждое утро Кондратьевна с тревогой приходила в барскую людскую узнать про молодую сноху. Ее глаза с печалью вопрошали дворовых. Старый дворецкий, сдвинув брови, шептал птичнице: - Строга! Блюдет себя бабонька... Но с тех пор как Аннушка попала в барский дом, в ее глазах не было прежней радости, - словно погасла она. Поймав где-нибудь в укромном уголке Кондратьевну, невестка крепко прижималась к ней и, вся трепеща, шептала: - Ах, как тяжело, матушка! Старушка нежно гладила ее похудевшие плечи, успокаивала: - Потерпи, милая! Глядишь, обойдется... Увидит, в каком ты положении... Крепостная крестьянка все еще верила в доброту своего барина. Она вспоминала восстание работных на Урале, своего Андрейку и пощаду, которую выпросил для него хозяин. "Ведь пожалел мальчонку! Есть же у него сердце". В теплые ясные дни Аннушка иногда, между делом, выбегала в сад. Старичок садовник словно поджидал ее. Заметив итальянку, он учтиво кланялся: - С добрым утром, Аннушка! Пройди-ка, взгляни на цветики, какие большие выросли... Лицо его по-прежнему излучало отцовскую ласку. Он понимал, по краю какой черной бездны ходит Аннушка... В июньскую ночь, когда Аннушка сладко спала, ее неожиданно разбудил яркий, режущий свет. Она с испугом открыла глаза. Посреди горницы стоял Никита Акинфиевич со свечой в руке. Прижав к груди смятое одеяло, Аннушка вскочила на постели и, прислонившись к стене, с ужасом глядела на Демидова. Никита погасил свечу... Белым скользящим облачком мелькнула она среди ночи и неслышно выбежала в дверь. В саду шумел ветер, ерошил листву. В доме стояла глубокая, ничем не нарушаемая тишина. Никита, посапывая, в потемках пробрался на свою половину. Поминутно натыкаясь на мебель, он зло и громко ругался... Утром в кабинет к хозяину вбежала перепуганная насмерть дворовая девка. Вся дрожа, она бросилась ему в ноги: - Беда, хозяин!.. Ай, беда!.. Демидов отбросил ее ногой, перешагнул и вышел на веранду, освещенную солнцем. На дорожке, еще мокрой от росы, стоял, удрученно понурив голову, старичок садовник. При виде хозяина он снял шляпу, склонил голову. - Утопла наша хлопотунья! - с горестью сказал он и закрыл ладонями глаза... Ветер гулял в листве, весело распевали птицы, сверкала роса, а от пруда доносились громкие, возбужденные голоса дворовых. Никита потупился, ноги его налились свинцом. Он отвернулся и, неуклюже ступая, отправился в свой кабинет... Позади раздался истошный крик глубокой боли: старая Кондратьевна рвала на себе волосы. Дворовые, опустив головы, молча смотрели на ее страшное горе... Обеспокоенный случившимся, Демидов обыскал светелку Аннушки. Под узенькой девичьей кроватью он увидел небольшой сундучок. Обшарив его, хозяин нашел грамоту, написанную рукой Андрейки. Никита стал читать ее. С первых же строк его охватила ярость. Налившись кровью, он вгляделся в бумагу и захрипел: - Вот оно как! "Братья мои, дворовые и крепостные люди! - читал он. - Всем и всему свету известно, сколь много и невинно мы страдаем от господ. Мы такожды созданы по образу и подобию божию, но царицей и дворянами презираемы хуже скотов. Добрый хозяин и о скоте радеет, а нас же телесно истязают, мордуют и шельмуют. Мы робим на господ, а нас секут и предают бесчестию. Подобно жестокому волку Демидову, дворяне заставляют нас через силу робить, а награда плети, батоги, калечения. Раны наши точатся червием. А еще горше достается нашим женам и сестрам. Дознались мы, что в краях наших, на Камне, восстал светлый царь-батюшка и несет он волю всем кабальным и холопам. Идет он с большим войском на Москву. Зовет он нас, верных людей, не щадить дворянского семени. Братья мои, доколе мы будем страдать в великой нужде?.." Демидов не дочитал, вскочил и затопал башмаками. По хоромам покатился гул. - Воры тут! Воры! - заревел он. Заводчик бегал по дому, браня дворовых. Каждому он пытливо заглядывал в глаза, стараясь угадать его мысли. "Уж и этот не вор ли? Тож, поди, поджидает на Москву Емельку!" - с лютостью думал он. Велел подать экипаж и немедленно отбыл к московскому полицмейстеру Архарову. По Москве и без того ходили смутные слухи о беглом царе. На базарах и постоялых дворах среди народа бродили шатучие люди и подбивали к смуте. Хотя среди рынков и на Красной площади толкались тайные соглядатаи и шпыни, но всех смутьянов не переловишь. Вести, привезенные Демидовым, еще сильнее взволновали Архарова. В тот же день он подверг допросу демидовских дворовых и дознался, что писец Андрейка Воробышкин не раз рассказывал холопам какие-то байки о господах... Никита Акинфиевич зашагал из угла в угол, хватался за голову. Всегда уверенный в своей силе, Демидов вдруг притих. Он трусовато ходил по дому, а часто и съезжал неизвестно куда. Лето стояло в полном разгаре, а с Камня вести шли все тревожнее и тревожнее. Приказчик Селезень прислал хозяину весточку: погорел Кыштымский завод. Только-только отбили Челябу от пугачевцев, но пожар не угасал и перекинулся уже на правобережье Волги. И жди теперь последней беды... Андрейку Воробышкина схватили на Оке, на демидовских стругах. Ничего не зная о гибели жены, он и не помышлял о побеге. Его заковали в кандалы и повезли в московский острог. Смутно он догадывался, отчего стряслось неладное. "Неужто пес Демидов дознался о грамотах? - думал он. - Эх, опростоволосился, недоглядел!" Везли Андрейку в тарантасе два бравых солдата. Всю дорогу они покрикивали на Андрейку: - Ну!.. Куда?!. И только когда подъехали к Москве-реке, один из них зло взглянул на Воробышкина и сказал: - Ну, парень, не сносить тебе башки!.. В пригородной деревушке солдаты переждали, пока погаснет заря, и тогда тронулись в путь. По темной, затихшей Москве они доставили его в острог... Тут начался розыск. Демидовского писца передали в Тайную канцелярию. Андрейку пытали. Покрытый синяками, ссадинами, ранами, - по щекам струилась кровь, глаза заволакивались опухолью, - он стоял перед обер-прокурором. Показывая грамоту, его спрашивали: - Ты писал сие? Андрейка держался стойко, не опускал головы. - Сие писано мною! Много у меня на душе накопилось огня против барства. Сколько бед и мук они причинили народу! - Ну-ну, ты, холоп, придержи язык за зубами. Опять бит будешь! - пригрозил обер-прокурор и настаивал на своем: - Кто в сем деле помощники были? - Глаза чиновника выжидательно впились в арестанта. Лицо обер-прокурора было сухое и злое, нос крючковат, и походил он на хищную птицу, готовую терзать живое тело. Воробышкин не испугался угроз, упрямо ответил: - Один писал и сообщников не имел! - Врешь! - завопил обер-прокурор. - Сказывай, где укрылись сотоварищи? - А сотоварищи, - насмешливо ответил Андрейка, - весь народ, все простолюдины. Что, всех не перевешать?.. - Скинуть со злодея порты и рубаху! - закричал допросчик. Воробышкина повалили и стали раздевать. Он забился в руках заплечных... - Все равно не сломаете... Придет и на вас кара!.. - сопротивляясь, кричал он. - Ударит молния и все дворянство спалит. Народ... Ему не дали договорить, заткнули рот, и два здоровенных тюремщика навалились на исхудалое тело... Неведомо какими тайными путями дозналась Кондратьевна о заключении сына. Потемневшая от горя, шаркая слабыми ногами, она добралась до