уходить отседа некуда". И спросил, показывая на петуха; - А курам у вас жить дозволено? - А от кого ж нам к пасхе яйца сбирать? - Соблазна чернецы от того не имут ли? - Блуд в сердце сокрыт, а не в зрении, сыне. - Оно бы и так, но через зрение блуд вползает в сердце. Вечерня окончилась, и братия пошла из храма. Тесная и уже покосившаяся церковка, срубленная из вековых сосен, была подобна улью, откуда пчелы выбирались за взятком. Подошедший келарь, взяв от Кирилла письмо, велел чернецу вести гонца трапезовать. Длинные столы тянулись под низкими потолками. В трапезной стоял полумрак. Казалось, что видные сквозь раскрытую дверь деревья объяты белым пламенем. Там еще сиял летний день, а здесь уже наступили сумерки. Крепко пахло смолой, ладаном и медом. Темные, как засохшая кровь, образа стояли в углу на полке. Кто-то украсил их цветами и вербами. Чернецы пододвинули к гонцу ближе миску и принесли ложку, но спрашивать ни о чем не решались. Кирилл приглядывался к ним. Много наслышан он был о Сергиевой Троице. Здесь впервые обобщили имущество всей братии. Вступая сюда в братство, надлежало отдать все свое достояние в общий достаток монастыря. Многие монастыри уже откликнулись на призыв Сергия отречься от прежних правил, а было прежде в монастырях у каждого свой дом, свое хозяйство при доме. Каждый, сообразуясь со своим достатком, строился внутри монастырских стен и, умирая, отказывал все монастырю. Ныне же отказывали при вступлении в обитель. Человеку, кинутому в житейскую пучину без пристанища, без покрова; бродягам, странствующим из города в город; странникам, покинувшим разоренные войнами очаги; старцам, не сохранившим возле себя чад на прокормление; юношам, алчущим просвещенья, - всей окровавленной, пожженной врагами Руси - такой монастырь открыт. Шли сюда из киевских древних монастырей, из опустошенной Рязани, из Ольгердовой Литвы, из городов, из сел. Братство разрасталось, и ближних сел поселенцы уже не однажды восставали на Сергия, жалобясь князю, что вскоре захватит Троица под свою длань скудный достаток их, с превеликим трудом раскорчеванные поля, палы, пасеки и всю жизнь. Великий князь отмалчивался, одаривая обитель новыми землями, угодьями, рыбными ловами и звериными промыслами. А новые земли нуждались в новых руках. И не благодать, а топор и соху давала Троица приходящим под ее покров. И, постригая пришельцев в монашество, Сергий говорил: - Трудись, сыне: господь милует прилежных, ради монастырского блага усердствующих. И смердам, пахавшим отошедшие к монастырю земли, монахи поясняли: - Труд во имя монастыря яко молитва ко господу: в тую же небесную чашу падает. Бояре слали сюда церковную утварь, родовое оружие и драгоценные украшения для икон, отписывали монастырю деревеньки на помин своих душ. В немногие годы Троица встала со своей покачнувшейся церковушкой выше древних, почитаемых монастырей. Кирилл всматривался в чернецов, хлебая щи из квашеной капусты и запивая густым квасом соленую снедь. Заросшие волосом, черным и русым, дородные и хилые, юные и древние, все они искоса поглядывали па него. Они видели в нем человека из другого мира, - может, он имеет жену и детей и не голодает, живя на воле. Кирилл сам был когда-то чернецом и умел читать их думы. Было время, и они в миру скитались, грешили, терпели, мечтали, пока не отреклись от надежд, пока не постриглись сюда. К Кириллу приблизился келейник и посмотрел на него пристальным взглядом из-под строгих бровей. - Преподобный тебя ожидает, кмете. Кирилл встал и пошел за келейником. Ни разу не видел он Сергия, хотя не было дня, когда бы не слышал о нем. Вся Русь от край до края говорит о нем, близком Московскому князю, и Византийский патриарх переписывается с ним. Они шли монастырскими улочками, по дощатым мосткам. Стены жались к стенам, словно вокруг не было безлюдных земных пустынь. Они вышли через калитку в монастырский сад. Яблони в тот год гнулись под тяжестью урожая. Колоды, полные пчел и меда, тянулись под яблонями. Пасека у Троицы занимала обширное поле. - Обильна! - сказал Кирилл и вдруг уловил в сердце своем страх: перешагнув через убиенного им кмета, шел он теперь к провидцу и чтецу сердец. Но в это время тропинка повернула, и за кустами смородины Кирилл увидел Сергия. Келейник молча поклонился Кириллу и ушел. Игумен стоял с засученными рукавами над раскрытым ульем. Ничем не обороненное лицо Сергия склонилось к пчелам. Он был худ, строен, в жидкой рыжей бороде виднелась седина. Пчелы роились над ним, освещенные солнцем. Робость овладела Кириллом. Весь сверкая железом вооружения, он стоял в отдалении, не решаясь подходить ближе, - почудилось Кириллу, что издавна знает этого человека, что прежде много раз так стоял в стороне от него, словно где-то разговаривал с ним... Тверда была у Кирилла память, но не мог он припомнить, где он видел сего человека. Вот он стоит - игумен Троицкого монастыря. Как далеко по Руси растеклась слава о кротости, благочестии и уме сего советника и увещателя князей, о великой его чести у князей и бояр русских. Даже Мамай расспрашивал Дмитрия о нем в Орде. Сергий обернулся: - Не опасайся пчел, сыне, подойди смело. "Боже милостивый! Просвети: где же внимал я голосу сему?" Кирилл подошел, сложив под благословение руки, и Сергий благословил его, глядя Кириллу в лицо. Серые глаза Сергия смотрели ласково, но внимательно, словно подстерегали. - Что тебе наказал государь Дмитрий Иванович сказать мне устно, сыне? Кирилл потупился и, не подымая глаз, солгал: - Велено было перенести писание, святой отче. Устного же не наказал ничего. А когда поднял глаза, встретил серый непреклонный взор: - Не запамятовал ли, кмете? Теперь уже не сына, а воина спрашивает он кротко, но строго. В памяти Кирилла стали слова Дмитрия, сказанные Боброку на башне, и он ответил твердо, глядя в глаза Сергию: - Храню слова князя нашего до скончания жизни. - А о татарах тебе вестимо? Где они, сколько их идет? - О том вестимо одному только князю, отче. - Князь твой в Москве? Ты с Москвы скакал? Разве Москва еще молчит о враге? - Не дело воина слушать посадское разноголосье, отче. - Но к врагу гнев единомыслен, а не разноголос. - Прости, отче. - Уповая па господнюю кротость, смири гордыню свою и не искушай ни Исусова милосердия, ни человеческих сердец. - Благослови, отче. Сергий, может быть не расслышав или задумавшись о чем-то, отвернулся к пчелам, не благословил, и Кирилл не знал, ждать ли ему ответа от Сергия для князя. Игумен сейчас говорил с гонцом великого князя, а ничего не сказал в ответ! Кирилл стоял, выпрямившись, озаренный гневным заревом вечера. Позлащенная зелень смородинника сияла, густо обрызганная крупными каплями рдеющих ягод. И лицо Кирилла багровело. Так стоял он, пока Сергий, не оборачиваясь к нему, отошел к другому улью и не спеша ушел между колод и кустов вдаль. Тогда Кирилл стиснул кулак и хотел кинуться вслед за игуменом, выдавить из него ответ для князя или признание - почему он не ответил? Но так тихо удалялся Сергий, так спокойно сложил за спиной руки, столько кроткого мира было в этой удаляющейся чуть сутулой спине, что Кирилл почувствовал - весь гнев, разгоравшийся в нем, угас. Лучше смолчать и кинуться прочь, дальше от этой обители мира. Кирилл пошел по тропинке обратно и увидел келейника, молча ожидавшего за кустами. Тут впервые заметил, что келейник громаден, что он превосходит ростом и могутной широтой плеч даже его, Кирилла. И если Кирилл, волосатый, неопрятный, был похож на чернеца, облаченного в воинские доспехи, келейник казался воином, укрывшимся под черной рясой. И, не говоря ни слова, он шел перед Кириллом по дощатым проходам между строений, пока не вывел его к просторной избе невдалеке от ворот. - Тут отоспи, кмете. - Надо сперва коня глянуть. - Конь во дворе. Конь в полутьме навеса похрустывал сеном. Кирилл хозяйственно подошел снять седло. Пряжка, затянутая не его рукой, долго не поддавалась. Кирилл ободрал палец о железо, силясь вытянуть защемленный ремень подпруги. Келейник, стоявший в отдалении, спросил: - Что там у тебя, кмете? И подошел ближе. Оттянув двумя пальцами пряжку в сторону, он отпустил подпругу, и седло сползло с потника. - Что же ты, кмете, простой воинской пряжки отстегнуть не можешь? - Устал, отче. А откуда у тебя разум воина? - Аз есмь на послушании в обители сей, но допрежь того ведал бранную потеху. Ты, вижу, мало еще воинский обычай сведал. А конь добр. И слыша лишь дыхание Кирилла, складывавшего седло и потник в войлок, постоял молча и, улыбнувшись чему-то, ушел. Кирилл, подложив оружие под сверток с седлом, а сверток под голову, лег на широкой скамье в углу. Вся усталость, все напряжение этого дня вдруг навалились на него, и он стремительно уснул, опрокинувшись навзничь, раскинув руки, словно раздавленный тяжестью. Еще сны текли, цепляясь друг за друга, еще какая-то мирная, светлая жизнь сияла в глазах, а уж твердая рука взяла Кириллову руку: - Уже и утреню отслужили, брате Кирилле, и братия сошлась к обедне. Кирилл увидел, что день разгорается за открытой дверью и в узкое волоковое окно пробился радостный луч. Кирилл быстро вскочил и сел на скамье. - Ой, как я спал! Давно так не спал, отче. Прости мя, не ведаю имени твоего... И вдруг задумался: где, кому, когда назвал здесь он свое имя, почему этот келейник назвал его по имени? - Александром зови, - отвечал монах. - А откуда тебе мое имя ведомо? - Так преподобный приказал тебя взбудить. - Спаси тя господи, отче, - поблагодарил Кирилл и, выпрямившись, оделся скоро и складно, чтобы Александр не заметил непривычки к доспехам. - А не сготовил ли отец игумен ответ для князя великого? - Он еще затемно ушел в Москву. - Пешой? - Он всегда пешой ходит. - Когда ж он дойдет? - Прежде тебя, кмете. У него есть тропы, ведомые ему одному. Счастливо те ехати. - Спаси тя господи, отче Александре. - Господь тя благословит. Так они попрощались. Утреннее небо горело, плыли прозрачные облака. Золотые густые полосы света, перемежаясь с высокими тенями елок, покрывали кровли и стены келий, как полосатые попоны покрывают ратных коней. Кирилл зашел в трапезную, взял с собой дорожной снеди, уложил в седельную переметную .