н в голубой измятой чуге, с гладко расчесанными длинными волосами, без шапки. - Куда делся твой меньшой брат? - Мой брат идет с монахами. - Добро! Теперь скажи мне, княжеское отродье, где твоего батьки казна скрыта? - Казну ведал подьячий Алексеев! - Теперь не ведает - гляди! Юноша Прозоровский обернулся к виселице - подьячий, скрючась, держался посиневшими руками за веревку; на крюке, впившемся в ребро, застыли сгустки крови. - Видишь? - Чего мне видеть? Знаю! - Знаешь, так говори: где казна твоего отца? - У моего отца казны не было, рухледь батюшкину твои воры-есаулы всю расхитили - повезли в Ямгурчеев! Чего ищешь у нас, когда оно, добро, у тебя? - Ты княжеский сын? - Ведомо тебе - пошто спрос? - Мой род бояра выводят до корени, я ж вывесть умыслил род боярской до земли - эх, много еще вас! Гораздо вы расплодились, едино как черные тараканы в теплой избе. Гей, повесьте княжеское семя за ноги на стене городовой! Встал Чикмаз: - Я, батько, эти дела смыслю, дай княжича вздерну. Чикмаз шагнул, обнял юношу и, закрывая его голову большой сивой бородой, сказал: - Пойдем, вьюнош, кинь чугу, легше висеть, а чресла повяжи ремнем туже: не так кровь к голове хлынет. - Делай, палач, да молчи! - Ого, вон ты какой!.. Монахи привели младшего княжича в слезах, а чтоб не плакал, стрельцы дали ему медовый пряник. Русый мальчик, в шелковом синем кафтанчике, в сапогах сафьянных красных, испуганно таращил глаза на хмельных есаулов, страшных казаков с пиками, саблями и не замечал Разина. Взглянул на него, когда атаман сказал: - А ну и этого! За работой Чикмаза вслед. Мальчика к стене повели монахи. Палач с веревкой шел сзади. - Кличьте попов! Пущай все здесь станут! Попов собирали из всех церковных домов, а который не шел, тащили за волосы, пиная в зад и спину. - Батько зовет! Попы толпились перед часовней. Разин встал, упер левую руку в бок, спросил: - Все ли вы, попы? - Все тут, отец! - Гей, батьки, нынче венчать заставлю вон тех боярских лиходельниц с моими казаками. Кто же из вас заупрямится венчать без времени да разрешения церковных властей, того упрямца в мешок с камнями и в Волгу! Она, матка, попа примет, едино как и убиенного казака. Слышали? - Чуем, атаман! - Подите к старым боярыням здесь, у церкви: кои негодны в жены - заберите их на Девий монастырь, отведите и дожидайтесь зова к венцу... Вы же, казаки и братцы стрельцы, киньте жребий: какая из молодых боярынь альбо боярышень кому придется - тот ту бери, к себе веди! - Ай да батько! - Спасибо, Степан Тимофеевич! - О жонках много скучны! Разин, слыша слезное лепетание оставшихся у церковной стены молодых боярынь, крикнул: - Эй, жонки боярские, голосите свадебное, то ближе к делу! - Спросил есаулов: - Что ж я боя часов не слышу? - Батько, - сказал есаул Мишка Черноусенко, - в пору, как сбросил ты с раската воеводу астраханского, сторож часовой в тое время в ужасти бежал за город, и нынче время знать будем лишь по часам солнечным, кои на другой башне... - И то добро! У собора спорили стрельцы с казаками, по жребию уводя боярынь и боярышень из кремля. Уходившие кричали хвастливо: - Седни мы разговеемся! Есаулы с атаманом продолжали пирушку на крыльце. В часовне жидко зазвонили ко всенощной, молельщики собрались кругом часовни, но внутрь идти не смели, Разин заметил, сказал: - Эй, есаулы, тащи бочонки в сторону крыльца, - пустим скотов на траву. Бочонки с крыльца часовни убрали, молельщики наполнили часовню. Пришел поп и начал службу... Послышался топот лошади; в кремль через Пречистенские ворота въехал на белой хромой лошади запыленный человек в синем жупане. - Кто-то наш поспешает к пирушке? - Кто такой? - Лазунка, батько, с Москвы, то-то порасскажет. - Ну, други, радость мне! Откройте собор, тащите хмельное к алтарю - там буду пить, а попов оттуда гоните. Лазунка слез с лошади, подошел к атаману. - Здорово-ко, батько Степан! - Здорово, дружок! Дай поцолую. - Избился я весь в дороге! Грязи на мне в толщу - ну и путина, черт ее... - Ах ты, сокол мой! Каков есть - ладно. Разин обнял Лазунку, они расцеловались. - Куда ба мне коня сбыть? Хорош конь попал, да, вишь, и тот с ног сбился - путь непереносной. - Стрельцы, приберите коня, напойте и подкормите! - Справим, батько. Коня увели. Бочонки с водкой, медом и брагой перетаскали в собор. Разин с Лазункой под руку пошли вслед утащенному хмельному. Обернулся к стрельцам атаман, крикнул: - К собору, где буду пить, караул чтоб стал! Кому надо молиться, тот молись в часовне; а городским у Вознесенских ворот молитва: у Сдвиженья да в Спасском, а то в кремле, кой хочет, бьет поклоны богослову. В соборе буду пить с Лазункой. Да вот, младшего Прозоровского снимите со стены, дайте матери - в память того, что любой мой есаул из царского пекла жив оборотил... Со старшим завтра порешу! - Чуем, атаман! Караул наладим и с мальчонкой дело исполним. - Да еще: берегите дом князя Семена Львова, он не стоял на нас с воеводой и не лихой люду был. - Князя Семена не обидим! 2 В куполе собора в узкие окна сквозь синий сумрак крадется лунный серебристо-серый свет. Он обрывался, не достигая противоположных окошек, обойденных луной в тусклых нишах. Внизу собора, у дверей, закинутых железным поперечным заметом, поет негромкий, приятный голос, и голос тот слышнее вверху, чем внизу, среди позолоты, церковных подвесов, паникадил, подсвечников и люстр. Дальше от дверей входных, пред царскими вратами в пятнах золотой резьбы, за столом, крытым парчовым антиминсом [антиминс - покрышка престола в церквах] с крестами, атаман черпал из яндовых ковшом мед, иногда водку. По бороде атамана текло, он время от времени проводил рукавом кафтана, стирал хмельную влагу и снова остервенело пил, не закусывая, хотя на столе кушаний было много. Церковные свечи, перевитые тонкими полосками золота, толстые, были косо вдавлены в медные и серебряные подсвечники. Светотени колебались по темным, враждебно глядящим образам. От далеких алтарю входных дверей все так же звучал голос. Там, за простым, некрытым столом, сидел Лазунка, гадал в карты; раскинув их, вглядывался, покачивая черной курчавой головой. Собирал спешно карты в колоду, тасовал и снова раскидывал карты. От его движений шибался на стороны робкий огонь тонких восковых свечек, прилепленных к голомени кривой татарской сабли, лежавшей на столе в виде большого полумесяца. Атаман бросил на стол ковш, не допив. Хмельное брызнуло. Разин тяжело, но не шатко поднялся. Деревянные, большим полукругом, ступени возвышения к алтарю затрещали от шагов; однозвучно отражая стук подков на сапогах, зазвенели плиты под тяжелой пятой. Лазунка поднял голову, оглянулся на атамана и перестал петь. - Что ж ты смолк, Лазунка, играй ту песню. - Сам я, батько, украл песню, да, вишь, худо... - Играй! Лазунка запел! Ты пойдем-ка со мной, дочь жилецкая, Кинь отцову нову горенку, Промени на житье беспечальное. С вольной волей, девка, мы спознаемся, В сине море разгуляемся... И на Волгу-реку в кораблях придем, На Царев ночевать со стругов уйдем... На Царевом-то нет цветов вовек, Проросла лишь травинка невысоконька... То ли горе нам? А на Волге-реке острова-цветы, Паруса белеют, ладьи бегут, Угребают, поют лодки с челнами... Коль захочешь цветов, чернобровая, Я из паруса в шатре размечу цветы, Все венисы, перлы-жемчуги, Златоглав парчу-узорочье. Со лесов, с курганов, с берегов реки Ты услышишь соколиный свист, Эх, не ветер с бурей тешатся - Молодецкий зык по воде идет! - Хорошо, Лазунка! Оно можно бахвалить в игре... можно... Ты гадал о чем? - Гадаю, батько! - У кого ворожбе той обучился? - У молдавки, атаман! У старой экой чертовки... Сидела в Москве на площади, христарадничала, а был я хмелен - кинул полтину, она руку целовать, я не дал, и говорит: "Боярин! Хошь, обучу гадать?" - "Учи". Она мне раскинула карты раз, два - я и обучился. Карты дала, велела берегчи - не расстаюся с ними... - Чего нагадал? - Эх, батько, все неладное: заупрямятся карты - тогда лучше не гадать... - Что ж худое тебе? - Будто смерть мне... ей-бо! Я их мешал, путал, а все смерть! Я же ушел с Москвы без смерти, сказывал тебе лишь, что убил я Шпыня, лазутчика, да, кажись, не до смерти зашиб. - Шпынь попадись мне - повешу! - А думаю я, батько, Шпыня в Москву слал Васька Ус. - Ну, полно, Лазунка! Какая ему корысть? - Васька Ус тум - "у тумы бисовы думы", - черт его поймет!.. Вороватый есаул. - Эх, Лазунка, думаю я про него худое, да брат он мне названой и за княжну-персиянку зол... Только не он Шпыня наладил к боярам, сам Шпынь вор! Эх, тяжко такое дело! Сам ли ты видал на Москве болвана, коего проклинали попы? - Сам я, батько! Прокляли и сожгли на Ивановой в Кремле. - Так вот! Иные из мужиков, что пришли к нам, отшатнулись, прослышав анафему, бегут... Татарва, чуваша и черемиса худо оружны: луки, топоры, и те не на боевых ратовищах - дровяные; еще вилы да рогатины - в том не много беды, а пуще... меж собой не сговорны! Казаков коренных мало... А ты дал ли дьякам писать к Серку в Запорожье? - Дал, батько! Исписали грамоту, сам чел я... - Скажи, в грамоте как было? - Так вот: "Друг кошевой, Серко! Бью тебе челом и прошу посуленное подможное войско. Шли зелье и свинец, людей охочих вербуй, шли с карабинами, мушкетами на Астрахань, а чем боле будет та справа и люди придут скоро, тем большая тебе будет от нас честь, добыча от казаков вольных и атамана Степана Тимофеевича". Печать твою приложили, я же гонца наладил смелого, запорожца Гуню. - Ушел гонец? - Седни ушел он, батько. - То добро! Есаулы Осипов да Харитоненко с Дону, с Хопра привели людей... Самара, Саратов под нами - воеводы кончены... Нынче скоро пустим народ под Синбирск - Петруха Урусов из кремля не вылезает, не задержит, боится нас... Пущай идут есаулы - Черноусенко рвется к бою... Чикмаза с Федькой Шелудяком оставляю в Астрахани глядеть за Васькой... Эх, Лавреич! Парень смелой - ужели в измене замаран? - Думаю, батько, что да. - Пождем, Лазунка!.. Через неделю и около того взбуди меня, не дай пить... Атаман пригнулся, взгляд его был страшен... - Спешить надо, Лазунка, или сплошаем - плаха ждет... - Батько, страшно мне за твою голову - закинь пить... - Нынче, Лазунка, еще наша сила! Не бойся - пью... Взбуди через неделю и знай: не верю я никому, тебе да Чикмазу верю. А над всеми, когда я сплю, как сатона вьется Васька Лавреев - за ним гляди... Атаман ушел. Лазунка поправил и переменил подгоревшие свечи, стал гадать. Голос его запел звонче в лунном мареве купола церкви... 3 Еще прошли два дня и две ночи: атаман пил, глаза его наливались кровью. Он иногда вставал, шатаясь ходил по церкви, рубил иконы. Сабля тяжело, зловеще сверкала в сумраке, оживленном редкими огнями. Тогда Лазунка кричал: - Батько, сядь к столу! Разин, слыша знакомый голос, что-то вспоминал, послушно отходил на место, садился, дремал у стола и снова пил. Иногда приходил в алтарь маленький волосатый, в черной ряске, пономарик. Разин его назвал чертом. Пономарик часто крестился, менял на столе подгоревшие свечи и исчезал своей лазейкой в алтаре. Разин отдирал тяжелую голову от рук, кричал: - Эй, черт!.. Огню! - Даю, батюшка, даю - вот те Христос... Пономарик волчком вертелся, таская из ящиков свечи. Среди яндовых быстро вспыхивали огни и гасли. Прикрепленные к антиминсу, они подымали его пузырями, падали. - Огню, черт! - Ох, вот те Христос, и лоб перекрестить некогда! Ой, даю... - Прилепляя к антиминсу свечи, пономарик дрожал и читал под нос: - "Помилуй мя, боже, по велицей милости твоей..." - Провалился сквозь землю? Огню! Пономарик начал лепить свечи на кромки яндовых. Атаман дико хохотал: - Смекнул, сатана!.. Есть вино? - Не гневись, батюшка, есть! - Сгинь, попова крыса! Пономарик исчез. Атаман выпил из яндовы через край хмельного меду, неверным размахом утер седеющую бороду, опустил на руки седые на концах кудри. Огни оплыли, дымили, пахло воском. Водка, начиная нагреваться от многих огней, запахла сильнее. Атаман, мотаясь, встал, оглянул мрачными глазами огни на яндовых и что-то как бы вспомнил: - Да-а... пожог изведет? - Взмахнул по огням широкой ладонью, сорвал с яндовых огни, кинул под ноги. - Так, так! - Огляделся, взгляд его упал на ковш. Взял ковш, зачерпнул из яндовы водки, выпил полный ковш, не переводя дух... По стенам, написанные сумрачными красками, кривлялись лики святых. Разину показалось, что среди них он узнает Владимира Киевского. - Ты, равноапостольный? Ты! Сыроядец, блудодей, многоженец! И ты свят? А каким местом свят? Или за то, что загнал людей в реку, как на водопой животину? Ха-ха-ха! И вы все таковы же, сподвижники! Русь спасали? Боярскую Русь? Что ж вы говорили мужику? Корми бояр, царя и веруй! Мужичье добро шло в ваш кошт, и вы то добро копили. Изгоняли жонок? Напоказ своей святости манили в монастыри юношей. Претили носить портки, а были б в кафтанах длинных, с кудрями, на женский вид! Атаман склонил голову в полудремоте, зачерпнул ковшом водки, выпил и против воли тяжело сел на скамью, положил бороду к широким ладоням, увидал: задвигались золоченые стены, иконы, а там, где раздвинулись из прогалков, стали выходить старики со светильниками, все в черном, сгрудились внизу за ступенями, запели... Атаман, не двигаясь, глядел: в средине черных стариков, сошедших со стен, стоит он сам, одетый также в черное, с обрывком веревки на шее. Из толпы обступивших кругом стариков вышел князь Владимир в красном коце, с золотом на голове, крикнул зычно: - Анафема-а! Старики перевернули светильники огнями вниз. Владимир извлек меч из ножен, ударил его, стоящего посреди черных в черном, и снова крикнул: - Анафема-а! Старики запели похоронно. - Б...