сти, местные - за вестями. Подолгу ждут на Оке перевоза. На Рязанской дороге и пешие и конные. Кони в Коломне вздорожали - всякий норовит заблаговременно сложить скарб в телеги. У кого нет - в сани. Проволокутся и сани при такой беде. Смотрит Коломна за Оку, в туман. Там далеко за лесами стелются татарские степи, целятся татарские луки. Чего ждать, к чему готовиться? - Хорошо прошло воинство, да како назад придет? - Ведь не Литва липучая, не Рязань кособрюхая, не Мордва мордастая, а непобедимая конница Великой Орды движется на Русь! Бабы, подвывая от ужаса, сладостно вслушивались в слова мужиков. Люди стояли на башнях, и на звонницах, и верхом на верхах теремов. И все взоры были обращены за Оку. Но ничего никто не видел: стоял туман. Кирилл шел, смутно распознавая улицы. По галдежу угадал площадь. Вошел в толчею и вник в ее говор. Он увидел спокойные глаза стригача, стоявшего в стороне возле пня. Кирилл обернулся к нему, быстро решился: - Ну-ка, волосы обкороти да бороду справь. Стригач подивился: - Нонче народ не о том думает. - А чего ж ты тут делаешь? - Чево? Мое ремесло блюду. Иде ж мне быть, коли тут моя стригольня? - А коли так, нечего зубами ляскать. Стригач покосился на широкие Кирилловы плечи, на кинжал у ремня и заспешил: - Сядь на пень. - Сел. Ты новгородец, что ль? - Я-то? По чем спознал? - Говор слышу. - Бывал ли у господина Новгорода? - Стриги, стриги. Мастер туго обвязал тесьмой Кириллову голову, а узелок дал в зубах держать. По линии тесьмы срезал волосы. Вышло ровно и складно. Молодая баба, бездельная, как и все в эти дни, остановилась поглазеть: - Чего ж надумал - в такую страсть лепоту наводить! - Тебе, видать, невдомек, зачем борода из человека растет. - А зачем? - Баб под мышками щекотать. - Ой, срамной какой! А не уходила, присматриваясь к его лицу. - Аль во сне меня видела? - Запамятовала. - Увидала б, запомнила. - Вот пристал! А все смотрела карими тихими глазами. - Была б ты моей бабой, каждый бы день тебя бил! - А с чего! - Чтоб на чужих мужиков не заглядывалась. Вдруг слезы выкатились на ее лицо, рот приоткрылся; она сжала в руках свою голову и села на землю: Ой, не могу я слез удержати, Самоскатные росинки утирати: Увели тебя, удалую головушку, В чужую во дальнюю сторонушку, С молодой женой тя разлучили, От малых детушек тя отрешили... Новгородец оставил работу, Кирилл наклонился к ней: - Ну,дура! - Как мне теперь быть, может, уж и нет его! - А он там, что ль? Она покачала головой, глотая слезы: - Там. Кирилл твердо сказал: - Вернется! - Ой, откуда ты знаешь? - Слыхал. - А то что ж мне, одной-то. Разве жизнь? Кирилл еще раз сказал: - Не плачь: вернется. Она недолго в оду мала: - Ну, пущай. Кирилл сказал: - А у меня никого нет. Некому и поплакать будет. - Нехорошо! - осудила коломянка. - Да ты с земли-то встань. Изваляешься! - А кому до меня дело? Поспею, встану. - Ну, сиди. Ей, видно, не хотелось уходить. А Кириллу уж и не хотелось без нее оставаться: Тимоша с Топтыгой сгинули, а в корчме у каждого своя тоска, на другого недостает жалости. В этот день всем хотелось быть вместе, все поведывали друг другу свои горести. Всяк в разговор лез. Всяк разговор стал достоянием Коломны. Стричься сел, все любопытствуют, - словно один за всех голову на плаху кладет: - Испакостил бороду! - А кудревата была, окладиста, - сказал козлобородый шорник. - На чужой каравай рот не разевай, - ответил Кирилл. Этот ответ козлобородому шорнику не по сердцу пришелся. - Все одно татары голову-то снесут, на бороду не глянут. - Какие такие татары, козел? - А как ты меня назвал? - Видно, слово Кирилла попало не в бровь, а в глаз. Подстриженный Кирилл встал во весь рост. - Ты, козел, уж не татарами ль подослан народ стращать? За эти слова... Козлобородый исчез. Кто-то благодушно угадал: - Спужался! - Татарский хвост. Держи его! - крикнул Кирилл. Кто-то в толпе подхватил: - Держи! И когда народ отвернулся, увлеченный ловлей, Кирилл подошел к бабе. Она уж горевала: - Поймают окаянного? - А как тебя звать-то? - Домной. - Я мнил - Коломной. - Норовишь обсмеять? - Ты постой, не уходи. - А на что ты мне? - Порты зашить. - Неохота домой идтить. - А что? - Пуст дом. - А дети? - Прибрал бог. - Еще будут. - А ныне-то пуст. - Все об муже сохнешь? - Ну его! - А что? - Да ну, пойдем! Зашью. Она его повела в слободу. Сердце Кирилла заныло. Улица заросла травой, мирно вились тропинки. Гусята жадно, большими глотками рвали пушистые ростки ромашки. На такой вот улице, где-то здесь, недалеко-от колодца, Анюта хоронится в ветхой хоромине. Может, и в Коломну-то лесами шел, и в лесах изловчался, только б пройти этой улочкой, глянуть на колодец и снова навеки сгинуть в лесной тьме. Домна остановилась у своей калитки. - Нет, - сказал Кирилл, - недосуг сейчас. Другой раз. - Чего ж вел? - Другой раз приду. - Подь поснедай. - Другой раз, Домна. - Заладил. Не пойду домой одна! - Я тебе муж, что ли? - А чего ж мне дома одной сидеть? Нежная тоска сжала его дыхание. Пусть бы хоть она вот так звала и вела домой... Всю жизнь без семьи, без дома. В дорогах, в труде, в обидах рос. Рос до бороды. Одиноко, неласково. Сварливый бабий попрек Домны неожиданно приласкал его, как, может быть, ни одна ласка не смогла бы пригреть. Не попрекнула бы, если б не нужен ей был. - Ну, покорми, что ль. Они вошли в низкую дверь. Потолок покосился и навис. Кирилл сел у двери за стол. Домна заспешила у печки. - Чего ж сел? Скинь одежу-то. Ноги-то разуй. Как сразу свободно и хорошо стало. Она села рядом, и они похлебали варева из одной чашки. Кирилл смотрел на ее худощавую смуглую руку, лежащую на столе, и положил на эту руку свою ладонь. Но Домна отодвинулась: - Ой, нет! - А что? - Не венчаны. - А ты попробуй. - Смотри, сгоню. - А повенчаться хочешь? - Думаешь, он не вернется? - Не знаю. - А ты говорил: вернется. - Не знаю. - Ой, пожалей меня. Он погладил ее по голове неловкой рукой. Потом обхватил и прижал к себе. Но она отбилась. - Сгоню! - Поправив сарафан, встала. - Ну, что чинить? Сымай. Он вдруг поднялся. - Не надо. В пояс поклонился ей: - Благодарствую, Домнушка, за хлеб-соль. - Не взыщи. Не сводя с него глаз, она стояла посередь избы. Он пригнулся, пролезая в дверь, и не услышал за собой ее шагов. Стоя за дверью, он обернулся и увидел ее на том же месте. - Чего ты? - спросила она. - Так, взглянул. - Слышь-ка! - Ну? - А ежли - женишься? - Ежли что? - Ежли его убьют. - Не знаю. - Ну ступай. Да дорогу ко мне запомни. - А зачем? - Ежли его убьют... - Ладно. Туман как будто редеть стал. На тесовых крышах густыми пятнами зеленел мох. На берегу Оки горбились бани. По дыму, сочащемуся меж тесовин в крыше, видно было, что бани топятся. В предбаннике было людно, трудно пробиться. Одетые и голые теснились, слушая парня, которого посылали разузнать новости. - А на торгу, - рассказывал он, - татарина поймали. Вот истинный бог! Сам видел! - Кто ж таков? - А Сысой-шорник. Вот кто! - Вот сучий сын! Кто б мог подумать? - удивился хилый голый старик, прикрывая веником срам, Кто-то переспросил: - Сысой? Ух и язва был! - Татарин! - объяснил поп. - Они все злы на христиан. - А попов татары милуют, - ответил Кирилл, - знать, за христиан не чтут!.. - Ох, я тебя за эти слова... - А что? - спросил Кирилл, трогая рукоять кинжала. - Да слова как слова! Что в них такого? Благослови тя бог! - ответил поп. - Ну ин и добро, что заспешил: мне место ослобонилось! - одобрил Кирилл. - Да он что-то забыл помыться. Только было раздеваться сел! - сказал банщик. - Звонить побежал. - Чего? - О поимании супостата Сысоя благодарственный молебен служить. - А! - догадался банщик. Едва вошел в парню, тело запахло лесом, смолой, дегтем и ладаном, пока не домылся до нежного аромата тела. Кирилл хлестал себя веником, и кожа зарозовела, заблагоухала березой. А парня пахла дымом и сыростью, мутная склизь текла со стен, и скамья, на которую сел, осклизла. Но он лил на себя воду, воду Оки, реки, на которой жила Анюта. "А может, и она теперь тревожится? Куда ей идти, если и впрямь побегут из города?" Он вышел в застланный свежей соломой предбанник, напился воды из ушата. И оделся. Пока он мылся, прояснело. К западу текли низкие облака, и в прорывах темнела густая синева августовского неба. Но, как ни зорко вглядывались коломяне в заокские дали, дорога оставалась пустой, не было вестей от войска, словно никого и не было там, за сизыми шеломами лесов. Это был час, когда Бегич перешел Вожу. Четырнадцатая глава. ВОЖА Бегич смотрел вдаль: все туман и туман! Сырой холод вставал с земли. Орда вставала. Воины вскакивали на коней; сотня за сотней мчалась вперед по его слову. Они внезапно появлялись и тотчас исчезали в тумане, словно их поглощал воздух. Лишь назойливое ржанье коней, крики и свист людей не смолкая катились перед ним вперед. Бегич стоял на своих коротких ногах, непомерно широкоплечий, круглоголовый, с глазами, оттянутыми к вискам. Ноздрями, вздернутыми вверх, он вдыхал воздух чужой земли, улавливал в этой земле, в траве, в воздухе неопределенный, но чуждый, гнетущий запах: за туманом, где-то далеко или близко - впереди, пахло гарью и дымом костров. Чуть заспанные, раскрасневшиеся от холода и сырости, прилаживая оружие или оправляя седла, всадники проходили на рысях. "Наша конница хороша на рысях, - подумал Бегич. - Русы сказали бы: "Добры тухтарски комони на грунах". Некого спросить, верно ли так? (Много лет силился он изучить язык русских.) Позади воин держал Бегичева коня. Пегий конь шевелил розовыми ноздрями. Позади стояли в стременах ордынские князья-мурзы. Некоторые из них знали и персидский, и джагатайский языки. Бегич обернулся к Хазибею: - Русского не разумеешь, князь? - Я общаюсь с ними не языком, а плетью. - Давно общаешься, князь? - Их у нас в Орде немало. - Но это пленники, князь. - Все они одинаковы. - А их воинов ты видел? Хази-бей показал на мимо идущую конницу: - Достаточно видеть этих, чтобы не задумываться о тех. Бегич нахмурился. В гомоне и тумане гонцу долго не удавалось отыскать Бегича. Наконец он подскакал: - Говорю: первый караул пытался перейти реку, но брод охраняется. - Пробовали сбить охрану? - Они сидят в завалах и не подпускают к берегу. - Искали другой брод? - Пошли искать вниз по реке. Хази-бей спросил у гонца: - Как называется река? Бегич ответил: - Вожа. Карагалук презрительно посмотрел на Бегича: - Можно подумать, что князь Бегич хочет служить Московскому Дмитрию: язык Руси учит, все на Руси реки помнит. - Потому что Бегич не хочет служить Дмитрию. - Каждый по-своему понимает долг военачальника! - вступился за Бегича мурза Кастрюк. Гонец продолжал стоять перед ними, держа в поводу лошадь. А уже прискакал новый гонец: - Говорю: нашли брод. Видели на той стороне русов. Мы пустили стрелы, они ушли. Хази-бей хлопнул ладонями о колена: - Они всегда бегут от нас! Не надо было тратить стрел: показали б им плеть, и они ушли бы. Воин косо усмехнулся, но продолжал смотреть в глаза Бегича. - Много было русов? - Туман. Видно было троих. Бегич посмотрел в сторону мурз. Хази-бей, любимец Мамая, одевается персом, не умеет сам панциря надеть, рабы ему ремни застегивают на доспехах. Каверга не стесняется спрашивать у старых воинов, хороши ли русские полонянки. Таш-бек в войске занят только лошадьми. Карагалук - родственник Мамая, и Мамай дал Карагалуку высокую степень в коннице. Силен в плечах Кастрюк и смел в битвах. Этот может вести за собой на врага, но как обойти врага - не догадается. Один глаз у войска - это единственный глаз Бегича. Бегич кивнул воинам, и ему принесли доспехи. Сбросив халат, он быстро влез в панцирь, припоясал меч, вскочил в седло и принял из рук воинов остальное оружие. - А стоит ли спешить с этим? - спросил Хази-бей. Но Кастрюк тоже вооружился. .