ами, тень волка. Кирилл свистнул. Тотчас волк остановился и повыл. Ему откликнулись издалека. "Подмогу зовет!" Кирилл вспомнил о доме. "Как бы вой Андрейшу не напугал". Не спеша он пошел обратно; ветер бил в лицо сухим, жестким снегом, мешал смотреть. Отворачиваясь от ветра, он видел, как не спеша следом плелся волк. "Чего пристал?" Но невдалеке от дома волк взвизгнул и остановился. Кирилл оглянулся на него. Волк стоял, ощетинившись, поводя носом по ветру, и тревожно, негромко скулил. "Кого чует?" Кирилл тоже остановился и огляделся. Впереди ничего нельзя было рассмотреть: ветер слепил. Возле своих ворот увидел свежий медвежий след: его еще не успело замести. Кирилл вынул кинжал и пошел к дому. На ступеньках и на крыльце виднелись по снегу свежие медвежьи следы. Медведь, шатающийся в эту пору, страшен. Кирилл огляделся и вдруг заметил, что дверь в сени приоткрыта и следы уходят туда. Он прислушался. В глубине сеней было темно и тихо. Тогда, с кинжалом в руке, Кирилл решительно вошел в сени, запер изнутри за собой дверь и остановился. "Притаился? Оробел?" Так же быстро он перешагнул сени и рванул дверь в избу. И Кирилл увидел в тусклом свете свечи Андрейшу, сидящего на скамье, и медведя, разлегшегося у его ног. А у печки, прислонившись к ней спиной, скинув на пол шапку и рукавицы, стоял бледный и лохматый человек, дуя на обмерзшие руки. Он ошалело уставился на кинжал и, взвизгивая, вдавился в стену: - Не надоть! - Отколи ты, Тимоша? - С Коломны. - Тимоша сразу отошел. - Давно? - Еще не садился, сразу с пути. - Как же меня-то сыскал? - Я давно думал, что ты сюда подашься. А теперича, как на пристани спросил, не видали ль человека с кольцом на пальце да борода курчавая, так сразу к тебе путь показали. Открыто живешь. - А чего таиться? - Гляди! На Коломне тебя разыскивали. - Тут не достанут. - Правда? - Тимоша сразу перестал дуть на руки и повеселел. - А кто ж достанет? Тут - не Москва. - Хорошо бы. - А ты сбежал, что ль? - Всю дорогу бежал. Ой, батюшки, страх какой! - А что? - Да выследили меня. Еле ушел. Гриша-то еще прежде обо мне знал, да молчал до времени. А то вдруг схватили. Я у одного вырвался, а другой Топтыги забоялся - отскочил. Я в переулок да вниз, Топтыга следом. Сам не пойму, как ушел. Ведь что мне теперь будет? Клеймо поставят. А еще что? Живым-то оставят? Не знаешь? - Аль смерти боишься? - А как жа! - А сам-то убивал! - То я, а то меня! Вдруг Андрейша сказал: - Все равно, дядя, помрешь. - Ой, что ты! Не надоть! Кирилл присмотрелся к Тимоше: - А ты, видать, и впрямь напуган. - Да нешто врать стану! - Жрать будешь? - А в лесу кто ж нас накормит? - А ты лесом пер? - Прямиком. Страшно дорогой-то! Кирилл достал варева, отрезал хлеба; Тимошу кинуло в озноб, руки дрожали, ложка стучала по чашке, расплескивая щи. - С бараниной! Сытно живешь. - Ешь, ешь! - Ты Топтыгу покорми. Его все в сон клонит, да какой тут сон! А ты не бойсь! Хозяин-то навряд ли вернется. - Какой? - Да этой-то избы. Она ведь бежецкая. - Бежецкая. А чего ж ему не вернуться? - А кому ж он тут будет капусту растить? Народ-то иссяк. Изба - не хоромы: такую-то везде срубит, а землю и там найдет, где народу поболе. Можешь, спокойно ею володать. - Ты вон про что! А пущай приходят, я им избу не изломал. - Будто тебе все одно! - Придут, веселей будет. - Да хозяевами-то они станут. - Ну и что ж: в другое место пойду, мне это привычно. Чего ты чешешься-то? - Вши заели! - А полезай в печь, мойся. Исподнее дам. Вода в печке. - Вот хорошо-то! Тимоша скинул белье и выбросил на мороз в сени. Все еще охая от холода и ежась, он, голый, возился в избе, тащил в печь то веник, то шайку, то попросил огарок свечи, зажег его и наконец полез. - Гляди, на шостке уголья, не измарайся. - Теперь все одно: отмоюсь. Он осветил печь изнутри, урчал там и веником гнал из себя озноб, усталь, ужас, временами восклицая: - Господи, как хорошо-то! - Ой и хорошо! - Ой, батюшки, как тут тепло-то! Наконец, раскрасневшийся, потный, полез назад. Пришло время сна. Андрейша уже спал на скамье, Топтыгу прогнали спать в сени, Кирилл лег на коник, а Тимоша запросился на печь. Уже лежа на печи под овчинным тулупом, он заговорил: - А нехорошо так жить, Кирилл, как ты. - Чем? - Бобылем-то? Бобылю надо в семейную избу на постой идти. - Зачем? - Домового у вас слыхать? - Не слышно. - Домовой не любит, когда так вот, без баб, бобыли живут. В таком доме не жди добра. - А ты женат? - А как жа? Стал бы один в избе ночевать! Я домового уважаю Я кажную пятницу от своей бабы отдельно сплю. Пущай, его дело. - А баба что говорит? - Не сознается. - А ты? - Бил ее. Бил, каюсь. Не сознается. Не приходит, говорит. А как может не прийти, ежели баба одна лежит? - А может, у тебя домового нет. - Что ж, моя изба хуже других, что ль? - А может, твои домовой в Орду сбежал? - А он нешь татарин? В Орде небось свои есть. - Ну ладно, спи. - А я сразу приметил, зачем ты мальчишку в дом взял. - Ну? - Домового отводишь. Только, скажу тебе, из них не всякий на это идет. - Спи, дурак. А то в сени сгоню. - Не, с печи ты меня уж не сволокешь! Временами они прислушивались, как гудит метель; скулили волки. Тимоша заснул, а Кирилл долго еще думал о себе: "Бобыль, бобыль, бобыль..." Ему снился маленький, бородатый, шустрый старик, который сидел на печи и стучал о чело лапотками: - Чего ж твоя баба дров не несет? Мне, поди, холодно. - Домовым завсегда тепло! - А ты послухай, как дует! А и впрямь дуло от окна. Кирилл отодвинулся к стене, и больше ничего не снилось. Утром Тимоша рассказывал, как он уходил из Коломны; спасло его, что в Коломну много людей из Рязани сбежалось. В многолюдии потерялся. - А тут найдут. Одним махом накроют! - Ну так в лес уходи. - Да, если б дорогу знать! Кирилл всмотрелся в Тимошу. Видать, не притворяется. Страх совсем сбил человека с толку. - Я б сказал, да надежен ли? - Я тя предавал, что ль? Меня Гриша об тебе пытал, а я к тебе побег; уходи, говорю! Так? - Тогда я дорогу тебе открою. Только не сбейся, смотри. В эту пору собьешься - сгинешь. И в тот же день Тимоша повел ленивого и сонного Топтыгу по дороге на Перевитск, в шалаш к Лешему. Так наступила зима. Тридцатая глава. ВИЗАНТИЯ Кирилл пошел к Олегу. Февральский снег слепил глаза, налипал на выпушку полушубка. Пахло морозцем, и радостно было дышать. Он обогнал обоз, медленно поднимавшийся в город. Дымившие от натуги лошади терпеливо шагали по ступенькам, выбитым копытами по горе. Ноги у лошадей стали лохматы, а бока обросли длинной шерстью: зима! В глубоких санях везли плоские желтоватые камни. Один из мужиков, запрокинув шапку над красным взмокшим лицом, радостно обернулся к Кириллу: - Вот, батюшка, везем. - Камень, что ль? - Везем, везем! Крепкая Рязань у нас будет. - Доброе дело. - Да вот потеплело не ко времени. И нонче-то уж тяжело везти, а так день-другой постоит - не вывезешь. - Может, бог даст, захолодает. - Дал бы бог: дело нужное. На горе, в городе, уже разгружался другой обоз. Укрывшись в глубокий тулуп приказчик кричал: - Ровняй, кобель! Как кладешь, анафема? Мужики старались, сбивая до крови руки об острые углы камней. Завидя Кирилла, приказчик смолк и низко поклонился: знали, что мастер идет, великого князя зодчий. Олег жил в небольшом бревенчатом тереме. В низкой комнате темнели ордынские ковры по стенам, будто княжеских богатств ни меч, ни пламень истребить не может. Олег сидел с Бернабой, когда впустили Кирилла. Он привык к генуэзцу: требовал рассказов об Орде, о Мамае, о дальних странах, и Бернаба служил князю усердно, а к Кириллу благоволил. - Время к весне, - сказал Олег. - Пора думать, как камень класть будем. - По всему ль городу сразу? - спросил Кирилл. - Может, с башен начнем? Олег промолчал. Потом, будто в раздумье, полюбопытствовал: - Где б ты думал поставить мне терем? Тут будто шумно - от площади недалеко. Мне б где-нибудь потише место выбрать. - А на углу, над Трубежом, высокое место. Оттуда и Оку видать. - Ты мне обскажи, как ставить терем. Чтоб, как уговорились, хорош был. - Как у патриарха на Босфоре поставим. - Так гляди: завтра спрошу. Обмысли. - Сделаю, княже. Ранние сумерки уже погасили свет в маленьких окнах. Зажгли свечу, у икон теплились лампады. Нежный туманный и теплый свет наполнил горницу. Когда Кирилл собрался идти, Олег сказал: - Людям скажи, чтоб камень везли в тое место, где ты покажешь складывать. - Да ведь там, где кладут, башни станут. Чего ж его с места на место переволакивать? - Пущай переволокут. Об башнях разговор в другой раз будет. - Велю, княже. Пущай. Бернаба прошел с Кириллом в сени. - Ты не гневись, Кирилле. Все недосуг до тебя зайти. Андрейка растет? - Да что ему подеется! Балует. - Снеси ему. Бернаба дал золотое яблоко, покрытое толстой, как у кабана, кожей. - Отколь сей плод? - С Орды князь получил. - С Орды? - Он уж с Покрова с Мамаем перекликается. Дружбу завести норовит. Сам в Орду ехать хочет. - Чего? - Силу за ней чует. Мамай заколол хана Махмета. Вроде хана стал Слыхал? - Сам? - Теперь у Орды - сильный хозяин. - А ты об нем не заскучал? - Я - Олегов. - Хитришь... Теперь Олег уж не под татар ли стать думает? - Да если б великим князем остаться, то и под Ордой бы сел. - Не твои ль в том хлопоты? - А ты сей разговор забудь. - Может, ему ордынским обликом терем удумать? Я таких строек не строил. - Строй, как уговор был. Ему и Византия снится. - Гляди сам. Чтоб потом не перемышлять. И уже пошел было, да спохватился: - Слышь, Бернаба! - Что ты? - Чего ж это он терем ставить прежде башен выдумал? Со стен бы начать, город крепить, а с теремом успелось бы. - А ты ставь, как велят. Ты весь - в его милости. Нечего поперек идти. - Ой, не твои ль тут хитрости? - А мне чего хитрить? Олегу служу, об его удобстве забочусь. Кирилл пошел по темному городу. В окне у великого князя по-прежнему светлым туманом горел огонь. Захолодало, дул студеный ветер, небо вызвездило, сапоги скользили по оледенелым тропкам. На площади пылал костер. Вокруг костра сидели, укутавшись в тулупы, мужики, невдалеке под дерюгами и армяками стояли выпряженные лошади. - Ночевать, что ль, тут удумали? - А где ж? Прежнего-то города не стало: где и есть двор, под гостями али под монахами занято. Другой примирительно сказал: - Да нонече ночь, не сказать, что студена. Студеней того видывали. Кирилл подошел к огню ближе, чтоб поглядеть приказчика и передать ему Олегов наказ. Один из мужиков обратился к белобородому крестьянину, усердно жевавшему корку беззубым ртом. - Ты, дедок, сулил сказки сказывать. - А морозно. - Ежели длинна будет, мы по снежку попрыгаем, опять слушать подсядем. - Да не. Длинную в тепле хорошо говорить. А тут другие надобны. Все смолкли. Старик выплюнул корку на ладонь и всунул ее в карман. Отодвинул овчину от лица и, оборотясь к огню, сказал: - Был грецкий царь и богат и славен, да минуло сие. Вовсе захирела великая Византия. И вот сели греки думать, как им дела поправить. Ниоткули дары им не идут, податные народы отпали, стены в Цареграде обветшали, а чинить не на што. Вот, к примеру, у нас стены пожжены, а мы собрались да паче тех новые воздвигать будем. А там не то. И надумали греки, что никто столько денег не даст царю Константину, как Русская земля. Надобно, значит, опять зазывать русских паломников. А русские туда ходить стали неохочи - дорога длинна, через татар ходить боязно, а святыни и диковины у нас и свои завелись. И решили греки - чем заманить? Думали-думали и вспомнили - как кто из Руси ни придет, всяк спрашивает: а где, мол, у вас Вольгов щит прибит над воротами? А щит, может, и поныне б там висел, да ворота те давно изветшали и рассыпались, а новые построить денег нет. Вот и надумали греки хоть тесовые ворота соорудить и на них Вольгов щит прибить. Пускай, мол, русские приходят - дивуются. Хорошо. Поставили ворота... - Выходит, дедко, на это нашли казны? - Да не, из достушек слепили кое-как. Надо щит прибивать. А щит тот