стра. - Самой надо. - Самой нет. - Где ж она? - К вечеру будет. - Ну, я зайду. - А ты скажи, я ей передам. - Сам скажу. - Беда, что ль, какая? - Нет, беды нету. А наказывали ее спросить. Там баба одна. - Постоялка, что ль? - Не, соседка. Там об ней у соседки справлялись. Ну, дело бабье, - наказала: скажи, мол, ей, скажи самолично. - Это уж не анафем ли ее пришел? - Может, и он, не знаю. - А чего ему надо? Ведь монах! - Он теперь расстрига. Своим трудом жить удумал. - Значит, он и приходил? - Не знаю. - Ты ж сказал: расстрига. - Это так. А он ли приходил, не ведаю. - Пришел ей сказать, а что сказать - не знаешь? Что-то я не пойму. Кирилл подумал, что запутался. А Горденя, помолчав, решил: - Ты лучше не приходя. Не сбивай бабу. Сколько годов томилась, стала затихать, а ты опять разбередишь. Не ходи лучше. Скажешь в Коломне: не нашел, мол, нету. Идем, капусту посмотришь. - А она не придет? - Нонче, может, и совсем не придет. У ей в городе кума заболела, позвала по дому доглядеть. Может, задержится. Вот, глянь сюда: хороша? Белые кочаны лежали, словно витые серебряные чаши, в синеватых листьях. Желтоватые шары, гладкие, будто смазанные маслом, поблескивали на осеннем солнце, крепкие, как костяные. - Чем это ты их так выходил? - А! Сам дошел. Она тепло любит, а пьет, как лошадь. Только пои. Так я ей теплое даю питье, не из реки, а из кадей. Вода за день согреется, вечером - пей. Вот она у меня и такая. У меня тут многие перенять норовят, да никак не домекнут, как это я водой ее ращу, не верят: тут, мол, какое-то другое дело. И ничего у них не выходит. Надо любить дело, тогда его и поймешь. А поди морковь у меня глянь. Видал такую? Кириллу хорошо было ходить по этой земле, где еще утром ступала Анюта, где на влажной земле не ее ли виден узкий след. - Много у тебя народу пособляет? - А где его брать, народ? Нешь это Москва! Мы в походы не ходим, пленных не имаем. Отколь нам руки брать? А были б руки! У нас пару коней дешевле купить, чем одного полоняника. - Да Рязань ведь воевала. - А ты слыхал, чтоб мы пленных брали? То сами в полон идем, то полон на свой размен спущаем. Мы, брате, не Москва. Наш Ольг голову высоко несет, а дело стоит. - Место у вас такое. Промеж Москвы и Орды. - Да уж либо к одним, либо к другим бы прислонялся. - А ежли б он к татарам прислонился? - Ну, я б в Коломну пошел. - Весь народ в Коломне не уместится. - Я про весь народ не скажу. Он сам о себе знать должен. - А народ - это нешь не ты? - Ты что-то тут плетешь! Это на сытый живот с тобой говорить надо. А я еще не ужинал. Кириллу показалось, что Горденя обиделся. И решил уйти. - Ты все ж Анюте скажи: приходил, мол, человек из Коломны. Желал ее видеть. Пускай завтра подождет. - Скажу, ладно. Только чтоб об том человеке промеж лас разговору не было. Такое мое слово. - Про того я ей ничего не скажу. А ты ей скажи: был, мол, человек из Коломны. Пускай ждет. Надо с ней самой говорить. - Чудной человек! Ладно. Приходи завтра. Кирилл ушел. Осталась одна лишь ночь без нее. Только одна. Но не будет ли ночь эта длиннее всех прошлых лет, тяжелее пути, пройденного за эти годы? Она началась уже сейчас, пока светило осеннее белое солнце. И кончится она не раньше, чем солнце снова взойдет. Двадцать первая глава. МАМАЙ Мамай проехал мимо ханских садов. Поверх зеленого седла сверкал его алый халат. Желтые сапоги прижались к серебристым конским бокам. Окруженный выбеленной каменной стеной, сад тянулся долго. Мамай искоса заглянул туда с высоты коня. Сад простирался, как водоем, полный синевы и лазури. Ветви, уже освобожденные от плодов, качались, и шелест листвы заглушал жалобную женскую песню. Как золотые рыбы в глубине струй, где-то шли там и пели ханские жены. Не знали, что вдоль стены по тропе проезжает Мамай, которого боялись все. Там, в глубокой тени, шла ханша с бровями, похожими на вскинутые крылья стрижа. Мамай однажды застал ее лицо врасплох, когда, привстав на стременах, заглянул в сад. Теперь не привстал: сзади следовали начальники войск, он ехал говорить с ханом о русских делах, о походе и хотел, чтоб люди видели, как равнодушен Мамай к сокровищам хана. Но глаза косились поверх надменных стен, и ухо внимало шорохам и смутному плачу песни. К воротам сбежались воины принять Мамаево стремя, но он круто повернул коня в ворота, и стража угодливо распахнула их перед ним. Не сгибаясь, Мамай въехал во двор, и так же, не сходя с седел, въехали за ним всадники. Со смирением надлежало Мамаю войти в ханский дом. Смиренно объяснить позор Бегича. А Мамай въехал победителем и остановил коня среди цветов и фонтанов. Начальнику ханской стражи приказал: - Сообщи! И пошел к дому, как к себе домой. Весть о Воже радовала хана. Хан был поставлен Мамаем, обязан был помнить о том, и потому ненавидел Мамая. Хан думал: "Разгром на Воже смирит гордеца. Убыль войска - убыль Мамаевой силе. Позор унизит и ослабит Мамая и возвысит и укрепит ханскую власть". В саду под высокими резными столбами террасы сидел хан. Высоко над ним к цветистым узорам потолка ласточки прилепили гнезда и пели, готовясь в далекий осенний перелет. Хан любил птиц. Ноги, зябко поджатые, он покрыл золототканым халатом. Длинные глаза исподлобья следили, как дерзко шел к нему, мимо стражи, Мамай. Круглые, прозрачные, мышиные уши хана оттопырились; розовый тюбетей, глубоко надетый на голову, покрывал круглый лоб. После приветствий Мамай опустился на ковер и замолчал, выжидая. - Видим беду, - сказал хан. - Нужен мир. Мир дает сил. Мамай смотрел: вот сидит хан и рад! Как пойманный барс, Орда ненавидела Мамая, но покорялась его руке, доколе в руке был меч. Ныне, думали, выпал меч. Меч - это войско, а войско побито. - Выпал меч? - спросил хан. - Нет, хан. - А как? - Новое войско есть. Беспокойным взглядом хан оглянул вождей, стоявших вокруг Мамая. Каждого знал, многие из них склонялись на сторону хана, но все стояли, робко потупив взгляд. Лишь Мамаев пес - генуэзец - позади других ворочал круглыми, совиными глазами. Была и в этом Мамаева дерзость: являться к хану со своим рабом. Не ему ли внемлет Мамай, кидаясь опять на север, когда ласточки уже кличут в теплые края? - Иным есть нужда ослабить Орду. Не слушай их. Мамай не понял, о ком сказал хан, и смолчал. Но нахмурился: Мамай не просил у хана советов, сам разбирается в своих делах. Сам знает свой путь. Если б Вожа не пресекла Бегичева пути, если б Москва пала, пал бы и хан, ханом бы стал сам Мамай. Ныне ж нет сил валить хана, и хан осмелел: судит, будто и впрямь правит Мамаем. - Надо немедля напасть на Москву. Поход даст победу; победа ж не ослабляет. - Тебе дана сила Орды. Но силе нужен ум. Смотри ж! - сказал хан. "Учит! А как будет рад, если Мамай покорится и не пойдет в поход. А как будет рад, если пойдет и падет. Не дам ему меда, дам горечи". - Пойду и возьму Русь! Хан угощал туранскими дынями. Зеленая мякоть благоухала, как розы. Сок освежал, и слова складывались в ласковую и медленную речь, словно их пропитал густой дынный сок. Так и следовало беседовать под сенью ханского сада. Мамай говорил, словно, запрятав в рукаве плеть, ласкал ребенка. Вдали, за деревьями, мелькнули женские одежды. Жены хана станут Мамаевыми женами, когда лезвие скользнет по ханскому горлу. И прежде всех ханских сокровищ Мамай накроет ладонью брови, вскинутые над висками, как крылья стрижа. Осторожным взглядом Мамай проверил, в доверии ли у хана Пулад-Бугаир, которому Мамай при случае поручит ханское горло. Бугаир сидел слева от хана, заботливо поддерживая полотенце, о которое хан вытирал пальцы, липкие от дынного сока. Но прежде чем Мамай подмигнет Бугаиру, надо встать и победить. Мамай, благодаря хана за угощенье, кланяясь, улыбаясь, встал. Ветер раздувал халат. Мелкая дождевая пыль уже студила лицо. Конская спина намокла, и воины сдернули с седла отсыревшее покрывало. Мамай медленно ступил в стремя и, не оглядываясь, поехал навстречу ветру. Ветер дул с севера. С Москвы. Он нес осень и холод. Он бил навстречу. И Мамай, опустив недобрый бугроватый лоб, хлестнул лошадь. Надо было спешить. Не хуже ханского высился его дом. Хорезмийские мастера выточили высокие столбы, изукрасили обращенные к саду стены росписью и глазурью. И, словно по запекшейся крови, прошел хозяин войск по коврам. Бернаба шел за ним следом. Клим подал Мамаю теплый халат, стянул тесные сапоги, пододвинул красные туфли и стал у стены, Мамай, не оборачиваясь, спросил Бернабу: - Пойдешь со мной? - Я боюсь твоей прыти. - Не надеешься? - Собери хороших воинов. Обожди, если их нет сейчас; не полагайся на остатки. - Некогда. Все готово. Воины ждут. Бернаба взглянул в сад. Рано смеркалось. Покачивались ветви, по листьям хлестал дождь. Если остаться, вдруг забудет о нем Мамай - победит и забудет. Это означало гибель. Что станет он делать один в чужой Орде? Если пойти и Мамай там погибнет, что станет он делать в лесах Руси? - Русскому языку учишься? - спросил Мамай, будто понял Бернабову мысль. - Учусь. - То-то же! - Когда мы пойдем? - Передовых вышлю утром. Днем пойдем все. Мамай посмотрел на Клима: - И ты, рязан, пойдешь. Русской речи Бернабу в пути учить будешь. - Хотел бы сперва свою молитву совершить, хозяин. - Не запрещаю. - Благодарю, хозяин. За долгие годы Мамай привык к этому рабу. Клим одобрительно улыбался, когда Мамай стравливал, как псов, ханских родичей. Клим всегда был на стороне Мамая. Радовался Мамаевым радостям, печаловался о горестях Орды. Ныне, в дни сборов, приготовил хозяину одежду и оружие и припасы в поход. - Оружие и хозяйство к походу осмотрел, хозяин, - исправно. На кольчуге верх давал перековать, принесли, - искусно выправили. - Ступай. Клим вышел и поскакал из садов. Вокруг города, между садами и на обширных пустырях, стояли кочевые войлочные юрты прибывших издалека, прикочевавших из дальних степей. От юрт пахло кислым молоком, скотом, дымом Многие высились на широких телегах, готовые в дальний путь; у других стояли лишь решетчатые костяки, и теперь женщины покрывали их широким войлоком. Кое-где варили еду, сгибаясь над котлами. У иных дым поднимался сквозь верха юрт - эти опасались дождя и костер разложили внутри, по-зимнему. Чем ближе был город, тем становилось теснее. Никогда не видел Клим столько людей, толпившихся у городских ворот. Но он горячил коня, и конь расталкивал пешеходов грудью. Православная церковь стояла невдалеке от базара. Трудно стало пробираться сквозь город Сарай. Улицы узки, народ толпился в них. На крышах стояли женщины. Псы лаяли с крыш. Гнали овец, и овцы запружали улицы. Ехали всадники, жались к стенам пешеходы. Катились на пешеходов и на овец огромные колеса арб. Визжали верблюды. Рев стад, лай, бубны и крики; скрип колес, и ржание, и грохот барабанов стояли над городом. Чем дальше продвигался Клим, тем тесней и оглушительней волновался Сарай. И уже не коня приходилось хлестать, а толпу, чтоб пробиться. Не будь Клим Мамаевым, не смел бы и в седло сесть, а плеть в руки взять и подавно. Но Мамаеву человеку сходило все. Вокруг церкви жались глиняные стены русских жилищ; кровли их, настланные плоско, как у татар, либо возвышающиеся каменными куполами, подобными Юртам, мало отличались от строений татар. В эти, тихие сейчас, переулки сходились русские люди - купцы, и рабы, и монахи, и служивые люди; одни молитвами, другие русской беседой умеряли тоску по родине. Их в Орде было много. Орда ткала шелковистые ткани, привозила шелка из Китая и из Ирана, мяла кожу, холила сафьян, нежную юфть, добывала краски, ковала мечи, пряла шерсть и сбывала свои товары на север, на полудень, на закат. И русские купцы скупали на ордынских базарах, вьючили на верблюдов, направляли и степью, и Волгой в свои города дорогие степные товары. А торг не шел без приказчиков, без попов, без слуг. Всяких сословий русские люди теснились в Сарае. Клим прошел в церковь. Теплилась лампада перед образом Дмитрия Солунского. Во имя Дмитрия