Сергей Бородин. Дмитрий Донской -------------------- Из коллекции Вадима Ершова http://www.chat.ru/~vgershov/ ? http://www.chat.ru/~vgershov/ -------------------- Исторический роман "Братие и дружино! Луце жъ бы потяту быти, неже лолонену быти, а всядемъ, братие, на свои бръзыя комони, да позрим синего Дону." Слово о полку Игореве.  * ЧАСТЬ ПЕРВАЯ *  Первая глава. МОСКВА Весенний дождь минул. В монастырях отзвонили к утрени. Солнечный свет засиял по мокрому тесу крыш, по зеленой плесени старых замшелых срубов. Потек в небо сизый и лазоревый дым над Москвой. В Заречье орали петухи, по реке плыл лес, и с берега молодки, шлепавшие вальками на портомойных плотах, окликали сплавщиков. Конники проскакали под низкие своды Фроловской башни, разбрызгивая черные лужи. Задрав подолы, сторонясь дороги, хватаясь за заборы, шагали купцы. Иные позвякивали свисавшими с поясов ключами. Другие крепко опирались на посохи. Торг открывался рано. Дмитрий, отирая умытое лицо, смотрел в окно на свой оттаявший город и прислушивался: невдалеке в голых ветвях пел скворец. Выкликнет-выкликнет и притаится; повременит и снова сверкнет чистым и звонким свистом. Блестят капли схлынувшего дождя, всплывают ясные дымы в небо, скворец поет, свежесть весеннего утра над тесным городом светла. Эти ранние часы, когда в теремах еще нет сутолоки и чужелюдья, Дмитрию мнятся пустыми: с девяти лет княжит он великим княжением над Москвой, а и седатому старцу мудрено бы нести тяжкое бремя этих суровых лет. Много походов и битв осталось позади - Переяславль, Владимир, Галич, Новгород, Рязань, Нижний, Тверь. Всюду сидели соперники. Каждому лестно вокруг себя собирать Русь, каждого надо убедить, а убеждение одно - меч. Прежние враги постепенно становились соратниками. Много противился Дмитрий Суздальский, пока и его не поставили под Москву. Москва за то дала ему княжение в Нижнем Новгороде, а он - Московскому Дмитрию отдал в замужество свою дочь. Утро. Еще спит Евдокия Дмитриевна, и Дмитрий слышит ровное ее дыхание, сплетающееся с пением скворца в ветвях. Когда ее привезли, ему шел семнадцатый год и он еще не знал, как целуют женщин. Он и теперь краснеет, если задумывается о ней. Свадебную кашу варили, пир пировали в Коломне, на пути между Нижним и Москвой: Дмитрию ехать в Нижний свадьбу справлять у тестя было негоже: Москва выше Нижнего. Но старику тестю ехать к юному зятю было бы обидно для Нижегородского княжества. Оба соблюдали свое достоинство. Пировали в Коломне пышно: пусть все ведают, что у Московского Дмитрия в деньгах недостатка нет. Другие князья разоряются на пирах да на усобицах, а московские копят деньгу уже не первым поколением. Деда, Ивана Данилыча, прозвали Калитой, а калита - значит кошель; не прозвали бы кошелем, если бы кошель был пуст. Московские копят деньгу, а тратят хозяйственно, рассчитывая и на трате прибыль взять. Зять выпал Дмитрию Нижегородскому золотой. Но и дочь достойна: другие княжны в своих византийских бабок пошли - сухи, чернявы, сварливы, и лица их - не девичьи, а лики иконописные. А у Евдокии взор голубой, волосы пышны, стан статен - голосистая русская девушка Дуня, смешливая и ласковая, с ямочками на щеках. И едва приехали молодые люди, еще не успели друг друга рассмотреть, бедствия обрушились на Москву. Стояла жара, налетел неистовый ветер, и вспыхнула церковь Всех Святых. Не прошло и двух часов, как огонь опустошил и обратил во прах Кремль, Посад, Загородье и Заречье. Тогда же, посудив о сем с двоюродным братом Владимиром, Дмитрий повелел, как только установится санный путь, везти в город камень. И с весны 1367 года начали ставить па Москве каменный Кремль. Теперь, за одиннадцать лет, успели возвесть добрые стены, и не только стены, а башни кой-где сложили из камня; крепкий, как кремень, Кремль. Но еще смрад пожара не рассеялся в воздухе, а уже дошла до Москвы другая напасть: моровая язва, четыре года бродившая по Руси, пала на московских погорельцев. Рассказывали, что хворь нападала на человека внезапно: ударит как ножом в сердце, в лопатку или между плечами; огонь пылает внутри; кровь хлещет горлом, прошибает пот, и начинается дрожь. Приходит смерть - неизбежная, скорая, мучительная. Не успевали хоронить тела - едва десять здоровых приходилось на сто больных. Многие дома совсем опустели. Оставалось горестное утешение, что тягость сия оказалась тягчее для других мест, - сказывали, в Смоленске от всех жителей уцелело лишь пять человек, и эти пятеро вышли из городских стен и затворили город, наполненный трупами. Но и язва не останавливала княжеских усобиц: тверские князья Василий, Всеволод и Михаил повздорили между собой на дележе уделов, оставшихся от почившего князя Симеона. Дмитрий примирил их, заставил слушать волю Москвы. В прошлом годе вышла из повиновения Тверь. Тогда он осадил ее и кровью тверитян снова утвердил власть Москвы. Что ни поход - все больше становилось у него подручных князей. Год от года больше полков оказывалось в московском воинстве. Стали и князья понимать: в единении сила. Сами приезжали в Москву стать под руку Дмитрию, мириться или уговариваться о дружбе с ним: все труднее становилось ближним уделам противостоять Москве. Стала Москва богаче, торговое; спокойнее было за ее спиной, нежели одиноко стоять перед Половецким полем. Ольгерд Литовский, сын Гедимина, приходил под стены Москвы, да не смог взять город. Татары набегали на дальние пределы московские, булгары озоровали на Волге. Не было года для роздыха. Науку Дмитрию произойти довелось битвами, а не рукописанием; жизнь - познать на окровавленной земле; людей - в воинском стане. Дважды ездил в Орду - договариваться с Мамаем. Ходил войной на булгар и разгромил их. Взял Казань в позапрошлом, в 1376 году. В прошлом году умер опасный враг - старый Ольгерд Литовский. Теперь похоронили Алексея-митрополита, наставника Дмитрия. С детского возраста князь вникал в наставления его. Вельми учен и мудр был Алексей! Он вложил в сердце Дмитрия твердость, он ковал из юноши воина, готовил не для книг - для меча. - Не тщись покорять чуждое племя, но противоборствуй всякому, кто твое племя поработить тщится! - говорил Алексей. - Аще немощен возрастом, но аз реку: сними ярмо басурманское с земли Русской, Димитрий. И еже един ремень того ярма порвешь, благо ти будет. И преемству своему закажи остатние ремни рвать. Вольный народ силен, угнетенный - день ото дня слабее становится!.. И скоро уже сорокоуст по нем свершать. Горестно сие. И Дмитриев дядя Симеон Гордый, умирая, завещал единение меж всеми князьями русскими, но, опасаясь чужих ушей, изъяснял иносказательно: "Я пишу вам се слово того для, чтобы не перестала память родителей наших и наша и свеча бы не угасла". Эта свеча означала борьбу с чужеземным игом. Теперь - слышно - идет усобица промеж сыновей Ольгердовых в Литве. И в Орде тянется усобица. Пока враги тяжбятся и режутся сами с собой, надо не покладая рук крепить единомыслие на Руси, стирать с нее кровь прежних усобиц. Ночной дождь минул. Слышно, как в Чудовом поют утреню. Там ныне почиет Алексей. От влажной земли встает пар к весеннему солнцу. Птица в саду смолкла. По дворам колют дрова, стучат бадьи, спускаемые в колодцы. Видно вон, как топор к вожже привязывают, надо со дна упавшую бадью достать; глядишь, и топор там же окажется! Перекликаются женские голоса. По улице идет народ к торгу. Москва встает, начиная свой день. Боярам время ждать Дмитриева выхода - ждут новые дела, новые вести. И это легко: нет тяжелее бремени, чем безделье. Дмитрий обрядился в простую белую, удобную справу, опоясался узким пестрым персидским ремешком, надвинул потуже красный обручек на голову, дабы волосы, не лезли в глаза. Вырос он в походах, привык, чтоб одежда не бременем была, а подспорьем; промеж людей тесно ходить в пышном византийском облачении, да и жарко: печи в хоромах довольно натоплены. Отпустил отроков, помогавших одеваться, и пошел взглянуть на Евдокию. Она уже проснулась и молча смотрела на него. Он ей улыбнулся и пошел было прочь, но у двери оглянулся, подошел к ней опять, поцеловал в еще теплые от сна щеки. - Приходи пораньше, - сказала она, - не засиживайся в думной. - Не тужи, Овдотьица, коли задержусь, - время пасмурное, дел полно. - Не в походе чать. - Мите твому всяк день поход, всяка нощь розмыслы. Чего Москва не домыслит, мне домышлять; чего я не домыслю, тое Москве обернется мором, гладом, лезвием басурманским, а с Москвой - и тебе, лебедица. Он прошел в полутемный покой, где стояли, переговариваясь, отроки. За одной из дверей слышались негромкие медлительные голоса, там ждали его. Прежде чем войти в думную, он остановился и прислушался. Кто-то, приехавший из Сербии, если судить по выговору, спрашивал о княжеском облике. И Дмитрий по голосу узнал Бренка, степенно описывавшего сербиану наружность великого князя. - Крепок и мужествен. Телом велик и широк. И плечист, и чреват вельми, и тяжек собою зело. Дмитрий провел рукой по животу, туже затянул пояс. Подтянулся, выправился, будто стряхнул с себя лишний груз. Сурово сдвинул брови. А Бренко продолжал: - Брадою же и власами черен. Взором же дивен. - Ин как ты, Михаил Ондреич, князя своего взвесил! - сказал Дмитрий, входя в палату. И Бренко растерялся, а сербиан ужаснулся происшедшему. Но, видя светлое лицо князя, оба поняли, что разговор их не лег во гнев. В этот день не было ни тяжких вестей, ни тягостных просьб, ни тяжб между боярами, словно солнце, впервые выглянув после хмурых дней, осушило все горести. Дмитрий не любил таких безоблачных дней: светлый день казался ему предвестием грядущих гроз. Он долго допытывал каждого о всех делах. Бренко сказал: - Сей вот сербиан Пипер приехал со своими мастерами. Вельми научен клинки ковать. - Коим видом куешь, друже? - Бесерменским месяцем и литовским лучом. Не облик важен, а булат, из коего меч куется. - Значит, сплав ведаешь? - Ведаю, господине. - Испытать надобно. А кем обучен своему делу? - Генуэзцы учили, веницейский мастер наставлял. Дмитрий пытал Пипера о дальних странах, об оружии их, о войске их; обычаи их выспрашивал, о стенах их городов, о стрельницах над теми стенами. Не первого оружейника заманил он из заморских царств в Москву, он расспрашивал каждого, кто приезжал, сам. Бренку строго было наказано всякого нового мастера вести к князю. Расспросив и сравнив ответы Пипера с другими рассказами, Дмитрий отпустил сербиана. Многое из рассказанного им было уже известно Москве. Воинскую науку Дмитрий ставил превыше иных: век был таков, надо было ковать мечи. Деды замышляли, внуки ковали. Мечам надлежало быть лучше прежних, да и не только мечам. На Запад слал Дмитрий мед, воск, пеньку, деготь и многие прочие лесные добытки: шкуры зверей - бобра, соболя, горностая. Запад льстился даже на лису, и на куницу, и на белку - слал Дмитрий Западу и белок, и куниц, и лис. А длинной дорогой через Новгород, Волок, Рузу по струям лесных рек плыли в Москву ладьи, груженные литовскими мечами, немецкими копьями, плыли в тех же ладьях или лесными дорогами прибредали ливонские оружейники и свейские военных наук наставники. А по раздолью степных рек поднимались к Москве ушкуи с басурманскими крепкими кольчугами, с легкими татарскими шлемами, с черкасской сбруей для конницы. Деньги из княжеской калиты утекали и на Запад и на Восток. Но добрый сеятель не бережет семян, если знает, что поле под посев уготовано, что каждое семя не на камень ляжет, а на вспаханный пал. В думной гридне, сидя среди давних своих советников, Дмитрий выспрашивал дряхлого Тарусского князя Федора, бывшего то лето в Москве, хватает ли ему людей на земле, засевается ли земля, как задумано. А задумано между ними обработать обширные плодородные земли под Тарусой, дабы скопить хлеба впрок на черный день, на длительные походы, коли таковые случатся. Бренко подивился: - Допрежь не бывало сего в обычае. О запасах купцы радели. Дмитрий нахмурился: - Ради корысти и почести. И не мало на том от народа достатка имали. Народу недород - сума, купцу - терема. Тарусский князь напомнил: - Новгород голодал, обезлюдел. Голыми руками вся к мог его взять. Новгороду бог помог, упас в тот год от нашествия. А в другом разе может и не упасти. - Господь милостив, - перекрестился Бренко. - Спаса проси, а себя сам паси, - ответил князь Федор. Когда вышли из гридни князь Федор и бояре, когда, осенив себя крестными знамениями, переступили за дверь монахи, остались в думной лишь ближние, окольничие, - Что по городу слышно? - спросил у Бренка Дмитрий. - Купцы жалобятся. Иные торговые города - Новгород, Псков - ведут торг с Западом сильнейший Москвы. Рязань торгует с татарами. Смоленск с Литвою. А нам до греков путь через татар, до фрязинов - через Псков. Татары закрыли Восток, от коего в досельные времена Русь имела изрядный прибыток. Шемахань закрыта, Цареград словно отодвинулся. Ряди, как Москве поднять торг? - И свейские, и шемаханские, и татарские купцы, куда бы ни шли, через Москву идут; нам от того прибыль. Чего купцы жалобятся? Ото всех слышу: самый юркий купец - москвитин, самый богатый - москвитин. Бренко возразил: - То и худо. Придут татары наших купцов чистить, не обойдут и наших ларей. Дмитрий задумался о татарах. Все, кого он помнил и кого не помнил в своей семье - и духовный его наставник Алексей-митрополит, покойник, и троицкий игумен Сергий, - все мысль свою изостряли в ненависти к тяжкому ордынскому бремени. И Дмитрий понял от них и принял на себя великое обязательство: скинуть с плеч народа ярмо Орды. Без гнева бился он с литовцами-то были свои князья: родством, и свойством, и верою христианской. С ними можно было договориться в тяжкий час, откупиться, обойти хитростью. А с востока, от ордынских степей, каждодневно могло повеять гарью русских сел, разореньем родной земли. И бояре, растившие Дмитрия, тоже воспитали в нем гнев и обиду за Русь, за пролитую кровь единородных братьев. С ним сидели молча, не глядя в его лицо, Бренко, двоюродный брат Владимир Андреевич Серпуховской и старший из всех по возрасту, выходец с Волыни, князь Боброк, зять Дмитрия. Да еще отроки стояли у двери. И дума долго бы не оставляла Дмитрия, если б один из отроков не поспешил к Бренку: - Ордынского каменщика привезли. Спрашивают, когда князю предстоять будет? В другом разе, может, и отложили бы разговор с каменщиком, но сейчас хорошо было отвести тяжкие думы от Дмитрия. Потерев ладонью о ладонь, словно от мороза в тепло вошел, Бренко сказал: - О креплении Москвы пещись надо. Волынец Боброк с удивлением посмотрел на Бренка: не приходилось еще от сего человека слышать забот о креплении Москвы. Хозяйствен был Бренко, умел князю прибыльное дело подсказать, присоветовать по торговой части, оружие задешево достать, о продажных полоняниках проведать, но смысла хлопот своих не разумел: пекся о деле, а к чему оно - не вникал. И Боброк порадовался, что наконец уразумел Бренко. - Я о каменщиках сведал. Надо нам каменные стрельницы над Кремлем крепить. Иные нескладно ставлены, а кое-где и на каменной стене дубовая стрельня высится. Сам ты, Дмитрий Михайлович, о том скорбел. Я велел розыск учинить. Нашли на княжем хозяйстве ордынца зодчего. Нельзя, думается, дело тянуть. Велел привесть того мастера! - сказал Бренко. Дмитрий поднял голову. - Пускай придет. Встав, князь прошел по думной и остановился у окна: ставили Кремль скоро, стены сложили складно, а надо строить еще, чтоб крепче стало. И башни - верно Бренко сказал - нужно доделывать, а где и заново класть. Вторая глава. РУЗА В лесах, в топях, на непролазных лесных дорогах, на высоком насыпном холме, над привольной рекой сложен Руза-город. Прежде жила тут чудь, ныне и память ее стерлась. Лишь река, подмыв берега, открывает то серьгу чудскую, то янтарную бусинку, то решетчатый чудский перстенек. По реке плывет вниз лес. Дойдя до Устья, он повернет на Москву, потечет по Москве-реке, мимо города Рузы. Плывут намокшие, потемнелые бревна. Стояли они в глухих лесах, шумели ветвями; птахи вили гнезда на них, выводили птенцов. Ныне далеки птенцы, на тех деревьях вскормленные, далеки сучья, оставшиеся в глухих лесах. К осени доплывут бревна до Кремля. Выловят их крюками на берег. Выволокут, высушат. Срубят терема и хоромы, поставят избы, будут под их покровом бабы мужей любить, смердов рожать, доколе не сожрет огонь домов тех. Тогда дымом в небеса изойдут, потекут в далекие дали. Из поколения в поколение переходит Руза в роду князей московских. Иван Кадета и родился тут. Теперь хоромы княжеские ветхи стоят - князю Дмитрию наведываться в эту даль недосуг. Но избы для смердов не бывают пусты. Кровли их, крытые черной соломой, пропускают дым: когда печи топят, дым сочится вверх, в небесную высоту, сквозь солому крыш. Стены под кровлями сложены из толстого, векового леса; сложены на долгие годы, чтоб на перестройку часто не тратиться. Складывал их еще Иван Калита. Люди живут тут в тесноте, да не в обиде. Не в обиде живут и расселенные вокруг города на великокняжеской земле люди всяких ремесел и промыслов - седельники, тульники, медники, серебреники, копейщики, кузнецы, доброй волей сошедшие в эти укромные места из разных городов и народов. Прямо надо сказать: у князя Дмитрия людям, смердам, страдникам житие не обидное. Московские князья хозяйственны: "Ежели коня плохо ковать, далеко не пройдет конь". "Ежели корову худо кормить, молока с нее не возьмешь". "Ежели раба морить, работу с него не взыщешь". А посему люди на князя не в обиде: идти некуда. Как далеко ни иди, ни в князья, ни в бояры, ни в купцы не дойдешь: путь один - в жизнь вечную, в царство небесное. Да как ни сладко загробное житие, а земное премного слаще. А жить - значит жать. Не жать - лен трепать. Не лен трепать - дак шерсть валять. Повелел бог человеку добывать пропитание себе в поте лица. И православный Исус, и магометанский бог, и монгольский, и языческий - все между собой сошлись в одном: должен человек работать, а наград на земле за работу не спрашивать. После смерти всякому предстоит воздаяние. Жизнь же надлежит проводить в смирении, гордыней до бога не возвысишься, смирением же и князя умилостивить, и боярина улестить, и пристава ублажить можно. Высоко над широкой рекой высится город Московского князя Дмитрия. И живет в том городе народ многоязыкий, разноликий, чужедальний сбор. Народ, полоненный в битвах с половцами, с булгарами, с черемисами, приведенный из походов на Литву, из земель угорских, из битв польских. Пленники, уведенные татарами из русских же городов, из Персии, из Черкасии, из Абазии, а позже купленные московскими князьями у татар. И таких, покупных, именуют ордынцами - у Орды, мол, откуплены. Иные прошли через многих победителей, насмотрелись на битвы и на кровь: сперва доставались от мордвы татарам, от татар - рязанцам, от рязанцев - владимирцам, а оттоле - князю Московскому. Длинны пути, пройденные многими; но никому не доводилось переманить полоняников и ордынцев у Московского князя Дмитрия. Дмитрий милостив: блюдет воскресенье - кормит и работы в этот день не взыскивает. По двунадесятым праздникам дает в еде надбавку, помнит: "Блажен милостивый, иже и скоты милует..." Милует князь ордынцев - не касается и жен их. Даже диковинно сие для воина и князя! На смену почившему приставу приехал в Рузу новый, из Москвы, за княжеским двором смотреть. Если были на дворе нерадивые десятники, злосердные, корыстные, любодеи, - всех тот москвитянин разжаловал: "Егда конюший за конем не следит, княжого коня не холит, секут того конюшего, дабы впредь холил". "Егда конь не вскормлен, не сдвинуть коню воза, в колеях увязшего, и секут не коня, а конюшего, дабы коня вскармливал". "Егда у коровы дородной на вымени три сосца доятся, а четвертый обмяк, бьют не корову, а дойницу, дабы из всех сосцов на княжой стол молоко текло". Так говорил Пуня, прибывший от Дмитрия Московского; говорил, сеча десятников, в назидание тем, кого вновь в десятники ставил. Пуня повел себя с десятниками круто, а с ордынцами и челядью взыскательно, но милостиво. Хороший хозяин князь Дмитрий Иванович! Спали люди в избах на полу, на войлоках. Низко спать лучше - поверху дым и чад ходят, а внизу воздух легче. Ели в трапезной за столами, а не на полу, как водилось в прежних полонах. Чашка полагалась одна на шестерых - тоже милостиво: свалок не бывало. Ложку выдавали одну на каждого, не приходилось щей горстями хлебать. Хлеба давали досыта, плетьми при нужде били не до немощи, а лишь вмоготу. Искусных в ремесле опекали особо. Старых приставляли к легкому труду. - Егда сил у смерда на пять мер, он те пять мер подъемлет многократно. С шести же мер, подымая, сорвет живот и более не сможет поднять и шести горстей, - говорил Пуня. - Сладки у Московского князя калачики: один съешь, другой сам в рот просится. Золотисты и хмельны меды на княжом столе. Я с той пиши крепнул, а у смерда она отъемлет силу, - поучал Пуня. За долгие годы усердия немало повидал Пуня великокняжеских сел. Но молчал о том, что легок меч в княжеских руках, а не княжескими руками выкован, что не бортничает князь для своих золотых медов, не сеет, не жнет, не мелет пшеницу для калачиков и стад не пасет, овец не стрижет, не валяет шерсти для войлоков, для потников, не задумывает узоры для попон, не чеканит серебром своего седла, - а поел, попил, на коня вскочил, шелковой плеткой коня хлестнул, поскакал в раздолье длинных дорог славы себе добывать, меч о вражеские мечи пытать. Дело князей - битвы; дело людей - труд. Победные битвы дают князю людей. Люди - плоды трудов своих. Ради сего и покидает он златоверхие терема, теплую жену, большеглазых младенцев, сладкую еду, хмельное питие. Ради того и приемлет тяготы походов, раны битв. Победа - это богатство; поражение - разорение. Надоело позор сносить, разорительно ордынское иго. Об этом не вел речей Пуня, хотя и много глаголил в трапезной, дабы за едой праздная мысль не посещала людей. Плывут по реке леса. Слышно, как где-то сплавщики песню тянут. Пуня не препятствует народу играть песен. Добрая песня дает облегчение рукам. На княжом дворище песни многоязыки. В избах разных племен люди трудятся. Людской пищей, овсяным хлебом Пуня не брезгует; когда солнце, станет на полудень, он идет в общую трапезную и усаживается за стол под образом. Десятники раболепно утихают, и челядь снедает в исправном молчании, никто не нарушает глаголаний Пуни. Один лишь бывший чернец, расстрига Кирилл, иной раз перечит вполголоса. Каждому свой норов дан, и, если он другим не во вред, Пуня тому норову не перечит. Кириллу же он всегда находит слово в ответ. Кирилл - громаден, волосат, речист. Прежде очень был набожен; многократно осенял себя крестным знаменьем - перед едой и после трапезы, и в священном писании сведущ. Но прегрешения ввергли раба сего в неволю. И Пуня вспоминает слышанное о Кирилле: - Был чернецом Чудова монастыря, но согрешил. При наложении эпитимьи в Коломну, в Голутвину обитель, был послан на покаяние. Но там иноческого целомудрия не соблюл и за то игумном позорно расстрижен, князю сдан, а князем прислан сюда. За мощь свою десятником поставлен. Не злонравен, но нерадив. Мало с нерадивых смердов взыскивал и за то взыскан. На черную работу переставлен - двор блюсти, сор мести. Давно Пуня к Кириллу приглядывается. Последнее время дружбу с басурманом Алисом свел. Алис - шемаханский персиан - веры нашей не понимает, речь нашу не разумеет, с Кириллом беседу ведет на языке греческом. Смысл слов Пуне невнятен - греческой премудрости Пуня не обучен, но понятно, что беседа их дружественна; на святках сидели Кирилл и Алис на морозе под Ивановской башней, под крещение вместе в баню ходили и друг друга можжевельником. терли истово, в великую пятницу Кирилл в храм господень не просился, а с Алисом на реке ледоход смотрел. На Фоминой неделе в бубен бил, будто хмельное в рот брал, Алис же песню играл на языке поганском. Сие удивительно и внимания достойно. Будь у Пуни право, он того ордынца Алиса продал бы: хил, желтолиц, задумчив. А о чем смерду