давно потерялся. Стали по городу русский щит искать. Великой переполох наделали: нету нигде щита. Николи греки русского оружия себе не добывали. Вот у одной старухи спрашивают: "Нету ли у тебя, Василиса, русского щита - муж-то твой родом с Киева?" "А может, и есть, - говорит старуха, - поглядите на дворе". И видят: действительно, длинной, округлой, железной лежит в сарае. "То, - говорит старуха, - муж мой с Киева приволок". Обрадовались греки: хоть одна будет у них теперь память о былой славе - Вольгов щит. - Хороша слава! Вольг-то их сперва раскрошил, а потом, чтоб о позорище помнили да смирно сидели, щит свой прибил... - Ты молчи. Твой рассказ и я знаю. Прибили они это над воротами - славу пустили. Приезжают али приходят из Москвы, от митрополита, люди. "Во, - говорят греки, - Вольгов щит!" А москвитяне глянули да и ахнули: мы, мол, Византию чтим, а гляньте-ко, чем Вольг их победил; это ж корыто, из коего в Киеве гусей кормят!.. Тако греки свою древнюю славу подновили Морозные звезды в небесной синеве, ветер, взлохмативший на тулупах овчину и колыхающий пламень костра, снег, отразивший небесную синь, рыжие заиндевелые бороды мужиков и нежная даль Византии - все сплелось в голове Кирилла. Дед снова жевал корку, а мужики разложили огонь пожарче и приноравливались вздремнуть вокруг костра - благо овчин вдосталь. - Дедко, - спросил Кирилл, - от кого ты про ту Византию слышал? - А тебе что? - Полюбилось, как сказывал. - А в лето я на Москву отседа товары возил. Там сказывали. - Знать, московская сказка. - Там слыхал. А ты бы шел себе спать. - Да я уж иду. - С богом. Едва отошел, встретилась женщина, увязшая с головой в мужской тулуп. Он бы прошел, но она окликнула: - Никак, Кирша? Родной! - Овдотьица! Отколе? - У родных была. - А идтить в эту пору одной не боязно? - Бог не выдаст, свинья не съест. - Смела! - Такой уродилась. - А ты будто бодрей стала. - Дело одно надумала. - Ну? - Только чтоб промеж нас. В Орду пойду. - Ты? - Как потеплеет, так пойду. А не управлюсь, на ту весну непременно. - Чего? - Своих выкупать. - У те затылок... как? Не горячий? - Не смейсь! - Да не, я не смеюсь. - Ну то-то. Иди да помалкивай. Он удивленно посмотрел ей вслед и пошел домой. Ворота были на запоре, он отодвинул потайной кол и протиснулся внутрь двора. В избе горела свеча, и мальчик лежал на лавке, накинув на босые ноги курчавое овчинное одеяло. - Чего не спишь? - Дожидаюсь. - Спал бы. - Скушно. - А не боязно? - Не. - Думал, что ль, об чем? - Мать вспоминал. - А ты не горюй. Ей теперь уже хорошо. - А и себя жалко. - Чего? - Может, она обо мне плачет. Ночь ведь. - Она теперь спит. В Орде тьма прежде нас наступает. - Чего так? - Спи. Так от бога. - А ты? - А мне подумать надо. Кирилл взял с затопа уголек и сел за стол. От пего отодвинулись и стены, и Рязань. На белой крышке стола сияло теплое море, в небе летели белые птицы, а между морем и небом он замыслил диковинный терем, и уголь в быстрых пальцах создавал тот терем на белых досках стола. Возникла витая арка ворот, проглянули, словно удивленные, глаза-окна. И, как брови, над ними навис карниз. - О! - воскликнул Андрейка. - А ты не спишь? - Кирилл оглянулся. Мальчик стоял позади, белый, босой, тоненький, как свеча. Зачарованными глазами он смотрел на рисунок Кирилла. - Думается, окна б чуть раздвинуть. - А пуста стена будет. - Нет, раздвинь. - Да откуда тебе знать, как лучше? - А что ж, у меня глаз, что ли, нет? - Ну, иди спать. Раздвину. - Сперва сделай. Кирилл засмеялся, и еще радостней стало создавать этот будущий дом, когда рядом внимательно смотрел мальчик. Когда он кончил рисовать и оглянулся, Андрейка уже спал, свернувшись на голой скамье. Свеча расплылась, ноги у Кирилла остыли. Он перенес Андрея на постель, а сам полез на печь. Из темноты видно было, сквозь узкую слюдяную щель, нежно-голубое лунное небо, а по краям оконца намерз иней, и небо казалось втиснутым в пушистый крут. Когда утром он проснулся и глянул с печи, мальчик быстро метнулся от стола и скрылся под одеялом. - Любопытствуешь? Андрей не откликался. Кирилл полежал еще, думая о рисунке, прежде чем взглянугь на него. Потом слез и подошел к столу. Сперва он хотел гневно кинуться к одеялу и вытащить грешника, но, всмотревшись, подивился: широкие простенки меж окнами были заполнены какими-то склоненными людьми, цветами и птицами. Мальчик не успел дорисовать: оброненный уголек валялся на краю стола. Но окна, соединенные рисунком, сливались в широкий пояс вокруг всего терема, и верх словно висел в воздухе, приподнятый стеблями цветов и крыльями птиц. - Да глянь-ко, какой ты мастер! - приласкал Кирилл Андрея. - Да ты откройся. - Боюсь. - Да не. Не бойсь. - Я хотел стереть, да не успел. - Зачем? Ты мне помощник будешь. - Не серчаешь? - Вылезай. Печь топить надо. Сдвинув овчину, Андрей вылез и стал зябко и торопливо одеваться в захолодевшей избе. - А солнышко-то уж на весну! - увидел Кирилл, распахнув дверь. С тяжелых сосулек, намерзших над дверью, озолоченная утренним солнцем ползла вниз первая капля. Тридцать первая глава. ТЕРЕМ Трава пробивала смерзшуюся землю. Позеленели холмы Рязани. Даже по бурым выжигам бурно пошла нежная зелень. Зима, как змея, уползла в щели и в камни, и, когда начали брать камни для кладки, их не легко было отодрать. Но терем вставал. Городские стены Олег велел рубить снова из дуба, башни почали ставить тоже дубовые, а терем - каменный. Каменотесы пели, отесывая неровные края. Каменщики пели, смыкая замесом ряды кладки. Плотники пели, венчая бревна кремля. А многие руки разгребали погорельщину, расчищали город. Вокруг бушевали леса молодою зеленью, зацветали буйно и пестро луга. И лишь городище высилось убого, и о нем печаловались люди, ему служили усердные руки, и песня гремела о нем: Ой ты, пустынюшка - пустыня, Наша ты прекрасная раиня... Раиней, раем, высился для строителей этот унылый холм, ибо это была их родина и они ее поднимали из пепла. Так прошло лето, настал сентябрь. Кирилловы руки, до крови избитые камнями, забрызганные замесом, не уставали. Лоб измазан, брови запорошены пылью. Синий кафтан покрылся белыми пятнами, борода будто подернулась сединой. Но Андрейка не видел на Кирилле ни грязи, ни прорех. Мальчик стоял высоко, на верху, на ветру, держа горшок с кашей, накрытой коричневым ломтем хлеба. - Принес? - Кушай, отче. - Сядь. И снова отвлекался к стройке. Подождав, Андрей поймал Кирилла и повел за рукав к горшку: - Кушай, отче. - А тебе не терпится? - Пора. Кирилл крикнул вниз со стены: - Трапезуй! И песня смолкла. Воткнулись в дерево блестящие топоры. Вылезли из-за онуч ложки, заскрипели горбушки на зубах, и потек запах хлеба и дыма. Зайдя за недостроенную стену, Кирилл обмыл руки, оплеснул лицо и, утираясь, вновь вышел на стену. Ветер подхватил края полотенца, расшитые алой каймой: - словно лебединые крылья, они вскинулись в небесную высоту. Кирилл постоял, глядя глубоко вниз, где синел Трубеж, и в раздолье Оки, по которой уже текли челны, ладьи и ушкуи. Иные шли из Нижнего Новгорода в Новгород Великий, везли товары с Орды в далекую свейскую землю либо в немецкие города. Другие плыли вниз из Москвы. Все приставали здесь. На пристани уже толпились пестрые кафтаны, епанчи, халаты. Там уже построились склады, гостиные дворы, сараи - купцам ждать недосуг. На реке теснились черные, смоляные, и красные расписные суда, и оттуда кто-нибудь смотрел сюда, на мечущееся по ветру полотенце, а Кирилл стоял и думал о приволье долгих путей, о красоте невиданных городов. Что ему этот холм, этот город, когда столько дивных городов на Руси? Он бился за Рязань и, может быть, ныне лежал бы в ее земле, если бы татарская стрела ударила чуть прямее. За Рязань и Анюту встал он тогда в бой. Бил татар, ибо посягали на его счастье. А не его ли счастье вся эта необъятная ширь Руси, где та же русская речь, где те же неустанные руки творят красоту на радость родичей, на диво чужих земель? - Кушай! Стынет! - Давай. Они сели на выступ. - Дом-то запер? Народ прибывает. Мало ль кто забредет. - Снаружи посошком припер. Кто подойдет, увидит! хозяина нет. - И так ладно. - Глянь, как руки избил! Без тебя некому камни класть, что ли? - Рук много, а все думается, сам сложишь скорей. - Камнем заслонишься, терем не разглядишь. - Не учи, млад еще. А то разумей: в кои-то веки каменный дом кладут. Были у Москвы Климен с Иваном, добрые мастера. И весь свой помысл вложили в церкви. Хорошо, складно строили, а может, им радостней было бы терем воздвигать либо башню. Да не давали. Вот и зограф Захарий рад бы был своей острой кистью цветы писать, да птиц, да девушек, а кто на то ему красок даст - писал иконы, всю из себя красоту в них выложил. Тож римлянин Борис - забрел на Русь, колокола льет. Сладостный звук у его колоколов. Не к чему кроме ухо приложить, льет колокола, лишь ими живет. То наше время, дитя. Чти его в иконописанье, в зодчестве церквей, в гуле колоколов. Нам нет иной речи, мы говорим так. Отсюда им было видно лишь небо; вечное, оно опиралось о край их белой стены. И Кирилл, разводя руками, договорил: - Вот и горячишься - хочется поскорей замысл свой досказать. - А и в икону можно живых вписать! - подумав, сказал Андрей. Кирилл на него покосился. - Тебе десяти годов небось нет, а уж ты мудрствуешь. Неси горшок домой. - Дозволь побыть, отче. - Хочется с нами? - Дозволь! - Да сиди уж. - Почивать ляжешь? - Не, не спится. А на город уже опускался полуденный сон. Жизнь начиналась до света, и в полдень ложились все. Кирилл разговаривал с мальчиком, расхаживал по мосткам, внутри стен. И вдруг замер: в просвете, где виден был Олегов двор, к терему шел твердой поступью человек, знакомый по минувшему году. Черная епанча покрывала воинский наряд, голову, будто под тяжестью шлема, гнуло к земле. "Гришка? Неужели Гришка Капустин? Зачем сюда?" В сердце Кирилла вползла тревога. Олег лежал среди своих тоурменских ковров, и Бернаба, сидя в его ногах, говорил: - Мамай ныне хан. Орда сильна. Кто ж ее победит? Лучше с ней дружить, а Москве улыбаться до времени. Как ясно умел он вложить в слова тайные Олеговы мысли! - Орда не свалит тебя никогда: ей твоя власть нужна. - Нужна? - Мамай над Русью князем стать не может. А когда княжит друг, зачем обижать друга? А Москва задушит тебя и на твое место сама сядет. Мало ли ныне князей под ней? "И то правда!" - но этого не сказал. - А Мамаю нужен друг. Он поможет. Ты станешь на Руси первым... Отрок вошел внезапно и удивленно: - С Москвы посланец, княже. - Впусти. Быстро скинул ноги со скамьи, сел. Бернаба отошел к двери. Сгибаясь в дверях, еле влез в терем Гриша Капустин. - Благословен буди, государь Олег Иванович. - С чем ты? - По розыску. - А по ком? - Уследили в твоей земле убивца и татя, государева князя Дмитрия Ивановича раба - Кирилла прозвищем Борода, каменных дел человека, зодчего. От казни сбег. Второй год рыщем. Приказано того человека не миловать, а тебе, государь, боярин Бренко Михайло Ондреич в том челом бьет. Пожалуй, милостивец. Олег тихо отошел к окну, искоса глянул на высокий терем. Стены уже завершены, начали сводить своды. Беглых выдавать было в обычае. Но мог и не дать - на рязанские земли Дмитриева рука не простиралась. Однако ж просит смиренно, да и Бернаба даже сказал: надобно до поры к Москве подходить с улыбкой. - Погляжу - дам ли. Самому надобен. - Ведаю - надобен. Да виноват боле, чем тароват. - То сам обсужу... - Прости, сударь. Задумался: Дмитрий силен. Мамай от похода устал и занят сейчас собой, своих врагов режет. "Пущай Дмитрий мнит, что Ольг рад дружить с Московским великим князем". - Да, пожалуй, отдам. Дмитрий-то князь Иванович не какой-нибудь татарский хан, свой человек. От меня ему отказа не будет. - Дозволишь взять? - Бери. - Может, на Москву что передать велишь? - А вот и передашь... мастера. Дмитрию он надобен, а я себе мастеров завсегда найду. Бернаба вышел следом за Гришей в дверь и