жанною гордостью. - Он и дома-то не живет, боле там, в митрополичьих палатах при книжарне владычной! Мне тут долго толковал о конце мира... - Будет конечь-то ему?! - все еще всхлипывая, вопросила сестра. - Как не быть! Всему бывает конец! - рассудительно отозвался Иван. - Може, вот с концом седьмой тысячи лет и воспоследует! Сестра беспокойно глянула на него. - Не сумуй! - успокоил Иван. - Мы с тобою давно умрем к тому времени! - Деток жалко! - возразила сестра. - Что ж они-то... И не пожить ладом... - И детки наши успеют пожить! Без малого сто лет ишо! Эко! Да и все то в руках Господа! - перебил он сам себя. - Не сумуй! Справили покос. В доме на Неглинной, притихшем было со смерти матери, снова становило шумно. За стол садились едва не вдесятером: Василий Услюмов с татарской женой тоже пока жил у Ивана Федорова. Агаша ходила толстая, в распашном сарафане без пояса, и в перевалку, как утка, - на предпоследнем месяце была. Поздний Любавин сын ковылял по горнице, хватал за колени всех мужиков подряд, путаясь в том, кого ему называть тятей? Тем паче что все в черед брали его на руки: и хозяин дома Иван Федоров, и его старший сын Иван Иваныч, что подкидывал визжащего от ужаса и восхищения малыша к самому потолку, и вечно пахнущий конем Гаврило, что учил его ездить верхом на лошади, и тот, темный, густобородый, строгий дядя Василий, что тоже брал иногда на руки и пел ему тихонько грустные, на каком-то ином языке сложенные песни. А то врывался в дом светловзвихренный Сергей, рассеянно взлохматив головенку малыша и посадив его на колено, начинал сказывать о каком-то далеком Царском Городе, о том, что оттуда должны прислать на Москву нового владыку - главного попа городского, как уже начинал понимать Любавин отрок. В доме, с приходом Сергея вовсе становилось шумно и радостно. Обе стряпеи бегали тогда взапуски, подавая на стол. Любава чинно присаживалась к краю, вместе с Агашей, которая тяжело дышала, как галчонок раскрывая рот, и вертела головой, вслушиваясь во все еще малопонятную ей русскую молвь. В конце июня дошли вести, что погорел Ростов - весь - выгорела даже соборная церковь. В огне погибло до тысячи народу и посылали мастеров в помочь туда, помогать избывать беду. Из Литвы приходили разные вести. Витовт на сей раз рассорился со Свидригайлом и дело дошло почти уже до войны. Василий первым вызнал от Ивана Кошкина, что литовского князя сожидают на Москве, и что великий князь уже пересылался с ним грамотами. Спорили, сидя за столом. - Засядут ли литвины наших бояр, а там и все мы попадем под Литву, как куропти! - хмуро говорил Иван. - Не скажи! - вертел головой Василий. - Вишь, Витовт теряет, мы - берем! Со Швидригайлом какая ни есть литовская сила к нам придет! - Навидались литвинов досыта! - недовольничал Иван. Сын тоже подавал голос: - Там не выстояли противу Витовта, здесь замогут ли? - Сергей подымал строгий взор, усталый от постоянного книжного чтения и свечного огня. Очами озирал собрание старших: - Были бы крещены по православному канону! - говорил. - Не Литва страшна, а католики. - Чего нового-то владыку не шлют? - ворчливо вопрошал отец. Сергей передергивал плечами. - Бают, рукоположили уже! - Грека али русича? - не отступал отец. - Грека, кажись! - Киприан, то был свой, хош и болгарин... - раздумчиво тянул Иван Федоров, прожевывая кусок вареной говядины, - а ныне - неведомого кого пришлют? - А што тебе? - забывшись, прошал Василий. - Мне-то што? А ты не забыл, что я владычный даньщик? У меня и кормы-то с Селецкой волости поболе идут, чем с Острового! - Прости, Иван! - винился Василий. - Не смекнул враз... Думашь, от того дела отставить могут? - Отставить навряд, а напакостить всегда есть кому... В избе было жарко, отваливаясь от мясных щей, утирали взмокшие лбы рушниками, рыгали, наевшись, пили холодный терпкий квас. В горнице стоял крепкий дух от варева, от кожаных поршней мужиков, от разгоряченных тел, запах жилья, кожи и конского пота. В оконце, затянутом пузырем, билась ошалевшая синяя лесная муха. - Мед-то у тебя свой? - прошал Ивана забредший на погляд и усаженный за стол знакомый княжой ратник. - Не! Двоюродник мой, Лутоня, шлет из деревни! - Мед стоял в кленовой миске на столе, и мужики отламывали куски ножом и отправляли в рот вместе с хлебом. - Вот, еговый брат! - домолвил Иван, указывая на Василия. Ратник покивал, глянул с невольным удивлением - ведал, что тот киличей и служит у великого боярина, княжого возлюбленника, самого Ивана Андреича Кошкина - эко! Подумал: "И не угадаешь, какой Орды, какой родни!" - Крестьянин? Василий кинул глазом, кивнул. - Дивно кажет? - вопросил с подковыркою. - На землях Юрия Дмитрича самого! Он у меня и медовар, и хозяин статочный! И детей цельная дружина у ево! Гость, несколько осаженный, крякнул, поспешил переменить речь: - Как тамо, в Орде? Василий поскучнел, передернул плечом. - Не ведаю! - отмолвил. - Зимой Булат-Салтан сел на царство! - Дак... етто - опасливо протянул гость. - До нас-то он добр? - Не ведаю! - возразил Василий, прекращая речь. Великие бояре не взяли в слух, что ж простому ратнику сказывать о своих опасениях! Сам он давно искал и, кажись, уже нашел место для себя в самом Кремнике, за монастырем, где продавалось полдома хозяином, перебравшимся на Подол. Хотелось к тому часу, как Агаше родить, иметь свое жило, да и опасался он, сильно опасался Едигея! Доцветал июль. Докашивали и дометывали последнее сено. Весь луг за Москвою-рекой был уставлен свежими островерхими копнами. Из деревень, той и другой наезжали старосты. Иван уезжал по делам владычным в Селецкую волость, с горем наблюдая, как там и тут окрестные владельцы, пользуясь отсутствием митрополита, залезают то с потравою, то с незаконными поборами во владычные волости. Кое-кто из посельских спешил, по заглавию, набить свою мошну за владычный счет. Над Ивановой занудливой честностью надсмехались. Корили и в глаза, и по заочью. - Али мыслишь, пред Господом - грех?! - И грех... И... - попросту матерь меня так выучила! Чужого не бери, возьмешь на грош, замараешь себя на целую гривну! - ворчливо отвечал, отводя глаза. Что и сын у него на владычном дворе, и отец работал едва не всю жисть на митрополитов - о том баять не стоило. Год был ветреный, неспокойный, жара сменялась дождями. В небесах погромыхивало. По окраинам княжества снова гулял мор, уже зацепивший Ржеву, Можай, Дмитров, Звенигород, Переяславль, Владимир, Юрьев, Рязань и Таруссу. Как-то все кругом, огибая Москву. Но хлеба поднимались хорошо, и злой ратной беды не предвиделось, а потому народ был весел, готовились к жатве хлебов, главному празднику и главной трудовой страде хлебной крестьянской пашенной России. В княжеских теремах в эту пору вновь шли пересуды и споры. Великий князь Василий, задумав принять к себе Витовтова врага, вновь поругался с женой. Почему Витовт не бросил все свои и польские (и рыцарские!) силы, чтобы задавить Россию? Частью потому, что не мог сговорить с Ягайлой, не раз и не два пытавшемся уничтожить Витовта, частью потому, что с рыцарями тоже не получалось союза. Те хотели подчинить Новгород и Псков себе, но не Витовту, но не власти Литвы, с которой у немцев доселе была рать без перерыву! И дело шло не к союзу с рыцарями против православной Руси, а к небывалой доселе войне с Орденом, к Грюнвальду дело шло, к одному из тех великих сражений, смысл которых поднимается высоко над обычной феодальной грызней и определяет само грядущее бытие народов. Но и не в том только было дело! Витовта неудержимо тянуло на Запад, а не на Восток. Он мог - и теперь мог! - принять со всею великой Литвой православие. Но он этого не сделал, и прямо заявил поставленному им самим митрополиту Цамблаку, что примет православие только тогда, когда его примет Папа Римский. От Папы Витовт всю жизнь ждал королевской короны. Корона была получена, в конце концов, но "не доехала до места", застряла в Польше, и Витовт умер, так и не получивши ее. Витовт рвался на Запад, мечтал стать польским королем вослед Ягайле. Мечты развеялись прахом. Ягайло-таки пережил брата и сумел на старости лет произвести на свет наследника своего престола. Витовт рвался на Запад, и Восток ему был ни к чему. Он не мог понять, почуять грядущего величия России. Ему не открылась великая судьба этой страны, когда-то открывшаяся с вершины холма Александру Невскому. Витовт был слеп, как слепы были все последующие правители России, мечтавшие, чтобы Россия стала одной из просвещенных европейских стран (то есть умалилась бы, из Империи став рядовым государством европейского типа!), не способные понять, что Россия - это особый мир, противостоящий Западу, со своим просвещением, своею судьбой, своим несхожим "поведенческим стереотипом", а ломать ей кости, насильно приобщая русичей к западной культуре, значит, превращать народ героев в нацию рабов. Витовт не знал... А знал ли, ведал ли Грозный, чем он владеет? А понимали ли Романовы истинную цену своей страны? Разве лишь Александры - Второй и Третий! А вот государи тех великих веков понимали все. Да и попросту сами были настолько русскими, что иного и понять не могли. Хотя далеко не все они были дельными, и даже умными, государями, но это уже, как говорится, иной вопрос. - И что ж ты надеешься половину литовских князей перетянуть на свою сторону? - Софья стояла на крыльце, скрестивши руки, и сердито смотрела, как ее Ванюшка, двенадцатилетний княжич, уже отрок, а скоро и вьюноша, муж, горячит коня, заставляя его взвиваться на дыбы, круто склонять шею, а конь злится, косит кровавым глазом и грызет удила. Вот, вот скинет седока на землю! Единственный наследник! И каждый раз, и каждое мгновение помнила, с болью, что единственный! Погинет - и все ненавистному Юрию, у которого благополучно растут горластые сыновья! Василий глядит, посмеиваясь. Конюшие следят, готовые, ежели что, схватить коня под уздцы и повиснуть на нем, укрощая. Бояр рядом нет, а слуги не в счет. - А ежели перетяну? - вопрошает Василий, посмеиваясь, и не глядит на жену, глядит на сына. Как получилось, когда произошло, что она из гордой литвинки, почти польской панны, стала русской, увешанной детями, подчиненной мужу своему женой, хозяйкой в дому и рабыней своего господина?! Когда он перестал слушаться ее и повел свою игру с Витовтом, не впуская Софью в свои дальние планы? Софья поджимает губы. Молча гневает. Приезд Свидригайлы решали Думой, теперь это мнение всей земли, и ей остало гордиться тем, что для защиты Руси приглашают все-таки литвинов! Юный Ванюша смотрит, разгоревшись ликом, с седла на мать, машет ей холщовою вышитой перстатою рукавицей. Доезжачие выводят на сворах хортов, псы огрызаются друг на друга, нетерпеливо дергают поводки. - Куда ни то? - кричит Ванюше, подъехавший верхами с дружиною ловчих, княжич Андрей, сын Владимира Храброго. - За Коломенское, в боры! - отвечает Ванята гордо. И не смотрит на мать, вышедшую проводить сына, смотрит на вереницу юных отпрысков княжеских и боярских родов, собравшихся к полевой забаве. Софья стоит, вздернув плечи, по-прежнему скрестив руки на груди. Она понимает, что немножко смешна и похожа на курицу, пытающуюся охранять, как цыпленка, повзрослевшего своего петушка. В ней клокочет, не дает ей спокойно жить неистраченная энергия Витовтовой наследницы. Велика у нее потребность решать государственные дела, руководить, возвышать и свергать, создавать фаворитов из рядовых бояр и вновь свергать их во прах. Но Василию как-то удается каждый раз обходить жену, назначая на должности тех, кто ему надобен, и каждое назначение проводя через Думу, так что после и изменить ничего нельзя. Наконец дождав, когда сын ускакал с загонщиками, доезжачими, псарями и боярином-дядькой, приставленным следить, дабы не произошло какой беды с княжичем, Софья медленно поднялась к себе, села без сил на постель, задумалась. Она родила восемь детей, из которых трое умерли, все мальчики, у нее уже не такой живот, не такие груди, она ожесточела лицом и располнела задом, что хоть и нравится московлянам, но не нравится ей самой. Быть может, она уже и никого более не родит, и теперь надо уже скоро думать о женихах для подрастающих дочерей. Виновата ли она, что у нее не удаются мальчики? Сенные боярыни и дворня