Солунского наречен Московский князь Дмитрий. Клим посмотрел на святого, восседающего на княжеском троне с мечом в руках. Недобрый взгляд скошен на врага, и рука осторожно вынимает меч из ножен. Знали на Москве, чьим именем наречь русского князя! И Клим набожно перекрестился на образ. Он кланялся, пока вошел и опустился на колени широколобый горбоносый поп. Тогда Клим встал и подошел к попу, прося исповеди. Они отошли к черному уединенному налою; там, стоя под широкой, как у воина, поповской ладонью, Клим рассказал о чаяниях Мамая, заутра собирающегося в поход на Русь. Когда Клим пробирался назад сквозь городскую давку, боковыми проулками скорый монах уже торопился навстречу северному ветру. На окраине ряса мелькнула в тени одинокой лачуги Сумерки сгущались, сутки перекатили в ночь. Но, видно, зорок был человек, который вывел со двора лачуги коня и погнал его вскачь в ту сторону, где небо еще отливало зеленоватым туманом холодной зари. А когда заря забрезжила на востоке, передовые сотни вышли из стен Сарая, и следом за ними, в полдень, кинулся в поход Мамай. Он сидел, вглядываясь в даль, словно цель была близка. Хлестал коня и тотчас осаживал его твердой рукой. Но помыслов удержать не мог, и они, опережая его, опережая передовые отряды, опережая ветер и слух, рыскали по ордынским степям, как волки, мчались, как белки, сквозь русские леса, перелетали реки и броды, как птицы, стремясь скорее, скорее удариться грудью о каменные стены Москвы. Двадцать вторая глава. ОЛЕГ Олег сидел в седле чуть наискось, левым плечом вперед. Расшитая белым узором красная попона покрывала конские бока, тяжелая бахрома свисала до колен коня - татарское изделье либо аланское. Олег возвращался из монастыря. Пусть у Дмитрия есть за Москвой Троица в глухом лесу, в дебрях. Троица темна и сурова. Олег выбрал высокий берег над светлой Солотчей, где над песчаной кручей высятся необъятные сосны, где в дубовых рощах теперь, на осеннем пролете, собираются стаи звонкоголосых птиц. Тихое струение реки, шелест рощ, птичий доверчивый переклик - там все славит жизнь, и Олег поставил в том месте монастырскую церковушку, а для себя теремок, чтоб было где уединиться от забот, а когда-нибудь, может, и жизнь завершить перед широким простором тишины и мира. Он возвращался из любимых мест, и подсушенные ночным заморозком травы похрустывали и ломались под бодрой поступью коня. С Олегом ехали немногие отроки из дружины да двое родичей. О ту пору, завершающую летнюю страду, все разъехались по своим уделам собирать оброки и подати, и Олег не задерживал никого. Битва прошумела на Воже, тучу пронесло стороной от Рязани, и теперь все сулило спокойную, надолго мирную жизнь. Холод воздуха такой, что видно дыхание; белая трава над черной землей; пылающая желчь лесов и синева неба впереди - осень, синевой и силой осенившая каждого человека, уставшего от летних тревог. Когда высоко на поляне поднялись городские стены, Олег выпрямился в седле и спутники его подтянули поводья. Олег сидел в седле легко, и конь ступал легко. Рязанская земля постукивала под резвым копытом. Проехали огороды, где на грядах еще лежали синие комья кочанов, и молодая женщина с рябиновым ожерельем на шее приложила руку к глазам, вглядываясь в нарядную дружину, но тотчас запахнула лицо платком и, кланяясь поясно, пропустила великого Рязанского князя. Лишь рябиновое ее ожерелье свесилось из-под платка, и Олег покосился на него пристальным горячим взглядом. Он проехал под темным сводом Духовских ворот и заметил иней на серых бревнах стен, куда еще не добралось солнце, и лазоревый шелом неба в арке ворот. Князь искоса оглянулся, склонили ль спутники головы, проезжая ворота. Следовало головы склонить не потому, что свод ворот низок, а из почтения: велика честь вступать в город Олега. Князь повернул коня по узким улицам. Встречные жались к стенам, кланяясь ему, дивясь ему, чтя его, но он смотрел вперед на частые повороты улицы, на красные карнизы над серым дубом строений, кое-где, за заборами - резные столбы крылец, кое-где чешуйчатые острия церквей и размалеванные верха теремов. Резко из-за стен вспыхивали осенняя листва да черные ветви уже оголенных берез. Изредка вскидывалась воронья стая и уносилась прочь с граем и шелестом. Дружно поднял Олег свой город из пепла. Едва минуло пять лет, а уже потемнели дубовые рязанские стены; кому было строиться, построились разом, никто не хотел отстать. Только из слобод еще доносились стуки топоров да возгласы плотников. Да и там торопились достроиться до холодов. Снова стоит город, словно и не было беды. Много на Рязань легло дубов, безотказно давал их Олег своему городу, поредели рощи по-над Трубежом и по Оке-реке. Теперь вся дубовая стоит Рязань. "Крепка! - помыслил Олег. - Дуб год от года крепче становится". А спутники, едучи позади, скинули на седла дорожные армяки и чванились дорогими кафтанами перед сотнями глаз, отовсюду - из домов, из щелей, из ворот - провожающих Олега. Когда он въехал на княжой двор, его удивило, что челядь толпится у крыльца. Быстрый глаз тотчас приметил потную, грязную лошадь без седла с татарским тавром на крупе. "Чей степняк?" - но не спросил: негоже домой вступать с вопросом, будто чужому. Еще отроки не ухватили повод коня, а Олег уже сошел, осторожно ступая на больную ногу. Шестой год рана не заживает, а великому князю не честь хромать. Чтоб не хромать перед народом, норовил с коня сходить у самого крыльца, а в седло вскакивал сразу с порога. Руку б ссекли, не столь бы горевал - шрам на лице, рука ли, ссохшаяся от раны, украшают воина. Нога - не то, князю надлежит проходить между людьми гордо, легко: не к лицу великому князю прыгать, как воробью. Чтобы сгладить свою поступь, Олег, шагая, выпрямлял грудь, высоко вскидывал плечи и не видел, что хромота его от этого усугублялась в глазах людей. Часто приходила досадная мысль: "Вон Дмитрий из битв невредим выходит". Однажды боярин Кобяк подольстился: - А мнится мне, княже, Дмитрий-то трусоват: в походы ходит, а ран не имеет. Но сам-то Олег знал: Дмитрий не бережется. Оттого и сам всегда в сечу лез, опасался, не дошло б до Дмитрия, что Рязанский, мол, Олег оробел. А небось рад бы Дмитрий сказать: "Князь Ольг робок". - Нет, Дмитрий Иванович, не дам тебе сих слов молвить! Молча Олег вошел в сень терема. - В гридне, княже, гонец ждет. - Чей? - Ордынской. - Пущай. Сперва омоюсь. - Бает: весть велика. - С Орды-то? Обождет! Отрок лил князю воду из ордынского медного кувшина, и вода будто пела, струясь в чеканную лохань, касанье струи о медь рождало звон, похожий на дальнюю песню. Хотелось ее слушать, не расставаясь с теплой струей. Раздумывая, утирался холщовым рушником: чего может быть с Орды? Побита, опозорена - не скоро ее голос заговорит русским ушам, да и заговорит ли? Не пожелают ли отныне жить с нами в ладу, проложить твердый рубеж, каков был встарь с половчанами? Не о том ли и весть? Едут, мол, дружбы твоей искать. Вот и выйдет, что чужими руками Рязань ордынский жар загребает. На Москву злы, а с Рязанью сдружиться вздумают. Он сел на широкой скамье, покрытой черным ковром, и рукой, изукрашенной перстнями, разгладил влажные волосы. В дверь всунулась голова Софрония, княжеского духовника: - Дозволь, княже. - Вступи. Софроний был и умен, и скрытен, а от скрытности казался пуще того умен. Вокруг люди сказывали свои думы открыто, мыслили вслух, и многие Софрония не любили: поп, а голова гола, голос сипл. Но ученость подняла Софрония, и зеленый, кошачий глаз косился на Олега, пока сперва образам, а после князю воздавал он честь. - Ну, отче? - спросил Олег. - Человек с Орды. Чего весь дом его торопит? Ниже ли Рязань Орды? Но, уступая Софрониеву слову, Олег послал отрока: - Кличь! Оказалось, что гонец уже ждал за дверью; он перешагнул через высокий порог и стал у двери. Гонец торопливо перекрестился и поклонился князю. Стоял худ, бел. Одежина испылилась, волосы сбились космами. На белом лице лишь рот пылал и язык жадно облизывал воспаленные губы. - Что у тебя? Давно рвавшийся к великому князю через ветры и степи, через тишину и мрак лесов гонец едва раскрыл рот, вдруг задохнулся, словно только что добежал. Покраснел, и только губы без голоса выговорили: - Батюшка государь... И слова срывались, застревали, присвистывали, то вдруг вскрикивали, то шептали, пока он сообщил наконец о выступлении в поход всех сил Мамая. - За обиду карать! - выкрикнул напоследок гонец. - Да на Москву ведь! - возразил Олег. - За русскую обиду, господине! - настаивал гонец. - Рязань обиды им не чинила... - Олег быстро вдруг перебил себя самого: - А Москве о том вестимо ли? - Одна весть - тебе. - Кто тебя шлет-то? - Весть тую на русской двор полоняник Клим донес, Мамаев холоп. От самого Мамая слыхал. А мы сборы зрили. - Кого же сбирать Мамаю-то? - Наскреб великое войско. - Да то ведь поскребыши. - А тысячев шестьдесят будет. А то и того поболе. - Ты-то сам кто? - Твой конник. В Сарае иноческий сан соблюдал для отвода глаз. - Ну, вели баню согреть. Мойся. Гонец ушел. Злая радость уже подступала к Олегову сердцу. Вот оно! В Москве не ждут, пируют победу, еще вожский хмель по головам бродит, а уж срублен гроб, что поставит Москва на стол заместо нонешних яств и празднеств. Князь обернулся к Софронию: - Вот оно, как побеждать Орду. - В Москву бы слать надо! - осторожно посоветовал поп. Олег отвел от него глаза; эти все к Москве гнут, и Евфросинья заодно с ними. Олег быстро отмолвился: - Сперва помыслить надо: Москве сослужим, а перед Ордой с чем встанем? Свои все в разъезде: урожай сгребают по вотчинам, а московской-то заступы мы не видывали. - В Москве земля русская! - сказал Софроний. - Гонца можно слать туда, никто о том не сведает. - А коли тайное да станет явно? - То от нас. - То и от гонца. Да и от Дмитрия. - У гонца - язык короток. А у Дмитрия - ум долог. Вошел отрок: - Гонцу где отнонь быть, господине? - Пущай в дружину идет. Скажет: я послал. Чуть ссутулясь, Олег встал. Софроний рассеянно следовал за ним. Прежде чем выйти в сени, Олег ответил: - Не решаю, отче. Сперва размышлять буду. И, прихрамывая, пошел к лестнице. Вот оно! Сломлена голова Орды, а раненый зверь, издыхая, тщится придушить ловца. Оба задохнутся! Тогда встанет Рязань на шеломе всей земли Русской! О нет, он не пошлет гонца в Москву! Пущай Дмитрий пирует, сладка смерть за медовой чашей. Вверху, против лестницы, Олег увидел лампаду, пылающую перед Нерукотворным Спасом. Олег уже ступил на нижнюю ступень лестницы, но остановился, запрокинув к иконе голову: - Благослови мя, боже, мню: волей твоей сотворено сие. Не дерзну стать супротив тя - не вырву чашу у раба твоего князя Дмитрия, не отведу его от карающей десницы твоей, не вложу меч заместо чаши в руку его. И набожно перекрестился. Софроний немного постоял, видя, как Олег легко поднялся наверх к Евфросинье, и быстро пошел с великокняжеского двора. Двадцать третья глава. ДМИТРИЙ Когда отгремели московские колокола и растаяли ладанные дымы молебнов, когда затихли пиры, отпраздновавшие победу на Воже, когда иссякли вдовьи слезы и приутихли материнские плачи, только тогда тяжесть свалилась с плеч Дмитрия. Он встал еще затемно. Тихо ложился снег. Слабо брезжило утро. Одеваясь, послал отрока, молодого княжича Белозерского, на двор: - Пусть коня подведут. Да чтоб скоро. В это свежее, снежное утро Дмитрию захотелось прогуляться по московским слободам. Он вспомнил: ехали в Сетунь, на охоту, и за тыном у балуя пела девушка-рязанка про злых татаровей. Вот встретить бы ее сейчас, приласкать, сказать: отомстили татарам за все ее страдания... Едва звякнула цепь у крыльца, Дмитрий был уже на дворе. Отрок, приминая зелеными сапожками молодой снег, стоял в красном полушубке и в лисьей шапке, поглаживая шею горячего каракового коня. - Сполнено, государь. Дмитрий постоял, радуясь свежему запаху снега. На нем был полушубок с беличьей выпушкой, и только