дословы! - загремел голос атамана на весь собор. - Я жив, и вот вам!.. Уронив и погасив огни на столе, Разин тяжело поднялся, пиная скамью, сволакивая со стола антиминс. Шагнул к видению, его пошатнуло со ступеней, сунуло вперед; он сбежал к большому аналою, хотел удержаться за крышку и упал... Аналой зашатался, устоял, покрышка сползла вместе с иконой, закрыв, как одеялом, хмельного батьку с головой и ногами, икона проползла по спине, торцом стала у аналоя. Разин уснул богатырским сном. Лазунка кинулся к атаману, боясь, что свечи зажгут водку, но, увидав, как атаман, разом погасив все огни, упал, решил: "Так отойдет... Завтра взбужу, не дам пить!" Лазунка вернулся и в тишине задремал. Вздрогнул от стука, встал, шагнул к двери, спросил: - Кто идет? - Нечай!.. Боярский сын, откинув замет, приоткрыл дверь. - Чего надо? - Держи! Бочонок водки атаману. Тот, кто совал бочонок из тьмы паперти, говорил заплетающимся языком, Лазунка подумал: "Хлебнул, должно, с бочонка". Спросил: - С кружечного? - Дьяки шлют! - Человек совал бочонок в полураскрытую половину двери. Держал на руке. - Чижол, бери! Боярский сын, не желая распахнуть дверей, взялся руками за бочонок. Бухнул выстрел, бочонок покатился по спине Лазунки и по полу. Боярский сын осел без слов на плиты, голова упала в притвор собора. Через мертвого перешагнул человек в синей куртке, со шрамом на лбу, с парой пистолетов за ремнем, без сабли, в черном низком колпаке. На левой щеке виднелась круглая язва. Шагнув в собор, человек огляделся: "Пса убил, а боярина нету? Куда его черт?.. В алтаре темно". Под ногами зазвучали плиты собора. Остановился, поднял руку - у паперти ударили в литавры, и голос Чикмаза зычно крикнул: - Гей, караул! Чего глядите? Кто стрелит у батьки? "Эх, Лавреич, не сполню - Шпыню впору ноги нести!" Человек загреб на столе Лазункины огни, погасил. В темноте, идя от голосов прочь, быстро шаркал, невидимый, ногами, выдавил слюду окна, чернея и извиваясь в белесом свете, сорвал раму, беззвучно опустил ее спереди себя и прыгнул. На паперти стучали ноги. Один голос сказал, входя в собор: - Лежит кто в притворе... - И то лежит! Эй, огню! - Ребята-а! Обыщите кремль - батьку убили никак! - Забили литавры. Голос Чикмаза кричал: - Гей, собирайтесь - скоро оцепляй кремль! 4 Когда казаки и стрельцы по приказу атамана с жеребья разбирали жен в кремле, туда пришел Васька Ус. Ус к жеребью не стал и жениться не думал. Попы увели старых боярынь в женский монастырь. Жеребьи все вышли, казаки брали с собой последних двух боярских вдов. В то время в кремль к собору доброй волей пришла молодая купчиха в кике с золотыми переперами, в атласном шугае и шитом золотом сарафане. - Глянь, робята!.. - закричали стрельцы. - Одна жонка сама пришла, замуж дается. Купчиха была на язык остра, ответила: - А нет уж! Коли не судьба замуж, так вдовой пойду. Васька Ус подошел, погладил ее по спине. - Мясо крепкое, и баба мед! - Вот за тебя, черноусого, пошла бы, коли взял? - Ой ли? А дай женюсь! Васька Ус пошел в дом к купчихе-вдове. По дороге узнал, что мужа ее убили разинцы, когда он в рядах, в белом городе, спасал свои товары: "Ой, и скупущий был, брюхатой, бородатой!" Ночь они провели нечестно. Днем помылись в бане, поп наскоро обвенчал и пил у них ночь целую с дьяконом да дьячком. Дом жены, где поместился есаул, - пузатый, деревянный: нижний этаж выперло, но все ж дом был крепкий. С верхнего этажа по бокам шли лестницы крытые, столбы лестниц точеные, крашенные пестрыми красками. Новый муж купчихи по сердцу был ей своим богатырским сложением. Она сама принесла Ваське кафтан синий бархатный, рубаху шелковую, шитую жемчугами, шапку голубого атласа, отороченную соболем и, подобно боярским мурмолкам, выложенную серебряными кованцами [кованцы - кованые украшения с резьбой], и кушак рудо-желтый с дорогими каптургами. Жил с ней Васька с неделю ладно, весело, хмельно и любовью обильно, а как-то на ночь однажды погнал жену от себя: - Прочь поди, постылая! - Ой ты, Васинька! Да уж как и чем я немила, неугожа? Есаул нахмурился, сидя на брачной кровати, стукнул в стену кулаком, так что кубки в поставце недалеко где-то зазвенели, сказал: - Помру ежели черной смертью - предай земле! - Пошто тебе помирать, солнышко незакатное, ай чего у нас нет? - Поди прочь от меня. Потом, коли перейдет беда, нарадуешься! Жена послушалась, втихомолку наплакалась. Потом пошла на рынок, нашла амбар и стала торговать весь день - лишь ночью приходила домой. Спала за стеной чутко и к бреду ночному нового мужа прислушивалась... В подклети дома Васьки Уса, среди узлов с товарами да рухляди торговой, между мешков с пшеном и рисом, на земляном полу лежал, вытянувшись во весь рост на животе, Федька Шпынь. Васька Ус на ящике сидел перед ним, восковая свеча была прилеплена к кромке плоского ящика, горела, поматывая точечкой огонька. - Ну, Хфедор! Я атаман или же Стенька? - Убил, Лавреич! Убил лиходея, да только не атамана - Лазунку! - Ты пошто гугнив? Тогда, когда посылал в собор, заметил такое - спросить о том забыл. - Да вот!.. Лазунка дунул меня в рот из пистоля на Москве, в Наливках... Тогда и повернуло мне язык во рту, щеку прожгло, да оглох на левое ухо. Лежал я сколь время, говорить не мог, дивно, что не сдох с голоду. Гортань завалило, не шла ежа, окромя воды... Он же, сатана, в ту ночь, как меня тяпнул, утек в Астрахань... - Ловок ты, а будто заяц собаке в зубы пал. - Ништо! Кабы повыше, то не видать ба тебя, да промигнул ночью... Ну, и я его нынче отпоштовал, кудри расти не будут! - Хфедор! Лазунка - птица, едино что кочет. А до сокола, вишь, не добрался! - Атаману за ремнем был заправ, хватило бы. Да, Лавреич, в церкви его на ту пору не случилось. А как дал стрелу - чую, сполох бьют, и сыск по кремлю зачался; едва ноги убрал! На счастье, Никольские на замок не были захлопнуты - то конец мне. - Где ж был Разин? - А черт! У Лазунки огонь, к олтарю же тьма и тишь. - Дела наделал себе... Как сказал я, убил ба обоих, собор поджег и дело скрасил - сгорел во хмелю... Теперь же придется под Синбирск идти. - Ништо! Пристану к татарве, мовь [язык] поганых ведаю, хаживал с ними... Ты мне лишь татарскую справу дай... Там к воеводе проберусь! - То справлю! Сполохал зря: убил атаманского любимца, пить закинет, тогда держись! - Вот, Лавреич, не с тем было - ране тебе не показал. Вишь, покуда я на учуге пасся, а к Астрахани подходил, то из мушкета срезал хохлача, сыскал у его лист кой-то в шапке... Мекал, что нам гож тот лист. Шпынь полез рукой за пазуху, вытащил грамоту, скрепленную дьяками подписью на склейках. - Чти-кось, я не разумею... Васька Ус взял бумагу, придвинулся к огню, читал, потом сказал: - Эх, Хфедор, занапрасно убил запорожца. - Ну-у? Жаль! А был тот хохлач, казалось мне, Лазункой послан? - В грамоте атаман испрашивает у кошевого серка слать людей, справу боевую тож... Мужики от его, кои послышали проклятье и отлучение от церкви Разину, побегли. Татарва вздорит меж себя. Ерзя да мокша лапотна и безоружна. У мужиков тоже с собой едино лишь топоры... - Пошто говорить, зряще убил хохлача? Разин подмогу способлял, и нынче ему той подмоги не видать - нам же лучше. - Ты пойми! Запорожцы зовутся на Астрахань, а я еще не ведаю, каково нам с тобой от царя-бояр прощенье? Тех запорожцев я бы удержал здесь да Астрахань укрепил... Их боевой справ тоже не лишний тут... - Кто поймет тебя! - Ну, да ништо, Хфедор! Мы энту грамоту именем Разина со своим гонцом в Запорожье двинем... - И ладно! Не зряще я трудился. Еще, Лавреич, как мой конь? Забота по ем большая. - Доброй конь! Только, сдается мне, с ним болесть стряслась... - Эй, Лавреич, не погуби животину! - Чуй, как дело; наехал тут в город кой башкир, к частику моему у городка привязал свою падаль близ крыльца... Я же на твоем коне ехать собрался... Мне его обрядили, а стояли кони рядом... - Ногайцы, схитили коня?! - Годи, скажу... Кони, как я сшел из дому, чешут зубами по шерсти един другого. Башкиров же конь прахотной: гной у него из носу тек. Я того башкира по роже: "Чего глядишь, сатана?" Он же лишь зубы скалит да бормочет: "Нишаво да ладна, казак!" Гной я с твоего коня кафтаном утер и проехался. Распотел я весь и в дом зашел, кафтана с плеч не содрал, умыл руки, да ясти мне подали. Ты не пужайся. Но с тое поры недужен мало твой конь - из носа у него течет и дрожит... Я знахаря приводил, казал: "Ништо, говорит, оповорился мало, обойдется!" Солью его натирал, поил с наговора. Позже того, с неделю альбо помене, лихоманка зачала меня трепать. Ночи не сплю - будто по мне кто ползет, как червы... Сдернул рубаху - никого! И пало с той поры в голову мне: уж не черная ли-де смерть подходит? Жену от себя угнал: помереть, думаю, так одному... Черная смерть - она прилипучая к другим... - Ой ты, Лавреич! Пошто смерть? - Дрожуха не отстает, червы перестали казаться, зато чирьи пошли по телу, и един вчера лопнул да потек таким же коньим гноем. Весь я - чую - стал силой вполу прежнего... - Пройдет! Коня лечи, не кидай, - издохнет аргамак, и мне конец! Такая на душе примета. - Вылечусь! Коня излечу, деньги есть - не жаль их, много... Ты же бери моего коня - их у меня три, бери лучшего - и под Синбирск... Разин туда людей шлет, сам скоро будет - там с ним кончить. Прийди вперед его под город. - То знаю, как кончить! А вот как бы мне из города выбраться? Чикмаз - черт! - на ночь у ворот большие караулы поставил. На стену ба забрался с города - только вниз четыре сажени с локтем: падешь и без головы станешь!.. - Не ходи, спи ту! Есть тебе принесут, рухледи много, подкинь и накройся... В казацкой одежде быть нельзя - нарядись стариком, сукман сыщу, бороду подвяжешь... Ходи на кружечной, в кабаки ходи, напойных денег дам, и к нам ходи - к жене много нищих шатается... незнатко! Седни Разин ли, Чикмаз не пойдут в домы искать; Разин, поди, хмелен? Завтра спохватится, а ты изподзаранку уйдешь... - Так ладно! Остаюсь... 