Демидова. Он сидел в глубоком кресле. Осанистый, в бархатном малиновом камзоле, в кружевном жабо, казался недоступным вельможей. Старуха упала ему в ноги. - Батюшка, пощади! - взмолилась она. Никита нахмурился, долго неприязненным взглядом всматривался в крепостную. Слезы неудержимо текли из ее поблекших глаз, высохшие руки дрожали. Вся она была немощная, разбитая. - Батюшка, один он у меня! За что же такая напасть? - горячечно прошептала она и потянулась к руке хозяина. Словно ожегшись, Демидов отдернул руку и закричал: - Уйди, уйди прочь!.. Холопка охватила его ноги: - Милостивец... Но он не слушал, вскочил и закричал люто: - Вон, вон, старая сука! Аль я не щадил его? Сколь волка ни корми, а он все в лес смотрит... - Пожалей мою старость! - ползая в прахе, вопила старуха. - Дурную траву с поля долой! - безжалостно сказал Никита и вышел из горницы... Много дней Кондратьевна сидела на камне перед острогом, поджидая счастливой минуты. По субботним дням колодников выводили на сворах и цепях в город просить милостыню, но Андрейки между ними не было. Однако старуха все еще надеялась: вот-вот откроются ворота и поведут ее сына, она увидит его... Часовой у острожных ворот гнал ее прочь. - Проходи, проходи, старая, не полагается тут быть! - сердито ворчал он. Но она не уходила. Черная от сжигающего горя, маленькая, сухая, как осенний стебелек, тяжело опустив на колени узловатые руки, она часами неподвижно сидела на камне и умоляюще смотрела на солдата... Шли дни. Она каждое утро с зарей приходила к острогу и бродила тут как тень. Вместе с сумерками меркла и ее жалкая крохотная фигурка. Кто знает, может быть, она всю ночь напролет бродила здесь, перед каменными острожными стенами, ожидая для себя чуда? Старуха долго стояла перед темными воротами острога и, украдкой утирая слезы, все еще на что-то надеялась. Караульный, строго поглядывая в ее сторону, время от времени покрикивал: - Ступай, ступай, матка! Ничего хорошего не дождешься ты!.. Старый солдат с прокуренными желтеющими усами только с виду был строг. Он давно знал старуху и ее большое горе. Вышагивая перед воротами, он на повороте брался за седой ус и, хмурясь, сердобольно думал: "Ну что поделаешь с горемычной?.." Сердце служивого не выдержало, и однажды он тихо молвил на ходу: - Тут суд короток... Упокоили... И на самом деле: распахнулись ворота, и, гремя по каменной мостовой, из них выкатились дроги, на которых белел грубо сколоченный тесовый гроб. Солдат с соболезнованием посмотрел на старуху и тут же схватился за ус. Глаза служивого потемнели, он еще больше поугрюмел. Старушка бросилась навстречу возку. В прозрачном теплом воздухе страдальчески прозвучал крик: - Родимый ты мой!.. Все, что имела она на белом свете, ее надежда и радость, единственный сын, еще так недавно согревавший ее бесприютную старость, - все это теперь лежало перед ней в грубом некрашеном ящике. Возница - профос [полицейский служитель] из инвалидной команды - хлестнул кнутовищем по ребрам исхудалой клячи. Она затопала, перешла на неуверенную рысь. Тяжелые колеса загрохотали громче, гроб, как утлый челн, сильнее закачался на дрогах. Немощная, хилая старушка, вся высохшая и скрюченная от недугов и беспрестанной работы, бросилась вслед за дрогами. Но где ей было успеть за возницей! Поминутно спотыкаясь и падая, она наконец свалилась среди дороги. Раздавленная большим горем, старая мать лежала в придорожной пыли и с мольбой протягивала руки. А впереди, вздрагивая и подпрыгивая, уходили погребальные дроги - уходило дорогое, последнее счастье крепостной женщины. ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 1 Воевода Исетской провинции [по тогдашнему административному делению Южного Урала Челябинск был центром провинциального управления под названием Исетского] статский советник Алексей Петрович Веревкин был в крайне расстроенных чувствах. Неумытый, в одном белье, он слонялся по горнице из угла в угол и охрипшим басом рычал на всю избу: - Ироды! Хапуги! Дерут да выжимают без зазрения совести, а того не ведают, что погибель себе готовят... На полу валялся пыльный парик, воевода отбросил его ногой в угол и присел к столу. Воевода склонил голову на ладонь и задумался: "Как ноне быть?.." Поутру из Кыштымского завода прискакал на взмыленной лошади демидовский приказчик Иван Селезень и, еще не соскочив с коня, завопил на весь двор: "Беда на хозяев идет!" Еле привели его в рассудок. Он-то и привез с собой манифест. В нем значилось: "Самодержавного императора Петра Федоровича всероссийского и прочая, и прочая, и прочая. Дан сей именной указ в горные заводы, железодействующие и медеплавильные и всякие - мое именное повеление. Как деды и отцы ваши служили предкам моим, так и вы послужите мне, великому государю, верно и неизменно до капли крови и исполните мое повеление. Исправьте вы мне, великому государю, мортиры, гаубицы и единороги с картечью и в скором поспешании ко мне представьте. А за то будете жалованы бородою, древним крестом и молитвою, и вечной вольностью, и свободой, землей, травами, и морями, и денежным жалованьем. И повеление мое исполняйте со усердием, а за оное приобрести можете себе монаршую милость... А дворян в своих поместьях и вотчинах, супротивников нашей власти, и возмутителей империи, и разорителей крестьян, ловить, казнить и вешать, как они чинили с вами, крестьянами. А по истреблении злодеев дворян и горных заводчиков всякий может восчувствовать тишину и спокойную жизнь, коя до окончания века продолжаться будет. Великий государь всероссийский Петр". Прочтя указ, Алексей Петрович онемел от ужаса. - Не может того быть! Государь Петр Федорович добрый десяток годков почил в бозе. Кто сие смел? Чей это возмутительный лист? - в гневе закричал он. Иван Селезень выложил все начистоту. - Митька Перстень, заводский человечишка, в недавнее время сбег от Демидовых. Ноне пойман на сельце с тем прельстительным указом. Байт сей мужичонка: идет на дворян да заводчиков кара великая. В степях объявился царь, и все заводские мужичонки помутились от радости. Батюшка, спаси наш заводишко от смуты! - взмолился приказчик. И без того расстроенный, воевода выпроводил его из горницы и закрылся наедине. Огорченный, растерянный, он думал горькую думу. Не знал воевода, что предпринять. Большая гроза надвигалась на вверенный ему край. Подумать только! В те дни, когда именитые владельцы пребывали в заморских странах и веселились в Санкт-Петербурге, здесь, на Урале, кипела страдная пора. Шла война с Турцией, а для этого требовались артиллерия и припасы к ней. Как в былые дни, уральские заводы день и ночь лили пушки, ядра, ковали стальные клинки для русской конницы. Приписные крестьяне и работные не видели ни отдыха, ни радости. В жизни и смерти мужика был волен заводчик. Он сек плетьми, наказывал батогами, надевал оковы. Девушкам заводчики запрещали выходить за любимых, отдавали замуж по своему хотению. От кабалы, тягот, от горькой жизни люди в одиночку и ватагами уходили на Дон, в Дикое Поле, верстались там казаками, тысячи людей убегали в непроходимые леса, жили в болотистых камышах по рекам Иргизу и Яику. И хотя воевода рассылал в помощь заводчикам особые команды для поимки беглых, но