и да корюха сушена... - Бузу завсегда лопают, нам ублажают ее... Просил квасу - нет! Мне брюхо натянуло с бузы, как воеводский набат... [большой медный барабан] - Ой, Ефим! Станешь в ответ боярину... Ой, детина, мотри... Ели дьяки руками, поевши, покрестились, вытерли руки о полу кафтанов. Два - бородатых дьяка, Ефим - молодой, едва показывались усы. Молились дьяки своим образам, - в хате хозяйских образов не было. В половине дьяков на стене висела только лубочная картина местного изготовления: неуклюжий казак в красной шапке, в синей куртке, в штанах красных, заправленных в сапоги не по ноге, колол длинной пикой сломившегося назад ляха в зеленом кафтане, в голубой шапке с красным пером. Внизу крупная надпись: "Бисов ляше у Богдана-батька пляше". Младший из дьяков, вторя скрипу отодвигаемого окна, громко испустил газы, говоря: - Хорошо бы у чубатых! Свет велик, только ветром песку много метет, зубы скрегчат... - Сказываю - боярин на молитве, - пождал бы спущать дух, поспеешь, мы вон терпим... - Ништо, знает он. - Знать тебя знает, да на Москве в гости зазовет, - в Разбойном там спустишь, у заплечного... Молодой дьяк тряхнул волосами: - Бит-таки бывал от него, а у заплечного мне быть не к месту, я не вор. Кончив молиться, боярин степенно и строго во шел к дьякам, захватив по дороге свой посох. Дьяки низко поклонились, касаясь пальцами полу. - Утомился, боярин? Просим отведать наше немудрое яство! Я объедки приберу, сменю скатерть и кликну, чтоб дали самолучших яств... Молодой дьяк говорил суетливо, готовый бежать. Боярин остановил: - Невместно мне с вами - зван к отаману, а вот дух пустишь беспричинно... Клоп за тобой, детина, ездит, как за ханским послом вошь в кибитке. Старшие дьяки стояли, склонив головы, ждали, когда боярин будет говорить тихо, почти шепотом: тогда бойся. Но боярин ровно и громко продолжал: - Взят ты мной, Ефим, юнцом малым, книжному урядству обучен и чернилы приправлять, а ныне дозволение я оказал тебе многое, даже листы государю составлять доверился, ты и не помыслишь, сколь великой чести уподоблен, клопа ведешь за собой... - Прости, боярин, то клоп от тихого испускания духа живность имет, от трескотного старания не зарождается... На возражения дьяка боярин стукнул посохом в пол и нахмурился, что-то хотел сказать, но в воздухе за окном послышалось многоголосое пение, прогремело: - Ура-а, бра-а-ты! Вздрогнула земля от залпа пушек. Боярин побледнел: - Что это? Ефим, беги проведай! Бородатые дьяки бросились к окнам. Младший стоял спокойно. - То, боярин, с моря шарпальники вошли, свои чубатые стрету бьют... Боярин ожил: - Вот за то и люблю тебя, Ефим, что знаешь все, что затевается у них... Ох, угарно, у меня голова что-то скомнет, на ветер ба ино ладно, да боюсь... - Чего убоялся, боярин? - Ведь мы послы от государя, мног народ очи откроет, а народ - вор, злонравный народ! Отаманов своих мало слушает, так зло бы кое над нами не учинили! - Страх мал, боярин! Турской посол, персицкой и иные в их городишке почасту стоят, мы как все, - обыкли они к послам, ей-бо! - А, так? Я вот армяк накину и пойдем. Армяк хоша скорлатной, да покроем всего к месту ближе... - Дай подмогу тебе, боярин! Молодой дьяк вывернулся впереди боярина в его половину. Пожилые с завистью глядели вслед; когда боярин занялся платьем, один сказал: - Обежит нас Ефимко! Боярина водит, как выжлеца [собаку-ищейку] на ремне... Другой так же - чуть слышно - ответил: - То правда, Семенушко, обежал уж... 6 Боярин Пафнутий с дьяками неторопливо вышел за плетень атаманского двора... Со сгорка видно им реку, белую от солнечного света. На серебре струй московские гости увидали страшные им челны шарпальников: длинные, с длинными веслами, почерневшие от воды и порохового дыма, опутанные толстыми ребрами полос из прутьев камыша. В челнах люди - в бархате, золотой и серебряной парче, в коврах; в красных шапках - запорожцы, в бараньих - донцы. - Сатанинское сборище... Боярин, бодая песок посохом, двинулся вперед. Дьяки - за ним. Толпа казаков выскакивала из челнов на пристань. На пристани другая толпа своих била в котлы-литавры, играла на трубах и дудках. Тут же с берега стреляли холостыми из длинных пушек на дубовых колесах. По серебристой воде ползли тучи дыма, пахнущие порохом. Крики сотен голосов: - Бра-а-ты з моря-а! На бревенчатую пристань казаки из челнов вели пленных (ясырь): мужчин, связанных и оборванных, с чужими бронзовыми лицами, в крови и царапинах; полуголых женщин в пестрых штанах. Женщин казаки вели несвязанными - за косы. Один запорожец, саженного роста, с усами вниз, падающими на могучую грудь, в разорванной синей куртке, в плаще из сизого атласа, скрепленного у подбородка золотой цепью, коричневыми руками с безобразными жилами держал за косы двух молодых турчанок и когда подходил с ними к кому-нибудь из мужчин, то кричал пленницам: - А ну, перехрестись! Турчанки неумело крестились. - Покупай, браты, ясырь! Всяка хрестится, жена будет! Лица вернувшихся с моря - в черной крови, запекшихся шрамах, руки - тоже. Пестрая толпа с пристани направилась к часовне на площадь. - К Мыколы! Морскому святому молебен за живое вертание з моря... - Хто письменный? Нехай тот и поп буде! - А ну, хрестись! - Гундосый, ты? - Тарануха?! Казак, здоров? Дай пощупаю, - жив... Люди, вырвавшись из зубов смерти, из холодной утробы моря, радостно, до ошаления, смеялись, кричали, пели. Не дослушав молебна у часовни, растекались по улицам, лезли в шинки, пили и ели. Кричали: - Гей, крамарки [торговки], подавай бузу, тарань, шемайку!.. Торговки с корзинами из тонкого камыша жались к шинкам и бойко продавали рыбу, хлеб, куски жареной баранины. В одном месте московские гости увидали будку, закрытую дубовыми бревнами с трех сторон, открытую с четвертой, закиданную камышовой крышей с дерном. В ней на ярком солнопеке на обрубке дерева сидел, весь коричневый и рваный, в лохмотьях красных штанов, в лаптях и синей выцветшей куртке-зипуне, запорожец. Уличный цирюльник ржавым кинжалом скоблил ядреную голову казака, поливая ее из широкого глиняного горшка мутной водой, мылил куском грязного мыла; тут же точил свою полуаршинную бритву о точило, стоящее на земле, помачивал точило той же водой из горшка и правил кинжал о голенище сапога. Запорожец, когда цирюльник с треском, словно счищая с крупной рыбы чешую, начинал скоблить его голову, жмурясь от солнца, кричал: - Эге, добре! Брий, хлопец, гладенько, не зрижь тильки оселедця. Гоздек [колтун] у запорозцев не живет, живет гоздек у донцов, - воны волосы рощат, запорозци усы мают, бород им не треба! То московитска краса... Запорозцу бороду не можно носить, то яицки казаки носят, воны тож московитски данныки. Иногда соскакивал с головы ляпак кожи, поцарапанное во многих местах бритьем скуластое лицо цирюльника хмурилось, он начинал усердно мылить порезанное место, поливая водой и смывать с лица казака льющуюся кровь. Казак успокаивал цирюльника: - Плюй, хлопец, и посыпь земли! То не кровь, яка то кровь? Запорожска шапка красна, пид ей крови не видно! Боярин сказал: - Дьяче, все надо досмотреть и дослышать... - Он отошел от ларя цирюльника, встал в другом месте. - Засвежи его, сатану! - сказал про себя молодой дьяк, глядя на работу брадобрея, но, вскинув глаза, увидал, что боярин и два дьяка впереди, пошел к ним. Тут четверо казаков, накинув на себя вместо жупанов ковры персидские и турецкие, кричали о своих подвигах: - Напускали мы им, браты, нехристям, бревен, колотят тыи бревна о цепи, - бурун метет волны... мы ж в камышах ждем! - Стой, Лаврей, не то!.. Дай я скажу: тьма, ветер голову с плеч рвет, а турчин знай дует по бревнам з пушек! Бревна тай лезут на цепи, кидает их, цепи брежчат, аж в аду, а турчин воет: "Алла! Алла! Бузлыджи!" Ого, бусурман, и тебе на берегу лед? Да так и отсиделись в камышах. А как они иззябли да палить утихли, - мы скок в море. Бей мухаммедан! С саблей, усатый, в синем нарядном кафтане, подошел атаманский писарь. - И все вы, браты, тут проскочили мимо Азова? - Не, казак! Иные переволоклись в Миюс с Донца, Миюсом в море, да и к нам тоже пристали. Толпа прибывала, теснилась; слушали, расспрашивали вновь. Удальцы, чтоб наконец отвязаться, обратились к писарю: - А ну, пысьменный, кажи ты, что знаешь... - Чого ему знать? Он у Корнея, у круга сидит! - Буду я вам, казаки-браты, честь, как запорожской атаман Серко судил с салтаном... - Эге, добре! - То послушаем! На бочку, ставай на бочку... Прикатили бочку, доску поперек дна кинули, подняли писаря. - Чти-и! Человек в синем поправил шапку, саблю одернул, вытащил из-за пазухи пачку бумаг, послюнив палец, перелистал и крикнул, взглянув на головы и шапки: - А ну, не бодайтесь! Бумагу, которую читать, бережно и медленно развернул, прочел громко: "Кошевой атаман Серко крымскому хану Мураду". - Эй, чего чтешь? Чти к салтану турскому! - А ту, к турскому салтану, бумагу я, казаки-браты, в станичной избе заронил, не сыщу! От многих рук, вскинутых вверх, по белому песку замотались голубые и синие тени. - А нехай ее чертяка зъист! - Чти коли крымскому. - Ну, казаки, чту: "Братья наши запорожцы, с вождем своим воюючи в човнах по Евксипонту, ко-с-ну-ли-сь му-же-ственно и самых стен константинопольских и оные довольно окуривали дымом мушкетным при великом султанове. И всем мешканцам (обывателям) цареградски-им сотворили страх и смяте-ние и некоторые одле-гле-йшие (окружные) селения константинопольские запаливши толь счастливо, з многими добычами до коша своего поверг-нули". - То Нечай с Бурляем - запорожцы - хорошо привиталися с турчином! - И мы нынь его не забуваем! Боярин сказал: - Примечайте, дьяче: шарпальникам государев запрет ништо, приказано им турчина не злить... Толпа, потная, пьяная, лезла слушать, надеясь, что писарь будет читать бумагу к султану. Солнце жгло головы и плечи. В глубоком небе чуть заметно, как муха на голубом высоком потолке, стоял над толпой какой-то воздушный хищник. - Куркуль реет! - Где? Не вижу. Эге, высоко! - Высоко, бисова шкода!.. Писарь слез с бочки, казаки с моря кричали: - Ты, пысьменный, пошто Дону служишь?.. - Служи Запорожью!.. - Запорожцы никому не продались! Низовики продались московскому царю. - А бо-дай вона выздыхала, царьская Московия, и с царем и з родом его! - "С турчином греха не заводить, ждать указу", - ведь так, боярин, писано государем и великим князем? - спросил один дьяк. Боярин, гневно тыча в песок посохом, водя по толпе глазами, сказал шепотом: - Разбойники позорят поносным словом имя государево, - негоже нам быть тут! Москвичи двинулись дальше. 