Во всеоружии стояли вокруг Бегича старые его соратники. Не оборачиваясь на мурз, Бегич тронул сапогами бока коня и поехал в туман. Князья последовали за ним. Так, еле различая землю, ехали до полудня. Днем туман стал рассеиваться, проглянуло солнце. Татары перешли брод. Позади, за рекой, еще оставались обозы, женщины, кочевое имущество, рабы, полонянки, скот. Но ждать их стало некогда: впереди, на горбатых холмах, стояло русское войско. Солнце освещало русских с запада, и доспехи их сверкали, как лед. Дмитрий смотрел с холмов на движение татар. За Дмитрием стояли отборные полки и великокняжеская дружина. На левом крыле стоял князь Данила Пронский с конницей и пешими полками. На правом - окольничий Тимофей Вельяминов с Полоцким князем Андреем Ольгердовичем. Попы, сопровождавшие воинство, держались позади. Один лишь грек Палладий, черный, курчавый, блудник и корыстолюбец, находился в передовых рядах. Бегич с удивлением увидел строгий строй русов, их спокойную неподвижность, блеск оружия. Кастрюк с воплем вырвался вперед и понесся на Дмитрия, увлекая за собой конницу, мурз, головные отряды и старые боевые сотни. Пыль взвилась. Задние не хотели отставать и тоже, вопя, ринулись вслед первым. Русы продолжали неподвижно ждать. Бегич с размаху ударил лошадь камчой и завертелся на месте. Русы стояли, ждали. Не бежали, не кричали. Этого не бывало! Конница Великой Орды привыкла сминать сопротивление, опрокидывать, топтать, преследовать и на плечах врага врываться в покоренные области. Эти же не бежали. Это была стена, а конница не таран, чтобы бить ею стену. Головные части сдерживали лошадей. Задние смешались, наваливаясь на передних. Перешли на мелкую рысь. Пошли исподволь, вглядываясь, чего ждут русы. Татарские переные стрелы взвились в небо. Солнечный свет померк от летящих стрел. Но первый порыв прошел, кони крутились на месте, плохо продвигаясь вперед: горячая страсть налета переломилась. Тогда Дмитрий блеснул мечом. Тяжелым топотом давя мягкую землю, русские хлынули вдруг вниз с холмов, навстречу врагу. Застоявшиеся кони рванулись, затекшие плечи поднялись, и древний воинский клич покрыл татарские гомоны. Стремительно рухнули русские на татар. И на много верст вокруг вздрогнула земля, и травы пригнулись, как от порыва ветра, и облака всколыхнулись в небе, и татарские лошади шарахнулись на земле. Еще воины Кастрюка отбивались от полков Дмитрия, а уж Дмитрий Монастырем опрокинул Таш-бека. Карагалук открыл тыл перед Данилой Пронским. Всадники Хази-бея и копейщики Каверги, откатываясь назад, бросали свои хвостатые копья; отбиваясь клинками, они бежали к реке. Каверга принялся хлестать своих татар: - Вперед! Некоторые покорно оборачивались, сгибая спины, но кто-то, озлясь на удар, хлестнул саблей по круглому животу Каверги, и мурза, запрокинувшись, повалился в седле. Татары бежали к реке. Мчавшийся в Дмитриевой конной дружине поп Палладий обрушивал тяжелый кованый крест на головы спешенных татар. Увидев золотую цепь на шее Карагалука и отбив крестом занесенный над собой полумесяц сабли, Палладий свободной рукой вцепился в цепь. В тот миг лошадь мурзы достигла обрыва и конь Палладия ударился о нее грудью. Перелетев через шею коня, Палладий уткнулся в грудь мурзы. Оба они выпали из седел и покатились с кручи к воде. Всплывая над водой, они продолжали бороться. Поп, не выпуская цепи, бил мурзу, а мурза, захлебываясь, не выпускал из рук бороду грека. Так оба они утонули в Воже. Бегич кричал воинам. Испытанные воеводы грудью своей останавливали бегущих. В это время Бегич увидел Дмитрия. Князь мчался к реке, преследуя Кастрюкову конницу. Шелом слетел с его головы, волосы растрепались, глаза сощурились. Бегич не узнавал Дмитрия: рот, который так ласково улыбался в Орде, глаза, которые так открыто смотрели в лицо Мамаю. Но некогда было размышлять - чья-то дерзкая рука схватила повод Бегичевой лошади. Бегич тотчас отсек эту руку. Рядом с Бегичем вдруг встал знакомый воин. Он был стар, и шрам, как розовая ящерица, вздрагивал на его свинцовой скуле. Бегич сплюнул через плечо, но воин схватил руки Бегича вместе с саблей, запрокинул их ему за спину и так повел его прочь от битвы, как птицу, которую держат за оба крыла. Выбравшись, Ак-Бугай отпустил Бегича. - Я хочу, князь, посмотреть, не рано ли ты выгнал меня из воинов. - Как ты смеешь, раб! - Берегись! Бегич кинулся на него. Ак-Бугай отмахнул удар. Бегич повернул лошадь и снова кинулся, и Ак-Бугай снова отмахнул удар. Когда же Бегич кинулся в третий раз, резкий свист клинка блеснул у самых его глаз, и от уха до уха сталь пересекла череп. И тогда рука его, сжавшись в кулак, дернула узду с такой силой, что лошадь, встав на дыбы, выкинула из седла безголового мурзу Бегича. Свалка сгрудилась на берегу Вожи. Кастрюк, достигнув берега, круто обернул лошадь и один против обступивших его русов принялся прокладывать себе путь, сечь руки, плечи, головы, ногами понуждая лошадь наступать на русских коней. Так отбивался и пробивался он. Но выхваченное кем-то из татарских рук хвостатое копье ударило в грудь и повергло Кастрюка на землю. Здесь он задохнулся под копытами мчащихся лошадей. Бросая оружие, татары кинулись вплавь. Тяжелые панцири тянули книзу; непривычно было степным всадникам нырять в реке. Тысячи, тысячи татарских всадников ввалились в черные пучины Вожи. Тела запрудили реку. Вода, ворча, начала прибывать. Стало смеркаться, а татары еще отбивались на берегу и тонули в Воже. Смеркалось. А люди еще бились во тьме, еще кипела вода. Встала ночь. И когда уже глаз перестал отличать мурзамецкий шелом от русского шелома, сеча затихла. Тьма помешала преследовать татар. Русские остановились - впереди темнела даль, куда скрылся враг; позади - Русь. А между Русью и воинством - поле битвы. Всю ночь над полем метались оклики, стоны и вой. Скликали живых и тех, которые больше не откликнутся. Ревели трубы, скликая разбредшихся. Раскладывали костры. Дозоры рысью уходили вслед за врагом. К Дмитриеву костру приволокли мертвого Монастырева. Худощавый и бледный, он изменился мало, но приоткрытый рот словно звал за собой. И Дмитрию стало страшно, он перекрестился: - Упокой, господи, душу убиенного болярина... Дмитрия. Ой, будто о себе самом! Дмитрий снова перекрестился: - Упаси, господи! Звали воеводу Кусакова. Кричали во тьму, обернувшись в русскую сторону. - Назар Данилыч! Но только поле разносило: - Ы... ы... ч... И каждый кого-нибудь кликал из тьмы: отец - сына, сын - отца, друг - друга, брат - брата. И нельзя было понять, откликаются ли позванные, либо души усопших вопят о покинутых телах, Русь ли из-за той стороны поля сокрушается о павших своих детях. Лохматый и уже седой воин, скинув шелом, вышел вместе с другими от костров к краю ночи и упал, выкликая свою отрубленную в битве руку. - Ой шуйца! Шуйца моя, игде ты? Игде ты лежишь, родимая? Много тобой попахано, поскорожено. Игде ж ты нунь? Ой шуйца, шуйца моя! Лучше бы ми костьми лечь, неже без тебя быть! Что я теперь? Ой, и не воин я, и не пахарь я... Он уткнулся лицом в траву, и никто не подошел к нему: каждого долила своя печаль, каждый кричал во тьму. А многие уходили туда, рыскали между битыми и недобитыми. Блуждали и меркли огни. Попы разбрелись, напутствуя умирающих, торопясь отпустить грехи: - Всякий грех прощается ти, сыне мой, ежели жизнь свою положил за родину свою. Ныне и присно и во веки веков. У некоторых, лежавших в поле, еще хватало силы промолвить в ответ: - Аминь. А многие спали, утомленные битвой, безмятежно пораскинувшись на траве. Другие примеряли оружие, охаживали и осматривали коней. Кони злились, шарахались от своих, бились, рвали ремни, гремели цепями. Может быть, чуяли мертвечину вблизи или зверей, собравшихся к мертвечине. Поутру, едва засветлело на восходе, Дмитрий поднял войска. Отставшим страшно было переходить через темную реку: ноги коней спотыкались о мертвые тела, оба берега чернели от трупов. Кони храпели, сердца замирали у людей, узнавая дружков в иных из распростертых тел. Войска изготовились. Но и теперь, на заре, невозможно было преследовать татар: над землей, как и в прошлое утро, густо висел туман. Впереди ничего не было видно. Может быть, татары собрались и готовят новый удар? Может быть, они на расстоянии полета стрелы? Может быть, протянутая рука упрется в них? Томительно ждали. Но это не было вчерашнее ожидание, когда враг шел на виду, когда его подпускали, дрожа от ярости. Теперь ждали тоскливо. Тогда знали, что будет бой, теперь были в предчувствии боя. Заставы не возвращались. Первая стража давно уже ушла в туман, и не было от нее вестей. Ушла и вторая стража, а вестей не было. Отъезжали, будто в пасть Идолищу. Солнце поднялось уже на полудень, когда мгла начала помалу рассеиваться. Тогда же вернулась и первая стража. А вслед ей и вторая. Обшарив вокруг, стражники не нашли никаких признаков Орды. Дмитрий в прежнем порядке, идя в голове, а Пронского и Тимофея Вельяминова держа позади на крыльях, осторожно тронулся вперед. Он ждал засады, обхода, коварных козней Орды. Туман редел; врага нигде не было. Конница перешла на рысь. Пешие побежали. Надо было догнать, добить врага! Но леса безмолвствовали. Просторное Рясское поле раскрылось впереди. Оно было загромождено покинутыми обозами. Выпряженные телеги, опрокинутые шатры, добро и товары, наваленные на телегах и разбросанные по земле, кибитки и юрты, разбредшийся скот, оружие, кинутое в траве, толпы рабов, укрывшихся за телегами, женщины, с воплями побежавшие прочь. Все богатство непобедимого ордынского войска, опрокинутое и бесчисленное, оставили хозяева, чтобы облегчить прыть своих лошадей, чтобы быстрей уйти от страшного места. Конные отряды, пренебрегая добычей, кинулись вдогон за врагом. Другие кинулись к пленным, к телегам, к скоту. Иные поволокли визжавших татарок - попытать ордынской любви. Ковры и золото из амирских шатров, рабы из-за телег, крики и оклики отовсюду. Лишь один татарский воин оказался среди захваченных женщин и рабов. Хватаясь за руки и за онучи победителей, он умолял, чтобы прежде смерти его провели к воеводе. - Мы взяли сотни вас. Не хватит у князя ушей внять каждому, - отвечали воины. Его легко б убили в бою, но убивать без боя никому не хотелось. И хотя был он вражеским воином, теперь, когда стоял, дергая старым шрамом на скуле, седобородый, к нему относились, как к старику, - участливо и благодушно; Некоторые пробовали говорить ему татарские слова. И радовались и хохотали, когда он понимал их. Наконец порешили спросить о нем у Пронского. Князь Данила, еще разгоряченный удачей, широкогрудый, широкобородый, розоволицый, развалился на пушистом ковре и приказал привести пленника. - Кто ты такой? - Был десятником Бегича. - Как зовут? - Ак-Бугай. - О таком не слышал. - Разве можно знать всех в Орде? - Не сомневайся: знаем! - О! - Чего ж ты хочешь? - Если бы я ушел в Орду, меня там убили бы. Я привык убивать. Но убитым быть мне непривычно. - Чего же ты хочешь? - Быть в русском войске. - Почему ж ты боишься своих? - Могли меня видеть в битве. Я убил Бегича. - Что ты бормочешь? Один из воинов подтвердил: - Истинно речет, княже: слух был, убили Бегичку. Наши дружинники их бой видали. Пронский сказал Бугаю: - Ну-ка подь до поры в мой стан. Пронский забыл об отдыхе. Вскочил в седло и кинулся к Дмитрию. Дмитрий прохаживался в поле с Андреем Полоцким, сбивая плетью сухие головки цветов. - Слыхал ли, Дмитрий Иванович? Сказывают, Бегич-то убит! Дмитрий ответил спокойно, будто и не могло быть иначе: - А чего ж ради мы бились, коли дивишься сему? - А истинно ль? - Уж у меня в седле и сабля его. - У меня один татарин кается: сам, говорит, убил. - Да, как в Коломне дед пел; стали мы бить