думать, когда сыт? Да и худоумен Алис. В праздник сидит от всех в отдалении, на голой земле. Что-то шепчет, неведомое Пуне. Пальцами ковыряет землю, улыбается сам себе, хмурится, спешно рушит воздвигнутые на земле бугры и канавки, снова лепит бугорки и улыбается. Будь он в людной Москве, да прославлен, да благочестив, московский народ почел бы его за юрода; бабы пошли бы просить совета от килы или от бесплодия; молодки вышептывали б у него приворотных трав; воины от стрел слово спрашивали б али о судьбе похода пытали. А ныне в Рузе кому такой шемаханец надобен? Кириллова дружба с Алисом началась так. Сидел персиан на песке, когда каждый в тот день норовил недоимки за всю неделю от жизни взять - порты латали, одежонку стирали, спали, сапоги тачали. Накануне смещен был из десятников Кирилл и пошел двор надзирать. Видит; всяк занят делом, а хилый шемаханец уставился в землю, от всех в отдалении, и то улыбнется, то руками в песке шарит. Сущий младень, а волосом стар. Безумен, что ль? И наступил Кирилл могучей пятой своей на языческие затеи в песке. И услышал как бы вскрик, будто бы на живое тело ступил. А вскоре и ругань обидную и ярую услышал. Взглянув, Кирилл обмер: за всю жизнь не бывало подобного - стоит мертвец мертвецом, ростом Кириллова плеча не достигает, а поносит бестрепетно. Может, мнит, что греческой брани Кирилл не разумеет? - Не хули сильнейшего тебя, ибо я тебя разумею, - сказал ему Кирилл по-гречески. - А я презираю тебя, дикарь! - Рабу непристойно носить в себе презренье, - ответил Кирилл. - Ты мразь, - сказал шемаханец. - Я верую во Христа, ты же возрос во тьме, как червь. Чем же ты величаешься, худоумный? - Знаю вашего бога. И многих всяких богов познал. Твой бог осуждает рабство, а оба мы - рабы у слуг бога твоего. Твой бог... - Замолчи, замолчи, нехристь окаянный! Не соврати души моей, не омрачи веры моей. Подаждь ми, господи, твердость не убить нечестивца сего! И от соблазна Кирилл отошел прочь. На работе некогда по сторонам глядеть. Но Кирилл увидел Алиса вновь. И опять тот сидел на песке. - Почто сидишь, как юрод, во прахе? - спросил Кирилл. - Юрод ли ты? И не откроешь ли мне грядущее? - Не волхв, не юрод, грядущего не ведаю, настоящего не имею. Прошлое в себе искоренил. Жил в городах и народах многих. Сам создавал из камня дома, стены и башни крепостей. Ныне приведен в край, где обречен из глины и песка лепить свои замыслы. И каждый может наступить на постройки мои и, если не сдержу свою боль, наказать за то, что мне дорого. Так я живу. - Ты грек? - задумался Кирилл. - Персиан. Но в Цареграде двенадцать лет строил. Оттоле прельстился на булгарский великий город взглянуть. Путь мой был пресечен битвой, и вместе с людским скопищем куплен Московским князем как полоняник ордынский, и ныне десятый год влачу жизнь раба. Ты же в своей стране раб. То горше. - А я за насилие над блудницей, брате. - Непонятно мне. - Чернецом был. Постригся во спасение от тягот житейских, от нужд земных. И не снес несправедливости келаря, наплевал ему в харю. Игумен меня в новозданную Голутвину обитель сбыл. Там невдалеке посад есть. Вдова посадская распалила чресла мои, и сдержать ту любовь не хватило сил. Быв оглашен ею, ныне с тобой беседую. Родом же я из Зарядья и в юности купцами в Цареград завезен был и по разорении тех купцов в Цареграде кинут. В Студийском монастыре рос. На каменных работах кормился, пока Алексей-митрополит не вывел меня в лоне челяди своей обратно на Русь. Оттоль и греческая речь моя. - Может быть, единый дом с тобой воздвигали! После же далеко разошлись. Вьются, как живые змеи, пути человеков. Ныне опять сплелись. И не раз так они встречались. Кириллу стал понятен каждый холмик .в песке под рукой Алиса и каждый комок глины, расправленный его пальцами. Кирилл даже оспаривал иное, и Алис вникал в его слова. Однажды Кирилл сказал: - Писано: при созидании столпа в Вавилоне перемешал бог языки строителей, и перестали люди понимать друг друга. И пошло оттуда различие в языках человеческих. Не разумею сего, но токмо вижу в нашей Рузе единомыслие и понимание разноплеменной челяди. Творение ли столпа, иное ли общее дело объединяет племена, а не разобщает их. - В писаниях ваших мало истины, - ответил Алис. - Сказано: бог все видит, все знает, каждая жизнь известна богу заранее. И еще сказано: человек послан в мир сотворить свою жизнь праведно. Если бог видит все поступки человека прежде, чем человек совершит их, зачем же испытывать его? Наш шоир Хайям пел так: "Когда из хрупкой глины бог слепил мое тело, он вложил в меня сильные страсти, а сил, чтоб бороться с ними, н& дал. За что же грозишь мне адом, если сам ты ошибся, бог?" Так разговаривали они, и Пуня замечал, что не столь ревностно исполняет Кирилл православные обряды и все что-то роется в песке вместе с Алисом. Пуня обеспокоился. Однажды весной вызван был к Пуне Кирилл. Пристав стоял в башне, высоко над рекой. Отсюда был виден плавный поворот реки. Тронулся лед и медлительно шел, теснясь вдали и просторно поворачиваясь здесь, под городом. - Дивно мне, - сказал Пуня, - твое почтение к греческому языку. Язык этот птичий: на нем стрекочут скворцы. Но Кирилл жестоко посрамил Пуню: - Богослужение в Цареграде на нем совершается. Сие есть язык церкви отцов, а не скворцов. - Дерзок ты. Но скудоумие и блуд твой известны богу. Он те судья. Что ты в песчаных затеях шемаханских зришь? - Сие не затеи, а глубокомыслие. Ибо он каменные города ставить научен был, ныне же из песка подобие их воздвигнуть тщится. Так Пуня узнал о зодчем Алисе. В Москву он написал так: "А есть на княжем дворище ордынец Алис, шемаханец родом. Велико учен зодчему делу. Нынь же валяет шерсть на войлоки и на той работе изнурен бысть. Как слышали мы, князь великий Дмитрий Иванович зодчих людей ищет. О том Алисе отписываем мы". Был на Москву путь нескорый, но верный - реками. Был и скорый - лесами. Письмо Пунино пошло реками. Отпис из Москвы примчался лесом. Лесом же и Алис отбыл из Рузы в Москву, а с ним и каменщик Кирилл. И привели их в Кремль. В Кремле Алис увидел княжеский толстостенный и многосрубный терем, где окна, разбредшиеся по стенам, как кони по полю, украшены разными косяками, разными красками расписаны. Взглянул на золоченую кровлю, над коей по углам высились кованные из железа львы. Увидел витые столбы крылец и переходов. И показалось это Алису грудой наспех наваленных дров. Рынды и отроки княжеские позаботились об одежде Алиса. Нескладное, неловкое одеяние стесняло его. Он выбрал простую холщовую рубаху, плотно его обтекшую, показался еще ниже ростом от длинного ее подола. Поверх надел розовый камчатый доломан, схожий с шемаханским кафтаном. И так сел ждать Дмитриева зова. Кирилл же залег в это время на подворье и разговорился с людьми. - Много ль вдовиц, много ль девок неневестных на Москве? - спрашивал он. Не грех разжигал Кирилла, а то, что много лет чернецом был, что запретна была ему мирская мысль и мирская скорбь, что ныне он уже не чернец и даже забыто, что расстрига он; стал теперь Кирилл просто княжеским каменщиком, равным всякому мирскому человеку, может теперь он взять себе в жены вдовицу али девку пригожую. И разжигало Кирилла чувство, что разговаривает он с людьми как муж, коему открыт путь к семье. А у князя в черной палате ветхий пристав, пожевывая беззубыми деснами, неодобрительно щурился на Алиса: - Ждет раб княжеского зову. Может, день, может, неделю прождет. А негоже рабу рядиться в цветное платье. Негоже князю приимать раба, как иноземца. При Дмитрии многое деется, чего не было ни при Симеоне Иваныче Гордом, ни при Иване Иваныче, а наипаче при великом князе Иване Данилыче, при Калите. Алис ждал терпеливо и молча. Греческого языка в черной палате никто не разумел. Русскому языку Алис худо научился, персидский же сам забывать стал. В Рузе было больше собеседников. А в Царьграде ему и с византийским императором разговаривать доводилось. У цареградского императора дом - не здешнему деревянному ларю чета. Да и не пустили бы в тот дом такое вот чучело, в облезлой шубе, с рожей, похожей на гнилую фигу; а еще нарекли такое приставом, приставили в палате чин блюсти. В это время, промчавшись по многим лесенкам и переходам, торопливо вбежал отрок: великий князь кликал раба наверх. Третья глава. МОСКВА Дмитрий присел на скамье, стоявшей в думной возле окна. Облокотился о подоконник. Проехал конный стражник; в седле сидит крепко. Не то уж войско, что смладу Дмитрий на Дмитрия Суздальского водил, - тогда от души бились, а биться не умели. Скоростью брали. А теперь биться научились. И оружие уже не то: не домодельное. Бывало, топорами вооружались. Насадят на шест-вот те и секира! Бренко, Боброк и Владимир Андреевич Серпуховской негромко разговаривали между собой. В думную достигал чад из поварни - пирогами пахло. "Время снедать", - подумал Дмитрий. Яства любил. Алис, не доходя его, стал на колени. Дмитрий спросил: - Сказывают, ты научен каменные дома ставить? Боброк перевел вопрос князя по-гречески. Дмитрий говорил только по-русски, по-гречески помнил наизусть лишь несколько молитв. Алис отвечал, склонив голову, прижав руку к сердцу: - Много ставил, кир Дмитрий Иванович. - Зачем же таил сие? - Не таил, кир, - нигде не видел, чтоб каменные ставили. Везде одним деревом обходятся. Дерева ж я не разумею. - Древо покрывает нас. Его любим и чтим. Но пора о камне думать. Коли ты зодчий искусен - порадуешь. Скуден - берегись: снова в Рузу али в Можай пошлю. А в Можае мое дворище паче Рузы. Туда татар намедни послал, а с них строже взыскивают. - Внемлю, кир, слову твоему. - Стрельню в Кремле надо ставить. Иные худо поставлены, поиначить надо. Над тайником надо искусно стрельню сложить. Там ход к воде и к погребам. Можешь? - Ставил, кир, башни. Открывался с них вид на простор моря. Подземные ходы в Цареграде прорывал. Земля просторней, когда и в земле есть пути. Мне знакомо сие. - Ну, добро. Дмитрий отослал Алиса к дворскому боярину. Рында повел его. Никто, кроме князя Серпуховского, Боброка и Бренка, самых близких Дмитрию людей, не слышал его разговор с Алисом. - Ты, Дмитрий Михайлович, порасспроси его позже, - велел он Боброку. - Какие столпы там ставили, воинским нуждам отвечают ли? И что еще он может? И дружину ему надо немую дать. Понял меня? - Сам думал - надо немую. - Да и сам пусть мысль словом не оболакивает. Слово грецкое, а иные татарове - и те ему внемлют. - Приглядим, Дмитрий Иванович. - Не ведаешь ли, Михаил Ондреич, каковы зографы, что ныне Чудов расписывать взялись? - спросил Дмитрий Иванович Бренка. - Дивны, княже. Не кистью касаются стен, но как бы мыслью. - А ведь не греки! - Да я и твержу: почто нам греки, когда свои есть. Разве Захарий с дружиной своей Архангельский собор хуже греков расписал? В Чудовом теперь московитяне себя покажут! Дмитрий спросил: - А в Новгороде, сказывают, грек Феофан у Спас-Преображенья работает. Много его похваляли. - Слыхивал, - сказал Бренко, - он церкву Федора Стратилата расписал. Легко пишет. Черту с чертою не сводит, а образы как бы воздухом объяты либо ладанным дымом окурены. Так легки. - Надо и его на Москву перезвать. Надо все лучшее со всея Руси в Москву брать. - Перезовем, Дмитрий Иванович! Отрок от княгини пришел звать к трапезе. Большой, тяжелый, Дмитрий мгновенно, как взмах крыла, поднялся: - Пора уж! Они пошли. В трапезную гридню вели сложные переходы. Любы княжескому сердцу витые пути. Гридня была застлана попросту - ряднами. Утварь на столе деревянная, разрисованная - и солило, и солоница, и брашно. Чужих сотрапезников не было, и княгиня вышла полдневать с мужем. Один Бренко в родстве не был, но, видя его каждый день при муже, привыкла княгиня считать сего боярина за своего - с Дмитрием рос, вместе гнезда разоряли. Отроки служили в белых рубахах до колен, в белых исподниках, босые-не для чего летом сапогами топать. Поднесли каждому таз, полили из ордынского кувшина на руки, подали полотенце, расшитое красными павами. Бренко задержал