что могли поделать старые инвалидные солдаты, если кругом бушевало разгневанное народное море. Час расплаты грянул. В степных хуторах Яика внезапно объявился неведомый человек и назвался именем покойного государя. Кто он? Беглый или заворуй, не все ли равно, но то, что холопы к нему приклонились, - вот что страшно и сулит большие беды. Сказывали воеводе сыскные людишки, что человек сей - беглый казак с Дона. Читал он будто манифест казачишкам на Толкачевых хуторах. А на этот манифест станичники да голытьба ответили ему так: - Мы все слышали твою правду и служить готовы. Веди нас, государь, куда тебе угодно, мы поможем! Мнимый царь тотчас приказал развернуть знамена с нашитыми на них восьмиконечными крестами. И, прикрепив те знамена к копьям и сев на коней, казаки двинулись к яицкому городку. Впереди всех ехали знаменосцы, за ними вожак их со своими близкими, а далее шел приставший народ... Воевода думал, что все это байка для устрашения, а ноне вот как оно обернулось. Он схватился за голову, простонал: - Эх, большую силу на себя накликали! Управимся ли? Надо было готовиться к отпору. Велел воевода немедля заложить бричку, проворно обрядился и поехал обозревать вверенную ему столицу Исетской провинции, Морозов еще не было, грязь на улицах стояла несусветная. Колеса тонули по ступицу, мундир и лик воеводы порядком-таки забрызгало жижей. Город тянулся по Миассу, обнесен был кругом земляным валом и деревянным заплотом, по углам - брусяные башни. Воевода забрался на вал, ощупал заплот. Остроколье в нем прогнило. - Упаси и помилуй господи, - вздохнул воевода. - Ставили сей тын в давние-предавние веки, кажись, - при построении города. С той поры провинциальная канцелярия [управление, которое ведало административными делами провинции] ежегодно списывала на ремонт заплота немалые деньги, но куда они шли - воевода, человек непамятливый, не любил о том говорить. С земляного вала воевода увидел весь городок: каменный угрюмый острог, градскую ратушу [учреждение, ведавшее делами городского самоуправления в XVIII и в первой половине XIX века в России], государев дом провинциальной канцелярии, два божьих храма, вознесших златые главы над Миассом, четыре царских кружала, гарнизонную караульню, почтовый дом, воеводскую избу... У ворот воеводской избы да у одного царского кружала стояло по фонарю, они освещались конопляным маслом. Воевода ухмыльнулся и зло подумал: "Освещаются! Как бы не так. Профос Федотка пожирает все масло с гречневой кашей". Алексей Петрович вспомнил, что за этот непорядок Федотку раза два на комендантском плацу высекли, а потом воевода рукой махнул: "Пес с ним, пусть жрет в три брюха! Добрый человек по ночам дома сидит, а вору не к чему дорогу освещать..." Оглядев с земляного вала город, заплоты, воевода поехал в гарнизонную караульню. В ней сидело на нарах с десяток солдат. Иной латал кафтан, иной набивал подметки на прохудившиеся сапоги. Капрал с сивыми прокуренными усами чистил медные пуговицы и запевал солдатскую песню. Инвалиды подхватывали: Горшей тебя, полынушка, Служба царская, Наша солдатская, царя белого, Петра Первого. Со дня-то нам до вечера, солдатушкам, Ружья чистити, С полуночи солдатушкам Головы чесать, Головы чесать, букли пудрить... Солдаты не сразу заметили воеводу. Он поморщился: в нос ударило кислой капустой, редькой. Воевода не утерпел, чихнул и выругался: - Густо больно! Дородный, крепкий солдат сумрачно поглядел на воеводу, усмехнулся: - От солдатской пищи ладаном не запахнешь... Старый капрал засуетился было, но воевода махнул рукой. - Отставить! - Он отвернулся и вышел из караульни. - Воинство! - недовольно проворчал он, садясь в бричку. За ним рявкнули солдатские голоса: Головы чесать, букли пудрить. На белом свету во поход идти. Во поход идти, во строю стоять... - Песенники!.. В канцелярию вези! - крикнул воевода кучеру, и бричка, подскакивая и ныряя в рытвины, покатилась по унылой улице. В провинциальной канцелярии он потребовал от воеводского товарища Свербеева донесение, "коликое число находится в провинциальном городе Челябе разного звания военных, штатских и прочих людей". Коллежский асессор Свербеев, в кургузом мундире, в напудренном парике, чинный и важный, постучал крышкой табакерки и, нюхнув, положил перед воеводой лист. Всего с посадскими людишками, чувашами, казаками и "прочими" числилось в Челябе семь-восемь сотен душ мужского пола. Из воинских званий по команде значилось: один секунд-майор, один поручик, да четыре капрала в летах преклонных, да цирюльник, да барабанщик. Рядовых тридцать да рекрутов двести шесть. Воевода тяжко вздохнул, насупился. По его недоброму лицу коллежский асессор догадался: будет разнос. Он подобострастно изогнулся перед воеводой и стал по-песьи глядеть в глаза. - Подлинно воинских чинов не велико число, - коллежский асессор для вежливого обхождения кашлянул в ладошку, - но дозвольте, ваша милость, учесть отставных, кои на покое живут. Вот смею доложить вам... - Свербеев поднял руку и стал загибать сухие пальцы: - Отставных капитанов - два, поручиков - один, прапорщиков - два, сержантов... - Отставить! - захрипел воевода, хлопнув ладонью по столу. Писчики провинциальной канцелярии пригнулись и старательно заскребли гусиными перьями. Щеки у воеводы задрожали: - Писать наказ! Повелел воевода разослать по Исетской провинции строгий наказ: собрать тысячу триста крестьян и под командою выбранных в слободах отставных солдат безотлагательно прислать в Челябу. Наистрожайше было наказано, чтобы люди те вооружены были кто чем мог и провианту для себя приберегли на две недели. Эту армию воевода наименовал "временным казачеством" и ждал от нее немалой пользы против супостатов. Спустя неделю воевода Алексей Петрович Веревкин делал смотр сему "временному казачеству". Воевода обходил фрунт войска, выстроенного на военном плацу, и его бросало то в жар, то в холод. Что это были за люди? Воевода впился глазами в седого скрюченного мужика: - Сколько годов? Мужик осклабился, приложил руку к уху: - Семьдесят! Рядом с мужиком стояло совсем дитя. Воевода даже о летах не справился, махнул рукой. Но пройдя шагов пять, увидел десяток таких же малолеток. Не стерпев обиды, Алексей Петрович, подойдя, спросил одного: - Давно мамка тебя от титьки отняла? - Так точно, ваше степенство! - улыбаясь во весь рот, гаркнул малолеток. Воевода сел в дрожки и в злом настроении поехал в воеводскую канцелярию. "Дураки, дураки, кого обмануть думают! Себя! - рассуждал в сердцах воевода. - В пугачевском манифесте так и прописано: казнить нещадно дворян, бар, купчин да заводчиков, а они, шишиги, рубят сук, на коем сидят!" Неспокойство воеводы нарастало. Дошли слухи, что посулы Пугачева пожаловать раскольников крестом, усами, бородой, крепостных - освобождением из рабского состояния возымели действие. Начался бунт в волостях Кубеляцкой, Телевской, Кувакайской, Каратабысской и в других местах... Воевода горько думал о том (о себе, конечно, не помышлял), что взяточничество до такой степени всосалось в кровь и плоть государева служилого человека, что какое бы то ни было высокое лицо без взятки ничего не сделает. Воевода признался себе со страхом: кругом