татар татарами! Досадно сие; я б оставил Бегича: пойдем, мол, мурза, поглядеть Золотую Орду на зеленом ковыле, на русском поле. Пронский задумался: - То ему б горше смерти. А среди телег находились две женщины, которые не отворачивали лица; они радостно смотрели в глаза победителей. - Батюшки! Откеда ж вы? - А вы откедова? - Из Курчавы-села. - А и где ж оно? - На небе! Татары на дым его спустили нонеча ночью. Нас волокли-волокли. За день ко второму хозяину попались. - И целы? - Целехоньки! Упаси бог! - А чего ж вы в татарской ветоши-то? - Да катуни нас обкатали в свои обноски. - Ну куды ж вас деть? - А Курчавы нашей уж нет ноне, берите с собой. - На Москву? - А то куда же? - Ну, там разберем куда, курчавушки. - Ой, кмет, не блазнись! - А што? - От татар упаслись ради тебя, что ли ча? Окольничий Тимофей из погони воротился едва к ночи, настигнув лишь малое число раненых и пеших - остальные сгинули. И лишь следы по земле да поразбросанные в бегстве пожитки показывали их путь. Дмитрий улыбнулся Полоцкому: - Вот как оно вышло, Андрей Ольгердыч. - Готовясь, рассчитывай на худшее. Это говорил мой дед Гедимин. - Я эти слова знал! - засмеялся Дмитрий. - Ими ты и победил. Иначе не был бы так тверд и уверен. - Это еще в писании: Спаса проси, а себя сам паси... Стояли на месте битвы три дня. Попы отпевали павших. В светлое небо поднимался ладанный дым. Укладывали раненых на телеги. Собирали разбредшийся по лесам скот. Увязывали добычу в телеги. Рыли ямы братских могил. Впереди войск Дмитрий отстоял отпевание. Кинул горькую горсть земли в наполненную телами могилу. Небо было светло. Коршуны низко кружили на плавных крыльях. Дмитрий приказал трубить поход. Трубачи подняли длинные тяжелые трубы, и это поле в последний раз услышало их долгий звериный рев. Пятнадцатая глава. КОЛОМНА По улице, заросшей травой, мирно вились тропинки. Синеватой плесенью оброс сруб колодца. У колодца стояли женщины. Воды не черпали, бадей возле них не было. Кирилл шел, оглядывая плетень, частоколы, серые стены изб. Где тут ее стена, ее огород? Вслушивался: не прозвучит ли где-нибудь ее голос. Одна из баб крикнула: - Не с торгу ль, удалец? - А по чем угадала удальца? - По ухватке да по поглядке. - Зорка! - Не с торгу ль? - Оттоль. - Что там про войну слыхать? - Побьют татаровей. - Ужли ж? - А нешь нет? - Кто же знает? - Знаю, побьют. На торгу татарина поймали. - Ой, господи! - Поймали! Минула беда. - Ну, слава те, господи! А мы все слухаем, не завопит ли кто. - А тогда что? - Бежать станем. - Куда ж? - В леса. Там не сыщут. - А ежли... - Загрызем! Все одно - не дадимся. - А не все ль одно - мужик ведь! - Сказал! Татарин-то? - А ваши-то где? - А на татар пошли. Кирилл подумал: "Будто на медведя пошли али на бобра. Ох, бабы!" - А где тут Анюта-вдовка живет? Вестно? - А те на што? - Да я ей давал порты стирать. - Ой, молодец, давно, видать, дал! - А что? - Да ей тут уж год нету. - Чего ж так? - Да она одного молодца на казнь подвела - засрамили. - А что за молодец? - К ней один расстрига сватался, а она его - назад в монастырь. - А! - смекнул Кирилл. - А куда? - Да не то в Рязань, не то в березань. - А все ж таки? - К родителям. Сердце остановилось: умерла? Но баба разговорилась: - У нее отец там гдей-то, на хлебном торгу прикащиком. - А! Ну счастливо вам жить, бабоньки! - Да мы и так не тужим. Тебя вот жаль. - Ну-ка? - Пропали порты-то - в Рязань увезла! У колодца засмеялись. А Кирилл подумал: "Истинно: душу мою отстирала от пакости". Он снова спросил, но суровее: - Так верно, хохотухи, что уехала? - Ну верно, верно. Перед Ильиным днем купцы туда с обозом ехали, так и она с ними. Вот уж другой год пошел. - А где ж ее дом-то? - А пониже к речке. Эна, отсель видать - крыша соломляная. Баба подняла руку, указывая туда, и Кирилл приметил: статна молодка. А может, тоже сейчас вдовкой станет. А может, и не чует, что уж стала вдовой? Он поклонился ей и пошел. Свернул в боковую улочку и, еле пролезая между двумя заборами, пошел к соломенному верху Анютиной избы. За тыном под яблоней рылись в земле цыплята и прыснули прочь, когда он распахнул калитку. Пожилая женщина строго и опасливо смотрела ему навстречу. - Здравствуй, сестрица! Женщина молча поклонилась. Нехорошо было сразу приступать к делу, но женщина была одна, смотрела опасливо, дни стояли тревожные, и Кирилл заспешил: - Я об Анне думал спросить. Где она? - А почто? - Она постирать обещалась, так я зашел. - Давно уж ее тут нету. - А где ж она? - Постирать-то и я могу. Приноси, ладно. Он повернулся, чтоб идти, и, будто нехотя, спросил: - А куда ж она, Анна-то, делась? - К брату переехала. На Рязань. - Он у нее что ж, в самом городе? - В Затынной слободе. Огородник. - Он что ж, не жил тут, что ли? Чтой-то я его не знаю. Как звать-то? - Горденей. - Не слыхал. - Да он тут мало и жил. И Анна-то ведь рязаночка. Сюда замуж отдана. А жизни-то и не вышло. - Как это? - Так, милой, какая ж жизнь: полтора года с мужем прожила, мужа убили. И не рассмотрела мужика, а уж овдовела. Третий год вдова. У брата жена теперь померла, поехала за его ребятами приглядеть. В чужой семье молодой бабе разве жизнь? Сколько годов Кирилл ничего не слышал о ней. Все, чего недоставало, выведал. - А ты-то, сестрица, чего тут? - А нас она на постой пустила. Деревню нашу сожгли. Муж - старик. Я у него третья жена. Он на плоту. Игнатий Вожжа. Нешь не знаешь? - Как не знать! - Ну то-то! - Ну прости, сестрица. - Так приноси, постираю. - Принесу. Он вышел. Стало так просторно вдруг. Шел и думал: куда ж идти? Только теперь понял, что для нее сюда шел, что без нее тут нечего делать. День клонился к закату. Позолоченный маковец на Воскресении загорелся красным огнем. Но с Устья опять потянуло сырою мглой. В корчме было людно. Всюду было людно - в банях, в церквах, в корчмах. Он сел у самой двери. Корчмарь подошел услужливо и льстиво: - Али горлушко пересохло? - Нет. Дай сперва так посидеть. - А то нонче баранинка вельми хороша. - Ну, не обидь! - Да уж пойду поищу. С хреном будешь? - А ты уговорлив! - Дело такое. - Ну, к хрену и медку поднеси. - Да без питья какое ж угощенье. Кирилл смотрел, как не спеша наплывает вечер. Старик в высоком кругловерхом странническом колпаке, с берестяной кошелкой за плечами вошел, постукивая палкой, как слепец, но зорко оглядел застольников. Он примостился невдалеке от Кирилла. Сидя так среди говоров и хмельных возгласов, старик отдышался и негромко предложил: - А может, побывальщину спеть? И словно волна тишины захлестнула всех. И голос певца, сначала, у запева, нетвердый, прояснялся, светлел, разрастался. Размеренно и спокойно, как река, текла песня, как длинная дорога вела. Дороги тянутся далеко... Ушла Анюта, унесла свой стыд. Застыдили бабу. Застыдили за предательство милого. А был ли он ей мил? Да и она только теперь стала ему так мила, что сердце ссохлось... А ведь хаживала среди этих стен, голосила по покойнику-мужу, сокрушалась о Кирилле, когда схватили. Стены стоят, на которые ее тень ложилась. А ее уж нет. И след ее в пыли потерялся, и голос ее здесь отзвучал. И какова она, пожалуй, сразу не вспомнишь. Запомнилось только, что из-под повойника на висках у нее всегда выбивались золотистые колоски волос и скулы были покрыты коричневыми волосками. А в углах рта - глубокие и влажные ямки. И вдруг вся она встала под мерную песню странника. Ее взгляд из-под густых бровей: темный, пристальный, молчаливый взор. Широкий подбородок и широкая шея. И прямые, не по-бабьи крутые плечи. И высокие, будто девичьи, груди под расшитой холстиной. А старик пел, как Алеша Попович уговаривается с Батыгой: Ну уж ты, Батыга, поганый пес, Не замай ты города Киева, Не мути ты матушку Непрь-реку, А спусти татар в красен Киев-град. Пусть казнят бояр, пущай вешают, Пусть купцов-жильцов потрясут слегка. Ворошите у них злато-серебро, Вы берите у них добрых коней, Порушьте терема златоверхие. И пока ехали татары в Киев, пока рушили терема, и городовые стены, и соборы, пока возвращались с несметной добычей из разоренного края - стемнело. Светлые космы певца тихо покачивались в лад песне. Он пел строго, но спокойно, все это было давно, иначе к не могло случиться. Но Алеша увидел, что не сдержал Батыга зарока: пожег всю страну, погубил Киев и замутил русской кровью Непрядь-реку. Старческий голос вдруг возрос и наполнился неожиданной силой; сердца слушателей дрогнули, словно вся песня складывалась сейчас и надо каждому кинуться на неверного пса Батыгу, схватить обманщика за ноги и, как топором в лесу, прочищать себе улицу сквозь войска татарские, доколе Батыга не взмолится: Укроти ты свое ретиво сердце, Опусти-ка свои руки белые, Оставь ты мне хоть на приплод татар, Оставь мне поганых хоть на семена. И кто-то вздохнул из глубины корчмы: - Хорошо б с корнем, чтоб и на семена не осталось! А корчмарь между тем раздул бересту на угольке и затеплил светец. Кирилл увидел, что ковш его давно выпит да и баранина съедена, и, видно, мешал чего-нибудь хозяин к меду для крепости - в голове ныли и ломило в висках. Певец взял из рук хозяина чашку и ломоть хлеба и пошел к двери. Кирилл следил за ним. Старик сел на порог и в теплой мгле сумерек покрошил хлеб в похлебку. Когда ломти напитались, он костлявыми черными пальцами доставал их из чашки и не спеша ел, а жижу допил через край. Кирилл наклонился к нему: - Отколь у тебя, дедка, сила петь? - Изнутри, детка. - Видно, широко у тебя нутро! - Хоть и не ширше матушки-Руси, а будто с ней вровень. - Спасибо тебе, дедушка. - А за что ж, милый? У тебя нешь не такое же? - А кто его знает? Недомыслил того. - А ты домысли - горек человек, ежели всей Руси не вмещает, горше татарина. Старик протянул обратно корчмарю свою чашку: - Прими, добрый человек. - А ты куда ж? - В путь надо. - К ночи-то? - Слепцу и день темен. А зрячий свой путь и во тьме зрит. - А все, думаю, боязно? - Боязней того на бой идти. А тыщи людей пошли, убоя не убоялись. Чего ж опасаться единому да ветхому? - Да не в бой ведь выходишь. - В бой, сыне, в бой! Кто копьем, кто разумом, а кто голосом свой удар несет. Пойду: может, еще где спою. А там уж и заночую. Он ушел, постукивая посохом. Его страннический колпак уже потерялся во мгле, когда Кирилл вскочил и заспешил вслед. - Дедка! - Ась? - Дозволь спросить. Ты про татар пел, про то, как русский богатырь позволил им в Киеве бояр да князя грабить? О чем тут сказ? Не разумею я. - Запомни: Киева-града, Руси богатырь не велел касаться! Но враг разве разбирает, где правый, где виноватый! Сам хрестьянского врага хрестьянской рукой души. А врага на помогу не кличь - чужой рукой Русь не поправишь. Вот о чем тот сказ. - А можно поправить? - Пытлив больно! - А думаю, было время, когда ни купцов, ни князей не было, так жили. - Было. Народ, сказывают, тогда по лесам жил. Их не было, так жили. - А будет когда, что никого их не будет? Старик покачал головой, наблюдая за Кириллом: - Так, видно, богу надобно, чтоб были. - Нигде того не писано - про русских князей. - Не писано? - улыбнулся старик. - А попы ж говорят! - Читал, как убивали князей. Брутий убил кесаря. Многих римских кесарей убивали. А может, то и у русских было, но нигде о том не записано! - А ты, вижу, книгочей! - Дмитрий, коли победит, высоко занесется. Из наших костей башни ставить надумает! - Дмитрия не станет - Василий станет, что у него растет. А доколе князья башни городят, не жди пощады нашим костям! Может, народ поймет, что силен князь народом. А коли народ своей силы князю не даст, где ее взять князю? - Так как же ж быть, дедко? - Надо народу свою силу познать. А на то надобно время. На досуге с князем спорь, а коли враг у ворот, держись за князя. Но время свое знай да ступай в корчму обратно. Корчмарю-то