шепчутся, что виновата, что мало любит мужа своего, потому и носит девок одних. А четверо парней?! - хотелось ей крикнуть (но трое из них умерли! И Юрко, и Данилка, и Сенюшка, столь полюбившийся ее отцу!) или мало берегла? Заслышавши шаги князя, встала, пошла встречь. Не даром у русичей жена обрядово, уже на свадьбе стаскивает сапоги с мужа, в которые насованы золотые и серебряные червонцы! Будешь, мол, угождать мужу, будешь богатой! А она никогда не хотела угождать, хотела сама быть госпожой! Добилась? И чего добивалась?! Может, Василий и прав?! Василий вступил в горницу радостный - всегда радует, глядя на сына. Так, вдруг, позавидовала, и кому? Собственному дитю! - Любишь еще меня? - вопросила низким горловым голосом, глядя на Василия исподлобья. Он рассмеялся, легко потрепал ее по щеке, слегка шлепнул по заду: мол, бабьи заботы известные! Едва не расплакалась, закусила губу. Приобнял, поднял за подбородок ее лицо с зажмуренными глазами, лицо сорокалетней женщины, прошептал серьезно: "Мы уже не дети с тобой!" Она обняла его отчаянно, страшась и гневая на себя, потянула за собой, к постели. - Погоди, постой! Ночь впереди! - остановил Василий. У Софьи упали руки. - Прости! - сказала. - Знаю, что не девочка. Когда Свидригайло наедет? - вопросила. - Через неделю, двадцать шестого числа! - ответил он. x x x Двадцать шестого июля княжой двор, - да что двор, весь Кремник! - был наполнен разнообразно вооруженными и украшенными комонными в блистающих доспехах, в узорном оружии. Струятся княжеские корзна, цветут шитые попоны, сверкают чешмы коней. Мальчишки бегают взапуски, ныряют под брюхо лошадей, рискуя быть задавленными, тыкают пальцами: "Смотри, а этот-то, этот!" С литовским князем Свидригайлом Ольгердовичем (его на Москве зовут Швидригайло) наехали: владыка дебрянский Исакий, князь звенигородский Патрикей и князь Александр Звенигородский из Путивля, князь Федор Александрович, князь Семен Перемышльский, князь Михайло Хотетовский, князь Урустай Меньский из крещеных татар, бояре из Чернигова и Дебрянска, любуцкие, ирославльские, - и все с дружинами, с кованою ратью - сила! Василий Дмитрич не слезает с коня. Посольские, ключники, городовые бояре и воеводы - все в разгоне. Гостей надобно разместить и устроить согласно званию и достоинству каждого, устроить и накормить кметей. Приезжему Ольгердовичу даются на прокорм - Владимир с волостьми и с пошлинами, с селами и с хлебом, и Переяславль, и Юрьев-Польской, Волок Ламский, и Ржева, половина Коломны. И уже через месяц, первого сентября, Василий Дмитрич, со всеми силами выступает против Витовта, тоже собравшего изрядную рать: литвинов, ляхов, немцев, жемантийю. Полки подтягиваются к Угре с той и другой стороны. Витовт пришел с пушками, московляне тоже подвозят тюфяки и пищали. Реют стяги. Кажется, быть большому сражению, и вновь ничего не происходит! Зять и тесть заключают мир. Но хоть не перемирие, как прежде! Полный мир... Который никто, конечно, не помешает порвать! Постояв еще, полки начинают уходить, расползаться в разные стороны, как псы, что, порычав и показавши зубы, расходятся, сметя силу друг друга и не рискуя отважиться на большее. А Софья довольна уже тем, что боя опять у Василия с ее батюшкой не произойдет. Глава 31 Расписать заново фресками Успенский храм во Владимире, испакощенный еще во время татарского нашествия, главный храм Залесской Руси, место, где покоился прах великих князей владимирских (способных, по словам автора "Слова о полку Игореве", Волгу расплескать веслами, а Дон шеломами вычерпать) и где венчались на княжение великие московские князья, решено было еще митрополитом Киприаном, который по приезде в Москву распорядил заложить известь в творила для будущей работы. Ее он сперва думал поручить Феофану Греку, да так и не успел за разнообразными хлопотами своего правления. И уже перед концом, не ведая еще, что умрет, собирался начать этот труд под своим доглядом. Частью еще по совету покойного Феофана Грека, частью по Киприанову замыслу, частью по совокупному мнению всей Москвы, исполнять эти работы направлены были уже прославленные на Москве иконописцы-изографы Данила Черный и Андрей Рублев с дружиною подмастерьев. Надзирать за работою взялся сам Юрий Дмитрич, брат великого князя Василия, крестник Сергия Радонежского и покровитель Троицкой пустыни, полководец, стратилат и тайный соперник своего старшего брата: "Оба царственного рода, за престол тягались оба..." - как сказал поэт другой эпохи и совсем по другому поводу. Отказной грамоты, передающей все права наследования Ивану, сыну старшего брата, Юрий Дмитрич так и не подписал, а посему, в случае ежели бы у Василия не родилось наследника (да и без того, по старинному-то лествичному праву!), Юрий имел право занять великий стол после брата, чего ни Василий, ни невестка ему не могли простить. Юрий и жил, памятуя отношение к нему Софьи, не в Москве, а у себя, в Звенигороде, откуда до Москвы доскакать было не в труд, а все не под рукой, и не на глазах дворцовой сволочи! Так полагал и так деял. Сергия Радонежского, своего крестного отца, Юрий любил всю жизнь и память его хранил, как святыню. Пото и постоянно опекал Троицкую обитель. (И что Андрей Рублев - духовный ученик преподобного, тоже помнил!) Пото и Савву, сменившего Никона на игуменстве, уговорил десять лет назад перейти к себе, в Звенигород, где нарочито для святого мужа воздвиг Саввино-Сторожевский монастырь. Иноки Радонежской обители призвали тогда на прежнее настоятельское место Никона, удалившегося было от суетных хозяйственных дел в затвор. И Никон потребовал себе от братии, чтобы в определенные часы и дни его не трогали, давая возможность заниматься книгами и углубленной молитвой. Прошедшим летом выдержанную старую известь постоянно поливали сменяемой водой из Клязьмы, снимая с поверхности воды "ямчугу", выпадающую в виде тонких льдинок. На зиму укрытую рогожами известь проморозили, и весною с Великого дня вновь поливали водою и толкли дубовыми пестами в продолжении нескольких недель. Иконные мастера приехали во Владимир в мае, когда уже достаточно просохли и провяли после зимних стуж стены собора и можно было приниматься за работу. Андрея с его старшим сотоварищем Даниилом объединяло многое. Андрей учился сперва у знатного мастера Прохора с Городца, потом же у Феофана Грека. Даниил тоже долгое время работал с Феофаном и даже был более склонен подражать Феофану Греку в письме, чем Андрей. О покойном учителе они оба хранили восторженную светлую память. Поминали его последние заветы, слова, произнесенные греческим мастером уже почти на ложе смерти о вечном и временном, его долгие духовные беседы, его рассказы о Царском Городе. Данила при этом уважал редкостный талан Андрея, понимая слишком хорошо, что младший по годам Рублев ныне превысил его самого и в совокупной работе отнюдь не спорил с Андреем, подчас нарочито подстраиваясь под его стиль. Андрей же, сохранив всю детскую чистоту и ясноту взгляда на мир, тоже не гордился, не величался перед Данилою. Он относился к тем счастливым русским натурам, которые отнюдь не спорят с учителями или предшественниками, но и повторяя, но и вживаясь в чужое искусство, незримо меняют его, содеивая своим, в конце концов, даже и вовсе не схожим с образцом. Потому и творения его никогда не были спором, но всегда - медленным восхождением на некую иную ступень, на высоту, недостижимую для предшественников. Словом, изографы счастливо нашли друг друга и более не разлучались ни в творчестве, ни в судьбе. Во Владимир ехали в предоставленном им возке Юрия Дмитрича, вместительном и удобном, обтянутом бычьей кожею и только недавно переставленном с полозьев на колеса. Ехали, загрузивши возок коробьями, корчагами и кожаными сумами с дорогою краской, кистями, скрепками, краскотерками и прочим живописным снарядом. Возок колыхался на непросохшей земле, и они, хватая то и дело опасно съезжавшую с мест свою драгоценную утварь (драгоценную и в переносном, и в прямом смысле, ежели учесть стоимость лазурита, привозимого аж из далекой Индии), обсуждали талан греческого мастера эпохи Комненов, написавшего икону "Спас в белоризцах", подаренную греками в московский Успенский собор. Оба помнили образ наизусть, так что могли написать его почти с закрытыми глазами. Вместе с изографами, всякого дорожного бережения ради, была послана дружина великокняжеских кметей. (Юрий Дмитрич со своими телохранителями поскакал во Владимир позже, и по другой, более короткой, но неудобной для колесного экипажа дороге, берегом Клязьмы.) Воины скакали следом и впереди возка, а старшой дружины Иван Никитич Федоров сидел в возке вместе с иконописцами, сидел и внимал. Он уже на выезде сознакомился с Андреем Рублевым, напомнив тому, как бежали от тохтамышевых татар и ночевали в лесу вместе с игуменом Сергием. И с Даниилом перемолвил, скромно похвастав, что его брат, Василий, ныне киличей при боярине Кошкине, а был когда-то в учениках у самого Феофана Грека, и в те, ныне далекие годы, они всю ночь просидели втроем, слушая Феофановы глаголы. Вопросил позже, почто Феофан Грек не оженился на Руси, а принял подвиг монашества? И Даниил ответил старшому, как и надлежало, несколько свысока, процитировав слова Феодора Студита о том, что тот избрал для себя не гражданское, и не воинское служение, и даже не царское владычество, столь завидное для ромеев, а нечто гораздо большее и неизмеримо совершеннейшее - служение небесное, иначе сказать, истинное и непреходящее, заключаемое не в словах, а в самом деле. - Я почему прошаю! - возразил Иван, юношески покраснев. - Сын у меня, Сергей, поступил к Киприану, и тово, жениться не хочет, и никакой иной жизни. Верно, по книжному делу пойдет... Да и во мнихи, верно! Даниил, много не отвечая, кивнул на Андрея, в это время как раз влезавшего в возок. - Он тоже, как и Сергий, смолоду избрал сей путь и уже не отклонялся от него! Молись, чтобы и твой сын оказался велик в духовном делании! И вот Иван едет и молчит, и внимает ученой беседе. А иконописцы обсуждают теперь иную византийскую живопись, известную им по Москве. И Иван не смеет признаться им, что бывал в Цареграде, и в Софии бывал, и рассматривал живопись, и мозаики монастырей Хора и Студитского, ибо хоть и был, и видел, но ни ученых слов тех, что произносят Андрей с Данилою, не ведает, ни того видения не имеет, что являют они, днесь почти забыв о спутнике своем. А иконописцы, изредка взглядывая в окно, перешли на стригольников, отрицающих поклонение иконам, и вновь звучат в возке по-русски и по-гречески цитируемые великие отцы церкви: Афанасий, Златоуст, Ефрем Сирин, Никифор Влеммид, Леонтий и Максим Исповедник. "Через видимый образ наше мышление должно устремляться в духовном порыве к невидимому величию Божества", - повторяет Андрей слова ученого грека, и тут же оба вспоминают речи Иоанна Дамаскина об иконах и Федора Студита, который в опровержение иконоборческой ереси приводил слова Дионисия Ареопагита о том, что человек возвышается к божественному созерцанию посредством чувственных образов. - Иные молвят, - вмешивается, не утерпевши, Иван, - что икона надобна верующему, как костыль хромому, чтобы понять... коли книгам не учен, ну, и не постиг, словом... - он путается, теряется, замолкает, но Андрей отвечает ему просто и серьезно, без величания: - Кабы было так, то смысленным мужам, тому же отцу Сергию, иконы уже не надобились вовсе! Мнится, ежели икона есть образ Божества, открытый в тот, высший мир, то, стало, и она сама есть высшее и надобное всякому, а не токмо невегласу, неспособному прочесть Святое Писание и труды отцов церкви. Да коли бы было так, то, восходя выше, и писанья Отцов не понадобились бы мужу, исхитренному в духовном делании! И тогда мы приходим к тому, о чем рекут стригольники, о которых Сергий сказал, что они слепы суть! Сами научась, другим заграждают путь на учение, и отменив обряды, иконы, писания древности, создадут в грядущих поколениях сущую пустоту! Мы вот спорим об ином! Как понимали духовность византийские изографы, и как понимаем мы! Тут разговор стал на время общим. Даниил возмущался еретиками и укорял, утверждая, что те неволею впадают в жидовскую ересь, а Андрей, уйдя от разговора и смежив