кинулся сенями к амбарам. Там, принимая от мужиков хлеб, стоял убеленный мукой Клим. - Эй! - Чего тебе? - Спеши напрямик к Кириллу. С Москвы за ним прислано. Князь отдал. - Погляди тут! Кирилл, услышав тревожный от хрипоты голос Клима, огляделся: оставалось свод свести, но чело терема успел вывести, остальное достроят сами. Опережая Клима, он сбежал со стен. - Климе, отче, прими моего вьюношка. Приюти. Укроюсь - приду за ним. - Давай. - Отче! Я с тобой. - Куда? - Всюду. - Не, бог с тобой! - Отче! Возьми! Клим решил быстрее: - Подь, Кирилле, в амбар. Под моим ключом досидишь дотемна. Князь выдал, княжьим ключом и скроем. Подь скоро, пока сюда не пришли. Там мужиков полно, меж них затеряешься. А ты скачи, Андрейша, домой. Забери ветошь, что унесешь, да ступай к пристани. Там всякой народ, приметен не будешь. А смеркнется - выходи к гостиному двору, будто возы стережешь. Кирилл залег в длинных закромах ржи. Ночью Клим его выпустил, вывел с конюшни гнедого Бернабова коня да своего солового в придачу. Они вышли с княжьего двора на пустырь. - Вот те, Кирилле, каково Олегово спасибо за труды да раны! Жесткий голос из тьмы прервал Клима: - Не так сказал! Клим отшатнулся, но Кирилл с яростью взглянул во тьму - перед ними стоял Олег. - Побег, Клим, сготовил? Недобрым оком взглянул на него Клим. Но во тьме за князем могла быть стража. - Уходишь, Кирилл? - спросил Олег по-гречески. - Сам видишь, государь. - А кто ж за твой труд получать будет? Терем-то едва не готов. - То прощу тебе, княже. - Мне не надо. Прими на дорогу от меня. Он протянул Кириллу горсть денег, но опустил руку, видя, как Кирилл отстранился. Взглянул на коней, на дрожащие руки бледного Клима, сжавшие повода. И молча ушел: не было с ним ни оружия, ни стражи. - Эх, жаль! - рванулся Клим, но опомнился: - Кирилл, уходи скорей. Не то людей кликнет! - А ты? - Подожду. - Как знаешь... - Слышишь? Во тьме звякнуло чье-то оружие. Кирилл вскочил на коня и увел за собой солового. Не доезжая гостиного, свистнул. Меж возами свистнул еще. Андрей откликнулся. - Отче! - Ну-ка, скорей! Андрей тотчас приволок тяжелый узел и снова направился во мрак. - Куда ты? - Там еще есть. - Ты, может быть, и самую избу приволок? - Не. Избу оставил. А чего добро бросать? Князья мы, что ль? - Ну, давай скорей! Кирилл спешился и торопливо закрепил узел за седлом. Андрей снова появился, волоча поклажу. - Как ты доволок-то? - Я не сразу. - Ну, давай, садись! - Уже! - Ты на коне-то крепко сидишь? - Как на печке! Объезжая улицы переулками, наткнулись на заставу. Протянув копье поперек пути, стражи окликнули: - Кто идет? - Кирилл Борода, зодчий великого князя. - С богом! Их охватила ночная прохлада, ветер потек душистый и легкий - проезжали луга. Кирилл оглянулся: позади, в Рязани, на высоком берегу горел костер. Розовый пламень освещал каменную белую стену - терем. - Каменщики костер жгут! - угадал Андрейша. - И так не замерзли б! - ответил Кирилл. - Угомону им нет! Спали б, на заре им опять на работу. И яростно хлестнул своего горячего коня. Тридцать вторая глава. ОРДА Олег со свитой поехал в Орду. Ночь застала их под стенами Сарая. Рязанский стад остановился в степи. Пахло мятной прохладой трав, конями. Позвякивали цепи на конях, оружием постукивала стража. Кричала ночная птица. Из степной тьмы Олег смотрел на освещенный Сарай; шла одна из последних ночей уразы, Рамазана, месяца. когда по целым дням строго соблюдался пост - ни капли воды, ни крошки хлеба никто не брал в рот. Но теперь была ночь, и от звезды до звезды яростно утоляли утробу наголодавшиеся постники - те, которые имели еду и питье. И каждый двор, озаренный свечами, сиял в те ночи, и торговая площадь раскрывала съестной торг, засветив огни над соблазнительными грудами товаров. Город, весь в отсветах огней, костров, простирался вдаль под розовым заревом, как под княжеским одеялом. И оттуда пахло горелым маслом и мясом, оттуда гудели трубы, и дудки, и бубны. Временами долетали гулы толпы, ликовавшей и счастливой от зрелищ. - Что они творят? - спросил Олег у Бернабы. - Единоборствуют, обнажаясь до пояса. Либо по канату пляшут в небе. А может, шуты басни бают. Бернаба уже побывал у Мамая, известил о приближении Олега, и Мамай с Бернабой выслал навстречу князю двух именитых мурз. Мурзы завистливо смотрели на праздничный Сарай, но скрывали друг от друга досаду, что приходится в такую веселую ночь чинно стоять позади рязанского гостя. Они скрывали досаду на генуэзца, что он не сгинул в рязанских лесах, прибыл с князем, возвращен князем хану. Мурзы скрывали досаду, что хан одобрил Олега, сказал: - Видно, князь не злобствует за Рязань. Моего слугу уберег, сам едет, дары везет. Встречайте Рязанского князя с честью. Хитер Олег, что повез Мамаю Бернабу. Хитер Мамай, что встретил Олега с честью. Утром Сарай раскрыл свои ворота перед Олегом. Улицы заполнил народ, глядя русских воинов Но в воротах Олега не встречали, на улицах князя не привечали, никто великого князя Рязанского Олега Ивановича в Орде не почтил, кроме двух мурз, молча ехавших по городу впереди Олега. На дворе, отведенном рязанцу, поставили стражу, и, как это понять, Олег решить не смог: для почести ли и охраны, для того ли, чтоб не смел со двора сходить. А когда сказал, что хочет сперва пойти в церковь отслужить молебен за благополучное завершение пути, долго переговаривались, спрашивались у Мамая, спрашивали и у православного епископа, должно ли идти князю в церковь. В этот день в саду, где цвели деревья, хан снова слушал обретенного фряга. Бернаба говорил: - Сила его не велика. Но гнев на Москву велик. - Зависть - не гнев! - сказал Мамай. - Завистью распален до гнева, до ярости. - Годится? - спросил Мамай. - Слаб. Одного его мало. - А еще кто есть? - Есть. Всякий Дмитриев враг - нам друг. - У Дмитрия есть и русские враги. - Не остается. У него есть и не русские враги. - А ну? - Ольгерд из Литвы Дмитрию враг? - Он умер. - А сыновья есть. - Вчера сказывали: двое Ольгердовых сыновей перешли к Дмитрию. На Ольгердовой дочери женат Дмитриев брат - Владимир Серпуховской. Ольгердов племянник Боброк на Дмитриевой сестре женат. Они все в родстве. Все из одного гнезда, а наше гнездо - другое. - А Олег в наше гнездо пришел. - Слаб. А то б он напомнил нам, как Бату-хан его родню резал. - А у Ольгерда много сыновей. Кто стал под Дмитрия? - Андрей, Дмитрий. - Ягайлу забыл, хан. Ягайла этим братьям враг. А все литовское войско у Ягайлы. - Двадцать тысяч воинов Олег наберет. Сорок тысяч Ягайла наберет. А остальных где взять? Наших ты под Рязанью сам видел. - Воинов у тебя нет, но золото есть. Золою Орда в скольких боях копила? А золото можно перелить во все - в коней, в оружие, в воинов. - А ты, вижу, думал в Рязани об Орде? - О тебе, хан. Орда - мне чужой край. Ты мне - родной отец. Долговязый, тяжелоносый, круглоглазый генуэзец ласково просился в сыновья к хилому, маленькому, кривоногому татарину. И хан внял нежной сыновней просьбе - подарил Бернабе халат и перстень. А перстень был золотой, и золотым огнем сверкнули глаза генуэзца от этого первого золота, попавшего в его руки. Он поспешил на Рязанское подворье. - Хан те шлет, государь, поклон. Сейчас постится. Пост пройдет - будет с тобой говорить. Олег нахмурился: посту еще неделю быть. Надо неделю ждать. Но что делать. Олег не хан, а только князь из разоренной Рязани. - Благодари хана за милость - дождусь! Бернаба подумал: "Сколько захотим, столько подождешь!" Генуэзец уже не скрывал, что вновь перешел к хану. - Мой хан справляется, доволен ли ты, Ольг Иванович, едой, слугами, постоем? - На тебе, Бернабушка, от моей бедности подарочек. Ты ведь мне не чужой - будь другом. И еще один перстень получил Бернаба. Мамай как-то спросил его: - В кого ж перельем мы наше золото? - Есть в горах яссы, в степях есть черкасы, в пустыне тоурмены, в Кафе есть генуэзцы и во многих окружных областях есть народы и люди, жадные до золота, до добычи, до грабежа. Скажем им, посулим, дадим, они пойдут... - Охота ли им умирать? - Каждый надеется, что стрелы летят в грудь соседу. - А если вонзятся в их грудь? - Больше нам останется. Мертвые платы не просят. Пост не препятствует труду. Искусные плотники ставили новые столбы перед ханским домом Столбы высокие, вырезанные острым резцом бухарских мастеров. Садовники расчищали сады. Пересаживали кусты цветущих роз ближе к дому. Может статься, что и засохнут эти кусты, но не прежде, чем рязанский гость, Олег, пройдет мимо них, иначе засохнут садовники. Мамай готовил свой дом, как ткут ковер, плотно сплетая нить с нитью, чтобы создать прекрасные узоры: хан знал - Олег учен, умен, горд. Он хотел раскрыть перед ним свою утоленную гордость и скрыть под тем ковром свое жадное, голодное сердце, коему одно утоление - Москва. И Олег пришел в этот сад. Они разговаривали, словно не лежал между ними пепел Рязани, словно не пасся рязанский скот в ордынских степях, словно не руками новых рабов богатеют татарские воины. - И вот, - говорил Олег, - известно мне: Дмитрий тебе, хан, враг. И мне враг. Но Мамай только слушал - пусть князь сам напрашивается: не Мамаю ж кликать себе помощников! - И тебе лучше, и мне лучше - его сломить. - А силен ли он? - Да ведь и мы слабы не будем. Призовем Ягайлу Литовского. Поделим промеж себя Русь. Мне - Москву, Суждаль, Новгород, Ягайле - Смоленск, Псков. Будем тебе дань давать по-старому, как при Батыге давали. - А сберете ль столько? - Чего ж не собрать? Русь велика. У Дмитрия хозяйство крепкое. А наши руки глупее, что ль, Дмитриевых? Он у тебя скидку выторговал, а гляди, как озолотел на том! А то б тое золото тебе ж бы шло. - А на что мне Москва! И золота у меня вдосталь. - А кто его знает, может, Дмитрий удумает твое золото у тебя отнять? Брови Мамая колыхнулись, руки сжались. - Ну нет! - Превозмог себя, сказал спокойно: - Что ж, князь! Готовься, посмотрим. - Буду готовиться! - Готовься. Мамай не только принял дары от Олега, но и сам Олегу отдарил. "Пусть не выносит из Орды обид". Еще Олег плыл по Волге в Рязань, а уж в Сарае встретили нового гостя. Тридцать третья глава. МИТРОПОЛИТ Во вторник 26 июля 1379 года наместник митрополита всея Руси Михаил-Митяй переехал через Оку, направляясь в Царьград к вселенскому патриарху Нилу принять посвящение. Из разукрашенной отплывающей ладьи он смотрел на высокий коломенский берег. На берегу стояли провожавшие его от Москвы до Коломны великий князь Дмитрий, старейшие московские бояре, епископы; сияли золотом их облаченья, сияло золото икон в их руках, сияли хоругви над их головами, гудели над Коломной колокола, вставали на горе башни и церкви родной Коломны. Широким взмахом руки Митяй благословлял их. Высокий, широколицый, он смотрел назад, и ему казалось, что это берег отходит от него. Неожиданно из-за темных башен к белым июльским облакам взлетела, кружась, белая голубиная стая. Давно ли он на том вот берегу гонял голубей над бревенчатыми теремами? И так же вот сушилось красное и серое белье на шестах в слободе, такие ж стояли бабы на пристани. Но тогда никто не посмотрел на него, а сейчас сам Дмитрий, великий князь, трижды облобызал его щеки, сам большой великокняжеский боярин Юрий Васильевич Кочевин-Олешинский возглавляет Митяеву охрану, три архимандрита, шесть митрополитских бояр, сам московский протопоп Александр, игумны, переводчики, клирошане, всякие слуги и много подвод, груженных казной и ризницей, сопровождали Митяя в Царьград. И еще вез Митяй с собою две белые хартии, скрепленные печатями Дмитрия, дабы при нужде вписать в них от Дмитриева имени свою волю. Никому из митрополитов не воздавалась такая честь. Дмитрий, отправляя Митяя, хотел перед всеми показать, что выбор князя тверд и волю великого Московского князя всея Руси следовало уразуметь царьградскому Нилу, патриарху Вселенной. И вся эта великая честь еще выше подняла голову Митяя. Он смотрел на голубей, благословляя коломенский