7 Посреди улицы, в сыром месте, кинув прямо в грязь атласный плащ, разлегся запорожец с двумя пленницами-турчанками. Одну из них он посадил за собой, положив большую бритую голову с оселедцем ей в колени, другая сидела рядом на песке. Косы турчанок из рук казак выпустил и, зажмурив глаза, дремал на припеке. Кривая черкесская сабля в серебряной оправе, кремневый ржавый пистолет лежали у его правой руки. Закрыв глаза, опустив черноволосые головы на смуглые голые груди, пленницы, видимо, грустили без слез. Боярин подошел к запорожцу. Дьяки встали поодаль, но старик кивком головы позвал младшего из них: - Взбуди его! Ефим зашел к запорожцу сбоку, слегка толкнул дремлющего носком желтого сапога. - Кой бис?! - крикнул запорожец. Загорелый кулак разжался, и узловатые пальцы впились в рукоятку сабли. Боярин громко сказал: - Эй, козак, продаешь жонок? Угодно нам знать цену. - Мой ясырь - двадцать талерей за голову. Приоткрыв глаза, запорожец, отняв руку от сабли, полез ею в карман красных шаровар, вытащил большую трубку, кисет и кресало. - Разбойник! Пошто много ценишь? Запорожец, не обращая внимания на слова боярина, набил трубку, высек огня, закурил и вновь решил задремать... - Даю тебе двадцать пять рублев московскими. Талер - цена рубль! - Сам не беззубой, да менгун [деньги] надо, а то на обеих бы женился... даром марать посуду не хочу! Боярин, выжидая, молчал. Казак вскинул на него разбойничий взгляд, прибавил, шлепнув рукой по рваной штанине: - Нам в путь-дорогу идти есть с чем, а ты, крамарь, - мертвец! Боярин метнул глазами на казака и зашипел, тряся головой. Из-под розовой бархатной мурмолки замотались по вискам седые косички: - Один лишь дурак указует перстом меж ноги, умный в лицо зрит!" - Поди к бису, крамарь! Дешевле ясырь не продам тебе за то, что мертвец... Хочу, чтоб у жонок куча хлопцев была... Сам не имеешь глузда - на титьки им глянь, на брюхо... э-эх! Падаль ты, тьфу! - Мне их не доить, бери двадцать шесть талерей, - сыщу деньги... Запорожец медленно, полусонно набил снова трубку, закурил. Подошел высокий степенный турок или бухарец в белой чалме, в пестром длинном халате, что-то очень тихо сказал по-турецки - пленные подняли головы; у той, которая держала голову казака, смуглое лицо ожило румянцем, другая турку улыбнулась глазами, боязливо и быстро кинув взгляд на дремлющего казака, слегка поклонилась. Человек в чалме нагнулся над запорожцем, сказал громко: - Селэ малыкин! [Здравствуй!] - Ого! - запорожец открыл глаза, ответил тем же приветствием: - Малыкин селэ, кунак! - Колько - два? - Тебе, мухаммедан? За тридцать талерей - два! - Дай ясырь - бери менгун. Запорожец быстрее, чем можно было ожидать от грузного тела, сел, загреб в охапку обеих пленниц, как маленьких девочек, встал с ними на ноги: - Ясырь вот, дай менгун! Человек в чалме бойко отсчитал тридцать серебряных монет, передал запорожцу. Пленницы стояли сзади него, казак взял ту и другую за руки, передал купившему, сперва из правой руки одну, потом из левой - другую. Купивший нагнул перед казаком голову, приложил руку к сердцу в знак приветствия продавцу ясыря и, повернувшись, пошел с турчанками в город. - Эге! То не крамарь - купец... - проворчал запорожец. Нагнулся, накинул на плечо плащ, загреб в большую лапу оружие и шапку. Сонливость с него спала, он спешно пошел в ближайший шинок. Младший дьяк не утерпел, громко сказал: - Эх, боярин, да я бы у этого бражника обеих жонок купил за два кувшина водки. - Я тебе, холоп, заплавлю рот свинцом! - прошипел боярин. Мимо москвичей юрко пробежал почти голый мальчишка, черноволосый и смуглый; потряхивая кувшином киноварной глины, кричал: - Коза-а! Буза-а! - Эй, соленый пуп! - подзывали мальчишку проходившие казаки. - Дай бузу! Видя, как жадно глотали казаки бузу, младший дьяк ворчал: - Чубатые черти! Дуют - хоть бы что, а мне с подболтки этой охота дух пустить, да старик - как волк. Молодой дьяк боялся идти близко за гневным боярином, ждал, когда его позовут... 8 На площади, недалеко от часовни Николы, стоит деревянная церковь Ивана Воина с дубовым, из бревен, гнилым навесом над входом. Под навесом, над низкими створчатыми дверьми с железными кольцами, - темный образ святого. Иван Воин изображен вполуоборот, в мутно-желтых латах, опоясан узким кушаком, на кушаке недлинный меч в темных ножнах, под латами красные штаны, сапоги, похожие на чулки, желтые. Левая рука опущена и согнута к сердцу, в правой он держит тонкий крест, и вид у него, как будто к чему-то прислушивается. В углу на клочках облаков какие-то лики... Казаки входят и выходят из церкви, поворачиваются и на дверь крестятся. Ставят свечи тем святым, которые по их понятиям лучше помогают в походах и кому на войне дано слово поставить в старой церкви "светилку". В церкви два попа, присланные Москвою; каждый из попов привез по образу, писанному московскими царскими иконниками. Казаки обходят привезенные образа, ворчат: - Не нашего письма образы... Христы на воевод схожи - румяны и толсты. Про попов шутят: - Древние. Поп попа водит и по пути спрашивает: "Як тебе имя, Иване?" - и до сих пор попы не ведают, кого кличут "Иване", а кого "Петр". Читать попы не видят - службу ведут на память, вместо "аллилуйя" часто произносят "аминь"... Казаки редко венчаются в церкви, больше придерживаются старины: объявляют имя жениха и невесты на майдане, строят для того помост, жених берет свидетелей за себя и за невесту. Боярин с дьяками проталкивались на площадь к церкви. Не доходя площади - ряд торговых ларей и шинков-сараев. Москвичи, подойдя к ларям, рассматривая товары, приостановились: перед одним ларем ходил взад-вперед бородатый перс в широком кафтане из верблюжьей крашенной в кирпичный цвет шерсти, в коротких, до колен, такого же цвета штанах, с голыми ногами, в башмаках на босу ногу, кричал, как гусь: - Зер - барфт! Зер - барфт! [золото - ткань] Идя обратно, взывал тем же голосом: - Золот - парш, золот - парш! - Эй, соленой! - Он не грек - баньян, мултанея. - Не, пошто? У тех по носу мазано желтым и в белой чалме, а этот в синей, да все одно. Эй, почем парш, чесотку продаешь? В глубине ларя сидел другой перс, - видимо, хозяин, в халате из золотой с красными разводами парчи, в голубой, вышитой золотом чалме, - ел липкие сласти, таская их руками из мешка в рог; черная с блеском борода перса было густо облеплена крошками лакомств. Когда с зазывающим покупателей персом разговаривали, он улыбался, махал руками, кричал громче первого: - Хороши парча! Хороши, дай менгун, козак! Боярин подошел к ларю, подкинул вывешенные светлые полотнища на руке, сказал: - Добрая парча! Надо зайти купить... На Москву такой не везут... Прошли, почти не взглянув на лари с синей одамашкой-камкой [камка из Дамаска], коротко постояли у ларя с бархатами: бурскими, литовскими и веницейскими. - Бархаты продают, разбойники, не в пример лучше московских: цвет рудо-желтой, золотным лоском отливает... Дальше и в стороне - ларь с сараем. Сквозь редкие бревна сарая из щелей сверкали на свет жадные чьи-то глаза. Ларь вплотную подходил к сараю. В сарай из открытого ларя - дощатая дверь, завешанная наполовину персидским ковром; по сторонам ларя - ковры удивительно тонких узоров. Боярин развел руками и чуть не уронил свой посох с золоченым набалдашником: - Диво! Вот так диво! Этаких ковров не зрел от роду моего, а живу на свете довольно... В ларе два горбоносых, высоких: один - в черной шапке с меховым верхом, другой - в черной мохнатой; из-под кудрей овчины глядели острые глаза с голубоватыми зрачками; оба в вывернутых шерстью наружу бараньих шубах. - Кизылбашцы [персияне], нехристи, - проговорил Ефим. Боярин оборвал дьяка: - Холоп! Спуста не суди: кизылбашцы - те, что парчой торг ведут, эти, думно мне, лязгины!.. Один из горбоносых, выпустив изо рта мундштук кальяна, стоявшего за ковром на столике, закричал: - Камэнумэк, арнэлахчик! Мэ тхга март! Цахумэнк халичаннер Хоросаниц ев-Парскастанц Фараганиц! Снова бойко и хищно схватил черной лапой с острыми ногтями чубук кальяна и с шипеньем, бульканьем начал тянуть табак. - Сатана его поймет! Сосет кишку, едино что из жил кровь тянет... Ей-бо, глянь, боярин, - со Страшного суда черт и лает по-адскому! - вскричал Ефим. - Запри гортань! Постоим - поймем, - упрямо остановился боярин. Другой горбоносый закричал по-русски: - Господарь, желаете ли купить девочку или мальчика?.. Еще продаем ковры из Хорасана и Персии - Фарагана [перевод того, что кричал первый армянин по-армянски; Фарагана - Фергана]. Первый горбоносый опять крикнул, коверкая русские слова: - Сами дишови наши товар! - кричал он гортанно-зычно, словно радовался, что знал эти чужие слова. Тонкий, сухой, с желтым лицом. Бараний балахон на нем мотался, и когда распахивался, то на поясе с металлическими бляхами под балахоном блестел узорчатыми ножнами длинный кинжал. Боярин подошел, потрогал один ковер. - Хорош ковер - фараганский дело! - сказал тот, что кричал по-русски. Стали торговаться. Дьяки молча выжидали; только Ефим увивался около - гладил ковры, прикладывался к ним лицом, нюхал. Боярин приторговал один ковер, черный человек бойко свернул его, получил деньги, заговорил, шлепая по ковру коричневой рукой: - Господарь, купи девочка... - теркская, гибкая, ца! - Он щелкнул языком. - Будит плясать, бубен бить, играть, птица - не девочка, ца! Летает - не пляшет... Боярин молча махнул рукой одному из бородатых дьяков, передал ковер: - Неси, Семен, ко мне! Дьяк принял ковер. Черный продолжал вкрадчиво: - Есть одна... Груди выжжены... на грудях кизылбашски чашечки... на цепочках... Любить можно, дарить можно - матерью не будет... грудь нет, плод - нет... Вырастет, зла будет, как гиена. Можно господарю такая свой гарем беречь - никого не пустит, жон замучит, сама - нет плод и другим не даст чужой муж ходить... Дешево, господарь... девочка... Боярин, делая вид, что не слышит вкрадчивой речи черного, разглядывал ковры. - Сами дишови наши товар! - кричал другой. Ефим, понимая, что этот не знает много по-русски, сказал: - Ты, сатана, баньян ли грек? - Нэ... - затряс тот мохнатой головой, - нэ грек, армэнен... Камэнумэк, арнэл ахчик! - Дьяки, идем дале! Дьяки поклонились и двинулись за боярином. Ефим подошел к боярину ближе, заговорил быстро: - Глядел ли, боярин, на того, что по-нашему не лопочет? - Что ты усмотрел? - Видал я, боярин, у него под шубой экой чинжалище-аршин, - видно, что разбойник, черт! Продаст да догонит, зарежет и... снова продаст! - Ну, уж ты! Сходно продают... На Москве таких ковров и за такие деньги во сне не увидишь... - Им что, как у чубатых, - все грабленое... Видал ли, колько в сарае мальчишек и девок малых: все щели глазами, как воробьями, утыканы! - Да, народ таки разбойник! - согласился боярин и прибавил: - А торгуют сходно... Под ногами начали шнырять собаки, запахло мясом, начавшим тухнуть. Мухи тыкались в лицо на лету, - в этих рядах продавали съедобное. Бурые вепри, оскалив страшные клыки, висели на солнопеке несниманные, они подвешены около ларей веревками к дубовым перекладинам. Мухи и черви копошились в глазах лесной убоины. Тут же стояли обрубленные ноги степных лошадей, огромные, с широко разросшимися, неуклюжими копытами. Мясник, бородатый донец, кричал, размахивая над рогожей-фартуком кровавыми руками: - Кому жеребчика степного? Холку, голову, весь озадок? Смачно жарить с перцем, с чесноком - объедение! - Ты, кунак, махан ел? - Ел! - бойко отвечает мясник. - И тебе, казак, не запрещу: степная жеребятина мягче теленка. Купи барана, вепря - тоже есть. - А ну, кажи барана! Пса не дай... - Пса ловить нет время, пес без рог... Баран вот! - Сытой, нет? Ага! - Нехристи! Жрут, как татарва: коня - так коня, и гадов всяких с червью купят, тьфу! - Боярин плюнул, нахмурился; говоря, он понизил голос. Дьяки, побаиваясь его гнева, отстали. Старик, постукивая по камням, пыля песок посохом, шел, спешно убегая от вида и запахов рынка. - Идет не ладно, а сказать - озлится! Молодой дьяк ответил бородатому: - Пущай... - Озлится! К гневному не приступишь, мотри... Боярин разошелся в шинки: дубовые сараи распахнуты, из дверей и с задов несет густой вонью - водки, соленой рыбы и навоза. Шинки упираются задами в низкий плетень, у плетня торчмя вперед краснеют и чернеют шапки, желтеют колени - люди опорожняются. Здесь едко пахнет гнилым, моченным в воде льном. Старик чихнул, полой кафтана обтер бороду и закрыл низ лица. Отшатнулся, попятился, повернул к дьякам. Заглядывая боярину в глаза, Ефим заговорил: - Крепко у нас на Москве, боярин, эким по задам торгуют, чубатые еще крепче, мекаю я? - Занес, сатана! К церкви идем, а куды разбрелись? Водчий пес! Где - так востер, тут вот - глаз туп. - Церковь у них древняя, боярин, розваляется скоро. Наши им нову кладут, да они, вишь, любят свое - так тут, подпирать чтоб, столбы к ней лепят. - Б...дослов! - зашипел боярин. - Кабы на Москве о церкви такое молвил - свинцу в глотку: не богохуль на веру... Я ужо тебе!.. Дьяк ждал удара, но боярин опустил посох. Дьяк, сняв шапку, заговорил жалостливо: - Прости, боярин! Много от ихней бузы брюхом маюсь, ино в голове потуг и пустое на язык лезет. - Ну и ладно! Тому верю... Только не от бузы брюхо дует - от яства: брашно у разбойников с перцем, с коренем, а пуще того - неведомо, кого спекли: чистое ли? Ты, дьяк, ужо с опаской подсмотри за ними... - Чую, боярин. Дай буду путь править вот этим межутком - и у церкви. Старик, боясь опередить дьяка, шел, боязливо косясь на шинки, где со столов висели чубатые головы и крепкие, цвета бронзы, руки. В шинках пили, табачный дым валил из дверей, как на пожаре, слышались голоса: - Рони, браты, в мошну шинкаря менгун! - Пей! На Волге тай на море горы золота-а! - Московицки насады да бусы [большие долбленые лодки] дадут одежи тай хлеба-а! - Гнездо шарпальников! - шипел боярин. 