вежды, прикидывал, как надобно писать "Преображение", дабы было и внятно, и схоже с греческим образцом, и, вместе, близко душе. Вот эту самую близость к душе, душепонятность, и в смысле, и в прориси, и в цвете, Андрей любил больше всего, быть может, даже не отдавая себе ясного отчета в том, что его изысканная палитра тонких полутонов, по сути, являет всю пронзительную простоту красок русских лугов и полей, ясного неба, поспевающей ржи, веселой зелени берез и темной зелени елей, что его золотистые горки и светлые хоромы меж них - это Русь, облитая солнечным светом, это тающие в аэре далекие деревни, яснота хлебных полей и скошенных нив, золотая охра ржаных скирд и вянущих стогов или "копен" сена, где и красный, и традиционный вишневый цвета одежд тоже впиваются в радостное созвучие разлитой окрест красоты, а холодноватая серебристость уводит эту земную красу в тот, Горний мир, надстоящий над нашим земным и премного более совершенный. Еще впереди и симфония голубого и синего, и сдержанная грусть ангелов рублевской "Троицы", но все это уже просвечивало, уже предчувствовалось в его завершенных живописных творениях. И ныне говорили они, временем замолкая и приникая к вырезанным в бычьей коже возка окошкам, о свечении Духа, восходящим ввысь, о святости традиции, о заветах Горняго Учителя, оставленных им миру, и о надобности живописного воплощения этих заветов... А окрест все цвело, и не помнилось порою ни о моровой беде, ни о литовских угрозах, ни о пожарах городов, ни о татарах и смертях русских полоняников в далекой степи... И вместе, конечно, помнилось обо всем этом! Но и то помнилось, что не согретая светом надежды грусть есть грех, что искус уныния надобно преодолевать трудом и радостью творчества... Говорили о Никоне, вновь взявшем бразды правления в обители Сергия, о Епифании, что собрался писать "Житие" преподобного и деятельно расспрашивает всех, кого может, о жизни и чудесах великого мужа... И казалось порою, что горести уже позади, что весна, бушующая окрест, есть весна их любимой родины, и что нежданные беды проходят, прошли, и впереди сияющая неведомая даль царства Божьего на земле, за которую не жаль отдать и труд, и уменье, и даже, коли так ляжет судьба, саму жизнь. Иван, слушая, молча любовался мастерами. Андрей, светловолосый, в мягких, слегка вьющихся кудрях и светлой невесомой бороде, казался много моложе своих сорока годов (временем ему можно было дать с небольшим двадцать), и только строгая пристальность взора выдавала, неволею, годы мастера. Данила и ростом, и возрастом превосходил Андрея, и волосом был много темнее, а потому, почасту, склоняясь к приятелю, напоминал собою ученого медведя. Он и ходил тяжело, косолапо, хотя был силен и дюж: как-то напавших на него двоих разбойников попросту, схватя за шивороты, столкнул лбами, и оба легли, и встали много после, да и то с трудом. И когда шли они рядом, все одно, сохранялось ощущение, что Андрей летит над землей, а Данила тяжело, по-медвежьи ступает рядом с ним, почему-то не отставая. Ехали обычным путем, через Радонеж, Переяславль, Юрьев-Польской, останавливаясь на ночлег в припутных монастырях. Поздним вечером первого дня пути они еще подъезжали к Радонежу. И Андрей не преминул напомнить, что преподобный в свои зрелые годы проделывал весь путь до Москвы в один день пешком. Троицкой обители достигли уже в глубоких потемнях, при свете луны, под зелеными лучами которой серебрились, казавшиеся черными в тенях, кровли и купола храма. Никон встретил гостей, несмотря на ночные часы, сам. Троекратно расцеловался с иконописцами и с Иваном тоже, пригласил в церковь. Шла полунощница, здесь не относимая на утренние часы. Ратники охраны тяжело спрыгивали с коней. Им тоже было предложено прежде трапезы посетить церковь. Ели уже в полной тьме, при свечах, и, добравшись до соломенного ложа, застеленного рядном, тотчас засыпали, успев токмо стянуть сапоги и сбросить дорожный зипун. Иван тоже скоро уснул, а изографы еще долго беседовали в темноте и уснули неведомо когда, уже под утро. Впрочем, они и встали раньше других, и поспели к утрене, когда ратники еще отсыпались с дороги. В этот день дневали, кормили коней, чтобы назавтра, поднявшись до света, опять за один день достичь Переяславля, там заночевали во владычном монастыре, где их уже ждали и приготовили нескудное застолье. Выехали утром. Особенно синее в эту весеннюю пору Клещино озеро казалось огромным вспаханным синим полем, и город, обведенный новою городней, и храм Юрия Долгорукого, освещенные утренним солнцем, казались особенно пригожи. Иван, пересевший на коня, все тянул голову, выглядывая, где та деревня за Клещиным городком, откуда они родом? Так и не узнал. Ему уже ничего не говорили ни дальние валы старой крепостцы, ни высокие берега, ни даль, уходящая туда, к Волжской Нерли - все это было чужое, незнакомое, и не вздохнулось, не овеяло сердце сладкою болью... Родиной теперь для него была Москва. В Юрьеве задержались. Андрей непременно захотел осмотреть подробно Георгиевский собор - последнее великое творение владимирских зодчих, законченное князем Святославом всего за три года до татарского нашествия. Он долго стоял под сводами храма, обходил собор вокруг, всматриваясь в каменное резное узорочье, сплошным ковром покрывавшее древние стены, и молчал. И также молча, назавтра, сел в возок и долго смотрел в окошко на удаляющийся городок, так и не ставший великим, невзирая на воздвигнутый в нем торжественный храм, позабытый в столетьях. Знак великого, но оборванного грозным нашествием, зодчества. Ехали Опольем, среди уже загустевших озимых и светлых платах только посеянного ярового. В вышине, незримые, звенели жаворонки. Кони, приустав, шли шагом. В окошко впивалась весенняя утренняя прохлада еще не прогретой вдосталь земли. Шагом ехали комонные по сторонам, приспустивши поводья. Даниил молчал, задремывая после полубессонной ночи, а Андрей глядел в ничто, прямо перед собой, почему-то догадывая, что дивное творение Святослава долго не проживет, и думая так, провожая уходящую в прошлое красоту, мысленно готовился к очередному подвигу творчества, и только одно вымолвил, когда уже и весь Юрьев утонул в далеких хлебах, вымолвил едва слышно, глядя в далекое ничто грядущих бед, пожаров и разорений: "Чтобы свеча не погасла!" Он сейчас каким-то сверхчувствием своим постигал всю горькую временность творческих усилий человечества. И то, что создано, неизбежно гибнет в волнах времен, и токмо непрестанный труд все новых и новых творцов не дает угаснуть на Земле дыханию Господа, тому, что среди крови, грязи, бесконечных нашествий и войн подымает человека с колен, заставляет помыслить о вечном и приближает его к Создателю. Чтобы "свеча не погасла"! Вновь и вновь! Возок вздрагивает и кренится на мягкой колеистой дороге. Близит Владимир, близит подвиг, который им предстоит совершить. Величественные шеломы древних соборов, подымающиеся из-за рубленых городень городского вала, показались издалека, разом означив сановитость древней столицы Владимирской земли. Данила, хоть и бывал не раз во Владимире, именно тут ощутил первую робость перед порученной им работою. Не уронить лица, оказаться вровень с древними строителями показалось невероятно трудным! Андрей ничего такого не испытывал, вернее, испытал и пережил заранее, и теперь с острым интересом взирал на приблизившую красоту, начиная от Золотых ворот, невероятно высоких, стиснутых со сторон городскими валами. Он тотчас по въезде в город сумел увидеть и оценить величие духовных твердынь прошлого, утонувшей в столетьях Киевской Золотой Руси. Он узрел и мощь, и полноту тайного смысла резного узорочья белокаменных стен. Он приказал остановить возок на подъезде и долго взирал издали на Успенский собор. И уже подъезжая вплоть, оказавшись за монастырскими воротами, что-то решил про себя. Даниилу бросил, как о решенном, полупонятное: "Нам надо возвысить!" И не пояснил, как и что. Обступила, уже предупрежденная, монастырская обслуга, повестили, что от князя Юрия давеча прискакал скорый гонец, двое суток не слезавший с седла, а ныне почивает с пути, что мастеров ждут. И тут же подошел могутный, мрачный мужик, повестив более Даниилу, чем Андрею: - Ямчуга, кажись, вышла вся! Теперь бьем дубовыми пестами, бьем кажен день, как начали на Велик день, так и доселе. Повидь! А там - как велишь! А льняная куделя нарезана уже! Тамо! Мы свое дело знаем! Оказалось, что и старая обмазка сбита, и гвозди под раствор набиты кое-где, и подмостья, ведущие к куполу храма, сооружены и заботно сколочены. Словом, подмастерья времени даром не теряли, да, впрочем, сработались давно и понимали друг друга до слов. Андрей как проник в храм, так и пропал. К выти его искали и почти насилу вытаскивали из храма. Игумен за трапезою (короткая молитва была прочтена в притворе) изъяснил мастерам, что городские службы ныне по наказу князя Юрия переведены временно в Дмитровский собор и работать они могут невозбранно, что недостающие гвозди уже выкованы и ни в чем недостатка не будет ни ныне, ни впредь. Даниил важно помавал головою, поддерживая разговор, а Андрей ел и не слушал, и не понимал даже, что ест. И только раз высказал, вперекор разговору, что, мол, они должны по годному рассмотреть древнюю роспись Дмитровского собора. Сказал и смолк. И снова утонул в далеких пространствах воображения. Игумен, слегка обиженный, хотел было привлечь Андрея к разговору, но Даниил, опрятно тронув игумена за рукав, молча отверг, потряся головою, и также молча указал игумену пальцем на Андрея и, значительно, вверх: мол, он сейчас беседует с Господом! Тот понял, улыбнулся слегка. Юный облик Андрея как-то никак не связывался в его представлении с легендами, которые рассказывали про этого московского мастера. Епифаний, прибывший во Владимир несколько дней спустя, застал уже работы в полном разгаре. Вверху, в куполе, мастера кончали бить гвозди под обмазку, и на весь собор стоял звон и звяк. Внизу, в больших деревянных корытах домешивали раствор. Разноголосо стучали, шипели и скребли краскотерки. Андрей, стоя, перечислял, а подмастерья подтаскивали и расставляли сосуды и коробьи с растертым уже красочным порошком. - Вохра золотистая, грецкая! - Тута! - Желтая вохра! - Вот в этой коробьи!.. Перечень продолжался, поминались темная охра, светло-коричневая земля, коричневая и темно-коричневая земля, светло-красная, красная и темно-красная земли, ярко-красная киноварь, светло-зеленая и зеленая земля, дорогие лазуритовые краски, светло-голубая и светло-синяя, синяя азуритовая лазурь, древесная чернь, горелая охра, земляное чернило, что добывали в вотчине Юрия Дмитрича под Звенигородом из реки Розварни. - Багор? - Андрей избегал использовать растительные краски, как менее стойкие, писал почти только землями, а санкирь и рефть изготовлял сам, не доверяя и подмастерьям. Хмурясь, отбирал кисти, иные отбрасывая сразу посторонь. Даниил, сидя на корточках, пробовал на палец левкас. Давешний могутный мужик стоял рядом, повторяя: "Дубовыми пестами били! А со льном мешаем, как сказано, пять ден!" Даниил молчал, следя, как тянется известковое тесто, в конце концов, одобрительно кивнул головой: "Добро!" Поднявшись, молча потрепал мастера по плечу, тот отозвался с ворчливою радостью: "Мы, хозяин, николи не подгадим!" Меж тем уже варили пшеничный клей, уже волокли корзины яиц - иную краску и для стенописи творят на желтках. В глубине собора велась иная работа, и звук тут был другой: готовили иконостасные доски, великие, четырех аршин с пядью, оклеивали паволокою, левкасили прочным алебастровым левкасом. Делали сразу все, дабы не растягивать работы на несколько лет. И потому в этом гаме, шуме и суете Андрей не сразу узрел вошедшего в храм Епифания. Друзья обнялись: "Как ты?" "А ты как?" Оказалось, что Епифаний сбирается в Царьград за новым митрополитом Фотием, потому и прибыл во Владимир, дабы забрать отселе должных сопутников себе. Они по-доброму позавидовали друг другу. Епифаний тому, что Андрею Рублеву поручена роспись главного храма земли, а Андрей тому, что приятель вскоре узрит царский город. Даниил, оставя известь, пристал к разговору. Скоро и Иван Федоров, помогавший со своею дружиною мастерам, присоединился