берег, а казалось, что в небе видится незримый свет и бог благословляет Митяевой рукой Московскую землю, - так стало светло его лицо и слезы текли из глаз. "Вся моя жизнь вам, московские голуби!" Несколько недель спустя, уже за пределами Рязанской земли, в ковыльном просторе древних половецких степей Митяя остановили татары: - Хана Мамая племянник - Тюлюбек болен. Хан просил тебя сотворить молитву над Тюлюбеком. - Милостью бога Тюлюбек встанет с одра здрав. Ведите, я помолюсь о нем. Мамай ждал Митяя в Сарае. Его рассердил самоуверенный ответ Митяя. Вечером Мамай говорил с Бернабой. Но Бернаба ответил издалека: - Дала Орда Москве право собирать со всей Руси для Орды дань? - Дала. Великому Московскому князю Ивану. - А он от того стал богат. А став богат, стал силен, - тебе денег недодавал, с князей лишнее брал. Сам на те деньги мечи ковал, а князья под ним хирели. Он крепнул против нас своей властью над русскими князьями. Так? - Так. - Он переманил, тот князь, митрополита к себе в Москву И русские попы тоже подпали под Москву. А с тем и все церкви, и все монастыри. Не только эту, а и загробную жизнь взял под себя Московский князь. - Кто это тебе сказал? - Рязанский Олег. - Верно сказал. - А еще сказал: Митяя Дмитрий поставил, не спрашивая патриарха. Понимай, Дмитрий и Митяй - одна рука... - Имя-то у них и то одно - Митя и Митяй. - Имя Митяю - Михайла, да не в том суть... В это время ударили колокола сарайской церкви. Митяй вступил в город и, встреченный сарайским епископом Иваном, ехал в сопровождении всей своей раззолоченной свиты мимо Мамаевых садов к православной службе. - Будто у себя в Москве! - пожал плечами Бернаба. Но Мамай ответил: - Почитать попов велел Чингиз. Они всея Русь держат в руках. Князей меж собой можно поссорить, а попы все вкупе, единой власти внемлют, и лучше ту власть улестить. Враг непобедим, доколе единодушен. - Но Митяй и Дмитрий - одна рука. Надо бы рассечь эту руку. - Хочешь сказать: рука та станет вдвое слабей? - А может, и более чем вдвое. - А кто сделает? - Я, - ответил Бернаба. Мамай решился. Облаченные в халаты из затканного золотым шитьем бархата, в белоснежных чалмах, звеня раззолоченным оружием, близкие Мамаю мурзы встретили Митяя у соборных ворот. - Хан тебя ждет, святейший. - Благословение мое хану, ханшам его, сыновьям его. - Сыновей хану не послал бог. - Попрошу у господа. Благодарно склонились и пригласили: - Следуй. После соборного молебствия Митяй и его свита снова поехали через весь Сарай. Ворота ханского дворца, распахнутые настежь, были украшены коврами. В садах цвели розы, журчала вода в мраморных водометах, и золотые рыбы медленно блуждали в голубой воде. Облаченный в черные шелка, ниспадающие до пят, склонив голову под белым митрополичьим клобуком, Митяй прошел по пестрым коврам, меж разукрашенных и многоцветных слуг и воинов. В высоком покое, разузоренном от пола до потолка, на золотом троне его ждал Мамай. Митяй остановился и благословил хана. Хан в ответ низко ему поклонился. И это видели все. Маленький хан, перебирая хилыми пальцами четки, щурил подслеповатые глаза на этого рослого, широкоплечего, надменного красавца, отрекшегося от земной красоты и радости. - Мой племянник болен, - грустно сказал хан. - Вечный о его здоровье молитвенник! - ответил Митяй. - Благодарю тебя! Митяй посетил больного Тюлюбека. Красная опухоль разъедала ему глаза, и, залепленные желтым гноем и розовыми мазями, они не видели ничего. Ордынские лекари строго следили, чтобы ни единая капля влаги не касалась больных глаз. Митяй отслужил над больным молебен, окропил освященной водою лицо юноши, коснулся больных глаз и осторожно смыл с них гной и лекарства. Тюлюбек увидел над собой незнакомое, недоброе русское лицо Митяя. Больному он оставил воду и велел омывать ею глаза. Четыре дня спустя Митяй выехал из Орды в Кафу, чтобы в Кафе сесть на корабль и плыть в Византию. Тюлюбек в знак исцеления самолично написал Митяю ярлык, и в этом ярлыке было сказано, что хан освободил всех на Руси служителей церкви от всякой дани с тем, чтобы реченный митрополит Михаил-Митяй молил о хане и его родичах бога. Вместе с Митяем выехали ордынские мурзы проводить митрополита до Кафы, через всю татарскую землю. И с ними Бернаба. Генуэзец силился показать, что лишь сопровождает мурз как переводчик, но каждый из мурз понимал, что око всесильного Мамая - здесь. И око то - генуэзец. Один лишь Митяй охотно беседовал с Бернабой, радуясь его греческой речи. И Бернаба следовал за митрополитом, читая Омира и Омара, и оттого книжник и начетчик Митяй полюбил встречи с Бернабой. Их кони резво шли в приморских степях, распустив хвосты по ветру. Гнулся ковыль. Большие птицы садились на дальние могилы, каменные бабы стояли на округлых курганах, и Митяй сурово смотрел на серых, высеченных языческим резцом идолов: - Срамота! Но бабы стояли, прижимая к животу плоские кувшины. В степях и следа не осталось от копыт, бивших эту вечную землю, и голоса не осталось от племен, бившихся и кочевавших здесь. А может быть, и остался голос в одинокой песне, что слышна была вдалеке за седым ковылем. И Митяй дивился простору ровной земли, дивился молчаливому почету от сопровождавших его татар. Не знал он, что ехали те мурзы в Кафу нанимать генуэзские войска, прославленную черную пехоту. Предстояло им и с яссами говорить и торговаться, и со многими другими, кто пожелает переложить в свои сундуки тяжелое московское золото. За новой силой, в чаянии новых битв, торопила коней Орда, иссякшая воинским духом. Вечная страсть гнала татар через ветреную бескрайнюю степь. Бернаба еще сильнее разжигал в них эту неутоленную страсть. Бернаба жаждал золота, свободы. Он ждал счастливой минуты, когда можно будет уложить это золото в крепкий мешок, сунуть мешок в переметную суму, переметнуть суму через седло, крепко в то седло сесть и гнать коня в Кафу, на пристань, на смоленый генуэзский корабль, и поднять паруса по восточному ветру, чтоб остался восток за кормой, чтоб забыть о нем, чтоб нежное Средиземное море, да белые камни на зеленых берегах, да лишь смутная, как дальняя песня, память об этих местах осталась ему навек. И он торопил коня, словно тяжелый мешок уже всунут в сумку. И ему едва хватало терпения удерживать коней, чтоб не опережать Митяев караван, подолгу стоявший в ожидании медленно двигавшихся тяжелых телег. Так достигли они города Кафы, прозванного греками Феодосией. Крым воздымал черные свои кипарисы и розовые горы в дивную синеву небес. Вились в синей зелени каменистые дороги, и открылся простор Черного моря, усеянный серебряными искрами. Здесь для Митяя наняли смоленый генуэзский корабль. И Бернаба усердно помог ему в этом. Погрузили митрополичью казну, и дружину, и спутников. Митрополит с немногой охраной остался ночевать в городе. Ему показали стены, спускавшиеся и громоздившиеся вверх по холмам, четырехугольные башни, сложенные из серых громадных плит, палаты, покрытые красным камнем, островерхую латинскую церковь с круглым, как роза, окном вверху. Он подивился на короткополые одежды людей, на тесные их штаны: - Срамота! Отпуская Бернабу, он одарил его перстнем, дал серебра-кисет московских копеек, маленьких, как рыбьи чешуйки, с изображением всадника, вонзившего копье в змея. - То наш святой Георгий! - воскликнул Бернаба. - У нас одна вера, и я рад буду принять православное крещенье из ваших рук, святейший. - Это не только Георгий, - твердо сказал Митяй, - это Русь, пронзающая копием ордынского зверя! Митяй щедро и ласково одарил сопровождавших его до Кафы мурз и пошел в опочивальню, ожидая заутра отплытия. Ночью Бернаба сбежал узкой каменной улочкой, перепрыгивая со ступени на ступень, вниз к пристани. Его ждали там. Повязанный шелковым платком, черный от морских ветров генуэзец отправлялся в Византию на Митяевом корабле. - Готов? - спросил Бернаба. - Одна нога уже там. - Возьми и грузи вторую ногу. Он достал кошелек, зеленый бархатный мешочек, и - запустил туда пальцы. Из-под светлых серебряных чешуек показался маленький сверток. - Это надежный яд! Аква тофана! Бернаба подумал и, зацепив ногтем копейки, дал моряку. Подумал еще и подцепил ногтем еще несколько чешуек, но подождал. - Когда вернешься и все будет хорошо, дам еще. Много. - Сколько? Бернаба посмотрел на ладонь. Оставалось еще три чешуйки. - Три золотых. - Смотри, чтоб было так. - Так и будет: три. - Ладно. - И не спеши: чем дальше отсюда, тем лучше для тебя. - Понимаю. Бернаба не спеша поднялся в город. Отовсюду звучала милая родная речь, раздавались песни, женские голоса. Утром с горы он видел, как Митяев корабль поднял свой двухцветный парус. Ветер надул паруса, корабль накренился, но опытный кормчий вывернул его из волн, корабль вышел на волю и не спеша заскользил вдоль каменистых берегов на запад. "Когда же настанет мой час отплывать так?" - подумал Бернаба. И твердым шагом пошел узким, как в Генуе, переулком к дому, где остановились Мамаевы послы. Тридцать четвертая глава. ШАЛАШ По-прежнему белел над шалашом лошадиный череп, голубой дым тихо поднимался от костра в синее августовское небо. Вокруг дыма сидели Щап и Тимоша с медведем. Среди колод расхаживал дед Микейша, собирая в бадейку мед. Прежде чем выйти к шалашу, Кирилл и Андрей остановились в кустах и осмотрелись. Кириллу показалось, что очень мал стал дед, еще ниже пригнулся к земле, еще шире расставлял на ходу ноги. Только большая лохматая голова не гнулась, а смотрела вверх, в небо. - Ктой-то? - шепнул Андрей. - Не этого бойся. А вон того, у костра, остробородого. - А чего? - Тот сам еще не понял, чего на земле ищет, а старик свое уже нашел. - А ты всех людей знаешь? - Тут всех. Кирилл свистнул, и мгновенно Тимоша, перескочив через костер и через Щапа, скрылся в кустах. Столь же стремительно кинулся прочь и Топтыга. Но Щап спокойно обернулся и посмотрел на прибывших. Дед не спеша пошел к ним. - Давно жду! - сказал дед. Так снова начался лес. Щап сказал Кириллу: - Ну вот, Кирша, я твое варево ел, садись моего отведай. - Потчуй. Только сперва Тимошу кликни, не то он сдохнет там, не жравши. Пуглив парень. Тимо-ох! - Вот он я! - Ты чего ж? - По грибы ходил. - Твой, что ль, вьюнош-то? - спросил дед Кирилла. - Мой. Так сели они у костра, и каша была рассыпчата и душиста. Никто не расспрашивал Кирилла, ожидая, что он сам найдет случай рассказать то, что другим знать следовало, а чего не следовало знать, про то и спрашивать незачем: все равно не скажет. Над шалашом белел череп, костяной терем: терем-теремок, кто в тереме живет? - А жили под этим черепом лишь те, кто умел держать язык за зубами. Жили тихо. Временами приходили и уходили люди. Иные приволакивали сюда запасы еды, приносили добро, и дед, которому в жизни больше ничего уже не было нужно, это добро надежно хранил. Андрей не отставал от деда на пасеке. - Мед меду рознь, - поучал дед. - Иной год подсед бывает. То мед! Чист, светел, как слеза. Под соты посудину поставишь, он в нее из сотов и натекает, А цельный али подрезной, он, понятно, не так чист. А все чище, чем подкурной, - это мы с тобой сходим, в лесу поищем, рой найдем да подкурим. Он хоть сорен и сед, а свой вкус имеет. Иной раз такой попадет, что дух захватывает. Это уж - откуда пчелы росу брали. С крушины берут - мед отстоится густой, крупитчатый, твердый. С гречи - он красный, по цвету видишь. А в Казани мне липец довелось отведать, так тот, как ладаном прокурен либо елеем, - пахуч и легок, сладостней ярого и душистей подседа. Андрейка слушал, помогая деду окуривать колоды, бегал за бадьями, точил нож. - Разумному - мед во здравие, - поучал дед. - А беспокойному - на пагубу. Я искусен был меды парить. С водой его разведешь, духмяных трав вложишь, замажешь в корчаге да и в печь на вольный дух. Иной раз так упарится, крышку рвет. А то на ягодах можно переварить - на смородине, на рябине. Малиновый тож хорош. С того меду жизнь слаще. Истинно рекут: с медом и золото проглотишь, да и беду съешь. - И то во здравие? - Знамо: во здравие, ежели тоску с себя скинешь. Неторопливо, спокойно бродили они среди пчел. И ни одна не коснулась их злым жалом. Лишь иногда в волосах запутывался их полет, и дед бережно освобождал пчел, и они улетали беззвучно. И еще говорил дед: - Как мала капля, несомая пчелой. Незрима глазу, непостижима уму. А мы полным ковшом черпаем мед, столь обильно принесли пчелы. Так и дела людей - незримо, непостижимо дело каждого, но неси свою каплю. Землю свою люби, сыне. Когда-нибудь расскажу о себе, увидишь меня. А сейчас еще млад, не все уразумеешь. Однажды Щап поманил Тимошу, и, оставив Топтыгу на приколе, они ушли по утренней росе на Пронск. Прошло несколько дней. Кирилл рыл к зиме землянку. Андрейка расспрашивал деда: - А ты волкудлаков видел? - А их нешь отличишь? Они не клейменые. - А как волкудлаком обернуться? Ты знаешь? - А как? Надо среди леса найти пень, голый, чтоб вся кора уж с него спала. Воткнуть в тот пень нож, перекувырнуться через него, и станешь волком. Порыщешь ты волком, захочешь опять человеком быть, беги назад; как увидишь нож во пне, забеги с другой стороны и опять через тот пень. И опять ты человек. Если ж, не дай бог, унесут тот нож, а ты еще рыщешь, прибежал, а ножа нет! - то беда: останешься волком навеки. Вот те и весь сказ. - А ты не пробовал? - А мне зачем? Я и так всю жизнь как волк рыщу: всю жизнь по пятам за мной гнались, вот только тут и нашел покой. Да и то лесной, волчий покой. - А за что, дедко? Дед Микейша посмотрел на Андрея строго: - Млад, неразумен еще! В лесу раздался крик. Дед затаился, выжидая. Из кустов вырвался бледный, изорванный Тимоша. - Ой, страсти! - Чего? - Ой, страсти! Щапа сюды волокут. - Кто? - Ватажники, свои. - Далеко ль? - Сейчас тут будут. - А чего с ним? - К Пронску обоз шел. Татарский. Мы по нем двинули, а у них мечи - они на нас. В рубке Щапа искровили. - А татары? - Нету их, обоз весь наш. - А ватага-то у вас велика ль? - Пятеро. Да один там остался. Да один вроде Щапа изрезан. Трое их сюды ведут. - А чего ж ты сбег? - Сказать? - Сказать. - Ой, страшно там! - Чего? - Мало ль чего? Микейша послал Кирилла: - Встрень, Кирша. Трое двоих не дотянут. - Иду. Он ушел в деревья, во мрак, вслушиваясь в каждый хруст, в каждый шорох. Не раз его отводили лоси. Наконец он услышал хруст валежника. Он помог им дойти до пасеки. Там дед велел положить раненых. Он всех прогнал, остался с ними один, варил какие-то корни, обмывал раны отваром, налагал осиное гнездо на свежие порезы, присыпал золой. Изрубленная голова Щапа и рана, пересекшая лицо, зарубцовывались. - Кровь вернется. Смирно лежи. Рану открой ветру, пущай обдует. Поешь медку. - Горько чегой-то! - То не простой мед. Пей. Добыча Щапа была богата. Плотные ковры, китайские цветистые шелка, серебряные длиннохвостые птицы па голубых шелках, рукояти мечей, изукрашенные по серебру черными мелкими узорами; ножи, усаженные самоцветными каменьями; седла, разрисованные алыми цветами поверх зеленого лака; седла, окованные серебряными узорами, серебряные чаши, увитые непонятными надписями. Одну из них долго вертел в руках дед. - Вот, - сказал он, - написано: "Издревле были и дни и ночи, звезды на небеси, как и ныне. Ныне ступаем мы, попирая прах возлюбленных, живших давно до нас". - А ты разве грамотен? - спросил Андрей. - Русской не обучен, а шемаханскую разумею. Многое там пережил. - Верно написано! - задумчиво сказал Кирилл. - Как это может быть верно - не рукописанье, а какие-то дождевые черви начеканены! - усомнился один из ватажных. И даже встал: - Не может истины быть у татар! Истина? А они ж злодеи! Какая ж истина? - Откуда им брать слова! - заговорил Тимоша. - Русского, нашего, слова и то не могут понять. А у нас слова самые простые. - А чудно ты бьешься, Тимоша, - сказал ватажник. - Кинулся на купцов, только искры из-под пят сверкали, а то вдруг в самую горячку запрятался в воз, дерюгой накрылся да и затих. - Ой, страшно стало, как я ему голову снес! - А не ты б ему, он бы тебе. - Он же меня не трогал! - А не было б их, - сказал дед, - татар тех, жили б мы своим трудом, в городах, в каждой руке бы держали дело. А ныне города оскудели, ремесла иссякли, иные места в пустыни обращены. Откуда ж брать жалость на них, ежли у них нет к нам жалости? Потом дед оглядел всех и строго спросил Щапа: - А тое добро как делить будете? - Ровно. Все разложим, ты его до времени схоронишь. Ежли из нас кто выпадет, долю отдашь по его воле. А свою волю каждый тайно те скажет. - Исполню. - По хлеб надо на Дубок идти. К зиме запасти надо. - То и по снегу достанем! - успокоил дед. - А до времени запасенного хватит. Вечерело. Кирилл лежал в кустах, глядя в небо, и обдумывал свою жизнь: утолил свою страсть, и люди отступились; ради своей жизни убил гонца, и вот ввергнут в лес; а когда за Рязань бился, рязане приняли его, как своего; князь выдал, да и то таясь от народа, есть ли подвиг или такое дело, чтоб сбить с себя тяжелую цепь? Он думал, вспоминал, совершил ли когда добро, за которое добром бы ему отплатили. И какое еще надо совершить, чтоб смыть с себя зло? Он думал, но мысли плыли, как облака, меняя свои очертания, а то и вовсе растаивая в небесах. Дед и Щап отошли, оборотясь на темнеющий восток, стали рядом на колени, и дед сказал: - Клянусь те сохранить добро твое вцеле, сколь сил и разума хватит. Иному, мимо воли твоей, не передам, сам не соблазнюсь, по смерти твоей не утаю. И, пригнувшись, поцеловал землю. Клялся и Щап соблюсти благодаренье деду и тоже склонился к земле. Страшную, нерушимую клятву дали они друг другу, ибо все может отступить от человека, но земля не отступит - из нее вышел человек, в нее и вернется. Тридцать пятая глава. ЦНА Стоял теплый осенний туман, и лесную дорогу густо засыпала светлая сырая листва. Огненная лиса отбежала с дороги и остановилась, принюхиваясь. Дмитрий проехал лесом, сопровождаемый Бренком, дьяком Внуком, Тютчевым, отроками, подьячими и небольшим отрядом дружины. Вскоре меж деревьями проблеснула тихая Цна, и на взгорье, завидев Дмитрия, ударили в колокола. От города полем шли любутские жители с иконами, попами, хоругвями. С полей, где еще стояли неубранные скирды овса и крестцы ржи, бежали женщины в красных и синих сарафанах, мужики в длинных белых рубахах или черных поддевках. Дмитрий думал, глядя на смердов, что не пестры, не ярки русские одежды - туман ли их глушит, краски ли таковы. И хорошо, спокойно ему стало, что так тепел и пасмурен день, что так тихи людские одежды, что негромок звон колоколов. Когда передние любутчане дошли до Дмитрия, он сошел с седла, сошли и его спутники. Они все остановились среди поля, клирошане расставили полукруг икон, попы вышли вперед и запели. Ладанный дым таял в тумане, ветер не задувал свечей, колокол не умолкал. Дмитрий во все время молебна стоял прямо на колком жнивье, запахнувшись в красную епанчу, пока брызги с кропила не окропили его лица, - тогда он строго помолился и подошел ко кресту. Но, прежде чем дать Дмитрию крест, поп сказал недолгое привечальное слово: рад, мол, город Любутск, что государь Дмитрий Иванович не забывает рабов своих, жалует на свой Ценский погост суд судить, слушать нужды и горести Любутска-города. Поп говорил, а Дмитрий глядел поверх ею головы: в небе курлыкали журавли, видно, слетались в отлет. Но туман застилал их, лишь голоса их плыли высоко на волнах тумана. Вдруг Олегово имя заглушило и журавлей, и колокола; Дмитрий посмотрел прямо в попову бороду. - Год минул, как высокоумный Ольг Рязанский прибегал сюды, ища у Любутска себе от татар защиты. И Любутск того Ольга прикрыл, памятуя, что течет в нем русская кровь от благоверного Святослава Черниговского. Но крепок город наш тобой, господин! Тобой! К тебе прибегает наш город, ты нам - покров, ты - наша сила... "Да этот ведь поп тогда мне письмо писал!" - вспомнил Дмитрий. Он приложился к иконам и поклонился народу. Затем попы пошли назад: за ними вслед иконы на людских плечах медленно тронулись к городу. Дмитрий поехал позади икон, а за Дмитрием тронулся его двор, дружина, любутчане, а вслед любутчанам возвращавшееся с пастьбы городское стадо - молчаливые, усталые коровы, крикливые печальные овцы и пастух, опирающийся на высокий посох. Дмитрий въехал в Любутск, поднялся к погосту. Ему натопили княжую избу, где повседневно жил ценский пристав. После лесной сырости было хорошо войти в сухой жар избы. Спутники Дмитрия разместились по всему погосту, а дружина - по городу. Стало смеркаться. Зажгли светец. Пристав хлопотал об ужине. - Не осуди, государь, - разносолов печь не умеем. Ухи сварили. Дмитрий взглянул на пристава: - Знал, хитрец, чем князя порадовать. - Да слыхал, что ты до окской ухи охоч. Пар над ухой вставал до потолка, и пахло разварившимся луком; внесли на блюде стерлядей, и Дмитрий брал рыбу, а ухой захлебывал. Повременив, к Дмитрию присоединились поснедать Бренко и Тютчев. Великокняжеский дьяк Внук с подьячим, писарями и слугами поместился во дворах причта и отведывал разносолы у попадьи. Когда кончили и стали собирать со стола, к Дмитрию попросился Софроний. - Ты разве здесь? - За семьей приехал. Она сюда с Рязани сбежала да и осталась. - А в Москве-то тебе всего дали? - Сполна. К посольскому боярину приставили. - Там тебе место. - Я б хотел, да просить робею, летописанье вести. К списанию летописных книг приставить. - Разум твой изощрен ли в том? - То-то, что изощрен: в Рязани писал, да невместно писать Рязань, а на события взирать глазами московскими. - Ты нешь москвитин? - Сердцем с тобой, княже. - В летописанье разум надобно щедро держать. Разум подобен закрому: иной полон пшеницей доверху, а в ином лишь по углам остались зернышки, да и те проросли. А полный закром иной ключник щедро держит, полной мерой оттуда черпает, а иной хранит, боится зерно выронить, и закрома его хоть и полны, да зерно в них слежалось, прогоркло, мышами пропахло - копнешь, а из зерна-то дым идет. Так и летописанье. Надо закром свой полным иметь да ослобонять его, чтоб новому зерну место расчистить. Разумеешь тако? Ступай ко Внуку, он хоть и недавний дьяк, да разумен, найдет те место. Скажи - от меня. После ухи Дмитрий был добр. - А не рано ль рязанца пускать к московской грамоте? - спросил осторожный Бренко. - Сперва б спытать. - Мыслишь: не рязанское ль око промежду нас бродит? А пущай. То Ольгу страшно: он на полушку купит, а на рубль прихвастнет. А Москве больше таиться нечего: коли заглянет твое око за тын, увидит - Москва сильнее того, чем кажется. Этого ли таиться? Татар не чтим, тоже не таимся, на Воже с ними об этом перемолвились. Пущай око, пущай поглядят, смирней станут. - Ну, коли так, пущай. И вскоре Бренко заснул, разомлевший от окской стерляди да избяной жары. Пристав нерешительно расталкивал его, чтоб подстелить под него перину. Они разлеглись на широких белых скамьях и не слышали ни петухов, кричавших среди туманной ночи, ни пастухов, игравших в берестяные трубы на заре. Но Дмитрий проснулся рано и вскочил сразу. Отроки уже знали его обычай и держали наготове ковш ледяной воды. Дмитрий обмылся ею - лицо раскраснелось - и вышел на крыльцо глянуть, как разгорается заря. Во двор уже сошлись люди, кому предстояло судиться на княжом суде. Иные лениво жевали, сидя у стены. При виде Дмитрия еда остановилась у них поперек горла, они испуганно повскакали с мест, кинулись от страха бить лбом землю: никак не ожидали видеть князя столь рано, да одного, запросто. - Да полно кланяться! - рассердился Дмитрий. - Как засужу вас, накланяетесь. А сейчас садитесь, ешьте, чтоб с пустым брюхом перед князем не стоять, этого не люблю - робеть будете. А москвитин о робости забыть должен. И, хлопнув дверью, ушел. - Он у нас такой! - поучительно сказал один из Дмитриевых воинов. - С ним говори, будто сам ты князь, и он те слушать будет. Своих людей высоко держит! - А