произвол, казнокрадство, взяточничество, попирают закон и справедливость. Но с кого пример брать, ежели известно, что сенат - и тот не кладет охулки на руку... Меж тем гроза надвигалась. Казачьи степи озарились пламенем пожарищ яицких крепостей. Пока она шла стороной, но ждали: вот-вот захватит и Челябу. Число приверженцев Пугачева, особенно среди башкирского населения, с каждым днем увеличивалось. По селениям появились отряды восставших. Башкиры жгли почтовые дворы, во многих местах до смерти побили около ста человек разного чиновного и дворянского звания, Неподалеку от Челябы на рудниках и заводах работные люди бросали работу, вооружались и уходили в пугачевские отряды. Вскоре в Челябе стало известно о неудаче первого столкновения сибирских войск с отрядами Пугачева. Нужно было принимать срочные меры к обороне города. Челябинские купцы перепугались, то и дело тревожили воеводу: и денег сулили и провианту, требовали оградить их от расправы. Именитые из них поставили лошадок на откорм, собирали и увязывали домашнюю рухлядь и готовились в дорогу. Но куда? Дороги-то неспокойные стали. - Как же быть с войском? - тревожился воевода. Секунд-майор Иван Заворотков посоветовал ему изменить приказ. Воевода послушался. Сборную команду из присланных старцев, малолетков и болящих распустили по домам: зря только хлеб жрали. Настрого было наказано явиться в Челябу одному из семи человек здоровых и взрослых. Остальные шесть человек должны были обеспечить седьмого пристойною одеждою, конем с прибором, фуражом и провиантом и давать рубль пятьдесят копеек в месяц жалованья. В казаки приказано было брать только из семейств многорабочих, где было более пяти душ, а из семей малосильных не брать ни души, и не назначать в войско, в видах сохранения их хозяйств и домашнего быта. По дорогам к Челябе потянулись податные людишки в незавидной одежонке, в лаптях; шли они нехотя, вооруженные кто туркой [коротким широкодульным дробовиком], кто сабелькой или копьем, а то и просто дрекольем. Воевода, не мешкая, из рекрутов последнего набора сколотил роту. Каждодневно их водили на плац-парад и обучали воинским артикулам. Челябинские купцы раскошелились: собрали деньги, наняли охрану и вооружили ее ружьями и пиками. Градская ратуша, опасаясь нападения пугачевцев, обратилась с воззванием к посадским и цеховым жителям: "О готовности к защите города теми, у кого какие ружья есть". Как тут не взмолишь, когда у торговых людей в гостином дворе скопилось товаров тысяч на полтораста рублен. Шутка ли сказать! Да и воеводе не спалось: денежной казны в Челябе от выколоченных податей да царских поборов было пятьдесят тысяч рублей, да заготовленная для провинции соль, да вино в провиантском магазине. На деле, однако, оказалось, что ратных людей набралось немного, да и те были мало пригодны к воинскому делу. Не было и офицеров для обучения рекрутов. Притом выяснилась нехватка в оружии: кончился ружейный порох, да и пушечный был на исходе. А тут ударили злющие декабрьские морозы, войско в плохой одежонке роптало. Меж тем волнения в Исетской провинции усиливались. Башкирские повстанцы производили нападения на редуты и крепости. Не один раз налетали они на Уйскую крепость и побили там немало воинского народу. В одну морозную ночь в Челябу прискакал из Саткинского завода купца Лугинина приказчик Моисеев. У него была выдрана половина рыжей бороды, скулы подбиты, левый глаз гораздо подпух. Четыре тысячи заводских работных людей восстали, повязали приказчика и смотрителей и стали поджидать подхода к заводу пугачевского атамана. Час от часу становилось жарче. Посланный в разведку в Кундравинское сержант Кирьянов с командой поспешно ретировался оттуда. До воеводы дошли слухи, что командующий войсками на сибирской пограничной линии, генерал Деколонг собирается выступить с войском против пугачевских отрядов. Воевода воспрянул духом; в конце декабря 1773 года он обратился к генералу за помощью. Одновременно с этим он написал слезное донесение сибирскому губернатору Денису Ивановичу Чичерину с просьбой прислать пороху и мушкетов для вооружения надежных жителей, а ежели можно, то выслать сильную воинскую команду. Престарелый командующий сибирской пограничной линией генерал Деколонг на донесения воеводы Веревкина отмалчивался. Сибирский губернатор Чичерин прислал из Тобольска в Челябу просимые порох и ружья. Кроме того, правитель Сибири отдал наказ об отправке в Челябу рекрутской роты тобольского батальона. Роту повел в поход подпоручик Федор Пушкарев. При роте шла полевая артиллерия для установки на оренбургскую оборонительную линию. Мало того - Денис Иванович Чичерин послал на помощь особую команду под начальством секунд-майора Фадеева. От утешительных вестей воевода повеселел. Завалившись в сани, в теплой меховой дохе, он ежедневно разъезжал по Челябе и лично наводил порядки. Купечество ревностно служило молебны и с нетерпением ждало прихода из Тобольска ратных людей. Тем временем для подкрепления духа и обороны Челябы воевода пустился на неслыханное своеволие и задержал в Челябе проходившую артиллерийскую полевую команду. Было это весьма кстати: до воеводы дошла весть, что шестьсот повстанцев при двух пушках осадили Белорецкие заводы. За последние дни участились нападения и башкирских отрядов на правительственные и частные заводы. Но самое страшное было: работный народ повсюду встречал повстанцев с радушием и давал им людей, коней, провиант и оружие. В эту самую пору, когда в Челябе шли приготовления к встрече неприятеля, тобольский секунд-майор Фадеев с командой подходил к городу. Переночевав в подгородной деревушке, в пяти верстах от Челябы, утром солдаты в боевом порядке выступили в путь, но за околицей в балке их встретили башкиры. Секунд-майор был стар, опытен в военных оказиях; он не растерялся, быстро напал на врага. Однако башкиры, не смущаясь, кинулись в рукопашную. Не успел канонир подскочить к пушчонке, как ему мигом снесли голову, тяжело ранили подпоручика, прапорщика и двух рядовых. Секунд-майор Фадеев с командой еле спасся, преследуемый башкирами до самой Челябы. Кольцо вокруг города смыкалось. На другой день после этого события капрал Онуфриев задержал на посадье неизвестного роду-племени человека с подметным письмом Пугачева. В том прельстительном письме обещаны были народу отеческие вольности, земля, вода и казачество. Неизвестного человека отвели в застенок и пытали. Сам воевода был при том и допрашивал. Под плетью схваченный показал, что в Челябу прибыли четыре крестьянина с письмами от самого Пугачева и что он - заводской человек из Кыштымского завода. А где другие люди с такими письмами, он не ведает, видел их всего один раз в царском кружале, да и то под пьяным мороком был. Вечером того же дня воевода ехал мимо собора; там на площади галдели десятка два казаков, и среди них выделялся плечистый бородатый казак Михаил Уржумцев. У казака глаза горели недобрым огнем, он махал кулаком и кричал: - Скоро и мы почнем спущать барские шкуры! 