5 Утром чуть свет загремел голос атамана: - Гей, есаулы, ведите мне Лазункина коня - на нем буду ехать хоронить друга! Забили барабаны. По зову голоса и бою барабанов собрались: Яранец Дмитрий, Иван Красулин, Федька Шелудяк, Чикмаз - все на конях. Мишка Черноусенко прискакал последним. Стрельцы уж держали на плечах черный гроб с золотыми кистями. Чикмаз ждал грозы от атамана за худой караул стрельцов у собора; всю ночь не спал, заказал гроб. Лазунка лежал в гробу в том, в чем был в Москве, - одетый в красную с золотом чугу; синий жупан его подкинут в гроб. Через город, мимо Спасского монастыря, Вознесенскими воротами, сняв с них замки, стрельцы вынесли гроб на холм между слободой в сторону Балды-реки. Там уже была выкопана могила. Плотники на телеге везли разобранный голубец [иногда избушка-часовня, иногда обрубок толстого дерева] с иконой. Голубец приказали срубить дьяки, дали из Приказной палаты икону: - Так на Дону хоронят. Атаману будет тоже любее. У могилы, когда поставили гроб, пели два попа в черных ризах. Все слезли с коней вслед за атаманом, подходили к Лазунке, лежавшему с удивленно раскрытыми глазами, целовали убитого в бледный лоб. Атаман поправил густые кудри, закрывавшие щеки убитого. Запорожской шапкой Лазунки закрыл лоб, поцеловал. - Положите на грудь другу саблю его, к боку - пистолеты. Когда зарыли могилу, плотники собрали избушку-голубец, под навес ее прибили образ Николы. Разин снял шапку (есаулы стояли без шапок), шагнул к голубцу Лазунки, встал на одно колено, сказал, и голос его дрогнул: - Покойся, родной мой! Ты истинно любил меня... Я не забуду тебя, пока жив! Злодея сыщу коли, то будет помнить день нашей разлуки! И если падет тоска смертная, уныние непереносимое охапит душу, тогда - кто знает? - быть может, моя рука перекрестит мою грудь, и ведай: первая от меня молитва будет по тебе!.. Отъезжая с атаманом в город, Чикмаз сказал: - Батько, надо ба у Васьки Уса в дому пошарить Шпыня? Сдается мне, он, лютой пес, убил есаула! - Где был караул в тое время, Григорий? - Да караул, батько, все время был и на чутку расскочился, дуван какой-то делили. - И я знаю тоже... Шпынь! Искать его не здесь и не теперь, будет место! Подите все на дело... Я же, коли увижу надобное в сыске, позову. Есаулы уехали. Чикмаза Разин остановил: - Григорий, все ж тех, кто был в карауле, опроси строго. - Опрошу и приведу к тебе их, батько. Чикмаз поехал догонять есаулов; Разин подъехал, слез, привязал белого коня Лазунки у крыльца дома Васьки Уса. Есаул в бархатном красном кафтане, в желтых чедыгах, шитых шелками, вышел на крыльцо без шапки; низко кланяясь, сказал: - Гости, дорогой гость! - Удумал вот! На свадьбе не был, дай, мыслю, заеду с похорон. И дивно! Всех есаулов на могиле друга в лицо видал, а тебя, брат, не приметил! - Ох, знаю, Степан Тимофеевич! Поруха большая, да, вишь, недужен я, и болесть моя людям опасна... Оттого в кругу твоем не был, когда ты суд-расправу чинил... И жену себе взял не по жребью, а так охотно к тому нашлась... - Что ж за болесть, Василий? Васька Ус переходами и лесенками привел атамана в большую горницу, где был накрыт стол, поставлены меды хмельные в серебряных, золоченых братинах. В блюдах таких же мясо жареное, виноград с дынями в сахаре на тарелках. Сели за стол, есаул сказал, наливая в чашу мед: - А ну-ка, гость дорогой, испей, да судить, о чем хошь, будем! - Без хозяина не пью, таков мой норов. - Мне, вишь, лекарь претит пить. - И я не буду! - В измене зришь меня? За то боишься, Степан Тимофеевич? - Оно на то схоже. - А, ну коли! - Запрет ради тебя кину, изопью мало... Есаул налил себе кубок меду, выпил, чокнувшись с атаманской чашей, стоявшей нетронутой. Разин чаши не поднял, глядел упорно в лицо есаулу. Ус налил кубок из другой братины и также, позвонив о край чаши, выпил. Разин поднял чашу, сказал: - Налей из третьей, пей со мной! Есаул налил из третьей и, чокнувшись с Разиным, выпил. - За здоровье твое, брат! Что ж за болесть у тебя, даве спросил, да умолчал ты? - Болесть моя от коня! Завез ее ту с ордынских степей башкир, поставил в ряд с моим конем одра гнойного. Конь от башкиров болесть принял. Я же на том коне путь держал, и теперь по мне чирьи кинуло, гной потек, из носу сукровица пошла, и нос, видишь, спух... Спасибо лекарю, задержал болесть. Чирьи на мне палит каленым железом, поит отваром коей травы с живой ртутью и антимонией... А то было так: скопится харкость, завалит гортань, плюнешь, и, глядь, вылетели зубы с мясом, то два, то три. - Страшная болесть!.. Ты мне скажи, Василий, кто убил Лазунку? - Должно, Степан, Хфедька Шпынь, сатана нечистая; то его работа! - Где ж дьявол кроется? - Да уж не думаешь ли, атаман, что в моем дому всякой худой собаке я даю сугреву? - А думал я так, Василий! И мекал, что за княжну-ясырку ты доселе зол на меня... В измене тебя считал. - Вот ладно! Да нешто моя шея петли просит, что я на ближних людей убойцов навожу, обчее дело топлю, будто худой рыбак старую лодку? - Какая корысть Шпыню от себя убить Лазунку? - Корысть, брат Степан, молышь? У дикого человека нет корысти, а вот послышал я от татар, кои гоняют на Москву, что Лазунка, когда был от тебя послом, скрывался на Москве. Шпынь же за то, как ты его под Астраханью на буграх в шатре тяпнул в рожу, измену к тебе затаил... Сам он несусветно злой человек... падучей болестью бьется порой. А таковые завсегда дики, и глаз их недоброй, обиду сколь годов носят в себе. - То правда, Василий! Был хмелен - он же мне говорил обидное, и я бил Шпыня. - И вот, Степан Тимофеевич, Шпынь заварил злое дело. Проехать ему хошь по облакам не страшно, коней прибирает таких, от которых ездоки отступились, пути не боится - татары, горцы знают его. Проехал он на Москву, да бояр, как доводили мне татары, оповестил... От царя ему корм шел, а Лазунка стрелся с ним и его, как изменника нашему делу, из пистоля ладил кончить, да, вишь, не добил черта! Шпынь же погнал следом... и в отместку убил... - То правда! Лазунка говорил, что бил. И не добил, должно? Эх, Лазунка, Лазунка!.. А ну - пью! - Пей во здравие... не опасись. Тебе был я братом и буду таковым впредь... - Василий, дай руку! - Вот моя рука, Степан! - Камень ты с моей души отвалил, Василий! Тяжко было думать мне, что под боком свой брат сидит и на меня точит ножик. Теперь вот! Завтра или день сгодя уйду с Астрахани, время зовет! Тебя же оставлю атаманить, и ты, Василий, тех людей, кого не кончил я в день расправы, не убей... Паси и не губи князь Семена да старика митрополита не надо убивать... Эх, не сдымается рука моя на древних людей! Он и ворчлив, все почести не мы ему дали - царь... льготы - торг и тамга монастырская... учуги тож. А век его недолгой, пущай помрет своей смертью! - Буду хранить твой запрет, брат Степан! - Где ж думаешь ты, Василий, тот Шпынь теперь? - А думаю я вот, Степан Тимофеевич: те же татары, кои были здесь и под Синбиреск шли, сказывали: "Обещался быть к нам казак - Шпынь". И, должно, ушел под Синбиреск. Татарва ему свой брат... Конину он жрет из-под седла сырую, как сыроядцы, и ты его, Шпыня, опасись под Синбиреском... - Черт его середь татарских улусов сыщет! - Да чтоб коло тебя не объявился, дьявол! - Прощай, Василий! Лечись и не загинь. - Прощай, Степан Тимофеевич, брателко, дай бог пути! Атаман спустился по лестницам. Васька Ус поглядел на отъезжающего в окно, походил по горнице, заложив за спину руки, подошел к тому же окну, сказал: - Эх, незабвенна ты, память о Зейнеб персицкой! И я тебе за то, Степан Тимофеевич, перестал быть слугой и братом! Кипит кровь! Вошла девушка-служанка со свечой зажженной в руке, в другой держала железный прут. - Тебе чего? С огнем среди бела дня! - Лекарь, Василей Лавреич, указал печь развести. - Топи, справь дело да зови лекаря! Изразцовая печь потрескивала, за дверями скрипел пол, и голос спросил: - Можно ли к хозяину? - Иди, старик, велел я. Вошел с киноварным большим кувшином под пазухой старик с прямой узкой бородой, в черном колпаке и белом, как его борода, кафтане, долгорукавом и длиннополом. Поклонился низко. - Что зачнешь чинить? - Лечить да жилы сучить, есаул-батюшко! Вот перво, пей-ко из моей посудины... Кафтан-от я сброшу, там у меня подкафтанье. Те, с узорочьем, посудинки пошто? Сказывал, от хмельного держись, надобно гнилую кровь в тебе убить... Хмельное же гнилую кровь по телу разгоняет, и загнивает она там, где ей гнить не след... - Пил мало, старик! Нельзя... Хмельное вражду утишило: гость пришел, не хотел пригубить моего, покуда я не пил. - Не приказывай таких гостей. - Не звал и не желал - сам наехал. - Сам? Ну, уж тут двери не запрешь, коли щеколда завалилась. Старик налил коричневой жижи в чашу с наговором: - "Цвет полевой растет на сугорах... Кровь очищает, хворь гонит вон из тела... Жабы ли квачут, беси ли скачут в человеке - все вон!.. Все вон!.. Без щипоты, ломоты в костях раба Василия - ни в белом теле его... ни в ретивом сердце... хворь, гниль не держись! Аминь". Пей, батюшко! Васька Ус выпил чару жидкости. - Ух, пошло по телу! - Тут я девке, коя печь разжигала, дал жилизину малую, указал ей кинуть в огонь; чай, накалилась? Ты, родной, нынче как терпеньем-то? Буду опять чирьи жечь. - Мне, дедко, хоть шкуру с живого дери, не охну. - Так, доброхот Васильюшко, так. Легче ли? - Много легче, старик! Чирьев поубавилось... Только плоть зачала меня мучить, к жене тянет... - А я вот, как сденешь рубаху, гляну на тебя и скажу. Скидавай кафтанишко, рубаху тож до гола тела. Тело бело, мясо ело... - бормотал старик, пока Васька Ус раздевался. На бронзового цвета теле, непомерно широком в плечах, под лопатками зияли глубокие, с синими кромками, две гнойные язвы; третья, пониже, засохла и сузилась. - Вот вишь, Васильюшко! Огню-то спужалась, прижгли - она и зачахла. - Дуже гарно, дид! - А говори ты по-нашински! Годи, я ветошкой гной-то сниму да на огне спалю. После потерпи. - Ладно! Старик тряпкой осторожно, чтобы не запачкать рук, стер густой гной. Надел рукавицы замшевые, вытащив их из кармана левой полы кафтана, брошенного на лавку. Таща из печки железный прут с концом, накаленным добела, ворчал: - Паскудница... нажгла братой конец, что держать не можно... Ну, благослови, господи!.. Подпаленное в язвах тело начало трещать. - Трещи, сатана!.. Вылезай из окна - чур, чур... Не крепко ли подпекает, родной? Можно дух перевести - печь добрая, жилизину подогрею. - Пали, дид! Ништо, мало кусает. - Крепок ты, Василий, бог с тобой. И телом каменной. Оттого справимся с окаянной привзяухой... Иного уж в гроб загнала бы в един месяц - до новца месяца не дожил бы. - Жги! Едино, что муха бродит. Тело затрещало снова. Язвы стали черными. - Ну, и одежься! И ежели в ночь прибредет охота с бабой заняться - займись, не бойся. Низ твой чистой - идет сверху, проклятая. А наверху мы ее поуняли мало. Только хмельного пасись! Пить будешь - врачеба моя не поможет. - Спасибо, бородатой. Деньги бери у жены. - Ладно. Только ты бабу не цолуй и ей не давай размякнуть в ласках. От слюни береги ее и хархоти, да не спи, справься и уходи прочь. Перед тем как подти, обмой тело водушкой теплой, утрись рушником крепко, рубаху, портки надежь неносимые... - Добро! Знать буду. - Теперь прости-кось! - Испей меду, старик! - Хмельной-то пакости? Нет, сынок! На угощенье окаянном благодарствую. Старик ушел. Васька Ус продолжал так же, как до того, спокойно и мерно ходить по горнице, иногда лишь останавливался у стола и косил глазами. Потом крякнул громко, решительно шагнул и, нагнувшись, понюхал запах крепкого меда. Оглянулся и, взяв братину, налил через край большую чашу, выпил. "Э, да все люди, окромя чертей, сдохнут!.." Налил другую и снова жадно выпил. Походил по горнице, налил третью, поднес ко рту. Рука дрогнула. Есаул, взмахнув рукой, выплеснул на пол хмельное, крикнул: - Эй, девка! Убери погибель мою! 6 Барабанным боем в кремль призывались есаулы, и были все с Васькой Усом. Разин уезжал из Астрахани на Лазункиной лошади, свою вороную отдал Чикмазу. - Слушайте, есаулы! Оставляю в атаманах Василия Лавреича Уса... Есаулы слушали, сняв шапки. Разин передал Усу атаманский чекан. - Суди, чини суд-расправу! Будь, Василий, справедлив, бедных не тесни налогой и тех, кто с нами идет - дворян, дьяков, сотников, десятников стрелецких, - не обижай, не черни моего лица неправдой! - Буду чинить, Степан Тимофеевич, по правилам! Есаулы проводили Разина за слободу и вернулись. Один Чикмаз дольше всех ехал на вороном коне, опустив к гриве лошади сивую бороду. - Неладно, батько, учинил! Изверился я в Ваську Уса - не бывать правде на Астрахани. Разин пожал руку Чикмазу. - Гляди за ним, Григорий! И, сколь можно, доводи мне, как атаманит Лавреев. Прощай! Через неделю власти над Астраханью Васька Ус, в синем бархатном кафтане, в запорожской шапке, в сапогах красных, расшитых золотом и шелком, сильно хмельной, стоял среди воеводина двора. Поодаль вкруг стрельцы с бердышами в красных кафтанах. По бокам два накрачея с воеводскими накрами. Двор воеводы обнесен высоким тыном наподобие острожка; снаружи до половины стояков тын