небось не заплатил? - Ну прощай, дедка. - Иди, иди. Кирилл в корчму не вернулся. Он шел в тумане, раздумывая: "Бабы да я - только мы не несем в эти дни страды. Гоже ли таиться у корчмарева светца при моей могуте, при моих силах?" Он вспомнил, как тосковал в Царьграде по родине... "Душно без родины. А ежли теперь побьют, пуще насядут на нас татары". С площади донесся гул голосов, я Кирилл остановился. Неожиданно в темноте заблаговестили. Что означал неурочный этот звон? Он заспешил к собору. Навстречу ему вырвался из тьмы, проскакал и сгинул во тьме всадник. И еще несколько всадников промчалось вслед. - Гонец! Кирилл кинулся бежать к народу. В церквах звонили. Попы служили молебны о ниспослании победы. Меняя коня, гонец успел сказать всем, что битва началась. Город наполнился криками: - Бьются! - Где же? - Верст за семьдесят. - А как? - Послали только сказать, что встретились. Заголосили, запричитали бабы. Со всех сторон потек их разноголосый протяжный вой. А гонец, охраняемый стражей, уже мчался с вестью где-то во тьме, лесными просеками, к Москве, и звери кидались прочь от неистовой быстроты коней. Всю ночь принимались звонить. Церкви не пустели. Каждый спешил от себя поставить свечу, заказать молебен. К утру в Коломне сменился второй гонец. - Наши берут! - Ой, правда ли? - Господи! Слава тебе! - Возьмут, не сумлевайтесь. Поганцы побегли. - Батюшки! А ваших коломенских никого не видал? - Где ж там видать! - А Мишу Кувердю не знаешь? - Не слыхал. - И Прошу не знаешь? - Да нет. Я суждальский. - Так бьют, значит? - Бьют окаянных. - Ну сохрани тебя господи! Днем уже знали: войска кинулись преследовать бегущих татар. С деревьев летели листья. Повсюду звонили колокола, всюду гудели веселые говоры и переклички; казалось, что это весенний пасхальный день, полный торжественного звона, досуга и радости, Еще войска Дмитрия не ушли с Вожи, а в Коломну уже начали прибывать очевидцы боя. Их встречали нарасхват, и в их рассказах правда мешалась с мечтой, благо верили всякому слову. - Побито татар, братия, тьма. Потоплено да потоптано тьма. Несть числа. И всех князей татарских побили. Теперь иссякнет Орда! Мчались гонцы. Наспех меняли коней, спешили к Москве. Между воинами шел спор: - Ты слазь. Мне скакать на Москву, я уж отдохнул. - А я и сам не притомился. - Семьдесят верст-то проскакавши? - Сам поскачу, слыхал? Коня! И гонец пропадал, оставляя позади лишь затихающий топот. Кирилл смотрел им вслед. Москва за лесами. Шестнадцатая глава. ОЛЕГ Великий князь Рязанский Олег Иванович узнал о битве на Воже двенадцатого августа. Еще воины Дмитрия обшаривали привожские леса, а вестник уже рассказывал Олегу об избиении татар. И весть о победе Дмитрия Олегу была горька. Но он выслушал весть стоя, сохраняя тот же строгий и неподвижный взгляд из-под густых бровей. Высокий, сухой, жилистый, он носил темные одежды в оттого был стройнее и строже. Он стал великим князем Рязанским в том году, когда Дмитрий только родился. Желтоватое лицо его казалось смуглее от седины, пробравшейся в синеватую тьму волос. Бороду подстригал, и она клином выдавалась вперед. На левой щеке сидела пунцовая родинка. - А Дмитрий Иванович здоров? Гонец понимал, что Олегу была бы целительна весть о ранах или о гибели Дмитрия, но не выдал своей догадки и ответил спокойно: - Жив-здоров. - Слава богу. А в битве сам был? - Впереди всех. - А много побитых? - Москвитян мало. А татар тьма. Редко кто ушел. Именитых мурз, сказывают, побили. - Кого ж, не слыхал? Гонец перечислил. Олег воскликнул: - Самые любовные Мамаю! - и пожалел, что выдал свое волнение. Олег отпустил гонца и отошел к окну. Он стоял, облокотившись о подоконник. Дубовый терем, сложенный из огромных вековых бревен, высился над Окой. Поверх молодых деревьев и крепостных стен в окно виднелась широкая река, и чьи-то ушкуи, подняв латаные паруса, плыли к Волге, вниз по течению. Ветер дул с севера. "Ему и ветер друг! - думал Олег. - Небось татарские стрелы назад сносил". Он отвернулся от окна. На бревенчатых стенах висели тяжелые ковры, привезенные из Орды и подаренные зятем - мурзой Салахмиром. Мир изменился за один день. Пока Орда гордо стояла па востоке, Москва на западе была не столь страшна. Войны с Тверью отвлекали Дмитрия от Рязани, а если б он и обернул свой меч на Рязань, можно было бы оборониться от него союзом с Ордой. Теперь не то - Олег остался лицом к лицу перед Дмитрием. А Москва его встала из лесов превыше всех городов Руси. Обрастая городами и княжествами, поднялась как глава Руси. Страшно! "Почему не Рязани быть главой? Славнее и древнее Москвы. Больше крови лила за Русь". Олег любил свой народ, этот живой мягкий говор, эту просторную реку, текущую вниз, в заливных лугах. Орда пожигала, заливала кровью милые рязанские земли, родные города. Но Олег снова и снова вставал на пепелище великим князем. "Еще есть великий князь Тверской. Но долго ли Дмитрий потерпит трех великих на одной великой Русской земле?" Внезапная мысль обожгла Олега: "Ударить бы на него теперь, пока не оправился от Вожи". Но вспомнил; гонец сказал, что москвитян убито мало. И к тому же еще памятен рязанцам позор, принятый от Москвы, когда Боброк вдребезги разгромил Олега, изгнал из княжества, а в Рязань посадили княжить ненавистного Володьку Пронского. Будто Олега уж и в живых не осталось. Поддержал Салахмир, а то не выбить бы князя Пронского. Но одни татары помогли, а другие явились - город сожгли дотла, самого Олега изранили. Шестой год рубцы не заживают. Жизнь грозна и тяжка. Если б разбили Дмитрия, возросла б сила Орды, но и Олег возрос бы. В это время пришел Архангельского собора поп Софроний: книголюб, проныра; знает о всем прежде всех. С ним хорошо говорить - мысль с лету ловит. Но Олегу не хотелось, чтоб кто-нибудь уловил его мысли теперь. Накланявшись сперва иконам, а потом и князю, поп кротко остановился у двери. Олег подошел к нему под благословение. То улыбаясь, то вздыхая, Софроний всматривался, как настроен Олег. - Слушаю, отче Софроние. - Я о том сомневаюсь, Ольг Иванович, как нам отнестись к вестям о побоище? - О сем епископ знает. - Рязанцам отец - ты! - Надо бога благодарить: нехристей повергли. - И епископ так же речет. - Ну еще бы! - Вознесется ныне, мню, Дмитрий-то. - То заслужено! - Истинно. Сам бой вел. А звонить ли перед молебствием? Олег нахмурил брови: - А колокола не лопнут? - Как скажешь, княже. Олег вспомнил слова гонца: "А татар побито тьма". Не скоро опомнится Орда! - Поторопись, Софроние. Благо в Москве еще не зазвонили. Зазвоним прежде Москвы, чтоб в Москве стало слышно. И подумал: "Орде теперь не до колоколов. Некогда прислушиваться". - Поторопись! - Иду, иду. Епископ сам хотел служить благодарственный молебен. Олег заспешил в храм. Он не пренебрегал княжеским обликом, как пренебрегал Дмитрий. Дмитрий с непокрытой головой показывался людям; как смерд - не брезговал холстиной. Запросто разговаривал с воинами, не блюл великого звания. Не то - Олег. Олег оделся в полное княжеское облачение. Натянул расшитые золотом зеленые сафьяновые сапоги. Надел кожух из греческого оловира, обшитый золотыми плоскими кружевами, и обвитую золотыми кольцами великокняжескую шапку. Потом пристегнул саблю, украшенную искусной насечкой. Пусть, мол, знают в Москве и пусть в Орде понимают, что от разгромов, пожарищ и битв не оскудевает Рязанский князь. Княгиня Евфросиния выехала в собор прежде, обряженная в золототканый сарафан, вытканный московскими мастерами. Олег вышел, окруженный двором - боярами, окольничими, родственниками. Ему подвели белого высокого коня, косившего на людей голубым недобрым глазом. Олег поднялся в седло, кованное жженым золотом, и конь, дернув красной уздой, покрытый ордынской попоной, медленно пошел к собору, окруженный пешими людьми. От терема до собора было сто пятьдесят шагов. После разгрома Рязани, случившегося шесть лет назад, Олег сложил в городе дубовые стены, церкви, терема, насадил сады и деревья, расчистил пруд и пустил туда ручных лебедей. Раздобыл денег на торг. Город встал снова. У собора Олег сошел на постланные перед ним ковры и вошел в храм. Тотчас ударили в колокола, и гул их широко потек над раздольем Оки вниз до Нижнего, поднялся вверх по Оке до Коломны. Рязане, ожидавшие на площади княжеского приезда, ввалились следом за Олегом в собор. Конюшие медленно отвели коня. Олег стал перед правым клиросом, Евфросиния - перед левым. Он стоял строго и гордо, словно он, а не Дмитрий, одержал победу. Каждая удача Дмитрия казалась ему оскорбительной. Олег стоял в шапке. Епископ, поставленный в Рязань из Москвы всероссийским митрополитом Алексеем, вышел в сопровождении раззолоченного причта и священников. Высокая митра сверкала. Посох переливал драгоценными каменьями. Прежде молебствия епископ обратился к народу: - Братие христиане! Православный народ одержал великую победу над погаными нехристями. Олег тоже обернулся лицом к затихшему народу. Начало ему понравилось: "Не Дмитрий победил, а народ. Понимает, что говорит в Рязани!" Но вдруг насторожился. - Собравшись воедино, москвитяне, суждальцы, тарусяне, коломяны встали под знаменем Московского князя Дмитрия, и бог благословил их. Олег опустил глаза. - Никогда не было побед над татарами, пока князья наши бились с ними разобщенно и разноголосо. Сие есть полная и первая победа над нечестивыми агарянами. Олег вспыхнул и позеленел от ярости. Тринадцать лет назад Олег первым кинулся вслед хану Тагаю. Догнал его под Шишовым лесом, вдребезги разбил, захватил всю добычу, пленных, а сам Тагай едва вырвался от Олега, проскочил между пальцами. Москва не желает об этом помнить. Забыла? Олег снова стал лицом к алтарю, ему ненавистен стал епископский голос: от Москвы говорят! Но епископ смотрел на народ и говорил народу. Голос его звучал громко и радостно: - Закатилось солнце татар, отступило время от них. Господь же с нами! Олег повторил шепотом: - Отступило время от них. А в церкви уже пели, и, едва смолкал хор, вновь гремел ненавистный московский голос. Еле превозмогая себя, Олег подошел приложиться я отвел свой взгляд от народа, смотревшего на него. Простодушно подходили к епископу бояре Кобяковы, потомки Кобяка, половецкого хана. Набожно крестились Жулябовы, исконные рязанские бояре. Шумно следом за ними повалил народ. Все чувствовали Дмитриеву победу как свою. Один Олег сознавал себя побежденным, не радовался разгрому татар. А как бы хотел он этого разгрома! Но от своей руки. Молчаливый, неулыбчивый, он вышел из собора и поднялся в седло. Снова кланялся ему народ, плыли облака, как венки по реке. Курлыкая, пролетал журавлиный косяк. Шли позади Олегова коня родственники и бояре. В эти дни мало народу оставалось в городе. Бояре и помещики разъезжались по вотчинам: поспевал урожай, близилось время собирать оброки и платежи, в деревне нужен был хозяйский глаз. Эту осень, казалось Олегу, можно встречать легко, татары схлынули, москвитянам не до Рязани - спешат по домам татарское добро делить. Он вошел в терем к Евфросинье. Вечерело, становилось темно, но в окне сияло розовое небо, снизу приподнятое ровной грядой лазоревых облаков. - К ночи, видать, опять туман сядет, - Сказала Евфросинья. Он промолчал. А ей хотелось говорить. - Дмитрий-то небось радуется. Он промолчал. Она подумала и подошла к нему: - Ольг Иванович! Он поднял к ней голову. Она прижала его к себе, к своему злототканому московскому сарафану. - Полно тебе, Ольг Иванович! Ведь и тяжелей бывало. А оно даже и хорошо, что так случилось. Чужими руками татарский жар загребем. - Загребем, да не мы. - А нам на что? - Ты что ж, нищего нашего народа не видишь? Не дают стать на ноги. То один, то другой. На чем Рязани расти? Растет Москва, а Рязань