короткий меч на красном ремне изобличал в нем воина. Сказал отроку: - Сбегай за конем себе. А сам приподнялся на стременах, заправил под себя полы и слегка поиграл конем, рванул, осадил, чтоб чувствовал над собой руку. Вдвоем с отроком они проскакали через расступившихся воинов, выехали на Москву, поскакали слободами, малолюдной дорогой, к Валуевой вотчине. Из-под конских копыт вырывались тяжелые комья снега, взметались с деревьев вспугнутые стаи ворон, кое-где женщины в ярких шалях пугливо запахивали за собой калитки или взбегали на высокие крыльца - от воинов всякого можно ждать. Не доезжая Валуя, Дмитрий натянул узду. Отрок позади замер. Дмитрий, сдерживая топтавшегося коня, прислушался: нет, нынче никто не пел за валуевым тыном. Когда скакал сюда, не подумал, что песни может и не быть. Оглянулся на отрока. Княжич смотрел на него, полный готовности мчаться по единому знаку Дмитрия. Лисья шапка низко сползла на узкий высокий лоб мальчика. Дмитрий шагом проехал мимо валуева тына. Но тын был высок, и двор, сколь удалось Дмитрию заглянуть, пуст. Улочка отсюда круто спускалась к речке. Так же, шагом, Дмитрии поехал вниз. От реки, словно распятая, низко склонив голову, шла, вскинув на коромысло руки, женщина. Дмитрий быстро спрыгнул с седла и отдал повод Белозерскому: - Отведи, отроче, коней в гору да постой там. И пошел к реке. Женщина, заслышав скрип снега, остановилась. Тревожно подняла лицо. Все лицо ее было закрыто платком; лишь единственный глаз выглядывал. Длинный, тоскливый, ласковый глаз. - Воду несешь? - спросил Дмитрий. - Сам, что ль, не видишь? - Дай испить. Она повернула на плече коромысло, и бадья подплыла к Дмитриевым устам. Глотнув нестерпимо ледяной воды, он вытер ладонью усы. - А чего ж не колодезную пьете? - У нас намедни в колодце кот утоп. А освятить не успели Что ж, нам поганую, что ль, пить? - Поганую не надо. - Потому вот и носим. - А тя как звать-то? - Санькой. - Ты рязанка, что ль? - А почем знаешь? - Песню твою слыхал. Она засмеялась. - Ты чей сам-то? - Из Кремля. - О, высоко живешь! - Я слыхал: пела ты об татарах; сказывают, ты от них натерпелась. Она опустила голову: - Довелось. - Так нету более тех татар. Все за тебя ответили. - Как? - Головами ответили. Слыхала? - Кто ж не слыхал? Мне б хоть издали Митрия-то Ивановича увидеть. В ноги бы поклонилась. - Митрий об тебе знает. Слыхал. И велел сказать: "Будешь по Кремлю идти, пой, как в праздник; не бойся". - Чудная речь: будто обо мне говоришь, а будто не со мной. Она пригнулась, поставила бадьи в снег и встала, глядя на Дмитрия. - Чего те надо-то? Не пойму. Дмитрий подумал, как хотелось ему поехать к ней прямо с битвы, обрадовать, одарить, сесть возле нее и попросить ее песен; о ее песне помнил, стоя на Воже. А теперь не знал, что еще ей сказать. - Дай пособлю ведра поднять. - Расплещешь. Я сама. - Ежели приду, споешь тогда? - Лучше петь, чем плакать. Потому и пою. А доведется те увидеть Митрия-то, поклонись ему. Да ему невдомек будет, от кого тот поклон. - Ну что ж. Поклонюсь... прощай. Он вышел в гору. Когда сюда ехал, думалось, радостно ему будет прервать ее песню, крикнуть ей через тын: - Пой веселей. Теперь некому тебя обижать! - и проехать дальше. А вышло не то. Они возвратились в Кремль. У крыльца стоял без шапки незнакомый, постыдно лысый поп с позолоченным крестом на шее. - Откуда такой? - удивился Дмитрий. - Дожидаюсь тебя, государь, из Рязани! - после приветствий сказал Софроний, поднимаясь вслед за князем на разрисованное алыми полосами высокое крыльцо. - А чего? - Беда, государь! Без устали до тебя скакал: к нам весть пришла, будто Мамай на Москву собрался. Дмитрий остановился. - Откуда? Давно ль я их отогнал? - С Орды на Рязань гонец прибыл. Говорит: идут. "Опять? Готовиться? Биться? Успею ли?" - Это Ольг, что ль, тебя прислал? - Нет, государь. Ольг не слал. Я сам. - Чудно! Эй! - крикнул он Белозерскому. - Погоди слезать! Скачи, отроче, до князя Боброка. Ежли дома захватишь, чтоб немедля ко мне. - И обернулся к Софронию: - Ты поп, что ль? - Ольгов был духовник. Перегнувшись через перила крыльца, крикнул во двор: - Яклев! - Тута, государь! Дмитрий приказал разослать по боярам: - Чтоб живо сюда сбирались! И возвратился к Софронию: - Вон оно что? А чего ж сюда прискакал? - Государь, земля-то Русская не ждет ведь беды. Может, упасем ее от беды-то! - Увидим! Шапку надень. Волосом-то ты не вельми богат, а нонче студено. - Вон ты какой, государь! Дмитрий засмеялся: - А какой же еще?! - Рад бы тебе служить, государь! - Иди, я тебя кликну. И велел воину проводить рязанского попа на покой. Но сам не был спокоен, пока не увидел во дворе Боброка на черном, покрытом белой пеной коне. - Дмитрий Михайлович! - Знаю, знаю. Отрок твой поведал. Успеем, сберемся. Что ж мы, дурее Орды, что ли? - Да тяжело ведь. От Вожи плечи ноют, а тут опять... - Коли плечи ноют, знать, голова цела... С Коломны Московские полки идут, так я уж послал - вернуть их назад в Коломну. Успеем, Дмитрий Иванович. Когда все собрались, вызвали Софрония, и Дмитрий и бояре выслушали его. Поп повторил свою весть и вдруг горячо, торопливо, словно боялся, что кто-то прервет, рассказал о Рязани, об Олеге, все, что накопил в себе. Дмитрий спросил Тютчева, собравшегося уже уходить, когда совет кончился: - Ты, боярин, я чаю, татарскую молвь разумеешь? - Говорю по-татарски, государь. - Будь готов. Может, поехать туда понадобится. - Рад порадеть, Дмитрий Иванович. Я вот давно сбирался сказать. Намедни ко мне из рядов купцы приходили: скажи, говорят, государю. Ежели надо будет в чем татар перешибить, пущай: мы казны для того не пощадим. Очень, говорят, велико от татар притеснение торгу. - То давно знаю. Вызволим Русь, им легше станет. Но иное тяжко: Орда города наши жжет, народ гнетет, а мы ей за то дань платим. А деньги и без купцов есть: дань-то татарам с народа собираю я; отседа и деньги, чтоб татар бить. Тютчев быстро сошел с крыльца. Пока сидели у Дмитрия, непрочный осенний снег стаял, а теперь, к вечеру, земля опять начала леденеть и громко хрустела под скорыми легкими шагами. На переулке Тютчев остановился, еще не решив, идти ли вниз - к дому, свернуть ли в собор - отстоять вечерню. Тютчев ступил на белые ступени коренастого Спаса, и тотчас перед ним поднялся лохматый круглоглазый старик и, протягивая вперед длинные скрюченные пальцы, крикнул: - Остановись, боярин! Тютчев подумал: "Юрод? Блаженный?" Ими полна Москва, они на всех папертях и во всех дворах. К ним нисходили милостиво, ибо, кроме милости, для них не было ничего ни в Москве, ни по всей Руси. Калеки, старцы, старые воины, погорельцы и сироты - все шли к церквам, к монастырям, к харчевням. - Чего тебе? - Боярин! Глянь на мою наготу, на убожество, на старость! Глянь - мне легче будет. Легче будет, что хоть один из вас видит сие! Тютчев разгневался: ему хотелось в соборной тишине постоять и обдумать предстоящую поездку в Орду, а тут какой-то юрод лезет со своими болестями. Он нетерпеливо шагнул на вторую ступень и протянул старику полушку: - Помолись, старче! Но старик ухватил черную полу Тютчева: - Постой, постой! Дай досказать! - Чего тебе? - Я с самой Вори-реки шел. От Троицы. Еле дошел. Дай, думаю, московского боярского слова поищу, может, хоть в Москве, думаю, правду скажут! - Говори! - насторожился Тютчев. - Убога Москва. - Москва-то убога? - А не золотей нашего Шеренского леса. Град выше, а нужда глубже. Глянь: сколько тут нас - юродов, калек, на морозе, голых и сирых. Избы тут велики, а видал, как в тех избах дети корки грызут, как лебеду мякиной заедают? - А где ж того нет? То от бога. Был богатый Лазарь, а другой брат - бедный Лазарь. - Я троих сынов вырастил. Первый с Дмитрием на Тверь ходил. Там пал. Второй со Смоленска пришел - ногу на ремне приволок. Вчерась с ним судили, как дальше быть. Он тут первый день на паперти подаянье просит, а я прошел стороной, сейчас глянул - подают ли? Много их; где ж их всех обмилостивить! Третий сын на Воже бился. А слуху нет: жив ли, там ли зарыт? Ты скажи: чем меня ныне князь Дмитрий Иваныч наградит? Чем? По правде скажи! - А чего тебе надобно? - С нас ныне игумен монастырщину требует. Монастырские мы; на монастырской, на игумена Сергия земле пашем. Надо хлеб отдать, надо денег дать. Сергий-то говорит: "Вас, говорит, четверо!" - "Нас, говорю, я один". - "А тогда с земли уходи, такой деревни под дряхлым старцем, говорит, не оставлю. Иди, говорит, к нам в Троицу бога славить, а землю я другим отдам". А я ту землю сам от леса поднял, сам выжигал, сам корчевал. А теперь - отдай! - В монастырской земле государь не волен. Там монастырь хозяин! - Да бедствие-то мое от князя, от его войн! - Исстари так велось - народ вместе с князем тяжесть войны на себя приемлет. - С князем? А игде ж на нем тяжесть? Нонче поутру па него глядел - с вьюношем на конях верхами промчались. Ничего себе князь - сыт, румян, дороден. А я? У него на коне цепка позлаченная, а меня впору на железную посадить, как волошского кобеля. Зол я, голоден, черен. Посади, боярин! Я за похлебку каждому горло перегрызу, кому скажешь. Тютчев взглянул в мокрые стариковы глаза и повернулся прочь от собора. Он пошел быстро, но старик опять поймал боярина за кафтан: - Постой, боярин! Что ж ты молчишь? - Некогда мне. - Я, что ль, один такой? Ты всем ответь! И, обернувшись к собору, крикнул: - Братцы! Подьте сюды! Боярин ответ дает! От Спаса рванулось несколько человек. Тютчев увидел их позеленелые в сумерках лица, их смрадные рваные сермяги, космы волос и одичалые безрадостные глаза. Он резко выдернул из стариковых ногтей свой легкий кафтан и схватился за рукоять сабли: - Отстань! Старик от его движения поскользнулся. Тютчев пересек площадь и торопливо вернулся на княжой двор. - Боярина Бренка не видали? - Еще у государя! - ответили караульные. Но Бренко уже сходил с крыльца, радостно вдыхая чистый морозный воздух. - Михайло Ондреич! Дело к тебе. У Спаса на Бору смерды попусту языки чешут. Ты б ими занялся. - А чего ж! Сейчас пошлю. У меня это скоро! - А то чего ж потакать им? - Я про то и говорю: ко всенощной пойдешь, ни одного не увидишь. - Обступили меня, за кафтан царапают, государя хулят! - А у тебя, что ж, сабли с собой не было? Тютчев застыдился: сабля была, а сбежал. Он смущенно распрощался с Бренком, слыша, как Бренковы ребята уже пошли тихой ватагой в сторону Спаса на Бору. Двадцать четвертая глава. МАМАЙ Степи туманились сентябрьской мглой. Порывы ветра обрушивались вместе с дождем. Седла не просыхали. Кожа липла, с оружия свисали капли дождя. Когда проглядывало солнце, от коней и от одежд поднимался пар. Снова Орда шла в поход. Встречались торговые караваны. Вожаки завистливо кричали воинам. Охрана караванов просилась назад, в конницу: всякому хотелось добычи. Из Москвы в Сарай задешево шли на горбах верблюдов тяжелые московские товары; в тяжелых тюках покачивались лесные меха. Задорого шли в Москву из Сарая кожи, ткани, оружие, серебряные прикрасы красавицам. Шелка и ткани из далеких стран Орда перепродавала Москве с изрядным барышом: не зря стала на торговых путях в Китай, и в Туран, и в Иран, и в Крым, и в Византию. Встречались широкобородые, широкотелые русские купцы. Смотрели на ордынские войска молча из-под кудлатых бровей. Быстроглазые странники останавливались, опираясь на посохи. Неразговорчивые монахи сурово отворачивались, словно походы, войны и мирские страсти текли мимо их глаз, как горький дым. Они шли в Орду старым торговым шляхом и показывали пропускные грамоты. Их задерживали и под присмотром отправляли в глубь Орды. Бернаба, гордясь своей русской речью, заговаривал с ними: - Аз усретоша вы и рекем: смири крутодушие; тебе плакатись подобаеть, да прощен будеши. Отныне ты есмь не русь, но татар. Овча, пребывая в стаде, не врежена будеть. Русь же покончена есть. Но мало кто откликался на его речь. И отвечали ему непонятно, словно у