9 На площади собрались казаки и казачки, мужики в лаптях, в широких штанах и белых рубахах, - к церкви скоро не пройдешь. Недалеко от церкви возведено возвышение, две старых казачки бойко постилают на возвышении синюю ткань и забрасывают лестницу плахтами ярких цветов. Боярин тихо приказал: - Проведай, Ефим, кому тут плаха? Дьяк от шутки господина с веселым лицом полез в толпу; вернувшись, сообщил: - Женятся, боярин! Шарпальники московских попов не любят и крутятся к лавке лицом да по гузну дубцом... - То забавляешь ты! А как по ихнему уставу? - Стоят, народу поклоны бьют, потом невесту бьют! - Ты сказывай правду! - А вот их ведут! Проберемся ближе, узрим, услышим, не спуста мы - уши да око государево... - Держи язык, кто мы! Крамари мы... Не напрасно разбойник тако величал нас... - Ближе еще, боярин, - вон молодые... На возвышение с образом в руках, прикрытым полотенцем, в синем новом кафтане, без шапки вошел черноволосый Фрол Разин. Следом за ним два видока (свидетели), держа за руки - один жениха, другой - невесту, вошли на помост, поклонились народу. Фрол с образом отошел вглубь, не кланяясь. Видоки каждый на свою сторону отошли, встали на передних углах возвышения. Жених взял невесту за руку, еще оба поклонились народу. На Степане Разине - белый атласный кафтан с перехватом; по перехвату - кушак голубой шелковый, на кушаке - короткий кривой нож в серебряных ножнах, с ручкой из рыбьего зуба. На голове - красная шапка с узкой меховой оторочкой. Черные кудри выбивались из-под шапки. Невеста - в коричневом платье, на голове - синяя прозрачная повязка; повязка спускалась сзади, ею были перевиты русые косы. - Шарпаной на ем кафтан, боярин, московской, становой, виранной жемчугами, - зашептал Ефим. - Пошто толкуешь спуста! Али я покроев кафтана не знаю! Другой дьяк шепнул: - Чуют нас, бойтесь... - Еще дурак, - сказал старик, - ништо кому сказываем. - Он все же опасливо оглянулся и, не видя, кто бы ими занимался, прибавил: - Палача бы сюда! Помост налажен, и сидению нашему конец! Ефим начал громко смеяться. - Пасись, дьяк, - народ не свой! Жених на помосте, выставив правую ногу в желтом сафьянном сапоге, взяв шапку в левую руку, стал креститься. Невеста, глядя на церковь, - тоже. Потом оба поклонились на все стороны. Жених голосом, далеко слышным, проговорил: - Жена моя, атаманы-молодцы, и вы, добрые казаки, и люди все, вот! Кто не ведает ее имя, тому сказываю: она Олена Микитишна, дочь вдовицы казака Шишенка... - А ведаешь ли, казак, что батько твой Тимоша ныне помер? - Мертвого не оживишь, казак! Что есть - не поворотишь. Ведаю смерть и отца жалею, да гулебщику казаку дома сидеть мало; отойдет свадьба - снесем упокойного, благо - он в своем дому, и на могиле над ним голубец справим - по чести. - Женись, казак! Нету время охотнику дома сидеть, слезы ронить. - Дид древний - во сто лет был!.. Жених повернулся к невесте: - Олена Микитишна! Будь жена моя, - стану любить и, сколь можно, хранить тебя и дарить буду. Разин поклонился невесте в пояс. - А ты, Степан Тимофеевич, будь моим мужем любимым, и только до тебя я предалась душой - и телом тебе предамся... Невеста поклонилась жениху в ноги. Потом встали рядом, глядя вперед на толпу. Видок со стороны жениха одернул на ремне черкесскую саблю. Его широкая грудь под синим кафтаном подалась вперед, но он молчал, одергивая черные небольшие усы, поправил под запорожской шапкой густые, как у калмыка, черные волосы, заговорил негромко: - Атаманы, ясаулы и весь народ! Я, Василий Лавреев, прозвищем Васька Ус (*26), казак, ведомый вам, - в охотниках хожалый атаманом, - даю честное слово свое за жениха Степана Разина, в товарищах ратных ведомого, что буду держать его на правду, чтоб он не обижал жену свою Олену Микитишну, и до вас доводить, ежели нечестен с женой будет. Видок, не кланяясь народу, отошел в глубь помоста. Кто-то крикнул в толпе на площади: - Ведомые видоки! Через год, а то ближе другому невесту полой закрыть придется... - Там увидим! - ответил еще голос. Сухой и крепкий, среднего роста, с золотой серьгой-кольцом в правом ухе, поправляя рукой короткий нож на шелковом кушаке, заговорил невестин видок, и голос его зазвенел на всю площадь неприятным и резким звоном: - Я Сергей Тарануха! (*27) От бельма в глазу званый - Сережко Кривой, в охотниках хожалый с малых лет, - мою саблю нюхали кизылбаши, турчин, татарва и кайдатцкие горцы. Ведаю невесту Олену Микитишну честной девкой, буду сказывать без лжи вам, атаманы, народ весь, и мужу ее Степану Тимофеевичу, что усмотрю: худые дела за ей не скрою! Одернув полу красного, с перехватом, кафтана, видок отошел. - Разойдутся - суди, кто худ, кто хорош! - Ладу не будет - не нам судить! - А ну, целуйтесь, молодые, да потчевайте народ водкой! Жених с невестой отступили. На помост бойко вошла старая казачка в плахте, в белой рубахе. В морщинистых руках она держала рогатую кику, расшитую по розовому желтыми смазнями [смазни - шлифованное стекло с цветной подкладкой] с белым бисером. Старая поклонилась жениху, невесту поцеловала в губы и тут же сняла ловко и быстро с головы дочери повязку, скрутила в узел косы и, обнажив шею и уши молодой, прикрыла косы новым убором. Старая, переменяя убор на голове дочери, говорила громко: - Уши отомкнула тебе, чтоб мужа слушать! Волосы подбираю, чтоб не мотали, хозяйству не мешали. Люби мужа, Оленушка! Поклонилась молодому в ноги. - А ты, Степанушко, люби дочь мою... в строгости держи и не греши, коли что худое скажут... - Буду любить, Анна Андреевна! В красном бархатном московском кафтане со стоячим козырем, расшитым жемчугом и золотом, на помост медленно, степенно вошел сам войсковой атаман. Фрол передал атаману образ. Молодые поклонились в пояс Корнею Яковлеву и образ поцеловали. Атаман сказал: - Буду я вам, Степан и Олена, заместо отца вашего Тимофея Рази и нынче прошу к посаженому и хрестному отцу в дом свадьбу пировать! Передав образ Фролу, атаман повернулся к народу и крикнул громко: - Пир на пир - живым, а мертвым - память вечная! Вчера пировали, атаманы-молодцы, дела делали, - нынче прошу радость делить с моим хрестником, хрестницей и со мной, их батьком! Площадь радостно и буйно загудела. - Вот те тут все, боярин! - сказал Ефим. Зазвонил жидко старый колокол церкви Ивана Воина. Боярин снял мурмолку, дьяки скинули шапки. Младший дьяк, крестясь, думал: "Ужели старый в церковь пойдет? Как пес я жрать хочу..." Боярин по опустевшей площади пошел к церкви. 10 Жгучий день, с белой от света водой реки, ночью затянуло как будто бы стеклянной занавеской. Тени от домов и деревьев легли по белому песку хрустально-зеленоватые. Краски одежд - кафтанов, летних кожухов и пестрой плахты - стали мутно-тусклые. Давно уж большая луна стоит на водянисто-зеленоватом небе. Много огней в доме атамана; из отодвинутых рам из окон плывут дым и пар. Пьяные казаки, казачки, мужики в лаптях, свитках выходят, шатаясь и тычась, на крыльцо атаманской избы; с крыльца кто ползет, кто идет, пригнувшись, на двор. А бабы, девки, подпив, собрались под окнами в большой круг, начинают высмеивать невесту: - Зачинай, односумка! - Тутотка можно! Одна запевает: Как у нас-то на свадьбе Хмель да дуда-а! Ду-ду-ду... Хмель говорит - я с ума всех сведу! - Дубова бочечка, бочечка, бочечка... Верчена в ей дырочка, дырочка. Кто вертел, тот потел да потел. Стенько, ты не потел, да свое проглядел! Ду-ду-ду-ду-ду-ду-ду. - Стенько, а невеста не предалась! Стенько, гони сюда ее матку, - хомут ей наложим, хитрой бабе! - Зачинай, односумка-а, ты! - Ще вы, бисовы дочки, по-московицки граете? - Ой, а московицко жениху любо-о! Гей, у Дону камышинка заломана. Старым дидом девка зацелована! Ду-ду-ду-ду-ду-ду, Дубова бочечка, бочечка, Верчена в ей дырочка, дырочка-а! До основания вздрогнуло крыльцо атаманского дома. На крыльце, топнув ногой, стоял жених, кудри закрывали половину лица, на широких плечах поблескивал в лунном отсвете атласный белый кафтан, залитый на широкой груди красным хмельным медом. В правой руке Разина пистолет: - Гей, жонки, и тот, кто позорит мою молодую жену! Толпа женщин хлынула за ворота атаманского двора, но и дальние слышали страшный голос: - Того, кто кричит лжу, я зову на расправу. Он поднял опущенную голову, мотнул ею - лицо бледно, над высоким лбом дыбом встали черные кудри. - Где же вы, лгуны? По двору атамана бродили только пьяные. Разину никто не отвечал. Недалеко от крыльца плясала старуха в рваной плахте. Седые, жидкие волосы выбивались из-под плата, закрывали ей лицо; она пела: Не бийся, матынко, не бийся... В червоные чоботы обуйся, Щоб твои пидкивки брежчали, Щоб твои вороги мовчали. Помолчав, Разин сказал: - Не таскать вам, жонки, по городу брачную рубаху Олены... Кто придет за рубахой, того окручу мешком и в воду, как пса! Иное, что старики любят, то мы кончили любить! Хмуро оглянув двор, Разин ушел в светлицу. - Уж знать, что кончили! Женихи, бывало, невесты не пили, не ели, а они пьют и едят! - крикнул кто-то. За полночь было. Шли с зажженными свечами в фонарях, с музыкантами из шести человек, которые играли на дудках. Атаман Корней, без шапки, пьяный и грузный, в бархатном кожухе с кованым кружевом по подолу, в узорчатых зеленого сафьяна сапогах, провожал до дому молодых. Степан, обняв за талию свою невесту в голубой кортели, с золоченым обручем по лбу и волосам, шагал твердо, глядел перед собой и молчал. Молодая склоняла ему на широкое плечо детскую голову с большими глазами, иногда тихо спрашивала: - Стенько, любишь ли меня? Разин молчал. - Стенько, ты слышишь? - Слышу, Олена... молчу - люблю! На крыльце хаты крестника атаман поцеловал обоих в губы, сказал: - Любитесь, дети! Ночь хорошая... ночь... Эх! - и ушел... Дома всю ночь пил вино. 11 Из хаты, где живет боярин, старые дьяки посланы с поручениями. Даже татарчонок, часто прислуживающий боярину, отослан служить на пиру у атамана. Окна светлицы плотно задвинуты. Дома - двое: боярин и молодой дьяк Ефим. Перед дьяком на столе длинная, клеенная из листов бумага, в руке для письма гусиное перо. Откинув на время спесь, боярин сидит рядом с дьяком на скамье, обитой шкурой черного медведя. На пустом столе горят свечи. Боярин думает. Дьяк молчит. Старик оглянул окна в хате. - Ино ладно, что окошки пузырем крыты: шарпальники, вишь, разумнее в деле сем наших московских, - те слюду, а нынче удумали многие стклянные ставить; рубят дырье в стенах мало не в аршин и обрамление к стклам тонявое приправляют, а все не к месту. - Правда, боярин! То не ладно - велики рубить окошки, - тихо согласился дьяк. - Вот я надумал, - пиши! - "Государю, царю и великому князю Алексею Михайловичу, всея великия и малыя и белыя Руссии самодержцу, холоп твой Пафнутко Васильев, сын Киврин, челом бьет! В нонешнем, государь, году августа 5-го дня, по указу твоему, приехал я, государь, сюда и сел у круга войска донеского на корм к Корнейке Ходневу Яковлеву отаману..." Все ли списал толково? - До единой буки, боярин! - "А как, государь, сказался я и взялся доводить до тебя про все и вся, то довожу без замотчанья. Город донеской Черкассы, государь, не мал, а на острову, округ - полисад, да порос мохом и инде снизился до земли, башни и роскаты - кои ветхи, а кои покляпились... В городу делены станицы, а курени козацки - в ряд, и промеж огороды - сады... Майдан, государь, широк, и на майдану - церква святого Ивана Воина, и мало не развалялась, а строят, государь, от имени твоего кирпишную, да кладут мешкотно, а образы в церкви у них скудны, и не едина образа нет на золотной доске, - все на красках. К церкви, государь, козаки не усердны, ходят, как на торгу. Пушек на башнях немного, и думно мне, что донские козаки их пропили, ибо они великие бражники, да им оттого страху мало, что пушек недочет, - никто на их город не полезет. Кому, государь, придет охота смертная в осиное гнездо лик и браду пхать? А на майдану и посторонь сего - лари с разны товары, торгуют парчой и ясырем, иманным в Терках (*28) и у калмыки, а торг, государь, ведут кизылбашцы да армяня. Многи шинки, а стоят в шинках жидовя с греком. И как указано, государь, где быти и волю вызволять твоего светлого имени..." Ладно ли слово, дьяк? - Какое, боярин? - "Вызволять". - Мекаю я, лучше - "вершить", боярин. - То слово лучше - пиши! - "...