милостив ли? - К виновному? - Ну, ежли, скажем, малость провинился? - Берегись! - Ух! - Чем виноват-то? - Упаси бог, это не я! - А кто ж, коли не ты? - А почем ты знаешь, что я? - Вашего брата насквозь видно. - Упаси бог. Засудит? - Вконец. - О, господи! Я ему все скажу, пущай как хочет. Как на духу, за это, может, смягчит? - Непременно. Наступило время суда. Дмитрий сел на крыльцо, а перед крыльцом во дворе сели бояре, стала стража, начался опрос. Дмитрий молча слушал, словно был в стороне, но, ища правды и милости, истцы и ответчики обращали свои слова мимо бояр ко крыльцу. Дмитрий же слушал, ни словом не вступая в суд. Разобрали два дела о дележе. Приступили к делу о потраве; жалобился молодой крестьянин, пришедший сюда на поселенье с рязанских земель. - Здешние забижают. Ежели какой оброк, тягота, шлют меня без череду. А вон Есей зарится на мое поле. Я ж то поле разделал, оно нынче как перина хорошая, он и уговаривал: отдай да отдай, я, мол, тут исконный, а ты, мол, рязан, тебя, мол, ветром сюды придуло. Нет, говорю, не дам: покопай себе землю сам так, коли сил станет. А он мне горожу растворил да на овес моих же овец запустил. Я его не обидел, так чего ж он? Есей был тот самый, что с воином говорил. Он распетушился и кинулся к судейскому столу. - А видал он, как я его огород ломал? - Но вдруг взгляд его скользнул по крыльцу, и он, потупившись, тихо договорил: - Очень уж обидно было, вот я и разгородил. Дмитрий спросил сверху: - Чего обидно? И все обернулись к нему. Есей, помолчав, ответил: - Одно слово - виноват. Помилуй, государь. Дмитрий спросил рязанца: - Ты давно тут? - Третий год. - На три года прощаю те всякую дань и всякую тяготу. Стань сперва на ноги. Чего ж пристав смотрел, дал тебя в обиду? А что потравлено, то сосчитай. Есей тебе за то заплатит сполна и немедля - он тут исконный, найдет. А что злобствует да горожу ломает, за то дать Есею плетей, чтоб наперед помнил - мне все дети любы: и те, что в возрасте, и те, что новорожены, что исконные, что новожилы. Тако решено. Воин, будто дорвался, ринулся на Есея и уволок его, приговаривая: - Счастье твое, что раскаялся, а то б беда. - Сам чую. Спасибо тебе. Рязанец же, уходя следом, попрекал Есея: - То-то и оно-то! А он: рязан да рязан. А какой я рязан, ежели сам князь Московский за меня стоит! Приступили к делу звонаревой вдовы. Дело было тоже о потраве, а потравил ее огород сам пристав. - Чисто татарва прошла! - визжала вдовушка. - Лук кверху пузом торчит. От капусты одни кочерыжки осталися, морковь теперь надо клещами тащить, всю ботву съел. - Пристав? - спросил Дмитрий. - А то кто ж! Бык здоровенный, все на мое вдовство зарится. - Аз не зарюсь: ты глянь на себя! Кто на тебя позарится! Она на меня поклеп, государь, возвела за то, что не зарюсь. Дмитрий усмехнулся. Любил такие речи. - Пристав, я тебя о том не спрашивал. А городьба-то добрая ль? - Да какая ж городьба при моем вдовстве... - женщина всхлипнула. Пристав опять ввернул: - В судебнике речется: огород ставится около поля - семь жердей добрых да два кола. Чтоб скот не мог вломиться, а овцы - пролезть. А около гумна, сиречь на овоще тож, огорожа должна стоять девяти жердей, добрая. - А какая скотина-то у тебя? - обратился Дмитрий к вдове. - А никакой у меня нет! В это время во двор прискакал всадник, быстро прошел к крыльцу. - Государь Дмитрий Иванович, весть есть, дозволь сказать. - Иди в горницу. Дмитрий вошел в избу и выслушал: корабль Митяя миновал крымские берега, ветер был попутен, и море кротко. Уже увидели берега Византии, как митрополит внезапно занемог и скончался. - Не убит ли? - Нет, сказывают, на теле следов нет. - Не съел ли чего? - У него из Кафы был повар. Не должно б быть. Фряги нам не супротивники. Хотели тело в Цареград везти, да фряги отговорили: нехорошо, мол, будто мертвец в митрополиты ставиться прибыл. Сгрузили в барку, погребли в Галате. - Ступай. Дмитрий побыл один: это был удар, но кем нанесен? Были у Митяя среди монахов враги, но неужто же и спутники были ему врагами? "А боярин Кочевин куда смотрел? Ожирел, заспался. А я думал - книжен, велеречив, учен, доглядит. Вот и учен, а делу враг. Проморгал". Гневный и молчаливый, снова вышел он на крыльцо. Словно другими глазами увидел все. - Так ты речешь, вдовица, что своего скота не держишь? - Куда мне с моими силами! - Тогда ты, пристав, поставь вокруг ее овощей городьбу сам: чья скотина, тому и городить. А у кого скотины нет, тому городиться не от кого. Да чтоб огород был по твоему слову, как сам ей вычитывал, - по девять жердей меж двумя колами. Да чтоб сполнено было немедля, сам догляжу. А овощь ей, кроме лука, со своих гряд отдашь, сколько потравлено. А лук давно пора было с огорода собрать; ежели ко времени не собрала, сама виновата. А что говорил похул на вдову, то приставу не пристало: пристав слабых беречь приставлен, а не забижать. И за то те приставом боле не быть. А ежели городьбу худо поставишь, дам те плетей за нераденье. На этом велел кончить суд до завтра. Вызвал к себе бояр и двор. Когда все собрались, сказал: - Братие, отец наш митрополит Михаил-Митяй скончался в море... Бренко тихо спросил: - Сам? Дмитрий отшатнулся и пристально взглянул на Бренка: - След есть? Бренко раздумчиво покачал головой: - Нет. Но где это видано, чтоб человек не тонул, а сам помирал в море? - Божья воля! - сказал Дмитрий. - Божья ли? - усомнился Бренко. - Надо нового митрополита искать. Моя воля такова, - сказал Дмитрий. - Прежде чем патриарх найдет. - Кого? - задумался Бренко. - Киприана! - неожиданно решил Дмитрий. - Тут вот, в Любутске, ему поруганье чинили; до сего дня не опомнился... - То и хорошо! Он злобствует на нас, надежд на Москву не видит, а тут вдруг нашею милостью... Наш будет. - Хорошо, государь! - одобрил Тютчев. - Надо к отцу Сергию послать. Пущай он это дело обмыслит. А об Митяе разведай, Михайло Ондреич. Кто с ним был, когда вернутся, порасспроси. Да в обращенье не стесняйся. Авось порасскажут! Он вышел на крыльцо и смотрел на Оку, по которой плыл караван ушкуев. - Михайло Ондреич! Глянь! - Чего, государь? - То не Тарасиевы ли ушкуи? Он сулился к Покрову в Орде оружейников накупить. Будто и впрямь народ везут? - Мимо идут. Видно, приставать не думают. - В Москву спешат. - Тебе, государь, челобитная: из Рязани в эти места в прошлом годе много народу сошлось. Не все поустроены. Просят твоей милости. - Прими да рассели. Свободных земель хватит. Да полегче говори с ними, льгот дай повольготнее. Пущай селятся, к этим еще подбегут. Люди нужны, Москва ими крепнет. Он сошел с крыльца, пошел не спеша по погосту и впервые задумался о Митяе: не смерть страшна - страшно, что всегда она приходит раньше времени. Тридцать шестая глава. КРЕЩЕНЬЕ Зима выпала вьюжная, морозная. Кирилл ходил зверя бить, убил. Шел к своей пещере обратно. Снег звенел под ногами, и казалось, что ступаешь не по снегу, а по воздуху. Разогревшись под тяжестью, остановился. Воткнул в снег рогатину и, отирая рукавом взмокшее лицо, огляделся. День догорал. Деревья согнулись в голубом инее, будто замерзшие облака. На ветвях, как комья морозной зари, сидели красногрудые снегири. Кирилл пугнул их. - Кш! Но только серые самки перелетели на ближний куст, другие лениво поворачивались, поклевывая снег, выбирая из-под инея мерзлые бусинки бузины. Медленна, как пух, летел из-под птиц иней. Кирилл оглянулся. Позади, дрожа, стоял Андрейша. Голова его ушла в плечи, лицо позеленело. Только глаза неотрывно глядели на птиц. - Не по тебе лес, - сказал Кирилл, - застынешь тут. Андрейша молчал. - А стоять будем - хуже закоченеем! По заре мороз крепче. Идем! Снова, увязая в снегу, пошли. Куда бы укрыть Андрейшу от стужи? Кто его от стужи укроет, от леса жизни сей, от суровых невзгод времени? О ком ни вспоминал, все либо далеко были, либо давно отреклись от Кирилла, осквернившего иноческий сан. Да и кто будет знаться с человеком, пролившим кровь и продолжавшим ее проливать, ибо стал он суров с татарскими обозами на торговых путях. Кто мог бы простить его, кто мог бы забыть все зло, совершенное насильником и душегубом? Кирилл вышел к поляне. Над шалашом давно нарос сугроб, и лишь конский череп выглядывал на поляну черными своими глазницами. Жили в землянках, влезая в них, как звери в нору, - не жилье, а берлога. Разогнуться при Кирилловом росте места не было, всю зиму, как и всю жизнь, надо было прожить согбенно: чуть подымешь голову - либо голову поранишь, либо потолочины прошибешь. Огонь разводили в углу, и дым захватывал дух, пока у огня грелись. Не место это было для квелого мальчика среди ошалелых от угара мужиков, повалившихся на медвежьи шкуры. Когда поели печеного мяса, легли, зарываясь в шкуры, спать. Их оставалось здесь четверо; Щапа с Тимошей Кирилл послал в Пронск за припасами, а семерых ватажников отпустил перед Рождеством в Рязань промышлять. Щап сам пошел под Кирилла и всю ватагу под него подвел: и силой, и разумом, и опытом не мог перед ним устоять, да и не тщился. У стены долго ныл и ворочался Нил, ватажник, еще летом иссеченный татарским купцом. Рука у Нила ссохлась, и в промысел ходить стало непосильно. - Ты что? Опять ломит? - спросил Кирилл. - То стужа, то жар - так нешь можно? - А чего ж делать-то? - Уходить. - Куда ж? - А может, монастырь возьмет. Вклад дать есть чем. - Грех замаливать? - Где мой грех? - А убивал. - Чтоб меня не убили. - А грабил? - А кругом кто не грабит? - Там так не ответишь. - Там и не спросят. Вклад дам. Внезапная мысль осенила Кирилла. Он привстал на своей медведине, сдвинул с плеч тулуп и прислушался. Наверху, над снегом, текла обычная лесная ночь: глухо гудел лес, поскрипывали сторожкие волчьи шаги. Тихо и редко ступая, прокралась рысь. Поутру весь снег вокруг землянки бывал утоптан. Дед Микейша спал, сжавшись, как кулачок. Лежал бледный, неслышно дыша, Андрейша. Кирилл снова закрыл глаза. "Монастырь! - думал Кирилл, - монастырь..." Туда уходят от страха перед жизнью, чтоб стенами монастыря отгородиться от набегов врага, а паче того - от княжеских сборов, даней и пошлин, от полюдья, от многих больших и малых тягот, от всего того, что зовется жизнью смерда. Кирилл ушел туда искать знаний и мудрости, но иноческая келья ему оказалась узка. Иные смирялись, приноравливались, отрекались от своего духа и от своей плоти, завидовали оставшимся в миру, ненавидели мирских и пресмыкались, зная, что труднее нести мирское бремя, нежели монастырский подвиг. Часто мысль Кирилла обращалась к Сергию. Всюду о нем слышал, и теперь, среди тишины и тьмы, яснее встал перед ним Сергий. Тих поступью, голосом, громок славой. Кто он? Каждое его слово передается из уст в уста. Не потому ли и говорит он так, чтобы передавали? Не затем ли расходятся его троицкие монахи по всей Руси? А в словах не столько от бога, сколько от Московского князя. Кто из них кому служит? Оба заодно! Было же в Нижнем, лет пятнадцать назад: заупрямился Нижегородский князь Борис, не захотел покориться Москве. Сергий из чащи троицких лесов явился в Нижний, затворил все церкви в городе, запретил богослужение и объявил народу: "Князь ваш Борис божьего дела не разумеет. Доколе не образумится, не будет вам ни милости божией, ни церковных треб!" Борис задумался: народ возроптал на него, воины от него отворачивались, как от богоотступника, еще день-другой, и народ разнесет во имя божие Борисовы терема, а самому Борису выпустят кишки наружу. Пришлось Борису Нижегородскому покориться, а спор шел не о малом: хан дал Борису ярлык на великое княжение и право сбирать хану дань со всей Руси - Борису, а не Дмитрию. И по Сергиеву слову Борис отказался от ярлыка. Будь Сергий смиренным иноком, не печаловался бы о земных делах, не посмел бы закрыть церквей. Не инок, а воин, покрывшийся ветхой рясой! А Москва дала тогда Троице много земельных угодий, деревень, починков, страдных людей. Было за что! Всю ночь не спалось. Медленно