шитье. - На такое рукоделье суждалки искусны. Дмитрий повернулся к нему: - Ты, я вижу, дела женских рук по всей Руси сведал? И вдруг покосился на Евдокию. Но она потчевала Боброка и не вникала в их разговор. - А насчет Суждаля ты верно понял. Это Овдотьин рушник, оттоль привезен. - День нонече хорош! - сказал Владимир. - А любо было бы в такой денек утеху срядить,- отозвался Бренко. - Время марно, воздухи легки. Славно было бы в лесах лося взять, плечи размять. - Думаешь, от охотницких утех у князя твоего чрево убудет? - засмеялся Дмитрий Иванович. - У меня б за Кудриным! Хороши леса! - По всей Москве таких лосей нет, как на Сетуни, - сказал Боброк. - Невидная речка, а добычлива. Намедни пастухи двух косуль видели небывалых - рога как у туров, а ноги оленьи. Туда и свейские олени заходят, седые. - Отец Сергий сказывал: в прошлом годе в самую Троицкую обитель стадо вепрей закинулось. Пришлось отцу Сергию посохом их изгонять со своего огорода. Всю, говорит, капусту выломали, - сказала Евдокия. Боброк ответил: - Вепрье мясо как бы псиной отдает. Не уважаю. Евдокия попрекнула: - Ты, Дмитрий Михайлович, слыхивала я, медвежьи окорока коптишь. Я такой дичины брезгую. - Ее вкус со свининой схож. Но жир много гуще. К медвежатине я приобык на Волыни, Овдотья Дмитриевна. Владимир Андреевич заметил с раздражением: - Эн Ольг Иванович в Рязани приобык с татарами конину жрать. Алексей-митрополит еще о том его запрашивал. - Тьфу! - передернулась Евдокия. - А что ж он ответил святителю? - В Орде, говорит, истинно - поганился. А в Рязани - чист. - Он и соврет - дорого не спросит! - усмехнулся Дмитрий Иванович. - С волками жить - по-волчьи выть! - возразил Бренко. Боброк покачал головой: - А кто неволит его жить с волками? От Рязани до нас ближе Орды. Евдокия любила, когда за ее столом говорил Боброк. Легкий его голос будто таил. в себе силу и ласку. - С Ольгом договориться мудрено, - сказал Бренко. - Говорит - в глаза смотрит, а глядь - повернулся ветер, и Ольг повернулся. - Я его не виню, - сказал Дмитрий. - Как подумаешь: каждую минуту могут татары навалиться, селы пожечь, отчины разорить, все княжество вытоптать, - не могу винить. - Ты миролюбием дивен, Дмитрий. Всякому тати рад гривну дати. Дмитрий настаивал на своем: - Сердцем, он всегда с нами. Но паче себя свою землю пасти обязан. Бренко подхватил слова Дмитрия: - Да и многострадальна Рязань. Нет на Руси другого города, где столько русской крови пролито. Ноне молодые забывать о том стали. Придет время - спомянут. - Вот то и дивно, - заметил Боброк. - Сколько одной родни у Ольга татарами выбито, а он с ними якшается. - А может, он ждет своего часу? - спросила княгиня. - Князь не старица, Овдотья Дмитриевна, - ответил ей Владимир Серпуховской, - он не ждать, а ковать свой час должен. Вот как мы куем с братом. И Дмитрий погладил руку брата: - Спасибо, Владимир. Отроки бесшумно служили им, собирали кости со стола, сменяли блюда. Дмитрий ел много, сосредоточенно, а пил мало. Остальные же и Евдокия Дмитриевна хлебнули меда всласть. По телу бродило блаженное тепло, и глаза веселели. Евдокия, нечаянно глянув в окно, воскликнула: - Глянь-кось! Улица взбухла от весенней влаги и от недавних дождей. Люди ходили по узким деревянным мосткам, настланным вблизи стен. На мостках стоял татарин Бурхан. Его знали все. Отец его в Суздале был баскаком, собирал хану дань. Не Суздальский князь, а баскак был хозяином в городе. Но когда Иван Калита съездил в Орду и выговорил у хана право самому собирать для Орды дань, нечего стало делать баскакам в русских городах. Баскак выехал из Суздаля. Суетный торговый московский быт пришелся ему по нраву. Здесь ордынские товары имели спрос. Когда баскак умер, сын его Бурхан вошел к Мамаю в любовь и прибыл в Москву присматривать за ее делами. Пятый год тут сидит, торгует и смотрит - спесивый, наглый. Татарин стоял на мостках, глядя на город. Тканый полосатый, как ковер, халат сверкал на солнце. Завитая пышными свитками розовая чалма поднималась над мурзой, как купол. На сапогах из зеленого сафьяна торчали задранные вверх острые носы. Бурхан торжественно стоял, глядя на острые верха теремов, на маковцы храмов, и, поигрывая плеткой, думал, что пора бы вместо крестов поставить мусульманские полумесяцы на остриях московских церквей. Народ шел и, обходя татарина, соступал с мостков в грязь, тотчас увязая в ней по щиколотку; идя по грязи, люди кланялись мордастому Бурхану. И, лишь далеко обойдя, снова вылезали на доски. - Ишь ты! - кивнул Дмитрий Бренку. - Ужо! - ответил Бренко и пошептал отроку: - Глянь, нет ли в гриднице Гриши Капустина. И каков? И отрок, словно на крыльях, кинулся по переходам вниз. Еще охмелевший Бренко не успел отойти от двери, как отрок уже возвратился. - Ну? - Сюда привесть, Михаил Ондреич? - А он где? - На лестнице. - Я сам. Бренко вышел и увидел детину ростом выше себя на голову, а шириною плеч вровень с шириной лестницы. Пригнув низколобую голову, Гриша из-под свисших русых волос глядел на боярина. Молодая борода нежно курчавилась, а усы ласково улыбались Бренку. - Ты, Гриша, чего там деял? - На медок глядел, Михаил Ондреич. - Прикоснулся? - Одну малость только... - А мощен ли? - Мощь от влаги не оскудевает. - Там. внизу на мостовинке Бурхан проходу мешает. Подь, пройдись. - А ежли я об него споткнусь, Михаил Ондреич? - Подь, подь! - Но штоб опосля обиды не было, боярин... - Помилуй бог! Бренко, вернувшись, черпнул в ковшик меду и сдул пчелиное крылышко; со дна всплыл золотистый листок хмеля, Бренко опять подул. А Дмитрий, Евдокия и захмелевшие гости приникли к окну. Гриша вышел со двора и вдалеке перешел улицу. Широко расставив руки, на тяжелых, неповоротливых ногах, не спеша, пошел он по мосткам к татарину. А мурзе нравилось на город глядеть, нравилось от прохожих почет иметь. Завидев Гришу, Бурхан слегка скосил на него глаз и отвернулся: не мурзе же сворачивать, уступать дорогу. - Нуко-ся! - сказал Гриша. - Чего нуко-ся? - покосился мурза. - Посторонись-кось. - Что, что? - Дай-кося пройтить. Бурхан разгневался: - Обезумел, холоп? - Чей холоп? И Гриша слегка посторонил татарина... Чалма развилась змеей, Бурхан опрокинулся и, перевернувшись, влип в грязь посреди дороги. Баскак не успел еще вспомнить подходящих русских слов, как Гриша спрыгнул к нему в грязь, вывернул плеть из Бурхановых рук, оседлал баскакову шею и потыкал мурзу всем лицом по уши в добрую дорожную грязь. Гриша обтряхнул колени, вспрыгнул на мостки и пошел в слободы. Мурза еще не выплюнул глины, залепившей рот, а уж из великокняжеского терема выбежали пристава поднимать ордынского гостя: - Батюшка, Бурхан Агуреевич, как же это ты обступился? Государь узнает, тужить будет! Но Бурхан только плевал. Повели гостя под руки, участливо отирали о лица грязь, норовя нажать посильнее. Дома Бурхан не успел халата сменить, как прибыл боярин от Дмитрия: - Очень справляется государь об твоем здоровье, Бурхан Агуреевич. И пока Бурхан думал, как ему отвечать, боярин развязал шелковый узелок и вынул витой серебряный перстень с капелькой бирюзы, зажатой завитком серебра. Голос боярина стал строг и громок: - Жалует тебя государь князь Дмитрий Иванович всея Руси сим жуковиньем. - И, поклонившись, ласково договорил: - На память. Евдокия сошла во двор глянуть, как сохнут сундуки. На ярком весеннем солнце были развешаны залежавшиеся в кладовой шубы, меха, тканые и парчовые платья, охабни, сарафаны; ткани, свезенные от немецких и фряжских ткачей, от византийских мастеров из Царьграда; шелка из Орды, из Ирана; меха с глухих лесных промыслов. Все было раскрыто навстречу светлому весеннему ветру. Лишь бобры проветривались в тени, чтобы не порыжели от яркого света. В воздухе остро пахло перцовыми и лавровыми листьями, которыми перестилали вещи в сундуках от моли. А окованные узорными скобами и кружевными железами расписные сундуки стояли среди двора, разинув алые и белые пасти. Евдокия стояла среди разворошенных теплых своих богатств. Скворцы неистово свистели и трещали везде. Медок тихо отступал от сердца. Сыновья - Василий и Юрий - шумно играли на влажной земле, втыкали в землю палочки и метились в них из деревянных луков. Мамка поставила на земле обвязанную розовой лентой щепку: - Нуко-сь, князюшко, стрели татар Бурхана! Евдокия резко обернулась к ней: - Чего надумала? - И взглянула так, что мамка стремительно выхватила из-под стрелы щепку и скрыла в сарафан. - Ой, нету ее. И не было! Трехлетний Юрий завизжал. Евдокия ласково вдавила в свои колени его мордочку. Юрий на три года отставал от брата, но тянулся, не желая ни в чем ему уступать. И не хуже Василия попадал в цель. Он был в отца-черен и смугл. "В батю!" - думала мать, прижимая Юрия. В это время Евдокия узнала, что из монастыря заехала к княгине жена князя Боброка, Анна. А тут еще пришла во двор жена Бренка: боярыне было любопытно глянуть на великокняжеское добро. - Сушишь, Евдокия княж Дмитриевна? - На то и весна. Бренкова медленно опустила глаза: - Только ли на то, не знаю. - А что ж еще? - Не одна рухлядь залеживается, а ведь и бабы тоже. Евдокия засмеялась: - Ну, твой Михайло Ондреич залежаться не даст. - А мне русые не по душе. Размазываются, как тесто! - Пойдем наверх. Там княгиня Анна: за мужем заехала. Она пошла впереди гостьи, круглоплечая, плотная, упруго ступая вверх по дубовой лестнице. - У меня эту зиму меды удались. Отведай. Запыхавшаяся боярыня едва успела сказать, как и у нее хорошо настоялся мед: - На укропе. Духовито, крепко. - А варила? - Варила, варила... Крепко и ароматно пахло в палатах древесной смолой, травами, корешками, развешанными по углам, растыканными позади икон. Женщины разговаривали. У Бренковой новостей было много, но строгая лицом Анна неодобрительно косилась на нее. Евдокия подозвала девушку: - Там скоморохов нет ли? Анна перебила ее: - Нет, Овдотьюшка, мне время домой. - Да князь Дмитрий Михайлович наверху спит. Обожди, как встанет. А девушка радостно говорила: - С утра трое ростовских внизу сидят. Да Тимоша коломенский с медведем на дворе стоит. - Удумала! Медведя сюда весть! Песельников покличь. Песельники вошли, поигрывая и напевая еще на лестнице. Принялись низко кланяться: - Матушке княгине Евдокие Митриевной. Дай тебе бог здравствовать и красоваться, многие лета с красным солнушком миловаться! Заводи, Олеша, переладец! Они гудели, приплясывали. Беспечная песня плясала вместе с ними, лапотки поскрипывали. Девушки, толпясь в дверях, пересмеивались, переталкивались локотками. Старший из скоморохов, все еще разводя руками, остановился среди горницы и запел: Славны богатыри во Киеви, Славны звоны в Москве-городе, Сладки поцелуи коломенские, Широки подолы рязанские, Лубяные сарафаны во Суждали, Люто любы любки белевские, Белопузы вдовки литовские... Вдруг осекся и принялся низко кланяться, а за ним и остальные: в дверях стоял князь Боброк, еще румяный от сна. - А побывальщины петь горазд? - спросил князь старшого. - Пою, господине. - Перейми новую. Писцы те скажут. Она ими списана. Старший кинулся было к дверям, писцам внимать, но Боброк остановил: - Нет, уж вы сперва княгинь потешьте. И скоморохи снова загудели в дудки, задвигались. Когда песни смолкли и женщины ушли к вечерне, скоморохи сели внизу на широкой скамье и писец внятно принялся читать им слова побывальщины: Пред собой ты дверь пятой распахивай, С головы шелома ты не сбрасывай. Старший, грозя пальцем, перебивал писца: - Погодь, погодь! Как тут, значит? Это татарин посылает ко Владимиру посла и наказывает... - Пред собой ты дверь пятой распахивай... - Уразумел. Не кланяйся, дескать, русскому князю. Понимай об себе. И писец волновался, боясь ошибиться, боясь, что певец поймет его неправильно. А когда по песне завязался бой, писец начал подозрительно переспрашивать певца: - Разумеешь? Надобно петь так, чтоб от татар пух летел. - Вроде как Бурхана нонече... - Тсс... - покосился писец, - об этом только Бурхан знает. Никто не видал, никто не слыхал. - А слух как удержишь? - спросил