вершить... и как указано мне от тебя, великий государь, и сыскных дел комнатной государевой думы - сыскать заводчика солейного бунта, и я сыскал, сидя ту, и весь их воровской корень, откудова исшел, сыскал же. А корень тот, государь, исшел от прахотного старичонка, вора Тимошки Рази, почетна и ведома у них во многих воровских делах; и старичонка того, вора Тимошку, я, государь, убрал и воровской его язык заклепал, а о том, став на светлые твои очи, не утая, обскажу по ряду". То все исписал? - Все ладно, боярин! - "И еще довожу, и думно мне, что наша ту кормильца-поильца Ходнева Яковлева я бы, самого взяв, держал под крепким караулом, да силы на то не имею". Написал? - Про то про все написано, боярин! - "С воеводой сноситься - далеко, а ратного уряду, опричь беглых холопишек и смердов, кои в городишке водятся, в сих местах надти не мочно, иных и мочно, да веру дать им опасно... А что, государь, Корнейку-отамана я сужу сильно, то сие тако: оный Корнейко примает, государь, купчин с Воронежа, и купчины те воруют, государь, противу имени твоего: наезжают в Черкасской с зельем и свинцом, а та справа зеленная идет по рукам гулебщиков - охотников на воровские делы на Волге и на море, да и старые козаки, стакнувши с самим отаманом, ворам многую справу дают и воровской прибыток дуванят заедино с ворами же. Да оный же Корнейка, государь, имал с Москвы от сестры государыни и великой княгини боярыни Морозовой ковер, шитой к церкви, а шит на ковре "Страшной суд", и тот ковер, государь, опилен у Корнейки в поганом месте, где всякие людишки тамашатся, игры играют и где он пиры дает в светлице... А округ нас, государь, едины лишь шарпальники донеские, и хоша имя твое, государь, при нас поминают с почетом, да и непристойных речей говорят немало, а кичатся, что никому не послушны". Ну, дьяче? - Еще мало - и все, боярин! - "Заводчика, государь, сыскал плотно - оный Стенька, сын Рази, в сих местах - свой, среди лихих людей самой лихой и пакостной, а Корнейке-отаману родня есть и нынче оженился, ежели сие мочно свадьбой звать, а тако: оповестил на майдану при стечении многого люда себя с девкой, живущих в блуде... По-нашему - сие беззаконие, сысканное без пытки, после чего таковых на Москве по торгам водят нагих и кнутом бьют..." Боярин долго молчал. Дьяк сказал: - Писано о всем том, боярин! - Не спеши - пиши, дьяк, толком: не к месту бук да ерей не ставь, ижиц, знаю я, много лепишь, - и мне смеялись сколь... За таковое, мотри, мой дубец по тебе пойдет, а время приспеет, - и заплечному над тобой потрудиться укажу... - Были ошибки, боярин! Нынче я письмо познал много... - Не бахваль! - "Взять того заводчика Стеньку, государь, силом не мочно, а, думно мне, возьму я ево через Корнейку-отамана. Я, твой холоп, государь, улещаю оного отамана посулами: "Мы-де тебя возведем в почести", и думно мне, государь, что сей Корнейка погнется на нас и вора того Стеньку Разю пошлет на Москву в станичниках, а на Москве, великий государь, твой над ним суд и расправа будет... Прости, государь, твоего холопа, что молвлю слово советливое: только брать, государь, как берут нынче на Пскове воров, что свейскую величество королеву лаяли (*29), не годится, - не крепко и людьми убытошно, а как я прибираюсь - тише и много пригоднее. Не осуди, государь, что якобы бахвалюсь. Я только так к слову сие о псковских ворах молвил. А еще, государь, из сюда довожу, что землю сии козаки пашут мало, а кто из шарпальников надежно пахотной, того выбивают из сих мест вон... А пошто у них такое деетца, то, слышал я - воевод и помещиков боятца только на Украине, там много пахотных..." Еще кое-что припишем, дьяк. Все ли по ряду? - Все, боярин! - Не оглядел я тебя, как писать зачали, - каки на тебе портки? - То все ведаю, боярин, за письмом меня пот долит, так я на колешки бархатцы стелил ветхи... - Смекнул? Ино крашенинными портками всю бы грамоту замарал! Сказывать могу, и не бестолково выходит, а вот подпишусь с трудом... Мы, дьяк, ужо зачнем государю писать не хуже Афоньки Нащоки... (*30) Нынче же наладить надо Сеньку дьяка... Бородат, ступью крепок и черевист мало... Пущай до Москвы милостыней идет, - с виду голец, с батожком по-каличьему доберетца... Надо его ужо обрядить в сукман да ступни и втай переправить через реку... Вожа ему не надо - дорогу ведает. Да еще, Ефим, пиши малу грамоту к воеводам, чтоб не держали ряженого дьяка. - Так, боярин, всего лучше твою грамоту довести государю... За окном зазвенели детские голоса. Боярин сказал: - Дьяк, кто там воет? Ефим спешно кинулся и, приоткрыв окно, взглянул. - Козацки робята, боярин! Вишь, с поля идут, рожи царапаны. Не впервой - ежедень в бои играют. Голоса приближались, задорно пели: Дунай, Дунай, Дунай, Сын Иванович Дунай; Ты гуляй, казак, гуляй, - Воевод лихих не знай... Гей, Дунай, Дунай, Дунай. Боярин, вытянув на столе сухую желтую ладонь, сжал ее в кулак: - У батек переняли песню? Ужо, шарпальники, землю и спины вам распашем и воевод лихих посадим! А ну, дьяк, перечти-ка грамоту, да подпишусь, и припечатаем... 12 Разин сидит в шинке против распахнутой настежь двери. Кудри упали на лицо... За тем же широким, черным от многих питий столом сидят молодые казаки: Васька Ус и с бледным лицом, с шрамом на левой скуле, худощавый, костистый Сережка Кривой. Мертвый под бельмом глаз прищурен, правый остро и жадно глядит; блестит в ухе кольцо золотой серьги. Пьют крепкий мед из смоляной бочки, что у шинкаря за стойкой. Черноволосый грек зорко сторожит казацкие деньги; ждет, когда крикнут: "Подавай!" Против дверей вдали - палисад городской стены, ровен с землей - белая полоса берега Дона пылит дымной пылью, серебряной парчой светится Дон. Ряд боевых челнов застыл, чернея четко на рябоватом блеске воды. - Купчины с Воронежа дадут пороху, свинцу! - сказал Ус. - А тут они, в городе? - У сородичей в Скородумовой есть все! - А у меня, браты, есть боярское узорочье. Разин поднял руку с медным кубком и опустил; затрещала столовая доска, вздрогнули стены от голоса: - Соленой, меду-у! Грек выскочил из-за стойки, поставил, поклонившись, железный кувшин на стол: - Менгун, козаки, менгун... - Сатана! Даром не можно? Разин кинул на стол талер. - Узорочье есть, то сказывать нече, - челны набьем свинцом и - гулять! - Руки есть, головы - на плечах! - Пьем, браты! Ишь, сколь серебра на Дону, простору хочется! - Браты мы, Степан. Руку, дай руку! - Жилистая рука с длинными узловатыми пальцами протянулась через стол. Разин скрыл ее, сжав. Сверху легла широкая лапа с короткими жесткими пальцами Васьки Уса. - А тож я брат вам, казаки! - Пей, допивай! - Допьем, Степанушко! - А ты, Степан, опасись Корнея - не спуста отец твой Тимоша не любил его... - Сережка, знаю я, все знаю... - Нынче, Степан, тебя в атаманы? - Можно! Иду... Мимо дверей всех шинков прошел казак-глашатай, бивший палкой по котлу-литавре, висевшей на груди на кушаке. - Гей, гей, казаки! К станичной батько кличет... - Зряще ходим мы сколь дней, - круче решить надо, а то атаман опятит! - Не опятит, Серега, гуляем!.. Встали, пошли, тяжелые, трое... 13 Молодуха Олена, повязав голову синим платом из камки, косы, отливающие золотом, наглухо скрыла. На широких бедрах новая плахта, ходит за мужем, пристает, в глаза заглядывает: - Ой, Стенько, сколь ден душа болит, - что умыслил, скажи? Разин - в черном бархатном кафтане нараспашку, под кафтаном узкий, до колен, шелковый зипун, на голове красная шалка, угрюмые глаза уперлись вдаль. Старые казаки, взглядывая на шапку Разина, ворчат: - Матерой низовик, а шапка запорожская, - негоже такое! На площади много хмельных, голоса шумны и спорны: - Стенько, уж с молодой приелось жареное аль из моря соленого захотел? - Хороша жена, да казаку не дома сидеть... Олена! Она у меня - эх! Степан слегка хлопает рукой жену по мягкой спине и хмурится - мелькнуло в голове коротко, но ясно другое лицо: так же трепал на Москве из земли взятую. - Ну, шапка! - Запорожская шапка высоко летит от сильной руки в голубую высь. - Слышьте, казаки-молодцы?! - Слышим! - Кто за мной на Волгу? Насаду рыбу лови-ить? - Большая рыба, казак? - Ты щи пуд! Полетели шапки вверх: Сережкина баранья с красным верхом - первая, вторая запорожская - Васьки Уса. - Эх, лети моя! - Моя! - А наша что, хуже? Лети! - И я. - Чти, казаки-атаманы, сколь шапок, столь охотников! Звеня литаврой, в станичную избу с площади прошел глашатай: - Гей, казаки, атаман иде!.. Из приземистой хаты, станичной избы, с широким, втоптанным в землю крыльцом казаки вынесли бунчук: держит древко - с золоченым шариком, с конским хвостом наверху - старый есаул Кусей, а за ним еще есаулы и писарь. Все казаки и есаулы, как в поход, одеты в темные кожухи, только атаман Корней в красном скорлатном кафтане; по красному верху его бараньей шапки - из золоченых лент крест. В руках атамана знак его власти - брусь [особый длинный молоток, знак военачальника]. Топорище бруся обволочено черным, перевито тянутым серебром. Все стали близ церкви в круг; сняв шапки, перекрестились. Снял и атаман шапку, входя в середину круга, перекрестился. Когда атаман снял шапку, блеснула в ухе белая серьга, а черная коса с проседью легла на его правое плечо. Кинув наземь шапки, есаулы положили перед атаманом бунчук и несколько раз поклонились атаману в пояс, - шапки подняли, надели, атаман - тоже. Корней Яковлев тряхнул головой, сказал громко: - Зовите, атаманы-молодцы, тех казаков, кои самовольством вот уже не един день, не спрося круга, собираются в гульбу... Круг стал шире, те казаки, что кидали шапки, встали перед атаманом. Атаман, опустив брусь к земле, блеснул серьгой, громко спросил, водя глазами по толпе: - А знаете ли, молодняк-казаки, что в станичной избе есть колодки, чепи, коза и добрая плеть? - Знаем, батько! - Кого в атаманы взяли для гульбы? - Стеньку Разю - хрестника твоего! - А ведомо ли вам, казаки, что круг тайно постановил? - Нет, батько! - Так ведайте. На тайном кругу Степан Разин взят старшиной в зимовую станицу на Москву есаулом. Почесть немалая ему, и загодя хрестник поедет, привезет от царя на всю реку жалованье, да о вестях наказать, что писали к нам воеводы из Астрахани: "Куды будут походы царя крымского с его ратью?" - о чем через лазутчиков мы накрепко проведали. А еще узнать в Москве - время ли от нас чинить турчину помешку или закинуть? О том сами мы не ведомы, а потому я, атаман, приказую вам, молодняк, забыть о моем хрестнике, и так как вы по младости не ведомы тайных дел круга, то вины ваши отдаю вам без тюремного вязеня и не прещу, казаки, гулять; исстари так ведетца, не от меня, что казак - гулебщик... И ведаю: не спущу вас, самовольством уйдете. Посему берите иного атамана, - гуляйте, в горы; в море, куда душа лежит... - Добро, батько! Благодарствуем. - Берем Сережку! - Кроме хрестника - не прещу! Ты же, Степан, не ослушайся круга, круг не напрасно под бунчук вышел. Иди домой и исподволь налаживай харч, воз и кони: падет снег - старшина позовет. Разин молча махнул шапкой, выйдя из круга, обнял жену: - Домой, Олена! Олена сорвала плат с головы, махала им, поворачивая радостное лицо в сторону атамана. Атаман пошел в станичную избу, только на крыльце, отдав брусь есаулам, Снял шапку и в ответ на приветствие молодухи помахал. - Иди, жонка! Продали меня Москве, а ты крамарей приветишь. - Ой, Стенько, сколь деньков с тобой!.. Спасибо Корнею. - Женстяя душа и петли рада! Плюнул, беспечно запел: Казаки гуляют Да стрелою каленой За Яик пущают... Опустил голову и, скрипя зубами, скомкал красную шапку в руке: - Дешево не купят Разю! - Ой, Стенько, боюсь, не скрегчи зубом... Ты и во сне скрегчишь... МОСКВА БОЯРСКАЯ 1 Светловолосая боярыня сорвала с головы дорогую, шитую жемчугами с золотом кику, бросила на лавку. - Ну, девки, кто муж? - Тебе мужем быть, боярыня! - Муж бьет, а тебя кто бить может? Ты муж... С поклоном вошла сенная привратница. - Там, боярыня Анна Ильинишна (*31), мирской худой человек тебя просит. - Чернцов принимаю... Иным закажи ходить ко мне. - "Был-де я в чернцах, - ведает меня боярыня..." - слезно молит. - Кто такой? Веди! Привратница ввела