раскрывался облик Сергия; сползла его ветхая ряса, в кротком голосе открывались непреклонные и жесткие слова. Чего неученый Дмитрий не может уразуметь, то разумеет Сергий, таясь в лесах. "А если вера покорна узде, если не она ведет, а ею правят, - думал Кирилл, - чего же ради принимал я муки, ради чего смирялся? Чтоб выше и выше вставал Дмитрий?" Всю ночь протекала мимо, волна за волной, вся быстротечная жизнь, вся долгая, многими событиями растянутая жизнь. Вот он лежит, опрокинутый навзничь, в лесной берлоге, и множество людей по Руси лежит так, таясь по лесам либо отдыхая от работы в звериных норах, завернувшись в звериные шкуры, боясь говорить человеческие слова, опасаясь друг друга, одичалые, втоптанные в землю, из которой они растят для других хлеб и добро. Дед в Коломне сказал, что были времена, когда было иначе. А будут ли такие времена? Как поднять руку на князя? Только ночью, только в глухом лесу, только в полусне могут родиться такие мысли! Разбросаны по лесам, все порознь, по деревням, а деревни не боле двух-трех дворов, - где найдут люди единую мысль? Их собирают воедино лишь затем, чтоб ходить в поход, биться за княжеские города. "Битву бы нам! Чтоб победить, чтоб там, пока все вместе, просить... У кого, чего? Микейшу б спросить! Да спит. Да и что скажет? Лютое свое дело сам знаю. А иного Микейша не ведает. Андрейша мал. Надо хоть его вывести из лесу. А куда, к кому?" Во всем мире был, хотя и далеко, один человек. Может быть, был! Коему можно было грубо сказать правду, коего не стыдно было просить. Если бы Мамай не погубил, не увел бы али не спугнул Анюту, был бы человек! Но тогда, может, и Андрейши у Кирилла не было бы. Он решился. Едва рассвело, достал из сумы лоскуток бумаги, развел талым снегом ссохшуюся медвежью кровь и написал: "Во имя отца и сына и святого духа! Отче Сергие, прости мне дерзновение мое, ибо аз есмь грешен, блуден и нечист вельми. Аз не ведаю, коим зрением прозрел ты меня и познал, но ежли ты зорок столь, не стыжусь, не робею: видишь падение мое, но ведаешь, что не упасть не мог. Был бы я мудр, но телом хил, избрал бы, как ты, спутников себе из богатырей, преподобный отче. Был бы могутен, но разумом темен, следовал бы за мудрецом, и мудрец оборонялся бы моими руками, моими бы руками душил врагов. И меня б осуждали за жестокосердие, и его похваляли б за беззлобие и кротость. Аз есмь обучен книгам, а жизнью обучен жизни и крепок телом. Сам зрю путь, своими руками душу врагов. И не себе милости, не хулы, не суда молю - молю об отроке, зане он слаб и немощен, а лес суров, и время наше суровое. Приюти и подними его дух, яко аз грешный приютил его тело. Несть в мире никого кроме, кто пригрел бы его, а студено и вьюжно вельми". Крещенские морозы трещали по всей Руси. На реках лопался лед, в лесу обламывались обмороженные ветки. Птицы замерзали на лету и, упав, ударялись о наст, как камешки. А на Москве-реке, против Тайницкой башни, воздвигли иордань. Сложили изо льда храминку - купель над прорубью, обставили зелеными елками, а доброхотные руки украсили колкую зелень красными, синими и пепелесыми лоскутками и лентами, словно цветами. В Крещенье на иордань сошлась вся Москва. Позади епископов, на алом ковре, без шапки, стоял на льду Дмитрий. Клир пел. Епископ опустил в прорубь большой серебряный крест, и крест сверкнул в его руках, как ледяной, а серебро заиндевело. Весь великокняжеский двор позади Дмитрия стоял без шапок. Лишь дряхлый князь Тарусский окутал голову красной шерстяной повязкой. - Блюдите русское благочестие! - завещал митрополит Олексий. - Оно есть обод вокруг Руси, оно есть обруч и оно есть меч. И тысячи москвитян стояли вокруг купели на льду. Женщины сплошь скрылись под шалями и платами, меховые воротники и выпушки обросли инеем. Дыхание поднималось белыми клубами. Но едва епископ окунул кропило в купель и хлестнул студеной капелью по лицам предстоящих и молящихся, к проруби кинулись больные, чающие исцеления, скоморохи и гусельники, плясуны и блудодеи, торопившиеся христианским подвигом искупить накопившиеся за год грехи. На берегу они сбрасывали на лед шубы, и тулупы, и валенцы, скидывали рубахи. Причитая молитвы, они стремительно окунались в прорубь, и еще раз, и еще третий раз, и с остекленелыми глазами, охваченные льдистым ожогом, набрасывали на себя тулупы и валенки. Иные тут же, едва запахнув тулуп, падали и катались по снегу, чтоб скорее пришло тепло. А и не столько было бы на водосвятии богомольцев, если б не ежегодная эта скоморошья купель, совершаемая во искупление плясок и песен и всех иных языческих забав. Отбыв крестный крещенский ход, Дмитрий грелся в своем тереме горячим медом, терся спиной о раскаленную печь: - Ой, дюже холодно! Сумерки застали его за столом, и, отирая рушником пальцы и бороду, он одобрительно покачивал головой: - Ой, и жирны беломорские осетры! Дмитрий сошел с крыльца и вместе с Евдокией и сыновьями сел в покрытые ковром, поверх мягкого сена, сани и, сопровождаемый многими такими же санями с ближайшими и родней, поехал кататься по Москве. Сани, задевая о заборы и стены своими дубовыми грядками, мчались по скользким до блеска дорогам, под морозными звездами. И следы от полозьев сверкали на снегу, как мечи. А Дмитрий, склоняясь к веселой, раскрасневшейся Евдокии, пофыркивал: - Ну и мороз! Дух захватывает! По оледенелому городу трещали от мороза бревенчатые избы, народ расходился с Москвы-реки, свистели по снегу полозья, и подшибали прохожих раскатившиеся розвальни. Тем часом шли по Москве двое калик. У старшего на лицо наползла шапка из рысьего меха, бурые брови срослись на переносице, горбоносое лицо обросло соломенной бородой, а горбина на носу рассечена. А зеленые глаза озирались, ворочая белками. И одна рука висела, как плеть. А другой, маленький и тощий, смотрел вокруг темными пытливыми глазами на высокие башенки церквей, на разукрашенные быстрые сани, разглядел и Дмитриево лицо. Но шел и молчал. Так, безвестные, они прошли в тот день по Москве.  * ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ *  Тридцать седьмая глава. МАМАЙ Настала весна 1380 года. Едва первая зелень покрыла степную даль, Мамай повел свои кочевья вверх по Волге. Прошла зима, полная забот о большом походе, переговоров, посулов, задатков, даров. Не спеша шли стада в сочной молодой траве. Кони набирались сил, с верблюдов комьями отваливалась заскорузлая зимняя шерсть, на многие версты вокруг гудело блеянье овечьих стад. За стадами следовали юрты воинов, их семьи, домашний скарб. Скрип телег, визг тяжелых колес, говоры, мычанье стад - извечный гул ордынского похода медленно, но неуклонно полз к северу. В первые дни июня Мамай переправился через Волгу. Немало времени и труда ушло на перевоз, но и это минуло десять дней спустя. Орда уже снова медлительно и неудержимо ползла к северу. По пути начали присоединяться новые, неведомые племена и воинства. Мамай не спешил - он хотел, чтобы разноплеменные воины успели снюхаться между собой, как стадо со стадом. При устье реки Воронежа Мамай задержался. Отсюда он послал Бернабу по дороге на Кафу, навстречу генуэзской пехоте, чтобы торопить и горячить чужеземцев посулами и соблазном близких побед; послал молодого мурзу Исмаила к Олегу Рязанскому - напомнить об уговоре против Дмитрия, а мурзу Джавада отправил в Литву к Ягайле, с которым за зиму хорошо успел договориться. На высоком взгорье, у впаденья Воронежа в Дон, Мамаю поставили стеганый шелковый шатер, и хан смотрел, как привольно сливаются русские реки, как жадно пасутся на тучных полях ордынские табуны - еще Чингиз завещал давать коням волю и покой, если готовишься к большому походу: "Кони - это наша поступь по времени". Этого не знали враги, в этом была тайна быстрых переходов, нежданных ударов, заходов в тылы врага. Еще были тайны, завещанные Чингизом. Мамай их знал и хранил. Он знал, что никогда не выдерживали враги охвата со всех сторон - враги готовили удары в лицо, скопляли силу в едином месте, а татары не били в это лицо, они лишь отвлекали врага, а всю свою силу бросали на края, на оба разом, и тем рушили единство вражеских войск, сминали их и врывались в беззащитные страны. Это была вторая тайна Чингиза. Были и еще великие тайны. Их соблюдал хан Батый и побеждал неизменно. Их внимательно изучил и запомнил хан Мамай. Он сидел на холме, среди полевых цветов. Ему сказали: из Рязани прибыла женщина, которая хочет говорить с ханом. - Женщина? - Так, хан. - Из Рязани? - Так, хан. - От Олега? - Нет, хан. Сама. Он был один и послал за ближними мурзами. Когда мурзы сошлись и сели на ковер у ног Мамая, он велел ее позвать. Она вошла и сразу поклонилась ему, словно уже видела его. Переводчик сказал: - Это рязанская баба Овдотья называет тебя царем, я кланяется тебе, и просит, чтобы ты ее выслушал. - Слушаю бабу Овдотью! - согласился Мамай. - Когда ты пожег Рязань... - сказала женщина. - Припоминаю, - сказал Мамай. - Ты увел в полон мужа моего, брата моего, свекра моего и деверя моего. Пришла я просить: отпусти, дай откупить мне этот полон у тебя, царь Мамай. - Не бывало еще, чтобы бабы сами по этому делу ездили. - Мужиков в моем роду не осталось. - Кого ж со мной поведет князь Олег, если у него мужики иссякли? - Того, господин, не ведаю, где он таких мужиков возьмет. - А почем ты платить за свою родню будешь? - А почем думаешь положить? - Восемь коней за каждого. - Хватит у меня на одного. - Кого ж выкупать станешь? - Брата, царь. Мамай удивился: - Брата? А муж? - Замуж выйду, муж будет; будет муж - свекор будет; муж будет - сын родится, а сын у свекра родится деверь мне будет. А брата мне уж нигде не взять - родители мои в Рязани сгорели. - Все ли у вас бабы в Рязани таковы? - усмехнулся Мамай. - Все ли, не ведаю, да я не краше иных. - С лица ты и верно не красна, шрам вон на лбу, лет тебе не совсем мало... Мамай посмотрел на своих мурз. Ему хотелось удивить их. Он вспомнил: великие завоеватели мира всегда проявляли щедрость, чтобы потомки с удивлением вспоминали о них; потомкам надлежало также вспоминать острый и мудрый ответ, облекающий эту щедрость. Бернаба подсказал бы, но Бернабы не было. Тогда Мамай сорвал распустившийся возле ковра жесткий белый цветок и подал его Овдотье: - Иди по моей Орде, доколе не увянет этот цветок, и тех из своей родни, кого успеешь сыскать за это время, бери без выкупа. Аллах завещал нам проявлять милость к женщинам. Овдотья, потупившись, с горечью взглянула на цветок, но вдруг лицо ее просветлело: - Благодарю тебя, царь, - ты сам не ведаешь меру своей щедрости. Мамай самодовольно улыбнулся: "Глупая женщина". Овдотья, в сопровождении воинов, не спеша пошла по Орде. Цветок в ее руке был галечник - беленький донской бессмертник. В этот день пришли два известия. Олег извещал, что собирает войска, что оружия у. него вдосталь, что уговор свой блюдет крепко, но и Мамая просит не забывать своих слов. В ответ ему Мамай отправил гонца и велел передать Олегу только одно слово: - Помню. Вторая весть была от Бернабы. Бернаба встретил в пути черную пехоту из Кафы и возвращается с ней: через три дня они будут у устья реки Воронеж. Мамай отослал второго гонца в Литву сказать князю Ягайле Ольгердовичу: - Мамай помнит свое слово, но и ты, великий князь Ягайла, помни свое слово. Хан не знал, что от самого Сарая среди его воинов идут люди Дмитрия. Хан не знал, что Дмитриевы пограничные стражи стоят и на реке Воронеже. А в Московской страже на Воронеже в ту пору были - Родион Жидовинов, Андрей Попович и пятьдесят иных удальцов. Одиннадцать дней они объезжали Орду, едва смогли ее объехать за одиннадцать дней! В этот, двенадцатый день один из них попался татарскому разъезду - еле успел двоих свалить, как остальные стащили его с седла, накинув аркан на шею. На закате дня, когда тяжелое багровое солнце лениво увязло краем в степной траве, к Мамаю привели Андрея Поповича. - Наш разъезд поймал. Откуда