2 Город Шадринск за многие годы изрядно отстроился, завелись обильные торжки. Со всех окрестных сел шли сюда обозы с крестьянским добром. Продавали сибирские мужики жито, сало, шерсть, мед, всякую живность. Купцы понастроили в городке торговые подворья и каменные палаты. Осенью подле острожка, на привольном берегу Исети, кипела Михайловская ярмарка. В городке стоял великий шум и гам: спорили-кричали до хрипоты купчишки, ревели пригнанные на продажу стада, блеяли овцы, гоготали гуси. На Торжке, словно с цепи сорвалось, пировало-гуляло сибирское купечество; немало было перепито-переедено купеческой утробой. Гуртами ездили купцы в мыльни и до упаду с похмелья парились, после чего пили ведрами квас. В эту самую пору, когда шла купецкая гульба, на Торжке творилось невиданное: мужики собирались табунами, таинственно шушукались. Пора бы домой, но они не расходились, толпились подле старого слепца и слушали его старинные песни. Среди народа толкался приехавший с дальней лесной заимки Иван Грязнов. Высокий, широкоплечий мужик с густой темно-русой бородой совсем не походил на беглого демидовского работягу. Был сейчас беглый в большой силе, крепок и умен - прожитое горе всему научит. Много лет он укрывался среди сибирских кержаков, работал на хозяев, от которых выдачи не бывало. Шли годы, Ивашка раздался в плечах, обрел силу, но в душе все еще тлела тоска по Аниске: "Что с ней? Куда девалась она?" В глубине души таил надежду на лучшее, но когда оно придет?.. На Торжке Грязнов внезапно обрел радость. Стоя на возу у ворот острожка, монастырский дьячок Прокуда прочитал мужикам уведомление Исетской провинциальной канцелярии. Дьячок был остронос, уныл, осенний ветер трепал его ветхий подрясник. Скинув скуфейку с головы, он нараспев внятно читал: - "Ноне в степи появился вор и обманщик, донской казак Емелька Пугачев, беззаконно и богохульно приявший на себя имя в бозе почившего императора Петра Третьего..." Ивашка просиял от вести: "Вот оно, пришло долгожданное!" Беглый нажал могучим плечом и протискался ближе. Между тем дьячок продолжал читать: - "Не менее ста тысяч человек своими очами видели, что он, блаженной памяти государь император Петр Федорович, в начале июля помянутого года от приключившихся ему болезненных припадков отыде от сего временного в вечное блаженство и погребен в Невском монастыре, при множестве помянутых зрителей, в том числе и здешних Исетской провинции присутствующих, при должностях своих. Следовательно, сие и не может быть сверх натуры, чтобы до конечного и праведного суда божия и воскресения мертвых мог бы кто-либо через одиннадцать лет из мертвых воскреснуть, а потому означенный вор и разбойник казак Пугачев подлинно ложный и самозванец..." Словно ветерок прошел по толпе - заволновались мужики. Дьячок пригладил волосы, надел скуфейку и слез с воза. Обступившие его крестьяне жадно допытывались: - Скажи, дьяче, может, это и в самом деле царь? Может, вместо него и впрямь кого другого в гроб положили? Лица у мужиков были тревожные, хитрые, чуялось - таят они что-то про себя. Дьячок прикрикнул на них: - Не драны, что ли? Сказано, что таков объявился! Беглый протискался к дьячку, схватил его за руку: - Ну, отче, обрадовал ты мое сердце. - Пошто так? - уставился на него монашек. - Велика радость, подумаешь! Смута идет по земле, а ты возликовал. Эх, непутевый! - Не о том я, дьяче! - ласково отозвался Ивашка. - Тут кружало рядом, может, уста твои примут пития веселого. Ась? - Беглый лукаво прищурил глаза. Дьячок замахал руками: - Отыди, сомутитель! Сан мой хоть мал, но от скверны опасусь. - Оглядевшись, он тихонько, будто в раздумье, добавил: - Чрево мое грешное ноет. Для укрощения демона, может, и хлеснуть ему в пасть полштофа? Ивашка схватил его за рукав и поволок в кабак... Хотелось ему узнать от дьячка большее, но, как ни юлил он подле него, тот пил хмельное и ни словом больше не обмолвился о смуте. Опростав в кружале два штофа, дьячок уставился бараньими глазами в милостивца и захихикал. - Ты, человече, много заработать хошь! - погрозил он перстом Ивашке. - Горное начальство тыщу рублев отвалит тому, кто приведет Пугача в колодках. - А хошь бы и так! - сдерживаясь, сказал Грязнов. - Но где же напасть на его след? Дьячок утер реденькую бороденку и подмигнул хмельно. - Тебе скажу, мужик ты, видать, добрый, не скряжный. Слушай! - Дьячок пододвинулся к Ивашке и, обдавая его винным перегаром, зашептал пьяно: - Ты, христолюбец, к Челябе ступай, а может, и дале! Вот тебе и след. А поймаешь Пугача - тыщу пополам... Беглый сжал кулаки, хотел было хряснуть по лисьей морде дьячка, но удержался и, напялив на голову треух, шагнул к двери. На площади все еще суетились мужики. Солнце клонилось к закату. У дороги, подле воза, сидел слепец и протяжно пел. Вокруг него толпился народ. Ивашка пробрался к старцу, прислушался. Старец нараспев тянул: - "Как ныне имя наше властью всевышней десницы в России процветает, того ради повелеваем сим нашим именным указом..." - О чем он? - шепотом спросил Ивашка у соседа. Тот, не повернув головы к нему, дерзко отозвался: - Не мешай! Манифест царя-батюшки оглашает народу. Беглый притих, вслушиваясь; старец распевал тягуче: - "Как прежде были дворяне в своих поместьях и вотчинах, оных противников нашей власти и возмутителей империи и разорителей крестьян ловить, казнить, вешать..." Слепец насторожил ухо и вдруг без перехода запел: Как во славном было городе Казани, На широком на татарском баз-зар-ре... Мужики крикнули ему: - Ништо! Оглашай дале манифест. Отошел соглядатай... Слепец встряхнулся и перешел на речитатив: - "Поступать с дворянами так, как они чинили с вами, крестьянами. Истребивши противников и злодеев дворян, всякий да восчувствует тишину и спокойную жизнь до скончания века. И подписал сию весточку-манифест царь-батюшка Петр Федорович!" - Старик закончил пение и встал во весь исполинский рост. Седой, с бородищей по пояс, опираясь на посох, он медленно пошел среди народа. Через плечо у него была перекинута холщовая сума. Слепец протянул большую руку и затянул: - Люди добрые, подайте Христа ради на пропитание... Он пробирался среди возов и мужиков, горделиво неся голову. Ветер трепал его седые длинные волосы и бороду. Народ почтительно расступался перед этим желанным вестником. Крестьяне охотно подавали ему, и он, кланяясь милостивцам, спокойно благодарил их: - Спаси вас бог, люди добрые... Спаси вас бог... Ивашка положил в ладошку старца алтын и поклонился ему в пояс: - Благодарствую, просветил ты мою душу... В небе зажглись первые робкие звезды. Беглый продрог и пошел в умет. Там хозяин за медную деньгу отвел ему место на нарах. За окном, затянутым пузырем, глухая темная ночь. У печки в светце потрескивает лучина. Стряпуха-полуночница неугомонно шаркает рогачами-ухватами, передвигает чугуны, загодя готовит приезжим варево. Где-то в темном углу пиликает сверчок. Не спится Ивашке, теснятся думы и не дают покоя. "Только бы добраться к нему, тогда всем заводчикам можно напомнить старое", - думает беглый и не смыкает глаз. Рядом с ним на полатях ворочается и тяжко вздыхает седоусый инвалид. Лицо у него обветренное, строгое. Подле лежит отстегнутая деревянная нога. Прокричали петухи-полуночники. Седоусый приподнялся на полатях, набил табаком трубочку и, кряхтя, сполз вниз. Подпрыгивая на одной ноге, как подбитый грач, он подошел к печи, добыл уголек, перебрасывая его с ладошки на