отбивается. Москва торгует, а Рязань их купецкий ларь сторожит. Ежели ж врага не станет и сторож не понадобится, тогда и нас в ларь запрут. Я думаю так. что горько прежнее горе, а нонешнее - вдвое. - А я инако мню. Надо мириться тебе с Дмитрием. Заодно идти. Олег вскочил: - Мне? Евфросинья сказала настойчиво и упрямо: - Тебе, тебе, Ольг. Тебе! Он силен. За его спиной и Рязань оправится. Надо теперь на Москву опираться. - Этому не бывать! Посмотрим, кто за кем встанет. - Но на кого ж ты обопрешься? Олег смолчал. Потом превозмог себя, улыбнулся И обнял ее: - На тебя обопрусь. Бабушка! Сын Федор подрос, и Олегу нравилось, что он и Евфросинья еще молоды перед взрослым сыном. Он бы ее не назвал бабушкой, если б она не казалась еще молодой. Олег вдруг сказал тихо и уверенно: - Незачем нам опираться. Своих сил довольно есть. - Тебе виднее. С ней одной умел он говорить доверчиво. Ни с Титом Козельским, ни с кем из прежних друзей, ни с кем из нынешних так разговаривать он не мог. Евфросинья насупилась: - А ведь Володя-то Пронский тоже там. Победитель. Он пожал плечами: - Стратиг! И опять она высказала его мысль: - Без Боброка не поднялась бы эта опара. - Как я без тебя бы, бабушка! Олег думал: "Боброк! Небось Дмитрий без него шагу не сумел бы ступить! Не зря к себе привязал, в родство ввел, на сестре женил! Не женил бы, ежели б упустить не опасался". - К нам бы его, Боброка! - сказала княгиня. - За тебя боюсь! Он хоть и сед, а статен! - Ну тебя, Ольг Иванович! Смеется тоже! Сядь-кось поровней - кружево-то мнешь. Но эти минуты уединения бывали редки. Дом доверху был наполнен людьми - родней, гостельщиками, челядью, воинами. У кого-нибудь всегда находилось дело до князя, до княгини. День кончался. Надвигалась ночь. А ночь, как ни сторожись, полна мрака, страхов, бедствий, затаившихся во тьме. Ночью кажется всякая беда вблизи. Разве отгородишься от нее прозрачным лепестком пламени у лампады или нежным копьем огня на мягком древке огарка? Наступает ночь, когда болезни наваливаются на больных, когда счастье до смерти может задушить счастливых, а беда - побежденных. Семнадцатая глава. КОЛОМНА Звонили на звонницах, ликовали и плакали; служили молебны и пели панихиды. Передовые полки и обозы уже переправлялись через Оку и шли по Коломенской дороге к Москве. А Кирилл пошел в предместье, проведал коня, стоявшего у хозяина на постоялом дворище, и не спеша побрел вверх по Москве-реке. Анюта тревожила его, словно должна сейчас прийти, да задержалась. Немало дней минуло, как он увидел ее в первый раз на торгу, когда пришел из монастыря за солью. Она стояла тогда, глядя на деревянные товары, расставленные по рогоже. Расписанные ярко, сбитые складно, радовали взор и манили бадейки, чашки, ковши, солоницы. И она стояла среди них - коренастая, белолицая, с темным ртом и глубокими влажными ямками в углах сухого упругого рта. В ее плечах, в шее, в ее быстрой руке удивила его стремительная звериная сила. И эту силу он угадал по темному пушку на скулах. "Горяча любить!" Он остановился около, но она не обернулась - что ей за дело до чернеца. Он стоял около. - Аль помочь выбирать? - Сама справлюсь. - Ох, ендова красна. - Мне медов не варить. - Отчего ж? - Некого поить. - Сама пей. - Одной скушно. - Ну, меня позови. - Чернецам грех. - Я не боюсь. - Не льстись. Не такая. Он пошел за ней и между возов сена, в густом летнем запахе, схватил ее за руку: - Ну позови, что ль! Она не отняла руки и еще сильней его раздразнила взволнованным женским шепотом, где смешались тоска, и веселье, и жалость. Озираясь, чтоб не приметили их, она сказала: - Ну что тебе? Зачем позову? - Погреться. - Мне-то, вдовой, тож зябко. - Так чего ж? - Да с чего я с тобой пойду! Чернец ведь! - Позовешь - рясу отдам тебе на сарафан. - Грех! - Обдарю! - Даров не хватит. - А приняла б? - Сперва поглядела б. - Что хочешь дам! Она вырвала горячую руку и впервые взглянула ему в глаза. - Уйди, чернец. Сама боюсь. Уйди. И быстро вернулась в толкотню рынка. Он сразу ее потерял, словно растаяла в толпе, - там мелькнул платок, схожий с ее платком; там плечи, подобные ее плечам; мелькнула рука, с такими, как у нее, пальцами. Словно в ней одной собран был весь народ и вдруг распался на части, а он ищет ее одну! - Тут чернявая баба стояла, не видал? - Анюта-то? - Она. - Видно, домой пошла. Чего ей тут делать? - А ты знаешь ее? - А кого ж у себя в городе я не знаю? Не чужой ведь! - И меня знаешь? - Што ж, ты первый раз, что ль, из Голутвина сюда пришел? Кириллой те звать. Каждый рынок небось тут бога славишь. - Да я нонче за солью. - А чернец и соль берет - божье дело деет. На братью ведь. - Истинно. - Ну, купи чего-нибудь. - Не осуди - не заказано. - Ну, так не засть товар от людей, - Прости, добрый человек. - Бог те простит. Но имя ее было узнано. Кирилл уходил и думал: "Право, она поддалась бы, не будь я чернецом. Греха опасается. А любовь нешь грех?" Ее доверчивый шепот он унес в монастырь, и долго нигде она ему не попадалась. Однажды он раным-рано добрался до перевозчика, чтобы на заре поспеть к рынку. Ему показалось, что берегом вверх по реке идет женщина. Он пошел следом, взволнованный знакомой ее повадкой. Она уходила все дальше. Все гуще становился ольшняк. Анюта вошла в заросль, и он, подкравшись, увидел: она стоит у воды и развязывает повойник. Развязала густые волосы, и широкими свитками они опустились ей на спину. Быстро сбросила сарафан и осталась в холщовой, расшитой по подолу исподнице. Ее ноги, плотные и смуглые, топтались в траве, словно ей не терпелось сбежать в воду. Сердце его замерло, и дыхание ссохлось, когда, быстро через голову скинув рубаху, она осталась среди ветвей, чуть прикрытая лишь тенью листьев. Она сложила руки и пощекотала себя под мышками, пробуя ногой воду. И прыгнула в реку; быстро, как золотистая рыба, мелькнула ее рука, мелькнула снова, и она поплыла не спеша, спокойно. Струи сопротивлялись ей, она преодолевала их, они перекатывались через нее; легкими движениями крепкого тела Анюта боролась с ними легко и ласково. Они упрямо настаивали, а она беззаботно сопротивлялась им. Потом повернула и сильными взмахами быстро, словно от погони, поплыла к берегу; вышла и остановилась над водой отжать волосы. Река в этот час была безлюдна. Кирилл, затаясь, следил, как она вытерлась, как, закинув за голову руки, принялась заплетать волосы, и тогда выступил из кустов. Она застыла как каменная, глядя на него из-под нахмуренных бровей. Он наступил на ее белье и тихо сказал: - Анюта! Она вскрикнула и кинулась прочь. Ее голое тело в тени деревьев засверкало как быстрый ручей. Ветви ловили ее за волосы. Сучья подвертывались под ноги. Он настиг и схватил ее плечи. Сразу его охватил женский запах, схожий с запахом сена. И руки ее хрустнули в его руках. - Анюта! Так началась их любовь. Наконец она вырвалась и молча быстро ушла в заросль. Он подошел к ней. Она стояла, одеваясь, глядя на него глазами, полными слез: - Ты это что ж? Зачем же так-то? - Сам не чаял так. И вдруг гнев ли, сожаление ли о чем подняло в ней голос. Она выбежала и закричала. Собрался народ, и Кирилла увели далеко. В Рузу. Два года минуло с той поры! Как тогда, Кирилл прошел ольшняком. Начинались ивняки, гибкие лозы. Он узнал место и лег в траве. Что бы он сказал ей, если б она лежала здесь рядом? Как много надо сказать. Как мало у человека слов. Много дней минуло с той поры, а с этой земли все еще нет сил подняться. Городом шли обозы, шли раненые. Иные лежали в телегах, прикрытые рогожами или армяками. Устало и жалостливо смотрели их ввалившиеся глаза. Вели пленных. Сквозь разодранные одежды темнело избитое и грязное тело чужого народа. Татары смотрели пугливо и жалостно, а жалостно ль глядели б они, если б случилось им сюда ворваться! Никто не жалел их. Никто не подавал им ми еды, ни воды. С хохотом смотрели на баб в штанах, на пленных татарок. А они, позвякивая бубенчиками, подвешенными к косам, босоногие, бежали в пыли или, сжавшись, сидели, как больные птицы, на возах с добычей. Уже над городом кое-где поднимались вопли: коломяне оплакивали родичей, павших на берегах Вожи. Кириллу показалось, что где-то вдали слышится причет Домны. Но женские причеты схожи между собой, как схоже между собой людское горе. Кирилл поднялся из лозняка и пошел в город. К вечеру загудели колокола по Коломне; зазвонили в Голутвине. С хоругвями, с иконами, с торжественными долгими гимнами пошел к переправе крестный ход. Пошел весь народ Коломны. Через Оку перешел Дмитрий и обнял приехавших в нему навстречу москвитян. Наклонившись, он поцеловал сухощавого, небольшого Боброка. - По твоему слову держал полки, Дмитрий Михайлович, - подковой. И ждал, чтоб навалиться на нехристей сверху. Спасибо тебе. - Полно, князь. Сам ты хотел их так поставить. - Опасался, годно ли так будет против татар. А ты меня уговорил. Вспомни-ка! - Всегда так надо держать, чтоб враг свою привычную силу не смог в ход пустить. А у каждого врага - своя сила. - Я опасался, как бы они по крылу не ударили. - А подкову ж всегда повернуть можно! Ты ж это сам в Москве домекнул. Я тут в стороне, Дмитрий Иванович. - Ну, спасибо. Больно ты скромен, брате. - Ты скромен, Дмитрий Иванович. - А как Москва? Овдотья, Анна? - Плакали об тебе. Ночи напролет гонцов дожидались. Сергий в Симоновом жил, молился. - А дети? - Им что! Здоровы, балуют, - Ты из Москвы давно? - Вчерась. - Гораздо скакал! - Опасался без тебя Москву оставлять. Мало ль что! Враги есть всюду. - Ну, пойдем. - Сергий Митяя благословил. Первый от него благословение принял. - О! То пуще Вожи! Дмитрий задумался. Он стоял на коврах перед столом, накрытым узорной камкой: начинался молебен. Среди людей Дмитрий заметил Капустина и пригнулся к Боброку: - А чего Гришка тут делает? - Его Михаил Ондреич сюда пригнал. Супостата искать. Убили твоего гонца-то к Сергию. - Царство небесное! - перекрестился Дмитрий, в клир, приняв это за знак к началу, запел молебен. А обозы шли, войска шли. Скрипели телеги. Плакали коломянки. Гудели колокола.  * ЧАСТЬ ВТОРАЯ *  Восемнадцатая глава. ШАЛАШ Коломяне насмотрелисъ на войска, на князей, на добычу. Их теперь медведем не удивишь! Топтыга вдосталь наплясался среди воинов, вдоволь насытился их дарами и ныне отлеживался в деревне. Тимоша один вернулся в Коломну. Легкой походкой, по привычке чуть приплясывая на ходу, проталкивался он по рынку. Его окликнул грубый и спокойный голос: - Эй, Тимоша! - Ась? Осеклась легкая поступь, душа замерла: Капустин! Тимоша хорошо знал Гришу Капустина, много плясал перед ним на московском княжом дворе. Гриша сидел на обжорке, запивая медком коломенские гречишники. - Подь сюды, Тимоша! Не бойсь. - А чего мне бояться? У меня совесть чистая, - То и добро. Я нешь что сказал? - Здравствуй, Григорь Проныч! - Давно ль в Коломне? - Да с Медового Спасу тут. Уже две недели, - Ты коломенской? - Тутошний. - Много чужого тут народу? - Почитай, сам видишь. - Ты чего ж из Москвы сбежал? Тимоша забеспокоился, глаза ласково заморгали. - Да с войском. Наше дело такое. - Ой ли? - А што ж еще, Григорь Проныч! - Ладно. Так и быть! У Тимоши дрогнула тревожная мысль: "Неужели ж пронюхал" княжой кобель?" - Ты не примечал ли где черного лохматого мужика с жуковиньем на пальце? "Унюхал!" - обмер поводырь, но спохватился: - Чегой-то не примечал! - Подумал, покачал головой: - Нет, чегой-то не примечал, Григорь Проныч. Это что ж за человек? - Да так, нужен мне. Его князь наградить хочет. - Вона что! Экая жалость - не довелось повстречать. - А повстречаешь где, скачи ко мне. Понял? - Не упущу! - Смотри! - Мне что-то невдомек - будто ты на меня сердишься? - Ладно уж, иди! Легкая походка Тимоши стала много легче теперь. Но не зря народ сказывает, что на ловца и зверь бежит: Кирилл стоял на рынке над деревянными пестрыми изделиями, разложенными на рогоже. "Все равно, - думал Кирилл, - заутра уйду. Погляжу напоследок на знакомые бороды". - Эй, брада! Красная сулея чего стоит? - Ой, чегой-то мне твой голос знаком? - Памятлив! - Не могу вспомянуть. - Неужли ж запамятовал? На том свете Ильиной тройке вместе хвосты расчесывали. - Тьфу! Пес те дери, чего говорит! Ой и сказал! Помилуй мя, господи! Ну, купи чего-нибудь! - Чего, спрашиваю, сулея стоит? - Сулея-то? - задумался продавец. Но в это время Тимоша схватил Кирилла за рукав: - Ошалел, что ль? Чего рынку кажешься? - А что? Они отошли. Пошли в сторону. - Тут Гриша Капустин из Москвы. По твою душу. - А чего? - Князь, говорит, наградить те удумал. - Ой, спасибо государю Дмитрию Ивановичу. - Вишь, он к тебе всем сердцем, а ты... - Это князь-то? - А кто ж? - Ты чего Грише-то набрехал? - Да не видал, говорю, такого. - Ну, так мне та награда не надобна. - Ну и не надо! Леший с ней. Куды ж ты? - Ведать не ведаю. В Белев, что ль. - А чего? - Да там, сказывают, Литва рядом. Овраг перешел и - прощай, Дмитрий Иванович, здравствуй, Ольгерд Литвиныч! - Ольгерд-то помер. - Свято место не бывает пусто. Одного схоронят, другого найдут. - Туда, значит? - А ты ж со мной ходить уговаривался! - Больно далече задумал. А тут мне родная земля. - Не неволю. Распрощались. Тимоша смотрел вслед Кириллу: "Смел пострел! Не идет с рынку". Кирилл вернулся на торг: - Так чего ж за нее? - За сулею-то? Ведь как тебе сказать? Со своего человека наживать вроде бы и неловко. Да работа-то какова! - А ты разом говори. - Где ж ты, брате, видал, чтоб разом? Какая ж это торговля разом? - обиделся продавец. - Я те свою цену, ты мне - свою. Вроде как бы беседуешь, а не торгуешь. - Ведь и товару-то на чох, а тож - по купцу примерился! - заспешил Кирилл. - Ты мне торг не мути! Ежли нечем платить, я те не неволю. Все же Кирилл купил красную разузоренную сулею. "Повезу ей! - думал. - Стану на колени, поклонюсь в ноги: не гордись, мол, прими коломенскую сулею; давай станем на всю жизнь вместе меды варить!" И, запахнув покупку полой, быстро пошел за город, на подворье: "Ежли сюда московская рука досягнула, за Окой ей шарить не легко будет". - Далеко ль? - удивился старик с постоялого, глядя, как Кирилл принялся наскоро заседлывать коня. Время уж за полдень перевалило. - Да тут рядом. В Каширу съездить надобно. У меня там брат занемог. - А ты б Окою. - Лесом-то шибче. Он засунул сулею в переметный мешок. Туда ж заранее увернул кое-что из припасов. А иное оставил до времени на прежнем месте в лесу. Конь застоялся, отъелся, пошел горячо. На перевозе приезжие мужики пристали с расспросами: - Чего это рука у тя повязана? То одно спрашивали, то другое - все ладили, чтоб руку им показал. Но, помня Тимошины слова о Капустине, упасся. Снял бы кольцо, да оно никак не снималось. Палец, что ль, ожирел аль сустав нарос. Уже выехав на Рязанскую сторону, развязал руку, открыл палец с кольцом. Хлестнул коня и без сбоя шел до самого вечера. Перед сумерками отдохнул. А по сумеркам и по ночи конь пошел побойчее: прохладно стало. На поляне, высоко над рекой, густо лежала серая ночная роса; травы под ней гнулись. Позади остался Перевитск, и Кирилл рад был, что миновал его стороной и ночью. Багровая луна тяжело погружалась в сырые травы, и по полю тек ее розоватый свет. Над травами, в стороне от дороги, темнел лохматый шалаш. Над лазом на шесте белел конский череп, а в золе тлела и слабо дымилась головня. Кирилл слез с седла и окликнул: - Эй, человече! Никто не отозвался. Пригнувшись, он заглянул внутрь. - Есть кто? Посредине шалаша вырыто было место, чтоб ходить, не касаясь головой верха, а по краям вокруг получалась вроде как бы скамья земляная, и на ней лежала просторная медвежья шкура. Кирилл стреножил коня и спрятал переметную суму в кустарник, чтоб не держать при себе ни для кого соблазна. Седло же и потник внес в шалаш. Он вышел снова, посидел. Дыша горьким дымом остывающего костра, погрелся над теплой золой. Луна совсем уходила в землю, задернутая мглой, посиневшая, большая. Позади шалаша толстыми пнями стояли колоды пчел. - Где ж бортник-то? Дым ли, тепло ли золы нагнали дрему. Он снова влез в шалаш и накрылся шкурой. Светало. Задыхаясь от непонятной тяжести, Кирилл проснулся. Вплотную над своим лицом он увидел сморщенное лицо, заросшее сединой, густые, как усы, брови. Кирилл почувствовал, что руки его спутаны. Старик сидел на Кирилловой груди. - Чего ты? Леший, что ль? - удивился Кирилл. - Хто я, тебе знать не к чему. А пошто ты пожаловал, говори? - А я-поспать. - А спрос где? - Хозяин, что ль? - А хто ж, по-твоему? - Может, див, может, лешак. Не ведаю. Но морда у тя мерзкая. Старик сполз с Кирилла и оказался мал ростом, кривоног и криворук; голова на это гнутое хилое тельце поставлена была непомерно обширная, и двигался он, будто сгибаясь под ее тяжестью. - От паук! - залюбовался Кирилл. Старец выглянул в лаз и свистнул. Его пронзительный свист раскатился окрест. "Сзывает!" - задумался Кирилл и пошевельнул путами. Узы стянуты крепко, да вервие гнило. Напрягшись, Кирилл порвал одну из петель. Но старец вернулся и вынул нож: - Ну-кось, теперь скажешь себя? - Сядь-ко в ногах, слухай. Старик недоверчиво пригляделся и наклонился, чтоб сесть. Изловчившись, Кирилл поджал ногу и с размаху ткнул хозяина в грудь; отвалившись в угол, старик беспомощно взмахнул руками. Кирилл распутался и выволок его к свету. - Господи, прости прегрешение мое! Он вырвал из стариковых рук нож и срезал с себя остальные петли. Старик наконец отдышался. Маленькие глаза бились под бровями, как рыбки в сетях. - Ну-ка! - приступил Кирилл. - Кто ж ты таков? Я к те ночлежить пришел, а ты мя петлями оплел. - А хоробр и хитр ты! - Не тебя ль спужаюсь? - Глядь, не пожалей. - Тебя-то? - Да не, себя. - Зачем ты связал-то меня? - Коня путают, чтоб далеко не ушел. - Ин ладно, погляжу и я, к чему такой сон снится. И не гнилой паклей, а сыромятным ремнем он крепко и туго связал хозяина. - Придавить тя всегда успею. Сперва погляжу, не сгодишься ли на что. Как зовут-то, лешак старой? - Так и зовут. - Ладно, полежи маленько. Он вышел и сел у лаза. Роса уже поднималась. Стлался туман, сквозь который просвечивало зеленое небо. Конь откликнулся на Кириллов свист. Время было ехать, да тревожил старик. Неразговорчив, что-то таит, какую-то силу за собой стережет. Кириллу чудилась неведомая опасность в этом старике. Надо было сперва разгрызть такой орех. Кирилл разогреб золу, раздул на бересте пламя, наломал сушняку. - Ты тут жить, что ль, собрался? - спросил из шалаша леший. - Нет. Некогда. Пятки те погрею, чтоб язык оттаял. Старик скорчился в своем углу. Кирилл догадался, что тот силится сорвать ремни. - Каковы? - спросил Кирилл. - Добрые ль ремни в Коломне мнут? - Чтоб те... - Может, заговоришь теперь? - Поспею. Кирилл подтащил старца к костру и слегка пригрел ему ноги. Старец поморщился, но смолчал. Кирилл задумался: "Ежели так таится, что-то тут есть. Опасается, подозревает меня. Поелику так, спытать непременно надо!" Он заголил старикову спину и хлестнул плетью. Старик охнул, но смолчал. Кирилл долго мучил его - хлестал, подогревал. Стариково сердце стало заметно остывать, а язык - оттаивать: - Ох, чего те от меня надо, право? - Ну-ка, слухаю. - А что я знаю? - Как те зовут-то? - Микейшей. - Ну ж, дед Микейша, чего ты тут пасешь? - От придут, внучек, мои - они те скажут! Кирилл всунул дедовы пятки в угли так, что кожа мгновенно вздулась. Дед скорчился и отвернулся от Кирилла. - Слухай же! Будь ты проклят! Пусть земля под тобой окаменеет! Слухай: они придут, справят по мне тризну на твоих костях. Вот натешатся! Под густо сдвинутыми бровями в углу сжатого глаза стояла большая слеза. Вдруг жалость охватила Кирилла. Он быстро распутал деда: - Живи уж! Напугал. Дед приоткрыл глаза и кивнул на угол шалаша: - Достань там мазь. Смажь. Кирилл смазал синее старое тело зеленоватым пахучим зельем, внес старика и положил на медведину. Растер ему затекшие руки. Сел в ногах. Старику стало худо. Он велел достать пучок корней и отварить их, пока огонь не затух. Когда Кирилл внес в шалаш горячее варево, старик уже метался в жару. Пересохшими губами, обжигаясь, он пил отвар и, видно, успокаивался. Отстранив ковш, он без злобы посмотрел на Кирилла: - Ну, я сказал: Микейша я. Чего ж еще просишь? - Сперва отлежись. - А тебя-то как кликать? - А ты меня кликать долго думаешь? - Нешь можно от больного старика уходить? - Норовишь задержать до своих соколиков? - Сумневаешься? Тогда ступай. - Как мне те верить, коли сонного обратал? - С добром в эту даль чужой нешь придет? А свой сразу б назвался. - Какая ж даль? Шалаш у самой дороги. - Очумел? - Ты, дед, может, сам не в тот шалаш влез? - Я-то - в тот. Ты чего тут ищешь? - Ничего. Ехал, зашел ночь проспать. - Далеко ль ехал? - А в Рязань. - Вона! В Рязань дорога Окой, а ты сунулся лесом. Да и ездят по ночам не с добром. - Я с Оки-то шел, как Перевитск объезжал. - Добрый человек ночью городов не минует, - Так где ж я? - Ну, дай мне испить отвару. Кирилл снова поднес, и дед отхлебнул из ковша. - Намял ты мне сердце. Ты от Перевитска свернул на Пронск да ехал боковой дорогой, а с дороги смахнул на тропу, ан и попал к лесному попу. - А ты сперва мне страшней показался. - Ноги-то горят. Чуешь - как? Самого-то так гревали? - У меня, дед, не ноги - сердце на углях лежит, - Бывало у меня и это. - Пора мне выбираться отсюда. Вижу? не там я, - Поспеешь. Не бойсь. - Погодь, лошадь гляну. - Сиди! - Ты, дед, уж меня прости. - А я и сам так бы сдеял - я ж те беду готовил. - А она миновала нешь? - Пестуешь мя, стало быть, свой. - Ну, спасибо на том. - От какой беды ты едешь? Как звать-то тебя? - Кириллом мя звать. Неожиданно и торопливо, боясь, чтоб не помешали досказать, он вдруг выложил перед дедом свою жизнь. О том, как осиротел и с купеческим караваном в Царьград пошел. Как побили их по дороге. Как мытарился по каменной грецкой земле. Как камни научился класть и научился в каменном монастыре греческой грамоте, и о монастыре рассказал, о своей там жизни. - А Русь звала. Русскую речь всюду подслушивал. Приехали от митрополита, я с дружиной его сдружился. Там ко мне все привыкли, взяли с собой на Русь. О, и сладко среди своего народа, хоть и горька жизнь. Он говорил. А дед лежал навзничь с закрытыми глазами и словно без дыханья. Глаза глубоко запали. Кирилл схватил его холодную руку: - Дед! - Чего ты? - встрепенулся дед. - Худо те? - Легчает. Покой пришел. Словно бы мою жизнь сказываешь. - А ты? - Только я - от татар, а ты - от греков, И Кирилл досказал все. Старик положил руку на Кириллову голову. - И я убивал. И меня казнить чаяли. Теперь стар, устал. Сел тут. Другим ходить помогаю. А у тебя отныне вся жизнь в пути. От куста к кусту, как птица перелетает, чтоб сокол не сбил. За день никто не пришел. Старик жалел: - Куда ж сгинули? - Кого ждешь-то? - Сокольев отпетых. - По совести скажи: может, мне лучше уйти? - Подь дичины добудь, да варить надо. Я-то слаб. К вечеру из лесу выглянули трое мужиков. Притаясь, смотрели они на чужого коня, на человека, сидящего у костра, искали глазами деда. Кирилл приметил их. - Иди, иди! Давно ждем! - и осторожно провел себя по животу: тут ли кинжал. Один из мужиков, напустив на лоб густую баранью шапку, неохотно подошел и молча остановился перед Кириллом. - Ну, чего стал как баран? Подходи. Дед спит. - Ан не сплю! - откликнулся дед. - Слухаю. Давно нас нет. - А ты будто с Коломны? - сказал мужик, - Оттоль. - То-то. Кирилл всмотрелся. - Мой-то конь будто тебя не признал. - А я сразу ему поклонился. Вижу, почти что свой. - Так