сумку, заседлал коня, перекинул сумку, вывел коня за ворота, простился с привратником и, вскочив в седло, поскакал. Как кротко и ловко изгнали его, думал Кирилл. Дали доспать, дали еды в дорогу, благословили на счастливую жизнь... Но одно угнетало Кирилла теперь: как постиг Сергий его, Кириллово, имя? Много видел Кирилл стран, городов, страданий людских и понимал, что можно читать в человеке его страдания, его смятение, можно догадываться о тайных мыслях. Но превыше домыслов сих было это прозрение имени чужого человека. Горяча коня, он скакал по московской дороге. Объезжая овраги, услышал в стороне вороний грай. "Делят галицы моего кмета", - подумал без сожаления о сброшенном им в овраг гонце. Не доезжая до Москвы, Кирилл спешился и увел коня дальше от дороги в гущу зарослей. Там лег на траве, невдалеке от глинистого холма, уже притоптанного тяжелыми следами зверей. "Тут вы спите, братья. Господь знает горести ваши. Знаю и я ваши надежды и мечтания. Один я. Ты не послушал меня, Алис, брат мой. Не попрекну тем. Но и вы простите меня за жизнь, сохраненную мне". Он полежал возле них, с которыми много ночей пролежал рядом на общих нарах. И встал над ними, оставшимися и впредь лежать здесь вместе, без него. Куда ехать? В Москву путь закрыт. В Москве зорок великий князь. Надо искать окольных дорог. Многими из этих дорог ему уже приходилось хаживать. Сняв шелом, не спеша помолился он над огромной могилой. Поклонился ей до земли, потом тихо вывел коня на путь, перекрестился снова, надел шелом и вскочил в седло. Восьмая глава. ВОИНСТВО Голубой предутренний холодок стлался над еще спящей Москвой. Перекликались петухи, и по их голосам казалось, что город бесконечно широк и просторен. В предместьях он и был широк - дома стояли редко, окруженные молодыми садами, полянами, огородами. Местами дома жались вплотную к дороге. А рядом тянулись плетни и частоколы; позади них в глубине темнели стены жилищ и сараев. Ближе к стенам ютились пешеходные тропы; колеи дорог, после недавних дождей, то проваливались рытвинами, то вздымались буграми; густая грязь засасывала колеи; кое-где лужи преграждали путь. Тучи спускались к востоку, небо светлело радостной предрассветной зеленью, и петухи кричали про какую-то Кукуй-реку, про свою петушиную родину. Ближе к посадам дорога становилась ровней, рытвины были завалены мусором, щепой и щебнем. Строения стояли тесней, дома высились краше; кое-где у домов настланы дощатые мосты для прохожих. Пятеро монахов прошли по еще безлюдному городу. Лишь один был сухощав и хил, остальные плечисты и рослы, все годились бы в богатыри. Рясы снизу запылились от долгой дороги, к порыжелым сапогам налипла грязь, да и дорожные посохи отяжелели от засохшей па них глины. Сонная застава неохотно вышла опросить их. - Такую рань, отцы святые, почивать надоть. - Нам или вам почивать? - задорно спросил рослый монах. - Наше око, отче, в ночи недреманно. Откудо несет-то вас? Сухощавый седой Сергий подошел к спорящим: - Во имя отца и сына и святого духа... Двое воинов стремительно рухнули на колена: - Благослови, преподобный отче! Сергий перекрестил их. - Бог вас благословит, кметы! Блюдите часы свои: враг идет. Разумейте: змея грядет, а змееныши прытче ползут впереди. Блюдите град, ибо мраком скрыт час испытания. - Радеем, отче, - Ну, бог с вами. Монахи прошли посад и остановились у кремлевских застав. Александр, догнавший Сергия еще на ночном привале, стоял к игумну ближе других. У мостов толпилась стража. Поросшая водорослями, чернела вода во рву, бурая плесень поднималась по низу каменных стен, недавно выбеленных. С моста воины смотрели в ров, куда досужие купцы закинули удочки. - Да какой там карась, коли ряской всю воду задернуло? - То и добро! Он эту самую темноту и ищет. - Глянь! Глянь! Клюнул! Воин, оскользаяся, скатился к удилищу и дернул прежде хозяина. Леса сверкнула, и добыча блеснула в воздухе. Дружный смех покрыл голоса у рва: - Лягва! - Лягушку выхватил! А рыболов ожесточенно срамил воина: - Нечистый тя подсунул. Чего чужое удилище вздымал? - А коли б ты дернул, на крюке белорыбица, что ли, объявилась бы? - А почем ты знаешь, что нет? Разгорелась ссора, но вдруг все стихло. С мокрыми засученными портами, в распахнутой по вороту рубахе, простоволосый рыболов кинулся кверху, где на зипуне сидел его мальчонка. Он схватил малыша за руку и поволок к перемостью. Там стоял Сергий, благословляя стражу, и стражники сбегались к нему под благословение. - Отче Сергие! Благослови вьюношка моего! - Будь благословен, малый отроче, во имя отца и сына... Возрастай для веселия Руси, а не для ордынского гнета. Благословляю тя, да будет родина твоя чиста от иноплеменного ига, ибо, лишь сломив его, встанет народ в полном веселии и величии. И час битв грядет. А твое время впереди и светло. Мальчик смотрел на Сергия карими испуганными глазами, и Сергий, склонившись, погладил и поцеловал его. Сергий знал, что каждое его слово, каждое движение будет разнесено по всему граду, а может быть, выйдет и за пределы городских стен. В Кремль еще никого не впускали, но кованые ворота, яростно зарычав на петлях, приоткрылись прежде, чем Сергий дошел до них. Князья могли враждовать между собой, город мог восставать на город, но никто, кто бы ни был на Руси, не встал бы наперекор церкви. Власть московского митрополита распространялась на всю Русь, простиралась и на Орду, на христиан, живших там. Всем было ведомо, что митрополит Алексей передавал свой сан Сергию, но никто постигнуть не мог, почему Сергий пренебрег саном святителя. Сергий не юродствовал, не унижал себя паче меры, как иные, что, имея каменные палаты, выходят на народ в берестяных лаптях и опоясываются веревкой. Много неурядиц произошло в сей год в митрополичьих покоях. Едва скончался митрополит Алексей, как возник спор о его преемнике. Князю Дмитрию нужен был свой ставленник, чтоб блюл слово Москвы и слово то высказывал от имени церкви по всем русским князьям. Много он уговаривал Сергия. - Нет, - отвечал Сергий. - Нет, господине. Тишины ищу в вере, а не власти. Не искушай мя. Тогда Дмитрий выдвинул нового человека - коломенского попа Митяя. Но о Митяе говорил еще прежде Алексей: - Мало искушения знал. В иночестве не порадел. Когда Сергий отказался, Дмитрий своей волей принял Митяя. Поп поселился в митрополичьем дворе, принял постриг. Посвящение на всероссийскую митрополию давал константинопольский патриарх. От патриарха зависело благословение и выбор. Митяй опасался соперников. Дионисий Суздальский направлялся в Царьград, рассчитывая получить расположение патриарха, а в Киеве уже сидел благословенный патриархом Киприан. Киприана выдвинули в Литве, родом он был серб, выдвигали его литовские князья с надеждой перенять церковную власть на Руси в свои руки. Михаил-Митяй, печатник и духовник Дмитриев, архимандрит Спасского монастыря, забеспокоился: надо ехать в Царьград, получить от патриарха сан, опередить соперников. Сергий не любил Митяя, хотя и был тот удобный Дмитрию человек: книжен, велеречив, соблазнителен видом, - не пастырь церкви, не предстатель перед богом, а земной человек. Сергий знал: каждое его слово, каждое движение становится известным Митяю. Сергий прошел в Чудов. Утреня кончалась. Он тихо вошел в церковь, помолился на паперти, среди нищих и убогих. Тихо прошел к Алексеевой гробнице, стал возле нее на колени и так достоял службу. Дмитрий встретил его в саду, пошел к нему навстречу, попросил благословения и усадил на скамью. - Аз твоего гонца, господине, не постиг. Только от народа попутно узнал о татарах. - Я нарочито наказывал, чтобы Бренко наставил его изустно: скажи отчу Сергию: враг велик, испытание предстоит тяжкое, кровопролитие великое. Новгород Нижний дотла спален и потоптан. Нижегородцы в дебрях укрылися. Князь Дмитрий Константинович в Суждаль ушел. Бедствие пало на них великое. Но паче того: враг на нас наступает, несметное Воинство татар движется в пределы паши. Многое нами приуготовлено, но грядущий день скрыт нам. Молю тебя, отче, просвети, заступись в молитвах, поддержи советом. Оба они встали. - Не я, а бог просветит и поддержит тя, он и заступа твоя. К нему обратись. А молитва и мысль моя с тобой неотступно. Сергий показал Дмитрию письмо. - Вот получил и пришел к тебе сам. Из Киева в Москву едет Киприан. Над ним благословение патриарха. Если дойдет к Москве, не будет другого для Руси митрополита; скажет патриарх: "Аз воздвиг Киприана, ему же внемлите". - А он будет сидеть в Москве, а внимать Литве. - Истинно. Ныне ж смирен. Слушай его рукописанье ко мне, грешному: "Слышу о вас и о вашей добродетели, и о том вельми благодарю бога, и молюся ему, да сподобит нас видети друг друга и насладиться духовных словес". - Сладок, как соловьиный щекот. - Есть птица-сорокопут. Сорок песен в своей путает, из тех песен путы для птиц плетет. Кто ее голос услышит и прельстится, якобы своей подругой, тот ее добычей становится. Песню прервав, сорокопут на птицу кидается и терзает ю. Так и сладость сих словес звучит. - Тако и аз мню. - Пишет Киприан далее: "Буде же вам сведомо: приехал есмь в Любутск, в четверток, месяца июня 3 день и иду к сыну своему, ко князю великому, на Москву". - Вот и мне прельстительную песню с ястребиного клюва скинул. - А слушай дале - вот и коготок сверкнул: "Аз же святитель есмь, а не ратный человек, благоволением иду, яко и господь, посылая ученики своя на проповедь, уча их, глаголил: приемляй вас, мене приемлет". - Еще на Москву идет, а уж намекает: коли кто против Киприана пойдет, против бога пойдет. Прииму грех на свою душу! Дмитрий крикнул воина. Велел скоро звать Бренка. - Что задумал, господине? - спросил Сергий. - Не спрошу благословения твоего. Хочу грех на одного себя принять. Сергий улыбнулся. Бренко уже ждал Дмитрия в палатах и скоро сбежал в сад. - Дело такое: едет сюда митрополит Киприан. Из Любутска письмо прислал. И с ним слуги и люди, и времени нам терять нельзя. Посылай ему встречу. Выбери кого построже, пущай воздадут такую честь, чтоб не знал, где лечь и где сесть. Понял? - Княже, ведь он же от патриарха поставлен? - Я патриарху дары шлю. Без меня б не дары, а дыры на патриаршем дворе в Цареграде сверкали. Византия старым орлом чванится, а на моих деньгах держится. Сколько уж лет мы и гривнами, и мехами, и золотом, и товарами патриарха-то чтим. А они хотят по-старому, нас не спрося, своих святителей нам ставить! Узнают, каков от нас прием Киприану оказан, вежливей и патриарх станет. - Ой, господине! - попрекнул Сергий. - Легко о патриархе речь ведешь, велик грех приемлешь. - Прости, отче Сергие, тут сгрешу, еще где-нибудь на бога отработаю. Ступай, Бреноче, ускорь сие. - Я б мог Никифора-воеводу срядить, да больно злонравен. На руку тяжел, груб. - Вот-вот, Бреноче. Его и сряди! - А не переусердствует ли? - Он переусердствует, он перед богом и ответит. Скажи: покруче встреть, а меру крутости на его грех оставь. - Будь по-твоему, Дмитрий Иванович. - А еще слушай, какого посла к отцу Сергию слал? Он изустного ничего ему не передал, стоял дерзко. Кто сей? - Исправного воина туда посылали. Сам ему наказывал, Семушкой зовут. Вернется - разведаю. - Еще не вернулся? - Загулял ли? Дело воинское. - Не воинское дело гулять, когда кличут на рать. - Сведаю, Дмитрий Иванович. В это время в сад долетел рев труб, людские нестройные голоса, гул народа, неистовый вскрик женщины и еще женские голоса, крики. Какая-то молодая баба запричитала, но в ответ ей раздался дружный мужской смех, и, все покрывая, поднялся сильный юношеский голос запевалы: Ай, не сизый орлище встрепенулся... Трубы стихли. Голоса подхватили песню и понесли ее из Кремля к воротам, мимо княжеских теремов, садов, церквей, из городской тесноты в простор неизвестной дороги: Ай, не сизый орлище встрепенулся, Не грозовая туча наплывает... - Тронулись! - сказал Дмитрий и перекрестился. И пошел к терему рядом с Сергием, Бренко следовал позади. - Где будет молебствие? - спросил Сергий. - В поле, за заставой. Там уже приуготовлено, - ответил Бренко. - Я тебя довезу, отче Сергие, - предложил Дмитрий. - Благодарствую, господине Дмитрий Иванович! Я с ними дойду! - показал он рукой за ограду, где колыхались хоругви и шлемы. - Толкотно с ними, отче! - предупредил Бренко. - Не страшусь людей, Михаил Ондреич. Сергий заторопился, чтоб выйти к войскам. Войска шли вольным потоком, теснясь у ворот; кое-где в этой еще не полностью вооруженной лавине высились воеводы и сотники на конях. Всадники ехали в полной боевой справе. Железо поблескивало, синевой отливала сталь. Пешее воинство тащило над собой пики. У поясов висели мечи. Поверх домотканых рубах чернели ремни щитов. Новые лапти скрипели, но шаги звучали глухо, будто не по городским улицам шагают, а в лесной траве. Песня увлекала воинов. Легкий ветер шевелил светлые, как у детей, волосы. Светловолосо русское воинство. Но и черноголовые между русыми, и рыжие. Голоса звучали разно, но песня была одна: Подымается великий князь Московский, Подымается пешими полками, Подымается конными войсками, Слава, слава, слава, слава... Сергий смешался с толпой. Ближние опознали его, но не прервали песни, и он шел с ними. Каждый думал о себе, что не его коснется татарский меч, не его пронзит переная стрела басурманина, а Сергий ведал: мало кто вернется с песней назад, многие вернутся, стоная и плача, а многие не вернутся никогда. Войска пошли. Пошли в неведомую даль, навстречу лихому врагу, за землю Русскую, за свои города и села, каждый за свое маленькое счастье и за большую спою отчизну. Так прошли они - тысячи, тысячи людей - через град Москву, где теснились вдоль улиц москвитяне, где уж не