осыпан землей. Кругом всего тына копаны рвы до ворот широких двора. К воротам Васька Ус поставил караул из двух стрельцов с самопалами и бердышами. Накрачеи забили в накры, собрались есаулы, встали близ атамана. Васька Ус, высоко подняв большую руку с атаманским чеканом, крикнул: - Гой, стрельцы, подите на двор к князю Семену Львову, волоките его сюда!.. Закуем да пытать будем! Сколь у него казны и добра с народа грабленного есть?! Опустив чекан и проводив цыганскими глазами уходящих по приказу стрельцов, атаман пошел в воеводский дом; есаулы, кроме Чикмаза, провожали его. Счищая с сапогов о ступени грязь, Васька Ус прибавил громко: - А там будет черед и его преподобию! Голова митрополичья трясется направо, а мы ее наладим налево трястись. Стал подыматься на лестницу, Есаулы молча шли за ним. У САМАРСКОЙ ЛУКИ Высоко над Волгой, на третьей ступени Девичьей горы, среди редких елей раскинут шатер атамана. На ступенях горы до шатра рубленые сходни в толстых бревнах. Книзу по Волге, в бухте за Девичьей горой, стоят струги и боевые челны атамана. На стругах, на железных козах-подкладках горят огни. На палубах говор, шум хмельной и песни под звон домры. Звонче других и чище голосом поет круглолицый, матерый, с пухом черной бороды брат атамана - Фролка. Шатер атаманский из парусов; под парусами лицом в шатер, ковры натянуты. Раскинуты ковры и по земле, до половины шатра. У дверей разложен огонь. Пламя огня поддерживает атаманский бахарь и песенник, старик Вологженин. Иногда пространной невидимой грудью вздохнет горный ветер, зашумят ели, засвищут их ветки, шевельнет ветром полотнища шатра, вставшего на дороге, но сдвинуть стен шатра не может волжский ветер - покрутит пламя, широкими горстями кинет золото гаснущее искр на ковры, тогда ярче зеленеют сапоги атамана да блещут на них подковки. Черный кафтан на атамане подбит лисицей, оторочен по подолу и вороту бобром, правая пола отогнута, под кафтаном кроваво-красный кармазинный полукафтан, за кушаком пистолеты. Атаман лежит на подушках, облокотился на толстый низкий пень срубленного дерева, глядит в широкий разрез дверей, и видно ему берег дальний, слитую в туман землю с небом при свете как будто накаленного добела месяца. Не пьет атаман, думает, сдвинув на лоб красную бархатную шапку. Думает свое старик бахарь у дверей шатра и заговорить с батькой не смеет. Видит атаман, как старый сказочник прячет от припека огня свою домру за ковер, чтоб не портились струны. - Что ж ты, дид, играть закинул? Песня мне не мешает... - Аль не чуешь, атаманушко, как брателко твой, Фрол Тимофеевич, взыгрался? Чай, до Самары гуд идет! Я же к тому гуду тож причуиваюсь... - На черта мне игра Фролки! Саблей играть не горазд. На домре старикам играть ладно - казаку не время нынче... Играй ты. Выволок старик бахарь домру, потренькал, настраивая, и, припевая, стал подыгрывать: Гой ты, синелучистое небо над маткой рекой! На тебе ли пылают-горят угольки твоих звезд вековечные. Твоим звездам под лад Под горою огни меж утесами, камнями старыми... Прозывается место прохожее - "Яблочный квас". А те звезды - огни все поемных людей, Из-за Волги-реки приноровленных. То огни у костров ерзи-мокши людей со товарыщи... Кто не чует, - я чую огни, голоса, Кобылиц чую ржание! Да огни у нагайцев, идет татарва, Со улусы башкирия многая... А к огням у своих - мужики прибрели, Русаки к русаку присуседились. С головой на плече супротивных своих Не одна и не две, много, много боярских головушек Принесли мужики к заповедным огням. С головами боярскими - заступы, Принесли топоры, вилы, косы с собой. Пробудилась, знать, Русь беспортошная! Эх, гори, полыхай злою кровью, холопское зарево!.. На лихих воевод, что побором теснят Да тюрьмой голодят, бьют ослопами до смерти... Мы пришли вызволять свои вольности С атаманом, с Стенькою Разиным, От судей, от дьяков, от подьячих лихих; Подавайте нам деньги и бархаты, Нашим жонкам вертайте убрусы-шитье Да тканье золотое со вираньем! Не дадите - пойдете, как пес, меж дворы Со детьми да роднею шататися, Божьей милостью - с нашей мужицкой казны И убоги и нищи кормитися. Подадим, коль простим, Не простим, так подохнете с голоду... - Хорошо, дид, играешь! В песне бахвалить нелишне. - Пошто бахвалить, атаманушко? А глянь, сколь огней кругом, и силы народов разных там в долине, да на сугорах и меж щелопы... [щелоп - ущелье или утес] - Много силы, старик, знаю я... Но вот что, ежели бы ты ехал в упряжи да конь твой зачал бить задом да понес бы тебя, и ты слез и загнал коня в болото ли альбо в стену, - кнутьем бить зачал, да? - Да уж как, атаманушко-батюшко! Ужели дать неразумной животине голову мне сломить сдуру? - Так вот: народ - конь, седок - боярин аль выборной большой дворянин-жилец. За спиной боярина-ездока - седок! Шапка на седоке в жемчугах, видом шлык, на шлыке крест. А зовется тот седок царем. - Вот ты куда меня завел, старого. - Вышел я с народом платить лихом за лихо: по отце моем и брате панафиду править и всю голую Русь, битую, попранную в грязь воеводами, поставить. И радошно мне, мой бахарь, как орлу, наклеваться рваного мяса. Но чтоб бояра меж дворы пошли кусочничать, в то я не верю... Не верю, не пришло время. Оно придет! - Ой, атаманушко, придет же то времечко? - Придет... в то я верю! Пущай нынче боярство не отдаст свои вольности, и не то дорого! Пущай подумает: "Не век-де мне верховодить, когда так мою власть тряхнули". Кто сажал царя на шею народу? Бояре, чтоб с ним сесть самим. Сели и держатся друг за дружку; царя же имают за полу кафтана: "Уж ты-де сиди и нас поддерживай". И ту веревку, старой, на коей держатся бояре, не порвать народу нынче - нет! Пройдет немало годов - сотня, а може, и боле того. Тогда порвет народ ту веревку, изломит оглобли, разобьет телегу с царем, боярами, когда нестрашным зачнет быть слово "анафема"! Теперь вот иные мужики от слова того, удуманного попами большими царскими, убродят от нас, дело-обчее кидают... Идет с нами тот, кто разорен до корня, кому уж некуда идти с поклонной головой да кому из горького горько. Я объехал, обошел народ... послушал и познал, а познав правду, держу народ сказками, как бояра с патриархом сказками держат замест правды - кривду! И ты видал, знаешь, два струга мои, черной да красной? С патриархом-де черной, красной - струг царевичев. И я им, старик, случится, так, до Москвы дойдя, не скажу, что подеру у царя и патриарха не то лишь бумаги кляузные, а ризы их клятые! Не скажу ему, что метну в Москву-реку царское место заедино с царем и все царское отродье изведу до кореня. Оттого и зову я народ сказками. В моих приметных письмах к мужикам, мурзам татарским и иному народу я кличу лишь на изменников бояр, не на царя. - Да ведь, атаманушко... - Молчи, бахарь! Кто держит власть над боярами? Царь! Кто зовет биться за домы свои? Царь! Куда пойдет царь без бояр да воевод? Нече без них делать царю, и быть не должен он! Атаман умолк и еще больше надвинул на глаза шапку. Заговорил старик, теперь не боясь нарушить думы атамана: - Вижу я, батюшко Степан Тимофеевич, стал ты сугорбиться. Великий груз пал тебе на сердце! - То, дид, правда. - А ты бойся с тем грузом тамашиться... Утихомирься, и надо верить: худо - будет худо; добро - оно завсегда добро... Ино и больших человеков, как ты, тот груз ране времени в сыру землю гнетет... зор свой соколий не мути. Замутится зор, и груз окаящий калеными щипцами охапит сердце. Атаман поднял голову и сел: - Вот, дид, удумал я! Скинь-ка ты этот размахай казацкой, дам тебе полушубок да сапоги крепкие и вот на дорогу. Атаман протянул бахарю кожаный мешок с деньгами: - Бери! - Ой, батюшко! А и денег тут! Чем я заслужил такое? - Бери и молчи! Пробирайся, старичище, на Москву хлебопросом, и никто тебя, нищего, не тронет... В Москву зайдешь, сыщи в Стрелецкой слободе на пожарище дом. Там, сказал мне Лазунка, памятной мой, нынче выведены анбары каменны. За анбарами тот дом, до крыши врос в землю... В ем жонку сыщи, Ириньицей кличут. Скажешь - от меня, и сын там мой... Тебя замест родного примут. А буду на Москве, увидишь и узнаешь, как быть... - Чую, батюшко! Сапоги не надоть, полушубченко, не новой только, будет нелишним, в лапотцах убреду, онучи лишь приберу суконные. - Добро. Иди да, где можно, бренчи песни. Последняя ты моя забава в пути, и не расстался бы, да время движется боевое, быть тебе со мной негде... - Так уж и идти? - Ночь проспи, може, еще сыграешь альбо сказку скажешь. В утре пойдут струги вверх до ровного места, снимут тебя от гор... и иди! Разин встал, шагнул к обрыву, загудело в горах и на реке от громкого голоса: - Фролка, дьявол, буде песни играть, зову-у!.. - У-у-у-у... - гремели кругом. Внизу зашумели. Затопали, заговорили. - Батько! - Батько! Вверх по сходням к атаманскому шатру полезло бойко зеленовато-синее пятно. Атаман вернулся в шатер и лег, как лежал прежде. На звездном небе в разрезе шатра стояла высокая фигура в казацком жупане, круглое лицо вспыхивало пятнами огненных отсветов. - Что потребно брату-атаману? - Бери, Фролко, из сотни Черноусенки пятьдесят лучших казаков да Федьку-самарца, есаула, переправьтесь в Самару. В Самаре новой воевода кончен, а старой, вишь, жив... Царь его на суд хотел звать и нас, велел ему жить до зова в Самаре, а мы того Хабарова к суду возьмем народному, нашему, и боярыню его толстобрюхую тож... Жалобились мне самарцы, когда я ихним берегом шел, что-де "нового воеводу порешили, а старой лютее был и еще живет за посадом в своем дому нетронутой". Так вы с Федьком (там его невеста есть, и я ту невесту ему много раз обещал, пускай ее сыщет, возьмет да едет на Дон, в Кагальник, и я туда нынче буду, чтоб послать к бою Степана Наумова да с матерыми казаками за голутьбу пощитаться) воеводу Хабарова повесьте за ноги на ближней колокольне, альбо за ребро на крюк... и чтоб не сорвался! Боярыню, жену Хабариху, изнабейте порохом в непоказуемое место, фитиль приладьте - пущай на потеху народу из ее хорошо стрелит. Пыж забейте потуже, чтоб крепко рвануло... - Справим по указу, брателко Степан! - Оттуда, отпустив Федьку на Дон с невестой, поезжай ты с казаками вверх, под Желтоводский Макарьев... Пошел туда с хоперскими ребятами есаул Осипов. Соединись с ним - пугните святых отцов. Чул я, в монастырь тот бояра да купцы большие казну свою попрятали и многой харч. Гоже будет взять то на нас. Иди! Фролка будто провалился беззвучно за дверями шатра. Атаман приказал: - А ну же, дид, скажи мне потешное что-либо... Надвигаются большие дела... Сошелся мой мног народ, воеводские люди тож не дремлют, их полки наперед нас под Синбирск налажены. И малы дни, не до сказок будет! Голоса твоего, кой любил я, не услышу... Кто знает, гляди, последний раз сидишь ты, мудрой, в моих очах?! - Да пошто так, атаманушко? Захоти, и я с тобой поеду, коло боя буду... А изведусь, то пожил на свете, не жаль мне помереть близ тебя... - Нет! Идти со мной тебе не надо, а делай так, как указал я. Теперь же сказывай. - Так сказку?.. А был, видишь ли, батюшко-атаманушко, поп глупой да попадья неразумна тож. Удумал тот поп, со своего ли ума аль же из пришлого, на гарбузе жеребенка высидеть... - Добро придумал! - Да-а... "Куря-де цыпляток высиживает из яйца малого, я же из такой большой местаковины безоблыжно усижу большое", - и засел на печи... Попадья тому много рада: "Уж коли попу этакое дело задастся, так разведем мы коней; за попом и я сяду!" Сидит поп, рясой оболокшись, день, два сидит и за неминучей, чтоб гарбуз не застудить, с печи не лезет... Много ли прошло с той поры, как сел поп, неведомо, только в избе стал дух непереносимой... Терпела, терпела попадья - невмоготу стало, на изгаду тянет. Словами донимать была не мастерица, зато на руку скора. Нажгла попадья до калена железа крюк в печи и с челесника [челесник - чело (перед) у печи в курной избе] попу сует. "Бес ты, не поп! Всю избу донельзя извонял". И выгнала попа каленым крюком. Сама на брюхо пала, в избу дверь распахнула от нехорошего духу. Поп завернул тое место, батюшко, в полу, да нашел себе усохут [укромное место] с гарбузом на задворках, у угла в соломке... Сидит и радуется: "Вишь-де зачало подо мной шевелиться, - скоро, чай, жеребчик загогочет!" А оно