кличь, Щап, остатных. Хлебово готово, а ложки давай свои. Щап кивнул, и товарищи его подошли, - Садись! - сказал Кирилл. - Ты тут будто у себя в избе. - Вроде, как ты на моем коне. - Остер язык! - С твоей бороды списан. - А хлебово-то с добром сварил? - Зелья подложил, чтоб твои пироги без помехи съесть. - Ну, испробуем! Они молча и мирно ели. И мирно Кирилл спал между ними. - Запомни дорогу! - сказал ему на заре старик. Щап пошел с Кириллом до коня: - Спасибо те, Кирша. - Ты про что? - И про коня и про старика. - Про коня за что? - Что выпустил меня. А то за что ж? - А про старика? - Да что его спас. - А он те как сказал? - Как было, так и сказал. Изломали, мол, его, трое рязанцев; про нас пытали. А ты согнал, а его отходил. - Правильно дед сказал. Прощай, Щап. Кирилл, уже с коня, спросил: - Пироги-то жирны ль выпек? - Одна беда. Едоков набралось много. - А ты мне тем грозил! А рязанцев не жди. Сиди тут вспокой. - По тебе видать: кого толкнешь, далеко откатится. Слышь-ка! - Ну-ка? - Может, на них есть что? Я б сходил снять. - Ничего нету. Щап покорился: - Твоего мне не надо. - Не надо и мне твоего. Будь здоров, - Вертайся, коли надо будет. - Вернусь. Днем выбраться из лесных троп оказалось трудней, чем ночью забрести сюда. Пришлось слезть с коня. Но к полдню выбрался и, разбирая путь по вершинам деревьев, вышел на Рязанскую просеку. Девятнадцатая глава. МАМАЙ Степи тянулись далеко вокруг. По холмам брели стада, и по степям растекался, как пыль, ласковый напев пастушьих дудок. Осень дула с севера прохладой и порой гнала понизу серые облака. В степи шли караваны - на юг к Каспию, на юго-восток к Бухаре, на восток в Китай, на юго-запад к генуэзцам в Кафу. Верблюды смотрели на мир с высоты запрокинутых голов, надменно и равнодушно. Набитые осенним жиром горбы стояли высоко. А ветер раздувал бурые гривы, шерсть покрылась соломой и пылью. Зеленая слюна тянулась из пустых ртов. День вечерел. Был тот час, когда каждая тень отчетлива и густа, когда земля становится выпуклой, яркой, золотистой. Степи тянулись далеко вокруг Сарая. Но сам город мирно покоился в тени садов. Мирно текли ручьи под деревьями, и в зелени сверкали алые платья татарок. Мамай эти дни проводил в пригородном саду. Окрест слышно было, как вспыхивали песни, как глухой стук бубна отбивал ритм напева. Спелые плоды, дар оседлой жизни, радовали кочевников, сменивших плеть на заступ. В тени ветвей, у водоема, обложенного голубым камнем, на ломаных узорах ковра лежала шахматная доска, и генуэзец Бернаба обдумывал: выгодно ли воспользоваться правом короля на конный ход? Единожды в игре, если король не уходил за башню, если король оказывался перед открытым нолем, у него было право вскочить на коня, совершить налет на врага. Но, раз проявив робость, зайдя под защиту башен, король лишался права на этот внезапный ход. Это правило вместе с шахматами завезли в Сарай из Ирана. Бернаба раздумывал: "Не лучше ли скрыться и башне, нежели рисковать, хотя и сбив вражеского слона?" Белое узкое лицо, втиснутое в черный мех бороды, слегка вытянулось, дергался глаз-дурная привычка. Палец медленно полз к доске. Но Мамай сквозь узкую щель глаз смотрел твердо. На круглом маленьком носу шевелились большие ноздри. Жидкая светлая борода вздрагивала; следя за генуэзцем, он улыбался одной стороной рта. Разрисованная иранским мастером, просторная доска звякнула подвешенными изнутри колокольчиками: это король Бернабы скрылся в башню. Мамай свободно вздохнул и тотчас пригрозил королю конницей. Выточенные китайским резчиком, костяные воины снова замерли: Бернаба тщательно обдумывал каждый ход. Мамай отвечал сразу. Туфля, расшитая золотом, вползла с поджатой ноги, и обнажилась пятка, окрашенная киноварью. Мамай, затаившись, снова ждал генуэзца. Халат из плотного самаркандского шелка туго обтягивал мальчишеское тельце Мамая. Голова была тщательно выбрита, но борода огорчала - светла, редка. А в иранских рисунках так округлы и густы бороды ханов, так круглы глаза, так узки ладони. У Мамая же ладони, натертые, как и пятки, алой хной, круглы, а не узки, как хотелось бы ему. И Мамай все еще не хан, как хотелось бы Мамаю. Темник, хозяин войск, он распоряжался ханами, он сменял их одного за другим, но всякий хан норовил распоряжаться темником. Шестнадцать лет прошло, как зарезали хана Хадыря. Это Мамаю удалось, но стать ханом по удалось. Мамай поставил Абдуллу, но пришлось и этого прирезать. Поставил Магомет-Султана, но пришлось придушить я Магомета. Невозможным оказалось вырезать всех, кто имел па ханство право. Нужен был хороший поход, свежая слава и новая дерзость, чтобы наконец-то сделаться ханом Бернаба тихо шептал какие-то стихи. Они разговаривали по-персидски. Мамаю плохо давался этот язык. Он не всегда понимал смысл стихов и скрывал презрение к Бернабе, когда тот восхищался кем-нибудь из поэтов. - Слова подобраны хорошо, но смысл их темен! - говорил Мамай. В ответ Бернаба молчал, но лоб его покрывался румянцем и глаза становились узки. В это время он прятал свой взгляд от глаз Мамая. А Мамай и не старался любить стихи: любить их было обязанностью Бернабы, как обязанностью раба Абду-Рауфа - чистить Мамаева коня, как обязанностью раба Клима - готовить еду. "Если есть слуга, который умеет любить стихи, незачем это делать князю!" - так размышлял Мамай. Сколько еще дней оставалось ждать до новых рабов? Бегич приведет ему их. День клонился к вечеру. Где-то ухали бубны, переплетаясь с песнями. Откуда-то проходил караван, и верблюды ревели под картавый звон тяжелого бубенца. Гуще становился аромат цветов. Их привезли из Турана, как три года назад из Кафы привезли Бернабу, а ковры - из Персии, а ароматные дыни - из Шемахи. Водоем облицован искусным каменотесом из Бухары. Сад разбит садовниками - рабами из Мерва. Скоро из Москвы Бегич приведет голубоглазых пленниц. Бернаба сделал неосторожный ход. - Шах! - вскрикнул Мамай. Бернаба отступил. - Смерть! - поставил ферзя Мамай с такой силой, что колокольчики долго не умолкали внутри доски. Калитка распахнулась. В сад ворвались пыльные, оборванные воины. По садам замолкали бубны, обрывались песни. Воины неподвижно остановились, уткнув глаза в землю. Так не извещают о победе! - Не может быть! - тихо сказал Мамай. Один из оборванных воинов поднял лицо, покрытое пылью. Да это князь Таш-бек, правнук Чингиза. - Не может быть! - Бегич убит. - А войско? Таш-бек прикусил губу. - Ну! - Говорю: все побиты. - Кто мог побить всех?! Таш-бек молчал. Мамай кинулся к двум другим. - Ну?! Он схватил их за рваные халаты. Никто не ожидал, что в столь худых руках скрыта такая сила. Воины едва удержались на ногах. Мамай опять подбежал к Таш-беку: - Говори! Таш-бек сурово и коротко сообщил все. Мамай сжался. Халат оказался широк и сполз с плеча. Повелитель войск, он подбежал к ковру, ударил ногой в шахматную доску. Звон колокольчиков рассыпался в наступившем молчании. Доска раскололась под твердой пяткой. Бернаба стоял, глядя на эту дикую пляску. Чуть прихрамывая, Мамай добежал до князя и с размаху наметился ударить в лицо. Но Таш-бек перехватил Мамаевы руки, словно сковал их. - Уймись! - Пусти! - Но! Так же внезапно пришло успокоение. - Расскажи еще раз. Таш-бек вытер рукавом лицо. Прошел к блюду, на ротором лежала нарезанная дыня, сдвинул ломти в сторону и, подняв блюдо, принялся пить сок. Блюдо вздрагивало в его руках вслед каждому глотку. Мамай покорно ждал за его спиной. Обернувшись, Таш-бек впервые заметил, что Мамай очень мал ростом, кривобок, щупл. Только глаза быстры, злы, хитры. "Хорек!" - но не сказал этого, а снова повторил, как шли, как перешли Вожу, как бились. - Убиты и Хази-бей, и Бегич, и Каверга, и Карагалук, и Кастрюк. Мамай сказал: - Теперь вижу, ты в лошадях лучше всех понимаешь. Сумел ускакать. - Побывал бы там сам! - Я побываю. - Ты? - Не успеет этот сад пожелтеть, я сожгу Москву, а Дмитрий будет мне собирать навоз для топлива. - Так и Бегич думал. - Бегич - не я. А ты так не думал? - А ты? - Отвечай! - Вместе с тобой так думал. Здесь. - Со мной и пойдешь. - Не откажусь. Мамай кивнул Бернабе: - Иди. Созывай совет. Быстро. Бернаба вышел. Мамай сказал: - Ты им расскажи, почему вы разучились биться. Вдруг снова его наполнила ярость: - Почему? Не могли смять? Не могли изрубить? Вас было мало? Не умели рубить? Разучились в седлах сидеть? А? Таш-бек, отвернувшись, крикнул одному из воинов: - Вели принести воды! Мамай растерялся: его перестали бояться? Он соберет новую силу, двинет новое войско. Ноздри Мамая то раскрывались, то опадали, суживались, как рты рыб, выброшенных на песок. А в сад уже начали сходиться вожди ордынских войск. Многих недоставало - тех, кто остался на берегу Вожи. Эти - живые, уцелевшие, отсидевшиеся в Сарае - не могли заменить тех. Не было среди них никого, равного Бегичу, ни Кастрюку, ни Хази-бею. Придется ему, Мамаю, одному заменить их. Мурзы и военачальники Орды входили в дом Мамая, смущенные неожиданным зовом. Этот дом, нарядный и славный, давно .их привлекал, но из них лишь немногие переступали его порог: у Мамая были любимцы. С ними он ходил в походы, с ними долил свой кумыс и свою баранину. Нелюбимых, ненавистных, бездарных собрал Мамай в этот день. Любимые полегли на берегах Вожи. Вверху сверкал потолок, густо расписанный узорами и цветами. Внизу молчали ковры, плотные, как верблюжьи шкуры. Алебастровые стены, резные, как Кружева, были похожи на морскую пену. Многим доводилось видеть моря; немногим - покои Мамая. Все видели: Мамай не в себе. Весть о разгроме уже дошла до них. Но меру разгрома они медленно постигали лишь здесь. Они сидели в прохладной мгле комнаты, поджав пыльные ноги, силясь сохранить достоинство; силясь, сохраняя достоинство, понравиться Мамаю. Мамай знал: есть среди них ликующие. Есть, которые думают: пали друзья Мамая, падет и Мамай. Некоторое время все сидели молча. Но он собрал их не затем, чтобы молчать. Он обернулся к Таш-беку: - Люди собрались, князь, тебя слушать. Многие подумали: "Хитер! Выходит: не он нас звал, а сами мы собрались сюда!" Таш-бек неохотно пододвинулся: - Что я скажу? Мы бились так, что уцелевшим стыдно. Живые завидуют павшим И я завидую. Русы разбили нас. Из троих бившихся вернулся один. Из троих вернувшихся снова идти на русов решится один. Сама считайте, сколько уцелело воинов. Других слов у меня нет. Мамай: - Ты говоришь, как раб, как трус. А я тебя почитал за князя. - Нет, я не трус. Я снова пойду на Москву. Мамай: - Если клинок не дает взамен трех клинков, если, потеряв одного коня, воин не приводит трех - незачем держать войска. Мы резали, и мы впредь будем резать кобыл, если от них нет ни молока, ни приплода. Мы завоевываем, чтоб с побежденных брать приплод себе. Не много - одну десятую часть со всего. Так стоит Орда. Так она будет стоять. Надо опять идти! Говорите, скоро ли сможете вы встать в поход и как вы в поход пойдете? Русь принадлежит нам, и мы ей напомним наше право. Таш-бек сказал: - Многое завоевано Ордой. Нового нам не надо. Надо брать с того, кто завоеван. Так поступал Чингиз. А мы с одних упускаем дани, а на других с кровью и лишениями налагаем их. Мы стали от войны беднеть, а войны хороши, если приносят добычу, если... Мамай перебил его: - Я и говорю о том! А если не дают, надо заставить давать. Один из мурз попрекнул: - Не надо было уступать Дмитрию. То ты снизил им дани, то сзываешь в поход, чтобы поднять прежние дани. Еще голос - голос старого Барласа: - Сам прощал, сам возвращай. - Что?! - воскликнул Мамай. Когда притихли и присмирели, Мамай приподнялся с полу. - Приказываю: собирать всех, кто возвращается из Бегичева похода. Вам завтра быть здесь всем. Кто говорит? Все молчали. Они встали, торопясь уйти. Он не предложил им ни