к ним: - А ты ведь бывал в Царском Городе? - отнесся к нему Епифаний. - Бывал! Дак вот теперь сын у меня... (Иван смутился было, а - была-не была!) Киприан принял его к себе. И по-гречески добре разумеет! А не ведаю, как дале-то? Взял бы ты его, отче, с собою! И град Константинов узрел бы, и с новым владыкой познакомились... Парень работящий, не балованный, ни жонок там, ни хмельного в рот не берет, и к книгам зело привержен! Сергеем зовут. Век бы, кажется... Он, застыдясь, опустил голову. Все трое глядели теперь на него, и что-то сдвинулось, перетекло из души в душу. Даниил вопросил Епифания прямо: - Дружина ищо не собрана у тя? - Дак... Того... А как князь? - нерешительно отозвался тот. - Возьми! - подал голос Андрей. - А князя упросим. Распоряжает-то кто? Юрий Дмитрич? Да вот и он! Князь Юрий появился в храме как-то нежданно. Голенасто перешагивая через навалы досок, извести, чанов и коробей с красками, орлиным взором довольно озирая собор, приблизился к мастерам. Ему поклонились. - Гляжу, и часу не теряли? - возгласил Юрий сильным голосом бывалого воеводы, привычного к руковожению ратями. Подмастерья, не прекращая работы, вертели головами, оглядываясь на князя. - А ты старшой? - окинул он веселым зраком Ивана. - Федоров, кажись? Под Булгар не с тобой ли ходили? - Помнит! - восхитился Иван, зарозовев от княжеской похвалы. - Ето ты с братом из Орды бежал? - вопросил Юрий. - И это помнит! - Сына просит теперь с Епифанием в Царьград послать! - без робости высказал Андрей, ясно глядючи в лицо Юрию. - Сын-от книжник у его, Киприаном был взят в книжарню, и греческую молвь разумеет! Юрий оценивающе глядел на Ивана, думал. - Сын-от здесь али на Москве? - На Москве! - отвечал Федоров. (У самого аж пересохло во рту - неужели удача?!) - Ну, пущай скачет сюда, не стряпая! Караван-от отселе пойдет! - порешил Юрий. - С моим гонцом и накажу, грамотку изготовь! - сказал и отворотил лицо, занявшись иными делами, уже не глядя на молчаливо возликовавшего старшого, сыну которого сейчас, можно сказать, подарил целую жизнь или, точнее, жизненную стезю. Иван стоял, до краев налитый торжеством, а князь с иконописцами уже перешли на другое, обсуждая грядущие росписи, и Андрей, прихмурясь (не любил баять о несделанном), показывал порхающими дланями рук, что роспись должна тянуться вверх, стройнеть, повторяя и возвышая изгибы сводов. - Довольно! - умилосердил Юрий. - Тебе, верно! Обоим вам, - поправился, - и ведаю, что Андрейша не любит говорить загодя! И когда пишет - молчит. А, Андрей? - Зато Феофан завсегда баял, когда писал! - вмешался Епифаний. - Бегал, не стоял на месте, а писал когда, то почасту в то же врем и говорил о божественном! - Великий был муж! - поддержал Юрий. - Киприан ведь ему и мечтал сию роспись доверить? Изографы кивнули согласно и молча. Пронзительно взволнованный трагизм Феофана не был близок Андрею, хоть он и восхищался греческим мастером, который и писал без разметки, не знаменуя заранее рисунка, прямо на белой стене, что завораживало всех видевших работу мастеров. Вспомнили и преподобного Сергия, как было не вспомнить! И Епифаний не удержался высказать то, что написал впоследствии в житии великого старца, что Троицкий храм Сергий возвел нарочито, дабы воззрением на Святую Троицу побеждался страх ненавистной розни мира сего! - Ето не в мой ли огород камень? - посмеиваясь, вопросил Юрий. И не дал ответить: - Шуткую. Бог даст, не раздеремси с братом! - Пишите, други! - произнес он, важно заключая разговор. - Ваша работа - наиважнейшая! Мы, властители, пасем тела человеков, вы же - воспитываете души! Без вас у простецов не было бы и пути к Господу! Он пошел к выходу, высокий, статный, широкоплечий, перешагивая через корыта и доски и уже не глядя по сторонам, а Андрей, взглядывая то вослед князю, то на Епифания, уже намеривал лезть по крутым временным лестницам под купол собора, где ему предстояло писать Спаса Вседержителя на престоле, осеняющего храм, дабы измученный жизненными невзгодами людин, придя к службе, въяве узрел все величие горних сил и ангельских хоров, узрел ряды праведных мужей, что отошли к праотцам, но духовно продолжают взирать и осенять незримым покровом верных своих, не позабывших за суетою мира о вечном, ради чего только и можно жить, не впадая в отчаянье, и претерпевать разноличные скорби мира сего. А Андрей подымался ввысь. Прикидывая, как усадит ряды святых мужей и ангельские хоры на сводах главного нефа собора, как удлинит тела праведников, дабы тем самым подчеркнуть высоту храмовых пространств, как напишет, уже в самом конце, Страшный суд, и будет это не образ безнадежности и грозного наказания грешным, а образ покаяния и исхода, образ безмерного всепрощения и любви. В отличие от Феофана, полного трагическим ощущением гибели его родной Византии, эти мастера, среди всех бед мира сего, верили в светлое будущее родной земли и в возможность воссозданья царства Божия на земле, какие бы препоны ни лежали на пути к этому. Потому и обращаясь к великому искусству Византии, русичи брали созвучное им, брали воистину великие образцы эпохи расцвета, насыщая их новою жизнью своей молодой страны и молодого народа, не утерявшего воли к подвигам. Глава 32 По случаю мора во многих волостях Московского княжения была вновь, по совету Ивана Кошкина, уменьшена татарская дань - "выход царев" (ордынского хана на Руси называли "царем" уже давно). А, впрочем, год был сведен без особых проторей. Ежели бы не страшный пожар в Ростове, унесший более тысячи жизней, то и вовсе можно было бы радоваться. Принят в службу знаменитый литовский князь. Остановлен Витовт. Налажены псковские и новгородские дела, укреплена Ржева. Без боя восстановлена власть на Рязани Федора Ольговича. Нижний Новгород находится в руках великого князя Московского. (Нижнегородские князья, дети Дмитрий Костантиныча, укрощены, но все живут и злобствуют потомки князя Бориса, пока, впрочем, бессильные.) Во Твери опять разоспорили Иван Михалыч с братаничем Иваном Борисовичем, и Иван Борисович бежал на Москву, полагая великого князя Московского верховным разрешителем удельных споров. Сын великого князя Василия, Иван, рос и радовал сердце отца, возлагавшего на Ивана все большие и большие надежды. В Орде, где сел на царство Булат-Салтан, пока было спокойно, и Едигей слал опять ласковые письма, называя Василия сыном своим. Опас поиметь все-таки стоило. И когда два сына покойного Тохтамыша Джелаль эд-Дин, на Руси его прозвали Зелени-Салтаном, и Керим-Берды попросили дать им приют, Василий не отказал, но поместил царевичей (они, по слухам, терпеть не могли друг друга) на восточной окраине княжества и - поврозь. Боярам, что ведали приемом беглецов, было строго-настрого наказано не доводить о том, дабы не прослышал и не разгневался Едигей. Уведает, конечно! Как без того! Но, когда уведает, тогда и думать начнем... Многое на Руси и тогда, как теперь, творилось на "авось", без дальнего загляда. А, впрочем, Свидригайло с его дружиной казался достаточным заслоном и от Литвы, и от Орды. Ничто, казалось, не предвещало великой беды. Хлеб был убран и сложен в закрома. Наступила зима. Мор поутих, и весело было зреть откуда-нибудь с высокого холма укрытые снегом уютные деревни с бело-розовыми дымами топящихся печей. Ничто не предвещало беды! И движение ордынских ратей под водительством Едигея поначалу мало кого смутило, ибо Едигей сообщал Василию, что Орда, мстя за свои обиды, движется на Витовта. Об этом последнем великом татарском нашествии на Русь сообщает Новгородская Первая летопись (короче всего), гораздо подробнее - "Московский летописный свод конца XV века", и еще подробнее - патриаршья Никоновская летопись, где помещены и письмо Едигея к Василию, и горестные поучения "юным" боярам за их неосмотрительность в делах с Ордой, и рассказ о том, как и почему Едигей обманул великого князя Московского. У составителй Никоновского свода наверняка были в руках документы, исчезнувшие позднее (как то же письмо Едигея!). Но тут и возникают вопросы, а именно: в Московском летописном своде прямо сказано, что Едигей шел на Русь. В Никоновской - он якобы шлет успокоительное письмо великому Московскому князю: "Уведай, Василий, что это идет царь Булат-Салтан со всею Великою Ордою на Витовта, да мстит, колико есть сотворил земли твоей (то есть отмщая московские обиды!). Ты же воздай ему честь, ежели не сам, то пошли к царю сына или брата, ежели и не так, то кого-либо из своих вельмож, и ничего не бойся, поскольку я помогаю тебе во всем". Все же Едигей лукавствовал, - добавляет летописец, - дабы москвичи не собрали воинство против него. Выслушавши татарского посла, Василий Дмитрич послал единого от вельмож Юрья именем, с дружиною. Едигей захватил Юрия, не дав ему послать вести, и скоро сам явился под Москвой. Кто был этот Юрий? Среди вельмож того времени (не мелкого же городового боярина посылали!) подходят по имени только двое: Юрий Патрикеевич, князь, недавно принятый на Москве и вошедший в среду великих бояр московских... Он ли был послан? Вряд ли! И Юрий Васильевич Грунка, младший Вельяминов, уже пожилой боярин из рода великих тысяцких Москвы. Он мог быть послан, конечно, мог... Но был еще один Юрий, а именно, брат великого князя Московского, Юрий Дмитрич, который вполне имел право заменить в этом посольстве самого князя Василия. Тем паче что о нем во время осады Москвы нет ни слова, и имя его всплывает лишь много спустя. Не он ли возглавил посольство к Едигею? (Единственного сына своего Ивана Василий послать не мог, ежели и сам не рискнул поехать, а послать Юрия?.. Софья, во всяком случае, очень могла посоветовать такое, а Юрий, из гордости, согласиться на посыл! А что в сравнительно позднем Никоновском своде Юрий мог быть ошибкою назван вельможею... Нет! Скорее все же поехал Юрий Грунка.) Так оно или не так, нынче узнать не представляется возможным. И еще раз подчеркнем: был самый разгар зимы. Новгородская Первая летопись называет дату набега 23 ноября (кстати, здесь Едигей назван тестем свергнутого Шадибека, еще одна характеристика к тогдашним ордынским отношениям, при том, что Едигей теперь преданно служит узурпатору... Поставленному им самим?). К Москве татарская рать подошла 1 декабря. То есть неделя понадобилась на подход к столице. И еще одна странность: в перечнях разоренных татарами городов отсутствует Владимир. Не мог ли Юрий Звенигородский застрять там и организовать оборону города? Опять неясно, но разорены были, прежде всего: Переяславль, Ростов, Дмитров, Серпухов, Верея, Новгород Нижний и Городец, прежде всего города, данные в кормление литовскому кормленнику Свидригайле. Не было ли у Едигея тайного сговора с Витовтом? Не мыслил ли он, разоряя то одного, то другого союзников Василия, поддерживать хрупкое равновесие сил? И еще был разорен тверской Клин, а на отходе татары, по сообщению Новгородской летописи, взяли Рязань. Тот же перечень городов и в Никоновской летописи, и в Московском летописном своде конца XV века, источнике достаточно надежном (по другим данным прибавлена еще Верея и, однако, опять же нет Владимира!). В Никоновском своде приведено письмо Едигея Василию, где выставлены следующие пункты обвинения, вызвавшие карательный поход: что у Василия укрывались царевичи, Тохтамышевы сыновья (персональные враги Едигея!), что на Москве высмеивают и оскорбляют ордынских послов и гостей (что, по злоязычию московитов, очень могло быть), что постоянно задерживают дань, ссылаясь на оскудение земли - "и все то - ложь", что Василий не являлся в Сарай ни к Кутлук-Тимуру, ни к Шадибеку, ни к Булат-Салтану, пренебрегая своими обязательствами улусника ордынского хана. Что, наконец, зря он, Василий, слушает своих юных вельмож: "Добрый был человек Федор Кошка, а сын его Иван, твой возлюбленник, вадит тебя на зло. Помощи просишь, а даней не даешь, как и помогать тебе? И куда ты подевал то серебро, чо собираешь со своих людей?" Привожу ниже полный текст этой грамоты, интересной и самой по себе и тем еще, что в ней просматривается некая новая нота отношений с татарами. Во-первых, и те и другие нынче великолепно знают друг друга. Московская летопись заботливо перечисляет, к примеру, всех татарских князей - участников похода