русов был другой язык. Бернаба говорил Мамаю: - Допросил встречного. Глуп, груб. Русской речи не разумеет. Говорит, словно тщится свой язык сжевать. Степью шли по древнему обычаю, раскинувшись на многие версты вширь. Так саранча наползает на посевы. Так движется в черном дыму степной пожар. Но, достигнув лесов, Мамай приказал идти в тишине, обрыскивая обочины, таясь русского глаза: надо было не дать Москве опомниться, навалиться на нее врасплох. Прежде не береглись. Ныне - иное время. Лошадь Мамая, согретая тяжелой попоной, гордая своей аравийской кровью, порой, словно чужих коней чуяла в лесу, ржала, и лесной гул откликался ей протяжным ревом. Мамай хлестал ее по голове, заставляя молчать. Она вскидывалась, но он крепко сидел в седле. Мамай вел неутомимо. Переходы бывали долги, стоянки коротки. Русский сентябрь обдавал их дождями и холодом. На ночь Мамаю ставили белую, расшитую тамгами юрту. Ковры пахли теплой степной травой. В конце сентября днем они миновали Вожу - выше тех мест, где за месяц до того полегли золотоордынские воины, где по лесам еще бродили одичалые татарские лошади. Вечером воины поставили юрту. Клим внес одеяла. Москва приближалась, заутра предстоял большой и стремительный поход. - Миновали! - сказал Бернаба. - Но надо бы было набрать больше людей. - Откуда? Бернаба побледнел. Мамай улыбнулся: чем больше проливал он кровь, тем чаще отливала кровь от лиц собеседников. - Не бойсь. Хватит. - Если нас не ждут. - Не смекнут ждать. О шахматах не скучаешь? - А ты хочешь играть, хан? - Еще не хан. Ступай спать. Но Бернаба медлил. Клим внес ужин и, опустившись на колени, расстелил на ковре скатерть. Воин, опершись о хвостатое копье, вошел охранять выход. Мамай весело сказал воину: - Ну, видел, Вожа узка. - Многим она выше горла! - ответил воин. - Что?! - оторопел Мамай. Но воин не смотрел на него и молча оправлял ремни панциря. Клим, расставляя еду по скатерти, вслушивался в их разговор. - Что ты сказал? - подступил Мамай. Воин спокойно ответил: - Я пожалел тех, кому Вожа стала выше шелома. Они бы среди нас были кстати. - Смел ты. Но смелость твоя от страха. Воин ничего не ответил, и Мамай, помолчав, отпустил его. Вслед ему Бернаба сказал: - Мне это не нравится! - И так бывает в походах. - Что ты несешь Москве? - А что бы ей ты принес? - Приказал бы: срыть начисто город. Церкви пожечь. Иконы и книги пожечь. Русские бы песни запретил: пусть поют по-татарски. Монахов научил бы корану. Русов угнал бы в глубь степей. Женщин их отдал бы татарам - пусть татарчат рожают. Пусть забывают свой язык. Татар поставил бы торговать товарами русов. Так Русь станет Ордой. А когда станет Ордой, двинемся дальше. Задавим весь мир. Мамай станет превыше Чингиза. Это просто и крепко. - Хорошо думал. Ты, вижу, совсем татарин. - Да, когда хочу, чтобы ты стал выше Орды. - И ты рядом со мной? - С тобой! - Ты прав. За юртой во тьме неистово заржал конь. Они легли. Мамаю думалось, как он кинет могучий вал конницы на врага. Как следом пошлет второй вал. Так он сломит врага. И во главе третьего вала ринется сам. Путь раскроется. Вся страна ляжет, как перед Батыем, до самого Ледяного моря. Захлебываясь, заорал осел. Надо бы осла угомонить, но не хотелось двигаться и распоряжаться о том. Бернабе было уютно лежать. Но сон не шел. Он знал, что Мамай не спит - слышно было его прерывистое дыхание. Генуэзец думал: "Вдруг переломится Мамаев клинок? Вдруг споткнется серебристый Мамаев конь? Кто тогда поднимет меня из дорожного праха? Моя судьба - Мамай". И он слушал дыхание своей судьбы, когда вдруг ковер, закрывавший вход, откинулся. Вошел, держа полыхающий светильник, мурза Таш-бек. Лицо его пылало и трепетало, обагренное светом. - Что ты? - Мамай приподнял голову. - К тебе, князь. Таш-бек вдруг оробел и заговорил издалека: - От бессонниц и от ветра глаза наших воинов красны. Мы идем торопливо и тайно, как воры. - Так надо. - Воины скучны и суровы. Вокруг костров молчат. Если разговаривают, когда я подхожу, смолкают. - Говори. - Я спросил: почему? "Мы, - говорят, - идем быстро и тайно, как воры. Значит, Мамай боится". - Бараны. - Они не идут дальше. Мамай вскочил: - Ты впереди всех, если несешь плохую весть. Рад? - Князь! - Ты позади всех, если надо спешить для дела. Как они смеют? - Спроси их сам. Мамай торопливо натянул сапоги и вышел. Пылали костры. Розовые сосны вздымались в черное небо. Воины стояли вокруг огней. Все молчали. Мамай один спрашивал их: - Боитесь? Они молчали. - Ни один не вернется, если свернет с дороги. А дорога наша через Москву. Они молчали. Тогда Мамай кивнул сотникам. Сотники закричали, свистнули плети. Но ни плети, ни уговоры не смогли сломить робости у золотоордынских войск, прежде бездумно и радостно кидавшихся в любую битву. Мамай приказал выбрать самых упорных. - Чтоб вам не страшно было в бою, я сам порублю вам головы! В костры побросали дров, и пламя поднялось выше. Самых старых приволокли к огню и кинули на колени. Они отвечали: - Своя сабля сечет легче. Секи! Мамай растерялся и понял: непобедимое воинство Золотой Орды охвачено страхом. А страх сильнее смерти. В глазах воинов текла Вожа, и Вожа казалась им черной от татарской крови и живой. Поставленным на колени, уже склонившимся перед смертью он приказал: - Встать! Он ушел в юрту. Начальники тысяч торопливо сошлись к нему. Он знал: великое торжество охватило многих из них. - Говорите! Они медлили заговорить, они хотели сказать: не время идти в поход - осень. Надо управиться в хозяйствах, в стадах, в садах. Надо вернуться в Орду, отдохнуть, окрепнуть, излечить страх, как лечат болезнь. Но разве посмеешь это сказать? - Говорите, пора! Они молчали. В эту ночь говорил он один: - Вы скажете - назад? Он вдруг вспомнил мышиные уши хана и высокие брови ханской жены. - Нет! Дороги назад нет. Вернемся с добычей, с победой. Бояться Москвы?! Идите, скажите: пусть ложатся спать. Пусть крепко спят. Утром я поведу их к добыче. Без победы возврата в Орду нет. И когда удивленные тысячники собирались повернуться к двери, Мамай крикнул: - Мы ломали копыта коней и набивали мозоли на своих задах даром? Каждому из нас надо немного золота и побольше рабов. И вы это возьмете. Он видел, что глаза их повеселели. Ночью этот блеск разгорится в пламень, и утром их сердца запылают жаждой битв и жадностью. Он знал людей. Когда все ушли, когда и сам он лег и завернулся, его опять охватила ярость. Он комкал одеяла, грыз их, рвал. Бернаба молчал, но слышал. За кошмами юрты тихо топталась стража, и под подошвами воинов похрустывала обмерзшая трава. Но Мамай затих. Удивленный Бернаба приподнялся и взглянул на князя. Мамай лежал, запрокинувшись навзничь, стиснув скомканные одеяла, с перекошенным и полуоткрытым ртом. Сон, как стрела, сразил его внезапно. Бернаба долго не мог уснуть и внимательно разглядывал опрокинутого сном Мамая. Пусть вся Орда спит, безучастная к грядущему дню, Бернаба не безучастен. Свой грядущий день он силится разгадать, обдумать. Когда на рассвете принесли кумыс и воду, за откинутым ковром раскрылось зеленое безоблачное небо и белая, захваченная морозом земля. Все стояли наготове, и Мамай двинул свою силу по пути, который назвал одним только тысячникам. Беспокойным, хмурым взглядом он всмотрелся, легко ли, охотно ли движутся они. Но словно тяжесть свалилась с них: радостно поворачивали коней в сторону от Московской дороги. Только тогда, стуча зубами от жажды, Мамай приник к широкой чаше с белым осенним кумысом. Двадцать пятая глава. РЯЗАНЬ Кирилл поднялся в город. У ворот остановился и поглядел назад. Туманы застлали нижнюю слободу. Там тоскливо завыла собака. Может, чуяла близкий восход луны. У Пронских ворот собиралась стража, и, затеплив светильник, воины разговаривали, обратясь лицом к свету. Город уже затихал. Только у кузнеца еще шла работа. На пороге сидели и стояли люди - купцы, собравшиеся домой, ремесленники - и разговаривали, глядя не на собеседника, а в огонь, словно говорили огню, и слова их были спокойнее, тише, шли из глубины души, будто огонь освещал им темное для них самих сердце. А глаза не моргали, даже когда оружейник бил молотом по мягкому, как воск, клинку. Оружейник приметил Кирилла. - Присядь. Расскажи. - Об чем? - Откуда пришел, про то и сказывай. И люди притихли, оглядывая Кирилла. - Долго говорить. Меня и на постой не пустят. - А где стал-то? - У Герасима. На взвозе. - Куды ж туда в таку темень идтить? - Дойду. - Пойдем ко мне. Я собираюсь. Вот только последний докуем. Строгие, отчужденные взгляды рязан пугали Кирилла. Думал: суров народ. А этот зов из-под хмурых бровей пригрел. - Ин ладно, - сказал Кирилл. - Он человек хороший. Ты не бойсь, - сказал Кириллу хилый красильщик, махнув на оружейника окрашенной синью рукой. - Такой богатырь не спугается. Мне б такую мощь, я б и ночью из города выйтить не забоялся. - Какая ж у меня мощь? - засмеялся Кирилл. - Днем видали, как воз выволок. Да и так видать - плечи под епанчу не спрячешь. Кирилл догадался: видно, в Рязани разговаривали о нем. Пламя в горне затихло. Нежно сияли угли, подернутые голубой пленкой. Рязане пошли к своим дворам. Кирилл ушел к оружейнику. Двор его стоял недалеко от княжого двора, и Олегов терем поднимался похожей на седло, крышей высоко, к мутному небу, где уже всплыла луна. Дом оружейника, окруженный тыном, был невысок, но крепок. Узорные кованые скобы и петли на двери поблескивали в лунном свете. Внутри горела лучина, воткнутая в железный ставец, и тень от ставца трепетала по стене, причудливая, как водоросль. В темноте жилья, в скупом свете огонька Кириллу вспомнился далекий край - водоросли, Босфор. Кирилл перекрестился, прежде чем поклониться. Женщины молча и бесстрастно ответили на его поклон. На печи посапывали ребятишки. Он поел из одной чашки с хозяином, и постель гостю хозяйка постелила на нарах в запечье. - Тут те спокойно. Тараканов у нас нет, - сказал хозяин. - Сверчок донимает, - сказала хозяйка. А сестра хозяйки объяснила хозяину: - Видать, скоро холода станут. С этих пор в избу заполз. Мы уж каждую щелочку обшарили - нету. - А пущай. Со сверчком в дому теплее. Хозяйка ответила: - Пущай. Так наступила ночь. Издалека, может быть от городских ворот, долетали удары: били по чугунным доскам сторожа. Изредка раздавался дальний возглас: перекликалась стража. Над Рязанью стояла ночь. Олег проснулся затемно. Не спалось - думал о Москве, о Рязани. Жена спала, и, чтобы ее не будить, осторожно сполз с постели и прошел к дверям. Слегка приоткрыв их, выглянул. Там сидел на скамье отрок и, предаваясь одиночеству, усердно прочищал нос. - Палец сломаешь! - сказал князь. Когда отрок спрятал за спиной руку, Олег послал его: - Сведай, топлена ль баня. Да чтоб приготовили. Сейчас приду. Олег посмотрел в окно. Сквозь мутное генуэзское стекло он увидел задернутые морозной мглой заливные луга за Трубежом и ворон, чистивших сырые перья. Он обулся в белые валенки, расписанные пунцовым узором, накинул поверх белья полушубок и вышел во двор. Над баней слабо сочился голубой дымок. По верху бревенчатой крепости ходили иззябшие воины, от башни к башне. Тропинка к бане была бела от утренника. Отрок, племянник боярина Кобяка, еще стоял, переговариваясь с банщиком. - Я тебя, пострел, мигом слал, а ты прилип. - Баня, вишь, княже, стоплена. Чего ж спешить-то? - Ступай к Марьяму, вели меду принесть. Черноглазый отрок рванулся к теремам, но Олег его задержал: - Об дяде не слыхал, не вернулся? - Вчерась не было. Сказывают, урожай хорош: небось не управился. - Ну, беги. Олегу нравился этот юноша, в котором смешались острые татарские глаза и тяжелый славянский нос. Проворный, ласковый и смелый, он возрастал в Олеговом терему, задирая других отроков. Олег не раз вставал за него от нападок и наговоров. Старого б Кобяка так не оборонял, а этого было жалко. В предбаннике, густо застланном золотой соломой, Олег разделся. Банщик прошел