скоро придется вновь пройтись, погулять. Много тут было хожено, много гуляно. Оборачивались в свои переулки, не прерывая песни; оглядывались на свои улицы; с песней проходили мимо своих домов, откуда им откликались воплями и окликами. Шли, шли, и не было им конца. Уходили навстречу врагу, впереди их ждали ветры и грозы, и стрелы, и мечи мурзамецкие. В ровном зеленом поле, на виду у Москвы, перед входом в синие сырые леса, на солнце нежно зеленели составленные в кружок молодые березки, и в их тени на столе стояла чаша, лежало евангелие и золотился крест. С крестом в руках ждали их епископы, архимандриты, весь московский причт. Войска остановились. Молебен не был долог. Словно затушевывая кистью небесную лазурь, самоставленный митрополит Михаил-Митяй взмахнул кропилом, и хор запел многие лета воинству, коему осталось сей жизни не много дней. И когда из рядов воинов вышел Сергий и пошел к князьям церкви, стихло все; все поклонились иноку, покрытому пылью дорог. Сергий широко благословил народ! - Да поможет вам бог!.. И войско низко поклонилось ему в ответ на низкий его поклон. Простые слова, пыль на рясе, пыль на сединах, строгий, незлой взгляд уверили их паче молитв в счастливом конце похода. Митяй надменно покосился на Сергия, который уже шел обратно к краю тронувшихся в дальнейший путь войск. Дмитрий в кругу князей, бояр и воевод стоял, пропуская войска. Он крепко сидел на рослом гнедом коне; позолоченный панцирь сверкал, как пламя; позолоченный шелом высился над всеми. Надо б в великокняжеской шапке быть ему тут, но он провожал их не как князь, а как воин. Опытным глазом он всматривался в своих кметей. Он хотел разгадать, какими они будут там, куда еще не скоро дойдут. Пропустив тысячу и тысячу человек, он попрощался с теми из воевод и бояр, которые уже сейчас трогались с войском. Сам же оставался отдать последние распоряжения по Москве, поручить надежному человеку семью и город и заутра тронуться вслед войскам. Дмитрий повернул коня. Он ехал навстречу войскам, и воины, прерывая песню, оборачивались к нему. Девятая глава. ЛЕС Сторонними лесными тропами Кирилл миновал Москву. Хвойные дебри молчали. Многовековые ели охраняли тишину на десятки верст. Мгла стояла под их суровой сенью. Ни трава, ни кустарники не росли в глуши. Лишь у буреломов да по берегам глухих овражных ручьев зеленела трава, цвели цветы и водились птицы. Сюда в полдень попадал солнечный луч. Здесь Кирилл кормил коня и кое-как питался сам. Дорожный запас подходил к концу, надо было выбираться к людям, а все боязно было - далеко ли обойдена Москва и на кого выйдешь: разные люди живут на земле. Говорят, в прежнее время народ был проще, душевней. Теперь - одичал. Татары ли ожесточили русскую душу, время ли суровое, невзгоды ли от бояр? Остановившись на тесной поляне, густо поросшей самородой и малинником, Кирилл пустил на корм коня, а сам пошел по малину. Ягода была крупна и душиста, да редка. Он раздвигал колючие ломкие лозы, они слегка похрустывали под ногой. Вдруг оттуда, куда он пробирался и где особенно густо сплелись кустарники, раздался шелест и хруст. Какие-то два бурых зверя вырвались из чапыги в лесную мглу и кинулись прочь, перебегая за вековыми стволами. "Медведи, что ль? - подумал Кирилл. - Больно уж украдчиво уходят". Кирилл не опасался их, если его опасались. Не дав им отойти, он кинулся бежать за ними и различил: то были люди, и настиг одного. Догнав, он толкнул убегавшего в спину так, что тот, взмахнув руками, споткнулся и упал на колени. Кирилл оседлал его, стиснул ладонями уши, подмял и покосился: далеко ль ушел другой? А другой стоял невдалеке и ворчал, покачиваясь из стороны в сторону. Диковинно показалось Кириллу: другой-то истинно был медведь! Сидя на человеке, Кирилл смотрел на видение: медведь стоял, удивленно урча, распустив сопли. И только разглядев, что из ноздрей медведя свисает кольцо, Кирилл перевернул обомлелого супротивника и посмотрел ему в лицо. То был молодой мужик, чуть рыжеватый. Бледный и напуганный, смотрел он смешно и жалко. - Что ты тут деешь в лесу? А? Мужик не откликался, помаргивая глазами. - Язык, что ль, присох? Мужик облизнул обмершие губы. - Ну-ка, откликнись, а не то покончу. Слезы по-бабьи набежали на глаза. - Не надть, батя! Не надть, не кончай, - Откуда идешь-то? - С Москвы. - А далеко ль? - К Оке. - А дела какие? - Медведя кажу. Он пляшет. - А чего лесом пошел? - На дорогах прохожих бьют. Тут тише. - Ан и тут попался! - Ой, батя! Не надть, батя! Ой, батюшки! - А чего на Оку пошел? - Моя там жизнь. Ой, под Коломною. - С деньгой, значит, с Москвы домой идешь? - Ой, не надть, отпусти, батя! Дома-то семья без хлеба, без крова... - Ан и сам не знаю: пустить аль нет? - Ой, пусти, кровный! - Ан право не знаю. - Ой, кровный! - А денег-то много? - Ой, нет. - А долго на Москве-то был? - Да третий месяц. - Ну, понимай, деньги есть. Где кошель-то? - Ой, пусти только. - А что ж ты безоружный в лесу-то идешь? - А с медведем иду, так не боязно. - Вон он стоит, не помогает. Мужик повернул из-под Кирилла голову и посмотрел на медведя. Тот стоял на задних лапах, поплясывал, но подходить ближе опасался. - У, окаянный! Кирилл привстал над мужиком: - Ну-ка, подымись! Мужик посмотрел на Кирилла с удивлением; - Ты чего? - Раздумал тебя душить. Живого с собой поведу, - Ой, не на Москву ли? - А чего ты спужался? - Лучше уж тут кончай. - Вона что! Чего ж там наделал? - Да так... Кирилл снова слегка нажал. - Ой, батя! Ой, пусти, скажу. - Ну? - Как на рядах-то вечером отплясались, пошли с Топтыгой домой, в переулочке одно дело сдеял. - Так, так. Каково же дело? - Да так... Мелкое... - Ну? - Ой, скажу, скажу. Купца приткнул. Выручку взял. - Много? - Да так... - А? - Всю выручку. - Поделишься? - Пусти! Поделюсь. - Ну смотри: слово - олово. Кирилл привстал. Мужик вылез из-под него, разогнулся и помыкнулся было бежать, но рука Кирилла перехватила ею. Кирилл стоял, а мужик опять лежал на земле. - Вона ты какой! А я уж было поверил, хотел тебя в артель к себе взять. - Неужли взял бы? - Совсем было хотел, да вижу - лжив человек. - Возьми, не покаешься. - Ну-ка встань! Мужик поднялся и, все еще робея, заговорил: - В малиннике у меня... сума-то... Пойдем, что ль! Бери пополам. - А не много ль тебе останется? - Нет, давай пополам. - Ну-ка, давай сперва глянем. Они пошли к малиннику. Там в примятом логове лежали сума, железный костыль. Нашлась еда. Пересчитали богатство, выходило неплохо, хорошо торговал купец в свой последний день. - Как же ты утек-то? - А кто поводыря удерживать станет? Вора имают, а мы и в княжеский терем идем - песни поем. - Ты что ж, первый раз домекнул? - Первой. Раньше по малости баловал, ежли заглядится кто. - И сходило? - Раз заметили, да на медведя свалил, он, мол, озорник, а я - скромник. - Веселый ты, я вижу, человек. - Да малость запечаловался, как ты насел. - Опять смекаешь уйти? Мужик задумался. Потом улыбнулся: - Я тебе истинно, как отцу, скажу: шел и думал - дружка б мне, с кем бы по душам век жить. - Что ж, посмотрим, каким-то сам ты дружком станешь. - Не прогневаю. Так они дальше шли вместе. Конь сперва опасался зверя. Косил глазом, пофыркивал, прядал ушами. Потом обнюхался, стал терпеть. Медведь был смирен; видно, не мучили, не дразнили сызмалу, теперь ластился к человеку, норовил пригреться около. На стоянке, когда сели поснедать, медведь, соскучившись, толкнул носом вожака под локоть. Вожак даже выронил ломоть хлеба. - Что ты, нечистый дух? Но медведь снова Толкнул носом под локоть. - Не балуй! Поиграть просится, - объяснил он Кириллу. - А как звать-то тебя? - Тимошей. - Ну-ка, Тимоша, поиграй. - Да я могу, только не смейся. - А чего ж тогда играть, ежели грех посмеяться? - Ну так воля твоя. Тимоша достал переладец, и нежная, ласковая долгая песенка потекла, словно где-то вдали выговаривали слова, словно пел чей-то нежный далекий голос. Хорошо звучало в глухом, непроницаемом лесу. Конь пасся невдалеке, медведь поплясывал, то оттягивая зад, то размахивая в стороны лапами. - Хорошо обучен! - похвалил Кирилл. Зверь, будто утомясь, подошел к хозяину и лег у ног. Тимоша уткнул в него ноги, перестал играть и обернулся к Кириллу: - А теперь, может, побывальщину послушать желаешь? - Давай, давай! - Я тебе новую. - Ну-ну! - Сам нынче в Москве перенял. - Слухаю. Тимоша начал древний запев о князе Владимире, пир описал и спор гостей, похвальбу богатырскую. Все давно было знакомо Кириллу, и каждый раз простором чистых полей, далью неведомых дорог, задумчивым раздольем мечтаний овевала Кирилла старая песня. Но вдруг зазвучали гневом и жалобой свежие слона, ворвавшиеся в древнее описание пира: Распалился, обозлился тут Калин-царь, Разорить хочет, собака, стольный Киев-град, Чернедь-мужичков он всех повырубить, Терема-хоромы он на дым пустить, Князю-то Владимиру голову срубить, Русую Опраксию с собой уложить... Тимоша остановился и сказал Кириллу: - Русскую землю, вишь, к своей земле приложить задумал! - Пой еще, смекаю. Посылает Калин-царь гонца во Киев-град; - Ты поди-то в палату белокаменную, Пред собой ты дверь распахивай, С головы шелома ты не сбрасывай, Становись ты супротив князя Владимира, Полагай молча ты грамоту на княжий стол. И Тимоша опять объяснил Кириллу: - Не велит даже гонцу перед русским князем кланяться. Высоко занесся, басурман поганый! - А послушай-ка, - перебил его Кирилл. - Ты в Москве о татарах ничего не слышал? - Кто же не слышал? Идут на Москву. Если б не сутолока, я, может, и купца-то не согнул бы. - А что там? - Идут татары. Тьма! Дмитрий Иванович народ сбирает, полки снаряжает. Я уж который день оттуда... Теперь небось вышли. - А в какую сторону? - Видать, рядом с нами к Оке идут. Я потому и обочную дорогу выбрал. - Ну, не только потому! - Да, может, и правда, не только. - А войско-то велико ли? - Да не шибко, видать, велико, а только оружия много. И, видать, оружие новое, немецкое али свейское, - у нас не бывало такого. - Чего ж с собой не захватил? Тимоша засмеялся; - Да я уж прилаживался: мне б, господин Дмитрий Иванович, медведя б собрать, он татар бить у меня приучен. А Дмитрий Иванович смеется: "Тех татаровей по лесам наши медведи голыми руками скоро грабастать станут!" - Ты чего ж, самого давно видал? - Да не так давно. На его дворе играл в четверг поутру. Княгиня его на крыльцо вышла: "Нам, говорит, Тимоша, не до игры сейчас. Время стало богу молиться". А князь сам во дворе стоял, глядел, как из погребов оружие на воза грузили. Видно, в оружейной не уместилось али в тайне те склады держал до времени. Приветливой князь. - Тебе виднее. - А ты иначе разумеешь? Кирилл смолчал. Конь, похрапывая, перебирал траву. Зверь мирно дремал у Тимошиных ног. Вечерело. Предстояла последняя ночь в лесу: поутру решили выбираться на дорогу. - Ну, ты, может, дальше попоешь эту песню, а? - Да чего ж не спеть? Песня ко времени. Он спел о том, как требовал Калин от Владимира угощенья для татарских войск: Ты наставь хмельных медов по улочкам, По всем по городским по переулочкам, Чтоб стояла по городу бочка о бочку, Бочка о бочку да обруч к обручку. Он спел о том, как быстро истекал срок, назначенный Калином Киевскому князю: А ведь день за днем, как будто дождь дождит, А неделя за неделей, как река бежит. Он спел еще и о том, как вместо ответа послал Владимир к Калину богатыря Илью Муромца. Как седлал коня Илья, как выехал и увидел войско татарское: А как глянул на войска на татарские, Видит: станом стоит сила великая. От людского покрыку, от посвисту, От конского топоту, от ржания Унывает сердце крестьянское, Содрогается земля христианская. Он долго пел, а Кирилл слушал: Илья собирал свою силу. Лес молчал, только задумчивый голос сплетал слово со словом, и все гневней становился голос, и все отчетливее, строже бежала песня, будто слова шли, строй за строем, по лесным дорогам навстречу врагу. Кирилл слушал, размышляя. И сейчас идут по дорогам