на Русь, не забывая, какого они рода: Бучак - цесаревич, Тегриберди - цесаревич, Алтамырь - цесаревич, Булат - цесаревич, князь великий Едигей, князь Махмет, Исупа Сюлюменева сын, князь Тегиня, Шихов сын, князь Сарай, Урусахов сын, князь Обрягим, Темирязев сын, князь Якшибей, Едигеев сын, князь Сентилибей, князь Бурлак, князь Ериклибердей. Точно так же и в Орде знают по именам, и по делам, и по отношению к Орде московских великих бояр. Ну, и когда это прежде на Москве открыто высмеивали татарских гостей и посланцев? И когда приходилось, для успешного набега, обманывать великого князя, боясь, что тот успеет собрать войска для отпора? И когда приходило на ум ордынцам оправдываться и объяснять причины ратного нахождения на Русь? Не забудем и того, как, по сути, бесславно завершился этот поход, ибо Едигею пришлось спешно возвращаться в Сарай, спасая Булат-Салтана от набега очередного претендента на ханский престол. Однако поначалу казалось, что сразу и вдруг вернулись Узбековы времена. Великий князь Василий ускакал в Кострому и за ним тотчас была снаряжена погоня в тридцать тысяч воинов во главе с цесаревичем Тегрибердеем, да Якшибеем, сыном Едигеевым, да князем Сентилибеем - поимке великого князя Едигей явно придавал первостепенное значение! x x x Письмо Едигея: "Слышание нам учинилося таково, что Тохтамышевы дети у тебя, и того ради пришли есмя ратию; да еще слышание наше таково, что ся не право у тебя чинит в городех: посыла царевы и гости из Орды к вам приездят, и вы послов и гостей на смех поднимаете, да еще и велика обида и истома у вас чинится. Ино то не добро, а преже сего улус был царев и державу держал, и пошлины, и послов царевых чтили, и гостей держали без истомы и без обиды: и ты бы спросил старцев, како ся деяло преже сего. И ты нынче того не деешь, ино тако ли то добро? А Темир-Кутлуй сел на царство, а ты улусу государь учинился, и от тех мест у царя еси во Орде не бывал, царя еси во очи не видал, ни князей, ни старейших бояр, ни меньших, ни иного еси никого не присылывал - ни сына, ни брата, ни с которым словом не посылывал. И потом Шадибек осмь лет царствовал, и у того еси также не бывал, и никого еси ни с которым же словом не посылывал. И Шадибеково царство такоже ся минуло, и нынче царь Булат-Салтан сел на царстве и уже третий год царствует, такоже еси ни сам не бывал, ни сына, ни брата, ни старейшего боярина не присылывал. А над толиким великим улусом старейший еси великий князь, а вся твоя дела недобры и не правы. Добры нравы и добра дума и добрая дела были ко Орде от Федора, добрый был человек, которые добрые дела ордынские той тебе вспоминал, и то ся минуло, и ныне у тебя сын его, Иван, казначей твой и любовник и старейшина, и ты ныне из того слова и из того думы не выступаешь. Ино того думою учинилася твоему улусу пакость и христиане изгибли. И ты бы опять тако не деял, а молодых не слушал, а собрал бы еси старейших своих бояр и многих старцев земскых, да думал бы еси с ними добрую думу, кая бы пошла на добро, чтобы твоим христианам, малым и великим, было добро, не погибли бы от твоей гордости в твоей державе до конца никтоже. Аще ли ты не восхощеши тако чините, но осваиватися восхощешь, ино ти ся робятити и бегати. (Видимо, быть как ребенку, впасть в детство?) Добро бы ти тако быти, како бы ти прожити и как бы ти пошлины ведати и како ти во улусе сем жити безбедно и княжити. А обиды каковы ни будут или от князей русских или от литвы, и ты к нам на них жалобные шлешь ежелет, и жалобныя грамоты обороны у нас от них просишь, и покоя в том нам от тебя нет николи, а ркучи тако, что ся улус истомил и выхода взяти не на чем. И мы преже сего улуса твоего сами своима очима не видали, только есмя слухом слыхали. А что твои приказы и грамоты твои к нам во Орду посылал еси, то еси нам все лгал: а что еси имал в твоей державе со всякого улуса с двух сох рубль, и то серебро где ся девает? Ино бы добро было тако, како бы тебе позватися, како бы то отдано по старине по правде, ино бы того зла улусу не учинилося, а христиане бы не погибли до конца, и ярости бы и брани нашей на тебя не было". Ежели даже писец Никоновской летописи что и добавил, морализации ради, полагать все письмо русским сочинением не приходится. Явно, что и послание это, и сам поход свидетельствуют о стараниях ордынской диплотии вернуть "старину", ту самую, которая начинала незримо, но явно уходить из жизни. x x x Когда весть о татарах достигла Москвы, Иван Федоров тотчас поскакал в Занеглименье, забрать своих и схоронить добро, а старшему сыну Ивану наказал скакать в деревню к Лутоне и предупредить двоюродника, чтобы, не медля ни дня ни час, уходил в лес. "На пути назад, - наказал, - берегись! Татары, чаю, уже будут под городом!" - Москвы не сдадут? - сильно побледнев, вопрошал сын, торопливо затягивая подпругу и вдевая кованые удила в конскую пасть. - Не должны! Сам Володимир Андреич во граде да братья великого князя - Андрей Дмитрич да его брат Петр, - не должны! - повторил Иван, но большой уверенности в голосе у него не было. - Берегись! - повторил. - И никому не верь! В такие дикие времена народ дичает! Такое содеют, што и самим потом стыдно становит. Коня береги! - проговорил уже вслед резво поскакавшему сыну. Старик Гаврило со скрипом затворял промерзшие створы ворот. Сунул засов в проушины, просительно глядит на хозяина: - Яму копать? - Вестимо! - Проша, Прох! - кричит Гаврило молодого парня. - Заступы неси! Скоро в сарае, наспех освобожденном от бочек и мешков, начинает яро взлетать земля, куда опустят коробьи с зерном и справою, портна, ордынский сундук с дорогим узорочьем, многоценными портами, серебром, сканью и зернью. Везти все это в Кремник Иван не хочет. После того давнего Тохтамышева разорения не верится ему в крепость каменных стен! Суетятся женки. Сейчас добро зарывают во всех теремах и все опасливо выглядывают: не увидал бы сосед! Не то доведет татарам! Всей беды еще не разумеет никто, не догадывает об огненной беде, и потому иное добро прячут на подволоке, на повети, зарывают в сено. Иван Федоров дело понимает лучше - не впервой, прикидывая, не повредит ли пожар зарытого? Возятся до вечера. Ночью нагруженные два воза с останним добром и снедью уезжают в Кремник. На возах - Любава с сыном, бабы - стряпья и скотница из Острового. Правит старик Гаврило. В Кремнике остановиться решили в хоромине Василия Услюмова, самого Василия еще нет, встречает Агаша с маленьким на руках. На подворье остаются Иван с Прохой. Нерасседланные кони ждут во дворе. Где-то незримая, наползающая бедой, движется татарская рать. И гаснут, сами собою рассыпаются в ничто нажитые годами труда устроенность и зажиток, столь хрупкий, как кажется теперь, хрупкий до ужаса! Проша вдруг начинает плакать: "Ты ето што?!" - пугается Иван. - Островое... В Островом... Матерь тамо! И сестры! Татары всех уведут! - вздрагивая, отвечает сквозь рыдания парень. - Авось... - проговаривает Иван и безнадежно смолкает. Какое там авось! Одна надея, что татары перешли Оку южнее Коломны, и Островое, и Любавина деревня остались покудова в стороне. Ночью раздается сильный стук в ворота. Иван вскакивает, торопливо наматывая портянки и засовывая ноги в сапоги: - Кого Бог несет? - Отворяй! - Голос знакомый, и Иван, помедлив, распахивает створы ворот. - По князему слову в Кремник! Не стряпая! - тараторит ратник, не слезая с коня. - Ково созывают-то?! - кричит Иван. - Всех! - уже отъезжая, отзывается ратный. Иван, ругнувшись, возвращается в терем. Проша уже на ногах, трясущеюся рукою зажигает огарок свечи о лампаду. - Собирайся! - говорит Иван. - И туши все! Икону забираем с собой. Тута ничего не оставляй. И лампадку тоже! Масло вылей из ней! Да куда-куда? На пол!! - взрывается он. - Тута все огнем пожгут! - И сена, - обреченно стонет Проша. - И сена пожгут! - безразлично, как о чужом, отвечает Иван. Он уже собран, деловит. Его ждут ратники. О сыне, посланном в Лутонину деревню, он предпочитает не думать. Затягивает пояс. Икону, завернутую в плат, сует за пазуху. - Кажись, все! - Вота ишо! - Проха достает медную, посеребренную узорную братину и две чарки. - Как забыли? - гневает на себя Иван. - Засунь в торока! Оглядывает еще раз жило: рубель, скалка, забытый рушник на стене... Кажется, материн! Срывает, завертывает в него лампаду, сует в калиту на поясе. Во хлеву вилы, заступы, хорошее водопойное дубовое корыто... А! Зло машет рукой, тушит свечу. Хлопают дверь обреченного дома. В сумерках зимней ночи, едва подсвеченной луною, оба садятся на коней. Василий сейчас в Орде, и большой вопрос - сумеет ли он выбраться оттуда и, главное, добраться до Москвы? А Лутоня? Он начал содеивать схрон только осенью, успел или нет? Об "Иване Иваныче", о сыне своем, Федоров старался не думать. В Кремнике было полно народу, ржали кони, возчики ругались тихо и зло, миряне, монахи, торговые гости в сопровождении огромных груженных товаром возов тянулись во все ворота крепости. Мотался огонь в смоляных бочках, хрустел и хрустел снег, плакали дети. Кто-то в боярском платье промчал на коне, расталкивая народ и поминутно вздымая плеть. Иван сперва разыскал своих, убедился, что они добрались до места, что печь уже затоплена, тут же распорядил заносить дрова внутрь дома, на что поставил Прошу. Прикинул количество сена и овса, холодно рассудив, что ежели Едигей задержится, придется резать коней, и чуя, что не скоро уже воротит сюда, порысил к теремам, к молодечной, где надеялся застать своих молодцов. Во тьме улицы и площадь, все копошилось народом. Надрывно заревела вдруг над ухом корова, едва не испугав коня. Какие-то люди, с узлами и детьми, сидели, лежали прямо на снегу, и вчуже страшно было представить, что будет через несколько часов, ежели беженцев не пустят хотя в подклет какого-ни-то боярского терема! И над самою головой, в промороженной ледяной вышине, недоступной для смертных, сапфировая россыпь голубых звезд. В теремах творилось несусветное. Владимир Андреич своею волей распорядил принимать всех беженок с детями в княжеские терема. Из поварни валили дым и пар. В молодечной стояли гам и звяк. Разбирали оружие, сбитые наспех дружины расходились по стенам, Федоров не без труда обнаружил своих и понял - спорить не прихолось. Владимир Андреич топал сапогами, ругался, кричал и рычал медведем: - Немедля, враз! Готовьте смолу! Все тюфяки на стены! Где порох? Все бери! (это кому-то) Посады, как подойдут, надобно сжечь! Услышав последнее, Иван аж сжал челюсти. Все-таки надея была - не тронут, минует стороной! Ну, пограбят, ну, сено разволочат по двору! - думал так, пока не услышал князя-воеводу и не понял, что тот непременно так и сделает. Да и сам, будучи на месте князя Владимира, предложил бы то же самое... И все-таки! До боли, до дрожи в ногах стало жаль родного дома! - Пойдешь к часозвоне! Тамо и у ворот разоставишь своих людей! - сказал Владимир Андреич и, охмурев ликом, присовокупил: - Люди бегут в Кремник, а тати тем часом начали грабить посад! Пропускай сюда с рассмотрением! Из утра Иван, разоставив по-годному людей и снарядив единую пищаль, выданную ему в оружейной, приказал опустить мост и сам, с двумя кметями, выехал в дозор. Улицы были пусты. На той стороне Неглинной, за оградой купеческого дома, приметили двух шишей, которые, завидя комонных, тотчас пустились наутек. Он нарочито проехал мимо родного дома, глянув поверх ограды. И вчуже, и странно было видеть родной терем охладелым, без привычной струи дыма из дымника. Сюда, кажись, еще не залезали. Иван придержал коня - спешиться, глянуть? Не стал. Чего травить сердце попусту! Татар все еще не было. Но когда уже, огибая город, приблизили к Богоявлению, встречу попались сани, которые волокла из последних сил тощая лошаденка. В санях мотались головы детей. Мужик с испытым лицом, в клокастой сивой бороде, прокричал: "В Коломенском уже!" Иван остановил коня, глядя, как вихляющие на ходу сани близят к Фроловским воротам Кремника. Прикинул - пора зажигать! По возвращении его тотчас позвали к Владимиру Андреичу. Воевода, не спавший ночь, тоже спал с лица, глубокая морщина перерезала лоб. - Как мыслишь? - вопросил. - Пора! - ответил Иван, дернув плечом. - Татары посад займут, и зажечи не можно будет! - Твой-то