шевельнулось спуста, оттого, что гарбуз промзгнул [испортился, протух]. Думая, поп во сладости вольной поветери здремнул мало... А и выскочи на тую пору из-за угла небольшенький жеребеночек - матку, вишь, потерял - и загогочи. Скочил поп, примстилось ему, что проспал цыплятя жеребячьего: "Сам-де, неладной, кожуру копытцем исклевал, из-под меня вывернулся да сгогатыват!" Как положено, у попа под рясой порток не было, ряса в соломке завалилась - время не терпит, и ну за жеребеночком по полю ноги удергивать, аж зад меледит! Рысистой был поп-от... Сам голос подает: "И-и-го-го! Я твоя матка и батько..." Увидали попа с жеребенком мужики... С тех пор повелось у народа прозвище: поп - жеребячья порода". Рассмеялся атаман; подумав, сказал: - Попов не люблю!.. А вот поди ж ты, поп сытой да поп голодной тоже разнят: сытой коло царя, бояр сидит, голодной сам заместо мужика пашет и тягло несет, и те попы, что от народа, говорят: "Едино что в руках держать: топор ли, Еванделье..." Те попы за нас, вольной народ, в церквах молят. И больше того: нынче у гонца имали наши воеводину цедулу. Воевода царю доводит: "Заводчики бунтов пущие - казаки, стрельцы да попы с горожанами", - и описывает попов поименно. - Многих попов, знаю я, батюшко, воеводы на правеж ставят едино, что и мужика тяглого. - Вот то! Я же никого не тесню, кто идет со мной. Ты подремли, я пожду поры, и, може, мы с тобой на остатках пировать будем. Старик приладился в заветренную сторону шатра к огню. Атаман задумался и смолк. Немало протянулось часов, уже дальше полнеба пробрела луна, почти догорел костер в шатре атамана, еще лишь пылали большие головешки, и те покрывало пеплом. Тишина легла на Волгу. Только кто-то один на стругах, разухабисто посвистывая, стучал пляской резвых ног по деревянному настилу с припевом: Эх, тешшу грех! И невестку грех! Ну, а братнину жену-у... И этот последний затих. Атаман, сутулясь, поднялся, сверкнули под зеленым от блеска огня подковки на сапогах. Шагнул. Встал за шатром на обрыве. Около Самарской луки серебряным измятым полукругом бежала Волга. В ее мелких волнах, вспыхивающих белыми огоньками на камнях, горели - так показалось атаману - бесчисленные жадные глаза и раскрывались рты. - Давно уж, мать Волга, голодом шевелишь свое чрево! А ну, накормлю ж я тебя в удачу отборной человечиной. Подумав, Разин глянул вниз реки, вправо. Там, меж холмами и горными утесами, горели сотни костров, теснились у огней люди в мохнатых одеждах, сверкали топоры, копья и рогатины, отдаленно ржали лошади. - То моя сила. Ну же, воеводы, опытки дадим друг другу... И безоружны мы, да ненавистью к вам богаты, и воля вольная повалит на вас стеной многоголовой! Кое-где на косах отмелей - на серебре - чернели смоляные груды застрявших стругов, желтели расшивы, кинутые купцами. Бока расшив заворочены, закиданы песком, растрепанные упорной работой богатырской реки. Через реку, кидая по бокам жемчуг, плыли две темных будары на веслах, мотались головы лошадей, и мерно двигались взад-вперед рыжие шапки гребцов. - Фролка с товарыщи в путь... Покосился атаман вбок, на угрюмую зубчато-косматую тень Девичьей горы, далеко кверху реки замутившей ясную ширь. Нагнулся к обрыву, дрогнули тишина и заволжская поемная даль от страшного голоса: - Гей, моя удалая сарынь! Поволил атаман гулять!.. По воде вниз брызнули желтые искры; по стругам затопали ноги: - Батько кличет!.. - Эй, не вешай зад, не ходи пузат! - Вина Степану Тимофеевичу, гей!.. Плеснуло по воде. Еще и еще - широко запрыгали, мешаясь с лунным отсветом, желтые огни. - Дер-жи-и!.. По сходням сонной горы вверх полезли люди. Атаман с сизым отсветом по черному, сверкнув подковками сапог, повернул в шатер. На развешанных темных коврах, спиной к Волге, встала его большая, неясная, как тень, фигура. Под кромкой красной шапки седеющие кудри казались золотистыми в свете бродячих огоньков. СИНБИРСК 1 Под Синбирском-городом, с кремлем, на верху горы рубленным, раздольна Волга. Книзу кремля, по овражистым скатам, террасами к Волге посад с торгами на деревянных лавках и скамьях. Посад тянется до хлебных амбаров, что на берегу. Улицы осенью вязки. Между кремлем и старым городищем город ископан речкой Синбиркой, идущей по дну оврага: в десять саженей глуби откосы оврага. Выше посада, ближе к рубленому городу-кремлю, - острог. В остроге, окопанном неглубоким рвом с однорядными надолбами, обрытыми наполовину землей, осадный двор да приказная изба, в которой осенью, чтоб не плестись на крутую гору в кремль по грязи и скользкой дороге, вершатся все городовые дела. По стенам острога деревянные башни четыре, пятая - воротная, кирпичная, выше других. Взяв под Девичьей горой на двухстах стругах людей и лошадей, чтоб по горам не уменьшать их силы, Разин плыл к Синбирску. Низко и хмуро осеннее небо. Сыпали дожди. То ветер рванет, и завоют жадные волны раздольной реки, потешаясь, полезут на борта стругов; заскрипят мачты, и черпаки, повизгивая, шаркая, начнут отливать воду... Атаман в виду города, - а видно Синбирск далеко, - вышел на нос своего струга. Протянул большую руку вперед, другую упер в бок, и все струги услышали его грозный голос: - Гей, голутьба донская, слышьте! И все вы - обиженные, замурдованные голяки, мужики, горожане и будники - те работные люди, кто на будных станах ярыжил, обливаясь поташом, кто сгорел почесть до костей от работы тяжкой и голода! Метитесь - пришло время - над боярами, мучителями вашими! Вот оно, их гнездо, на синбирской горе, в рубленом городе! Сюда, опаленные вашим гневом и ненавистью, сбежались они от мужиков, казаков, от стрельцов и будников, сюда ушли они от тех, кто идет за вольную волю... Веду я вас сокрушить дворянство всей Волги и Поволжья широкого! Побьем воевод - спалим Синбирск, и будет вам воля всегдашняя, будет торг бестаможенной, будет и земля вся ваша! Со всех двухсот стругов грянули: - Да здравит батько наш, атаман Степан Тимофеевич!.. И снова заскрипели весла, и песни раздались, заглушая рычание Волги. Чернея беззвездной спиной, все садилась ниже сырая ночь и вражеский город утаивала во мглу. Обойдя Синбирск на три версты, встав на Чувинском острове и разобрав по сотням, Разин высадил людей на берег, в сторону старого городища. Для пеших и конных были спущены сходни. Всадники, особенно татары, прыгали мимо сходней прямо в воду; если глубоко, то их привычные лошади плыли, где мелко - брели на берег. Волга, озлясь, подымала белесые, мутно-светлые гривы тяжелых волн; волны, убегая в даль, укрытую тьмой, о чем-то по-своему грозились и рассказывали... Атаман обозным приказал раскинуть шатер, стеречь караулу струги. Запылали на берегу огни. Атамана не видно, жил его громовой голос: - Держи строй! Не иди вразброд!.. В темноте, пронизанной лишь отсветами Волги да огнями костров, ближе к кремлю зачернела и двинулась стена в белеющих, как острия тына, шапках рейтар и драгун. Стена двинулась, дала выстрелы из пищалей в сторону огней. - Пушки выдвинь - трави!.. - Трави, браты, запал! В черном кровавые огни ухнули в сторону островерхих шапок. Шапки поверх черных лошадей задвигались. - Стрельцы! Бей по коням!.. Раздался залп разинцев из пищалей. - Гей, татар пустить шире! Мохнатые, сверкая мутно саблями, кинулись за отходящей воеводской конницей. - Черноусенко, Харитонов! Сыщите обоз, срубите постромки воеводины!.. От общей черной и безликой лавы отделились два пятна все шире и шире: одно шло вправо, другое влево... Высоко в сереющем сумраке забили на сбор и отступление барабаны; по откосам вверх, к рубленому городу, пестря мутно платьем цветным, звеня оружием, замоталась линия на лошадях и пеше - часть войск воеводы Милославского. Тут только послышался голос главного воеводы внизу, среди белеющих шапок. - Иван Богданыч! Ивашко-о! Мать твою, палена мышь, ушли? Кинули нас! Гей, рейтары! Ратуйте за великого государя, ворам не стоять противу!.. Воевода на черной лошади, смешной, сутулый, скорчив ноги длинные в коротких стременах, свесив брюхо к луке седла, разъезжал с матерщиной, плевался. От плевков и дождя с его бороды широкой и ровной книзу, как лопата, текло. Текло и от трубки, которую князь почти не выпускал из зубов. - Шишаки поправь! Ратуй! Гонец, черный на сереющей лошади, пробрался к воеводе, - в темноте чавкала от копыт мокрая, вязкая земля, - сказал что-то и поплыл к северу. - Да что они, изменники? Кинули меня, как палену мышь! Изменник Шепелев с немцами, дьяволы, сорви башку! - ругался князь. Его рейтары и драгуны уныло мешались, падали с лошадей, тяжелые в бехтерцах, валялись в грязи. Татары с гиком, как черные дьяволы, рубили их, добивали лошадей, завязших по брюхо. - Занес, сатана!.. Все Юшка Долгорукий, тоже велел. Сказал я ждать рассвета? Нет! Борятинский все сильнее матерился. Когда немного рассвело, воевода увидал себя кинутым с горстью своих рейтар и драгун. С трех сторон еще рубились с татарами стрельцы его конные дальные. Ближние жались к обозу. Воеводский обоз завяз в грязи по трубицы телег, лошади от обоза были угнаны; на воеводские телеги с его добром и харчем казаки, волоча, подсаживали своих раненых. Раненые, мараясь в грязи с кровью, чавкая в липкой жиже, ползли к обозу... - Отступай к Казанской, палена мышь! Сорви им башку, государевым изменникам, трусам!.. Воевода видел, что немцы-командиры уводили на Казанскую дорогу недобитых рейтар. По слову воеводы его уцелевшая сотня двинулась туда же. Воевода повернул вороного бахмата, хлестнул и поскакал за рейтарами, не выпуская из зубов трубки. Из-за обоза встал, когда проезжал воевода, большого роста стрелец, гулко выстрелил из пистолета воеводского коня в брюхо на скаку, конь подпрыгнул, а воевода упал навзничь в грязь... Конь, пробежав недалеко, засопел и свалился. Воевода, ворочаясь в грязи, матерился. С замаранной бородой и кафтаном от ворота до пола встал на ноги. Тот же стрелец, убивший коня, тяпал по грязи, спокойно взял воеводу, скрутил назади с хрустом костей руки и прикрутил тем же обрывком веревки к воеводской телеге. Ткнул кулаком воеводе в бороду, сказал: - Дай-кось трубку, бес! Постоишь без курева. Вывернул из зубов князя крепко зажатую трубку, выколотил грязь, набил, закурил и, не оглянувшись, пошел выбираться на сухое место. Мишка Черноусенко проехал мимо обоза, покосился на воеводу без трубки, в грязи с головы до ног, не узнал князя Борятинского. Поехал дальше. - Вот те, палена мышь, праздник! Сорви башку! Ну, мать их, помирать так помирать!.. Сволочь!.. Петруха Урусов до сей поры сам не сшел и людей не дал... Милославский в штаны намарал - затворился, будто бы не поспел оного позже!.. Дали от государя портки, да, вишь, пугвицы срезали! Эх, жаль, палена мышь!.. Воры - те знают, за что бой держат, и бояре ведают, да, вишь, к бою несвычны, и биться много худче, чем с бабами в горницах валяться пьяными... Жив буду - спор о холопе решить надо, кому на ком пахать: боярину на холопе аль холопу на боярине, палена мышь!.. Поганой едет в мою сторону и, как у них заведено, лишнюю лошадь тянет... Приглядит - убьет! Вскинул глаза князь. На ближнем возу, на княжеском его сундуке, сидит раненый казак, дремлет, зажимая рану в боку окровавленной рукой. - Помирай, вор, одним меньше!.. На мое добришко, черт, залез, а хозяин в грязи мокнет... Татарин, приземистый, с двумя конями, подъехал. Метнув глазом кругом, соскочил в грязь, чиркнул ножом по концу веревки у воза и, не освобождая рук воеводы, втащил его на коня и гугниво сказал: - Езжай за мной! - кинул поводья на гриву коня, чтоб не волочились, и повернул от обоза к берегу по-за амбары. Князь ехал за татарином и видел, что едет поганый на Казанскую дорогу. Выправив на дорогу, татарин освободил руки князю. - Держи поводья! Молчал князь, поспевая за татарином, молчал и татарин... Разин, устроив шатер, знал, что часть войск воеводских затворилась в кремле, сказал: - Делать мне нече. Не мой час ныне - есаулы управят да мурзы с татарами... Он сел в шатре и, потребовав вина, пил. К шатру атамана подъехал казак. - Батько, многие бояре в рубленом городе сели в осаду... Конные, что были с другим воеводой, избиты, а кто ноги унес, тот сшел по дороге к Казани. Воеводин обоз взят, его лишь, черта, не сыскали, - должно, бежал с передними немчинами! - Не ладно! Придется за осаду браться, а подступы окисли - худо лезть. Казак, чавкая копытами коня по грязи, изрезанной колеями, отъехал. Черноусенко, рыская по месту боя, подъехал к воеводскому обозу. Потный, в рыжей шапке, в забрызганном до плеч жупане, остановился у телеги с воеводскими сундуками; спросил раненого казака: - Не наглядел ли, сокол, тут где воеводы? - Помираю, есаул... - Не помрешь, лекаря пошлю! Не видал ли кого в путах - сказывали, стрелец скрутил? - В путах ту у воза был один, с виду стрелецкой десятник. Стрелец приторочил, истинно, трубку из зубов у его вынял... - Он! Где нынче такой? - Татарин увел его связанного на конь - от телеги срезал и на лошадь вздел. - Надо в улусах поглядеть, а ты не сказывай атаману: один черт в кремль ушел, другого пошто-то увели татары! - Не скажу... Помираю вот - иные, вишь, померли... - Пришлю лекаря! Жди мало. Черноусенко, хлестнув лошадь, уехал. 