кумыса, ни беседы. С ненавистью он смотрел им вслед Когда Мамай остался один, к нему подошел Бернаба: - Они ненадежны, хан. Надо искать других. - Воины - не верблюжий навоз. По степи не валяются. - У меня есть план... - Некогда, некогда! Пока Дмитрий торжествует, надо подкрасться, обрушиться, не дать опомниться! Снова вскочил, побледнел и затопал: - Жечь их! Резать! Давить! Вскоре успокоился. - Времени у нас есть только, чтоб вдеть ногу в стремя и хлестнуть коня. Бернаба смолчал. - А как я тебе велел: ты учишь русский язык? - Каждый день. - Уже говоришь? - Понемногу. - За русского годишься, как мы условились? - Рано еще. - Торопись. Бернаба придвинулся; наклонился к Мамаеву уху: - Остерегись: хан будет рад твоему поражению. Мамай понимал, что Бернаба хочет ему славы и силы. Он дает советы, помогает, поддерживает, ибо гибель Мамая - это гибель Бернабы. всех его генуэзских надежд. Кому из татар понадобится этот чужеземец, хотя и отатаренный; кому из генуэзцев понадобится столь отатаренный бездельник, хотя и генуэзец! Мамаю этот хитрый проходимец во многом помог. Бернаба видел многие страны, над ним небосвод был высок и просторен. Бернаба давал советы безжалостные, подлые, корыстные. Но. они совпадали с мечтами Мамая, и этот проходимец был ему ближе всех друзей. Мамай сказал: - Хан не будет рад. Я одержу победу. Бернаба молча отодвинулся: в комнате с ковров собирал сор раб. Ухо раба было срезано, и он низко на щеку опускал рыжие волосы. Раба звали Клим. Он был рожден рязанкой от чьих-то воинов, проходивших мимо. "Если на Рязанской земле родится человек рыжеволосый, белотелый, значит, родичи его пришлые" - так хитро однажды объяснил Бернабе сей раб, когда Бернаба спросил: "Кто ты, бурнастый?" Раб не видел родины тридцать лег. Он уже плохо стал говорить по-русски. Мамай заметил, что, чем чаще случались в Орде убийства ханов, тем одобрительнее раб глядел на Мамая, и Мамай приблизил раба: доверил ему уборку комнат и присмотр за едой. И стал отпускать молиться в русскую церковь. Бернаба удалился. Раб ушел. Мамай спустился в сад. Было невыносимо думать теперь о Воже. Но начинался новый поход, и крылья надежд прикрыли вожскую рану. Ночь стояла тихая. Люди не пели; не гремели барабаны. Лишь кое-где розовели глиняные стены, озаренные отсветами вечерних костров. Да в темноте осеннего неба кровавой каплей висела одинокая звезда. Громко текла вода в ручье. Пахло степными травами - полынью и мятой, и к ним примешивался чуждый аромат садовых цветов: так по кошме, не сливаясь с ней, ложатся чуждые войлоку узоры. Мамай не думал о поражении - его охватили надежды похода. Уже не терпелось поскорее тронуться в путь. А Бернаба лежал на полу и неистово заучивал русские слова. - Комонь, комонь, комонь... Затем говорил вслух: - Комонь - это лошадь. Потом опять зубрил: - Кметь, кметь, кметь... И повторял вслух: - Кметь - это воин. Так Бернаба овладевал неодолимым языком русов. Наконец он отодвинул из памяти и комоня и кмета, опрокинулся на спину и, глядя в низкий, собранный из палочек потолок, стал вспоминать Омара Персидский язык дался ему легче. Бернабе было восемнадцать лет, когда отец его умер в Казвине. Было Бернабе двадцать два года, когда, задержанного за отцовы долги, купцы выкупили и взяли его с собой в Кафу, на Черное море. Но не отпустили. Когда исполнилось Бернабе двадцать семь лет, он побывал в Константинополе, а тридцати лет оказался Мамаевым рабом в Сарае. Он поехал торговать, задолжал, и товарищи, не простив неудачнику долгов, продали Бернабу в Сарае, как осла. А Омар так хорошо говорил: - Все обратятся в глину! Как это стихами? И дальше: гончар возьмет ком этой глины и слепит чашу для вина из царских черепов и из ног рабов. Не спеши, брат! Не спеши! Ноги вынесут тебя из рабства. Но лучше будет, если с тобой они вынесут еще что-нибудь. Вдруг в ужасе он вскочил. Но это только свеча, догорев, упала. Двадцатая глава. РЯЗАНЬ Кирилл знал: много огня и крови видала Рязанская земля. Первая на Руси она приняла татарские удары. Седьмой год пошел, как всю Рязань повыжгли, повытоптали. И Кирилл подивился: ныне стоял город высокий, дубовый, складный. Непросторен, сжат, как кулак, готовый ответить ударом на удар. Гордый город над светлой и просторной Окой. Высоко текли над ним облака. Густо синело осеннее небо, и молодые деревья поднимали позолоченные крылья, словно готовые взлететь. Скупо подкрашены киноварью верха серых стен. Узкой каймой расшиты у рязан рубахи. Чужеземца сторонятся - не в пример Москве. Недоверчивы - видно, много от чужих народов принято ими мук и обид. Кирилл, любопытный до новых городов и обычаев, вникал во все. И лапти по-иному тут сплетены - лыко узко, а работа мелкая. И в холстину пускают синюю нитку - из такой полосатой холстины мужики портки носят. И волосом рязане рыжее, каштановой. И молодые каштаны стоят в городе. Любят тут сады садить, цветы растить. Телеги на базаре и те не как в Москве - покруглее, на ходу бойки. Пошел по слободам, спрашивал людей, заговаривал. А люди, слыша его пришлую речь, отвечали сурово, неразговорчиво. Только девушки, поблескивая карими глазами, ласково пересмеивались ему вослед, и Кирилл тихонько насмешливо пропел: А у нас в Рязани Грибы с глазами, Их едят, А они - глядят... Девушки оробели и скрылись. У Пронских ворот встретился неторопливый длинный обоз с припасами: боярам везли из вотчин урожай. Колеса глубоко проваливались в колеи; тощие лошади, напрягшись в хомутах, еле выволакивали возы в гору. Один из мужиков долго бился над своей лошадью: колесо рассохлось, деревянный обруч лопнул, и телега застряла в глубокой колее; остервенев, мужик истрепал лычную плеть о лошадиный крестец. Конская кожа взмокла и побурела от ударов, а мужик все стегал лошадь, заставляя пересилить самое себя. - Стой! - строго сказал Кирилл. Мужик опустил плеть. - А ежли б тя так хлестать, чтоб ты сдеял? Вокруг них быстро собрался народ. - Ух ты! - озлился мужик. - Я исконный рязан, а ты с Москвы назирать явился! Кирилл угадал недружелюбное молчание народа. - Не быть московской голове над Рязанью! - А ежели у тебя своей головы нет? - Слыхали? - А чего слыхать, коли то на твоем коне видать. - Мой конь. Захочу - убью сейчас! Мое право. - Дурак, - ответил Кирилл. Тотчас молчание людей переросло в рева - Учить нас! - Москва нас срамить пришла. - А что на него глядеть! Кирилл обернулся к ним, улыбнулся и сказал: - Дураки. Но отвечать им не дал. Голос его вдруг стад тверд, как меч: - Что стоит один час работы? Спрашиваю. Ну? Кто-то, помявшись, крякнул ответ: - Что стоит конь? Тот же голос ответил. Остальные молча и выжидающе слушали. - Вот и вышло, что мужик дурак. Конь его стоит во сто двадцать раз больше, чем час работы. А воз разгрузить, вывезти в гору да опять нагрузить за час можно. Можно? Все молчали. - Можно! Что лучше? Коня убивать али воз перегружать надо? - Мой конь! - остервенел мужик. И теперь, ошалелый от внимания народа, кинулся на лошадь с бревном. Он ударил ее около морды, но рука сорвалась, и огромный влажный глаз коня испуганно заморгал ласковыми ресницами. - То-то дурак! - А не твое это дело! - крикнули Кириллу из толпы. - Это-то? Мое! Не дам бить коня! - Попробуй! Мужики-возчики сгрудились вокруг товарища. Стали засучивать рукава. Ярость ударила Кириллу в голову. Он сбежал к дороге, отхлестнул двоих, подвернувшихся под руку, и вырвал бревно из мужиковых рук, а мужика схватил за волосы и повернул так, что тот, взвыв, упал на живот. Пока еще никто не опомнился от удивления, Кирилл крикнул: - Конь в бой ходит! Кони Рязани надобны! Без коня кто биться может? Вопрос удивил всех. Кирилл без передыху закончил: - Без коня войску не быть! А дурак всегда враг. - Ну-ка, кто за коня, а кто за дурака? Народ засмеялся. - Оттого-то я вступился. Ну-ка, люд, поддавай! И прежде чем подоспели ему на помощь, он крепким плечом уперся в задок воза, гикнул коню, и телега со скрипом и скрежетом вынырнула из рытвины. Мужик опешил: материться ли ему, кланяться ли за помогу, но Кирилл уже отряхнул плечо и пошел. Перед ним дружелюбно расступились, и дело обернулось с гнева на милость: - Ишь, Ольгово войско хвалил! - Да он, может, и не москвитин. - А это не Овдотьин ли племяш из Новагорода? Сказывали, нашелся. - Не. Я человека этого примечал. Он в Нижнем кожами торгует. Оттоль прибыл. - Скажешь! Он наш, рязанский, из Пронска воскобой. Так Кирилл пошел по Рязани. Дубовые толстостенные стояли, стена к с гене, дома. Стоял за тыном княжой Олегов терем. На площади теснился торг. В кузнечном ряду ковали коней и мечи. Кирилл остановился, взглянул. - Подойди, глянь, - позвал коваль, довольный вниманием к своему делу. Кирилл примерился к новому мечу. - Не видал таких. Не тяжеловат ли? - Доле прослужит. - На Москве такие перестали ковать. - Ну, за ней разве угонишься? Она, сказывают, на Вожу-то свейские, заморские мечи брала. - А ты нешь таких не сковал бы? - Да ведь Москва кует! Еще, сказывают, и к свейским свою поправку дает, лучше тех кует. А нам не велят. Ольг сказал: "Не я Москве ученик, а пущай она сперва у нас поучится". - Ну Ольга и поучили, как из Рязани шугнули. - Ой, про то забудь. Голову снимет. - Ладно. Бог те на помощь! - Спасибо на добром слове. Кирилл смотрел рязанские сукна. Не хуже цареградских. Потемней, пестрины в них нет, а работа топкая. Видел на торгу многие ремесла - бочаров, утварщиков, медников, овчинников. Их изделия прельщали Кирилла добротной, чистой выделкой. Скромны, не пестрят, радуют не блеском, а нутром. Кирилл почувствовал себя среди ремесленников как дома. Хорошие ребята. Не похожи на греков - те сделают на полушку, а нашумят на рубль. Эти на рубль сделают, а что сделают, суди сам; не похваляются. - Люб ты мне, город Рязань! Он шел с торгу вдоль Лыбеди; за Скоморощенской горой садилось солнце. Длинный седой старик окликнул его: - Эй, сыне, не коня ли покупаешь? - Не! - усмехнулся Кирилл. - Своего продаю. - А чего просишь? - привязался старик. - А ты моего коня видал ли? - Я, сыне, стар, знаю: у такого доброго молодца и конь добр. - По чем судишь? - Добрый молодец - добрый воин. А в бою много коней ждут всадника. На хлябивой кляче ты нешь поскачешь? "Ну, а что мне? - подумал Кирилл. - Продам! Рязань, теперь вот она". Он повел за собой старика и, только положив в пояс деньги, удивился: "А я ведь и впрямь коня-то продал! Выходит, приехал домой!" Еще день не погас, а уж Кирилл ходил, расспрашивал: - Гдей-то тут в Затынной слободе огородники? Ему показали дорогу. - А не слыхали, есть там Горденя? - Это - у которого белая капуста? - Он самый. - Есть там такой. С того краю второй дом будет. - Ладно! На другой день Кирилл собрался к Гордене. Он сунул в суму коломенскую сулею, намазал салом сапоги и, удивляясь своей робости, пошел к огородам. Тут было хорошо. Низко, близко к реке. Лыбедь текла, поросшая широкими листьями кувшинок. Воздух был свежий, пахло землей и ботвою. За тынами тянулись гряды. Пушистыми зелеными хлопьями сугробилась над грядами ботва моркови. Пунцовыми жилами на плотных и скользких листьях темнела свекла. Кирилл подивился было пустым грядам, но гам спел лук, золотясь бронзовой чешуей, и серебряный чеснок. Подале лежало поле, там вразвалку росли огромные голубые кочаны капусты. Между гряд стояли обширные кади с водой. Кирилл вошел в огород. Навстречу ему двинулся смуглый черноглазый человек, и в его бровях, или в переносице, или в ушах было какое-то переползающее, как тень, сходство с Анютой. - Тебя Горденей зовут? - По капусту, что ль? Обождать бы надо с недельку. - Капуста капустой. А мне Анюту повидать надо. Сказывали, она тут, у тебя. - У меня. - Как бы ее кликнуть? - А зачем? - Из Коломны я. Наказывали об доме сказать. - Мне скажи. Она мне се