дом за Неглинкой? - тяжело глянув ему в очи, вопросил воевода. Посопел. Вопросил еще: - Своих-то привез? - В Кремнике, - отмолвил Иван. - И добро закопал, ведал, что будут жечь, не мы, так они! Князь-воевода опять посопел, покивал головой, сгорбился под распахнутою шубой... Разговор шел в молодечной палате дворца, в этот час почти пустынной. И князь сидел у стола, сплошь заложенного бердышами, рогатинами, топорами, тулами и колчанами, шеломами и кольчугами, приготовленными для тех ратных, кто еще придет или пробьется в Кремник в эти "предсмертные" часы. - Не сдадим города? - строго спросил Иван. Владимир поднял тяжелые глаза. Борода дрогнула в хмурой улыбке: - Пущай прежде меня убьют! - высказал. И добавил хмуро, понизив взгляд: - Ослаб народ! Пополошились вси! Бегут и бегут! Города сдают без боя! Переяслав горит! Часу не стояли, дернули в бег! - А князь? - Василий? Быват, на Костроме! А пока ни вести, ни навести! - И добавил ворчливо: - С Софьей, со всеми... С детьми... Не догнали бы только! И оба подумали об этом: к воротам Кремника татары подводят связанного Василия. Угрожая убить, требуют отворить город. Владимир даже головой потряс, прихмуря глаза. Промолчали. - Одна надея на Господа! - домолвил князь-воевода и встал. Выпрямил стан. - Ты иди! - сказал тяжело, медведем, волоча полы бобрового опашня по изгвазданным тесовым половицам молодечной, пошел к выходу. На стены полезет сейчас, ратных проверять! Когда, маленькие издали, под городом показались всадники в островерхих малахаях, на низкорослых степных конях, посад уже пылал в разных концах, а московляне, теснясь на стенах, стоном и воплями провожали гибель родных жилищ. Пламень ярился, взмывал, плясал в вышине, дрань и солома, сорванные с крыш огненнем вихрем, словно стая черных птиц, плавала в воздухе, косо падая вниз, дымными огненными струями, и поджигая новые дома. Снежные шапки с шипением сползали с кровель, рушились вниз, в пламя, что, угасая на недолгие мгновения, вновь взмывало ввысь с гулом и громом. А ряды татарского конного войска позадь огня все густели и густели, обскакивая город, и с безопасного расстояния пуская в Кремник редкие стрелы. x x x Великий князь Василий был не трус и, пожалуй, в бою мог бы показать себя не с худшей стороны, но приходилось бежать, а бегство заражало робостью. Софья, та, обняв дочерей, устремлялась на бег безоглядно, лишь бы уцелеть, уйти, любою жертвою заслонить себя и детей! Ратники и бояре до слов, как могли, оберегали князеву семью и своего князя. Юный княжич Иван скакал, закусив губу, со слезами на глазах. В Переяславле, сползая с коня, вопросил тонким, ломающимся детским голосом, в котором звенело отчаянье: - Батюшка, драться не будем? Василий поглядел на него дико. Сглотнул. Двинув кадыком, произнес погодня: - Сколь повиждь, сколь нас и сколь их! Тут думать надоть! - Он уже, кажется, смутно догадывал о том, что надобно содеять для спасения. В Переяславле даже толком не передохнули. Тридцатитысячное татарское войско шло по пятам, половодьем разливаясь окрест. Юрьев был взят мимоходом и пострадал мало - погребли и ушли, а в Переяславле, хорошо укрепленном, где можно было держаться не день и не два, попросту началась паника, бежали в Вески, бежали на Клещино, бежали в сторону Берендеева, забивались в леса. Кто и как запалил город Переяславль было не понять, но к приходу татар весь город пылал, как огромный бревенчатый костер. Тут даже и с грабежом было не пробиться внутрь городских стен. Торопливо ограбили монастыри, ободрали монахов. В полон монашескую братию не забирали. Яса Чингисхана все еще продолжала действовать. Недавно выгоревший Ростов Великий тоже был занят без боя, но великий князь, безжалостно загоняя коней, все же и тут сумел уйти, оторвавшись от погони; он летел с горстью дружины, как волк, уходящий от стаи преследующих его хортов, уходил, спасая семью и себя с сыном, отлично ведая, что Едигею - догнать и полонить великого князя - это значило выиграть войну и прекратить всякое возможное сопротивление. Испуганных, рыдающих княжон, как кули, перебрасывали из саней в сани. Тяжелые возки были брошены в самом начале пути. Василий не раз предлагал двенадцатилетнему княжичу оставить седло и пересесть в сани, но тот зло и отчаянно мотал головой, сцепляя зубы, щерясь, из всех сил отказывался показать детскую ослабу свою. Из седла в седло княжича пересаживали кмети, он так и оставался раскорякою в их руках, но вновь вцеплялся в поводья сменного коня на очередной подставе, шепча про себя как молитву, как заклинание: "Выдержу, выдержу, выдержу!" Костромы достигли на третий день. Лед еще не вдосталь сковал Волгу, и тут было едва не угодили в лапы татарам, тем паче передовые ратные провалились в широкую полынью и едва выбрались, утопив несколько коней (черная вода шла стремительно и сильно, затягивая отчаянно ржавших животных под лед). В конце концов настелили хворосту, поливши его водой (было студено и вода сразу схватывалась грудой), раздобыли дощаник, чтобы перевезтись через стрежень реки и кое-как, мало-помалу переправились на тот берег, разрушая за собою хрупную дорогу свою. Уже подскакавшие татары глядели на русичей с того берега, орали что-то неразличимое, изредка пуская стрелы, двое-трое сунулись в сугон, но тотчас ушли под воду и едва выбрались, а одного так и утянуло под лед... В Костроме, оторвавшись наконец от погони, мало передохнули и вновь двинулись на север, к Вологде, забираясь все глубже в непролазные северные леса. И вот тут наконец Василий решился исполнить свой замысел. Он оставил семью, и сам, один с сыном, двумя боярами и горстью ратных, поскакал на низ, туда, где за Ярославлем скрывался в лесах старший сын Тохтамыша Зелени-Салтан. Дальнейшее (о чем ни в каких харатьях не сохранилось сведений) происходило так. Василий, доскакав до недавно срубленного Плеса, где как раз и прятался Джелаль эд-Дин (спавший с лица, потемневший ликом от недосыпов и почти круглосуточного пребывания в седле), он - хватило ума - прежде, чем явиться к Зелени-Салтану, забрал с собою достаточное число кметей, а явившись к татарину - стоя, до столов, до всего, до того, хищно оскалясь (впрочем, - один на один), приказал тому скакать к Сараю и ударить, пока Едигей здесь - ударить на ставку Булат-Салтана. Зло отмотнув головою, обеими руками взял за плечи монгола и, близко глядя ему в глаза, выдохнул: - "Не отсидишься тут! Выдадут! Идигу тебя и до Сарая не довезет, прирежет на месте!" - Тот еще чего-то не понимал, поднял было ладони - скинуть руки Василия, когтисто ухватившие его почти за воротник. - "Дам ратных! Коней! Серебро! Ну! Ханом будешь! Захватишь Сарай, Идигу уйдет!" - Василий почти тряс Джелаль эд-Дина за воротник. И тот начал понемногу что-то понимать. - Мы с тобою одним арканом повязаны! - кричал Василий, мешая русскую речь с татарской. - Сядешь на трон! Решай! - знал, ведал, что Джелаль эд-Дин ему не друг и другом не будет никогда, но - пусть использует удачу! Считаться будем потом! Пусть спасет Русь, добывая ордынский престол! Ведал, знал, что в случае неудачи Зелени-Салтан тотчас уйдет, что он и сам теперь, неволею, помогает тестю. Но это был единственный выход, единая надея была на этот, с тылу, удар по Орде, а что сын Тохтамыша тотчас обретет сподвижников в левобережье Итиля - Волги, сомневаться не приходилось. За ним стояла легенда, легенда о великом отце, объединившем степь, о наследнике Батыя и Чингиза. - "Только не медли, хан, не то потеряешь все! - напутствовал его Василий, провожая в степь. - Считаться будем потом!" Проводил, почти вытолкал Зелени-Салтана, а сам, как опустошенный куль, едва не свалился ничком. Усталость, напряжение последних дней, все тут сказалось разом. Теперь надо было возвращаться к семье и ждать. И верить, что Владимир Андреич не сдаст города. Надеяться более было не на что. Софья, едва ли не впервые, узнала на деле страну, в которой ей довелось стать великой княгиней, страну, которой можно было и ужасаться и гордиться, которую можно было или ненавидеть, или любить, но относиться к которой безразлично было нельзя. Добрались до Вологды в санях, не в повозке! На деле ощутила безмерность русских просторов. Тридцатитысячное войско, меж тем посланное в погоню, не обретя князя, воротилось к Москве. Были взяты затем Дмитров, Верея, Серпухов. Перед татарами все бежало. Разбившись мелкими кучками, степные грабители набирали полон. Сгоняли людей и скотину, грузили сани лопотью, узорочьем и справой. И не редкость было видеть тогда, как один татарин гонит перед собою, повязавши их единым ужищем, до сорока полоняников, а те бредут, спотыкаясь и падая, обливаясь слезами, разлученные с родней, исторгнутые навечно из родимых хором. И многие тысячи повязанных крестьян текло по зимним дорогам Московии, падая, замерзая в пути. Иные, бегая, гибли от холода, иные, пытавшиеся противу стать, или просто попавши под руку, падали под саблями степняков, оставаясь лежать на голубом декабрьском снегу. Московский летописный свод XV века прибавляет, что земля была разорена "до Галича и до Белоозера", а это могло быть только в том случае, ежели татары все-таки, идя в догон за великим князем, перешли Волгу и разоряли уже заволжские места. Тверская земля пострадала лишь краем: был после Дмитрова взят и разорен Клин. Едигей, впрочем, и не собирался идти к Твери. Тверскому великому князю Ивану Михайловичу он послал приказ двигаться к Москве с пушками, с тюфяками и самострелами, "и со всеми сосуды градобойными, хотя разбивати град Москву". Иван Михалыч поступил мудро: известивши Едигея, что идет, он двинулся с малыми силами из Твери (с небольшою дружиной), якобы выполняя татарский наказ, и задерживаясь на каждом привале, а из Клина, не доехав до Москвы, сославшись на нутряную болезнь, вовсе возвратился в Тверь. В городе была и рать, и добрые воеводы (панику первых дней Владимир Андреич скоро остановил), люди были как-то размещены, как-то накормлены, и не хватало для долгой осады только дров и сена. Брать Москву приступом, без помощи тверичей, в этих условиях не имело смысла, и Едигей это понимал очень хорошо, ни разу даже не подступив к городу. Однако угрожал московитам, что простоит в осаде целую зиму и заставит сдать город, не силой, так голодом. Простоять ему пришлось, однако, только три недели. И уже 20 декабря Едигей, волоча за собой полон и скот, разоривши по дороге Рязань, ушел в степь. С москвичей он потребовал перед уходом три тысячи рублев откупа, которые можно было бы и не давать, коли бы воеводы заранее прознали про ордынские новости, а точнее сказать, кабы ордынские вести, послужившие причиною Едигеева ухода, вовремя дошли до московских защитников. Василий Услюмов во время ордынский замятни был в Сарае и видел своими глазами все совершившееся и едва не погиб при этом! Едигей увел на Русь едва не все войска, и Тохтамышев сын, посланный Василием, усмотрев сию ослабу, не замедлил ею воспользоваться. Мело. Низко над землю, засыпая юрты, несся с тоскливым пением серо-синий колючий снег. В морозном тумане едва проглядывали сквозь вьюгу приплюснутые тела юрт и стада сбившейся в кучу скотины. Василий как раз выехал с русского подворья к ханскому дворцу, когда почуял беду. Во вьюжном тумане замелькали мохнатые воины, ощетиненные копьями. Стоны метели прорезал низкий горловой крик. Он понял враз, кто напал и почему, и пока те громили торг, поскакал опрометью, уйдя дорогою от брошенного аркана и двух пущенных ему вослед стрел, спасать Керима, в юрте коего был еще с утра. Выскакал за город. Мало что различая в тумане, так залепляло лицо снегом, с трудом обнаружил Керимову юрту. Тут еще и не ведали ничего. С трудом уговорил приятеля, не ввязываясь в драку, переждать с дочерьми на русском подворье. Старуха мать со старшей женой отказались трогаться с места. - Овец порежут, коней отгонят - помирать станем! Кому мы, две старухи, нужны! Уже на подворье, куда пробирались задами, минуя бесконечные плетни и дувалы, вызналось от прибывшего вестника остальное: цесаревича, оказывается, обманул проводник, выведя не к ханскому дворцу, а к торгу (то ли обманул, то ли запутался в тумане, но заплатил за это головой). Булат-Салтан успел собрать неколико дружины и теперь