2 Жителей слободы воеводы загнали из домов в острог. В остроге жизнь горожанину, призванному в осаду, невыносима. Многие люди, где были леса близ и время теплое, разбегались, прятались в дебрях, чтоб только не быть осадными. Дворы осадные - с избами без печей, а где была печь, то у ней всегда дрались и били последнюю посуду из-за многолюдья. Дети, старики, больные, здоровые и скот - все было вместе. Иные воровали у других последнюю рухлядь. Служилые беспрестанно гоняли на стены или к воротам и рвам, не спрашивая, сыт человек или голоден, спал или нет. Кто не шел, того били палками и кнутом. Когда на барабанный бой из приказной избы синбирского острога ушли в рубленый город все приказные, сотники, десятники, стрельцы тоже, - горожане нарядили своих людей проведать: - Нет ли пожогу в посаде? Но как только стало известно, что посад цел и даже Успенский деревянный монастырь среди посада на площади не тронут, - все пошли по домам. А иные направились в шатер атамана, поклонились ему и сказали: - Грабители воеводы сбегли! Тебя, батюшко, мы ждем давно. - Служите мне! - сказал Разин. - Бедных я не зорю и не бью; едино кого избиваю, то воевод, дворян и приказных лихих. Торг ведите - никто не обидит вас. Разин приказал казакам, стрельцам занять острог, перевезти туда отбитый обоз воеводы Борятинского, собрать в острог хлеб и харч, выкопать глубже рвы, кругом выше поднять землю к надолбам, вычистить колодцы для водопоя коней и людей на случай, если придется иным сесть в осаду. В Тетюшах у приказной избы слез длинноногий брюхатый князь. Плотный татарин ждал, не слезая с лошади. - Слазь! Заходи, палена мышь, поганой, в избу - услужил знатно. - Я не поганой буду, воевода-князь, - я казак, имя Федько, прозвище Шпынь! - А то еще дороже, что крещеной ты, сорви те башку! В приказной курной высокой избе, с пузырями вместо стекол, пропахшей потом и онучами, воевода сел к скрипучему столу на лавку. Шпынь в татарской шубе черной шерстью вверх, с саадаком за спиной, с кривой саблей сбоку стоял перед князем у стола. - Перво, палена мышь, скажи, как ты домекнул, что я, не иной кто, привязан к возу? С ног до головы с бородой в грязи обвалялся, кафташко люблю кой худче, и не всяк во мне сочтет воеводу... Да пошто гугнив и рожа бит с дырой? - То долго сказать - не люблю говорить... - Ладно! - Прибираюсь я, вишь ты, князь и воевода, убить вора Стеньку Разина. - Добро, палена мышь! Бойкой сыскался, да меня-то как наглядел? - Наглядел и решил выручить - потому, чем более врагов Разину, тем мне слаще, и не един я прибираюсь: мы к ему подлезаем с Васькой Усом. - Ну, о Ваське Усе ты смолчи - не ведают малые служилые люди... Ведаем мы, воеводы, что творит твой Васька Ус в Астрахани. И вот, стал ты мне своим - тебе скажу: князя Семена Львова, палена мышь, Васька Ус велел запытать и забить палками на дворе Прозоровского. К самому преосвященному митрополиту Иосифу прибирается, грозит тем же, что князь Львову чинил! И ты говоришь о том разбойнике! - Васька Ус, воевода-князь, посылал меня на Москву к боярину Пушкину, а через того Пушкина ведом я стал государю. И первой царя известил о том, что Стенька Разин забрал Астрахань, а допрежь того Царицын и иные городы. И за то по милости государя был я взят в Москву на корм с конем... Нынче он же, Васька, снарядил меня в татарску одежу, коня своего дал да велел пристать к поганым, что идут с Разиным, - и пришел я под Синбирск... - Скажи, палена мышь, Васька Ус невзлюбил пошто-то вора-атамана? - То правда! Грызется много. - Все смыслю, парень! Чего ты нынче хошь? - Идти с тобой в казаках на Разина. Там переметнусь к ним, убью его! - Ну, сорви те башку, казак, поспеешь с оным, повремени, так как мне тож ждать ту придется. - Теперь, воевода-князь, нет со Стенькой удалых, и ему чижеле много. Удалые есаулы извелись в Кизылбашах: Сережка Кривой, Серебряков да сотник стрелецкой Мокеев. А последнего, удалого Лазунку, сына боярского, я решил в Астрахани нынче. - Ну, палена мышь, другом ты мне стал - увел от воров. А то, казак, быть бы тебе на дыбе! Много за тобой грехов, и удал ты крепко... Боятся наши воеводы таких, изводят, да на меня пал, я таких люблю... И ты о Ваське не сказывай боле, служи великому государю сам за себя. - И то гарно! Пойду куда пошлешь, я ничего не боюсь. - Нынче же пошлю я тебя, минуя воеводу казанского, к государю на Москву гонцом от меня самого... - Сполню, воевода-князь. - Справишь в Москве, гони, сорви те башку, не под Синбирск, а сюда, в Тетюши... На Москве дашь мою цедулу дьякам Разрядного приказу и пождешь, коли ответ будет. - Знаю тот приказ, князь. - Эй, вы, палена мышь, вшивые!.. Сюда бумагу и чернил дайте... Дверь из другой половины отворилась, вышел подьячий, безбородый, с глуповатым лицом. Под ремешком длинные волосы к концам были жирно намаслены и расчесаны гладко. Подьячий никогда не видал воевод, кто бы в таком грязном, плохом кафтане сидел за столом и без крика, мирно беседовал с поганым. Он сказал князю: - У нас, служилой, люди просят, а не кричат. Да сам ты, може, вшивой? Князь не обратил внимания на слова подьячего, он обдумывал отписку царю. Подьячий поставил на стол чернильницу с железной крышкой, с ушами, чтоб носить на ремне, дал гусиное перо князю, другое зажал в руке. Разостлав длинный листок, разгладил, чтоб не свивался, нагнул голову, стал глядеть, как пишет воевода. Князь писал так, как будто в его заскорузлых пальцах было не перо, а гвоздь - тяжело налегал и пыхтел, перо скрипело и брызгало. Оглянув еще раз кафтан на пишущем, старую саблю на грязном ремне, подьячий ближе нагнулся, сказал: - А дай-ко, служилой человек, я писать буду? Мне свычно. Князь наотмашь бросил в лицо подьячему замаранное в густых чернилах перо, крикнул: - Я те, палена мышь, велю рейтарам расписать спину, что год зачнешь зад чесать! Дай другое перо, черт! Приказной, струсив, что-то сообразил, подсунул перо, отстранился и, утирая лицо рукавом, с удивлением разглядывал бородатую грязную фигуру, широкоплечую и сутулую. Князь тяжело царапал: "...Воевода и окольничей, а твой, великого государя, холоп Юшка Борятинский доводит. Стоял я; холоп твой, в обозе под Синбирском, и вор Стенька Разин обоз у меня, холопа твоего, взял, и людишок, которые были в обозе, посек, и лошади отогнал, и тележонки, которые были, и те отбил, и все платьишко и запас весь побрал без остатку. Вели, государь, мне дать судно и гребцов, на чем бы людишок и запасишко ко мне, холопу твоему, прислать. А князь Иван Богданович Милославский маломочен, государь, был мне помогу чинить: с того бою ночного отошел, нас не бороня, да затворился в рубленом городе. Люди с ним к бою несвычны, кроме голов стрелецких, кои с им и со стрельцы к защите надобны... Люди все дворяны те, что убежали, государь, из опаленных мужиками дворишок. А бой худой пал не от меня, государь, холопа твоего. Налегал я повременить до свету, да боярин князь Юрий Алексеевич Долгоруков указал биться, как воры на берег станут. Рейтары чижелы на конех и коньми чижолы по той мяклой земле. На мяклую от дождей землю пал рейтаренин, ему, государь, не встать в бехтерце. Вор же Стенька Разин пустил в бой татар - у татар лошади лекки и свычны, да глазами к ночному бою поганые способнее. Кругом же бунты великие завелись, государь, сколь их, и перечесть нельзе: Белый Яр, Кузьмодемьянск, Лысково, Свияжеск, Чебоксары, Цивилеск, Курмышь. А идут на бунты все боле горожане, да мелкой служилой люд, да работные люди будных станов с Арзамаса. Заводчики же пущие бунтам - казаки, стрельцы, рабочие и попы. Воевод убивают: на Царицыне побит воевода Тургенев, в Саратове - Козьма Лутохин, в Самаре воевода кончен - Иван Ефремов да не съехавший прежний воевода Хабаров. Нынче убит воевода Петр Иванович Годунов, снялся с воеводства - бежал к Москве, его в дороге кончили воры и животы пограбили без остатку. Еще, великий государь, жалобился я, холоп твой, жильцу Петру Замыцкому, который прислан от тебя, великого государя, а нынче довожу от себя особо через казака своего на воеводу и кравчего князя Петра Семеновича Урусова. А в том жалоблюсь, государь, что сговорились мы с ним и положили на том: идти ему ко мне со всем полком, и он, холоп твой, не пошел, а подводы ему в полк присланы были, и я ему говорил, чтоб он со мной, холопом твоим, шел и мешкоты не чинил. Он на меня, холопа твоего, кричал с великим невежеством и бесчестил меня при многих людех и при полчанех моих, а говорил мне, холопу твоему: что-де я тебя не слушаю, не твоего полку. И впредь мне, холопу твоему, о твоем, великого государя, деле за таким непослушаньем и за бесчестьем говорить нельзе. Повели, государь, кравчему князю Петру Семеновичу Урусову дать мне прибавошных ратных людей, и я, холоп твой, буду ждать твоего, великого государя, на помогу мне указу. Твой, великого государя, холоп, воевода князь Юшка Барятинской". Грамоту запечатали, князь сказал Шпыню: - Подкорми, казак, палена мышь, коня и сам вздохни? Грамоту береги! Сгонишь - дай дьякам да, коли ответ будет, подожди; не будет - не держись на Москве, поезжай в обрат, сорви те голову. Будешь со мной. Нынче не пишу о тебе, ни слова не молвлю, потом за великую твою услугу сочтусь и честью тебя не обойду. Вора Стеньку убивать не мыслю - потребно изымать его живым и на Москву дать. Поди, сыщи себе постой где лучше, а пущать не будут, скажи: "Придет князь Юрий, башку вам сорвет!" Шпынь поклонился, ушел из приказной, подумал: "Сговорено убить Разина - убью! Слово держу, честь обиды не купит". 