с обширным ковшом до кадки с холодной водой. Ковш, стукнув, пробил тонкий лед. Олег поежился. - Ишь, осударь, каково. До Покрова далеко, а студено. И с размаху хлестнул на груду раскаленных камней. Пар взвизгнул и, зашипев, ударился в потолок. Влажный и горький от дыма воздух резнул по глазам. Сквозь набежавшие слезы Олег переступил на скамью и лег. Банщик похлестал его шелковистым можжевеловым веником и дал отдышаться. Крепко запахло сладкой смолой можжевели. Тело жадно и вдосталь вбирало густое тепло, покрываясь маслянистой испариной. Шрамы и язвы нежно зудели, и банщик бережно растирал их и в который уж раз привычно умилялся: - Несть, осударь, живого местушка. Все без остатка тельце измучил за нас, грешных. - Ногу потише! - поморщился Олег. - Вестимо, осударь. Берегу. - А ведь заживает. - Видно, будто синевы помене стало. Князь утешал себя: нога не заживала. Будто яд таился в татарском копье, что опешило Олега в той битве. - Ой, пень! Одурел, что ль? - обозлился Олег: банщик окатил князя нестерпимо холодной водой. - Помилуй, осударь, оплошал! Олег встал, и банщик принялся обтирать его мягкой холстиной и подал ковш трезвого меда, заправленного не хмелем, а мятой. - Хорошо Марьям меды сытит. Дряхл, а разумен. - Вельми, осударь. - На, дохлебай. В предбанник хлынул холод. Вбежал отрок и пригнулся у порога, силясь разглядеть князя сквозь пар. - Дверь, дверь-то! - крикнул банщик. - Ты что? - окликнул Олег. - Где ты, княже? Иди скорей! Татары! - Чего? - Татары! Олег рванулся к двери, банщик, кинувшись наперерез, успел накинуть на его голое тело белую овчину нагольного полушубка. Мокроволосый, потный Олег выскочил на мороз; облако пара окутало его. Иней протаял, где пробежали его босые ноги. Он вскочил на городскую стену. И тотчас десяток черных стрел впился в бревна над его головой. Он отклонился и увидел татар. Мамаево войско подступало, охватывая город. Из-за холмов наезжали новые сотни, но и тех, которые остановились под стенами, было великое множество. В осенней мгле пылали полосатые халаты, алели штаны, развевались косматые бороды копий, лохматились пушистые шапки; иные, надетые наружу мехом, казались чудищами на коротких кривых ногах. Позвякивали кованые панцири, похрапывали и взвизгивали лошади, но люди молчали, медленно наползая на город, может быть ожидая лишь вскрика, чтоб стремглав рвануться вперед. Татары смотрели па серые стены города, на темные башни, на суровую приземистую мощь Рязани, будто затаившейся. Татарские лучники увидели голое тело из-под овчины, когда Олег вскочил над стеной, но он хромал, и лучники промахнулись, рассчитывая на ровный шаг. На соборе забили набат. Чьи-то сильные руки схватили Олега и поволокли вниз, через двор, к терему. - Очкнись, осударь. Нешь тако по холоду ходют? Заледенел весь. - Пусти. - Обрядись сперва. - Пусти! Но волосы и борода затвердели на морозе, и тело забила дрожь. Набат гудел. Народ бежал к стенам. Воины наскоро пристегивали мечи к бедрам. Среди княжеского двора раздували костер и волокли котел: варить смолу на головы осаждающих. Набат поднял воинов, но их было мало: дружина была в разъезде по волостям и на полюдье. У оружейника, где Кирилл ночлежил, в избе еще стояла тьма, топилась печь и черный дым полз по потолку в душник. Когда раздался набатный звон, Кирилл поднял голову: - Ай пожар? Оружейник рванул дверь. - Беда! Обомлев, женщины замерли у печи. Кирилл выскочил во двор, заглянул через тын на улицу. Набат гудел. Улицей бежал народ. - Чего там? - Татары! - Татары! - крикнул Кирилл и, сбивая встречных, вбежал в избу. Он захватил из-под изголовья меч и кинулся к городским стенам. Боковой улочкой на неоседланной белой лошади проскакала княгиня Евфросинья. Сын ее, княжич Федор, и несколько отроков, ведя в поводу коней, обремененных ковровыми сумами с добром, мчались вслед за княгиней вниз по переулочкам к Трубежу. - Худо: князева спасаются! Но Олег, уже окованный латами и шлемом, отбивал впереди воинов первый натиск врага. Рязанцы стояли на стенах, отвечая на стрелы стрелами, кидая вниз бранные слова и тяж.елые валуны. Из княжеских подвалов приволокли вязанки копий и мечей. Оружие лежало грудами, и рязане, сбегаясь, хватала его и лезли на стены. Из посадов и слобод стекалась подмога. Бабы порывались выть, но теряли голос, когда видели, как с высоты стен кто-нибудь, пошатнувшись, валился навзничь да так и оставался лежать со стрелой в груди или в ребрах. Убитых бьющиеся сталкивали со стен, чтоб не лежали под ногами на узком верху у бойниц. Раненые выползали, и родня сбегалась к ним, силясь поднять. Кирилл взбежал на стены и, протиснувшись мимо Олега, притаился за выступом башни. Враг отсюда виден был весь. Передовые отряды уже лезли на стены, принимая удары, прикрываясь от стрел и от мечей разрисованными щитами, лезли к средней башне, у которой отбивался Олег. Их запасные части стояли наготове. В алом халате, в пышной белой чалме Мамай ехал вдоль стен на тонконогой серебряной лошади. Несколько мурз трусцой следовали позади него. "К стенам примеряется, гад", - подумал Кирилл. - Дай-кось! - Он выхватил у кого-то лук, и первая Кириллова стрела свистнула возле Мамаева уха. Серебряная лошадь присела, а Мамай, погрозив камчой, отъехал от стен подале. Стрелы черной струей ударили по венцам возле Кириллова убежища. - Спас бог! И еще одна скользнула поверх плеча. - Спас бог! Он увидел, как загорелась угловая башня над Глебовскими вратами. Подожгли, нехристи! Башню кинулись отливать водой. Но еще и еще посмоленные стрелы, объятые пламенем, вонзались в дубовый город. Не хватало рук заливать огонь. Большая огненная стрела переметнулась через стену и упала на крышу терема. Сухой тес мгновенно задымился. Кирилл увидел, как насильно стащили раненого Олега и усадили в седло. Ворота к Трубежу еще выпускали людей, там татар не было, и чернобородый рязанский воин повел в поводу княжеского коня прочь из боя. Легкая молодая женщина подбежала к груде мечей и схватила один. Ей крикнули: - Не тот, Овдоть! На полегче. Какая-то длиннолицая старуха, стоя на коленях, целилась из лука и посылала вниз стрелу за стрелой; по ее синему сарафану медленно расплывалось черное пятно - кровь. А набат гудел, и дым застилал небо и разъедал глаза. Все кричали - и татары и рязанцы. Выли и взвизгивали женщины. "Может, тут свидимся, Анюта?" Голова татарина, прикрытая щитом, показалась над выступом стены, и женщина, державшая короткий меч, ударила татарина наотмашь. Щит, вырвавшись из рук татарина, откатился к ногам Кирилла. "А схожа с Анютой!" - подумал он. Но ее звали Овдотьей, и вскоре стрела сбила Овдотью с ног. Глаза ее лишь на мгновение взглянули на Кирилла, и, отворотясь, она поползла к лестнице, чтобы спуститься вниз. - Анюта! - крикнул Кирилл и, видно, высунулся из-за бревен. Стрела ударила его по скуле. Пока он вытаскивал ее, женщину застлал дым. И мог ли он ее узнать здесь, когда истинное лицо любимой застлало время разлуки? Он стряхнул набежавшую в бороду кровь, но женщины уже не было. Татарские плечи поднялись невдалеке над бойницей. Кирилл обернулся к врагу, хотя мыслью еще обшаривал место, силясь понять, куда она отползла. А руки отбивали удары, пока он не опомнился, а тогда сразу нашелся удар, освободивший Кирилла от супротивника... Так бились и падали до полудня. Город пылал, чад застил свет, огонь кое-где полз уже по городским стенам. В посаде, как огромный ржаной сноп, стоял огонь над церковью Бориса и Глеба. Еще лодки, тяжелые от беглецов, переплывали Трубеж, лугами убегали к лесам женщины и старики, а уж рухнула угловая башня, и татары вломились в пролом стены. Еще рязанские копья вонзались в гущу врата и последние ковши кипящей смолы опрокидывались на ненавистную конницу, а уж татарские копыта, прорвавшись сквозь смолу и копья, мчались по телам рязанских защитников и кривые сабли сверкали над головами детей. Стены горели, и стоять на них стало незачем. Содрав с убитого кольчугу и шлем, Кирилл бился в облике воина. Лицо его было окровавлено. Когда стоять стало невозможно, он спустился со стен и начал пробираться узкими, темными от чада проходами. Из-за углов набрасывались на него ордынцы, и он отбивался от них щитом и мечом. Он запомнил путь, где проехала княгиня Евфросинья, и бежал тем путем к реке. Но лодок у берега не осталось. Броситься вплавь? Но тяжелые латы потянут ко дну. Снимать их - не оставалось срока. Кирилл побежал берегом по зарослям ивняка и кустарников. Вверху, на краю обрыва, высоко над головой, как в небе, он увидел серебряного коня и хана под белой чалмой: сопровождаемый мурзами Мамай с этой высокой стороны хотел въехать в горящий город. Кирилл притаился, пока проехали, и снова пошел. И снова замер: на краю обрыва стоял тонконогий гнедой конь, привязанный к дереву. Всадника Кирилл увидел внизу у реки: он сидел в кустах, занятый своим делом. Быстро Кирилл вскарабкался по осыпи, хватая стремительной рукой ветви, и кинулся вниз на всадника, сшиб его, запрокинул ему руки и связал их. Пленник был нарядно одет, круглоглаз, высокобров и напуган так, что рот его остался открытым. - Попался! - сказал Кирилл. - А я вот цел. Но тот молчал. Осторожно Кирилл влез наверх. Татары все прошли в город. Одиноко стоял дивный конь, позвякивая золоченой цепочкой. Кирилл отвязал его и, подставляя плечо под конскую грудь, сжав повод возле пушистых губ, свел коня вниз, где лежал связанный пленник. Кирилл подтянул пленнику пояс, перекинул его через седло и повел коня, ища через реку брода. Невысокий песчаный островок с кустом, вцепившимся в песок корнями, сулил брод. Держась за повод, Кирилл тихо погружал в воду ногу, когда услышал топот копыт. Бросив коня, он выхватил меч. Скакал татарин; полосатый халат, стянутый ремнем, развевался по бокам седла. Панцирь, надетый поверх халата, сверкал, но меч оставался в ножнах. Пушистая лисья шапка скрывала его бородатое лицо. - Не бойсь! - крикнул татарин, но остановился и оглянулся назад: там, за деревьями и кустами, тянулся в небо, уходил густой черный дым - догорал город. Голоса и крики сливались в отдаленный глухой гул. Татарин сошел с коня: "Господи! Что сотворено с Рязанью!" Снял шапку и перекрестился. Глядя на рыжие волосы, зачесанные налево, где недоставало уха, Кирилл ждал, пока татарин обернулся и спросил: - Брод-то где тут? - Ищу, - неохотно ответил Кирилл. - Идем скорее. - А ты что? - Русский. Утек от них. - Хорош, коли Рязань жег! - Да не жег. А и уйти некуда. - Как же ушел? - Мамай своего потерял. Погнал сыскать. А он, вот он, Бернаба, на твоем седле. - Коль так, щупай брод. Твой конь легче. Так Кирилл и Клим переправили Бернабу к лесам за Трубеж. А татарские трубы над Трубежом уже ревели и выли, скликая войска от грабежа и крови. Надо было уходить дальше. Опять сошла Рязань с лица Русской земли. Двадцать шестая глава. ЗАРЕВА Перешли реку. Прислушались, затаившись в кустах. На холодных ветках гремели одеревенелые листья. Над Рязанью стоял серый столб дыма. Кирилл примерился, как перекинуть Бернабу через коня, чтоб и самому осталось место. - Ты его спешь! - посоветовал Клим. - Не то коня уморишь. Кирилл не понял. - Чего? - Бернабу-то спешь. Вздень петлю ему на шею, так и поведешь. Держи аркан! - Удавится! - Не бойсь. Петляй. Бернаба напрягся, приподымая голову, и прохрипел с укором: - Ой, Клим! - Осерчал! - качнул головой Клим. Кирилл удивленно вслушался: - Видать, по-нашему разумеет? - Не вельми: мною обучен. - Что ж дурно учил? - В Орде мнят; русское слово с Батыгиных времен остановилось; они русскую речь издревлим слогом молвят. Мне ль раскрывать очи врагов моих? - Может, мнят, и Русь с Батыгиных времен неизменна? - И тое мнят. - Опять города палят. - Небось Ольг не чаял? - Сонным застигли. - То то я гляжу. А чудно: почему застигли? - А что? Клим поднял голову и невесело глянул на дымящуюся Рязань. Кирилл переспросил: - Откуда ж знать было? С застав-то воины по волостям