силы русские навстречу царю Калину. Не Илья, а Дмитрий ведет их в страшную битву. Никогда еще не одолевали татар, а многажды бывали от них побиты. Тлеют русские кости в сырой земле. Сейчас снова идут воины и снова лягут. Может ли победить Дмитрий, коли никто еще не побеждал татар? "Дмитрий, Дмитрий! Вельми ты жестокосерд. Ненавистен!" Оставалась в Кирилле привычка всякое большое желание обращать в молитву. Чуть родилась мечта - тут же с просьбой к богу. Но как помолиться теперь? Если придут победы над татарами, высоко возвеличится князь Дмитрий. Не будет ему никого равного. Будет на устах его, на сытых щеках бродить довольная ухмылочка, будет от всех похвалы слушать. Нет, побить бы его, изничтожить, унизить! Чтоб бледен вернулся, чтоб стыдно стало перед народом себя казать!.. А что же тогда с народом станется? Под мечом и под пламенем Русь вновь наплачется, под басурманским гнетом навеки сникнет! И Москва, и Коломна, и Рязань в кой-то раз вновь в пепел лягут! А в Коломну он мечту о вольной жизни несет: пеплом и мечта по ветру рассыплется. - Даруй, господи, удачи брани сей. Ниспошли покров свой на воинство наше. Даруй победы... Голос Тимоши, разрастаясь, охватывал весь примолкший вечереющий мир. Илья Муромец обрушился на басурманские войска: Он копьем их колет, конем их жмет, Он бьет их силу, будто жатву жнет. А когда притомился конь и притупилось оружие, бросил оружие Илья: Видит, прет к нему дитя немалое, Ухватил он за ноги того татарина, Тако стал татарином помахивать, Стал он бить татар татарином. Так прошел сквозь всю Орду поганую, Сквозь Орду к собаке царю Калину. Бросил тут татарина он в сторону, Взял за белы руки царя Калина: - Будешь ты платить отныне веки по веку, Будешь ты платить нам дань, поганый царь, Посылать дани ко городу ко Киеву... - Не слышал еще этой песни. А хорошо! - сказал Кирилл. - Не слыхивал и я допрежь сего. Да надо б петь ее не князю Владимиру и не о Киеве-граде, а нашему Дмитрию на Москву. Злее б она выходила! - Нет, правильно сложена. Всякой и так поймет, что Владимир - наш, а Калин - вражеской. - Ой, чего-то ты не договариваешь! Видно, не в любви ты с Дмитрием свиделся. - Нет, не в любви... о том после думать станем. А сейчас - татары идут на Русь. Понял? Утром они растолкали мокрого от росы Топтыгу. Кирилл распутал коня. Пошли еще в тумане, приглядываясь к подножью елей, где было ясней. Днем вышли на дорогу, но хоть и была она безлюдна, а страшна. Они снова подались в лес, держась в виду дороги. К концу дня показалась Ока. Было пасмурно. Шел мелкий дождь. С веток скатывались крупные капли. Лес становился мельче. Пошла чернь - дубы, осинник. Подосиновики краснели на плотных белых ножках, и Топтыга, чавкая, набивал ими рот. - Животом занеможешь, балда! - увещевал Тимоша медведя. В город решили идти порознь. Тимоша с Топтыгой ушли, а Кирилл задержался. Он вел лошадь в поводу по лесу, пока сквозь стволы показались пропашные поля, за ними город. Под дождем стоял он маленький, темный, смурый. Повыше соломенных и дощатых посадских крыш высились бревенчатые стены кремля и коренастые, как совы, стрельницы. Позолоченный крест поднимался над церковью Воскресенья. Здесь Дмитрий венчался с княжной Евдокией Суздальской. Помнил эту церковь Кирилл; давно это было. Сколько горестей перенес с тех пор, как вышел с ее паперти. А вон в стороне, в дубах, и Голутвин монастырь, откуда и повели его в невольную жизнь. Там, у слияния Москвы с Окой, может, и сейчас живет Анюта... "Не чает небось, как близко стою. Не забыла о том, как умоляла стражей отпустить меня, грех на себя одну брала. Знала б, не жалобилась бы... Горько убивалась... Да и любилась она стыдливо, жалостливо. Разве блудни такие? Лгут злые люди на нее. Велика горесть вдовьей жизни". Может, не сюда бы бежал через леса и топи, если б не сохранил через нее в своем сердце тепла к Оке и к Коломне и к этим глухим ивнякам, где с ней слюбился. Еще стоя в кустах, Кирилл облюбовал приметное дерево и пошел к нему. У корней пышно рос мох. Кирилл кинжалом вспорол его и приподнял большой пласт. Подо мхом оказались залежи орехов. С удивлением он взял один, обтер пальцами и разгрыз. Ядро было свежее. - Ишь ты! Векша' тут склад устроила. Ну и я тоже устрою. [' В е к ш а - белка.] Он разрыл кинжалом землю, снял с себя лишнее оружие, шелом, завернул в узел и уложил в расщелине корней. Сверху прикрыл мхом, присмотрелся: - Мох как мох. Так, маленькая кочка. Никому невдомек. Посмотрел на перстень и решил было снять, но снова разрывать кучу не хотелось. Теперь он одет был легко, просто. Из оружия остался лишь кинжал за поясом да нож за голенищем. Таким может быть и доверенный купеческий приказчик да, пожалуй, и сам купец. Только шапка была нехороша. В этой шапке с Алисом работал, измазана, постерта вся. Уже совсем стало смеркаться, а дождь не переставал. Кирилл заторопился. В городе лаяли собаки. Пахло с огородов и дворов свежим навозом, ботвой. Сырые пятна чернели на бревнах строений. По свету в окне Кирилл опознал постоялый двор. Тут, в слободе, не въезжая в городские ворота, он и остался ночевать. В большой избе было темно и тихо. Лучина тускло горела в стороне от стола, и пламя стояло, как увядающий цветок, подсохший сверху, - пламя всегда напоминало Кириллу какой-то цветок, растущий на берегу Босфора. Люди, молча сидевшие у стен по скамье, показались ему знакомыми: может, среди них есть те, которые два года назад видели его позорный исход из Коломны? Все смотрели на него, но никто не шевельнулся. Кирилл перекрестился в угол и сел. Он скоро догадался, почему все молчали: здесь слушали побывальщину; старик сказитель на чурбаке возле печи отпивал квас из большой уполовни. Кирилл вошел в перерыве между событиями: Илья, оседлав коня, выехал в чистое поле навстречу врагу. Это была та же песнь об Илье и Калине, которую Кирилл впервые слышал от Тимоши. Старик поставил уполовник на кадку и обернулся к Кириллу: - Да, так, значит, об Илье и Алине песня складена. Послухай, гостюшко. "За купца меня принял", - подумал Кирилл. И пока старик отирал ладонью волосы вокруг рта, готовясь продолжать, Кирилл толкнул мальчишку, сидевшего у его скамьи на полу: - Подь, отроче, поглядь коня. Мальчишка поспешно ушел, а Кирилл подумал: "Пусть и впредь за купца чтят". Он оглянулся - кто тут хозяин? Надо бы еды спросить. Старик же сказал ему: - Потерпи малость. Вместе и поснедаем. А пока послухай. - Пой, пой, отче. Я повременю. Старик-то и оказался хозяином. Он допел неторопливо и складно. Он пел короче, выпустил троекратный наезд Ильи, и песня вышла крепче, как удар меча. - А я слыхал: не с Алином, а с Калином Илья бился. - Это кто как называет, все одно - татарин. Да давно ль слыхал? - Да вчера. - То-то! А то уж я помыслил, не прежде ли когда. Нет той песни, какой я бы не слыхивал. - Спеваешь? - Надо ж дорожного человека приветить. На то и живу. - Ну, приветь, коли снедь сыщется. - Повремени маленько. Сейчас хозяйка корову выдоит. Заезжие оживились. - Хороша песня, - сказал один. - А не бывать тому, чтоб татар побили! Сразу не сломили, теперича сил не собрать, - усомнился белоглазый рыжий парень. - Аль слеп? Войско-то видал? - Войско не малое. Вот богатый гость насшибает рубликов. - А чем? - спросил Кирилл. - Сшибешь, говорю, рубликов. На то небось и за войском гонишься. - А ты меня почему за гостя чтишь? - Да по сану, да и по жуковинью видать. Что ж, мы людей, что ль, не видывали? Да только скажу, не первой ты тут идешь, вашего званья там - как в Москве на торгу. - Много? - А купец только и ждет, где б кровью запахло, - там рубли шальные, все одно помирать. Кирилл пригляделся к мужикам повнимательнее - им-то куда в такое время спешить? Один особенно вороват показался - в глаза не смотрит, сидит, как сова, в темный уголок схоронился от света. А вострая бороденка никак укрыть плутовского рта не может. Заметив на себе взгляд Кирилла, он принялся зевать и крестить зевоту. "Наводит тень на плетень", - подумал Кирилл. - Далек ли ваш-то путь, братцы? - К Звенигороду на ярмонь, - Далеко направились. - Пироги печь, - сказал другой, - наше дело такое. - Пироги-то с требухой, что ли? - спросил Кирилл, прямо оборотясь к остробородому отщепенцу. Но тот благодушно вытер ладонью лицо и только потом не спеша ответил, будто Кириллов соучастник: - Кто ж их знает? Может, с капустой. Темный народ. "Ловко отрекся", - подумал Кирилл. - А сам-то печку, что ль, под пироги раздувать будешь? - спросил он. - Я сам по себе. - А и так расчет есть, - согласился Кирилл. - Коли тебе начинка останется. Рыжий парень скосил недобрый глаз на отщепенца: - Он, видать, пирогом пирог начинить мечтает, да хиловат. Кирилл не сомневался больше: войска прошли, за войсками прошли купцы, а следом за купцами эти бредут - с купцов шкуру сдирать. Бредут, да опасаются друг друга - нет ли кого, кто и у них пирог отнимет. Рука у Кирилла ощупала пояс: тут ли кинжал? Вошла хозяйка. Запахло парным молоком и навозом. Поставила бадью на скамью и загремела заслонкой. Постояльцы похлебали хозяйского варева - постную похлебку, где разварной горох да грибки хорошо были сдобрены луком. - А медов не варишь? - спросили у хозяина. - Сам не варю и другим не велю. Стоять у меня стой, песню пой, щи хлебай, а о меде не бай. - Стол без медов - как песня без слов. - Это как на чей разум! - сурово ответил старик. - Что ж, худоумными нас почел? - грозно спросил остробородый. - Не замай, Щап! - тихо проговорил Кириллов сосед остробородому. - А ну их! Лезут. Преподобные свечкодуи! - Щап! - еще тише и настойчивее попрекнул сосед. Остробородый опять углубился в темень угла. Темень стояла и на дворе. Дверь не была закрыта, в жилье веяло прохладой и сыростью. Дождь не утихал, и слышно было, как он стучит по дощатому полу крыльца. Кирилл понял, что семеро заезжих мужиков - не из одной ватаги. Тут было их две или три. "А Щап-то остер не только бородкой. Не зря его те опасаются! - подумал Кирилл. - Надо и мне эту ночь попастись: теперь не в лесу, чать!" - А ну, хозяин! - сказал Кирилл. - Как бы прилечь где? - Положу, положу, гостюшко. - Мне б где поспокойнее. Старик покосился на мужиков. Все они сторожко-прислушивались к их разговору. - Не бойсь. Выспишься! Кто его знает, может, и хозяин свою ватагу держит. Лечь-то легко, да каково вставать будет? Нынче на благость не надейся. Шалыги по дорогам в рясах ходить стали; ряса потолще панциря! "Да я и сам вроде того!" - усмехнулся про себя Кирилл. И пошел за хозяином. Старик его вывел в клеть. Клеть стояла тут же за двором. Толстая дверь снизу была науголок прорублена, чтоб кошка могла пролезть. Душно пахло слежалым зерном и мышами. Слева от двери, поверх закрома, положена была медвежья шкура по доскам; хозяин приволок на нее тулуп. - Ночи холодны становятся. У меня тут изнутри засов. Не сумлевайся, гостюшко. - Спаси Христос. Доглядь коня. - Гляну,гляну. В темноте Кирилл забрался на ложе и стал слушать. Хозяину не верь, ему и стена - дверь. Он опять пощупал кинжал: "Эх, в лес бы да за ночь выспаться!" Когда хозяин вернулся в избу, Щапа и другого уже не было. На столе лежали полушки за пристанище. - Куды ж в эту темень их понесло? - удивился хозяин. - Бог с ними! - довольно ответил рыжий. - Ну, их дело, - согласился хозяин. Хозяин пошел к печи. - А купца я на зады в сарай отвел. Пущай на сене отсыпается. Рыжий хитро подмигнул: - Тебе виднее! Успокоившись, старик спросил: - Вы-то на полатях, что ль, ляжете? - Да не. Нам скоро пора. - Ну, как знаете! - и полез на печь. Едва стало рассветать - а утро запаздывало из-за обложных туч, - Кирилл услышал притаенные шаги. Несколько человек прошло мимо клети к сараю. Кирилл тихо сполз с закромов, принатужился, чтоб не скрипнуть, отодвинул засов и вышел наружу. Он воровато обошел сырые бревна стен, держась ближе к ним, слегка шурша мокрой крапивой, и зашел к воротам двора. Попробовал затвор, но ворота были заперты. Хотел