младший. - А слух пущай себе идет. Туда ему и дорога. Когда вся побывальщина перешла с бумаги на память, старший ее запел. Старинный лад ожил, наполнился новым смыслом, и певец взволновался: впервые, хоть в песне, он бил татар. И он понес ее на многолюдный город Москву. А Боброк стоял позади Дмитрия в церкви Спасского монастыря и, слушая вечерню, что-то шептал свое, не похожее на мирный поток молитв. Четвертая глава. КРЕМЛЬ Ставили башню скоро. Скоро умели тогда строить. Деревянные церкви оттого и назывались обыденными, что ставили их, отделывали и освящали обыденкой, дружно, в один день. Таковы были русские плотники. Каменную Михайловскую церковь в Москве сложили за один год и считали время это долгим; монастырскую Михайловскую церковь в Чудове тоже сложили в один год. Таковы были русские каменщики. Но бог имел время ждать, а враги могли и не пождать окончания московских стен, посему башню положено было соорудить в течение ста дней. Возле стены, напротив тайника, сколотили деревянный вертеп и разместили там на жилье каменщиков. Тесно было и темно. Потолка едва не касались теменем, а Кирилл и касался. Окна прорубать почли излишним: "Не хоромы, чать, а людская!" Дверь держали открытой, чтоб вонь спускать. Кормили скудно - либо Москва бережлива, либо дворский боярин скареден. Но Алис не видел ни мрака, ни грязи, ни худосочия своей дружины, ни сурового вида Кириллова. Он вознесся наверх кладки и вместе с ней восходил к хмурому московскому небу. Кремль окружал его. Жались друг к другу строения, зеленели сады и дворы. Темнел, хотя и поредел изрядно, бор, спускаясь к Боровицким воротам. Церковь Спаса стояла толстая, как дородная боярыня. Золотой маковец ее упирался в небо, словно воинский шелом. Чудов, весь деревянный, отстраивался. Великий князь Дмитрий чтил этот монастырь особо - здесь похоронили Алексея, княжеского наставника. Высился над строениями и Архангельский собор, но все вокруг было бревенчато, низменно, и Алис не мог понять красоту Кремля, хотя русские радовались ей. Он предпочел бы плоскую мощь каменных стен, восходящих одна над другой, он скупо украсил бы их, чтобы каждая складка завитка четко выступала из камня, как ящерица на песке пустынь. А есть ведь добрый камень. Он и желтоват, и розов; не единым лесом богата Москва, но и каменными залежами. - Ты мрачен и волосат, Кирилл. А о чем печалуешься? Строим, как в Цареграде; крепко, как из гранита. Дружина понятлива. Строим мы по своему замышлению. Чего же ты? - Взгляни, - строим сторожню от битв, от врага, а сами, как враги, окружены и заперты. Я хотел по Москве идти - мне сказали: "Назад!" Я хотел со стены с человеком словом перекинуться - мне велено было слезть. Я хотел в церкву пойти, па молельщиц глянуть - ан пристав злым глазом споим скосился на меч и велел в доме своем бога славить. Тяжко мне. - Сосредоточь свою мысль на зодчестве; думай о башне, говори с ней. Она растет. Нас не в рабство ввергли, но только торопят. Нельзя ввергнуть зодчего в рабство, давая ему замес и камень, давая ему право строить по своему мечтанию. - А я не могу мечтать под плетью и оттого скорбен теперь. Не суди меня, но скорбен я. - И шепотом добавил: - Скорбен вельми, но и вельми гневен. - Ты всю жизнь не можешь унять своего сердца. Оно тебя ведет, а его надо подчинить себе. Только тогда станешь мастером. - Слушаю тебя. Но мыслю инако. - Мыслью твоей не владею, Кирилл. А хотел бы перевернуть ее! - Хотел бы и я, но каждый новый камень возвращает мысль вспять: раб, раб, раб... Лучше б было сидеть в Рузе. Идя сюда, возмечтал. Лучше не мечтать совсем, нежели, возмечтав, от мечты отречься. Каменщиков дали Алису мало. Все они тоже были княжеские, тоже опасались Можая, старались усердием смягчить свою прежнюю жизнь. Вдоль Москвы-реки, на том берегу, и на плотах постоянно толпились люди: сладко смотреть, как возрастает строение, будто сам кладешь камень на камень. Иные, забредя в Москву издалека, просиживали целые дни, глядя на кладку. Иные кричали каменщикам, советовали. Но окрик сторожей сбивал их слова на лету, как влет пронзает стрела птицу. - Эй, лапоть! Держи язык за зубами! - Легко сказать "держи", ан у слова-то хвоста нету. Ан оно вить не воробей - вылетит, не пымаешь. - Но-но! - А чего это молчать? - А то, что слово - солома, загорится - не зальешь. - Да ведь стрельня ж не соломляная! - Но-но! Сказано: держи язык! - А он у меня слизкой, поди подяржи! - Эй ты, якаль окской, говори да помалкивай. - Нам язык господом не для молчания даден. - Ишь ты, Игорий-богослов. Монах, что ли, ча? - А ты не рязанской ли, господин пристав? - Откули ча, опознал? - Оттули ча, што ты - чакаль. - Ох, батюшки, со смеху помереть... А каменщики молчали. Дмитрий уезжал в волости, уезжал на охоту, возвращался, уезжал снова. Стены поднимались неуклонно, скоро, как было ведено. Дмитрий пришел посмотреть постройку. С ним был Боброк. Никто не сопровождал их - люди остались за горожей, окружавшей стройку. - Как бог пособляет, мастер? - Не жалуюсь на бога, кир. - А каков его бог-то? - поинтересовался Дмитрий у Боброка. - Магомедданский. Общий с татарами. - Значит, кому кувы куем, того и в ковачи берем? - засмеялся Дмитрий. Алис не понял их разговора, но почел смех их за добрый знак. Он попросил: - Дружина жалобится - в город не дают сходить. Объясняю им: оттого, что торопят. Пойдете, говорю, когда отстроимся. - А зачем ходить? - нахмурился Дмитрий. - Слово как сокол - ладит на голубиц низринуться. Когда ж сидят одни соколы, некого им терзать. Слово ушей ищет, чтобы в них гнездо свить. - Во многоглаголании несть спасения! - ответил Дмитрий. - Творите свой труд в молчании, тем спасетеся. - Благодарю, кир Дмитрий Иванович! - поклонился Алис. Идя дальше, сопровождаемый Боброком и Алисом, Дмитрий прошел близко от отшатнувшегося и поникшего в поклоне Кирилла. - Многоволос, яко зверь лесной! - сказал Дмитрий. Боброк замялся, не зная, переводить ли и теперь княжеское слово на греческий. Он промолчал, а Дмитрий обернулся к Боброку: - Благодарствую тебя, Дмитрий Михайлович! Вижу, помнишь наш уговор о немоте каменщиковой. - Каменная немота, княже! - засмеялся Боброк, недоверчиво оглянувшись на Кирилла; но тот продолжал стоять, поникнув в поклоне. Дмитрий молча вглядывался в крепление стен. Вникал, в меру ли прокален, не крошится ли кирпич. Было такое в Коломне - строили, строили каменную церковь во имя Покрова Богородицы, а едва каменщики успели с лесов сойти, как стены обрушились. Кирпич в нижних рядах не выдержал тяжести и пополз, как сырой песок. С высоты башни Дмитрий оглядел Москву. Все Заречье тонуло в садах. Из зелени кое-где высились кровли теремов. Изредка поднимались чешуйчатые маковицы церквей. Слева сиял позолоченный верх Параскевы Пятницы. Это рязанский купец Игнат Титов поставил в благодарность Москве за приют. Сбежал в Москву: неспокойно купцам на Рязани, того и гляди, татары нагрянут на рундуки. Со всем имуществом, с людьми сюда приехал. Богатые жильцы Москве не помеха. Да и бедного человека Москва привечает: пусть поселяются, новый человек - новый данник. А земли без людей дани в казну не вносят. Тем и богатеет Москва, что людьми расширяется. Иные князья завидовали Дмитрию: - Ты, князь, привораживаешь. Али Боброк за тебя. Чтут Боброка за волшебника, потому что много учен и многое видел. "С людьми надо быть ласковым, и люди к тебе придут. Лучше на гривне полушку простить, чем, полушку добывая, человека упустить, а с ним вместе и гривну". Дмитрий прочно помнит заветы своих дедов. Он посмотрел на Кремль. У отца Кремль был весь деревянный, местами лес даже крошился. Спасибо пожару - спалил все стены, как короб берестяной. Тогда и надумали больше деревянных стен не ставить. Высокие стены возвели. Кое-где в два, а то и в три ряда, стена над стеной, как сосновая шишка. Ров углубили, дно все вычистили. В иных городах кремли круглые поставлены либо многоугольные, а Московский сложили о четырех углах. Но вышел не ларцем четырехгранным, а как бы стременем, а лучше сказать - топором. И лезвие топора обращено к западу, а на татар - обушок. Строение к строению, каждое расписано, чем-нибудь изукрашено, в каждое вложена человеческая любовь к красоте, каждое обжито человеческими горестями и радостями, каждое Дмитрию ведомо, построено на его глазах, кое-где его тщанием, по его совету, по его слову. Не все так вышло, как думалось: то плотники норовили на свой лад поиначить, то каменщики вдруг замышляли по-своему повернуть; многое же выросло будто само собой-красиво, а и в мыслях у князя не было такое сооружать. Теперь он сам видит - красиво: словно подарил кто-нибудь. Там церковь, не похожая ни на одну из прежних, а то вот терем странный и милый высится в тени листвы. Девушки либо боярыни - стоят на траве: хороши их яркие сарафаны на светлой зелени. Спустившись с башни, Дмитрий, как в тесто, сунул палец в бочку с замесом: - Гож ли будет сторожню держать? - О! Века продержит! - восхитился Алис. Многих он видывал владык на свете и императора Византии видел, но тот до ремесла каменщицкого не снизошел, пальца в замес не запускал. Можно работать для Дмитрия. Зря хмурится Кирилл. Дмитрию принесли светильники, и в полыхающем, живом их свете он полез в подземелье. Оттуда пахнуло на него не то кошачьим калом, не то разрытой могилой. Сырая земля оплывала, сопротивлялась землекопам, внедрявшимся в нее, доставалось и каменщикам, сводившим над ходом своды. Дожди хлестали строителей, солнце пекло, ветры сушили лица. А князь торопил рыть, рыть, рыть. Теперь Дмитрий ошаривал каждую щель: добротно ли, устоит ли, выдержит ли? Можно ли почесть этот важнейший кусок княжества завершенным навеки? Дмитрий ушел с башни довольный. Зашел в вертеп и осмотрел еду. - Плоха варница. От такого вара не жди товара. Надо людей тешить, тогда и люди утешут тя. - Я присмотрю за тем, - обещал Боброк. А под башней по-прежнему, как кроты, врывались в земные глуби люди, расширяли старый ход, крепили его камнем, взамен слизкого гнилого дубового перекрытия. Долго рыли. Каждый усердие свое показал. Каждый сердце свое раскрыл. За три месяца кончили Тайницкую башню. Осталось только попам освятить ее. Дмитрий велел служить молебен торжественно. Созвали сродников княжеских, бояр, весь двор Дмитриев. И многие дальние князья приехали - не каждый день в Москве башни святят! Да уж и наслышались все о необыкновенном умении княжеских каменщиков. Молва, как ветер, - незрима глазу, но пролетает стремительно - каждого коснется, каждого взбодрит. Но строителей не допустили слушать молебен, и святая вода с кропила ни единой каплей не коснулась их почернелых лиц. Их послали в город, имени коего никто не слыхивал до того. Там обещали им полный и долгий отдых. Провожал их Боброк. Алис стоял, запрокинув голову, и смотрел, как над завершенной башней поднимали кованного из железа позолоченного льва. Боброк неслышно остановился позади Алиса и смотрел на него. Когда зодчий обернулся и склонился в приветствии, униженно прижав к сердцу руку, Боброк спросил: - Ну как, доволен сооружением? - Лучше всего, что строил раньше. Цареграду не оставил того, что донес вам. - Так и надлежит рабу радеть о господине. - Именно так. - И князь велел сказать, что мастер ты добрый, что заслужил ты отдых. Он тебя наградит. Алис разогнулся, надумав сказать слова благодарствия, но встретил пристальный и недобрый взгляд Боброка. И слово умерло прежде, чем родилось: что-то страшное померещилось Алису... Но он тотчас подумал о похвале, присланной ему от князя, о милости, обещанной ему, и улыбнулся, глядя в глаза Боброку. Дмитрий Михайлович погладил ему плечо, снял с пальца перстень и надел его на перст Алиса: - А это тебе я дарю раньше дара Дмитриева. И снова Алис кланялся, прощаясь с милостивым, князем. Их вели по Москве с почестью. Конные ехали по сторонам, Москва смотрела на них, обряженных в чистые новые одежды. Им завидовали: - Кончили сторожню. Теперь наградят, жизнь обеспечат. Стража следила, чтобы народ не напирал, не