разошлись. - Теперь судить нечего. Тронем, кабы не хватились нас. Они выбрались из лозняка. Мокрые кони пошли бодрей. Бернабу повели в поводу, волосяной аркан невыносимо колол и тер шею, и генуэзцу пришлось поспешать вдаль от Мамая. Гнедой тонконогий конь горячился, порываясь из-под твердой Кирилловой руки, косил глазом, приседал, но колени Кирилла так его стискивали каждый раз, что дыханье срывалось. - Удал конь! - одобрил Клим. Бернаба, влачась в поводу, задыхаясь, сморщил лоб. чтоб хоть исподлобья взглянуть на Кирилла. - А не степняк! - сказал Кирилл. - Не татарских кровей. Те коренасты да малорослы. А сей, будто тетива, упруг. - Может, фряжский? - предположил Клим. Бернаба ссохшимся голосом гневно крикнул: - Тоурмен! - Что? - не понял Кирилл. - Ишь! - сказал Клим. - Фряг осерчал: конь-то, мол, тоурменский, а ты ему цены не знаешь. Видать, от Мамая к нему пришел. Не сходили с коней до сумерек, не щадили и Бернабовых ног: чаяли уйти подальше. К вечеру миновали поля и перелески, достигли леса. В лесной мгле Кирилл остановился. Спросил Бернабу: - Жив? Бернаба молчал. - Что ему подеется! - воскликнул Клим. Бернаба даже плюнул с досады: - Аз не ведал тя! - А что б сдеял? - Удавил бы. Кирилл стоял, отпуская подпругу. Клим устало полюбопытствовал: - За что? - Изменник ты! - Врешь! Я Руси не предал. А Орда мне - не родина. Привязав головы коней к их передним копытам, отпустили пастись. Тучи ползли со стороны Рязани, и тяжелые животы их были багровы и алы и то погасали до синевы, то вновь разгорались тягостным багровым светом, и тогда на деревьях прояснивался бурый недобрый отсвет. А порой доносило с той стороны запах гари и смутный вой. Клим отошел, снял шапку и поклонился до земли: - Упокой, господи, души их в селениях праведных!.. - и долго молчал, глядя туда. Когда Кирилл к нему подошел, Клим сказал: - Долго горит. - Дубовая. - Дубовая, а сила не в стенах, а на стенах. - Той недостало, - Тридцать годов Руси не видел. Мнилась! зелена, просторна, тепла. - Время - к Покрову. - А пришел - кажное дерево и ручья поворот, все не на тех местах. Помнил свою деревню на левом берегу, а вчерась мимо шли - она на правом. Одни чураки на ней дымились. "Со мной то ж было!" - вспомнил Кирилл. - Так издали Русь те была теплее? - Не. Во сто крат она мне теплей теперь. Что мороз, мороз любви не студит! Как жалко-то! Бернаба, слушая издали негромкий их разговор, крикнул: - Есть дай! - Голоден, нехристь? Мечами они нарубили молодой ельник, навалили его вокруг, как стену, чтоб никто не смог внезапно напасть. - Хорош осек! - разогнулся Кирилл. Он не боялся зверя. От волков можно мечом отбиться - будь поворотлив. Медведя ножом сваливать приходилось - только б рука не сорвалась да ноги б не оскользнулись. С вепрем столкнешься - успей повыше встать, снизу вверх он нападать не может. А прочий зверь сам человека опасается, далеко обходит. Одна лишь рысь неслышно крадется следом, таится, изловчается, иной раз ждет на ветвях и вдруг валится сверху и терзает, не дав опомниться. У нее-то и перенял свою повадку Кирилл - выждать и накинуться: врагу еще надо опомниться, а ты уж одолел. Каждый норовит перенять силу сильнейшего. Кирилл был силен: его растил лес. Почудился в лесу блеск рысьих глаз. Но кони спокойно щипали обмерзшую траву. Навалили ельника внутрь осека и поверх постелили епанчу - одну на троих. Вынули еду из седельных сум: Клим свою, а Кирилл Бернабову. - Дам твоим пальцам размяться, - сказал Кирилл. - Ко сну вновь свяжу, не гневись. Бернаба с наслаждением высвободил руки, - Тоскуешь по Мамаю-то? Клим предостерег: - С глаз не спускай - уйдет! Бернаба ответил по-татарски! - Не знал тебя! - Что он? - не понял Кирилл. - Кается, что в Орде меня не покончил! - засмеялся Клим. И строго сказал генуэзцу: - Впредь знай: меж нами не бывает рабов, мы и в рабстве глядим на волю. Бернаба отвернулся и долго молчал, глядя, как в лесной тьме стоят неподвижные тени. Потом протянул Кириллу руки: - Вяжи и отпусти спать. Но Кирилл связал ему и ноги. - Спи. Бернаба лежал и прислушивался. Говорил Кирилл: - То и со мной было в Царьграде: Русь вспоминал. На материнском дворе росли три березы. Страшной толщи у них стволы. Втроем не охватишь. В дупло голова влезает. Похвалялся перед греками: велики, мол, березы у родимой матушки, таких дерев в Цареграде нет! Вернулся на Москву, весь город поиначен, а березы стоят - махонькие, курчавятся. Каждую свободно смог обнять и обнял. То не материнские березы убавились, то сам я возрос! Таково приходить домой. Бернаба слушал. Он не заснул, когда все уснули. Лишь под утро ненадолго свело ему сном глаза. И показалось, что не успел даже глаз закрыть, как Кирилл толкнул: - Пора! В лесу еще длился мрак. Но Клим уже стоял, доставая еду. Он протянул Бернабе кусок подсохшей лепешки: - Подкрепись. А Кириллу дал изрядный ломоть баранины, облепленный белым жиром. Когда ж Кирилл протянул и Бернабе от того куска, Клим остановил: - Обойдется! Но Бернаба неожиданно улыбнулся: - Ладно, Клим. Я тоже гляжу на волю; только воля моя не здесь. - А зарезал бы, если б снова в Орде сошлись? - Нет. - Ну, возьми, ешь. Ежели правду баешь. - Правду. - А все ж приглядывай, Кирилл. Уйдет! - И то правда, - согласился Бернаба. - Приглядывать надо. Могу уйти. Мгла прояснялась. Пошли вперед, пробираясь к Перевитску. Туда хлынуло много беженцев из Рязани. "Верно, и Анюта ушла туда!" - думал Кирилл. Бернабе он теперь аркан не на шее стянул, а промеж связанных рук - так ордынцу было легче смотреть на свет. Днем блеснул просвет. Выбрались к городьбе, окружавшей небольшое поле. На жнивье кое-где лежали клочья и вороха соломы, но, видно, ток был не тут. Объехали городьбу, отыскивая тропу к деревне. А тропа привела опять к городьбе, но здесь был разметенный ток: видно, деревня рядом. Ежели полей не огораживать, урожая не соберешь: скот бродит без пастуха, на вольной паствине. Да и зверь посевам вредит: кабаны в рожь норовят залезть, на сладкие зеленя; медведь - на овсы, когда овсы наливаются. Хотя жердь для зверя и не велик заслон, а все ж преграда. На крутом пригорке возле лесного ручья высилась деревня - два двора. Один совсем подгнил, покосился; другой стоял крепко: видно, из старого жилья в новое перебрались, а старое новоселам подкинули. Крестьяне заперлись - будто от врага можно отсидеться! Но Кирилл понимал: в каждой щели - глаз. Он подъехал к двери и начал негромко уговаривать: - Нам бы молока испить. Шли-шли лесом, намучились. Думали - живым не выбраться. Выбрались - свои, как от татар, запираются. За дверью глухо и осторожно прозвучал старческий голос: - Откеда вы? - Рязанские. Город-то порушен. Слыхали, что ль? - Откеда ж слыхать! - Так откройтеся. - Повремени. Видно, всей семьей разглядывали через щель. - А ну как вы - татаровья? - Да не, рязаны. - А чего ж столь пестры? - Это полоняник с нами. - Коли вас пожгли, откуля ж полонянам быть? - Да открывай, что ль! Видно, продолжали разглядывать. Тогда Кирилл сошел с коня и достал из-за пояса мешочек с трутом. Из-за двери торопливо и громко старик спросил: - Ты чего? - Запалю вас, да и к стороне. - Погодь, погодь! Слышно, отваливали тяжесть от двери. Заскрипел тяжкий деревянный засов. Приземистая дверь открылась. Через высокий порог перелез длиннобородый, широкоплечий старец и, щурясь на свет, обидно сказал: - На уж, на! Казни! Но тотчас упал на колени и земно поклонился: - Не ведаю, что за люди. Но, коли милостивы, милуйте. Кирилл смотрел на темную, будто покрытую вечной пылью, серую холстину длинной стариковой рубахи, на рваную дерюгу его полосатых порток. - С миром пришли; не бойсь, батюшко! - успокоил Кирилл. - Ну, спаси вас бог! Хорошо б, коли правда. - Правда. - Так спалили Рязань, стало быть, нехристи? - Всю. - Нас-то, видать, лес спас. - Видать, лес. - А не татаровья ль вы? Тогда заговорил Клим: - Вишь, татарина на поводу ведем. - Хорошо б, коли б так. Но уже просунулись из-под деда русые ребячьи головы, и степенно сошла с крыльца хозяйка, держа ломоть хлеба и берестяной ковш с молоком. Старик помолчал, пока Кирилл принял и отхлебнул молоко, но дальше терпения не хватило. - Слушь-ка, не слыхал Емелю Лыкина, боярина, в Рязани не прибрал бог под лезвием басурманским? - А он те сродни, что ль? - Не. Боярщину ему платим. А коли погиб, не взыщет. - А велику ли? - С двух коробьев. Вдруг Бернаба спросил у Кирилла: - Сколько платят? Не понимаю. - А ты слушай. Два короба зерна сеют. По сему и посев исчислен. Старик встревожился: - Чего это у вас татарин по-нашему смыслит? - Смышлен. Не видя от приезжих обиды, старик позвал их в дом. - Дак что ж? Не слыхал? - Об Лыкине-то? А ежели и убили, другой Лыкин сыщется. Да и татары, глядишь, ненароком нагрянут. Поопаслись бы вы! - Сейчас все в лес уйдем. - А домы? - А домы пожжем. - Это к чему ж? - удивился Клим. - Правильно задумано, - одобрил Кирилл, Старик ответил Климу: - Ежели Лыкин цел, скажем ему; хозяйство татарами пожжено, хлеб взят. Если ж избы устоят - надо Лыкину платить, надо Ольгу платить: Ольг город поднимать станет, надо сыновей отдать - Рязань войско подновлять будет. Дом поставить не велико дело, а хлебушек-то надо цельный год растить. - Может, тое и верно? - задумался Клим. - Мудр ты еси! - одобрил Кирилл. - Может, придется когда пройтить, от непогоды укроешь. Как тебя звать-то? - Гридя я. Приходи. Они еще пили молоко, а из изб уже начали выносить скудный скарб, голых ребят, на коих не было иной одежды, кроме истертых валенок, черные горшки, кусок холстины и все это бегом уносили в лес. А в клети под присмотром Гриди ребята сыпали в коробья хлеб, заботливо застилали каждый короб ветошкой и тоже волокли в кустарник - видно, в лесу на такой случай имелся тайник. Овес увязывали в веретья, и, когда Кирилл пошел к лошадям, лесная деревня уже успела опустеть. Лишь Гридя оставался, следя, как ребята приваливают к стенам копны соломы на поджог. Отдохнув, они ушли. Снова потянулся лес. Ночью они увидели зарево. Впереди пылало все небо; птицы, потревоженные огнем, ворочались и перелетали, натыкаясь на ветки. - А ведь то татары! Перевитск жгут! "Ой горе мое, Анюта! - думал Кирилл. - Куда она кинулась? Да и кинулась ли?" С тоской он смотрел на пылающие небеса. Лишь правее, за Окой, глухо и спокойно темнела ночь - там лежали земли Москвы. Оставался один путь - туда. Двадцать седьмая глава. ОЛЕГ ЗА ОКОЙ Олег кинулся из Рязани в Перевитск. Но зарева вспыхивали всюду. Всюду мог повстречаться враг. Несколько раз поворачивали коней, меняли путь. Скакавший впереди князя отрок вдруг осадил коня, взмахнул рукой и, мертвый, упал под копыта. Черная татарская стрела пробила ему шею. - Горе тебе, Горислав Кобяков, отгорела слава твоей недолгой жизни! - Олег был сильно привязан к племяннику Кобяка. Князь рванул узду и успел скрыться в лес. Спутники повернули за ним следом. Кобяков конь, звеня пустыми стременами, мчался за ними. Долго чудилось им, что позади хрустят сучья и гнутся ветви, но, видно, погони не было. Открытых дорог, однако, избегали, пробирались лесами, озираясь по сторонам. Отовсюду зарева гнали их прочь. Деревни и погосты, ставленные на высоких берегах рек и на пригорках, в глубине непролазных лесов, горели; всюду разбрелись стаи Мамаевых всадников, жаждая добычи и пленников. Один из Олеговых спутников - а осталось их семеро - сказал: - Одна, государь, дорога - из Рязанской земли прочь. Не татарская черная, а золотая, переная московская стрела ударила в Олегово сердце: неужто только одна ненавистная Дмитриева земля безопасна, а родная земля и своего князя укрыть не может! Олег удержал коня. Он понял сейчас: если б не опасался Мамай Дмитрия, жег бы Москву, а не Рязань. Словно не Мамай, а Дмитрий Мамаевыми руками наказывал Олега за гордость, за одиночество, за любовь к Рязанской земле. От ярости лицо Олега перекосилось, рот ощерился от бешенства. Но он сжал губы и отвернулся - в глаза хлынули