подлезть снизу, но, видно, навоз со двора давно не свозили: в подворотню не протиснешься. "Не может быть, чтоб на двор лаза не было". И правда - одна из досок шаталась. Кирилл оттянул ее и пробрался во двор. Его конь стоял поодаль, сонно шелестя сеном. Кирилл погладил его и заглянул в кормушку - сена задали много и овса засыпали. Он отошел в сторону и залег в сене. Когда зарывался в него, хозяин вышел во двор из избы и крикнул: - Н-но! Не балуй! "Сторожко спит!" - подумал Кирилл о старике. Едва хозяин ушел в избу, чья-то рука тронула ворота снаружи. Тихо отодвинулась доска лаза. Кто-то постоял, свыкаясь с мраком двора. Вверху, под крышей двора, завозились голуби. Кирилл скосил в ту сторону глаз и увидел острую, как лезвие, щель в крыше - рассветало. Человек от ворот прошел к Кириллову коню и потрепал по шее, успокаивая. Потом схватил цепь и принялся отмыкать правой рукой, а левой почесывал коню шею. Кирилл мгновенно приподнялся. Человек, застыв, остановился. Это был Щап. - Ну-ка, не замай! - Что ты! Что ты! Я - так. Но Кирилл подступил ближе. Между Щапом и воротами стоял конь. Щап вдруг пригнулся, нырнул под брюхо коня и кинулся к воротам. "Ишь! - удивился Кирилл. - Истинно, как я, от смерти из-под конского брюха вынырнул! - И усмехнулся, вспомнив пережитый день: - Два звания за день испробовал! Как поступать дальше? Воином ходить несподручно" всякий подумает: почему, мол, от воинства отбился? Купцом - тяжело, спать мешают. И так, и этак мяса на костях не нарастишь. Надо в рясу, что ли, опять? Самое мирное дело по нашим временам!" Но тут же вспомнил, что невдалеке под мхом запрятан хороший запас. Можно, значит, не спешить, оглядеться, а там видно будет. Он снова закрепил цепь, вышел через лаз на утреннюю светлую улицу и пошел в клеть. Десятая глава. СЕРГИЙ Осенняя тихая, длинная ночь прошла. В лесу едва занимался мокрый рассвет. Сергий проснулся и приподнялся, прислонившись к стене. В соседней келье глухо разговаривали. Ему показалось, что оттуда доходит женский голос: - Пора, пора. Светает. Осторожно он спустил ноги на мягкий беленький половик. Вышел в сени, постоял возле двери, за которой жил инок Александр. Сергию послышался голос Александра, но глухо, невнятно, женский ответил тихо, но отчетливо, с позевотой: - Пора идти. - Рано. - Может, кто встретится. Нехорошо. А ты спал бы. - Пора и мне. - А я лежала, смотрела на тя, думала. Давно мы с тобой, а все не пойму. - Ты все о том? - Сам помысли: тверд ты, когда других ведешь к богу, а сам... со мной. Сергий удивился: столько лет Александр служит ему келейником, а ни разу не приходило на разум усомниться в Александровом целомудрии. Александр за стеной говорил: - Вера нужна. Вера нас собрала воедино. Вера горами движет. И если б надо стало, чтоб ее удержать, я бы тя покинул! - Покинул бы? - Нонче Русь крепка верой. Вера как обод, как обруч. - А сам обручен мне. Ты ж чернец. И греха не боишься? Александр уже стоял у дверей, и она подошла к двери. Сергий не отходил, слушая. - Не боишься? - Боюсь, что увидят, как ты пойдешь. Это грех будет, ибо сие есть соблазн. - А греха? Не боишься? - Есть такой зверь - лев. Слыхивала о нем? - Который в пустыне и мучеников и святых терзал? - Он самый. Страсть - и есть лев. Каждому богом он дан. И каждому чернецу тоже. Всяк бо есть человек. Дан и мне. Некоторые, в единой келье с тем львом живя, морят его постом, молитвой; еженощно секут и угнетают. И до времени зверь истомлен и пуглив. Но улучит миг слабости в хозяине своем, яростно на хозяина кидается, и тогда нет спасения, ибо келья тесна, а выход узок. Я же своего льва не томлю, а питаю, и он ласков, как кот, он меня не сожрет, и я в келье моей покоен и без опасения предаюсь делам веры. - Притча! - В ней истина. Ну, иди. Уже рассвело. Сергий торопливо, прежде чем откроется Александрова дверь, вышел из сеней во двор. Рассвет нежной росой ложился на кустарник. За деревьями, в Симоновой обители, ударили в колокол. От Кремля, издалека, тоже был слышен звон. Войска ушли из Москвы. Завтра вслед им уедет Дмитрий. Сергий уходил, чуть сутулясь, спокойным, неспешным шагом, твердо переставляя посох. Он шел не к Симонову, где останавливался, приезжая в Москву, а прямо к Кремлю. "Александр, Александр! Не чаял я, как близок, как упорен соблазн!" Жизнь доверял Александру, брал с собой во многие странствия и пути! Сергий шел, спокойно глядя встречным в лицо. И встречные не выдерживали его прямого, непреклонного взгляда. Те, которые узнавали, останавливались, кланяясь. Некоторые опускались на колени. Шел и думал: крепок ли обруч веры вокруг подмосковных княжеств? Нет ли трещин? Близится день битвы. Замирает сердце. Все ли готово? Дмитрий уговаривал принять митрополичий сан. Стать над всею православной Русью. Нет, в этой бедной одежде, в дорожной пыли, в славе подвижника и мудреца, он сильнее всех князей и самого митрополита. Дмитрий не понимает, что эта сила крепче кует обруч. "Александр! Александр! Был воином, а ныне клонится к схиме; дам ему схиму и меч. Схиму и меч! Пусть не искусом, а подвигом утвердит свой путь к вере!" Великокняжеский терем, позолоченный утренним светом, расписанный усердной кистью, высился на зеленом холме. Воины сложили на груди руки, и Сергий, переступая порог, благословил их. У Дмитрия сидели ближние бояре, и они встали, когда Сергий вошел. Встал и Дмитрий и подошел под благословение Сергия. Сергий сел с краю, слушал, как говорил Тютчев. Слушая боярина, Сергий разглядывал строгую, складную, опрятную его одежду. - С западных стран есть двое ученых и мудрых человек - лях Горислав Броневский и свей Рувальд. Эти обучать могут хорошо, твердо. - А еще кто? - спросил Дмитрий. - Про что он? - спросил Сергий у Боброка. - Учителя Василью Дмитриевичу нарекают. Княжич в разум вошел, пора. Словно и мысли не могло быть о том, что татары дорвутся сюда! - А еще, - сказал Тютчев, - есть по древлему обычаю грецкие учителя. Паисий - вельми книжен, с Афона. Ныне в Горицком монастыре на послухе у старца Льва. Тож из Цареграда, от патриарха, есть грек Василий, твоему сыну тезка, "Александрию" перевел, ныне житие митрополита Алексея пишет... - Сына взрастит в страхе перед патриархом. Грецкому языку научится, а по-русски мыслить сможет ли? Боброк вдруг уловил мысль Дмитрия и посмотрел на Сергия, но и Сергий понял и улыбнулся Боброку. - Ну, а свей Рувальд в сенях дожидается. Он нам оружейные дела в Свейской стране устрояет. - Покличь свея. Взгляну. Невысокий коренастый швед, уже седой, глядя серыми глазами из-под строгих бровей, гордо вошел на зов великого князя. Дмитрий, сидя по-хозяйски, чуть боком, на своей скамье, не ответил на поклон шведа, только улыбнулся и спросил: - Благополучно ли доехал, не обижен ли кем? - Благодарю, великий государь, благополучно. Под Рузой в реке Москве одна ладья с оружием затонула, но груз смогли достать, наша сталь воды не боится. - Добрая сталь? - Отменная. - А другой мы б и не взяли. В прошлом годе повез три ладьи кольчуг назад. Так бы и на сей раз было. - Очень тогда огорчил. Но я в Новгороде их сбыл: ливонские рыцари перекупили. - По Сеньке и шапка. Дмитриево напоминанье явно рассердило шведа, хотя улыбка и не сползала с его голых щек. - Мы куем доброе оружье. У вас не умеют так. - Научатся. - А пока не умеют. Да и что здесь умеют? - Ого! - Дмитрий насторожился. - Какие ремесла знают? Народ сер, а наших мастеров смеют хулить... Дмитрий встал и побагровел. Бояре заворочались на своих местах. - Хулим! А вот помогло, привезли хороших мечей, добрых булатных кольчуг. Сами поняли, надо ковать хорошо. А за нашу серость поклонитесь нам в ноги, - ежели б мы не стояли впереди вас, оборотясь на восход, не было б ни вас, ни ремесел ваших. Оттого-то вы и куете добрые мечи, что мы не влагаем их в ножны! Швед побледнел. Дмитрий спокойно сел на свое место. - Тебя в наставники прочили моему сыну. - Готов приложить свое усердие! - Не потребуется. Дед мой Калита отца моего князя Ивана книжной премудрости не обучал. И отец мой меня грецким наукам не учил тоже. И я своих сыновей не стану учить ни грецким мудрецам, ни угорским, ни болгарским книгам, ни ляцкому празднословью. Пусть русскую правду разумеют. Пусть к народу поближе стоят. Так-то! Не то станут по сторонам смотреть, а свое проглядят. Вон Рязанский Ольг вельми учен, всякие языки разумеет, а своего русского понять не может. Время-то каково? Надо. неплотнее друг к другу русским людям стать. А минет суровое сие время, внуки научатся; разум при них останется, никто у них разума не отымет. А нам знать одно надо - науку воинскую. Разум изощрять в битвах. Швед возразил: - Однако князья и короли западные, и угорские, и шведские, и немецкие книгам вполне обучены и... - А потому и обучены, что в наших руках - мечи, а не книги. И копья наши к востоку повернуты! Ступай, свей. За оружье те заплатят. Ежели в этом году еще наберешь на караван, привози - купим. Ежели худое наберешь, назад повезешь. Иди! Швед ушел. Тютчев: - Разреши, государь, сказать: к своим сынам я ляха Горислава приставил. Нонче выгоню. - Прежде сам о том размысли. Великому князю надобен воинский ум. А Русь никогда книжной премудрости не гнушалась. - То монастыри пусть мудрствуют. Нам не то надо. Ляха сгоню. Самому приторен, да худей других быть опасался: скажут, серы, мол, Тютчевы. Внуки, придет время, научатся, а сынам иное надо. - Ты, мнится, сам-то из угорских бояр? - Дед. А я - московский. - Так ты ляха, ежели он негож, смени. А детей своих учи: это что ж, смердами нам быть, что ль? Об том, что ты боярин, забывать не смей! И отошел к Радонежскому. - Что-то, отче Сергие, Тверской князь сызнова замышляет? Никак, ни мечом, ни огнем, ни словом, не изгоню из него ропота. - То сведаю. Его духовника кликну: наш, троицкий, при нем. Да и Федору-епископу внушу, чтоб разномыслию не потакал. - Тож в Рязани; не чрезмерно ли рязанские бояре своего Ольга чтут? Надо б, чтоб о боге побольше думала. - Рязанцы, которые посильней, у рязанского епископа Василья на примете; ныне многие из них ручней стали. Я Василью Рязанскому вчерась нового келейника благословил. Нонче поутру, видно, поехал, а с ним - письмо. - За молитвы твои, отче Сергие, низкий от меня поклон. Я скажу дьяку Нестеру, чтоб грамоту те сготовил. Когда уходить будешь, возьми: жалую твою Троицкую обитель ловчими промыслами, дозволяю вам ловить на реке Воре выдру, бобра, - иного всякого зверя. То за молитвы твои, доколе в походе буду. - Вечные о тебе молитвенники, Дмитрий Иванович! Подошел Боброк, Дмитрий спросил: - Что ты, Дмитрий Михайлович, о татарах сведал? Сулился сказать. - Не нонче сведал, давно. О строе их в битве сведущих людей расспрашивал, сам размышлял. Како идут в бой, чем побеждают. Сергий вглядывался в них, знал: Дмитрий не любит книжников. Воин - он в битвах прям и не хитер и о боге-то думает мало; хозяин - он жалеет время на книги и на молитвы и книгочеев гнушается. А Боброк над книгами ночи просиживает, а то на звезды глядит да песни бормочет. Тем Боброк Дмитрию не люб. Но никого нет равного Боброку по воинскому разуму, и Дмитрию без него не управиться. И Боброк живет, будто и не знает, что злая змея порой заползает к Дмитрию. И та змея - зависть. Вот и ныне: страшная битва надвигается, войско уже идет к ней; завтра и Дмитрий за войском тронется, а Боброк остается Москву стеречь. Сергий знал: хочет Дмитрий всю славу себе взять! Всю без остатка! Чтоб Боброку ни капли ее не осталося. И теперь глядел на них: как мирно говорят они накануне разлуки, может быть, последний раз видятся! Дмитрий долго беседовал с Боброком. Боброк чертил пальцем по скамье, и Дмитрий следил за его начертаниями. И хотя ни единая линия не видна была на алом покрывале скамьи, они вдвоем видели эти линии, словно меж ними лежало широкое поле, полное воинств, оружия и засад. Сергий ушел в терем навестить своего крестника, маленького князя Юрия, успокоить Евдокию Дмитриевну, напуганную