теснил, не беспокоил задних. Вели по Москве неспешно, дали вдосталь наглядеться на деревянный, тесный, сырой, такой заманчивый город, на который столько смотрели, бывало, с высоты своего труда, в котором столько скопилось у каждого из них желаний и ожиданий. И, не коснувшись города, ныне они уходят прочь. Дороги по Руси идут реками либо лесами. Лесами пошли строители Тайницкой башни: видно, князь торопился довести их до отдыха. Темнее и глуше вставал над ними лес. Кирилл подумал, что дорога эта идет к Вори-реке, значит - на Троицкий монастырь. "Уж не монастырь ли Сергию будем строить?" Но воины остановились и окружили каменщиков. Кто-то вскрикнул. Кто-то из конников взмахнул клинком. Брызнула кровь. Кирилл, изогнувшись, проскочил под брюхом коня и ринулся в можжевель. Всадник, вскинув коня на дыбы, круто повернулся следом за ним. Пешему в лесу бежать легче. Конного всякий сук задевает. А чтобы спешиться, тоже срок нужен. Великий князь Московский не хотел, чтобы враг распознал о тайнах Тайницкой башни, и, чтобы и впредь тайна сия не стала явной, положил своих мастеров во мхах лесных на вечные времена. Пятая глава. СЕТУНЬ Выехали в светлое утро, на заре, чтоб прежде зноя достичь лесов. Завершение башни праздновали большой охотой. Рано выехали, а город уже встал - прослышал: "Дмитрий на утеху сбирается!" Кто в церковь шел, кто за припасами на Торжок. Москва стояла свежая в том году, вся заново отстроенная после большого пожара. Ныне старые срубы - в диковину, а новые построены многообразно. Не то Рязань али Нижний Новгород и даже не Переяславль-Залесский. Те и из пепелища встают прежними: там житие многовековое, коренное, строение единообразное; там в городах и селах блюдется обычай дедовский - строят дом по дому, венец по венцу, по-дедовскому. А Москва встала на перепутье. Народ ее прибывает с востока, а убывает к северу; с запада едут на полудень, с Варяжского моря к морю Хвалынскому, а от Сурожских берегов к Беломорью. Иные проедут, а иные и остановятся: видят - град пуст, спален и выморочен, люди нужны. Оседают псковичи; селятся новгородцы; бегут сюда рязанские купцы, от татар подалее; греческие мастера прибывают со своими затеями; генуэзцы ищут у князя чести; литовцы просят пристанища, дабы веру от Ольгердова латынства упасти; киевляне со своими домочадцами перебираются от оскудения отчих мест. Разнолико московское население, и каждому сладостно в доме своем подобие родного гнезда иметь. Так возрастают на пепле дома: то приземистые, толстостенные, коренастые, то высокие, светлые, расписные, а то встретятся и такие, что подобны башням-узкие и островерхие. Иные дома тыном огорожены, другие, просты, доступны всякому и гостеприимны. И сердцу радостно: после каждой беды Москва восстает снова, но обширнее и краше. Ни огонь, ни мор, ни иноплеменный меч посечь и пожечь ее не может и не истребит никогда, доколе будет русская речь объединять многоязыкую Русь. И слово-то "Москва" значит медведица, - одолей-ко ее поди. Дмитрий едет на пегом коне. Не по обычаю, - на белом бы ехать князю, да резв пегий конь. А на охоте резвость - первая нужда. Шапка на Дмитрии, опушенная голубой лисой, выткана в Орде, Мамаевых баб рукоделье. Шапка та округляет лицо, оставляет весь лик открытым и на быстром ходу коня с головы не спадает. И сшитый искусным мастером кафтан прост не по-великокняжески, а ткань драгоценная, фряжская. И мудрено понять, где на Дмитрии сверкает золото, - а сверкает! - кольца ли, перстни ли на перстах, пояс ли, порты ли расшиты. Ехать тесно: не дюже широки улицы. Едут по двое, мало кто по трое. Поезд охотничий, как пояс, растянулся. Едет худощавый да широкобородый Серпуховской князь Владимир Андреевич. Его одежда побогаче справлена; конь весь камкой покрыт, аж масти не видно. А того богаче Дмитрий Боброк. Седина уж в бороду ударила, а видать воина: ладно на коне сидит! Не едет - пляшет над людьми московскими. Ведь если бы с него драгоценные уборы совлечь, страшно было бы на него глянуть - все тело в боях истыкано, многие раны так и не заживают. И чье только железо об него не звякало - и татарское, и литовское, и булгарское, и нижегородское, и черемисское, и не перечесть всех, а он по всем прошел, - видно, не писано ему порубленным быть, да и благодарение за то богу: хоть и Серпуховскому князю служит, а стоит за Москву. Такого богатыря в прежние б досельные годы в песнях славили, как Илью Муромца, как Добрыню бы славили, аще не токмо мечом, а и умом горазд. Да и властен: на Дмитриевой сестре женат. Не то Бренко. Этого всякий ведает: к Дмитрию близок. На коне, как на бревне, сидит - крепко, не смахнешь, не сдвинешь, а весь пригнулся, поник. Но у князя в чести, ближний советник, неразлучник. Да и пышность его нескладна, дорогое все на нем, а будто с чужого плеча, будто Дмитриево донашивает. А вельми пытлив: ходит везде смотреть - обряд ли народом какой справляется, церковная ли служба на освящении храма, так ли гулянье какое - везде поспеет. Тарусский князь едет, на грача похож. Сам черняв и одет черно, не цветасто, не радостно. Туча хмурая, а не князь светлый. И конь под ним вороной, одна звезда во лбу белая, да и на ту синие бахромы с оголовья спущены. И одежда блистает у князя серебром, а не золотом. Нешто нет средств у тарусян своего князя срядить по достоинству? Книжен, учен, многоязычен, а наряда русского не разумеет. "Мнихом бы, чернецом бы тебе, схимником бы, - справный бы игумен вышел!" То ли дело молодой Иван Белозерский едет! Светел и одеждой, и ликом, и оружием, и с Дмитрием, как брат, схож. И ланиты, как утреннее солнце сквозь белый туман, разгораются, ежели девичий взгляд переймут. А девкам на других и смотреть не любо, коли этот здесь. Не велик конек у него, а прыток - головкой помахивает, удила перегрызть норовит. Такому детине мелковат конь. Не весьма на охотников надивуешься - каждому надо почесть воздать, поклониться поясно. Поднять глаза - за дерзость почтут. Низко кланяется Москва охоте Дмитриевой, что самому великому князю, что последнему псарю: вон и у пса ошейник позолоченный, стало быть, пес тот богатее иного купца, а купцу ж почесть воздается! Едут - и дивуется ими Москва, и досадно, если свой боярин хуже серпуховского, тарусского или еще какого одет. А пересудов будет полная калита: не каждый день да и не всякий год такое случается. То проедут, не поспеешь взглянуть, а с чужих слов - не со своих глаз разуметь! А то и увидишь, да не разглядишь. Сей раз не столь людно на улицах - всех видать. Зрелищен сей год - по зиме Алексеевы похороны глядели. Да там толкучно было, не пробиться. Сам цареградский митрополит погребал, одних епископов со всех городов сколь понаехало! Звон по всей Руси тоскливый стоял. А тут - иное. Едет Дмитрий через весь свой город. Мимо садов, где зелень густа и тяжела от росы. Мимо стен, забрызганных внизу грязью, но еще слезящихся смолой, еще розоватых, а не серых, как было на Москве до пожара. Куда ни глянь - рубят плотницкие топоры; готовые срубы стоят ждут, чтоб на место сдвинули. Щепа подворачивается под копыта, глушит конскую поступь. Вон, видно, клин заколачивают: двое обухами по дубовому срубу молотят, а хозяйка внизу щепу собирает, новую печь надумала испробовать. Девушка за тыном поет - не время бы: в церкви служба не отошла, да и незачем в этакую рань петь, жалостливое сердце народу высказывать. А голос люб: У колодезя холодного, У студеного ключа гремучего Красна девушка воду черпала, Воду черпала, беды не чаяла. Белозерский глаз скосил - голос люб: Как наехали злы татарева, Полонили красну девушку. Полонили, замуж выдали За немилого татарина... Смело поет. Красоту сознает, значит. Заливается, высоко берет. Калитка открыта. Вот она стоит! Обернулась. Господи боже мой! Нет у нее лица! - Дома сего, Михаил Ондреич, не ведаешь? - Ведаю, - говорит Бренко. - Валуя дом. Девка та за тыном из-под Рязани взята. Ей татары смолой аль кипятком все тело изожгли. Один глаз остался. А голос - сам слыхал. От всей редкостной красоты голос лишь уцелел. Вот и поет она. Пущай поет. - То благо, - отозвался Дмитрий и задумался. Так выезжают они за посады. Сразу начинаются холмы. За Москвой-рекой курится марево. Стрекочут кузнечики в траве. Ярки крылья бабочек в чистом утреннем свете. Как в степи! Но простора нет. Острые шеломы бора высятся впереди в сивой дымке. Сено лежит еще в валах, досыхает. Кое-где уже стожат. Двое крестьян в белых длинных рубахах топчутся на верху стога, уминают, пока снизу подают охапки подвезенных копен. Кони оборачиваются и ржут. На соловой крестьянской кобылке сидит русоволосый парень. Его посадка легка и надменна, и это не понравилось Тарусскому. Насмешливо поглядывая на всадника, он говорит Боброку: - Инии форозе, воспад на фарь, мнят ся стратигами! ' [' Некоторые всадники, взобравшись на коня, мнят себя полководцами (смесь греческого и славянского).] - Хороший седок Руси надобен, у врага заклятого паче наших наездников, - отвечает Боброк, и Тарусский с сомнением передергивает плечом. Крестьяне скатываются с возов, со стогов, кидаются к дороге, чтоб, хоть стоя на коленях или уткнувшись в землю лицом, прослышать над собой топот Дмитриевых коней, уловить звон оружия, слово или хотя бы невнятный говор. Княжеские псы волочатся на цепях, высовывают языки, покрытые слюной, пока псарева плеть не свистнет над ушами. Задолго до полудня въехали в лес. Сперва шел вековой бор. Земля усыпана бурым игольником, иссохшей хвоей, устлана, как плесенью, глубоким мхом. Охоту окружили тишина и покой. - Здесь бы монастырь основать! Экой мир! - воскликнул Бренко. - Ладаном тут и так пахнет, а чернецам мягкая земля соблазнительна - она не смиряет, а распаляет! - сказал Белозерский. Дмитрий неодобрительно оглянулся на него: - О чернецах игуменское дело пещись; наше дело - об обителях. Здесь нет воды и место гладко: не выдержать обороны на сем месте. Монастырь - есть кремль господень. А хорош кремль, ежли он и нам, мирянам, сгоден. Затем и монастыри создаются и вера блюдется. Вникни, княже. В чернецы многие воины сходят; отпущаем в монастырь, а не в гроб. Подумывали здесь зной перестоять, но не нашлось ни ручья, ни родника. А без воды пешему стан не в стан, а конному и подавно. Дальше пошел смешанный лес. Стало между деревьями просвечивать. Раскрылось мелколесье па старом пале. Звякнул невдалеке колоколец. Собаки потянули в ту сторону морды: стадо почуяли. Вскоре выехали на перелесье. Поджарые овцы стояли у опушки на полдне. Мотая головами, перебегая от кучи в кучу, мучались от оводов. Залаяли псы. Запахло теплой шерстью, овечьим потом. Заблеяла ярочка, подняв длинноглазую морду. В нерешительности стаял молодой пастух в рваной шубе, накинутой на рубаху, с длинным, как змея, бичом в руке: падать ли на колени, бежать ли к гуртоправу, кинуться ли в лес от беды? Кто ж знает? Всякие воинства на Москву ополчаются. Эти чьи? Шарили тут в былые годы литовцы Ольгердовы, хватали овец. Как бы и с этими беды не нажить! - Чей скот? - крикнул Дмитрий, и голое, выросший в крепких боях, еще молодой, окладистый, рокотно прокатился по лесам, и леса долго, словно дым, пропускали его сквозь себя. - Великого князя Московского и всея Руси Дмитрия Ивановича! - А велико стадо? - Полторы тыщи голов. - А меня знаешь? - Дозволь гуртоправа кликнуть, он бывалый. - Зови, отроче! Пастушок кинулся прытко. Ближние овцы шарахнулись в глубь леса, где в сени таилась главная часть стада. И отрок тотчас исчез в ветвях, исчезли и псы, и лишь колокольчик вожака колотился и щелкал невдалеке, как птица, прихлопнутая силком. Прикрывая ладонью чело, высоко запрокинув голову, чтобы видеть из-под гноящихся век, опираясь на свой длинный, будто патриарший посох, мелко переступая босыми ногами, торопился к Дмитрию из лесу старец. Рубище его было серо, а борода узка, длинна и седа. Но кожа лица, обветренная ли загаром, опаленная ли старостью, темнела, как кора, как лик угодника суздальского письма, хотя подуло от пего не кипарисом, а горькой вонью овчины. Шерсть