худого, тощего человека в рваном кафтане, в валеных опорках. Человек у порога осел на пол, завыл: - Сгноили, матушка княгиня! Лик человечий во мне сгноили, заступись. - Кто тебя в обиде держит, Василии? - По патриаршу слову отдали боярину головой в выслугу рухледи! - Какой рухледи? - Он, милостивая! Ни душой, ни телом не виноват, а вот... Поставил, вишь, на наше подворье боярин Квашнин сундук с печатьми, в сундуке-то деньги были - тыща рублев, сказывает, да шапка бархатная с дужкой, с петелью большой жемчужной, да ожерелье с пугвицы золотными, камением. И все то с сундука покрали. А я без грамоты, мужик простой, - едино, что платье монастырско... И не мог я к боярину вязаться - оглядеть дать, что там под печатьми, цело ли?.. И ни душой, ни телом, а по указу патриарха содрали с меня черное, окрутили во вретище, выдали боярину, а Квашнин, Иван-то Петрович, озлясь много, что не по ево нраву суд решил, что не можно ему с монастыря усудить тое деньги его и рухледи, говорит: "Буду я на тебе, сколь жив ты, старой черт, воду возить с Яузы, кормить-де не стану, - головой дан, что хочу - творю по тебе!" И возят, матушка, на мне замест клячи не воду, а навоз - в заходе ямы, и стольчаки чищу, и всякую черную работу. Пристанешь, - бьют батоги, не кормят, не обувают. Вишь на мне уляди ветхи, так и те из жалости купец гостиные сотни Еремов дал, что ряды у Варварских ворот... А Квашнин-боярин, не оправь его душу, как бывает хмелен, в шумстве, - а бывает с ним такое почесть ежедень, - кличет меня, велит рядить в скоморошью харю, рогатую, поганую, велит мне играть ему похабные песни да, ползучи, лаять псом, а голосу мово не станет, - пинками ребра бьет и хребет ломит чем ни попадя... Боярыня же его, Иванова Устиния Васильевна, пьяная, в домовой байны, что у них во дворе у хмельника, раз, два в неделю, а и более, лежит на полке, девки ее парят, да зовет меня тож парить ее, а в байны напотдаванно, аж стены трещат; а я и малого банного духу не несу, с ног меня валит от слабости, сердце заходитца, и как полоумный я тогда деюсь. "Парь, сволочь! Игумна парил - парь, я повыше буду". И паришь, а она экая, что гора мясная... И тут же, в байны, все неминучее в бадью чинит и тайные уды именует по-мужичьи. А воду таскаешь до того, покеда не падешь, а падешь - в байны ли, в предбаннике, - она из тое бадьи велит меня окатить и кричит криком матерне: "Вот-те, голец, благодать духа свята!" А вретище не велит скидать, паришь ее в одежке... И бредешь, не чуя ни ног, ни главы после всего того, в угол какой темной, дрожишь дрожмя, весь зловонной да пакостной, свету божью не рад и не чаешь конца аду сему... Хоть ты, светлая княгинюшка, умилостивись над стариком. - Не княгиня - боярыня я, Василий! Но как я вступлюсь! Сам знаешь: противу царя да патриарха сил нет. - Ой, матушка княгинюшка! Попроси боярина Бориса Ивановича, - пущай Квашнина-боярина уговорит, пошто вымает из меня душу? Пошто гноит во мне лик человечий? - Не забуду, Василий. Иди, скажу Борису Ивановичу! - Земно и слезно молю, матушка! Старик ушел. - Ну, девки, зачинай... - А вот те скамля, боярыня, ляж-ко, ручки сложи. Боярыня легла на скамью, крытую ковром, к правой ее руке девки положили плеть. Встали кругом скамьи, запели: Мой-от нов терем Растворен стоит. Мой-от старой муж Во гробу лежит... Мой-от старый муж Из гроба встает, Из гроба встает, Жонку бить почнет... Стару мужу я Не корилася... - Вставай, боярыня! Бей плеткой жену. В горенку вошла мамка Морозовой, крепкая старуха с хитрыми, зоркими глазами. Она в кике с крупным бисером, в коричневом суконном опашне, расшитом по подолу светлыми шелками. Стуча клюкой, кинулась на девок: - Курвы! Трясуха вас бей, ужо как пожалует, возьмет боярин, на съезжую сдаст, - там не так плетью-то нахлещут, а ладом да толком... И тебе, матушка боярыня, великий стыд есть дражнить боярина Бориса-то Иваныча. Холит, слушает во всем тебя, налюбоваться не знает как, - еще, прости бог, скоро киоту закажет да молиться тебе зачнет. Пуще ты ему самого патриарха... А кто тебе дарит листы фряжские, говорящих птиц заморских и узорочья? Ты ж, Ильинишна, и мало не уважишь боярина, ишь, игру затеяла! Ведаешь, что боярин за то и седеть стал, что печалуется, как лучше угодить тебе? Ведаешь, что слова о старом муже не терпит, а как разойдется в твой терем, да послушает, да озлится, - тогда что? Мне - гроза, тебе - молонья? Старуха замахала клюкой и снова кинулась на девок: - Пошли отсель, хохотухи, потаскухи! - Ну, мамка, не играем боле, не гони их, а вот пришла, так сказку скажи, мы и утихнем... - Сказку - ту можно... отчего, мати Ильинишна, сказку не сказать! Мамка с помощью девок залезла на изразцовую лежанку. - Скамлю дайте! Девки поставили скамью, старуха на скамью плотно уставила ноги, склонила голову, упершись подбородком на клюку, заговорила: - Жил это да был леневой мужик, и все-то у него из рук ползло, никакая работа толком не ладилась... Жил худо и вдово, - бабы замуж за него не шли... Была у того мужика завсегда одна присказка: "Бог даст - в окно подаст!" Спит это леневой мужик, слышит, во сне говорит ему голос: "Ставай, Фома! Иди за поле, рой под дубом на холму - клад выроешь..." Проснулся леневой мужик, почесался, на другой бок перекатился и опять храп-похрап. Сызнова чует тот же голос: "Ставай, Фома, иди рой!" Сел мужик на кровати, а спать ему - любое дело... клонит ко сну. За окном и заря еще не брезжит, второй кочет полуночь пропел. "Пошто я эку рань!" Лег и опять спит, а голос это в третий раз зовет, да будто кто мужика в брюхо пхнул. Встал-таки леневой, ступни [лапти] обул, завязал оборки [бечевки, закрутки], в сенях это лопату нашарил и с великой ленью на крыльцо выбрался. А у крыльца это стоит купчина корыстной, - всю-то ночь, сердешной, маялся, не спал, ходил да от лихих людей это анбары свои караулил, - и спрашивает леневого: "Пошто ты, Фома, экую рань поднялся?" "Да вот, - сказывает леневой, - сон приврался трижды: "Ставай, поди, рой на холму, на заполье, клад". А мне до смерти неохота идтить... Вишь, - сон, кабы человек какой сказал про то, ино дело!" "Давай схожу! Озяб. Покопаю, согреюсь", - говорит купчина, а сам это на зарю глядит, думает: "Скоро свет. Лихих людей не опасно..." Отдал мужик купцу лопату, сам это в избу - и спать. Купчина холм сыскал, дуб наглядел, рыл да рыл и вырыл дохлую собаку. Озлился это купчина: "Где - так разума нет, а над почетными людьми смеяться рад? Так я уж тебе!" И поволок, моя королевна, заморская мати, тое пропадужину в деревню, волокет, а в уме держит: "Тяжелущая, трясуха ее бей!" Приволок это купчина под окошко леневому Фоме да за хвост и кинул дохлое, а оконце над землей невысоко - угодил в окно, раму вышиб и думает: "На ж тебе, леневой черт!" Пала собака на избу и вся на золото взялась. От стука скочил это Фома: "Никак мене соцкой зачем требует?" И видит - лежит по всей избе золото... Почесался мужик, глаза протер, сказал: "Значит это - коли бог даст, то и в окно подаст". - Ох, мамка! Лживая сказка, а потому лживая, что мало бог подает... Ныне же приходил ко мне старик Василий, боярину Квашнину патриарх его головой дал, а боярин довел старика, что еле стоит. И думаешь, не молился тот Василий богу и угодникам всяким? Да что-то ему не подает бог! - Ты, мати Ильинишна, королевна моя, пошто такое при девках сказываешь? А ну, как они сдурна кому твои слова переврут, да их поволокут, а они повинятся: "От боярыни-де тое речи слышали". Патриарх да попы - народ привязчивый, за веру не одного человека в гроб уклали... - Ништо со мной будет, мамка, а вот скушно мне! До слез скушно... - Ой, о боге, королевна, заморская мати, не кощунь так! При чем тут бог? Кому что сужено, то и корыстной купчина не уволокет, а к дому приволокет... Старику же тому, видно, планида - в беде быть. Не любит народ монахов, ныне еще жалобились государю: "Народ-де в нас палками кидает, когда идем круг монастыря с крестом, с хоругвью". А кого народ не любит, тот и богу не угоден. - Не любит, мамка, народ воеводу, бояр не любит, - значит, и бог не любит их? - Ах, мати Ильинишна! Запутала ты мою старую голову... Воеводы, бояре царю служат, монахи - богу, а что деют? На виду пост постят, втай творят блуд, а корыстны, а народ в крепость к монастырям имают, а деньги в рост дают. И давно ли то время ушло, когда монахи-чернцы шумство великое водили, на ярмонках водкой торговали? Видно, тому Василию так и надо... - Да, мамка, кабы тот старик игумном был! А то простой мужик, неграмотный, от воеводиных потуг, может, и в монастырь шел, а сказка твоя ленивого хвалит - ленивый и сказку уклад. - Того не ведаю, Ильинишна! Что придумалось, то и сказалось... - И невеселая... Лучше поведай-ка, что на Москве слышала? - Ой, уж вот, моя королевна, нашла веселого в Москве! Скажу, только слушай: перво - питухи с кабаков шли да на бояр грозились, а их за то сыщики Квашнина-боярина в Земской волокли батоги бить... Да жонке блудной - Улькой звать - голову ссекли: родущего своего удушила. Москва - она завсегда такая. Что в ей веселого? В Кисловке царицын двор - и трое вороты, у них решеточные сторожи, а кабатчика да питухов сыскали, да вдову Дашку, царицыну постельницу, изловили - поди, и ты ее, Ильинишна, знавала? Ера такая, развеселая, говорливая... - Знала Дарью, - жаль, что с ней? - Ширинку государеву заговаривала, будто, и царицын след вымала... - Мучат людей по наговорам пустым, - не верю я, мамка, в порчу! - В порчу не веришь? Ой ты, королевна писаная, порча - лихое дело! Ну, еще про веселую Москву тебе скажу. В слободе, что от Арбатских ворот до Никитских, все истцы перерыли, - сыскались там грабежники многи, а ставили воры шарпанное на пустой немецкий двор, что стоит за Никитскими вороты, а грабежникам подводчики были; решеточный сторож с Арбата да пристав Судного приказу (*32) подводили на тех, кого грабить! Кнутобойство им великое ныне, да по битой спине веники огнянные парят... - Ой, мамка! Как много этого кнутобойства!.. Одного худого сыщут - десяток невинных убьют... - И, мати Ильинишна, а как по-твоему - воров надо миловать? Сытой их медовой поить да по головке гладить? - Говорила я Борису Ивановичу: худо это - бить. А он мне: "Берем меру из-за моря, - там людей пытают и жгут покрепче нашего..." А все оттого худо у нас, что ничего мы не знаем ни о солнце, ни о небе, ни о вере чужой и народе не нашем, - попы нам знать о том не дают... Скажи, послов каких не видала ли? - Нету новых, мати Ильинишна. Немчины - так те давно живут, а кои из них нынче в кизылбаши поехали, да тут кой день донеские казаки станишников своих прислали к государю за жалованьем, за хлебом, справом всяким... Да стой-ко, мати Ильинишна! Давно я тебе сказать ладила, а все с языка увертывалось: народ молыт, есть-де с теми станишниками тот, что в солейном бунте был и шарпал тогда сколько добра твоего, морозовского, а был он в отаманах... Вот бы проведать ладом те речи, поразузнать людей, которые приметы его помнят, а ты бы, мать, словечко шепнула боярину Борису-то Иванычу, уж боярин сыщет через Квашнина Ивана Петровича, тот в Земском сидит... Коли заводчик тута, а сыщут его, то честь-то тебе какая будет? Первая проведала! Сам бы царь-государь тебя за твое дело возвеличил. - Ты, мамка, мекаешь, что для поклепов людей на Москве мало? Думаешь, что меня там недостает? Говоришь - тот, что в солейном был атаман? - Тот, моя королевна, тот! - Вы, девки, подите к себе! Играть сегодня не станем. Девки ушли. Боярыня сама заперла за ними дверь в светлицу, вернулась, села на скамью к ногам мамки, опустила голову. - Голову вешаешь, и очи мутны, уж не сглазил ли тебя кто, моя Ильинишна, скажи-ко? - Пустое это, не верю я в призор, мамка! - Призор-от пустое? Нет, голубушка. Худой глаз - спаси бог. - Не любит меня никто, мамка! Душно, скучно в терему... На волю бы куда... Хоть с каликами, что ли, подти? - Да ты с чего это, моя королевна? Что ты, Ильинишна, мать? Да нешто мало тебе любови, ласки от боярина Бориса-то? - Горючее у меня сердце, мамка, как смола на огне. Сжигает меня мое сердце, а стар ведь он, муж... - Ты сгоряча, дитятко, не скажи ему такого, - спаси бог! Любит он тебя, собой не дорожит - во как любит! И я тебя люблю... с