слезы, и руки забила дрожь. Молча он поехал к Оке. Знакомым бродом перешли на московский берег. Те же высились леса, те же синицы перелетали по ветвям, обшаривая со свистом сучки и дупла. Перепархивали белки, и стояла хмурая осенняя тишина. Лишь порывы ветра изредка врывались в тишину и перекатывались по вершинам. Но это была Дмитриева земля, -которую ненавидел и без которой не мог спастись. Спешить больше было некуда. Одежда изодралась о сучья. Кони дышали тяжело, и ноги их сочились кровью. Да и у самого все лицо было в крови и ссадинах. Он послал двоих воинов вперед по берегу искать деревень, а сам тяжело сполз с седла и лег на чью-то влажную от конского пота попону. Он смотрел в небо. Высоко, в щели между вершинами елей, по густой осенней синеве мчались в московскую сторону круглые белые облака, словно и облакам стало тесно в Рязанской земле; они мчались, погоняя друг друга. Так теперь татары гонят к Орде стада, так поволокут в неволю рязанских людей, и у Олега нечего дать Мамаю взамен, нечем выкупить пленных, как, бывало, выкупал и выменивал, выезжая к границам княжества, на просторное Рясское поле. Не у Дмитрия ж занимать! Воины вернулись скоро. Недалеко стоял московский город Любутск. Олег уже успел помыться и почистился. - Любутск? Да там Ценский погост. - То и любо! Ой, не любо то было Олегу. Хорошо б так постоять, чтоб никто не сведал о том постое. А на погосте причт да и княжие Дмитриевы люди. Как он им станет в глаза смотреть: вот он, скажут, явился к нашему князю под крыло, без нас не обошелся! - В слободе видали, нашего народу не мало сошлось. А на погосте, сказывали, боярынь видать - не твоя ль там княгиня? - Княгиня к Перевитску подалась. - А в той стороне зарева ж. - Ну, глянем. Снова тронулись в путь. Сведав о Дмитрии, княжич Федор на белом коне без седла вымчался встречать отца. Юноше и в беде - бодрость и радость. Радость - что новые места впереди; бодрость - что надо спешить и опасаться. - Матушка, отче, растряслась. Легла, отдыхает. Об тебе плакала, теперь небось с колокольни сюда глядит. А казну довезли. Там один двоих татар с собой приволок. Ну и здоров - еще не видал такого! По-грецки со мной говорил. Ему щеку Мамай пробил, а он татарского князя схватил и уволок с собой. Так они переехали реку Цну, и на въезде их встретила Евфросинья. - Поп со звоном хотел тебя встречать. Да я отговорила: не от радости, говорю, едешь сюды, а с великого горя. - Золотые слова, касатка. - Устал? - Не больно. - Да мне видней. Поп их встретил с крестом, и они пошли в церковь и отслужили молебен - возблагодарили за спасение жизни своей. Олег приложился к кресту и будто очнулся: - Отче, теперь помолись о убиенных воинах и людях Рязани. Они постояли молча, пока поп облачался в алтаре из светлых риз в черные. Когда дьячок принес им свечи, Олег обернулся и увидел, что церковь полна людьми. С краю стоял один в цветном татарском кафтане, рыжий, с татарской кривой саблей у бедра. Пристальные глаза строго разглядывали Олега, и Олег быстро отвернулся: "Откуда татарин?" Он больше не оборачивался туда, смотрел, как теплилась в его руке свеча, смотрел, как теплилась свеча в тонких пальцах Федора, слушал, как горестно выкликал причт, словно заклинание, заунывные стихи панихиды. Но плечо ныло, как под тяжестью, под взглядом этого рыжего человека, одетого в татарский кафтан. Так Олег и не взглянул в тот угол. Он прошел, глядя в пол, мимо расступившихся людей. Позади него вышла Евфросинья, ведя за плечо Федора. Но и снаружи стояли люди - каждому хотелось взглянуть на беглого Рязанского князя. Даже на могилы стали, чтоб увидеть, как он пройдет, сколь ныне скорбен этот прославленный князь. В поповых хоромах им отвели тихую горницу. Попадья им наварила обед. - Поешь! - упрашивала Евфросинья Олега. - Не неволь. Они остались вдвоем. Евфросинья подсела к нему. - Что ж теперь будет? - Осень. Сошный оклад еще не собран. Соберем - опять соберемся с силами. - Да с кого ж оклад собирать? - Найдутся. - Бежали сюды, куда ни глянь - дымы да зарева. - Справимся. Не первый раз. - То-то: не первый. - А что? - А то - Дмитрия жечь не решились. Он не один. Не решились бы и Рязань жечь, будь ты с Дмитрием. - Супротив собак волка в помощь не кличут. - Это что ж - он басурман, что ль? Олег смолчал, только подумал: "Дмитрия жечь не решились!" - и стиснул пальцы. Но Евфросинья не уступала: - Выходит, виноват медведь, что корову съел; виновата и корова, что в лес зашла. - Никуда Рязань не зашла. На своем месте стоит. - То-то, что не стоит. Не верится, что тишина и безлюдие ныне там, где шумели вокруг люди, пели женщины и плакали дети. - Поди, принеси испить. Не пускай никого. - А ты б лег. - Посижу. В который уж раз она его в эту сторону клонит. Москвитянка! Нет тут Софрония, этот бы тоже стал твердить. Где Софроний? "Вернусь, сведаю!" Ведь впереди снова Рязань! К чему унывать! Он еще станет на ноги! Евфросинья, вернувшись, увидела посветлевшее лицо мужа. Он попросил поесть. Утром он вышел на погост, ожидая вестей Федор пошел с ним вместе. Позади церкви, опускаясь к реке, зеленело кладбище, утыканное широкими крестами. Многие из крестов, расписанные желтыми и красными узорами, стояли нарядные, как бояре. По валу росли раскидистые старые ветлы, уже обдутые осенними ветрами. Вокруг валялись их хрупкие ветки, обломанные непогодой. И от иных тянулись в землю белые корни, а вверх поднимались нежные стебельки ростков. Так и народ рязанский, сорванный с высоких вершин, снова укоренится и поднимется. Внизу текла заросшая лозняком привольная, тихая Цна. Стлались обмороженные луга, и лугами мчался в алом кожухе всадник вдаль, к Москве. Олег смотрел, как, обогнув кладбище, Цна мирно втекает в широкое голубое течение Оки. Он поднял веточку ветлы и, разламывая ее в пальцах, пошел к церкви. У ограды встретил попа. Поп еще издали благословлял князя и кланялся ласково. - Вот, отче, - сказал Олег, - ракиту ветер сломил. Где ни падает, ростки дает, не гибнет. Таковы и мы. - Древо сие у нас ветлой именуется. Негибко оно, потому и ломится. И снова, отводя в сторону ласковые глаза, благословил князя. Олег никогда не узнал, что всадник, мчавшийся по лугам к Москве, вез от попа письмо к Дмитрию, и поп в том письме писал: "Рязанцы люди суровые, свирепые, высокоумные, гордые, чаятельные, вознесшись умом и возгордившись величием, помыслили в высокоумии своем, полуумные людища, как чудища. И господь низложил гордых: в злой сече рязанцы пали аки снопы, аки свиньи закланы быша, а гам князь Олег едва спасся бегством с небольшою дружиной и семейством. Ныне на твоем, государь, погосте, что на Цне-реке, в моем худом домишке таятся: тако разумеют, что отныне от супостата единственно твоя земля твердо стоит". Федор потянул за рукав Олега: - Вон, отче, который двоих татар полонил! Олег увидел высокого бледного человека с черной курчавой бородой, со щекой, залепленной зеленой жвачкой. - Кто ты, человек? Кирилл поклонился князю. - За Рязань пострадал, княже. - Сам-то рязан ли? - Пришел было, да не судил бог рязаном стать. - Отколь? - С Москвы. - А чего? - Мало ль к тебе с Москвы сходят. - И ты с тем же? - И я. - Он, отче, по-грецки разумеет, - встрял в разговор Федор. - Отколь? - Случилось в Цареграде жить. - С чем? - Каменных дел мастером Олегово лицо посветлело - Добро. Нужен мне будешь. - Рад бы. - Дело-то хорошо знаешь? - На Москве башню клал, похваляли. - А чего ж ушел? - Награду не вынес. - То твое дело. Не я взыщу. - Благодарствую, княже. - Ставил я Рязань крепкую. Сожгли. Поставил крепче того - дубовую. Сожгли. Пойдешь со мной, каменную станем ставить. - Поставим, княже. - А как же ты в лихе таком татар пленил? - Не дивно, ежели сами в руки пали. - Не видал таких, чтобы сами. Воины? - Мамаевы люди. Один писец, другой ключник. - Дивно вдвое. - Оба русскую речь разумеют, а писец и в грецкой грамоте горазд. - Уж не волхв ли ты? - Не бывал. - Ну, смотри! Я те покличу. - Благодарствую, княже. Когда Олег ушел в поповы хоромы, Кирилл спустился с погоста, пошел в слободу. Там все избы были густо заселены рязанскими беглецами. На белом камне сидела девушка, глядя на запад, и тихонько выла. Старуха, скрюченная, темная, вышла из избы и подняла к Кириллу лицо, прикрытое, словно голубиными крыльями, прядями седых волос. - Там, баушка, дева плачет. Не слыхала, о чем? - То, сыне, внучка. Из Курчавы она. Наши ее у татар отбили. Куда ей деться? Приклонилась ко мне. А я ей рада. Пущай живет. Все убивается. Пойду угомоню. Тяжело неся свое иссохшее тело, старуха пошла к одинокой внучке, и Кирилл ни спеша присоединился к ним. Он сел невдалеке, не мешаясь в тихую старушечью речи. - Ну, полно, Вольга. Полно, Вольгушка. Оставь слез к старости. Скудна старость, коль слез не сбережешь про черный день. Крючья черных старческих пальцев ласково сжимали круглое молодое плечо. Но бабушкин уговор лишь долил горечи. Плача, девушка приговаривала: - Милой мой, кучерявой мой, светел ты был, как солнушко. Тверд был, как булатный меч. Стоял высок, как елочка. Над челом - шелом. Она глотнула воздуха и зарыдала опять: - Жили б мы, миловалися. На божий бы мы свет дивовалися. Прожили б свой век в согласии. Я б те покорялась по самый гроб. А ныне обняла тебя земля холодная, клонится над тобой сухой ковыль... - Полно, Вольга, полно. Всех не оплачешь. Пойдем. - Об женихе, что ль? - спросил Кирилл. Услышав чужой мужской голос, Ольга вздрогнула и умолкла. Повернула к нему заплаканное лицо. У нее были медленные ласковые глаза. Бабушка, утирая ей своим рукавом слезы, глянула через плечо на Кирилла: - Да нет. Нету у ей жениха. И не было вовсе. А об ни о ком плачет. Говорит: много на Воже-реке побитых видела. Может, говорит, и ее суженый там, Ежли б не убили, был бы с ней. "А каков он, внучка?" - спрашиваю. "Ох, бабушка, откуда ж мне знать - каков, там разные убиты были". Вот и плачет. Кирилл оставил их на белом камне среди полегшей вялой травы, пуще заныло сердце: "Анюта, Анюта, как прошла над тобой беда?" Он оглянулся: старуха, крепко прижав к себе внучку, тихо раскачивалась вместе с ней, что-то вспоминая свое, о чем-то своем, о давно отжитом тоскуя. Сколько их, охваченных скорбью, ныне тихо тоскует на белых камнях Руси! Глядя на высокий родной берег Оки, о многом поразмыслил Олег за эти дни в Любутске. Он позвал Кирилла и много говорил с ним о вратах Царьграда. И Кирилл рассказал, как в густую зелень вонзаются белые стены строений - хором и храмов, как высятся белые башни над густой синевой Босфора, как лежат округлые купола под густой синевой неба. - Предивен и светел град царя Константина. Руки зодчих искусны, и вымысл их хитер. - Ежели искусен, помоги, поставим Византию над Окой. Будет и у нас град светел и неприступен. Превыше Москвы. - Руки мои тебе, княже. Превыше ордынского Сарая встанет твой русский город. - А кто они, твои полоняники? И Кирилл рассказал, как взял Бернабу и как целую ночь, в глухом овраге, таясь от татар, проговорил с ним по-гречески; как рад был вспомянуть тот язык и как Бернаба читал по памяти Омара, когда волки кружили вокруг их осеки, шурша палыми листьями. - Вечером приведи. Погляжу его, - велел Олег. - Слушаю, княже. И Кирилл вечером поставил Бернабу перед Рязанским князем. В зеленом небе сияли ранние звезды, по низу неба плыли черные облака, и у самых вершин леса небо чуть отливало румяным сиянием холодной зари. Сперва Олег спрашивал по-русски о том, что хорошо знал: о славных деяниях Македонянина Александра, в Бернаба пересказал по-гречески, как убит был нечестивый царь Дарий. Олег спросил: - А что мнишь ты о премудрости Аристотеля? Бернаба растерялся: не столь был учен, чтобы вникать в сие, но схитрил: - Аристотелева премудрость с христианским верованием несовместна. - Не вся! - возразил Олег. - Да, не вся! - сдался Бернаба. Олег заметил быстрый ум у Бернабы и привычку протяжно говорить греческие слова, словно, быстро