ладошку, полюбовался сиянием и неторопливо разжег трубочку. Потянуло едкой махоркой. Лицо инвалида сладостно прижмурилось от глубокой затяжки. Тихонько, чтобы не разбудить Ивашку, он снова забрался на полати и, сидя, продолжал дымить. Беглый заворочался. - Не спишь, сосед? - ласково спросил седоусый и спокойно поглядел на Грязнова. Ивашка приподнялся и посмотрел на инвалида. Было что-то привлекательное, близкое в прижмуренных серых глазах инвалида и в тепло освещенном трубочкой щетинистом лице. - Не спится, - отозвался Грязнов и вдруг спросил: - Откуда шагаешь, дядя? Из каких будете? - Шагаю не издалека, а куда - не ведаю, дорожка сама поведет. А кто такой? Отставной солдат-бомбардир. Зовут зовуткой, а величают уткой? - улыбнулся он своей шутке и тут же поправился: - Федор Волков, вчистую выписан. За ногу да храбрость медаль получил. Да, было дело, пруссакам жару задавали. Русский немцу задаст перцу! Теперь за ненадобностью нищ и сир! - Он пронзительно посмотрел на Ивашку. - Ну, и я такой же горемыка! - отозвался Грязнов. - Выходит два сапога - пара. Гляди, и обрел я родную душу! Видел тебя, парень, днем, прицелился и так подумал: "Потянул журавель к своей станице!" Теперь все к солнышку торопятся! - загадочно сказал солдат. - Правда светлее солнца. Я ее отыскиваю! - сдержанно ответил Грязнов. - Вижу, днем сметил, как подле слепца вертелся да выслушивал письмо, - прямо отрезал бомбардир. - Ну! - удивился беглый. - Вот те и ну! Журавель летает высоко, да видит далеко. Мнится мне Кунерсдорф и знакомый казак. Если это он, то не клади волку руку в пасть. Оттяпает! - Солдат пыхнул трубочкой и вдруг положил руку на плечо Грязнова. - Насквозь вижу, удалец, куда торопишься. Бери с собой, может, сгожусь. Ты с бородой, да я сам с усам. Только свистни, а я и сам смыслю! Так уж ведется: у русского солдата на все ответ есть! Глаза бомбардира доверчиво смотрели на Ивашку. Беглый улыбнулся: - Выходит, одного поля ягодка! - Жить вместе и умереть вместе! Идем вдвоем к нему! Стряпуха сердито взглянула на полати и примолвила: - Сами не дрыхнете и другим не даете! Беглый и солдат придвинулись друг к другу, пошептались и вскоре заснули крепким сном. На заре их разбудил хозяин: - Вставайте, светает. Уходи, прохожие! Днем тут ярыжки ходят, прицепятся, беды с вами не оберись! Ивашка умылся студеной водой, туго опоясал кушаком полушубок, взял посошок и сказал солдату: - Ну, пошагали, служивый! - Пошагали, милок. Куй железо, пока горячо! - Куда поперлись, мужики? - спросил хозяин умета. - В дальний путь, за добрым делом! - весело отозвался Грязнов. - Может, коли вернемся, так вспомним о тебе. - В счастливый час! - нахмурясь, отозвался бородатый уметчик и проворчал недружелюбно: - Никак в пугачевское воинство побрели... Сибирские ветры принесли холод, застыли лужи, под ногами хрустели тонкие, льдинки. Легкий ветер обжигал морозом лицо. Беглый и солдат шли бойко. Постукивая деревяшкой, бомбардир торопил: - В Челябу! В Челябу! Верилось им, что там они узнают про Пугачева, и эта вера веселила беглого. В попутных зауральских селах разлилось неспокойное крестьянское море. Спутники прошагали через Камышенную, Верхнюю Течу и Песчаное - везде они встречали шаткость, всюду поднимались мужики. Несмотря на зиму, по дорогам тянулись колесные обозы: побросав заводы, возвращались с работы приписные крестьяне. Ехали они веселые, дерзкие. Многие из них, не скрываясь, кричали: - Хватит с нас каторги! Отработали свое! Будет, поцарствовал над нами Демидов! Подняв лукавые глаза, солдат с задором спросил приписного: - С чего так разорался? Кто дал такую волю? Бородатый широкоплечий мужик изумленно посмотрел на бомбардира. - Ты что, не ведаешь, что в уральских краях появился батюшка государь Петр Федорович! А кто указ в давни годы писал? У нас под божницей по сию пору храним! - Не припомню что-то! - слукавил солдат. - Коротка память! - насмешливо сказал приписной. - А писано было всем фабрикантам и заводчикам довольствоваться вольными наемными по паспортам за договорную плату! Слыхал? А еще говорено было, что ни фабрикантам, ни заводчикам деревень с землями и без земель не дозволять покупать! Каково? Да не признал эту грамоту князь Вяземский, а вот она! - Умная грамота! - согласился бомбардир. - И никто такую не мог написать, как сам царь Петр Федорович! Ай да ладно! Ай да весело! - Теперь всю барскую Расею на слом возьмем! - закричали мужики. - За землю и вечные вольности поднимается народ! - Правильно делает! - одобрил Ивашка, но тут же нахмурился. - Только напрасно вы к дому потянули, надо бы на помощь к Петру Федоровичу поспешить. - Погоди, не терпится на хозяйство взглянуть! Приписные, переговариваясь, поехали вдаль по заснеженной дороге... По степным тропкам, на далеких курганах подолгу маячили одинокие всадники. - Башкиры! - догадался Грязное. - К царю мужицкому тянут. Все же вместе с бомбардиром они постарались побыстрее укрыться в кусты от степных кочевников. "Орда! Неровен час, в полон уведут", - тревожно подумал беглый и переждал терпеливо, когда исчезнут всадники. До Челябы простирались просторы, далеко-предалеко синели горы. На звенящую от заморозков землю порошил крепкий хрустящий снежок. Ветры принесли со студеной стороны пухлую снеговую тучу; отвислым сизым брюхом она волочилась по ельникам, по холмам и обильно засыпала все снегом. Ветерок подвывал, тянул понизу серебристой белой пылью, а на вершинах поземка вскидывалась кверху и кружила бураном. Кругом простиралась белая застывшая равнина, снега убелили серые грязные деревнюхи, ельники, горки. Только извилистая Исеть еще не застыла и шла черная, как вар; по ней лебяжьей стаей плыли первые льдинки. На последнем ночлеге перед Челябой, в попутном селе, ночью разгулялась метель. Густо падал снег, ветер рвал и метал его; словно белогривые кони, быстро двигались сугробы, дымясь под вихрем. Путники забились в избу, сладко дремалось на полатях, и сквозь дрему, усталость до сознания едва-едва дошли тяжелые медные звуки. - Что стряслось? - поднял голову Ивашка и уставился в хозяина, темноглазого мужика. - Никак набат? Хозяин покачал головой. - Нет, то буран идет. Упаси бог какой! Звонят в колокола, путь заблудившим указуют. - А много людей ныне по степи бродит? - спросил солдат. - Кто знает, всяко бывает, - уклончиво отозвался мужик. Преодолевая сон, беглый в упор спросил хозяина: - А где теперь Пугачу быть? Мужик помрачнел, искоса глянул на Ивашку. - Кому Пугач, а кому царь-батюшка! - после раздумья холодно проронил он. - Народ валом валит, а куда - не слыхано. Крестьянин укрылся шубой и затих на полатях. За темным оконцем голодным псом выла метель. Ивашка смежил глаза и крепко уснул, а солдат все ворочался и дымил махоркой. Утром на другой день Грязнов с отставным бомбардиром пришли в Челябу. Маленький деревянный городок был полон движения и суеты. Кержаки-плотники, крепкие бородатые мужики, подновляли заплоты на крепостном валу. В чистом морозном воздухе далеко и гулко разносился стук острых топоров, добро пахло смолистым деревом, щепой. На улицах ладили новые рогатки. Уминая выпавший снег, к комендантскому плацу прошла воинская команда. Вел ее старый, но бравый капрал, обряженный в