отбивается, а на Русь, к Едигею, послал отчаянного гонца с письмом, мол, приходи и спасай! Теперь что ж? Василий с трудом обмысливал сказанное, не решив еще для себя, что лучше: чтобы Булат-Салтан усидел или погиб? И тогда погибнет Едигей, заклятый враг Тохтамышевых сыновей, что нынче громит его родину? Но добры ли будут до Руси и они, коли захватят ханский престол? В углу грудою тряпья, замотав лица до глаз, сидели Керимовы дочери с младшей женою и младенцем. Керим сидел потерянный, не похожий на себя, на лавке, слушая почти не понятную для него русскую молвь споривших друг с другом мужиков. - Где же хан? - вопросил Василий гонца. Тот махнул рукою: - В степи! Ускакал! Свои, дак не выдадут! - Нас-то цесаревич твой не выкурит отсюдова? - тяжело и прямо вопросил, глядя исподлобья, Степан Ворыгин, ключник русского подворья. Гонец глянул исподлобья, перевел плечами, смолчал. Скоро поспела каша и уха из волжской рыбы. Сели за стол. "Убеглым" - Кериму с домашними тоже налили мису ухи, отломили хлеба. - Етот, твой друг, Булат-Салтанов холуй, что ли? - вопросил Ворыгин. - Не! В Шадибековой Орде был. Я ево и спас. А до того - у меня служил в сотне! - Степан усмехнулся криво: - Теперь-то на Москве служишь? - На Москве! - кратко отмолвил Василий, отметая гадкий намек. Ели молча. Надо всеми висел клятый вопрос - сунутся ли татары сюда? - И как ты - на Руси? - вопросил вновь Ворыгин, отлагая ложку, которую облизал, прежде чем сунуть за голенище. - Брат у меня там. С семьей. Не ведаю - живы ли, - отозвался Василий и добавил, помолчав, чтобы все уж разом стало ясно и более к нему не цеплялись: - И жена! Вот, еговая дочь! - Степан присвистнул, понял. Не утерпел все-таки сказать: "Ты как словно наш князь какой, на татарке женат". - Ну, до князя... - Василий отмахнул рукою, прекращая зряшную молвь. Приходило ждать, и даже подать весть на Русь нынче, до возвращения Едигея, нельзя было. Он воротился уже в марте, когда начинало таять. Иван Федоров возил бревна на новый терем, с Василием встретились накоротк. "Спасибо Агаше, - сказал Иван. - Приняла нас со всею ватагой! Дров у тебя много пожгли, ну да ты видал! Славная она у тебя и по-русски уже гуторит. А в деревню съезди, сын у Лутони погиб! Старший, Паша. Занадобилось в деревню воротить, проверить, как там и што? И почто полез! А нарвался на татарский разъезд, ну и... Сказывали потом, что Павел не дался запросто так, дрался с татарами, а убил ли кого из них - неведомо. Тело потом нашли. Лисы всего объели. Мотя до сей поры места не находит себе: зачем отпустила, бает! А еще у их, в лесе, маленький помер, замерз ли, внучок... Съезди, повидь!" Иван отвернулся, смолк. Ему, воину, тяжело было баять о таком... Не уберегли... И он, Иван, не уберег! Сколь людей увели! В Островом почти не осталось народу! Выкупит князь, ай нет, поди знай! А погибло сколь! Теперь по всем дорогам мертвяки, вытаивают из снега, дак страшно и посмотреть-то на их... Он зло сплюнул. Громким голосом выругал мужика, не по-годному сгружавшему бревна. - Поснидашь? - Василий молча кивнул. Иван поставил времянку на дворе из тонкотья, с печкой, слепленной абы как, посередине избы. И столом служила широкая доска, положенная на две бочки, да и сидели на досках, а спали, вповалку, на полу, на ворохе сена и лапнике, прикрытом рядном, все вместе, мужики и бабы - не до того было! - К осени поставлю терем! - говорил Иван, в очередь черпая деревянной ложкою щи. - Коней сберегли, то дорого! - А твой, старший, Иван? - Иван Иваныч-то? Тоже едва к татарам не угодил, вздумал пробиваться в город, я с костра узрел, отокрыли ворота, уж вырвался сам, обеспамятев, кмети за мной. Едва живого отбили! Думал - не выживет! - Где ни то сейчас? - В дружине, у Боровицких ворот, в стороже стоит. К вечеру должен прискакать. Руки, ноги целы... Я уж молился, старый дурак, - Господи, мол, возьми меня, а сына моего сбереги! - А младший в Царьграде? - Там! Добро, не зрел всей етой беды... Почто вот люди не могут никак добром, и на-пади! - Не могут! - эхом отозвался Василий, думая о своем и прикидывая, что скажет Лутоне, чем утешит. Жизнь налаживалась, жизнь шла, несмотря ни на что. От икон в этом году во многих местах струились миро и кровь. Джелаль эд-Дин, не сумев одолеть Булат-Салтана, по слухам, ушел к Витовту, в Киев, подобно своему отцу. Все повторялось! Повторялось, как в дурном сне. Глава 33 Юности не с чем сравнивать. Все увиденное - впервые. Еще нет привычки связей, знакомств, как у бывалого торгового гостя, что и красоты природы перестает замечать порой, и обычаи чужие до того становятся ведомые ему, что и не помнятся после. Мало кто из купцов сохраняет свежесть взгляда, чтобы запомнить и рассказать при случае. А чтобы записать, как Афанасий Никитин о своем хождении в Индию, - и того менее! И нет той беды в юные годы, что бывает, когда неизвестно допрежь, видишь во второй раз. Опять же - сравнивать не с чем! Для Сергея давние рассказы отца, раковина, привезенная из далеких земель, да братина, да истертый ковер, купленные когда-то в Цареграде, - вот и все, что было известно и руками потрогано, так сказать, из того неведомого, что лежало за гранью ежедневно зримого мира. А тяжелая дорога "водой и горой" сквозь степи, населенные шайками речных и полевых разбойников, только прибавляет очарование неведомому. Легкая достижимость в наши дни далеких земель погубила романтику странствий. Поезда, а затем авиация вовсе убили поэзию пространства. А телевидение ежедневно показывает нам то, к чему предки стремились годами в жажде увидеть, понять и постичь. "И когда на краю пустыни встают голубые минареты Тимуридов, сердце стесняется от этой сказочной красоты" - не нами сказано. Мы эти минареты уже видели! В журнале или в цветном кино. И мы не пробирались реками, не тряслись в седле день за днем, неделя за неделею, не изнывали от зноя и не замерзали в степи, чтобы узреть Константинополь - столицу мира. Мы туда летали на самолете, за кожаными куртками и, бегая по рынку, даже не заглядывали подчас в замолкшую навсегда Софию. О, волны Эгейского моря! О, походы аргонавтов! О, красные или скорее рыжие, смоленые паруса русичей, плывущих осаждать Херсонес! О, сумрак истории! О, жажда неведомого! Где ты? В силах ли мы вопросить: "А что за краем Земли?" Мы твердо-знаем теперь, что края нет, а Земля кругла и конечна. И как понять, как ощутить вновь, когда - впервые в жизни! - над краем колеблемого ветром "Русского моря" подымаются из воды сизые и голубые, в отдалении схожие с облаком громады греческих гор, с незримою среди них щелью Босфора? И гор таких, в осыпях серого камня и бескрайнего моря - не видел, не зрел доселе Сергей Федоров, плывущий сейчас вместе с дружиною духовных за новым владыкою Русской земли. Каков он будет? Не стало бы нового Пимена на Руси! На подходе к Босфору даже и рясоносная братия покинула тесное нутро корабля. Выстроились вдоль борта под хлопающим парусом. Ветер треплет долгие монашеские однорядки, отдувает бороды. И что-то незримое уже явилось в воздухе - запах иной! Стоят, смотрят. Многие, как и Сергей, тут впервые. Молчат. Владимирский архимандрит негромко рассказывает горицкому игумену о прежних злоключениях цесаря Мануила. Тот, приставя ладонь к большому старческому уху, внимательно слушает. Сергей стоит рядом, тоже стараясь ничего не упустить из разговора старцев - ему интересно все. Царь Мануил, по мере рассказа, оживает перед ним со всеми своими заботами и трудами, упорными стараниями во что бы то ни стало сохранить Империю, вернее, то жалкое, что от нее осталось, и хотя бы сохранить обычай старины. Он и венчался на царство по прежнему пышному обряду. Он и турецкие набеги сумел отбить, хотя, конечно, без победы Тамерлана над Баязетом Империя вряд ли существовала бы уже. И к тому же, в Великом городе нынче кого только ни было! Кроме греков - фряги и франки, армяне, болгары, славяне-русичи, грузины, аланы... И больше всего генуэзских фрягов, которые уже почти что съели Константинополь! Кабы не православная вера, и вовсе грекам пропасть! А Сергей слушает и запоминает одно: вера держит власть! Вера - основа государств. Но вот корабль входит в узкость Босфора. Приспущены паруса, опускаются на воду длинные весла. Гребут все - и миряне, и духовные, иначе можно простоять тут неделю, ожидая попутного ветра. Бокастый паузок едва движется, хотя ладони уже стерты до волдырей, и пот заливает глаза. Текут часы. Сергей гребет, сжимая зубы, думает, дивясь, - а как же рабы на галерах? С утра до вечера этой каторги и так - всю жисть! Наконец с какого-то определенного поворота (подул ветер и вновь подняли паруса) открылась ширь, золотисто-сияющая и туманная, и справа - коростою черепичных крыш, громоздящих по склонам, город, единственный в мире. Второй Рим. Город Константина Равноапостольного, лишенный империи, но все еще пленительно прекрасный, и такой большой, уходящий в бесконечность, к далеким Золотым воротам, что русичи, попавшие сюда впервые, поневоле терялись и робели. Корабль едва скользит по волнам (ветер опять утих), тихо-тихо проплывая мимо высокой горы, на вершине которой окатистой горою построек возвышается нечто непонятно великое, и только спустя мгновения доходит до ума и огнем обжигает сердце догадка - ведь это же Святая София! Та самая! А внизу - что это? Какие-то белые столбы, не церкви, нет (Сергей не догадывает, что перед ним древний Форум, выстроенный некогда Константином в память об уже исчезнувшей греческой старине, в память народных собраний, в память народоправства, сокрушенного уже Александром Двурогим, героем древних "Александрий"), а корабль проплывает наконец с почти обвисшим парусом, мимо череды дворцов и каких-то, наверное, храмов? (Слово "триклиний" еще неизвестно Сереге.) Издали все это скопище хором, давно уже обветшалое и пустое, растаскиваемое на новые здания, заросшее колючим бурьяном в человеческий рост, издали выглядит непорушенным. "Большой Дворец!" - уже не ошибаясь, говорит Сергей и торжественно выпрямляется. Где-то здесь Магнавра, Золотой Юстинианов дворец, Порфировая палата, где рождались греческие цари... По низу гора обведена каменною стеною с башнями. И это ли стены Феодосия? - гадает Сергей, не догадывая пока, что те высокие тройные стены, перед которыми он вскоре застынет в изумлении, находятся с той, другой стороны "Второго Рима". А город уже, по мере того как они выплывают в Мраморное море и идут вдоль берега, открывается весь, бесконечною чередою хором, палат, церквей и колоннад (слово "колонна" также неизвестно русичам, говорящим "столбы" или "столпы"), чередою, уходящей в сияющую туманную даль, которой не видно конца. И там, в золотистой дымке, пронизанной мягким морским солнцем, что-то блазнит, что-то как бы возвышается над землей... Но далеко! Не видать! Близит гавань. Та самая, к которой когда-то приставал его отец. И ведут их, хоть Серега и не догадывает об этом, в тот же монастырь, на полугоре, с теми же каменными кельями, с тем же византийским храмом, украшенном, хоть и скромно, росписями и мозаикой. Все повторяется вновь и вновь, в каждом новом поколении, и потому так пронзительна и так прекрасна жизнь, что она не подвержена старости, и народы обновляются вновь и вновь, как ежегодно меняется листва на деревьях. Сергей стоит со всеми под сводами церкви, внимая священным словам, произносимым по-гречески. Он ужасно волнуется: сможет ли он говорить? Поймут ли его местные жители? И таким жалким кажет ему его знание греческой молви, полученное бессонными ночами труда, там у себя, на далеком севере! Потом они едят, и Сергей с осторожностью пробует каких-то вареных морских существ - устриц? Осьминогов? Жует чьи-то студенистые щупальца, с опаскою пробует маслины - впрочем, отец говорил ему о них. Ест крошащийся сухой хлеб, жует сладкие грозди вяленой дыни, пробует смоквы, так и не понявши, на что же похожи они? Пьет греческое темно-красное, почти черное вино. Ему уже хочется в город - побродить по этим улицам, ощутить разноязычье великого города, и - о, радость! - Епифания отпускают, а Епифаний берет Сергея с собой! Почтенный муж, изограф и писатель, двигается резвее юноши, вертит головой, тянет Сергея за собою, словно ему тож не более двадцати лет! Они