и на сермяге налипла,- видно, скинул тулуп, чтоб скорей дойти. И, как бы поддерживая его, с обеих сторон, прислонясь к узким бедрам его, шли громадные густошерстые псы. Низко, в пояс, поклонился, силясь разглядеть супротив солнца. Но солнце било в лицо, и хилая рука старика напрасно тщилась притенить взгляд. - Чаю, меня кличешь? - А кто ты, отче? - Пастырь. - Хороша ль паствина? - Обильна, сыне. - Вода здесь близко? - Доброе место. Пожалуйте, бояре. И так же трусцой старик повел всадников в кустарники. Вошли между орешниками на бугорок и внизу, в овраге, в ольшанике, увидели вьющуюся струю светлой речки. Одиночные огромные ели шатрами нависали над мхом. Там и разостлали ковры для покоя. И прежде чем торопливые рынды успели поймать золоченое стремя, Дмитрий соскочил с седла и пошел к реке. На широком камне стал он на колени и пил пригоршнями воду, хотя рында уже стоял позади с узорным чеканным ковшом в полотенцем, перекинутым через руку. Гуртоправ, отпугнув посохом своих овчарок, допытывался: кто в сей дружине старшой, и кто он званием, и откуда, и как имя ему. Но ответили ему, лишь когда Дмитрий прошел на ковры под ель. - Сие есть Дмитрий Иванович. Старик оттолкнул воинов и повалился перед Дмитрием. - Княже! Не очима, нутром моим узреть тя должен. И не узрел! Видишь: ветх, истлел, скот пасу, - держу посох, а не копие. - А и копие держивал? - Многажды. - При ком же? - Подпослед при Иване Московском. - При отце моем? - Отцу твоему Ивану Ивановичу и дяде твоему Симеону посохом служил, а я о копье реку. - Значит, деду? - Деду, княже, деду твоему. А до того у Дюдени в полону был, влачился в басурманском стане, видел, как поганые костры возводили из городов наших: изничтожение Мурома зрел, и Суждаля, и Володимера, и Юрьева, Переяславля и Углича; Коломну и Москву зрел в бедствии и в пламени, и Можай, и Дмитров. Но под Дмитровом вынес меня господь из полона и пламени: утек. - Дак тому разоренью век минул. Сам ли был, слыхал от кого, может? - Запамятовал, княже. Но аз и допрежде того в походы ходил: на Сити-реке кровью сыт был. А прежде того, на Оке, под Коломною, от Батыги сбежал. Первый раз тогда у нечистых в полону был. В Киев мы сошли, а и Киев впусте увидели, покинут жителями, как гнездо по осени, - лишь пух да скорлупки мелкие, а сверху бурый лист. Сожженной Рязани кострище видел, когда в полку Коловрата-боярина на помощь рязанцам шел. Поздно пришли - татары оттоль уж вышли, а узрели мы князей, воевод, витязей, жильцов, отроков рязанских, разбросанных на мерзлом ковыле, занесенных снегом. И сказал тут Коловрат: "Город, город Рязань! Поздно мы пришли тебя от Батыги пасти, чаяли рязанцам слезы отереть, а нет тут ни стонущего, ни плачущего, ни жен вопиющих, но вси вкупе мертвы лежат!.." Было у нас тысяча семьсот воинов с Коловратом. И кинулись мы вдогон за Батыгой и почали их бить. Сказывают, закричал тут Батыга: "Мертвые рязанцы поднялись, нас настигают!.." И страх напал на татар. И полегло их множество. А когда обессилели мы и избиены были, взяли нас пятерых, кровью изошедших, привели пред Батыгу. "Кто вы?" - спрашивает. "Рязанцы мы, - говорим. - Послала нас Рязань-город проводить тебя, как русские всегда иноплеменников от себя провожают: стрелами и копьями..." И повелел нам Батыга с честью похоронить Коловрата, а нас с собой до Коломны вез. В коломенском бою, сказывал тебе, мы от него утекли. - Полтора века, отче, тому бою. Как можешь помнить? Может, слыхал от кого али возмечтал о том? - Запамятовал, княже. Не упомню. А и допрежь Коловратова полка в походы хаживал. Я роду рязанского, но не токмо под рязанскими князьями бился. Первый раз бился, когда Батыга на Калку пришел. Я у князя Данилы в полку был. Первый тогда раз русские татар узрели: квелы, невидны они. Понадеялись князья каждый на себя, вразброд в битву пошли, а иные в отдалении своего часу ждали. Ой, много тел крестьянских полегло. Начали мы поганых рубить, разрубим пополам с темени до пупа, глядь - из одного рассеченного двое здравых встают, чем более их сечем, тем многочисленнее становятся. Плечи наши заныли, мечи иступились, руки обессилели, а они множатся и наступают. Осталось в памяти то побоище и клич наш горький, как скликать стало некого. Велики были плач и страх, и крепкая обида, и отмщенье за ту обиду на тебе, княже Дмитрий Иванович! На тебе! Он поднял свой посох и запрокинул голову, чтоб видеть из-под воспаленных гнойных век. - Тягостен хомут нам! Обида и неволя к земле гнут. Возьми посох мой, еже копий недостанет! - Сколько тебе лет, старче? - Я считаю овец твоих. О том спроси. А возрасту счет бог ведет. И князь просил пастуха отведать яств своих. Старика взяли .под руки, подвели к коврам и пододвинули к нему солило, полное сладкой рыбы, благоуханной от приправ. - Как же рекут имя твое, отче? - Иваном по крещению. - Отведай, отче Иване. Старец рассказывал: - Намедни, княже, твоя овца объягнилась четырьмя ягнятами. Благая примета. Будет тебе, Дмитрий Иванович, прибыль в сей год: богачеству ли твоему прирост, семейству ли, славе ли твоей, не ведаю. Но будет. Дмитрий, уже не внимая его словам, думал о глубине обиды, о посохе, готовом в бой, о словах старика. Схожие слова твердили бояре; эти слова завещал отец, томясь на смертном ложе; их ему дядя Симеон завещал; их ему повторяла мать, но теперь возле мирного стада, в молчаливом лесу, они прогремели, как труба, зовущая к бою: родина изнемогает, родная земля попрана, к отмщению призывает она народ. Он - великий князь - собирает уже под собой князей, а все еще кланяется Мамаю, голову свою покрывает Мамаевой шапкой. Шапку ту от Мамая получил взамен своей, когда по ордынскому обычаю на пиру побратались они с Мамаем меной шапок. Бережно положенную возле, Дмитрий пнул ее ногой, как собаку. Все заметили сдвинувшиеся Дмитриевы брови, скосившийся рот. Быстро он оторвал руку от кинжала и провел ладонями по раскрасневшемуся лицу. Он стал бледен, но улыбался. - Выпьем за старшего из нас. Во здравие твое, отче Иване! - Я, княже, единую лишь воду пью. И тотчас подали ему воду в позолоченной чашке. - Здрав буди, Дмитрий Иванович. Премного милостив ко мне, господине. Когда все разлеглись по коврам и мураве на полуденный покой, Дмитрий, Владимир Серпуховской и Боброк отошли от стана к воде. Старец следовал за ними в отдалении. Румяногрудая птичка - ольшанка, попискивая, порхала по кустарнику; может быть, опасалась за недалекое гнездо, затевала отвлечь людей от птенцов в сторону. Малая птица, а и та свое гнездо бережет. Вышли на открытое место. И увидели: в небе металась темная стая. Высоко-высоко парил вырвавшийся у охоты сокол. Пока охотники яствовали, сокол, видно, обидел скворца, и теперь десятки, тьмы скворцов кинулись на него, и сокол тщетно от них отбивался. Вниз, крутясь, летели соколиные перья. Маленькие птицы ощипывали в небе могучего хищника; кидались на его крылья, на темя. Свист и сверест стоял в небе, доколе сокол не покатился с высот в лес; скворцы ринулись за ним. Владимир гневно обернулся: - Что ж сокольничий смотрел? Кто упустил сокола? - Постой, Владимир Ондреич, - остановил Боброк. - Это нам небесное знамение. Сильна Орда, с Батыевых лет она бьет нас поодиночке. А вместе, стаей, не уподобимся ли мы пернатому воинству? Найдется ли тогда сила, супротивная нам? Вот к чему сие знамение! И стоит оно дороже всех наших соколов. - Народ единомыслен в сем, - ответил Дмитрий. - Одни лишь князья мутят и усобятся. Усовестить их словом тщится игумен Сергий, но усовестить их мечом - дело наше. И доколе хватит дыхания моего, не выпущу меча. - И мы, брате, не отступим от тебя. - Не отступим, брате. Так поклялись они друг другу перед высотой сияющего июльского неба, под клики встревоженных птиц, над вечным струением лесного ручья. Топот коня, то пропадающий во мхах, то возникающий, приближаясь, привлек их. Они не дошли еще до больших елей, где под сенью ветвей ждали их постели на булгарских коврах. Воин мчался прямо сюда, конь пронесся, задев копытами одеяла. Воин пригнулся, проскакивая нависшие ветви. Он осадил коня, горячего и почернелого от пота. Пытаясь спрыгнуть, гонец зацепил ступней стремя, и нога застряла в ремнях. Так, уцепившись за седло, повиснув, он изложил весть: - Татары сожгли Нижний. Князь ушел за Оку. Волость вытоптали. Теперь, сказывают, сошлись с превеликим войском со степи и пошли на нас, господине. - А жители? - спросил Дмитрий. - Бежали за Волгу. - Сам Мамай с войском? - спросил Боброк. - Нет Мамая при войске. Бегич ведет. Дмитрий, побледнев и прикусив губы, обернулся к Боброку: - Приспело время! И побежал к постелям, где под присмотром отроков лежала княжеская одежда. - Боброк! Время надо выгадать. Не робеть, скликать всех немедля! Владимир крикнул подбежавшему воину: - Прикажи седлать! Охота пущай за нами ворочается. Дмитрий поднимал спутников: - Тарусский, Белозерский, Бренко! Вставайте! Скачем на Москву! - Что ты, княже? - Татары сожгли Нижний. - А князь Дмитрий Константинович? - спросил Тарусский. - Жив мой тестюшка, - отмахнулся Дмитрий. - В заокские леса утек! - И кинулся к коню, которого вели из-под лесной прохлады. Дмитрий поскакал, не щадя ни коня, ни плети. Ветви хлестали по плечам. Незастегнутая ферязь развевалась позади; спутники едва поспевали за ним. Он кричал, не оборачиваясь, Боброку: - Довольно кланяться! Настало время биться! Откланялись! Позади, отстав, возвращалась на Москву охота. Последние всадники скрылись в деревьях. Еще чадили угли покинутых костров. Среди поляны одиноко стоял ветхий пастырь. И посох, коего здесь не приравняли к копью, дрожал в руках, еще жаждущих битвы. Шестая глава. ГОНЕЦ С начет лесом гонец из Москвы в Троицу. Как медведица шерстью, Русь густо заросла лесами. Леса стояли сырые, дремучие, из края в край по всей Русской земле. Земля была влажной, реки полноводны и обильны рыбой, дороги непроходимы; не дороги - тропы. Коннику те дороги гожи, пешему - хороши, но колесам неодолимы: и в ведрое-то лето вязли колеса в колеях, а задождит - не вылезешь. Но дорога, как палка о двух концах: тяжела лесная колея русскому колесу, а вражьему степному сброду и совсем нету в лесу проходу. Дремучий лес высился плотной стеной, живой городьбой вокруг московских земель. В темных глухих лесах много таилось зверья и всякой дичины - вепри и лоси, олени, козули и рыси, медведи и волки, белки и лисы, барсуки и бобры, куницы и зайцы. Казалось, что диковинные неодолимые звери и лихая языческая нечисть таятся в дебрях. И беглый человек в лесу ютился, и озорные шайки уходили в лес. Кто зверя боялся, тот сквозь леса шел днем - днем зверь спит, днем зверь опасается человека. Кто человека опасался, тот ночью шел - человеку от человека укрыться легче во тьме. По тем дорогам и версты считали. Далек был от Москвы город Можай; темным-темны леса разрослись по можайской дороге, а Москвой-рекой путь извилист; Серпухов считали ближе: серпуховской путь понаезженней, посветлей. И до Троицы не всяк добрести мог: топи, мхи, вековечная заросль, бурелом. Там видимо-невидимо лютого зверья, а местами из земли дым струится - кто-то, видно, свою жизнь пасет. Из-под дубовых замшелых корней текут родники там. И крик в том лесу не откатывается вдаль, а возвращается вспять. В том глухом лесу поселился Сергий, разоренного ростовского боярина сын, Радонежа-города житель. Ушел от родителей в те леса, выбрал высокое место над водой, на горе Маковце, срубил себе незавидную хороминку - захотел обрести тишину. Бортничал ли, рыбу ль ловил, питался ли корнем и орехом, но жил. Лазоревый дым растекался по тишине лесной, а молва о Сергии - по окрестным городам. Не одному ему недоставало в городе спокойствия. Начали к нему стекаться люди, просили пристанища, селились рядом. Каждый своей достачей жил. Сообща поставили церковушку во имя Троицы. А помалу из затхлых землянок в изрядные срубы перешли. Нищее было житье, пока Московский князь про ту обитель сведал. А сведавши, помог. Всея Руси митрополит Алексей уразумел Сергия: бескорыстен, но