изрядно поношенную шинелишку и в порыжевшую треуголку. Пристегнутая сбоку сабелька раскачивалась в такт его бодрой походке. Закинув суровое лицо, капрал лихо запевал: Во строю стоять, на ружье держать, Пристояли резвы ноженьки... Седоусые служивые, вращая белками глаз, топая в ногу, дружно подхватили песню. Бомбардир опытным глазом окинул команду и одобрил: - Старые, но добрые вояки! По дороге то и дело проезжали верховые, покрикивали на мещан. Народ неохотно уступал им дорогу. В церкви на Заречье шла ранняя обедня, тускло горели свечи в притворе, тощий пономарь в засаленной рясе усердно звонил в большой колокол. Медный тяжелый звон плыл над крепостью. Над зеленой главкой церкви с криком носились распуганные галки. Путники свернули на торжок, который кипел у Миасса-реки. Тут стояла людская толчея: кричали бабы-торговки, предлагая свой немудрый товар: белые шаньги, горячую рубленую требуху, мороженое молоко. Над большим котлом, установленным на таганке, под которым пылали раскаленные угольки, вился густой пар. Румяная толстая баба пронзительно кричала на весь торжок: - А вот пельмени!.. Добрые пельмени!.. В лицо Ивашки пахнуло теплым, приятным духом варева. Он улыбнулся солдату: - А что, Федор, хороши пельмени? - Хороши! - подтвердил солдат. - Эй, милая, клади! Торговка проворно наполнила чашки горячими пельменями, и друзья принялись есть. Солдат ел неторопливо и ко всему прислушивался. А кругом гомонила базарная толпа. Среди нее верхами толкались башкирцы, обряженные в теплые кафтаны, в рысьи малахаи. Внимание беглого привлек крепкогрудый черноглазый казак в черном окладе бороды. Рядом с ним стоял степенный молодой хорунжий. Они о чем-то горячо говорили толпе, густо обступившей их. Над площадью расплывался гул голосов. - Пошто новые заплоты, робят? - выкрикнул из толпы зычный голос. - Царя-батюшку не хотят пустить в городок! - ехидно отозвался другой голосок. - Какой царь? То казак Пугач! - зло отозвался третий. Черноглазый казак сердито сдвинул брови: - Молчи, остуда! Будешь брехать - пожалеешь! Ивашка пригляделся к вопрошавшему дерзкому мужичонке; одет он был в сермягу, сам лохматый. Гречушник набекрень. Глаза мужичонки неспокойно бегали. - А где-то сей царь? Пошто по степи бегает? - снова поднял он лукавый голос. - Пошто этот царь в Челябу не шествует? Воевода его, поди, с колокольным звоном повстречает, ась? Солдат исподлобья разглядывал мужика. "Сыщик! Окаянец!" - раззлобился он и толкнул Ивашку в бок: - А ну, поглядим, что за птица? Рядом стоявший казак сверкнул глазами и закричал мужику: - Ты кто такой? - Известно кто, сыскной! Знакомая рожа! - опознал мужика другой станичник. Лохматенький заегозил, сжался пугливо и поглубже нырнул в народ. Но Ивашка не утерпел, бросился за ним в толпу и сгреб его за ворот. - Тут он, братцы, доносчик проклятый! Бей супостата! - заорал он и огрел пойманного кулаком. Толпа всколыхнулась, десятки рук потянулись к сыщику. Он взвыл, голос его тонко-дребезжаще вырвался из многоголосья: - Ратуйте, убивают!.. Тут и казак помог: набежал, схватил доносчика за грудь. - Тряси его душу! - одобрительно закричал он беглому. Словно шалый бес овладел людьми: они рвали, топтали пойманного. Истерзанный, окровавленный, он бился в предсмертных судорогах на истоптанном снегу, пока не затих. "Убили!" - очухался от запальчивости Ивашка и, потупив глаза, неловко отвернулся и виновато пошел прочь. За ним заковылял солдат. Поодиночке, вразброд, опустив глаза в землю, мужики расходились с Торжка. С тяжелым сердцем Грязнов с бомбардиром вошли в кабак. В избе с почерневшими стенами было сумеречно, свет скудно пробивался сквозь слюдяные оконца. За прилавком стоял тощий хитроглазый целовальник в пестрой рубахе и зорко приглядывал за питухами. За его спиной на полках поблескивали штофы. Гам, нестройные голоса наполняли избу. За столами шумели казаки, мастерки, подвыпившие гулебщики. В дальнем темном углу поднялся плечистый бородач и поманил остановившегося в раздумье среди избы Грязнова. Беглый сразу признал в нем знакомого казака-заводилу. "Ага, успел унести ноги в кабак", - обрадовался он и шагнул в угол. Там, прижавшись к стене, сидел хорунжий. Крепкий, ладный, он поднял на Ивашку веселые серые глаза: - Кулачный боец! Ловко оборудовал шпыня! Казак предложил по-свойски: - Садись! Не знаем твоего роду-племени, но видать, из приверженных! Жалуй и ты, добрый человек! - пригласил он и солдата. На столе стоял штоф, рядом лежала теплая ржаная краюха. Беглый и бомбардир присели. - Как звать? - в упор спросил черноглазый казак. Ивашка опустил глаза и нехотя отозвался: - Прохожие мы. С сибирской стороны! Солдат строго вставил свое слово: - Не спеши языком, спеши делом! - Он ласково посмотрел на зеленый штоф и придвинулся к нему. Хорунжий ободряюще посмотрел на старика и улыбнулся. - Ну что ж, земляк, прополощи горло, а потом речь потянется! - Он налил чару и поднес солдату. Тот не дремал, проворно опрокинул ее и, утерев усы, крякнул от удовольствия. Выпил и Грязнов. - Хватай, ребята, по другой! - предложил казак. Опростали по второй. - Люблю проворных! - одобрил казак и огладил свою курчавую бороду. - Куда бредете, сибирские? - пытливо посмотрел хорунжий на Ивашку и его спутника. Хмельное тепло побежало по жилам, сильно приободрило беглого. Хотелось признаться, но тут седоусый бомбардир откликнулся за двоих. - Говорили бы много, да сосед у порога! - выразительно посмотрел он на казаков. Хорунжий подмигнул: - Понятно! Все туда бредут! Летает орел над степью: вчера в яицких степях кружил, а ныне к нам в горы ждем! Ежели не сам, то птенцы его появятся. В избе пеленой колебался синий табачный дым. Казак посмотрел в сизую тьму и процедил: - Солдатушки тут гуляют! Время ноне такое. А ваши сибирские мужики как? - вдруг спросил он Грязнова. Ивашка насторожился и ответил тихо: - Шли дорогами, и всюду народ о каком-то царе баил! Какой-такой царь - и невдомек. Казак оглянулся по сторонам и серьезным тоном тихо обмолвился: - На духу будто сказано, разумей про себя! Он осторожно сунул Ивашке измятый лист и прошептал: - Сейчас упрячь, это тайное государево письмо! - Ой, спасибо, братец! - потянулся беглый к казаку. - Ну, сибирский, давай за побратимство выпьем. Ставь штоф! - предложил тот. Ивашка извлек алтыны, пробрался к целовальнику. - Добро! - кивнул хорунжий. - Выпьем... Хмельное разгорячило кровь. Казак повеселел, полез к Ивашке целоваться: - Побратимы будем. Звать Михаилом Уржумцевым, а тот - Наум Невзоров. Чуешь? - Братцы! - умилился беглый. - Поведайте, братцы, куда мне путь держать. Где дорога?.. Хорунжий сгреб Грязнова за плечи, привлек к себе. - Идите, сибирские, отсель в Чесноковку, - жарко зашептал он. - Край дальний. Сквозь горы пройдете, крепости минуете. И сидит там в Чесноковке птенец его, бей ему челом! Он войско собирает... - Братцы, - обрадовался беглый, - выпьем, что ли, еще? Хорунжий повел глазами. - Будет! - наотрез отказался он. - Иди! Путь ваш трудный. Отоспись... Шумно было в кабаке. Хмельные питухи куражились. Кто песню визгливо тянул, кто горько плакал: вино бередило душевные раны. В табачном густом тумане мелькали потные лица, взлохмаченные бороды, блестели хмельные глаза. Бренчала