по косой, крутой, неровно устланной камнем улочке подымаются в гору и попадают на ипподром - кое-где обрушенный, с рухнувшими статуями святых и греческих героев, замолкший навсегда, но все равно прекрасный, ровно отесанные каменные ступени которого как будто говорят об иной, величавой и мощной эпохе - когда город был столицею полумира, - о великих предках, уснувших в этой земле. Жарко, камни прогреты солнцем, но ласковый ветерок с моря умеряет жару. Они стоят плечо в плечо над руинами прошлого, стоят и молчат, пока наконец Епифаний не начинает сбивчиво и горячо рассказывать о состязаниях колесниц, о партиях голубых и зеленых, о страшной резне, устроенной тут в царствие Юстиниана, о торжественных процессиях Большого Дворца, о золотых львах, что стояли около трона, рычали и шевелили лапами, о самом троне, словно по волшебству возносимом под небеса, и о том, что император во время приемов оставался недвижим, как статуя. О золоте, шелках, славе Империи, великой и древней, еще в те времена, когда послы князя Владимира только еще восхищались богослужениями в Софийском соборе. Бок о бок, они оба сбегают по каменным ступеням вниз, разглядывая обелиски, медных змей и прочие диковины, разоставленные тут еще в древние времена. Гигантский египетский обелиск, доставленный сюда по распоряжению Феодосия Великого, пробуют читать надписи, сделанные на греческом языке и латыни... И уже рядом развалины дворцов, и вон там - София! Но надобно возвращаться домой. Вечером встреча с новым митрополитом Фотием, которой пренебречь нельзя. Новый митрополит прям, сух, горбонос, с такими большими глазами, как пишут на иконах. Но, впрочем, когда улыбается, лицо его расцветает и лучится добротой. Он внимательно рассматривает каждого приезжего русича, расспрашивает, прикидывая, верно, и это и вот то? Сергея тоже не миновал, вопросил, кто он? И Сергей, весь до ушей покраснев, дрожащим голосом и путая слова, отвечает по-гречески, что-де работает в книжарне по приказу прежнего владыки Киприана. "Добрый труд!" - говорит Фотий и, не прибавивши больше ни слова, переходит к следующим. - "Оставит он меня или нет?" - гадает меж тем Сергей, ведая и крепко запомнив слова отца на расставании: - "Дальше, сын, я тебе ничем помочь не смогу! Честь рода нашего теперь тебе самому держать!" Он готов был ее держать, но как? Одно ведал: "Надобно понравиться Фотию! Но как и чем? Не поноски же за ним носить!" Краснея, запинаясь, он признался наконец в своей беде Епифанию. Тот ответил осторожно: "Я и сам в той же трудноте! Мне мою работу творить без благословенья владыки неможно! Мыслю, русичи будут ему нужны. Но кого приблизит к себе, не ведаю! Был у нас свой митрополит - Алексий. За него должно век Бога молить - святой муж! Но был и Пимен, подлец из подлецов, тоже свой! А такого духовного мужа и ратоборца церковного, каков был Федор, архиепископ Ростовский, каков был и Дионисий Суздальский, ныне у нас нет!" Они выстояли службу в Святой Софии на другой день по приезде. Служил сам патриарх Матфей. Сергей ждал всякого - отец вдосталь говорил о главном храме православного мира, но все же такого не ждал! Не чаял этой высоты, не ждал огромности купола, висящего в вышине как бы на струях света, льющегося из подкупольных окон. И даже многочисленные реликвии: Страсти Христовы и прочее не отвлекли от главного. Так и запомнилось, на всю последующую бурную жизнь, жизнь, всех извивов которой он нынче не мог бы себе еще и вообразить - высокие голоса греческого хора, толпа внизу, толпа наверху, на гульбище, опоясывающем собор, и страшная, все подавляющая высота собора, в воспоминаниях становившаяся все выше и все величественнее. Он молился прилежно и с верой, повторяя про себя русскою молвью греческие слова. Дивился иноземцам, свободно толпящимся в храме, внимая православному богослужению. И опять казалось удивительным, что там, в далекой Литве, идет, вспыхивая острыми приступами насилия, глухая борьба церквей, а тут? Или тут латиняне уже не боятся освященного православия? Или смирились с ним пред общей бедою: угрозою бесерменского завоевания, или, напротив, уже сокрушили Цареградскую патриархию и теперь милостиво "дозволяют" грекам служить по-своему? И такое-то обсуждалось в московских-то разговорах, что латиняне и служить по-своему дозволят русичам, и на языке своем, лишь бы Римского Папу признали, небесную власть заменили земной! Так или эдак - не понял. Но службою и самою Софией был потрясен. Представлялись патриарху Матфею. Представлялись Мануилу, и опять Сергей мало что понимал, хотя василевс (так по-гречески именуют царя) Мануил ему и понравился. Простое усталое лицо. Значительность без гордости. И чуялось, что русичи, не раз уже спасавшие императора от разгрома, ему очень нужны. Отсюда как-то выходило, что и Фотий должен быть добр к русичам, по крайней мере, к членам нынешнего посольства... Многого Сергей еще не знал! Не ведал, что есть дипломатия, когда добрый муж делает злое или бесчестное дело, ибо так велят ему интересы страны. И добро бы еще, интересы страны, земли, народа, языка своего! А куда чаще - интересы тайных сил, враждебных и стране, и народу... Разве надобно кого-то уговаривать любить свою Родину?! Разве можно работать на то, дабы разрушить ее? Но у греков, говорят, такое стало в обычае. Они оболгали и уничтожили Кантакузина, спасителя своего, и когда он уже отрекся от власти, охлос (черный народ), бают, бросал камни в его возок! Чем он им всем не угодил? Тем, что пытался спасти Империю? Неужели может настать тот час, когда судьба Земли, ее достоинства и надобность ее защищать станут тяжелы для граждан? И тогда - конец? И тогда приходят кочевники? Приходят завоеватели, все равно какие! Монголы, турки, немцы, литва... Надобно выспросить Епифания, что он мыслит об этом! В свободные часы они пробирались полуразрушенными залами древних триклиниев, заглядывали в фиалы, где из разрушенных фонтанов еще капала вода на выщербленный мрамор плит, бродили по рынкам, любовались вывешанною парчой, дорогим оружием, посудой, иконами, выставленными на продажу (купить было не на что). Как-то прошли по Месе, от форума к форуму, и добрались наконец до Студитской обители и до Золотых ворот и уже оттуда, выйдя обратно в город, возвращались к Влахернам вдоль облицованного тесаным камнем рва, вдоль тройного ряда стен Феодосия, и только тут понял Серега то, о чем говорил отец, не понимавший, как можно было город с такими стенами сдать крестоносцам, почитай, что без боя? Восходили на башню. (Епифаний уговорил охрану пустить их наверх.) Оттуда со страшной высоты отокрылся весь город, вплоть до Софии, и сияющее, уставленное черными точками кораблей, Мраморное море, вечно туманное, вечно загадочное, манящее в неведомую даль, в иные страны и земли, на Афон, святыню православия, в Грецию, в Африку и Италию, в Рим, где, как уверяют, до сих пор еще не обрушены храмы древности и стоит Колизей, дворец-ристалище, побольше константинопольского ипподрома, Рим, претендующий на земную власть над всем христианским миром... Еще впереди раскол западной церкви, Ян Гус, протестанты, лютеране, кальвинисты, гугеноты, Варфоломеевская ночь, религиозные споры, обильно политые кровью, - это все еще впереди! И гибель Византии еще впереди, хотя тут она уже видна, уже чуется мерная поступь зримо подступающей беды, от которой и эти высокие башни, по-видимому, не спасут. - Что может спасти народ от гибели, когда и сила становится бессильна, когда армии гибнут, а правители предают свой народ? - спрашивает Сергей, стоя на высоте, обдуваемый тепло-хладным ветром с далекой Адриатики. - Только вера! - отвечает Епифаний. - Верою укрепляется народ, вера создает связь времен, от прошлого к будущему, и пока на Руси рождаются такие мужи, как Сергий Радонежский, победить нас нельзя! - Ты напишешь о нем? - вопрошает Сергей, вдруг по наитию поняв грядущее назначение своего старшего друга. - Напишу! - помедлив, отвечает Епифаний. - Не теперь. Пока не могу. Я должен постигнуть многое, неведомое мне, что понимал он, почему и был мудрее многих. Душой понимал! Как это выразить словами? Не ведаю... Они спускаются вниз, идут молча сквозь город. Из глубины обители монастыря Хора доносится стройное пение. Не сговариваясь, заходят туда и ослеплены сверканием мозаичного чуда на стенах и сводах храма. И стоят, неприлично задрав головы вверх, и крестятся, внимая не то службе, не то самой красоте церковной. И после бредут дальше по пыльным улицам, мимо играющих детей и развешенного на просушку белья, мимо жалких лотков уличных торговцев (Не приставай! Нету серебра, ни меди, ничего нет! Русичи мы! Духовные!), мимо запахов жареной камбалы, мимо устричных куч и развешенных вяленых осьминогов, мимо корзин с различною греческой овощью: капустою и маслинами, луком и золотыми круглыми плодами какого-то дерева, орехов, дынь, смокв и лимонов, измученные до предела, пропыленные, усталые и счастливые. А Епифаний рассказывает юноше, как он некогда мечтал узреть Великий город и упросил покойного Феофана изобразить ему Софию на листе бумаги со всеми ее "катихумениями" и столбами, с медяною статуей Юстиниана на коне и с державой в руке, и как это, наверное, смешно казалось тогда! Наивность юности оправдана юностью тем, что все еще впереди, и все еще можно постичь! Не то у старца, коему и мудрость не прибавит лет жизни, и как там ни гадай, все в прошлом и уже неповторимом исчезнувшем далеко, все прожито, и остается только наставлять юных, учить их мудрости, дабы свеча не погасла! Между тем длятся переговоры. Что-то мешает окончательному утверждению Фотия на престоле митрополитов русских. Вмешивается католический Рим, протестует Литва, скачут гонцы на Русь и обратно. Все вести с Родины доходят сюда с опозданием на три-четыре месяца. Так, о набеге Едигея русичи в Царьграде уведали только весной, пережив во граде Константина гнилую греческую зиму с дождями, холодом, снежной крупой и с тоскою по морозам и снегу. Фотий не хочет, да и не может тронуться в путь, пока не получены ясные заверения в том, что литовский великий князь Витовт не будет чинить препон в Киеве и Галицких епархиях отправлению им православного богослужения, а это в свою очередь зависит от воли Рима. И вот начинается предолгая волокита, плывут корабли, скачут гонцы, вмешиваются, как водится, генуэзские фряги... Меж тем Сергей уже бойко болтает по-гречески, а в келье по вечерам читает Василия Великого, Иоанна Златоуста и Синессия. При свете масляного светильника разбирает труды византийских риторов и философов, штудирует Пселла, набираясь греческой мудрости и все не понимая, как это при таковой учености можно было довести империю ромеев до нынешнего ее состояния? Или червоточина была заложена в ней с самого дня рождения? Во всех этих "секретах" и "канцеляриях", в бюрократическом творчестве Юстиниана Великого, в непомерной гордости ромеев, сменившейся ныне подличаньем перед чужою и чуждою силой? Он начал учить латынь и уже довольно сносно читает латинские тексты Библии, и даже заглянул в Тита Ливия, дивясь истории Древнего Рима. Языки даются Сергею без особого труда (дома он выучился сносно болтать по-татарски: язык постигал на рынке и что-то перенял от дяди Василия). Знание языков - благо всегда и во всякую пору. В замыслах Сергея со временем выучить польскую молвь, фряжскую и, быть может, немецкую, хотя о том, чтобы побывать, скажем, в Италии, он пока не мыслит совсем. Временами так тянет на Родину - хоть волком вой! Хотя много позже он будет вспоминать это вынужденное константинопольское сиденье с великою радостью: как школу, как время, когда он много узнал и многое сумел постичь и выучить (и даже основы знания фряжского и латыни получил в те именно два года, что пробыл в Константинополе). Как-то так получилось на Руси, что блестяще начатое еще при Ярославе Мудром просвещение и расцвет грамотности не привели в должное время к появлению на Руси университетов, что должно было произойти не позже XV столетия. И многие наши последующие беды именно поэтому и произошли, потому что вот именно "погасла свеча" рано и с успехом начатого русского просвещения. Возвращаясь на Русь раннею весною 1410 года, посуху, через Киев, Фотий должен был обновить митроп