мужем; Дмитрий эти дни был задумчив, забывал отвечать ей, подолгу не приходил от бояр. У них мужские дела да воинские заботы, а у нее - женское сердце, легкое на печаль и падкое на слезы. А ведь может статься - последний свой день в Москве живет ее Дмитрий; может, выедет поутру и больше вовеки не скажет ей ни слова, не взглянет. Может, и самой, и детям, и Москве, и Руси наступают последние дни. Сергий вошел. И так спокойно посмотрел в ее заплаканные глаза, так ласково погладил Юрия, словно все тихо вокруг. Соблюсти тишину в Москве, соблюсти по всей Руси тишину в эти дни хотел Дмитрий. И Евдокия вдруг поняла это. - Отче Сергие, я к вечерне пойду, к народу выйду. Много нынче слез у баб, у меня тоже муж в битву уходит, вместе помолимся. - Иди, государыня. Милостыни раздай; скажи, чтоб не убивалися. Прошло время татар. Отступило время от них. Вдосталь от них наплакались. Ныне настает наше время. Одиннадцатая глава. ОРДА В степи на многие версты вокруг поднималась пыль; скрипели колеса телег. Паслись косяки лошадей. Татарские кони, запрокидывая головы, ржали навстречу русскому ветру. Чем дальше от Орды, чем ближе к Москве, тем гуще становилась трава в степи, тем тише ветры, тем ниже и непроницаемее небеса. По краям пути темнели давние курганы, похожие вечером на юрты родных кочевий. У берегов безыменных рек лежали сросшиеся с землей развалины давних стен. Поросли полынью древние валы и рвы. Одичалая малина разрослась над ямами, неизвестно кем вырытыми в этой безлюдной земле. Русские люди отсюда ушли: слишком часто захаживали сюда татары. На многие версты простерлась по стране пустыня, легшая просторной чертой между Ордой и Русью. Снова шли татары на Русь. Там, где прежде звенели ласковые славянские песни, там, где, бывало, девушки свивали с припевами тугие венки, ныне лишь ястреба взлетали с тревожным клекотом, лишь совы жалобно стонали по ночам. Там, где некогда соха ратовала за урожаи, где окрик ратая бодрил коня, ныне лишь кроты рыли поле, жаждавшее плодоносить. Там, где прежде теснились очаги и кровли, где торг и труд собирали людей о одно место, ныне все покрыл бурьян и поселились щеглы. Снова шли татары на Русь. Становились прохладнее и сырее зори. А по ночам приходилось укрываться в шерстяных чекменях. Широко раскинувшись по степи, кочуя, не топча, а выедая пастбища, шли на Москву стада. Блеянье овец и коз, ржание табунов и мычание стад окружали несокрушимую конницу Золотой Орды. Воины шли за скотом, как мирные пастухи. Оружие и доспехи следовали позади в медлительном шествии скрипучих телег. Передовые отряды ушли на многие версты вперед, и гонцы оттуда не приносили никаких известий о русах. Русов хорошо пограбили в Нижнем. Приволокли добычу, но каждому хотелось поскорее сбыть ее - ни русская утварь, ни русская одежда не радовали ордынцев; не могли привыкнуть к ним. Нижегородцы сопротивлялись вяло, но успели уйти, - в плен попало немного, и ордынские воины уповали на предстоящие грабежи в Москве. Будут еще топи и леса впереди. Будут еще реки и города на реках. Снова потянутся леса. Встретится много битв, криков и огня. И только в конце пути предстанет глазам Москва. Там золото лежит в ларях у купцов. Там диковинное добро у бояр. Там девушки белотелы и светловолосы. Там надменный Дмитрий, Московский князь, каждого одарит золотом, будет на коленях ползать перед каждым татарином. Там, за глухой лесной стеной, Москва, где даже крыши из золота, где седла высеребрены, где стремена позолочены. Женщины жадно смотрят вперед, тяготятся медлительным шагом кочевья. Вражеское воинство для них - это крышка котла, полного соблазнов и меда. И каждой хотелось эту крышку увидеть скорей, чтоб скорей ее сбросить с котла. Женщины жили в юртах, поставленных на телеги, доили скот, вычесывали репейники и колючки из верблюдов, носили воду, шили одежду, а в часы боя вскакивали на коней и следовали за воинами, чтобы войско казалось врагу бесчисленным. Строго блюлась очередь, как завещал Чингиз: если первая смена воинов билась, вторая стояла на отдыхе. Каждая очередь блюла часы боя, и врагу казалось, что Орда несокрушима, неутомима, бесчисленна. Так завещал Чингиз. И сам он соблюдал череду воинов, и сам сажал женщин-катуней на коней смотреть со стороны на бой, чтобы враг думал, что вдали стоит запасное войско. Он ходил, ведя за собой стада, обозы и юрты, ибо скоту корм находился везде, а скотом кормились воины даже в местах, опустошенных пожарами битв. И заветам Чингиза строго следовал Бегич. Затянув кожаным кушаком халат, на голову опустив круглую, опушенную бобром шапку, он твердо сидел в седле, озирая шествующее со всех сторон воинство. Седа стала его борода. Черно от загаров и ветров лицо. Как яйцо, ворочалось бельмо на глазу, и съеденное оспой лицо начало покрываться морщинами. У него была привычка сплевывать через левое плечо. Чем больше думает, тем чаще плюет. Так воины определяли дела и предугадывали события: перед боем он больше плевал, после боя меньше, и тогда морщины разглаживались. Бегич не знал поражений. Он бился в низовьях Дона, бился на Кубани, ходил в набеги и водил в походы. Под ним убивали коней. Он собирал себе жен из всех походов. Слышал песни на берегах морей и в безмолвии далеких степных урочищ. Его кони ступали по ледяным уступам гор и по нехоженым пескам пустынь. Зной и стужи он сносил в том же, чуть простеганном шерстью халате, спал на жестких войлоках, подкинув под голову попону или седло. Так спал он и в те ночи, когда девушек приучал к любви. Из походов он возвращался в свой сад, к стенам Сарая, но в мирном благолепии своего дома нетерпеливо собирался опять в походы - жечь, обогащаться, спать на вонючей кошме, пить верблюжье молоко и слушать, как воины, следуя за стадами, поют и звенят оружием. Славно просидел всю жизнь в седле, неподвижно, сурово, а мир протекал мимо, куда-то вниз, под копыта коня. Он знал дело битв. Его учили старые воины, помнившие воинов Чингиза. Ему не раз доводилось читать мудрые назидания, записанные владыкой мира. Он сидел в седле спокойно. Теперь опять натекала на него река по имени Русь. Сюда уже приходилось захаживать ему: жег Рязанское княжество, и Нижегородское, и в Киеве был, и со многими русскими князьями в Орде разговаривал. И этой дорогой, думал, много еще раз придется ходить. Шли табуны. Скрипели телеги обозов. Далеко-далеко впереди шли передовые отряды непобедимой конницы. А в ковыле давних курганов, за серыми осколками каменных баб, лежали воины Дмитрия, вглядываясь в мимо идущего врага. Пыль поднималась до неба. Орда шла на Москву, текла, как лесной пожар, вздымая до небес степное курево - пыль. Временами бурые лохматые кочевые псы затевали лай и вой, оборотясь к курганам. - Волки там, - объясняли Бегичу воины. Бегич не опасался врага. Исстари, с первых походов, сокрушали татары сопротивление Руси. Русь ныне подавлена, смята. Гордо заносились иные из русских князей, - им резали головы, а города их жгли, а жителей брали в рабство, а достаток делили. Вот и еще один посмел дерзко разговаривать - Дмитрий. Хороша, что город его богат, - есть что взять за поход, не зря будут побиты конские копыта и потуплены сабли. Твердо завещал Чингиз брать в дань десятую долю всего, что имеет покоренная страна, А Дмитрий откупился от Мамая, выговорил скидки, платит мало, разбогател. Чингиз был мудр: он требовал много не для корысти, а для безопасности - враг, обремененный данями, не строптив, бессилен сопротивляться, почтителен. Покоренный народ чахнет, а покоритель крепнет. Так завещал Чингиз, и Бегич ненавидел Мамаево скудоумие: уступил Дмитрию, дал ему богатеть. Бегич был воин, а Мамай всю жизнь лез в ханы и, как русские говорят, "похотел стать царем". - Царом! - сказал вслух Бегич, вслушиваясь в звук этого чуждого слова. Перед вечером он сошел с коня, и женщины принесли ему в медной чашке вареного мяса с морковью и перцем. Он ел, запивая большими глотками кумыса. Он ел, а воины пели вдали, и песни родного народа, сопровождавшие его везде, делали родным и серое русское небо, и эту сырую густую степь. На ковре, где сидел он в этот час, собрались близкие сподвижники, спутники в походах, товарищи по боям. Их было шесть человек. Он сидел седьмым. То хорошее число, и Бегич яростно сопротивлялся, когда ему навязывали новых людей, родственников хана или отличившихся в неведомых Бегичу боях. Они и теперь следовали в его войске, у них образовался свой, ненавистный ему круг. В походах спали они мягко, ели сладко, дорого платили за красивых пленниц, любили разговаривать по-персидски, хотя иные из них едва понимали этот язык. После смерти Чингиза многое переменилось. Народ смешал свою кровь с кровью покоренных народов, полонянок, рабынь. Не столь остры стали скулы, не столь длинны глаза. Не так груба шерсть одежды, не так тверда рука в бою. Возлюбили сон на мягких ложах, возлюбили сады возле юрт. Словно юрта, поставленная среди чистых степей, хуже! Ныне ханы часто сменялись. Один убивал другого: брат крался к брату, сыновья нетерпеливо помогали умирать отцу. Родные и любимцы их сменялись в монгольском войске, но неизменным оставался их круг, окруженный музыкантами, подмалеванными мальчишками и рабынями. Бегич ненавидел их: они толкались в стороне от боя, презирая варваров и не зная, как этих варваров подавить. Он побеждал, а они мчались в Сарай - трубить о своих победах. Он брал пленников, а они ухитрялись брать барыш на том. Но Бегич был нужен им - суровый, сильный, он лез на стены и поджигал города, входил в огонь и выметывал оттуда богатства, а они жадно ловили их на лету и спешили укрыть в надежном месте. И Бегич знал: дружба с ними помогает ему воевать; если враждовать с ними, они снимут с него голову, а может, и более страшное сотворят - устранят из войск, вынудят жить в садах Сарая, заставят нежиться на шелковых бухарских одеялах, и останется тогда Бегичу только вспоминать о походных кошмах. Так они ходили в дальние пределы, нужные и чуждые друг другу. Теперь, в остывающем воздухе вечера, сидел Бегич с шестью друзьями, и они были, как и он, одеты в простые одежды воинов. Каждому легко было скинуть халат или кафтан, чтобы переодеться в боевые доспехи. С запада, подпрыгивая в розовеющем небе, далеко видный в открытой степи, мчался всадник. Они терпеливо ждали его, попивая кумыс. Они молчали, ожидая вестей, хотя и знали - всадник скачет в обычное время, значит, и весть его обычна. Он не сошел с лошади. Конь стоял понурив голову. Всадник сидел прямо. - Говорю: русов нет. Вдали показался лес. - А городов, улусов, мирных людей нет? - Слышали пение петуха. В другой стороне, но далеко, видели большой дым, - может быть, выжигают лес. Задержали монахов, шедших в Сарай к русскому мулле молиться. - Много нашли при них добра? - Мало оружия, корм и ничего больше. - Ведите их сюда. Пройдут в Орду через нас. - Они ушли. - Кто их отпустил? - Сами ушли. - Кто их упустил? - Ак-Бугай. - Скачи, чтоб Ак-Бугай передал свою саблю Турсуну, а сам шел сюда. Скоро! Всадник выпил кумыса, поданного из рук в руки Бегичем, сел на свежую лошадь и снова ушел в степь. Утром Ак-Бугай встал перед Бегичем. Возле Бегича стояли старшие воины-сотники. Бегич сидел на узорной кошме, которую постелили на небольшом холме. Ак-Бугай стоял у подножья холма, и Бегич смотрел на него сверху вниз. Бегич смотрел на шрам, легший розовой ящерицей на сизый камень скулы, смотрел на длинную седину бороды, на широкие плечи воина-старика. - Куда ты идешь, Ак-Бугай? - На Русь. - Есть ли старая дорога там, где идешь ты? Это ли, спрашиваю, дорога из Москвы в Сарай? - Нет. Это дальняя дорога. Она хороша для стад, но конный и пеший, следующий в Сарай, идет по другой дороге. - Вижу: ты понял свою вину сам. - Понял. - Скажи всем: в чем есть твоя вина? - Есть моя вина, взял двух монахов и спросил: "Куда?" "В Сарай, - говорят, - молиться у русского попа". "Разве, - спрашиваю, - нет русских попов