посуда, покрикивал бойкий целовальник. Ивашка и солдат выбирались из кабака. Из сизой мглы кто-то протянул чару. Беглый хотел отпихнуть ее, но, подняв глаза, встретился с горячим, призывным взглядом. Лохматый мужик, ухмыляясь, сказал беглому: - Пей, сродник! Гуляй! Попал в нашу стаю, так лай не лай, а хвостом виляй! Ивашка выпил чару, крикнул: - Спасибо, братцы! Погуляем еще! Сизый туман закружил волной, ухмыляющаяся рожа мужика исчезла в нем. Распахнув дверь, вместе с теплым облаком Ивашка выкатился из кабака и, сопровождаемый бомбардиром, веселый пошел вдоль улицы. На Торжке сибирские обрели пару бойких башкирских коней и пустились в горы. Вскоре степь, перевеянная буранами, осталась позади. Впереди встал синеватый Урал-Камень. Дорога втянулась в дремучий, хмурый лес. Все теснее и теснее сжимали ее могучие сосны, вековые кедры, густые разлапистые ели. День стоял сумрачный, к еланям жалось низкое небо. Лишь стук дятла да изредка бормотанье падуна тревожили эту лесную глушь. Пофыркивая, резво бежали башкирские кони, не страшась ни лесной хмури, ни крутых скал. Дорога петлей обходила шиханы, то ныряла в таежную чащу, то выбегала к низинам, на болота. Кони осторожно ступали по полусгнившим бревенчатым еланям, от тяжести их по обеим сторонам гати упруго качалась незамерзающая трясина. А горы становились все выше и выше. На кремнистых увалах Сыростана открылись Уреньгинские горы. На высоких сопках белым дымом кружился и кипел в бешеном вое буран. Дорога вновь нырнула в чащобу, опять простерлась тишина. Всю дорогу солдат рассказывал про любезные ему пушки, называя их ласковыми именами. - Пушка - она солдатская спасительница! - восторженно говорил бомбардир. - Хотя наводчик и первая персона, но и она матушка-красавица главная. Без нее - никуда. Бывало, ловко саданешь по врагу, гул идет, а там, глядишь, и побегут супостаты - жарко доводится им от меткого огня! Ну как тут не порадоваться. Обнимешь ее, медную голубушку, поцелуешь: "Мать ты наша, солдатская помощница в бою!" - Неужто так любишь свое дело? - спросил Ивашка. - А как его не любить, потому оно самое что ни есть главное для солдата! До смерти будешь предан ему. Лицо старого бомбардира потеплело, глаза засверкали. Солдат покрутил седой ус, вздохнул: - Вот бы к _нему_ добраться! Он, брат, понимает в орудиях толк. Старый воин. Да и как орудие не любить и не беречь! Оно что милая у служивого! - с лаской заговорил солдат о пушке. Вдруг конек под ним словно споткнулся, зафыркал. Запрядал ушами и конь Грязнова. - Зверь, поди! - сказал Ивашка и ухватился за рогатину. Тревога оказалась напрасной: спал зимним сном лес, спали под выворотнями в теплых берлогах медведи, только изредка блуждающим огоньком среди заснеженных лесин мелькнет золотой хвост убегающей от всадника лисицы. Чуть слышно хрустнул сухой сучок, и на скале, нависшей над тропой, как призрак встал сухой седенький старичок в черном азяме. Не успел Ивашка и окликнуть его, как он исчез. И снова мертвящая тишина, и снова спокойно бежит конек. "То раскольничий старец, - догадался солдат. - Знать, близок потайной скит. Вот она, лесная глушь! Будто спит, а под спудом идет своя недремлющая, невидимая суета..." После долгого непрестанного бега коняги вынесли на свежие вырубки. Лесной ветерок пахнул в лицо гарью. "Жигари близко", - сообразил беглый. И верно, скакун примчался в курень углежогов. Подле тропки темнели угольные ямы. Последний сиреневый дымок, выдыхаясь, тянул к вырубкам. Ямы были пусты, обширны. Среди землянок на малой слани толпились чумазые жигари. Завидев проезжих, они мигом окружили их. - Мир на стану! - крикнул Грязнов и сбросил косматую папаху. - Спасибо на добром слове! - добродушно отозвались пожогщики. - Куда путь держите, добрые люди, и что слыхано? По тому, как были они одеты, по их поведению понял Грязнов: бросили мужики работу и собрались в неведомую путь-дорогу. - А где куренной? - сурово спросил он. - Убег, ирод! - поугрюмели мужики. - А вы от хозяина, что ли, посланы? - Ага, от хозяина, да не от Демидова, а от царя-батюшки Петра Федоровича! Бросай работу, братцы! - крикнул он жигарям. - Эгей, чумазые! - закричал бородатый углежог. - Слыхали, братцы? И впрямь волюшка вышла! Жигари протягивали приезжим кто последнюю краюшку хлеба, кто сухарь. Мужики наперебой предлагали: - Дай коню роздых, упрел небось. Путь немалый. - Едем мы, братцы, к атаману, присланы от царя-батюшки народ в воинство верстать. - Куда вы, туда и мы! Ко времени подоспели! Люди весь вечер не отходили от прибывших. Костер жарко грел возбужденные лица. Огонь то взмывал кверху, выше ельника, и осыпал табор искрами, то притухал под свежей охапкой хвороста. Но синие быстрые языки огня жадно лизали сушняк и вскоре вновь вздымались пламенем. Озаренные светом костра, черные от несмываемой сажи трудяги-жигари слушали дивную весть. Спал заваленный снегами лес, молчали угрюмые горы, только месяц золотым кольцом катился от шихана к шихану, нырял в облака и, блестя, играя, вновь выбегал на простор. Искрились и горели самоцветами пушистые снега; зеленый свет струился с неба. А лесные братья-жигари не думали спать. Раскрыв рты, жадно ловили слова беглого. Ивашка извлек из-за пазухи заветный лист, развернул его. И, делая вид, что он грамотей, по памяти читал мужикам: - "И будете вы жалованы крестом, бородою, реками, землей, травами и морями, и денежным жалованьем, и хлебным провиантом, и свинцом, и порохом, и вечной вольностью..." - И вечной вольностью! - как молитву, в один голос дружно повторили работные. Старый обдымленный жигарь истово перекрестился и сказал вслух: - Слава те господи, дождались светлого дня! Пойдем, братцы, на добрую жизнь. В костре стрельнул уголек, золотой пчелкой искорка унеслась в темь. Солдат оглядел повеселевшие лица жигарей и сказал им: - А что, братцы, вольность дело хорошее, да сама по себе она не придет сюда в лес-чащобы. Давай артелью к царю-батюшке двинемся. Ноне на слом будет брать дворян да заводчиков. - А что ж, мы-то всей душой! Ведите нас! - заговорили жигари. С гор подул ветер-полуночник, по лесинам, потрескивая, пощелкивая, пробирался неугомонный морозище. Жигари нехотя разбрелись по землянкам и балаганам. Там они забылись в тяжелом, тревожном сне. Впритык среди согретых тел улеглись после маятной дороги беглый и солдат. Сон сразу сморил их. Только у костра топтались терпеливые башкирские кони, неторопливо хрустя сухим сеном... На заре старый жигарь взбудил лесных братков, и Грязнов повел их в Чесноковку. Три сотни крепких, кряжистых мужиков, закопченных, чумазых, вытянулись ватажкой на глухой лесной дороге. Шли они вооруженные топорами, дубинами, рогатинами. Шагали молча: лесная хмурь да тяжелая каторга отучили от песни. И оттого грознее, суровее казалось шествие. Из-за облака блеснуло солнце, сверкнуло" на острых топорах. Чудилось, будто из-за темного леса занялась черная страшная туча и заблистала молниями. Вот-вот ударит гром и разыграется буря. Дорога тянулась через горные кряжи, то поднималась к перевалам, то спускалась к долинам. Многим из жигарей была знакома эта древняя гулевая дорожка. Пролегла она из России, пересекла Уральские кремнистые хребты и ушла в глубь необъ