взялся, не ведаем. - Откуда взялся? - Чего откуда? Я на своей земле. Но день прошел хорошо, давно не было у Орды столь обширных войск, и Мамай засмеялся: - Ты не московский ли? - Угадал: московский. - А ведомо ль моему слуге, Мите Московскому, что я к нему в гости иду? - А небось ведомо. - А ведомо ль, что силы со мною двенадцать орд и три царства, а князей со мной тридцать три, кроме христианских. А силы моей семьсот три тысячи. А после того, как ту силу считали, пришли ко мне еще великие орды, тем я числа не знаю. - Ведомо ль это, не ведаю, но прикажешь - я извещу. - Вот, ступай извести. Да спроси, может ли слуга мой Митя всех нас употчевать? Мамай отпустил воина: в силу свою, которой равной на свете нет, он верил, пускай Дмитрий узнает о ней из уст своего же воина - больше веры будет. Воин спокойно прошел через весь ханский стан, вырвал узду своего коня из рук ханского конюха, влезая в седло, будто ненароком, ткнул пяткой в чье-то татарское лицо, сел и поскакал к северу. Мчался по ночи, чтобы степная трава к утру встала позади, закрыла б след. А утром Мамай собрал обширный совет князей, мурз и военачальников. Сидя на коврах и на ковыле, они покрыли весь холм. Их великое число наполнило Мамая гордостью. - Отдохнули мы. Со времени Бату-хана отдыхали. Пора поразмяться. Мы пройдем по Русской земле, как Бату-хан хаживал. Русским золотом обогатеем. Русские города испепелим, укротим строптивую гордость наших русских слуг! Он вспомнил о Дмитрии, и сердце его облилось яростью: - Казним строптивых рабов! Они забыли о великой силе Великой Орды! Маленький, он прыгал на своем ковре, поворачиваясь на все стороны, чтобы через головы ближних рассмотреть лица дальних своих союзников. Его охватило нетерпение. Он приказал наутро трогаться вверх по Дону - этот путь, как стрела, летел к Москве. И каждый день прибывали и отбывали гонцы, присоединялись новые князья и племена. Шли к Мамаю его подданные, шли нанятые. Пришла лихая тоурменская конница на тонконогих, как лани, конях. Огромное кочевое море медленно ползло вверх по Дону. Тридцать восьмая глава. ОЛЕГ Олег прошелся по своему каменному терему. Мягкие сапоги неслышно ступали по пушистым коврам. Снаружи зной, а внутри прохлада и полумрак. Перед огромной иконой всех святых горела большая голубая лампада. В доме еще пахло ладаном от недавних панихид - у княгини Евфросиньи умерла мать. Умерла ко времени - новый дом всегда мертвец обновляет, но покойница умерла вдали от этих мест, и - кто знает? - очистила ль ее смерть место живым в этих стенах. А может быть, и не умерла б, если б Евфросинья не забыла в новые печи из старых жар перенести. Он подошел к иконам. Угодники, выписанные византийской кистью, радовали глаз гибким сочетанием линий, слиянием ярких красок в единый узор. Он смотрел в седые бороды, стекающие по ликам, как струи воды, в изможденные лики великомучеников, в смуглые, нездешние скулы древних христианок, целомудренно закрытых эллинскими покрывалами. Он ходил один, полный тоски и смятения. Много лет готовил он поход на Москву. Еще с Титом Козельским они однажды всю ночь разговаривали: сидели на теплой печи, была зима, смотрели, как обмерзло окно, и разговаривали... Много было надежд, и каждая казалась выполнимой: взять и уничтожить желторотого Дмитрия. С той поры минуло много лет. Но мечта осталась. Он подготовил все. Всю эту зиму переговаривался с Мамаем. ПереговаривалсяЪ_ Ъ. с Ягайлой, многое забыл и уступил ему. Сговорились двинуться воедино, и, казалось, нет в мире силы, равной их совместной силе. Он отошел от икон, сел у окна за резной ореховый налой, на котором любил читать и временами переписывал греческую "Александрию". Пришла весть, что Мамай кочует по реке Воронежу. Зачем он спешит - не терпится? Ведь уговорились на сентябрь, а теперь лишь июнь, последние дни светлого, зеленого июня. Он достал плотный листок бумаги и быстро написал в Литву. Он напомнил Ягайле о сроках и посоветовал готовиться прежде времени. Его охватило сомнение - не задержится ли Ягайла, не случится ли какое препятствие? Лучше раньше времени собраться вместе. А не заколеблется ли Ягайла, не припадет ли слухом к словам лукавых советников? Он быстро приписал: "А Дмитрий, едва сведает о Мамаевой силе да о нашем союзе с ним, обезумеет, кинет свою Москву, убежит в дальние места, в Великой ли Новгород, ли на Двину, а мы сядем в Москве, ли во Владимире и, когда хан придет, встретим хана с большими дарами, упросим не рушить городов наших и, как сулился хан, получим ярлыки - ты, государь князь великий Ягайла Ольгердович, возьмешь себе к Вильне свою половину Московской земли, а я - к Рязани - другую. А посему надобно нам соединиться до времени, чтобы разом по Дмитриевым следам в княжество его вступить и на стол его сесть". Он обернул письмо шнуром, запечатал красным воском и недолго подержал в руках прозрачный желтоватый свиток. Приоткрыв дверь, велел отроку позвать боярина Епифана Кореева. Во дворе ярко сиял день, и в окно были видны ладьи под красными и синими парусами, идущие вниз к Оке. Боярин вошел, накланялся, остановился у двери. - Здоров буди, государь. - Епифан Семенович, в Литву те шлю. - Дорогу знаю, Ольг Иванович. - Грамоту сию Ягайле свезть. Да чтоб скоро. - Сам ведаешь, мешкать не приобык. - Так с богом, Епифан Семенович. - А изустного ничего передать не велишь? - Да коли понадобится, сам скажешь: надо, мол, не мешкать. - Понимаю, государь. Нонче ж выеду. Они попрощались. Но Кореев задержался. - Там весть, государь, была. Будто Мамай уже двинулся с Воронежа. По Дону кочует. Олег вздрогнул; началось! - Чего ж мне не сказывали? - То беглые баяли. А от стражи вестей нет. - Ну, ладно, скачи. Опять остался один. "Что будет, если Ягайла раздумает? Мамай-то уж идет!" Они далеко, они когда-то еще дойдут, а Дмитрий - вот он, а глаза его всюду, да еще и Софроний там... Поп, духовник, иуда! Он захромал к иконам. Искусно написаны, но тонкая кисть византийского изографа больше не увлекала. Он постоял и пошел к налою. Быстро, со сверкающими глазами, торопливо, горячей рукой написал Дмитрию: "Ведомо ли тебе, князь Дмитрий Иванович: Мамай со всею поганою Ордой идет в землю Рязанскую, на меня и на тебя. А силы с ним великое множество - яссы, армяне, буртасы, черкасы, фряги и твой ненавистник Ягайла с ними. Я им путь прегражу, доколе сил станет, еще рука наша тверда; бодрствуй, мужайся!" В раздумье положил перо и медлил свертывать письмо в свиток: "Испугается? Сбежит? Но меня уж не коснется!" Он завязал шнур и только теперь заметил: печать все еще оставалась в левой руке. Втиснул печать в восковой комочек, посмотрел, отчетливо ли вышло имя. Но кого послать? Он прошелся по терему. В это время в двери появился отрок. Олег стремительно кинулся к налою и спрятал под крышкой свиток. - Что тебе? - Мамаев гонец. - Ну? - Велишь привести? - Чего ж ты стоишь? - Звать? - Ты что, отроче? Что ты смотришь? Я тебе что сказал? - Не пойму, государь. Там Мамаев гонец. - О, господи! Зови! Татарин, покрытый пылью поверх шершавых пунцовых сапог, в стеганом толстом халате, опоясанный домотканым кушаком, снял шапку, но остался в полосатом тюбетее поверх бритой головы. Из-под тюбетея на уши свисали две жирные косицы, и не то от них, не то от сальных, блестящих скул этого коренастого и кривоногого воина нехорошо пахло. "Нашел гонца!" - Царь и великий хан тебе шлет привет. А велел сказать, что он, царь и великий хан, помнит. А ничего еще сказать не сказал. Слегка почесываясь, татарин спокойно оглядел комнату. "Ковры, что ли, со стен содрать собрался?" - подумал Олег. Татарин оглядел и пол, и налой, будто Олега тут и не было. Так же почесываясь, не спеша пошел вон. "Хорош гонец!" Злоба охватила Олега; если б умел, заплакал бы от обиды: великому князю Рязанскому, потомку святых князей Черниговских, присылают этого вшивого верблюда... Перешагивая через пыльные следы на полу, Олег громко крикнул в сени: - Вызови боярина Афанасия, да чтоб срядился в путь немедля же. Живей! Он вынул письмо к Дмитрию и, держа его, сел на скамью. Когда охватывало нетерпение, всегда садилсяЪ_ - Ъ.так скорее приходило успокоение. Афанасий Миронов пришел не сразу, пришел уже сряженный в путь. - Отвезешь, Афанасий Ильич, в Москву, великому князю Дмитрию: самому отдашь да передашь поклон. Да о здоровье справься. Да глянь, как там у них. Миронов удивленно принял письмо. - Воск-то, государь, поистаял. В руке, что ль, долго держал? Воск действительно размазался по свитку - руки, что ль, горячи? Олег снова смял воск и снова выдавил на нем свою печать. - Так в Москву, государь, везти? - А что? - А я было не понял, сказал: видно, говорю, князь в Орду шлет. Их ведь гонец, сказывают, прибыл. Думал, с ним. - Зачем в Орду? Я уже сказал: к Дмитрию, Афанасий Ильич. Да чтоб скоро. - Да ты нетерпелив, государь, знаю. Не задержу. Только б кони вынесли. А я со своими, в семействе, прощаюсь и говорю: не иначе - в Орду. Ну, прощай, государь. Я это скоро сделаю. - Смотри, и чтоб чисто. - Сам понимаю. Не в Орду еду... Да только, Дмитрий-то, он человек простой, не твоей учености. И еще кланялся и прощался, пока дошел до двери. Опять Олег остался один. "Не моей учености? Совсем никакой учености нет! О нем митрополит Алексей патриарху Филофею писал: "Князь наш книгам не был учен, но писание сердцем разумеет!" Разумеет! Что может он разуметь, если не учен? Достоин ли князем быть? А вот княжит, а вот под него народ, князья под него идут, Тарусские, Белозерские, книжники, книгочеи и очей с него не сводят, о великих делах советуются! Что он может? На золоте сидит, над всей Русью стал, один я противлюсь, а он в деревянной избе живет, сам на конюшне коней доглядывает. Конюх! У черного люда на поводу идет, а люд и рад!" - Отроче! - Слушаю, государь! - Татарин где? - По двору ходит, смотрит. - С ним Мамаю отпис будет. - Скажу, государь. - Да чтоб завтра поутру проводить. Да скажи, чтоб кормили исправно, да положить хорошо. - Положить думали в кметне, государь. - В кметне и так полно. В сенях скажи постелить, на той стороне, да чтоб не тревожили попусту. - Скажу, государь. Опять остался один. Сел, обдумывая ласковое письмо к Мамаю. Тридцать девятая глава. МОСКВА Ранним утром второго июля, когда солнечный свет еще стлался по росе, Дмитрий с Евдокией, с детьми, Боброк с Анной Ивановной, Владимир Андреевич Серпуховской с Еленой Ольгердовной, Андрей Ольгердович Полоцкий длинным поездом, верхами и в расписных возках, с челядью, с отроками, с большими московскими боярами, а бояре тоже с женами, поехали в вотчину к Дмитриеву свояку Микуле Васильевичу Вельяминову в гости, на именины. Скрипели колеса, игриво ржали лошади, рядом с возками бежала челядь, что-то кричали княжата, видя среди бегущих слуг своих соперников по голубиным гонам и по игрищам. Великой княгини Евдокии младшая сестра Марья, именинница, и муж ее Микула Вельяминов стояли перед крыльцом на разостланных по траве коврах, держа на резном блюде хлеб да соль. И Микулы Васильевича дядя, окольничий Тимофей Васильевич, два года назад бившийся впереди всех на Воже, тоже встречал - он приехал сюда еще с вечера, помогал готовиться к гостям. Ребята встретили ребят, кинулись вместе большой ватагою в сад, там многое было, что не терпелось показать. А взрослые долго здоровались, целовались, поднимались наверх в терем, а в тереме уже стояли яства на расставленных под белыми холстами столах - покушать с дороги: жареная дичина, да соленья, вареные да пареные меды, да рыбы, засоленные по-свейски, с луком и перцем, и пряные угорские колбасы, и от всего стоял аромат приправ и пряностей, пахучих трав и кореньев, словно в лесу. А когда закус шел к концу, под окнами загудели сапели да дуды, девушки завели хороводные песни, и гости заторопились на крыльцо, вышли во двор, стали вокруг пляшущих, похлопывали в ладоши, подбадривали плясунов, а плясуны стеснялись раскрывать свою удаль - ведь сам Дм