в Москве?" - "Есть. Они молятся хорошо, но мы хотим помолиться в сарайской церкви". Я помню старые приказы, их повторяют и теперь: попов не бить, не брать. - Попы говорят народу. Народ им внемлет. Храня попов, мы храним мир в народе. Но два монаха в глухой степи, вдали от дорог, без даров сарайскому попу - особые монахи. Куда ты их дел? - Я их покормил и велел утром прийти сюда, - А утром их уже нет? Если татарин убьет татарина, его наказывают смертью. Но если убийца найдет ответ на вопрос судьи, убийцу не следует наказывать смертью. Это завещал Чингиз. Только тяжкий проступок карался смертью, но тяжких проступков было мало, и воины редко совершали их. Подумав, Бегич сказал Ак-Бугаю: - Отдай оружие воинам. Старик снял и отдал. Бегич приказал воину привести женщин. Женщины подошли. - Вот, - сказал им Бегич, - этот старик поможет вам носить воду и собирать верблюжий кал на топливо. Может быть, он научится доить верблюдиц. Он больше не будет воином. Возьмите его. Ак-Бугай пошел к ним, но оступился и упал, уткнувшись лицом в землю. Он не сказал ни слова, не возопил, не царапал землю: он лежал молча. Он лежал ниц, когда мимо шли воины, когда мимо проходила непобедимая конница. Он встал и открыл глаза, когда скрип телег поравнялся с его лицом. Тогда он подошел к телегам Бегича и пошел рядом с ними, в толпе рабов. А Бегич ехал впереди, твердо сидя в седле, ворочая бельмом, чтобы на всю жизнь запомнить каждый куст. Начались перелески, заросль, перистые шапки рябин, пышные шатры берез. Телеги скрипели, скот уже вступил в лес и брел медленно, обнюхивая неведомые травы, дыша незнакомыми запахами. Бегич не шелохнулся в седле, а лишь сплюнул через плечо, когда увидел всадника, мчащегося в неурочный час. Воин поравнялся с Бегичем, повернул копя и поехав с ним рядом. - Говорю: час назад мы увидели пятерых русов. Они па конях пробирались лесом... Они воины. Мы кинулись за ними. Но они мчались сквозь лес, как волки, не пригибаясь и не задевая ветвей. Нас же деревья сбросили ветками с седел. Лес помогает им. - Да, лес помогает им. - Больше ничего не было. - Кто преследовал русов? - Турсун и десять всадников. - Скажи Турсуну и этим всадникам, чтобы ушли из передовых отрядов сюда. На смену им возьми у Кавыя десять других, по выбору Кавыя. И скажи ему, чтобы шел вперед на место Турсуна. Так ордынская конница вступила в русский лес. К концу второго дня стали сквозь лесную тьму просвечивать перелески. К ночи и перелески были пройдены. Впереди, сокрытая мраком, снова раскрывалась до самого небосклона степь. Это было Рясское поле. Бегич приказал не зажигать костров. Но Карагалук, Мамаев племянник, прислал сказать: - Мне холодно. Бегич снял свой чекмень и велел отнести Карагалуку. И другой еще воин пришел - от Таш-бека, а князь Таш-бек по матери был потомком Чингиза. Воин сказал: - Амиры мечтают погреться возле тебя. Бегич ответил: - Там, где стоит моя конница, земля принадлежит Золотой Орде. Амиры же служат Мавераннахру, коего конница еще не подмяла мою под свои копыта. Скажи: для татарина моя юрта открыта, для амиров же места у меня нет. Воин ушел, а Бегич задумался: в Туране, в Мавераннахре крепнет враг, опасный и злой. Сын Тарагая, амир Тимур, нагло разговаривает с Ордой. Есть еще там амир Казган. Есть там еще какие-то амиры. Может быть, придется попробовать свои клинки об их черепа. А наши уже наименовали себя амирами... Маймуны! Обезьяны безмозглые! Орда сильна, пока чист ее язык, пока татарин гордится тем, что может назвать себя татарином! Он рассердился и сам пошел к ним. Он шел мимо телег, возле которых укладывались на ночлег воины. Мимо воинов, певших песни. Воины, шедшие с ним, указывали дорогу. "Зачем так далеко от моей юрты стоят их шатры?" - думал Бегич. Он догадался об их стоянке по костру. Костер горел одиноко в непроницаемой степной тьме. При виде костра Бегичу захотелось вернуться: "Подумают, я иду гасить!" Но не хотелось возвращаться при воинах. Когда он шел, столько голов поднялось и обернулось посмотреть ему вслед, столько песен оборвалось, столько женщин, выглянув из юрт, шепнуло: - Бегич пошел. Да, Бегич пошел и застал их всех вместе. Костер горел. Только что сняли казан, полный ароматной баранины. Пар поднимался над мясом, полным приправ и пряностей. Бегич не отказался сесть на подкинутый ему пуховик. Бегич не отказался от большой чаши кумыса, холодного, солоноватого и густого. Он приказал сотнику: - Разреши всему стану разводить огни. И вскоре дошел шум голосов, застучали кремни о клинки, задымились труты красными звездочками. Розоватым заревом стало наполняться туманное небо. Был вокруг розовый от костров туман, и Бегич лишь теперь почувствовал вечернюю сырость - руки его были влажны. Еще кумыс в приподнятой Бегичевой руке не был допит, как послышались топот и голоса. Бегич насторожился, покосившись на своих собеседников. Но они беспечно тянулись к блюду с бараниной, предлагая и ему не отставать от еды, - им были неведомы топоты и голоса ночи. Их рабы подкидывали в костер свежих дров - и пламя разгоралось, освещая старинное китайское блюдо, и темный, как кровь, ковер, и тонкопалые, изукрашенные перстнями руки, измазанные жиром еды. Топот приблизился. В круг костра сотник внес весть о возвращении одного из головных отрядов: - Говорю: справа от пути, в лесу, нашли русскую деревню. Пять домов. Люди сбежали. Пятерых взяли. - Ого! - вскричал мурза Каверга. - Хорошее начало! Ты из моей тысячи. Я тебя помню! Взятым связать крепче руки и развязать языки. Узнаем новости. Бегич сплюнул через плечо. Сотник ответил: - Двое из них девушки. - Хорошее начало! Очень хорошее начало! - привстал Каверга. - Скажи: привести девушек. Из темноты выдвинулся на лошади всадник. Бегич заметил, что бока у лошади впали, что лицо всадника было изодрано. В мотнувшемся от подкинутых дров свете все заметили руку всадника: ее оплели две светлые косы, намотанные на пальцы. Так вол он пленниц. Их рубахи были разодраны и измазаны. Сквозь прорехи сверкало розоватое тело, кое-где покрытое смуглыми завитками волос. Они стояли прямо, со стройными руками, завязанными за спиной, отчего груди выступали вперед и плечи казались круче. - Сколько тебе за них? - спросил Таш-бек. Бегич взглянул в лицо воина. Побагровев и тотчас побледнев, тот ответил: - Я поймал их днем. Теперь ночь. И я их не тронул. Надо заплатить хорошо. Он взял их днем в горящей деревне, среди сутолоки набега, когда трещали двери, пылало дерево, вопили люди. Он их застал, спрятавшихся в малиннике. Они онемели от ужаса, когда он, разгоряченный, выскакал на беснующейся лошади. Он схватил их за косы, намотал косы на руку и поволок к дороге. Но каково было ему! Бедняк, он не имел жен, он с отвращением поддавался похоти на стоянках, когда воины жались к воинам. Если б попалась одна, он бы теперь уже знал свое дело. Но другая могла уйти, пока он возился бы с первой. Упустить одну ради соблазнов другой? Но две девушки стоят дорого - это большая добыча. Одна же женщина стоит совсем мало. В этом набеге он оказался богаче всех. Он вел пленниц и терзался. И никак не мог решиться. В нем боролись страсть и корысть. Особенно тяжело стало к вечеру, пока не пришла наконец усталость. Они долго брели, пока добрались до войска. Теперь ему дадут цену и отберут добычу. Воин подавил в себе ревность к Каверге, чтобы скорей получить цену. Но приподнялся Бегич: - Кто послал тебя жечь деревню? - Я сам десятник. - Возьми мою цепу, чтоб не забывать, что меня зовут Бегичем. И тотчас плеть Бегича сверкнула по лицу всадника, кровь хлынула пеной изо рта. И не успел еще воин ухватиться за лошадь, как его сволокли с седла и увели. А девушки стояли по-прежнему прямо, ошалелые от всего, с глазами мутными и неподвижными. Бегич велел отвести их. Они не принадлежали больше никому. Сотник отвел пленниц к женским юртам, заказав беречь пуще глаза: - Бегичевы! Хази-бей переглянулся с друзьями: - Там, где всякий видит доблесть, следует награждать, а не бить. - Я приказал не зажигать костров. Их зажгли. Я приказал идти в тишине. Они спалили деревню и пустили впереди нас жителей с вестью о месте, где мы находимся. Мертвая пустыня кончилась. Начались жилища. Мы подошли к местам, где надо идти молча. - Тысячу ворон отгонит и один комок глины! - ответил Хази-бей и посмотрел на друзей: хорошо ли сказал? Он бы не унизился говорить пословицами, но низменной башке Бегича они понятнее высокого разговора. Бегич понял их перегляд и, сплюнув от гнева, крикнул: - Если ворона, кидаясь на льва, знает, где у него когти, она выклюет льву глаза. Но если лев, идя на ворону, считает ее за щенка, он ее упустит. Поняли? Спрашиваю: поняли? Приказываю: собираться сейчас же, поднимать воинов. Как только забрезжит свет, пойдем вперед, к головным отрядам. Обозы оставить позади. Нам ждать их некогда. Мы подошли! Он вскочил, нечаянно наступив на блюдо, и баранина вывалилась на ковер, забрызгав жиром халат Хази-бея. Бегич ушел. Хази-бей гневно сказал: - Дикарь! Дикий осел! - Поговорим, когда вернемся в Орду. Мне надоело это деревянное седло, на нем стало твердо ездить, - ответил Карагалук. Теперь Бегич шел по поднимающемуся лагерю. Никто не мог понять внезапной тревоги: ниоткуда не слышалось ни криков, ни толчеи. Бегич всегда давал хороший отдых и людям, и лошадям. Теперь отдохнули плохо. Бегич тоже был недоволен собой: он любил вести сытых и выспавшихся. Ждали рассвета, чтобы разобрать оружие из телег. Рассвет начался туманом, и невозможно было видеть ничего даже возле себя. Бегичу подвели тонконогого пегого коня, и раб торопливо отер конскую грудь полой халата. - Надо вытирать коня заранее, - сказал Бегич и смолк: больше не хотелось ничего говорить. Наступал рассвет. Двенадцатая глава. МОНАСТЫРЬ Внутри кельи устоялся густой и золотистый, как мед, воздух. Из стен сочилась смола, сквозь узкое окно брезжил неяркий свет. Перед образом Умиления горела свеча. Пока Дмитрий был в походе, Сергий оставался в Москве. Он жил в маленькой келье, в Симоновом. Утром ему принесли Псалтырь, переписанную для Троицы. Сергий внимательно рассматривал еще не сплетенные листы книги. Писана она была во весь лист по бумаге, а не по пергаменту, как прежде. Впервые Сергий держал в руках эти дивные, мягкие и плотные листы и всматривался в невиданный прежде почерк - писали эту Псалтырь полууставом, легким, быстрым, словно и книге пришло время ускорять свою речь. Но заглавные буквы в ней выведены были тщательно, алой киноварью с разводами. Сергий сам понес прочитанные листы к переписчику. Прислонясь к стене, молодой монах облокотился о поднятое колено и, положив лист на левую ладонь, писал. Он отложил рукописание и встал. Сергий попросил писать при нем, и монах снова пристроился, четко отделяя букву от буквы, оставляя широкие берега по краям листа. Как же медленно и трудно рождалась книга! Сергий посмотрел и других писцов. Иные писали на пергаментах. И эти книги писались не в полный лист, а в четверть и даже в восьмушку. Писали "Апостола", "Триодь", "Александрию", "Хронограф". Предания древней Эллады, и греческая песня, и византийский канон вновь оживали в твердых строках славянского письма. Дорого стоила каждая завершенная книга. Медленно писалась: две-три страницы в день. Постом, покаянием, исповедью очищали себя писцы, прежде чем приступить к написанию книги. Сергий читал "Александрию" через плечо писца: "Тот свое волхование творя, не дадяше жене родити. Пакы же сглядав небесная течениа и мирская стихия, и видев всего мира посреди небеси суща, и светлость некую узрев, яко солнцю посреди небеси суща, и рече к Алимпиаде: "Уже пусти глас к рождению своему". "Что знает он о муках рожениц, о сроках родов, а вот пишет же о том! - подумал о писце Сергий. И задумался: - А что знаю я? Бьются и умирают сейчас воины русские, и жены их в муках рождают на свет. Так держится мир. Мы же, отрекшиеся от своего тела, благословляем павших". Он