3 С приходом Разина слободы стали жить своей жизнью, только более свободной - никто не тянул горожан на правеж в приказную избу: ни поборов, ни тамги, ни посулов судьям, дьякам не стало. Жители нижнего Синбирска радовались: - Вот-то праздника дождались! Лучшие слобожане со всех концов пошли к атаману с поклоном. - Перебирайся, отец наш, в слободу, устроим тебя, избавителя, в лучших горницах, а что прикажешь служить, будут наши жонки и девки. - Жить я буду в шатре - спасибо! Собрал Разин есаулов, объехал с ними город, оглядел острог, надолбы приказал подкрепить; рвы, вновь окопанные, похвалил. Поехал глядеть рубленый город - осадный кремль. Сказал своему ближнему есаулу, похожему на него лицом и статью, Степану Наумову: - Прилучится за меня быть тебе - тогда надевай кафтан, как мой, черной, шапку бархатную и саблю держи, как я, да голоса не давай народу знать: твой голос не схож с моим. В бой ходи, как я... Знаю, что удал, боевое строенье ведаешь и смел ты, Степан! Присмотрев северный склон синбирской горы, приказал: - Копать шанцы! Взводить башни, остроги, а чтоб не палились, изнабить нутро землей. Делать ночью - в ночь боярам стрелять не мочно. А шанцы копать кривушами. По прямому копать, - сыщут меру огню, бонбами зачнут людей калечить. Крестьяне и чуваши с мордвой не любили быть без дела. Степан Наумов по ночам стал высылать мужиков на работы: копать шанцы, валы взводить да воду земляную отводить в сторону. Скоро шагах в полутораста от кремлевской стены был срублен острожек-башня. Утром из кремля целый день сменные пушкари палили по вражеской постройке, сбить не могли - земля была плотно утрамбована в срубе. Острожек с приступками - казаки и стрельцы, переходя по шанцам с острожка, завели перестрелку с кремлевскими. Разин подъехал глядеть постройку своих и от острожка велел прокопать шанцы до кремлевских рвов. Из рвов прокопать и выпустить под гору воду. Ко рву по ночам перетаскали новый сруб, возвели другой острожек, тоже набили землей. Второй острожек был выше и шире первого, его обрыли высоким валом. Выстрелами с приступков нового острожка были сбиты кремлевские пушкари и затинщики [пушкари к затинной пушке, то есть пушке, вделанной плотно в стену]. Ко времени постройки второго острожка разинские казаки да стрельцы разыскали в слободах вдовых жонок, поженились; иные без венца за деньги начали баловать и к жонкам ночью уходить из караулов. Когда появлялся в черном кафтане Степан Наумов, тогда все были на местах, других же есаулов, особенно вновь избранных, не боялись. Разин видел, как без боя на осаде при многолюдстве городском портились воины. Тогда ему хотелось пить водку, а хмельное вышло все. Жители слободы варили брагу, но в городе мало было меду и сахару не стало. Горожане в дар атаману приносили брагу, он, ее попробовав, сказал: - С браги лишь брюхо дует! Царский кружечный двор стоял без дела, винная посуда была в нем в целости, да курить вино стало некому. Целовальники разбежались, и винокуры тоже. 4 В Успенском монастыре в слободе с юго-запада деревянные кельи на каменном фундаменте. Вместе с оградой все было ветхое, и церкви покосились. В конце двора один лишь флигель поновее: в нем кельи древних монахов да игумена Игнатия, хитрого старика. "Низкопоклонник перед высшими!" - говорили иногда про игумена монахи. Келья игумена, просторная и чистая, в конце коридора. Приказав послужнику собрать к нему в келью нужных старцев, обошел игумен монастырь, везде оглядел и даже в кельи монахов заглянул: "Не сидят ли без дела?" Вернулся к себе; по коридору шел, монахи кланялись, подходили к руке: - Благослови, отец игумен! У дверей своей кельи игумен остановился, глаза тусклые стали особенно строгими. Одернул черную рясу, стукнул посохом в пол и, из-под клобука хмуря серые брови, спросил послушника у притвора - послушник не подошел к руке игумена: - Тебя келарь Савва ставил тут? - Да, батюшко. - Говори, вьюнош, отец игумен. Не поп я! - Отец игумен! Послушник с ребячьим розовым лицом, в длиннополом темно-вишневом подряснике, с длинными русыми волосами походил на девочку. - Чаю я, ты недавно у нас? - Недавно, батюшко. - Звал ли старцев? - Призывал - идут оны. - Ой, Савва! Все-то юнцов прибирает, брадатый пес, блудодей... - Обратясь к юноше, игумен приказал: - Когда старцы виидут в келью, сядут на беседе, ты гляди и помни: сполох ежели какой, в притвор колони [стукни] да молитву чти! - Какую, батюшко? - Ай, грех!.. Оного не познал? Савва, Савва, доколе окаянство укрывать твое?! Чти, вьюнош: "Господи Исусе, боже наш, помилуй нас". И в притвор ударь. Тебе ответствуют: "Аминь!" И ты войди в келью - это когда сполох кой; ежели сполоха не будет, не входи: жди, пока старцы не изыдут из кельи... - Сполню, батюшко. - Савва, Савва... Вслед за игуменом в келью прошли четыре старца в черных скуфьях и таких же длинных, как у игумена, рясах. Игумен широко перекрестился и общим крестом благословил старцев. Упираясь посохом в пол, сел на деревянное кресло с пуховой подушкой, - другая лежала на скамейке для ног. - Благослови, господи, рабов твоих, старцев! - Господи, благослови на мирную беседу грешных! - сказали в один голос старики. - Зов мой, братие, к вам. Знаю я вас и верю вам! Тебя, отче Кирилл, Вонифатия с Геронтием и Варсонофия, брата нашего... Разумеете, о чем сказать, о многом не глаголете без надобы. Спрошу я вас, старцы, кто нынче правит славным похвальным градом Синбирском? - Бояра и князи, отец игумен! - Ой, коли бы то истина? Царствует нынче в богоспасаемом Синбирске-граде бунтовщик богоотступник Стенька Разин, преданный - то слышали вы - многими иереями и святейшим патриархом анафеме! Игумен перекрестился, замотались седые бороды на черном и руки, сложенные в крест. - Богобойные князи, бояре изгнаны в сиденье осадное в рубленой город, но ведомо вам издревле, что лишь едины они, боголюбивые мужи, угодны и надобны царю земному... Он же, великий государь, грамоты дает на угодья полевые, лесные, бортные со крестьяны. Даяния на обители завсе идут от князей и бояр... Вот и вопрошу я вас, за кого нам молить господа бога? Ужели за бунтовщиков, желать одолания ими родовитых? Если поганая их власть черная укрепится, то вор и богоотступник Стенька Разин даст им землю володети - тогда от обителей божьих уйдет земля... Кто тогда возделывать ее будет? И вопрошу я вас, древние, паки: кого вы господином чаете себе? - Пошто праздно вопрошаешь, отец игумен? - Ведаешь: мы поклонны и едино лишь молим бога за великого государя! - Ведаю аз! Но, предавшись воле божией и молитве за великого государя, за князи, бояре и присные их, нынче пуста молитва наша без дела государского. - Как же мы, исшедшие в прах, хилые, будем делать государское дело? - Как ратоборствовать против крамольников? - Разумом нашим, опытом древлим послужите, братие! - Да как, научи, отец игумен? - Ведаете ли вы, старцы, что кручной двор государев замкнут нынче и запустел? Все выборные государские человеки утекли с него. - Не тяни нас в грех, отец Игнатий! - Знаем мы, что скажешь о монастырских виноделах! - Тот грех, старцы, господь снимет с нас, когда мы послужим тем грехом на спасение веры христианской, противу отступников ее... Мы древли, и не подобают нам блага земные, да без нашего греховного хотения обители господни раскопаются... Помыслим, братие! Кто пасет древлее благочестие и веру - едино лишь мы, монахи... Попы пьяны, к бунтам прелестью блазнятся, не им же охранять монастыри божий и церкви! - Впусте лежат суды на царевых кабаках, о том чул я... - А ведаете ли, что воры Много о вине жаждут? - Ведаем, отец игумен, - пытали монастырь: "Нет ли де хмельного?". - Ведаете ли, старцы, что у нас есть винокуры искусные? - А то как не ведать? - Теперь еще вопрошу - закончим беседу, от господа пришедшую в разум наш! Знаете ли о зелий, произрастающем на поемных пожнях Свияги? Тот крин с белой главой, стволом темным, именуется пьяным? - Я знаю тот крин с младых лет! - Мне ведом он! - Помозите, братие, даю вам власть, наладьте в сей же день винокуров-монасей на кружечной, да курят вино... Будет от того обители польза. Наша работа не единой молитвой" служить господу - вам же известна притча о талантах, ископанных в землю? Послужим на укрепу Русии, сыщется забота наша у господа... Я же укажу послушникам многим копать то зелье - крин... Глава его опала ныне, да она не надобна, надобен ствол и корень. Иссушим сне, изотрем в порошок, а винокуры-монаси будут всыпать оное в вино, меды хмельные... Не отравно с того хмельное, но зело дурманно бывает, ослаблением рук и ног ведомо. От хмелю дурманного работа бунтовщиков будет неспешная, время даст великому государю собрать богобойное воинство и воевод устроить на брань с богоотступником Разиным! - Тому мы послушны, отец Игнатий! - Идем и поспешать будем. - Не оплошитесь, старцы! Не скажите кому о нашей беседе. - Пошто, отец игумен, не веришь нам? - Не млады есть, делами на пользу и славу обители мы приметны! - Зато звал вас, старцы, не иных! Дело же тайное. Сумление мое простите. Старцы встали со скамей, поклонились. Четверо черных с белыми волосами и полумертвыми, восковыми лицами медленно разошлись по кельям. Пятый сидел в кресле, склонив голову на рукоять посоха, дремал перед вечерней. 5 С Астрахани до Синбирска Волга была свободна от царских дозоров. К Разину в челне из Астрахани приплыл астраханский человек, подал письмо, запечатанное черным воском. - А то письмо дал мне, Степан Тимофеевич, есаул твой, Григорий Чикмаз, велел тебе дотти. Разин читал письмо Чикмаза, писанное четко, крупно и уродливо: "Батюшку атаману Степану Тимофеевичу. А как дал слово верной тебе до гробных досок твой ясаул Григорий Чикмаз доводить об Астрахани, и сказываю: Васька Ус показался тебе изменником. Ен, Степан Тимофеевич, в первые ж дни атаманить стал неладно: запытал насмерть князя Семена и животы его пограбил. Побил всех людей, кого ты не убивал и убивать не веливал, а худче того учинил тебе, батько, что запорожской куренной атаман Серко прислал людей Черкасов с тыщу, с мушкеты и всякой боевой справой, и с пушки, с зельем да свинцом, и тот справ у их изменник Васька побрал в зеленной двор, а хохлачей отпустил в недовольстве и сказал: "Атаману нынче ваша помочь не надобна - за справ боевой благодарствую!" Когда же я зачал о том грызться и супротивно кричать, то меня кинули на три дни в тюрьму и ковать ладили, как изменника. Ивашко Красулин за него, Ваську, Митька Яранец тож, един Федько Шелудяк сбирается втай Васьки с астраханцами к Синбирску в помочь тебе. Васька Ус злой еще за то, что черной привязучей болестью болит, избит ею: червы с кусами мяса от него сыпятся с-под бархатов, а нос спух, и ен ходит, обмотавши внизу образину свою платком шелковым, а гугнив стал и сказывает, когда много во хмелю: "Что-де царя, бояр не боюсь, а атамана Стеньку Разина убью, пошто ясырка утопла от его... Мне-де помирать сошло, и я не помру, покудова Стенька жив". Нынче умыслил митрополита Осипа, старца астраханского, пытать, да казаки и ясаулы несговорны сказались. Ну, митрополиту туда и путь! Горько мне, что тебя, батько, лает пес Васька, а не всызнос мне оное. Пришли, батюшко атаман, свою грамоту унять Ваську! Только нынче ен не в себе стал и завсе хмельной. Доброжелатель и слуга ясаул твой Григорий Чикмаз". Разин спросил астраханца: - Думаешь, парень, в обрат? - Думаю, Степан Тимофеевич! - Сойдешь на Астрахани, Чикмазу скажи, что батько тебя помнит, любит и добра желает! Цедулы-де не шлет, а сказал: "Паси от Васьки Лавреева себя и сколь можно, то уходи куда совсем без вести... Целоможен как станет батько от боев, и тебя, друга, везде для радости своей сыщет". Было это утром, а к полудню Разин вышел на передний острожек перед кремлем у рва гневный. Приказал втащить вверх пушки, бить по кремлю не переставая, так что запальные стволы, которые огонь дают пушкам, накалились, и пушкари, поглядывая на атамана, не смели ему говорить, что-де пушки после того боя в изрон пойдут. Кремль во многих местах загорелся, часть стены обвалилась, и тарасы [ящики из бревен, набитые землей, на колесах] с нее упали за стену. Тех, кто тушил пожары, били из пищалей с приступков острожка стрельцы да казаки из мушкетов. У бояр много было в тот день попорчено и перебито людей. Разин велел собрать отовсюду издохших лошадей, не съеденных татарами, дохлых собак и иную падаль - корзинами на веревках перекинуть в кремль. Кремль отворять не смели, падаль гнила внутри стен. В шатер атаман вернулся, как стало темнеть. Решил: "Завтра и еще кончу! Пожжем кремль с боярами". У дверей шатра стоял монах у бочки. - Пошто ко мне? - Да вот, отец! Игумен монастыря Успения наш указал: "Прими, брат Иринарх, на кручном бочку, в ей вино - пущай тебе стрельцы подмогут - дар атаману за то, что милостив к обители господней: не пожег ю, икон не вредил, не претил молящимся спасатися... Казны-де у нас нет, так хмельное пущай ему - вино курят монаси от монастыря..." - Вино ежели доброе, то мне дороже всякой казны. Только боюсь! изведете вы меня, черные поповы тараканы? - Ой, батюшко! В очесах твоих опробую - доброе вино... Народ много, упиваясь, восхваляет. Монах открыл бочку, атаман дал чару. - Ну же, сполни! Сказал - пей! Монах зачерпнул вина, выпил, покрестившись. Разин все же не верил, позвал с караула близстоящего двух стрельцов и казака: - Пил чернец - пейте вы! Воины выпили по чаре. - Каково вино? - Доброе, батько, вино, доброе... - На царевых много худче было! Стрельцы и казак ушли. Разин, отпуская монаха, сказал: - Игумену спасибо! Приду к ему, то посулы дам на монастырь. - Вкушай во здравие! Нынче кружечной справили, а только часть напойных денег повели, отец, брать в казну обители. Строеньишко обветчало. - То даю, берите! Монах ушел. С этого вечера Разин начал пить. На приступы к кремлю не выходил. К рубленому городу ходили двое есаулов: Степан Наумов и Лазарь Тимофеев. Оба они, один сменяя другого, на осаду ставили людей. Иногда за них ходил есаул Мишка Харитонов, а Черноусенко атаман позвал: - Плыви, Михаиле, до Царицына, возьми людей в греби! В Царицыне приторгуй лошадь, гони на Дон и повербуй охочих гулебщиков, веди сюда, или же, где прилучится нашим боевая нужа, орудуй там. Черноусенко утром сел в лодку с гребцами. 