сообразив, он медлит высказать мысль, затаивает ее. Это не понравилось Олегу: лукав! Он спросил у Кирилла: - Может, продашь? - Что? - не домекнул Кирилл. - А сего фряга. - Бернабу-то? Воля твоя, княже, - облегченно ответил Кирилл, - к чему мне раб, какая в нем корысть, только на прокорм разоряться. Перед Бернабой вскрылась новая даль: вот она, его судьба - этот черноволосый седеющий русский князь с недобрым, прозорливым взглядом. Размышляет над Аристотелем, мечтает о Византии. Не роднее ли он ему, чем малорослый, кривоногий и жадный хан, от которого всегда пахнет кислым молоком и овчиной? Хан - азиат, а этот сидит, как герцог, л небрежно припоминает эллинские стихи. Но чтобы этому угодить, мало знать Омара Хайяма, надо самому думать и уметь говорить. О! Он наклонился к уху Кирилла: - Продай, господине, пригожусь, - Зачем? - Пригожусь. - Чем? - Около Олега-то? - Около-то - чем? - Отслужу тебе вдосталь. - Подумаю, - схитрил Кирилл. О Мамае Бернаба рассказал Олегу таинственно, но охотно. Лишь когда заговорил он о татарском воинстве, отказавшемся идти на Москву, Олег быстро прервал Бернабу и отпустил его. Наконец пришли вести: татары ушли, оставляя позади дымящиеся головни да изуродованные трупы. Можно было вернуться на пепелище, куда уже начали стекаться уцелевшие воины да отсидевшие в лесах рязане. Двадцать восьмая глава. ОГОРОД Еще затемно перешли броды и тронулись по Рязанской земле. Встречались раненые, погорельцы. Подъезжали воины, искавшие своего князя. На погостах выходили попы с крестами, и князь сходил с коня, чтобы отстоять панихиду, оборотясь лицом к обуглившимся грудам церквей. Медленно приближалась Рязань. И с каждым шагом страшней казалось взглянуть на нее. Когда лишь холм остался между князем и пепелищем, ни у кого не стало сил смотреть на Олега. Тогда он рванул узду, приподнялся в стременах и поскакал на холм. Только Федор поскакал за ним следом. Вот она! Перед ним открылись родные холмы, где еще дымились уголья, чернели останки стен, а с высоких валов, словно кто-то облил их варом, стекли и застыли черные ожоги земли. Виднелись люди, роющиеся в золе, бродящие среди смрада. Слышались женские плачи, как на кладбище. Не оглядываясь, Олег поскакал к переправе через Трубеж. Его встретили и окружили десятки людей, и не клики, а плач стоял вокруг князя - народ оплакивал свою оскорбленную землю, глядя на слезы, текшие по Олегову лицу. Когда он въехал на место, где недавно еще высился великокняжеский терем, сказал: - Не впервой, братие. Много лилось тут русской крови и наших слез. Не плачьте, не убивайтесь. Руки наши при нас, а топоры в пламени не сгорают. Поставим град крепче и краше прежнего. Была б сила, а силу сберем. Приказал рыть землянки. Разослал гонцов разведывать уцелевшие волости, с наказом данщикам немедля везти хлеб в сожженные города. Кирилл шел, перешагивая через обгорелые бревна. Невдалеке от княжого двора, у развалившейся башни, он приметил бревна, сникшие вниз: там был либо тайник, либо медуша. Ему почудилось, что в этом пустынном, безлюдном углу словно кто-то мучительно дышит либо скребется. Он наклонился и с трудом раздвинул опаленные балки. Чья-то женская рука тронула балку снизу. Тогда Кирилл уперся плечом и сдвинул дуб в сторону. Понадобилась немалая сила, чтоб своротить эту тяжесть с места. Простоволосое, черное от засохшей крови женское лицо высунулось из тьмы и, ослепленное светом, поникло. Кирилл выволок женщину наверх. Тихо положил ее наземь: в ее волосах, в ее широких Коренастых плечах ему опять почудилась Анюта. Но эта была суше, лицо ее со сжатым ртом - строже. - Овдотьица! - окликнул Кирилл, вспомнив женщину на башне. Но она лишь вздохнула, все еще не решаясь раскрыть глаза. - Больно, Овдотьица? И понял - то рана клонит ее к земле, долго лежала она в тайнике, заваленная рухнувшей башней. Вот отлежится и встанет; только б молоком напоить, а где молока взять? Он долго тер ей холодные руки, пока не пришел на его зов старик - знахарь. Знахарь развязал мешочек, всунутый за пояс, достал зелье и наложил его на две глубокие раны. - Женка, что ль? - Обнадежь! - Кости целы. А были бы кости - мясо нарастет. Не печалуйся, сыне. - Спасибо. Кирилл отдал ее подошедшим женщинам, а сам опять пошел, шагая через тех, которым никакие зелья уже не помогут встать. Он вышел за город. Ока уходила вдаль, повертывала в леса, а за нею лежали луга спокойным, мирным простором, словно не было никогда ни шума битв, ни набата, ни грохота падающих стен. Он сошел вниз и пошел в Затынную слободу. Здесь кое-где уцелели дома, валялся побитый скарб на дворах и у порогов. Лохматая собака, прикованная цепью к воротам, запрокинулась, пробитая черной стрелой. Кирилл толкнул калитку и вошел на Анютин двор. Видно, дом загорался, но ветер ли дул навстречу, пламень ли устал полыхать - не догорел. Обнажился обширный подвал, полный просторных пустых кадей. На потоптанных грядах еще продолжали набухать кочаны капусты, широко раскинув холодные нижние листья. Капуста росла, а холить ее уже стало некому. Кирилл рассматривал рыхлую землю, запечатлевшую толчею борьбы: следы конских копыт вперемежку с отпечатками мужских подошв и женских босых ног. И в земле вдруг мелькнула, как капля крови, ягодка спелой рябины. Он оглянулся: нигде рябиновых кустов не видать. Он потянул ягодку, и за нею следом из земли вытянулась нитка красных глиняных бус. Вот все, что в этой земле, от нее осталось! Где она - лежит ли распластанная на Рязанской земле, идет ли в далекую неволю, вслед за татарским седлом? Он стоял, лелея на ладони остывшие рябинки бус. Он долго бродил один среди поломанных кочанов и помятых гряд. Зашел в обвалившиеся сени. Под сенью их, может быть, она вспоминала о нем? Хотя бы лоскуток от ее одежды... Он насторожился: на раскрытом чердаке послышался шорох. Мгновенно он поднялся туда. Но это лишь ветер пошевелил листвой, когда-то насыпанной там для тепла. Словно ожидая чего-то, он медлил. Но обошел все - нигде ни следа. Нехотя пошел обратно в город. Когда перелез через вал, меж груд золы мелькнула белая рубаха. - Эй! Никто не откликнулся. Увидел: мальчонка лет десяти, белокурый, бледный до синевы, хватаясь тонкими пальцами за скользкие чураки, карабкался от него прочь. Одним прыжком Кирилл его догнал и взял за плечи: - Ну, куда ж ты? И тотчас пригнулся от боли: острые зубы до крови вонзились в руку. Кирилл тихо, но решительно высвободился. - Чего ж ты? Я те не съем! И погладил маленькое лицо. Дичась, мальчик долго не откликался, но Кирилл чувствовал, как под его ладонями понемногу успокаивается и ручнеет этот светлый зверек. Он взял его за руку и повел с собой. Уже Клим смастерил шалаш, и Бернаба наволок туда еловых ветвей и хлама. - Нет! - воспротивился Кирилл. - Будем жить в огородниках. Там цельные избы есть, да и мертвечиной помене смердеть будет. Толикое множество трупьев скоро не захоронить. Все еще жила в нем надежда... И она увела его в пустынную слободу, на огороды. Они облюбовали избу, небольшую и складную. Затопили печь. Когда дым вытек, посадили мальчика высоко на печь. Он не плакал, молчал, слушал, как на непонятном языке разговаривают эти бородатые люди, словно щебечут птицы. Чтоб вслушаться, мальчик лег на грудь, свесив голову. Он не заметил, как после холодных и страшных дней снова его охватило блаженное тепло сна. Он спал, то всхлипывая, то вскрикивая во сне, и из его мутных, как дым, слов Кирилл понял, что мамка его хоронилась от татар, а татары все ж нашли и навсегда увели за собой его мамку. Ночью Кирилл доглядывал, чтоб в бреду мальчонка не свалился вниз. Посиневший его рот беспомощно раскрывался во сне. Не раз неумелая ладонь Кирилла гладила мальчика по лицу. Утром, еще лежа рядом с проснувшимся найденышем, Кирилл спросил: - Отец-то твой где? - Нешь я знаю? - А ты когда его видел? - И не видел. И мамка не видела. Он у нас не был. - А где? - Он - московский. Москвитяне Тверь жгли, а мамка отца встрела. Он Тверь сжег, а я остался. Мать от разоренья в Рязань пришла. Клим загрустил: - Не увели б меня в Орду, такие бы вот внуки у меня были. Будет мне этот пущай заместо внука. - Ну, нет. Он мне кровный сын: руку-то прохватил до крови! - Тебе вот и дети сами валятся. А у меня и родина промеж пальцев ушла. Взглянуть не успел, а уж она задымилась. - Будет тебе и родина, Климе. И детей заведешь. Теперь ты дома. Годов-то много? - Двадцати двух полонили да тридцать в Орде рабствовал. Вот и считай. - Женишься! - Поглядим. Утром Кирилл отыскал Овдотью. - Ну, девушка, как силы? Прибавились? - Будто покрепче стала. - Хорошо! - Где ж хорошо-то? Ты пойми: вот люди видали, сказывают, мужа татары в полон повели. Чем выкуплю? Брата Сеню тоже повели, а он раненой. Как их оттоль достать? А как в яме лежала, лежу и слышу: ребенок шевельнулся. Легко, как рыбка плеснулась. А у нас их не было. Надо ж ему зародиться в такой беде! Ты, стало быть, не одну меня спас. Всю жизнь об тебе молиться буду. Уж татары ко мне тянулись через обвалины. Да сил недостало: думали, сама задохнусь. - А и у меня сын. Вчерась нашел. Андреем звать. - Что ж, иной найденный теплей кровного возрастает. Вьюношек, что ль? - Младень. Годов осьми. А ты, как город Рязань, отлежалась под бревнами и вот встаешь. - Твоими руками. - Полно. Сама сильна. Видел, как на стенах рубилась. Воину впору так. - Зло взяло. Чего лезут? - Как это ты столько ден в погребе не евши сидела? - А там была еда. Чьи-то припасы - репа да морковь. Однажды Кирилл посоветовался с Климом и отвел генуэзца к Олегу: наскучил он - целые дни озирался вокруг и молчал, с неохотой слушался Кирилла. Князь вышел из шатра, и Кирилл передал раба князю из полы в полу. - Сколько ж тебе за него? - На твою, государь, цену. - Ну, мне с тобой будет долгий расчет: сказал, чтоб, как ляжет путь, везли б сюда камень. По весне начнем строить. А до весны я те прокормлю. Да и другому скажи, ключнику, - он теперь волен, коль сам из полона пришел, - пущай придет. Ключником и у меня будет. Кириллу не хотелось оставаться одному в безлюдной слободе. - Сперва двери, княже, сруби. Не в чем ключом-то поворачивать. Олег нахмурился. - Ступай. Но хоромы Олегу хоть и не затейно, а скоро и складно поставили. Вскоре и по всему пожарищу уже светлели избы, дымились землянки, и людской говор опять потек над крутым берегом города Рязани. Двадцать девятая глава. ПОКРОВ Настал Покров. Надо было бы покормить скотину последним пожинальным снопом. Но в далекую Орду ушел рязанский скот, и в пламени погорели снопы. Журавли улетели задолго до Покрова, и это сулило раннюю и холодную зиму. Ветер весь день дул с востока, с Орды, - та же примета: жди суровой зимы. А девушки по всей Руси в этот день молились: - Батюшко Покров! Покрой землю снежком, а меня молоду - женишком. Наступили сроки осенних свадеб, и над теплым пеплом Рязани в глухих и темных землянках закипели свадебные каши, загудели венчальные пиры. Звенели песни, поминая богородицу и Ярилу, и старики за свадебным столом завистливо почесывали бороды, глядя на стыдливое нетерпенье повенчанных, а матери выглядывали за дверь, не лег ли снег: выпадет на Покров снег - добрый знак: молодым он сулит благополучную жизнь. Кирилл стоял в эту ночь у своих ворот. Небо над ним чернело зловещей мглой. А по белой земле ветер гнал легкую поземку. Из города долетали голоса, возгласы песен и звонкой девичьей радости. Кирилл тоскливо вслушивался во тьму. Еще не обсохли землянки, а уж свадьбы поют. А ему - стоять на ветру, слушать далекие пиры да глядеть, как переползают волны снега по буграм окоченелой земли. Так постоял он, отошел от ворот и крикнул: - Анюта! И ветер отнес во тьму его тягучий зов. Кирилл прошелся по пустырям. Всюду мело, отовсюду долетали вскрики свадебных песен и причитаний. Никогда так не томил его пустой, неприютный дом. "Может, в Коломну к Домне сходить? Нет, не то думается". Невдалеке, меж изгородями, шарахнулась, ляскнув зуб