малых лет люблю... Царицу-то Марью мене люблю я... Ты мной пестована, байкана - ой, ты! Я за тебя хоть седни помереть готова. - Живи, мамка! Пошто тебе за меня помирать?.. А вот скажу, - боярыня подняла голову, - говоришь: "Взведи поклеп на казака, что в солейном бунте был". А мне вот его охота видеть здесь, у себя в светлице, спросить обо всем самого... - Да ты сотвори, боярыня, Исусову молитву, - змия-аспида зреть своим глазом хошь! Как он убьет тебя? Ведь он ведомой душегуб, ежели он тот отаман солейной, станишник, шарпальник... огонь заразительный, болесть лютая - трясуха его бей! - Чуй, мамка! Кабы не тот казак, меня бы тогда убили: он не дал... Не убили бы - спалили терем... Я же была недвижима... Теперь мне памятны его слова: "Спи, - не тронут, не спалят!" Больна я была, но парчу, каменья дорогие и лица видела ясно, яснее, чем ныне вижу... Глаза его помню - страшные глаза... - Как же ему, боярыня Ильинишна, тебя было не сохранить? Такое затеял, грабежник! Еще бы - рухло боярское расхитили, да еще бы и тебя, хворую, кончили... - Кто грабит, мамка, тот не думает и не боится, - в толпе грабителей одного виноватого нет: вся толпа виновата и не виновата... как хошь суди... Боярыня снова уронила голову на грудь. Старухе показалось, что она плачет. - Ой, что ты, Ильинишна? Уж не привести ли тебе колдовку Татьянку? Может, наговор какой? Вот уж истинно, что и золото тускнеет и жемчуг бусеет порой. - Хочу глянуть на него! Может быть, расскажет мне такое, что я развеселюсь, успокоюсь. Ведь он не мы! Он вольной - в горах, в море бывал, в степи без конца-края... Горы выше облаков! Море - океан неведомый, степь - целый свет голубой да зеленой, и всякая там тварь живет, малая и большая... Барбы [барсы] полосатые... В облаках орлы, - крылы сажень, а клюв - что железный. Боярыня порывисто встала, начала ходить по светлице. - Приведи его, мамка! Сыщи... хочу его видеть... Подарю тебе, что попросишь, и поверю, что жалеешь, любишь меня. Хоть ты люби меня... Девки - те, я вижу, прелестничают, кланяются, а боятся меня и не любят. - Ой ты, королевна моя! Немысленное говоришь, а как проведает про то, что ты через меня в светлицу водила шарпальника, Борис-то Иванович? А что проведает, - то, скажу тебе, все ему будет сказано и что меж тобой и разбойником говорено было. Ежели, мать, не пустое народ говорит, что он - тот отаман солейного бунта, так, ты думаешь, бояре без пытки его оставят? Да век такого не бывало, а как он под кнутом да огнем висеть будет, думаешь, не скажет, где у кого был и что с кем говорил? Тогда мы куды денемся?.. Ну, ты-то, пожалуй, за стеной - боярин-муж заступится, а я куды? Страшно ведь на виске жисть без покаяния кинуть! Ведь я, что былинка на ветру, - одинока, и душа от страху улетит. Ведь бьют-то, с трех кнутов из человека кровь - с головы до пят! - Я за стеной, сказываешь ты, ты за мной - я твоя стена! Никого, ничего не боюсь... Боюсь сидеть в терему, с тоски пить меды хмельные, шить без толку, без надобы в пялях или по церквам ходить, попов да нищих слушать - и то много опостылело душе. Любишь меня, мамка, то иди за меня - сыщи, приведи его скоро! - Вот я на свою голову глупую нажила беду - вынь да положь! Ума ты решилась, Ильинишна... А где еще те козаки живут? Может, стоят в слободе дальней, ино они, козаки, - не мы, господские люди... Поди-кось, станут они смирнехонько в хоромах сидеть, чай, все разбрелись по Москве! Ночь лихих людей не держит, а манит... Колоды, решетки в улицах - нипочем, сторожи их боятся... С пистолем, с саблей такого не поволокешь в губную избу [губная изба - изба, в которой вершились разбойные дела; такие избы бывали только в провинции], да и сами-то сторожи - им потатчики... А где продтить нельзя, там лихой человек пустым двором пролезет, - сказывали люди... Сыщи-ка скоро такого козака... Нет, Ильинишна, королевна, не спеши, потерпи с эстим свиданьем... Боярыня топнула ногой. - Хочу видеть скоро! Хочу! - Она прилаживала кику, взятую с лавки, на голову, бросила кику о пол. - Чуешь меня, мамка! - Чую, королевна заморская! Чую, Ильинишна... Смысленого кого налажу за тем змием в ход. Господи прости, вот напасть-то навела себе на голову, а страх на душу старую!.. Ой, мне беда неминучая! Иду, боярыня! Стуча по полу клюкой, старуха спешно ушла. 2 Беззвучно, плотно пригнетая к полу ноги в сафьянных сапогах без подковок, вышел из дальних горниц Юрий Долгорукий. В столовой горнице с синими без цветов стенами, между окон, у горок с серебром, стояли два молодых подручных дворецкого в белых парчовых терликах. У стола застыл неподвижно сам дворецкий - седой, почтенных лет. На столе много трехсвечных шандалов. Стол голубеет скатертью из камки, концы скатерти шиты серебряными травами с золотыми копытами. Воевода, перекрестясь, сел к столу, ястребиные глаза скользнули по золоченым братинам и кушаньям на серебряных блюдах. Он, видимо, нашел все в порядке; одно лишь молча показал рукой в перстнях - на огонь свечей. Дворецкий бойко отыскал в кармане доломана съемцы, торопливо снял нагар. - Сказать холопям, что у дверей: боярина Киврина пустить, иных никого! - Указано, князь! - Чтоб проводили боярина сюда! - То им ведомо, князь. - А столбов тех пошто наставил? - Воевода повел рукой в сторону слуг у серебра. - По чину, боярин-князь! - Сегодня без чина. - Подьте вон! - махнул молчаливым слугам дворецкий. - И ты, Егорка, за ними; позову - жди! Дворецкий поклонился, касаясь пальцами пола, ушел. Застучал посох, и, сгибаясь в низкой двери, гость сверкнул лысиной. "На то дверь низка, чтобы хозяину кланяться..." - подумал Долгорукий. Шумя парчовым широким кафтаном, в горницу пролез Пафнутий Киврин, выпрямился, опираясь левой рукой на посох, правой перекрестился на киот с образами в углу, сказал негромко: - Челом бью! Здоров ли, князь и воевода? - Спасибо. У меня без мест - садись, боярин Пафнутий Васильич: гостю рад. - За экую благодать пошто не сести? Сяду, князь Юрий... Желтая рука Киврина простерлась в сторону яств. - Ну, уж коли то благодать, надо почать с нее, - вот фряжское, боярин! - Ой, князь Юрий Олексиевич, чем почествуешь, того съедим и изопьем. - Чествую всем, во что, боярин, твои глаза глядят и куда рука забредет. За моим столом не будь гостем, будь хозяином. Служить некому, холопей услал я: лишнее ухо нашим сказкам не должно внимать... - Ой, и разум у князя Юрия, вот уж люблю таких! Такими, как ты, князь Юрий, жива наша мать Русия... - Пей еще, боярин Пафнутий! Мне наливать далеко - трудись сам. - Ныне много пить не могу, князь Юрий, - годы, столь ли веком пил? А теперь чашу критского - и аминь старику. - Не государев ли на тебе кафтан, боярин? - Добротная парча и соболь молью не бит - югорской. Дай бог государю-царю веку и здравия: не забывает холопа Киврина Пафнутку. А на тебе, князь, кафтан становой с большим камением, то, вижу, родовой Долгоруково? - Родовой. Узнал, боярин. Ну, Пафнутий Васильич, за царское здравие! Князь встал с чашей в руках, встал и старик - волчьи глаза спокойно глядели в лицо князя. - За государя-царя и великого князя Олексия Михайловича, князь, пью! Выпив, оба перевернули пустые чаши себе на голову. - Пью за царицу, боярин! - За царицу и великую княгиню Марию Ильинишну! Боюсь, князь Юрий, не упомнит старая голова, что хочу довести тебе и от тебя послушать. - Доведешь! За царицу пью, боярин. - За ее здравие, князь Юрий! - Надо бы за род государев, но боюсь сгрузить. Сядем-ка; Пафнутий Васильич. - Сядем, князь Юрий, и вот уже хмелен я! - Зазвал я, боярин, на вечерку не спуста... Ивашка Квашнин много ропщет на тебя, Васильич... Он же подбивает изветами в том же Морозова... Морозов - сказывать нече - свой у государя, и Морозову, тоже ведаешь ты, дана воля от царя вершить делы разны... - Того дознался я, князь Юрий; едина не познал: пошто Ивашке Квашнину пало в голову на меня грызтись? - Не ведомо тебе, боярин? Я ведаю... - Слушаю, князь. - Сказывает Ивашка, что ты, боярин, якобы сыскных дел людей у него, кто пригоднее, переметываешь и во все делы сыскные вступаешь. - Ну, не охул ли то, князь Юрий? Куды я лезу? Мои людишки - настрого опознано - не зовутся сыскных дел приказу... Зову я их истцами... Истец - слово всем ведомое, и по слову тому - делы, а тако: вязнут мои людишки как истцы с тяжбой - татиные мелкие порухи ведают, явки подают воеводам где случится, сами николи не вершат... Квашнина люди ведают много "слово государево", и платьишко на людях показует их власть. Квашнина люди в кафтанах стрелецких цветов: будто Яковлева головы приказу - в червчатых, иные в голубых - приказу будто те Петра Лопухина, и шапки стрелецкие, едино что без бердыша... На моих - скуфьи шапки, на плечах сукманы сермяжные, домашняя ряднина и протчая ветошь мужичья. - В то не вникаю я, боярин, но упреждаю: хочет тебя Морозов охаять перед государем. Охулка пойдет с того, что-де "грамота Киврина многую лжу имеет"! В отъезде грамота писана тобой, а какая, того не пытал я. - Вот спасибо, князь Юрий! Грамота не иная, как та, что писана мной с Дона о шарпальниках. Вот уж свой ты мне, князь Юрий! Свой, близкой... - И ты, боярин Пафнутий, мне свой! - И еще спасибо, князь Юрий Олексиевич... - Русь, Васильич, оба мы любим! - Ой, уж что говорить! Любим, князь Юрий, и хотим роду царскому благоденствия, и служим мы с тобой, Юрий Олексиевич, не для ради чинов, посулов и жалованьишка, - ведь я стар и един, на што мне диаманты [алмазы] и злато? А слышь-ко старика, князь! Киврин оглянулся кругом, подвинулся на скамье, заговорил тише: - Давно ли, князь, был у нас тутотка соленной бунт? Нынче еще не загас бунт во Пскове, переметнулся в Новугород, и много бунтов я вижу, когда в пытошной башне секу и жгу воров, - много, князь! А потому их много, что воеводское кормление и судейские посулы из смерда выколачиваются безбожно сугубо, а государю про все про то мало ведомо... Разве, князь Юрий, один на Руси судья Плещеев, коего чернь растащила на Красной по суставам? Ой, не один! Свои же, кто над воеводами оком государевым ставлены, таят их делы... Вот тоже в Арзамасе на будных станах [поташных заводах] боярина Морозова поливачи да будники в ярыгах, а спят где? В хлевах. Скот басче пасется... Корм им - мясо с червью, хлеб с песком... Ряднина на плечах от поташа горит, одежка своя, а где ее взять? Что заработают - до гроша в кабак. "Питухов от кабаков не гоняти" - закон! Да они на Волгу поташ в бударах правят... А Волга - ширь, разбой. Козаки - обок, стрельцы беглые... По Волге кабаки деньгу ловят, что ни село - кабак!.. Это, князь, не огонь для бунтов? Долгорукий мрачно улыбнулся: - Стар, боярин, а далеко зришь. - Не молод, князь Юрий, да, видишь, не спуста дано прозвище мне Волчий Глаз. Не приметили только, что и нюх мой тож волчий: вижу, князь, по Русии далече. - Водка, кровь, страх, - иного, боярин, с крамолой пособника не надо; водка руки, ноги вяжет... Пытка, огонь, кнут... и вино... - А я сужу, князь, кто опился - какая от него подмога, работа какая? - Так думаю, Васильич, и думать буду и говорить: водка язык даст и дела тайные откроет!.. - Ну, ино кинем!.. Ты, князь, ведомый гаситель бунтов, не у меня учиться тебе... И знаю, что надумаешь, князь, то не кичливой головой, спуста, а светлой, и ежели будут вместе мои малые советы, а твои думы, князь, то оберегем много царя от тех, что без разума на вид забегают... - Ты, боярин, обещал поведать особое. - Вот вишь, князь Юрий, слова твои - что сон в руку. Квашнин Морозова подговорил, и Морозов уж подходил к государю, - да не тот был час, - сказать ладил: "Киврин-де много с Дону исписал нелепое". А ты верь старику, князь. - Верю, боярин! - Что же я напусто жил, время играючи изводил с козаками? Не щадя головы, пасть был готов с камнем в воду? У шарпальников это скоро... - Слушаю, боярин! - Живя там, князь Юрий, познал я их воровской корень, а корень тот от имени государя я вырвал, да у него пущены три отростеля: Иван, Степан и Фрол - Разины... Не ведаю Ивана. Фрол еще детина млад, а Степана, князь, знаю... ой, знаю! Сущий заводчик бунтов: таких надо имать и изводить... Такие, князь Юрий, содрогают землю! Ты, князь, нынче не у дел, неведомо тебе от Сыскного приказа, и, поди, не знаешь, кто