неохотно оторвался от созерцания кропотливого прилежного труда и пошел к себе, когда сказали, что митрополит Митяй приехал к нему. "Не потрудился пешой прийти. На колеснице пожаловал", - осудил Сергий, но покорно пошел на зов властителя Всероссийской церкви. Книжник, красавец, жизнелюбец, Митяй лишь после настойчивых уговоров Дмитрия принял постриг. - Князем князей станешь! - убеждал его Дмитрий. - Москва собирает Русь. Бог помогает нам. Митрополит должен стать оружием божиим. Ты же уклоняешься сего! - Княже мой, господине мой, жаль мне мира со всеми скорбями его, со всеми радостями! - каялся Митяй. - Михаило! Вникни: придет митрополит-грек, поревнует о себе, а о Руси забудет. Ты же сам коломнянин, свой, Русь любишь, учен, мудр. Отрекись от мира - и дам тебе власть! - настаивал Дмитрий. Митяй уступил. Утром после обедни принял постриг, а к вечеру поставлен был в Спасский монастырь архимандритом. Неслыханно сие: постом, праведной жизнью, смирением должно возвышаться монаху над монахами. Тут же волей мирского князя встал над праведниками полумирской человек. Ропот пошел между монахами. И Митяй заподозрил тут козни Сергия. Но Дмитрий не устрашился, позвал Митяя в свои печатники - ведать ключами от бумаг и от великокняжеских печатей, вести все Дмитриевы письменные дела. А потом, по воле Дмитрия, Всероссийский православный собор поставил Митяя митрополитом, без благословения вселенского патриарха из Царьграда. Вселенский же патриарх поставил митрополитом Киприана. И Митяй узнал, что Киприан уже в Любутске, на пути в Москву. Сергий подошел к Митяю под благословение, и Митяй растерялся. Благословляющая его рука дрожала: сам преподобный Сергий признал его владыкой русской церкви, если первый склонился под Митяево благословение. Под пристальным взглядом Сергия митрополит оробел. - Каюсь, отче! Томлюсь! Сменил скорбную мирскую юдоль на ангельский чин. Не по своему корыстолюбию. - И тотчас встретился с глазами Сергия. - И по своему корыстолюбию, грешен бо есть! Тоскую, мятусь, ищу тишины. Благослови мя! И Сергий вдруг увидел жалкого, растерявшегося, измученного бессонницей человека. - Бог тебя благословит, отче святителе. Не мне бо, грешному, судить печаль твою. Как жаждал Митяй от Сергия тихого, ласкового слова, и сразу утихла боль, едва слабая рука Сергия взметнулась и прочертила в воздухе крестный знак. И Сергий мирно проводил его до ворот. И это видели все, и молва о их встрече пошла по Руси, переплетаясь с вестью о татарском побоище. После вечерни в тесную келью вошел Бренко. И Сергий вдруг почувствовал, что в келье стало просторно, - он любил словоохотливого и широкого Бренка. Бренко достал из рукава скрученный трубочкой лоскут кожи: - Письмо тебе, отче Сергие, от святителя из Любутска. Сергий взглянул строго: - Митяй есть святитель. На единую Русь единого святителя вдосталь. Бренко развел руками: - Не я так мню, а патриарх в Цареграде. По тому, как чуть вздрогнула и скосилась борода Сергия, Бренко понял, что Сергий улыбнулся. Сергий протянул руку к письму. Бренко на минуту задержал послание. - Письмо сие гонец вез тебе в Троицу. Сергий уже явно улыбнулся: привез-то гонец к Бренку, а не к Троице. И вспомнил: - А что ж о гонце сведал, которого ко мне государь слал? - А нету гонца. - А коли нет, выслушай притчу. - Письмо то чти, отче. - А о чем оно? Сергий будто невзначай взглянул на Бренка и потом посмотрел прямо в глаза боярину: - Прочти вслух, Михайло Ондреич, ты его разберешь скорей моего. Кровь ударила в лицо Бренка: "Провидец!" Но смолчал. Бренку казалось, что лишь ему дан дар угадывать затаенные мысли и дела людей. За это самое Дмитрий и понял и оценил его. И если кто из людей догадывался о его тайных деяниях, то сие казалось ему непостижимым. Недовольный, он притворился, что разбирает почерк с трудом. Но слова сами вырывались, прежде чем глаза добегали до конца строк. Киприан писал Сергию: "Мню: не утаилось от вас все, что сотворилось надо мною. Подобного ни над одним святителем не сотворилось, с тех пор как Русская земля есть. Меня, волею божиею и благословением вселенского патриарха поставленного на всю Русскую землю, встретили послы ваши. Заставили заставы, рати сбив и воевод впереди поставив. И великое зло надо мной сдеяли; не догадались лишь смерти предать! Приставили надо мной мучителя, проклятого Никифора, и нет зла, которое он не совершил бы надо мной. Хулы и наругания, посмехание, грабление, голод. Меня в ночи заточил, нагого и голодного; от той студеной ночи посейчас дрожу. Слуг моих отпустили на хлибивых клячах, в лычных обротьях; из города вывели ограбленных до сорочки, и до ножев, и до ноговиц. И сапогов, и киверов не оставили на них!.." - Большой грех принял Никифор! - сказал Сергий. - Не боится греха, - сокрушенно посочувствовал Бренко. Они помолчали. - А что за притча? - не утерпел Бренко. - А такова: тому уж четвертый год пошел. Был я в Переяславле; у Дмитрия Иваныча сына крестили Юрья. Много па крестины съехалось. Надумали мы с Дмитрием на озере рыбу ловить. А чтоб не мешали нам, надели тихое платье и пошли так. Спустились к Трубежу-реке, сели в челн. Видим - стоит на берегу чернец, переправы просит. Дмитрий говорит: "Поторгуемся!" Что, - спрашиваю я чернеца, - заплатишь за перевоз? - "Я, - кричит, - полушку дам!" - Мало! - говорю. - "Две дам!" - Мало, - говорю. - "Три дам! Я к великому князю от святителя Алексея гонец!" - Ну, - отвечаю, - коли от святителя гонец, перевезу за четыре. - "Вези!" - кричит. А Дмитрий нашему торгу радуется. Поплыл я в челне, высадил Дмитрия на берег, принял чернеца и хотел везти, а он взял меня за пояс, выкинул на берег, а сам махнул веслами да и переплыл. И кричит мне с того берега: "Поищи, там в песке я пять кун серебра забыл!" Так мы с ним и поторговались! Спасибо, - кричу, - добрый человек. Как мне за тебя бога молить? - "А молись, - говорит, - за раба божья Кирилла!" Дмитрий же, видя сие и стыдясь мне смех свой выказать, скрылся. Сей-то вот озорной монах Кирилл доставил мне княжое письмо. Я его лицо добре запомнил. Но справа на нем была воинская. - Я, отче, розыск тому Кириллу учиню. - Да он, мню, где-либо далеко обретается. - Со дна достану. А примет нет ли? Сергий описал Кирилла: - Лик - то озорной, то детский, тихий, то гневом распален, то весельем всколыхнут. И всегда как бы потревожен чем-то. - И, подумав, добавил: - Кольцо на пальце. Золотое, византийское. Камень опал. Редкостное. - Не гриф ли на нем? - Гриф сжимает камень когтями острыми. - Знаю одно кольцо такое. У князя Боброка видел. С Волыни вывезено. Когда Бренко ушел, к Сергию пришел переписчик. - За советом, отче Сергие. Просвети: пишем ныне книги на бумаге, а она из тряпья варится. Ведь прежде чем бумагой стать, тряпье могло плотский грех покрывать, рубищем на грешнике быть, любого соблазна соучастником. Из латынских рук вышла, из нечестивых стран привезена. Достойно ли начертание божиих слов на тряпье? - А из свиной кожи делается пергамент. Нешь свинья не во всякой нечисти живет? А священные книги сотворены из ее кожи. А мы чтим их. И разве в нечистом мерзостном теле человека не может таиться высокий дух? И не оказываются ли в червичных рубищах юродов чудотворцы и подвижники? Мерзка плоть, но слово, ею принесенное, может своим высоким глаголом и осветить ее. Так великая мысль растет из убогого человека. Так пламень теплится из грубой свечи. Они долго еще говорили о бренном мире, о чистоте в помыслах и поступках человеческих. А Бренко уже допытывался у князя Боброка: - Видел я дивное кольцо у тебя, Дмитрий Михайлович. А ныне не вижу. Боброк насторожился: - Затерял давно. - Затерял? А не упомнишь ли, в коем месте? От него след ведется. Боброк передернул плечом. Бренко настаивал! - С кровью след, Дмитрий Михайлович. Боброк побледнел и насупился: - О какой крови говоришь, мне невдомек. А куда след? - К убиению гонца великокняжеского. А может, и ко многим иным грехам. - А каков человек? Бренко описал Кирилла со слов Сергия. - Видал я того человека на воздвижении Тайницкой сторожни. Забыл, как звать... - Не Кириллом ли? - Истинно! Жив сей человек? - Живуч. - Охрана-то что же? - Теперь выпытаю. Может, он и не один скрылся. - Одного там жалею. Попытай, може, и тот убежал? - А кого? - Ты попытай сперва: сколько, мол, ушло. - Нонче же выведаю. - А каков след-то? Бренко рассказал о посещении Кириллом Сергия: - Письмо отдал, страхом пренебрег. От крови к провидцу пошел. Глубоко засело неверие в том Кирилле. Страшен такой человек! - Не подметнул, в руки отдал письмо? Такой человек возле войск ныне. В лесу не станет таиться. - Тако мыслишь? - Иначе не чаю. Между Москвой и Рязанью. Там ему быть! Бренко послал за Гришей Капустиным. - С весны тебя не тревожил. Послужи, Гриша. Живым достань. Надо спытать: как живым от стражи ушел? Как на великого князя гонца руку поднял? Какие злодейства ныне творит? - Спытаю, Михайло Ондреич. У меня рука твердая. - Зорок будь. Не в Рязань ли кинулся, не в Литву ль? Такой народ в Смоленск либо в Белев бежит, А этот смел. Может, где поблизости ходит. - Сведаю. И Бренко до дому дойти не успел, а уж Гришины дружки седлали коней, поспешали по Коломенской дороге к Оке приметного Кирилла искать. Тринадцатая глава. КОЛОМНА Нутро города - торг. Все сословия, все ремесла, всякий городской житель идет сюда. Здесь начинаются похороны и свадьбы - отсюда несут на пиры и тризны припасы. Здесь начинаются войны, ибо на площади глашатай читает приказы и вызовы. Здесь и мудрец, и убогий юрод, и краснобай, и косноязычец откликаются на весть, на слух, на все, что происходит в стране, на всякий отзвук дальних и близких дел. Тревогой, страхом встретила коломенская площадь день одиннадцатого августа тысяча триста семьдесят восьмого года, в лето от сотворения мира шесть тысяч восемьсот восемьдесят шестое. С Устья тянуло туманом и сыростью. В тумане примолкла бессонная Коломна. Лавки и лари пустовали. Купцы неохотно заходили в них. Всякий предпочитал быть в толпе, слушать, говорить - когда мысль свою выскажешь, будто и в самом деле все повернул по слову своему, будто иначе и не может быть. Только церкви стояли распахнутые настежь. В их темной глубине пылали свечи, и ладан плыл, и молитвы гудели, словно тысячи пчелиных роев. О ниспослании победы возглашал клир, о сохранении жизни отроков божиих и рабов божиих взывали матери и жены коломянки. Далеки ордынские поля, и леса заволокло туманом, а дорога тянется до самой Орды. Идут навстречу друг другу воинства. Где суждена им встреча, где суждена им смертная брань? Не было побед над татарами. Никогда. А много было смертей, пожарищ, бедствий. Оттуда полтораста лет назад проходил по этой дороге Батый. И Дюденя проходил. И оставалась Коломна в чаду, во прахе; не город, а кострище. Многолетний труд, тяжелое счастье жизни, любимые люди и, паче того, любимая Русь обращались во прах под поганой пятой басурманина. Под тяжелой его пятой поныне, как пленная девушка, тоскует Русь. Двигаются на Коломну ордынские всадники, а ведет их Бегич. И нехороший слух ползет о Бегиче - силен, хитер, опытен, беспощаден. Князь, а спит на голой земле, седло подсунув под голову. На подкуп не льстится, к ласковому уговору глух. Нет от Бегича ни пощады, ни жалости. И на глазу у Бегича бельмо, дурной знак. Нерадостны слухи. И только утешительно и мирно звучат молитвы в церквах: душу успокаивают их мгла и запах ладана, привычный с младенческих лет. Войска прошли. Долго смотрели их. И князя смотрели. Свой князь. Коломну любит. Венчался в Коломне у Воскресенья. Укрепляет город. Коломян жалует, не то что ружан в Рузе либо можаян в Можае. Много оружия. Богато снаряжение на дружине. И сам. ехал в шеломе, в боевой справе, воином. Не любит княжеской шапки на голове, с детства - воин. Войска прошли. Проволоклись вслед обозы. И сторожевые полки прошли. И купцы, и попы, и челядь прошли. И вслед за ними много ушло коломян: купцы свою корысть блю