6 Из-за Свияги, с Яранской стороны, от Московской дороги, в сером тумане все выпуклее становились белые шапки, колонтари, бехтерцы рейтар и драгун. Самого воеводы Борятинского среди боярских детей и разночинцев в доспехах не было, рейтар вели синие мундиры - немцы капитаны. Воевода ехал сзади с конными стрельцами, в стрелецком кафтанишке, в суконной серой шапке с бараньим верхом. Татары и калмыки присмотрели воеводскую рать первые, когда еще лошади рейтар вдали величиной казались с кошку. Разин лежал в шатре на подушках, покрытых коврами, в кармазинном полукафтане, за кушаком один пистолет, без шапки; лежал атаман и пил. Татарчонок, пестро одетый в шелк и сафьянные с узорами чедыги, прислуживал ему - Разин знал татарский и калмыцкий говор. В хмельном полусне атаман видел себя на пиру у батьки крестного Корнея. - Дождался хрестника, сатана, чтоб дать его Московии? Ха-ха-ха! А вот поведу рукой да гикну, подымется голутьба - посадят тебя в воду! Дремлет и видит атаман: пришли на пир матерые казаки, вооруженные: Осип Калуженин, Михаил Самаренин-старый, хитрый, рыжеватый Логин Семенов. Принесли, гремя саблями, кандалы. - Добро, атаманы-молодцы! А ну, будем ковать хрестника! - кричит Корней, трясет седой головой с белой косичкой, прыгает в ухе хитрого старика серебряная серьга с изумрудом. - Гей, коваля сюда! Атаман улыбнулся во сне, нахмурил черные брови и вскинул глаза. В шатре перед ним стоит его помощник, есаул Степан Наумов: - Батько, воевода с войском за Свиягой. - Дуже гарно, хлопец! Сон я зрел занятной - будто на Дону... будто б на Дону Корней-хрестной кричит, велит меня в железа ковать. - Тому не бывать, батько! А чуешь, сказываю: воевода к Свияге движется, и рать его устроена. - Лень мне, Степан! Неохота великая, не мой нынче черед - твой, веди порядок у наших, прикажи готовиться завтра к бою... Воевода сколь верст от нас? - В трех альбо в четырех. - Стоит ли, движется к переправе? - Стоит, не идет к реке. - Добро! В ночь переправу не затеет, а ночь скоро - к ночному бою мы с него охоту скинули... Вот! Надень мою шапку, кафтан черный, коня бери моего и гони народ - чувашей, мордву, пущай перед Свиягой роют вал во весь город. В валу - проломы для выхода боевого народу, прогалки; у прогалок - рогатки из рогатин и вил железных на жердях, чтоб когда свои идут ли, едут, - рогатки на сторону! Чужие - тогда рогатки вдвинуть, занять им прогалки. Сколь у нас пушек? - Пушек мало. Каменные от многого огня полопались, деревянные, к бонбам кои, погорели на осаде под рубленым городом от их приметов, у железных и медных вполу всего чета измялись от гару запалы... - Чего ж глядел, Наумыч, не чинил? - Оружейников нет, а слободские кузнецы худо справляют... И еще мекал: воеводе не справиться на обрат в месяц. - Так вот, Степан! За твою поруху наши с тобой головы, гляди, пойдут! Я не о своей пекусь... Моя голова на то дана - твою жалею! Без пушек полбоя утеряли - не меряясь силой. Атаман задумался, есаул стоял потупясь, потом сказал: - Мыслил я, батько, выжечь бояр из кремля и в верхний город народ затворить - тогда мы ба сладили без пушек. В городе рубленом пушки есть и справ боевой... Разин взмахнул рукой, кинул чашу. Татарчонок поймал брошенное, налил вина, ждал зова. - А ну, сатана царева, будем мы с тобой биться саблями, не станет сабель, так кулаками и брюхом давить! Дадим же память воеводам... Ты, Степанко, в день покудова выкинь вал повыше, копай ров во весь город от Свияги, рвы рой глубже, а вверху вала колья крепкие. В ночь с Волги в Свиягу переволоки струги, те, что легше. На стругах переправим пеших в битву, конные переплывут, а татары и калмыки не сядут в струги - они завсегда плавью. Лазаря бери в подмогу. Знай, коли же ставить придется и самому держать ратной строй: татар ставь справа боя, калмыков - слева, в середку казаков. Казаков не густо ставь, чтоб меж двумя конными был пеший с копьем и карабином от вражьих конных. Калмыки - болваномолы, татары - мухаммедовой веры, а завсе меж ими спор, потому делить их надо - или свара в бою, тогда кинь дело! Они же дики да своевольны. Еще: кто из упрямых мужиков, горожан ли, чуваши, вал взводить не пойдет, того секи, саблю вон и секи! Иножды скотина моста боится и тут же брюхом на кол лезет - ту скотину крепко бьют! Секи. - Не пей, батько! Познали наши, что монахи отравное зелье в вино мечут... На моих глазах много мужиков и черемисы меж себя порубились спьяну. Сон брал на работе: свалится человек и спит - не добудиться. - То оговор на чернцов, Степан! Вино их пью сколь, а цел. Воевода к переправе не придет, бой завтра - седни пью! Есаул, одетый Разиным, поднял народ. Все шли и работали без отговорок, усердно. Перед Синбирском ночью с запада, в подгорье зачернел высокий вал с узкими проходами, в проходах рогатки из вил и рогатин. На Свияге с синбирского берега колыхались пятьдесят малых стругов и десять больших, изготовленные для переправы войска. Воевода к реке не двинулся, стоял, как прежде. 7 С рассветом в тумане от мелкого дождя Разин высадил свои войска за Свиягой. Раздался его громовой голос: - Гей, браты! Помни всяк, что идет за волю... Сомнут нас бояра, и будет снова всем рабство, кнут и правеж! Грянула тысяча голосов! - Не сдадим, батько!.. - Татары! Бейтесь, не жалея себя. Ваших мурз, когда побьем бояр, не будут имать аманатами. Ясак закинут брать - будете вольные и молиться зачнете по-своему, без помехи! Татарам крикнул Разин на их языке. Калмыкам тоже закричал по-калмыцки: - Вы, тайши и рядовые калмыки! Схапите свою вольную степь и волю отцов, дедов - бейтесь за волю, не жалея себя, бейтесь за жон, детей и улусы!.. Стена войска воеводы стояла не двигаясь. Ударили в литавры, и разинцы кинулись на царское войско. Послышался голос воеводы: - Палена мышь! Середние, раздайсь! - Гей, раздвиньсь мои - калмыки влево, татара двинь своих вправо-о!.. Те и другие по команде раздались вширь. Бухнули воеводские пушки, но мало кого задели ядра; зашумела, забулькала вода в Свияге от царских ядер. - Ломи в притин, браты! Битва перешла в рукопашную. Разин среди своих появлялся везде - добрый Лазункин конь носил его, краснела шапка атамана тут и там, перевитая нитками крупного жемчуга. Лазарь Тимофеев, Степан Наумов командовали казакам, рубились, не жалея себя. По убитым лошадям, воинам шли новые с той и другой стороны: одни - исполненные ненависти, другие - давшие клятву служить царю. Стрелы татар и калмыков засыпали саранчой вражьи головы. Рейтары, пораженные в лицо, носились по полю мертвые на обезумевших конях, утыканных стрелами. Лежали со сбитыми черепами косоглазые воины в овчинах, зажав в руках сабли. Мокрый туман поля все больше начинал пахнуть кровью. Ветер дышал по лицам людей свежим навозом развороченных конских животов. Воронье, не боясь боя, привыкшее, слеталось с граем черными облаками. Гремели со стороны воеводы пушки, срывая головы казаков, калеча коней. Редко били пушки атамана, - их было четыре, - гул их терялся в стуке, лязге сабель по доспехам рейтар и драгун. С той и другой стороны кружились знамена, били барабаны, литавры. Знамена падали на уплотненную кровавую землю, ставшую липкой от боя, вновь поднимались древки знамен, снова падали и опять плыли над головами, бороздя бойцов по лицам... День в бою прошел до полудня. Вспыхнуло где-то в сером тусклое солнце. Подались враги в поле от Свияги и как бы приостановились, но гикнули визгливо татары, кидаясь на драгун, калмыки засверкали кривыми саблями на рейтар - застучало железо колонтарей. Иные казаки, кинув убитых лошадей, обок со стрельцами рубились саблей, а где тесно - хватали врагов за горло, падали под копыта лошадей и, подымаясь, снова схватывались. Воевода отъехал на ближний холм, плюясь, матерясь; по бороде, широкой, русой с проседью, текло. Он снял шапку, шапкой обтер мохнатую потную голову, косясь влево. Огромного роста стрелец в рыжем кафтане, без шапки, в черных клочьях волос, с топором коротким спереди за кушаком, встав на колено, подымал тяжелый ствол пищали - выстрелить. Фитиль отсырел, пищаль не травило. Воевода окрикнул: - Стрелец! Палена мышь, сорви башку, - кинь свой ослоп к матери, чуй! - Чую, князь-воевода! - Я знаю тебя! Это ты пушечной станок на плечах носишь, тебя Семеном кличут? Сорви те... - Семен, сын Степанов, алаторец я! - Вон, вишь, казак стоит! Проберись к ему, молви: "Воевода-де не приказал делать того, чего затеял ты... Крепко бьются воры, да знаю - сорвем мы их, государевы люди, к Свияге кинем: атамана живым уловить надо!" - Чую, князь-батюшко! Только не казак ен - поганой, вишь! - Казак, палена мышь, звать Федько! - Ты, батюшко воевода, позволь мне за атамана браться? Уловлю вора да на руках к тебе принесу! - Не бахваль, палена мышь, сорвут те башку! Делай коли, и великий государь службу твою похвалит. - Иду я! Стрелец, кинув пищаль, полез, отбиваясь в свалке топором, к казаку, обмотанному, с головой, как разинские татары, по шапке чалмой. Казак сидел на вороном коне, от коня шел пар. Кругом дрались саблями, топорами и просто хватались за горло, валились с лошади, брякало железо, но казак стоял, как глухой к битве. Стрелец тронул его за колено. - Ты Федько? - Тебе чого, Федора? - Воевода приказал не чинить того, что удумал ты: "Атамана-де живьем взять надо!" И я на то послан. - В бою никому не праздную! Не отец мне твой воевода, поди скажи ему! - А, нет уж! В обрат жарко лезть и без толку - краше лезти вперед. - Ты брюхом при, Федора, брю-у-хом! - Гугнивой черт! Воеводин изменник! Шпынь, наглядев прогалок меж рядами бойцов, хлестнул коня, въехал к разинцам. - Своих, поганой! Куда тя, черт, поперек! Шпынь не отвечал разинцам, ловко отбиваясь саблей от встречных рейтар, встающих с земли без лошадей. Недалеко загремел голос Разина: - Добро, соколы! Еще мало - конец сатане! От голоса Разина дрогнула стена копошащихся, пыхтящих и стонущих людей, подаваясь вперед: - Да здравит батько Степан! - Нечай - ломи! - Нечай-и!.. - За волю, браты! - Круши дьяволов... На холме, скорчив ноги в стременах, матерился воевода - стрела завязла в его шапке. Воевода, не замечая стрелы, плевал в бороду. - Не сдавай, палена мышь! Не пять, государевы люди, ратуй. Ну, Ивашко! Где ба с тылу вылазку, он, трус, сидит куренком в гнезде!.. Ломят воры! Ой, ломят, палена мышь, сорви им башку! Придется опятить бахмата. Мать их поперек! Воевода съехал с холма глубже в поле. Рейтары и драгуны расстроились, отъезжали спешно, татары гикали, били воеводскую конницу. - Овчинные дьяволы, сыроядцы, палена мышь! Штаны да сабля - и справ весь, лошадь со пса ростом, а беда-беда! Ужли отступать? Не пять, мать вашу поперек! Голос вора проклятой - не спуста грому окаянному верят люди: идут за ним в огонь... Не пять, палена мышь!.. Тьфу, анафемы! Надо еще поддаться: умереть не страшно, да дело будет гиблое - разобьют в куски... Из груды убитых в железе, кафтанах и сермягах, тяжело подымаясь, встал на колени рейтар, выстрелил, видя яркое пятно перед глазами, и упал в груду тел, роняя из руки пистолет. Пуля рейтара пробила Разину правую ногу, конь его осел на зад, та же пуля сломала коню заднюю ногу. Конь жалобно заржал, атаман с болью в ноге вывернул сапоги из стремян, скатился; конь заметался около него, пытаясь встать. Атаман поднялся в черном бархате, без шапки, над головой сверкнула сабля - ожгло в левую часть головы... Разин упал, над ним звонко крикнул знакомый голос: - А, дьявол!.. К лицу лежавшего в крови атамана упала голова, замотанная в чалму; он вскинул глаза и крикнул, разглядев упрямое лицо: - Шпынь! От крика ударило страшной болью в голове, атаман потерял сознание... - К воеводе! Тебя мне надоть... Семен Степанов, шагнув, поднял легко ногами вверх большое тело атамана в черном. Над головой стрельца свистнула пуля, рвануло сапог атамана, из голенища на шею стрельцу закапало теплое. - Рейтары государевы! Не бей! Атамана взял к воеводе... Эй, не секи, раздвиньсь! - Дьявол, большой