завел солейной бунт? - О приметах заводчика слыхал, да то без меня шло... - Солейной бунт завел Степан Разин. Тайным обычаем от государя был я посылай на Дон по сыску заводчика... Вот тут зримо, пошто Ивашка Квашнин грызется, через Морозова прознал: "Ему-де удалось оное". - Сказывай, боярин, и я кое-что доведу тебе! - Да сказал я все, Юрий Олексиевич... Мало не сказал, что харчился у отамана Ходнева Яковлева Корнейки, что оного Корнейку сговорил послать того заводчика Стеньку на Москву. Ведомо, знаю, князю, что ныне к Москве зимовая станица пришла, и заводчик есть в есаулах той станицы... Тако все... - Имею я довести тебе, боярин, вот: в ляцкой [литовской, польской] войне в моем стане служил в станичных атаманах Иван Разин... - Князь Юрий, а где же он нынче? - Слушай дальше, боярин! Подговаривал тот Разин казаков, что, дескать, "напрасно мы тут время изводим: побьем воеводу - дорог на Дон много". Прознал я его помыслы и сговор, воровского того атамана взял под караул, а рядовых казаков отпустил без обиды... - В твоих ли руках, князь Юрий, нынче оный воровской отаман? - В моих, боярин... И кончать с ним я не торопился, никто не ведает того, где он, что с ним... Мекал я кончить скоро, передумал, - нет ли от него корней во Пскове или на Волге? Теперь знаю: завтра передам Ивана Разина тебе в Разбойной, и ты верши с ним, но не без пытки, Пафнутий Васильич. - Экое счастье! Сама благодать в мудрости твоей, князь Юрий. Так выпьем же за твое долголетие, Юрий Олексиевич, и не боюсь я, старичонко, что захмелею, что надо мне еще делы вершить. Толково берусь дослушать все, не как бражник кабацкой... Свет тебя неизреченный осиял... - Вот, боярин, критское, две чаши, - ну, во здравие! - Ой, князь! То негоже, позвоним-ка сперва чашами в твое долголетие!.. Вот так! Пью... Старик хлебнул чашу крепкого вина, упал на скамью, закашлялся, схватил со стола чего-то, сунул в рот, медленно прожевал, отдышавшись, заговорил: - И вот чего, князь Юрий, худым умишком я надумал: ладнее, чем нынче, время не искать! Покуда не охаял меня Морозов государю, взять заводчиков Разиных - вершить? - Думаю о том же и я, боярин! - Ивашку, князь, дошлешь, а Стеньку мои люди сыщут, сволокут в Разбойной... Ой, вишь, пора мне, Юрий Олексиевич, и век бы сидел с тобой, да заплечные работы ждут. - Трудись о Русии, боярин, на дорогу прими совет! - Все принимаю, князь, только скажи! - С Ивашкой Разиным не чинись - верши... Отписку по делу тому дадим государю после - беру на себя. Другова хватай тайно, без шума. Ранее, чем кончить с бунтовщиком, доведи боярину Морозову: "Так-де и так - заводчик солейного сыскан, суд вершим, отписку по делу - после пытошных речей..." Тихо с бунтовщиком надобе оттого, что послан он войском, чтоб не было на Дону по нем смятенья, в чем, коли будет такое, обвинят, очернят нас... - Так, князь Юрий! Так, то истинно... Боярин вышел. Князь, проводив боярина до дверей горницы, крикнул: - Егор! Наряди людей, боярину к возку огонь, в пути стражу... Из глубины комнат голос ответил: - Не изволь пещись, князь! 3 - Православные! У нас пироги, пироги горячие с мясом, - лик, утробу греть... зимне дело... Торговец около лотка приплясывает в больших, запушенных снегом валенках, поколачивает о бедра кожаными рукавицами. Бородатая толпа в заячьих кошулях, в бараньих шубах проходит мимо... Иные в кафтанах, в сермяжном рядне. - Пироги-и с мясом! Из толпы высовывается острая бороденка: - Поди, со псинкой пироги-то? - Ты нищий, сам поди к матери-и! - Кому оладьи? Вот оладьи! - кричит бас от другого лотка. Толпа месит снег валенками и сапогами, торговцу с оладьями задают вопрос: - Должно, перепил, торгован? - Я, чай, русский, не мухаммедан, - пью! - Песок, крещеные, с горы Фаворской, с Ерусалима! От кнутобойства и от всяких бед пасет... - Эй, черна кошуля! Продавал бы ты мох с Балчуга в память первого кабака на Москвы... - Еретик! Не скалься над святым, ино стрельцов кликну. Все глубже по узким, кривым улицам снег. Прохожие черпают голенищами валенок белую пыль, садятся на выступы углов, на обмерзшие крыльца, выколачивают валенки, переобуваются... А то бредут почти разутые, в дырявых сапогах, в лаптях на босу ногу, - этим все равно. В уступах домов - много торговцев с лотками: продают большие пряники на меду с изюмом, сухое варенье из черной смородины, похожее на подметки, калачи, обсыпанные крупной мукой. Между черными домами, крытыми тесом, с узкими слюдяными окнами, в широких прогалках деревянные заходы - шалаши с загаженными стольчаками. Вонючий пар висит по сторонам улиц. Нескончаемо предпразднично гудят колокола, и звонок гул над низкими домами, а из Кремля, с вышины, из высоких соборов - свой, особенный, мрачно-торжественный гул. Порой врывается шум мельничного колеса, иногда жалобный вой божедомов-нищих от ближней церкви: - Ради бога и государя-а - милостыньку! Прохожие, крещеные, по душу свою и за упокой родни... Толпа бредет густо, лишь кое-кто встает у лотков, пьет кипяток с медом, ест пироги, глотает оладьи. - Избушка! Едет на высоких полозьях карета, обтянутая красным сукном. Из кареты в слюдяное оконце видно соболью низенькую шапку с жемчугом и накрашенное пухлое лицо. Карету тянут пять лошадей, на кореннике без седла парень в нагольном тулупе, без шапки, взъерошенный, в лаптях на босу ногу. - Дорогу-у боярыне! - Везись, дыра, до чужого двора! Около кареты топчутся челядинцы. - Еще бы проехала такая! - Воину идти легше, - отоптали! Толпа слегка сжимается, уступая дорогу волосатому, густобородому попу в камилавке, в заячьей кошуле, с крестом на груди; лицо попа красное, руки, ноги - вразброд. - Окрестил кого, батько? Поп лезет на вопросившего: - Ты, нехристь, мать твою двадцатью хвостами, чего не благословляешься, а? Человек от попа пятится в толпу, поп норовит поймать человека за рукав. - Стой! Невер окаянной... Человека от попа заслоняет высокий, широкоплечий, в синей казацкой одежде, под меховым балахоном на ремне по кафтану сабля, на голове красная шапка с узкой бобровой оторочкой. - Посторонись-ко, сатана! - Казак отодвигает сильной рукой попа в сторону. - Чего лезешь? А, ты попа сатаной звать? Эй, государевы! Казак толкает попа в грудь кулаком, звенит цепь креста, поп падает на колени, поддерживает рукой камилавку, стонет: - Ра-а-туй-те! Бойкий низкорослый мастеровой в фартуке хватает казака за руку: - Станишник, удал, стой, - правы не знаешь, а вот! Подхватив с головы попа падающую камилавку, сует ее на лоток ближнего торговца, быстро валит за волосы попа лицом в снег и начинает пинать под бока, часто покряхтывая при пинках. - Стрельцы, эй, караул! - из снегу кричит поп. Двое стрельцов неторопливо подходят с площади, деловито звучит голос: - Бьют? - Бьют... - Кого бьют? - Попа... - Давно уж бьют? - Нет, еще мало! Задрал поп... - А камилавка? - Во, у меня! - кричит лотошник. - Ну, пущай. - Служилые! Ей, ради Христа-а! - истошным голосом хрипит поп. - Мордобоец, буде, - здынь попа. Мастеровой тянет за шиворот втоптанного в снег попа, хватает с лотка камилавку и, поклонясь попу, надевает ему убор на голову. - Вот, батя, кика твоя! В сохранности-и... Поп стонет, дует на бороду, ворошит ее руками, вытряхивая снег, и идет дальше, хромая, изрядно протрезвившийся. - Потому попа в снег можно, камилавку нельзя: строго судят! - назидательно говорит кто-то в толпе. Скрипит на ходу расставляемое подмерзшее дерево. Блинники - над головами их пар - раздвигают лотки, пахнет маслом и горелым хлебом. - Кому со сметаной? - У меня с икрой! Три на полушку. - Каки у тя? - Яшневые! - У меня пшенишные! - Давай ячных! - И мне! - Держи-ка, брат, бердыш! Чтой-то гашнику туго. - Киселю, должно, поел? - Не... все, вишь, брюковны пироги да пресной квас, штоб их! - Служилый, ты бы подале с этим делом - тут едят крещеные!.. - Ништо-о! - Он скоро и лик шапкой укроет! - Заход - сажень с локтем, нешто ему лень? - Ешь хлеб - да в снег! - Ой, народ! - Ты-ы ка-а-зак с До-о-ну? Ино с Черкасс? - Кончи, - будем говорить! - По Москве с оружьем не можно, только мы, стрельцы... - Я есаул зимовой Донской станицы от войска к государю. - Говоришь неладно: к государю, царю и великому князю! Тебе с оружьем можно - есть бумага ежели? - Есть! - Ну, иди! А то думали мы с Гришкой - дело нам, в Земской волокчи... Высокий казак в красной шапке, отжимая на стороны толпу, идет дальше. В переулке на площадь половина пространства заставлена гробами и колодами. Белые, пахнущие смолью кресты воткнуты в снег, иные приставлены к стенам домов, к деревянным крыльцам. - Кому последний терем? Кажинному надо: гольцу-ярыжнику, князю-боярину - всем щеголять не сегодня-завтре в деревянном кафтане. Торговец гробами мнется на крыльце, поколачивая валенок о валенок. Около него два монаха в длиннополых рясах. Баба в полушубке, в платке, острым углом высунутом над волосами и лбом, плачет, выбирая гроб. - На красках, жонка, аль простой еловой? - Простой надо, дядюшка! - Для кого? - Муж с кружечного шел, пал и преставился... Божедомы приволокли на двор в Земской приказ. - Меру ему ведаешь? Выбирай, чтоб упокойник не корчился... Осердится не то, ночью приходить зачнет! - Уй, страсти говоришь, дядюшка! - Бери-ка, жонка, на красках, задобри упокойного-то... Монах тоже предлагает бабе, дрожа с похмелья: - Псалтырю буду чести - вот и не придет упокойный, ублажим, жонка! Перед богом ему вольготнее... - Ефросин, не чуешь, неладом помер у жонки муж! Патриарх прещает честь за того, кто насильно скончал... - Отче Панфилий, пошто мне патриарх, ежели утроба моя винопития алчет? Иду, жонка! Будем честь псалтырь. - Ой, уж и не знаю я, как стану... - Подвиньсь! - Душа едет в царство небесное влипнуть. Толпа жмется к крестам, бредет в снег. Ныряя в ухабах, проулком, в сторону площади, лошадь тащит розвальни, в розвальнях скамья, похожая на сундук. На скамье преступник, ноги утопают в соломе, руки просунуты в колодки, лежащие на коленях, в посиневших руках зажата восковая свеча. Тут же, рядом с преступником, на скамье, шапка черная, мохнатая, как воронье гнездо. В шапку прохожие бросают полушки. Голова преступника опущена, длинные волосы, свесившись через лоб, закрывают глаза и верх лица. - Чудно, братья! Ветер дует, а свеча горит, не гаснет... - Безвинной, должно, праведной! Сзади розвальней шагают палач и два стрельца... У палача на плече широкий топор с короткой рукояткой, по нагольному полушубку палач подпоясан ременным кнутом. Палач иногда говорит в толпу, не останавливаясь: - На площеди дьяк прочтет! - Робята, на площедь! - Дьяк честь будет! - Да тот он, что в соборе хвачен! На площади помост обледенел от крови, кругом его на кольях головы казненных с безобразными лицами: безносые, безухие, занесенные снегом. Розвальни с преступником медленно поползли к помосту. Казак наискосок побрел глубоким снегом через площадь. Навстречу ему, поедая куски хлеба, жуя калачи, брела толпа глядеть казнь. Встретился поп, вышедший из закоулка. В руке попа, в желтой, грязной рукавице замшевой, - серебряный крест. За попом шли стрельцы с бердышами и заостренными еловыми кольями. В холодеющем к вечеру, затихшем воздухе - без колокольного звона - отчетливо слышна отрывистая речь дьяка, привычно читающего много раз читанное: - "И ты, вор... подметной лист с печатьми... противу государя и великого князя Алексия... успения богородицы... за обедней в Кремле... с казаком донским и атаманом прелестьми воровал... Тебя от великого государя... указу... четвертовать, казнить смертью..." Казак остановился, прислушиваясь к обрывкам речи дьяка. Пробили в вышине часы, он не досчитал звона часов, а кто-то в толпе, густо идущей на кружечный двор, хмельным басом кричал о часах: - Сие есть ча-а-со-мерие! Самозво-онно и само-одвижно... 