в замыслах упорен, в писании начитан, но гордыни чужд. Паче же того оценил митрополит Сергия по единомыслию: сильны у русского народа враги. Татары - с востока, Литва - с заката, свей - с полуночи - всяк норовит оторвать от Руси клок, иные же и сердце норовят нечистой рукой из Руси вырвать. А князья усобятся, Руси не блюдут, только о своем добытке пекутся. Не разумеют, что добыток князя от народа течет. Калита покойник мудр был - понял. На верный путь стал - обиженных привечал, разоренных княжеств жителей жаловал, пограбленным купцам льготы давал. И текли в Москву к Калите, к Симеону, к Ивану, как и к нынешнему Дмитрию, бояре с дружинами, и дети боярские, и житые люди, и беломестцы, и черные люди, смерды. И каждому московские князья на первое время давали свободу от поборов, заказывали подручным князьям, воеводам, наместникам и волостелям не забижать новосельцев. Слово митрополита всея Руси на всю страну звучало, но надобны и митрополиту сметливые люди - слово разносить, порядок держать. Потому единомыслие и сблизило константинопольского поставленника Алексея, святителя, владыку православных душ, и смиренного игумена Сергия. А расположение Алексея привело Сергия и в Дмитриев терем. Дмитрий увидел в Сергии кроткого льва с булатными когтями, тихим голосом, но твердым взглядом. И лев хотел быть ручным у Дмитрия. А через Алексея да Сергия и церковь становилась ручной. Недаром Калита долго добивался и добился, чтобы всероссийский митрополит покинул Владимир-город - исконную после Киева обитель митрополитов - поселился в Москве. Дорого это стоило деду, зато внук стоял теперь рядом с владыкой церкви. Алексей в эту зиму умер. Константинопольский патриарх сговаривался с Дмитрием о новом святителе. Сергия хотел поставить на свое место Алексей. Но Сергий отказался. Упрашивали, убеждали - отказался. Остался игуменом в деревянном маленьком Троицком монастыре, в топи, в лесных дебрях. А мог бы теперь сидеть в гостях у патриарха, взирать на теплое море, на Олегов щит над вратами Царьграда. Скачет лесом гонец. Скачут лесами гонцы из Москвы во многие грады и веси, к подручным князьям, к боярам, в села - поднимать Русь. Где-то в степном далеко идут на страну татары. Где-то за синью лесов ржут их степные кони, дымится курево под копытами басурманской конницы, каждый шаг приближает их. Они надвигаются, звеня клинками, напевая поганые песни, неся смерть. Неотвратимое, непобедимое войско. Скачет лесом гонец. Малые ручьи перескакивает. Реки вплавь переплывает. Под нависшими ветками кланяется гонец. По высоким борам скачет, хлещет коня, торопит. Раз остановился: коня кормил. Другой раз останавливался: вздремнул сам. Но дремота в лесу в глаз не идет: конь захрапит - вскочишь: хорошо, коли зверя чует, от зверя оборонишься, а ежели человека чует, слушай! Страшнее зверя - человек в лесу. Лежит гонец, дремлет, а повод на руке намотан, нож под рукой: за голенище всунут; меч - при бедре, кинжал-на поясе. А все ж боязно: лес дремуч, глух, крик в нем вспять возвращается, да никто и не откликнется на крик. Конь копытом ударил, а уж гонец на ногах: неужели ж встречный кто на коне пробирается? Слушает: ветка вдали хрустнула, то добрый знак: ежели был кто, стороной обходит, сам опасается, сторонится. Гонец послушал, отломил хлеба, вынул из ветошки мясо, отрезал. А серенькая птичка на ветке свистит и приглядывается к человеку. Ближе соскочила. По мху скачет. Комочек серенький, а на темени черная шапочка. Гонец в раздумье поглядел на нее: "Пухлячок ты милый, скачешь от прутика к прутику, нет тебе людских горестей, ни забот, ни поспехов человеческих". "Ци-ци, кее-кее..." Вскочила на сучок, перевернулась вниз теменем, клюнула в хвою. Вдруг вспрыгнула выше: "Тиу-тиу-тиу..." "Может, и у тебя есть в гнезде детушки, малые пташечки". Пухлячок по мху скачет, не опасается. А плеть гибка в гонцовой руке. Р-раз! Птичка, затрепетав, запрокинулась навзничь. "Ловок ты, братец Семушка!" - одобрительно подумал о себе гонец. Закинув повод, вскочил в седло. Хлестнул коня, помчался вскачь. Тяжелый топот глохнул в сырой земле. Уже Воря-река проблескивала сквозь кустарники. Здесь, на виду у реки, гонец осмелел. Он остановил коня, не слезая с седла, огляделся. Вокруг стояла тишина. Птицы в этот полуденный час молчали. Рот высох, хотелось пить. Возле ручья на гнилой коряге сидел мужик. Ворот суровой рубахи был разодран, но рубаха, и порты, и обужа облегали мужика складно и, видно, были одеваны первый раз. На пальце его сверкал перстень. "Что за человек?" - подумал гонец. Но Воря-река текла невдалеке, а нож за голенищем наточен справно. - Эй, брате, поднес бы испить! - сказал гонец. - Не во что воды набрать. Напейся сам. Гонец пораздумал и тяжело слез с седла. Разминая ноги, перекинул коню через голову повод, чтоб и копя попоить. Они подошли к воде и рядом вошли в реку, гонец повыше, конь ниже по течению. Мужик, всклокоченный, волосатый, сурово и молча смотрел на них. Почудилось ему: "А може, из тех? Меня ищут?" Выждав, пока напьются, он спросил: - Далеко ль путь? - В Троицу. - На богомолье? Гонец обиделся: от самого князя скачет, письмо везет. Вот что значит лесной человек - не смыслит другого человека. Надо бы сразу догадаться. - Нет, от самого Дмитрия Ивановича, всея Руси. "Вона что..." - смекнул мужик. - Милостив, что ль, к тебе Дмитрий-то Иванович? Гонцу почудилось, что мужик как бы насмехается над ним. Но вдомек ли дорожному мужику над великокняжеским гонцом насмехаться! - Щедр, велик, многомилостив, - ответил он. - А что-то одежина твоя - не с княжеского ль плеча? - усмехнулся мужик. Верно, одежина у гонца незавидная, но оружие привозное, не малого стоит. Да и не мужику в такие дела вникать. - С княжеского али нет, твое дело стороннее! - прикрикнул на него гонец. Сомнения не оставалось: из тех. - Знатно ответил. Ты уж не в боярах ли у князя служишь? - И подумал: "Видно, не опознал. Я тогда шел опрятно. А может, и опознал, да таится?" - Стороннее твое дело, говорю. Пень ты лесной, а мыслить тщишься! - А ты, вижу, даже и не тщишься? - Не книгочей, не чернец, а воин, воину ж розмыслы в голову кидаются, головную хворь вынуждают. - Эна как? Сам-то московский? - Коренной. - Поди, и дом у тебя там каменный? - Он хоть и не каменный, а уж худей твоего навряд ли будет. - А у меня ни нового, ни кленового, где сижу, там и служу. У тебя, поди, и жена в Москве? - А как же! - Красавица? Воин смолчал. Мужик пододвинулся ближе. - Поди, есть у тебя и малые детушки? И не успел гонец вымолвить ответ, мужик сшиб его сильным ударом и вскочил ему на грудь. Рука гонца потянулась к голенищу за ножом, но колено мужика наступило на руку пониже локтя. Воин напрягся, силясь вывернуться из-под тяжкого тела, шуйцей пытался сорвать с горла руки, но, прежде чем сорвал их, дыхание захватило и тьма застлала лесную мглу. Когда тело перестало содрогаться, Кирилл привстал. Все теперь принадлежало ему: кинжал, нож, меч, конь, панцирь, шелом, за седлом - топор. А еще утром он пробирался лесом, не предвидя пути, "не на пользу себе думаша". Теперь он справлен, как воин. И коня гонцу дали отборного: "чтоб добре поспешал". Кирилл отвел коня за деревья. Вернулся и потащил туда воина: в стороне от пути можно спокойнее разобраться. Много оказалось добра. Жалко, что еда была почата, но и осталось достаточно. В ладонке на груди нашлось и письмо. Когда три дня назад он вывернулся из-под воинского клинка и проскочил под брюхом коня, сгоряча он думал лишь об одном: дальше, дальше, дальше! Корневища подвертывались под ноги, сучья царапали лицо, хвоя встревала в волосы. Путь к Троице ведом был ему, неведомо было лишь, как объявиться там. Примут за беглого раба, спустят в монастырские погреба, доколе хозяин не сыщется, а не сыщется - в монастырского раба обратят, это же горше смерти. Голод морил его, и все не знал, куда двинуться. Сидел у родника, запивал водой голод. И могло б всяко случиться. Но вот наехал на него воин, и стал Кирилл воином. Куда ж теперь? На Москву? Но ежели опознают? В Троице воину делать нечего. Он лениво развернул письмо. Писал сам Дмитрий. Как теперь ненавистен Кириллу Дмитрий! Вывел из Рузы, обласкал, разгорячил на дело, а когда дело сделано, повел в темный лес... Остались там и Алис, и Ефрем-повар, и каменщики - Панкратий, Авдей, Елизар и Ахмет Букей, и черемис Лазарь, и булгарин Хузан. Одного Кирилла вынес бог, одного Кирилла осенила допрежь того мысль, что нечистое о них задумано. И подтвердились его опасения, когда Дмитрий, проходя мимо на кладке Тайницкой башни, сказал Боброку: "Вижу, помнишь наш уговор о немоте каменщиковой". И как тогда опасливо и поспешно оглянулся на него Боброк. "Крепко задумано!" - догадался тогда Кирилл и задумался, как из этого выйти. Спрыгнуть с Кремлевских стен - значит убиться до смерти. Пробиться сквозь сторожей надежды не было. "Сбегу, когда выведут! - думал. - Сманю Алиса!" Но не внял словам его Алис и за это лежит нынче в ельнике, где нашел Кирилл свежий бугорок земли,- видно, рыли мечами: землю накидали не пластами, а комьями. А в помятой траве, оброненный кем-то, сверкнул золоченый перстень. Перстень не здешний. Византийский али угорский. Вставлен в него камень опал, волчий глаз. Кирилл читал письмо ненавистного Дмитрия: "Отче Сергие! Близится час испытания. Татары вступили в землю Русскую. Встретим их не по-прежнему. О чем бога молили и ночами на совете у святителя Алексея замышляли, близится. Оружие запасено. Люди обучены. Сшибемся во имя божие. И да будет воля его. Чаю слышать тебя. Прошу твоей молитвы. Благослови, отче!" И ниже, видно по размышлении, скорописью подписано: "Ведь Русь оборонять встали! Не прежние походы, когда усобицами меч потупляли, отче!" "Не Дмитрию - сие Москве надобно!" - подумал Кирилл. Он пошел к коню, вынул из седельного мешка снедь, поел. Стало на душе спокойнее. Принялся облачаться. Кое-что оказалось не по росту - узковато чуть. Но и то добро: стал стройнее, моложе. Вооружение словно стряхнуло с него сонь, одурь - шаг окреп, даже взгляд изменился; волосы мешали, и он, сколь мог, подсунул их под шелом. Остатное скрыл подальше в кустах. Мясо в зубах навязло, и, колупая его оттуда, он перешагнул через распластанного гонца. Осмотрелся, прислушался: мирно посвистывали птицы, встрепенувшиеся после полуденного покоя. Он отволок тело в овраг. Похрустывая сухими ветками, оно укатилось глубоко вниз. Седьмая глава. СЕРГИЙ На пригорке в поредевшем лесу засветлели строения монастыря, обнесенные бревенчатой стеной. Глухо и протяжно доносилось, словно издалека, церковное пение. Пели вечерню. Кирилл спешился у ворот и прислушался. "Скоро кончат". Тягучий напев молитв слоился в воздухе, как ладанный дым. Так пели в этот час и в Царьграде, и в Орде у православного епископа Сарайского, и далеко на Севере, в Новгородских пятинах. Этот напев, уже слегка поиначенный на лад русских песен, родился далеко на востоке - может быть, в языческих Афинах, может, в Александрии, может, даже от египетских пирамид донесли его в этот болотный лес, - менялись слова, умирали народы, а лад гимнов тянулся сквозь века. Не молиться хотелось теперь Кириллу, а сесть в дорожную пыль, закрыть глаза и слушать эти напевы детства. Но воин поборол в нем сладость воспоминаний. Он ударил в кольцо ворот. В глазок его осмотрели. Кирилл сказал: - Во имя отца и сына и святого духа... - Аминь! -ответили ему из-за ворот и приоткрыли въезд. Сняв шелом, он ввел коня под ворота. Во дворе было безлюдно. Золотоперый петух, выкатив грудь, шел поперек лужайки. - От князя к игумену,- сказал Кирилл привратнику. - Он у вечерни. Пообожди малость, кмете '. [' К м е т - воин.] Привязав коня у прясл, Кирилл вернулся к воротам и сел на скамью. Одинокий колокол под дощатой крышей звонницы ударил и повторил удар, и еще раз ударил. Привратник сел на другом конце скамьи: - Приустал, сыне? - Благодарение богу, отче, - не чрезмерно. - Не страшно ли ныне лесом? Кирилл подумал: "Небось у каждого это выспрашивает, а самому все одно -