4 Кружечный двор обнесен высоким тыном, прясла тына от столба до столба скреплены длинными жердями; верхняя жердь прясла щетинится гвоздями коваными. Недалеко от бревенчатых ворот распивочная изба, у крыльца ее высокий шест, на шесте продет горшок без дна, выше горшка помело. На крыльце над низкой створчатой дверью по белому выписано: "Питий на домех не варити и блудных жонок при кабакех не имети". Казак шагнул в сени. В простых сенях, хотя на улице еще чуть вечереет, в стенных светцах горит лучина, угли падают прямо на пол. Пол черный и липкий, из сеней дверей нет, в перерубе дыра в избу, порог избы отесан. По избе, обширной и черной, с черным лоснящимся потолком, - столы, у столов длинные скамьи; слева от входа стойка, на стойке горит сальная свеча, за стойкой шкаф, на нижней полке сундук, сбоку на желтом сундуке крупно вырезано и раскрашено синим: "Тот вор и пес, кто убытчит казну государеву, - питий не пьет на кабаке, а варит на дому без меры". Вслед за казаком пришли стрельцы с площади, сели за стол рядом с дьяконом. Пропойца дьякон, мотая черной гривой с горя, что не на что больше пить, басит похоронно: Сколочу тебе гробок Из палатенных досок, Старая старуха, Отрежь полотенца Накрыть младенца! - Закинь, дьякон! - Кину, ежели пенным попоштвуете, государевы люди! - Бердышом в зубы! - А значит, доля моя петь! - И, зарывая грязные, узловатые пальцы в волосы, дьякон бубнит: Тень, тень, потетень. То у Спаса звонят, Да у старого Егорья Часы говорят. Эх, бей в доску, Поминай Москву! Как в Москве-то вино По три денежки ведро. - Лжешь, отче дьякон! Плакать пошто, ежели вино на Москве столь дешево? Стрельцы расплатились, ушли. Дьякон тоже нехотя уплелся. Казак сел за один из длинных столов, потребовал меду. Кабацкий ярыга-служка оглядел внимательно казака. Казак спросил: - Ты во мне родню, что ль, признал? - Много есть такой родни. Лик твой зреть надо... Неравно лихо учинишь, так ведать не худо... - Ишь ты, кабатчики, кобели, еще псов завели! Оботри кувшин! Ярыга обтер горло железного кувшина фартуком из дерюги, со дна железной кружки выплеснул опитки на пол. Деньги, полученные за питье, передал целовальнику. Вскинув на широкой, корявой ладони медяки, мордастый целовальник сунул деньги в ящик с надписью. Поднял неверящие глаза на человека, подошедшего к стойке. Человек тягуче сказал: - Чти-ко, Артем! - Што те надо? С добром не идешь... Человек в гороховой чуйке со сборами на заду, с постным лицом, редкобородый, седой, положил на стойку бумагу. Целовальник придвинул к бумаге свечу, разгладил лист, водя толстым пальцем по строкам, шевеля губами, читал медленно. Человек сунул на стойку два жестяных кувшина, - заговорил: - Копотно чтешь!.. Довелось-таки принять трудов, настоял же: потому государево заорленное ведро вина, по ценовной грамоте, стоит шестнадцать алтын четыре деньги... - Ну и что? - А вот! Ты вчинил мне на скупке тую же меру ведра по двадцати шти алтын да четыре деньги... Нынче по этой вот отписке дьяков зачну я брать у тебя вина на государеве кручне дворе по ценовной в шестнадцать алтын четыре деньги... Седни беру я одно ведро, а остачу от тридцати алтын - четырнадцать - клади на стойку! Целовальник крикнул ярыжке: - Максимко, нацеди гостиные сотни купцу ведро вина!.. Ярыжка взял кувшины. Целовальник зацепил горстью из ящика деньги, отсчитал, сунул купцу. Купец по монете поспускал деньги в карман чуйки. Мысленно пересчитав их, продолжал назойливо: - Кажи-ка, Артем, твое государево ведро! Коли оно доподлинно, то без спору... Целовальник, сопя, брякнул на стойку сырое ведро, пахнущее водкой, положил тут же аршин. Купец, вымеряя ведро, говорил: - Меряю, гляди, Артем: от верхнего края внутрь через дно нижнего мера должна вынесть осмь вершков. - Ну, а мое ведро не государево? Не заорленное? - Чего хребет воротишь? Бесспорно, мера государева. Целовальник широким лицом сунулся к уху купца: - Тит Ефимыч, нечистики по душу твою на том свете с фонарями ходят... Чай, скоро помрешь? Кому добро кинешь? - Да уж не тебе, жабьи черева... Купец, подхватив кувшины, как подошел, так и ушел, не кланяясь. - Скаред, сутяжник, чтоб тебе засохнуть с кореня!.. Целовальник плюнул. В избу широко пахнуло ветром, свеча на стойке погасла. - Коего пса? Целовальник вынул из стенного светца лучину, зажег свечу. В избу полз мохнатый матерый медведь с облезлой спиной, со снегом на шкуре и лапах. Держась за цепь, продетую кольцом в губу зверя, мужик лез без шапки, с бубном, в овчинном полушубке серой шерстью вверх, на кривых ногах обледенелые лапти. - Нечистики, аж в грудях закололо, - ворчал целовальник, подавая питуху на стойку кружку вина, - деньги дал? - Дал, Артем Кузьмич; еще закусить калачик! Громко матерясь и читая молитвы, за мужиком с медведем вползала какая-то несуразная груда с дубиной в печатную сажень. Кряхтя и пролезая, фигура орала: - Вишь, руки отсохли дверь прорубить! В дыре хребет сломишь. - Такому всякой двери мало! - Ха-ха-ха! Фигура, влезши в избу, разогнулась, крепко выругалась; ее живот, оттопырившись, выкрикнул молитву. Под черным высоким потолком появилась бумажная харя с вытаращенными глазами. Питухи закричали: - Ай, батько Артем, государеву грамоту к дверям прибил, а двери закрестить поленился - черт в избу залез! - Пошто черт?! - заорала фигура. - Лик мой крещен, и не един раз, в ердани богоявленской, а пуп крестил палач на Ивановой площади! (*33) Фигура шагала по избе, стуча в пол саженной дубиной. На ней мотался балахон, сшитый из многих кафтанов, воротник из черного барана висел книзу до половины спины. Просунув в бумажную харю дудку, фигура засвистела песню. Балахон на ней спереди оттопырился, и там, где должен был быть пуп, засвистела вторая дудка, наигрывая ту же песню. Приплясывая по избе, фигура скинула крашеную харю, шагнула к стойке. - Артемушко, спаси тя бог, окропи душу пенного кружкой! - Деньги! - Целовальник налил кружку водки, поставил на стойку. Фигура, ломаясь углом, потянулась книзу, но распахнулся балахон, и кружка, исчезнув в брюхе великана, быстро вернулась на стойку пустая. - Го-го-го! Артем, лей, мы платим. Снова налита кружка; фигура, сгибаясь, кряхтя, лезет к водке, а пуп пьет. - Чтоб тя треснуло! Вот моя судьба, крещеные: мой пуп - то, значит, бояре, мой лик с главой - народ! Лик просит, лик сготовляет, а пуп жрет! И, братие, народ хрещеный... весь я век живу голодом... - фигура говорила плачуще. - Вишь, каку правду молыт! - Артем, налей, - може и народ выпьет... Целовальник кулаком погрозил великану: - Ты, потешник! Не поднесу и прогоню, ежели еще о боярах скажешь... Кто-то из питухов встал, пощупал великана и крикнул: - Слышь, товарищи, ино два дьявола склались в одно! Фигура закружилась по избе, заохала: - Ой, уй! Ужели рожу кого? Ой, и большой же младень на свет лезет! Фигура присела на пол и распалась надвое. Два рослых парня выползли из-под оболочки, свернули огромный балахон, приставили в угол дубину и оба сели за стол с питухами: - А ну, крещеные, поштвуйте роженицу водкой, - вишь, какого родил! Женить сразу можно!.. - Пейте, родущие! Потешили... - Очередь за медведем! - Потешай, Михаила! Покрикивая, чтоб зверь плясал, медвежатник бил в бубен, но медведь только рычал и переминался на месте. Изо рта у него текла густая кровяная слюна. - Нече делать! - Мужик протягивал бубен к пьющим. - Денежку, хрещеные, на пропитание твари... - Пошто не кормишь? - На голодном не пашут! - Оно правда! Голодна тварь, а негде кормиться: по патриаршу указу нас с ней на торг не пущают... Питух у стойки, выпив водку, загляделся на потешных, скупо ломал, ел калач. Медведь повернулся к нему, мелькнул лапой, вырвал калач и быстро проглотил. Мужик, махая шапкой, подошел к вожаку. - Вож, плати за калач, зверь - твой. - А чаво? - Ту - чаво? Зверь у меня калач сглотнул! - У него, вишь, милай, утроба велика и пуста. - Плати, сказываю! - Пущай, милай, то ему милостынька, - он потешит! - Плати или - к приставу! Казак стукнул о стол железным кувшином: - Целовальник, вязку калачей! - Деньги дай! Казак кинул серебряную монету. Из вязки поданных калачей надломил один, сунул мужику: - Бери, и с глаз прочь! - Уйду! Казак кидал медведю калачи, зверь ловил ртом, глотал не жуя... - Ну же, Михаила! Кажи, как мужик воеводе кланяетца! Вожак стукнул бубном о голову. Медведь лег на брюхо, пополз по полу, пряча морду между лап, скуля и воя. - А ну, Михаила, кажи люду честному, как из мужика на боярина вотчинного выколачивают посулы судейски да подать, заедино и посошные деньги! Медведь присел на задние лапы, вцепившись передней лапой в пол, правой начал бить и царапать, так что от половиц полетели дранки, он рычал, кряхтел и скалил зубы. - Эй, нечистики! Прогоню да на съезжую сдам за такое... И то за вас, того гляди, в ответ станешь. Заказано на кружечной с медведем! - крикнул целовальник. Вожак унял медведя. Питухи поили водкой и мужика и медведя. Казак, выпив мед, запил водкой. В голове зашумело, буйное поднялось со дна души. Рука потянулась к сабле, - брала досада почему-то на целовальника, - но он сдержался, встал и, раньше чем уйти, повел плечом, двинул шапку на голове, крикнул: - Гей, народ московский! Ино коза, колодки и кнут обмяли твою душу... С молитвами, надобными не богу, а попам, волокешь свое горе в гору! А горше то, что кто за тебя пошел, того сам же куешь в кайдалы, и нет тебе родни ближе бояр да приказных. Дивлюсь я много и, ведай - жду: когда же придет время тому, как скинешь с плеч боярскую тяготу?! - Вот она правда! То войну казак! - отозвались голоса питухов. Целовальник загреб воздух широкой ладонью. Ярыга бойко подскочил к нему. Целовальник зашептал, кося глаза в сторону казака: - Беги, парень, в Земской! Боярина Квашнина дьякам молви: "Пришлой-де станишник мутит народ на государеве кружечном..." Скоро обскажи... - Чую сам - не впервой, Артем Кузьмич! Ярыжка без шапки выскользнул в сени. Казак, спокойно звеня подковами сапог, шагнул вслед ярыжке. Парень спешил, не оглядываясь, на ходу подбирая полы длинного кафтана, подтягивая фартук. Казак не выпускал парня из вида. На повороте, в глухом, узком переулке, ярыжка полез через бревно, задержался, вытягивая ноги из глубокого снега. Людей здесь не было. Сверкнул огонь. Ярыжка охнул, метнулся от выстрела и упал между бревен. Казак сунул дымящийся пистолет под шубу за ремень. Шагая через бревна, вдавил убитого тяжелым сапогом глубже в снег и, выбравшись проулком на площадь, сказал громко: - Сатана! Прошел краем площади мимо Земского приказа, вышел на Москву-реку. 5 Мост через реку на обледеневших барках, косые перила в снегу. Недалеко от моста лари и амбары пустуют. Торговля перешла на Москву-реку. Первыми там расставили свои лари мясники и рыбники, за ними перебрались купцы из больших рядов с Красной площади. В городе торгуют лишь на лотках блинники и пирожники. У моста, впереди ларей, пространный, с дерновой крышей, вдавленной посредине, сруб-баня. В сторону реки у бани журавль для подъема воды. Окна бани заткнуты обледеневшими вениками. Сквозь веники ползет пар. Пар доходит до потоков крыши, с потоков от тепла и пара каплет вода, длинные сосульки кругом увешали потоки бани. Из косых прочных дверей бани выходят голые. Тогда в раскрытые двери слышен стук деревянной посуды, вырывается людской галдеж, шипит вода, кинутая на каменку. Голые, выйдя, натираются снегом, иные, не замечая, стоят под капежом крыши, осовелыми глазами глядят на прохожих, прохожие точат зубы: - Эй, молочший, грех-то закрой! - А то будто поп какой с волосьем! Бесстыжий - воду пустит к дороге. Вечереет. Люди гуще идут от всенощной. Из бани вышла баба, вся голая, живот висит, груди - тоже, сама семипудовая, матерая, на двойном подбородке ряд бородавок, между голых ног веник, капает вода на снег. От бабы пар столбом, дышит тяжело. Прохожие гогочут: - Грех-то омыла-а! - Тебе што? - Эй, сватья! Почем мясом торгуешь? - У, штоб тя в Разбойной уловили! К бабе подошел черноволосый, с курчавой бородой сын боярский, по зимней малиновой котыге желтые шнуры, шарики-ворворки в узорах петель. Подошел плотно, ущипнул бабу за отвислый живот и, словно выбирая свиное мясо, ткнул концом пальца в разные части пухлого тела. - Идешь? - А што даешь? - Две деньги. - Не, коли полтину, - иду! - А дам! - Деньги в руку, - у меня распашонка в бане. Парень сунул деньги: - Сполу бери - остача за ларем! - Вишь, я босиком, - жди. Баба завернула в баню и скоро вышла в серой овчинной кортели внакидку, в низких валенках. - Красавчик, скоро? Ино озябну. - Окрутим в один упряг. Оба нырнули за лари. За ларями женский крик: - Ой, ба-а-тю-шки! - Держи, робя! Держи! Экую хватит всем. - Го-о! - Оха