! - присовокупила Ульяния. - Али уж после ужина пойдешь? Юрий промычал в ответ невразумительное, покосился на царственно выступающую, с плывущей походкою княгиню, на ее, и под саяном, и под коротелем ощутимые крутой выгиб спины, высокую грудь, белые красивые руки, схваченные у запястий золотным кружевом. Мгновенное раздражение: что вот, мол, послал же Бог такую красавицу Семену Мстиславичу, и за какие такие заслуги! Как вспыхнуло, так и погасло. Глядел завороженно ей вслед, а княгиня обернулась, улыбнулась ему тепло, и опять резануло: озера глаз, бело-румяный очерк точеного лица с ямочками на щеках, розовые нежные губы, которые каждый вечер достаются невесть по какой такой поваде не ему, а князю Семену. Решительно склонился к лохани, стал плескать себе на лицо, тереть руки куском булгарского мыла. Почти сорвал волглую рубаху с плеч. Холопы смоляне, пришедшие сюда вместе с князем своим, почтительно помогали Юрию обтереть спину и грудь, поливали теплую воду на руки, зачерпывая кленовым ковшом из ушата. Наконец князь, немилосердно наплескавши на пол, обтерся суровым рушником, переменил рубаху и сапоги, расчесал спутанные волосы. Мгновенно и сразу яростно захотелось есть. Ульяния опять вступила в горницу, повела за собою вниз по лестнице в столовую палату, и князь, глядя сверху на ее чуть склоненную голову в легком домашнем повойнике, русый затылок и нежную шею, опоясанную рядами разноцветных бус, вдруг ощутил бешеное желание, почти ярость: схватить, смять, потащить к себе в горницу, на ходу срывая с жены Вяземского ее коротель и белополотняную рубаху, дабы ощутить наконец в руках голым и горячим это ухоженное красивое тело, мять, тискать, опрокидывая на постель... Остоялся, отмотнул головою, утишая темную кровь греховного безумия. Глубоко вздохнул, конвульсивно сжимая зубы. Так вот хватал портомойниц в отцовом терему, и те, мало сопротивляясь, расширенными от ужаса и обожания глазами взирая на молодого князя, сами спешили скинуть с себя мешающую преграду одежд. Он был стар. Теперь уже посадские девки, что приглашены были убирать терем, не взглядывали на него умильно-зазывно, не проходили мимо, нарочито виляя бедрами. Он был стар и яростно обижен на жизнь, на мир, на Витовта, на великого князя Василия (как-никак, равного ему, великому смоленскому князю!), даже на верного слугу Семена Вяземского, что, лишась своего удела, потащился за ним, за Юрием, вместо того чтобы мудро изменить и как-то поладить с литвином. За трапезою были князь Семен, духовник Юрия, отец Никодим, двое холопов, конюший князя и старший егерь, и наместник князя Василия московский боярин, что безразлично взирал на Юрия с тем скрытым небрежением, которое, не выявляясь явно, не давало права Юрию вспылить, но тем обиднее чуялось смоленским беглецом ("И этот гребует мною!" - рвалось из души). Ели в тяжелом молчании. После молитвы не было сказано почти ни одного слова. - В Смоленске тихо? - вопросил князь отрывисто в самом конце трапезы. - Витовт дал людям леготу! - отозвался, отводя глаза, князь Семен, досказав с отстоянием: - И церкви не рушит! Юрий молча скривился. И Олега уже нет! Была еще надежда, что смоляне, недовольные Витовтом, подымут восстание. Но Витовт оказался умнее, чем полагал Юрий. И латынских попов, видно, попридержал! - домыслил князь про себя. Церкви рушить - на "потом" отложено! Он перебрал в уме знакомых смоленских бояр и с горем понял, что в городе его не ожидает никто. Верные давно схвачены и казнены Витовтом, иные... Приходило признать, что народ устал и хочет одного - покоя. И что Витовтова "легота" потому и принята смолянами. Как, когда и почему исшаяла смоленская сила? Куда утекло серебро? Почто перестали быть победоносными смоленские рати, когда-то грозные и неодолимые для врага? Он бросил двоезубую вилку на тарель. Вытер рушником жирные губы и пальцы. Встал, омыл руки под рукомоем. Прошел к себе. Ульяния опять появилась, позвавши в баню, и опять остро и страшно колыхнулось в нем бешеное желание. До того, что на миг замглило в глазах. На ходу расстегивая домашний суконный зипун, спустился по ступеням. Холопы подскочили почтительно. Баня истекала паром. С порога предбанника князя обдало влажным теплом. Холоп помог разволочься, стянул сапоги. Князь, поджимая пальцы ног на холодном полу, пригнувши голову, пролез в баню, в облако серого пара, едва не задохнувшись от огненного жара раскаленной каменки. Парились вчетвером. Князь Семен был ростом ниже Юрия, но широк в плечах и тяжеловат в чреве. "Как эдакого-то обнимает и голубит?" - подумалось едва не впервой. Доселе не замечал ни тучности Семеновой, ни печати возраста на его лице. Конюший и псарь были оба сухоподжары, предплечья у обоих в буграх мышц. Конюший польским обычаем брил бороду и носил долгие усы, а псарь до глаз зарос пшенично-сивою курчавою бородою. Размыто двигались в серо-белом огненном пару, хлестались березовыми вениками, плескали на каменку хлебный квас. Юрий дважды выходил, не выдерживая, обливался холодянкой, пил брусничный квас и снова лез в раскаленное нутро бани. Наконец, удоволенные, вылезли в предбанник, уселись по лавкам вокруг малого столика с квасом и закусью. Пили, вспоминая охотничьи байки, разные случаи, совершившиеся с князем и другими. О невеселых делах смоленских избегали говорить. Чуя во всем теле привычную после бани легкость и веселье, князь поднялся по ступеням к себе, и опять, ощутив мгновенную сухость во рту, встретил Ульянию. Глазами, движением рук позвал за собой, но Ульяния мягко выскользнула из его объятий, слегка улыбнувшись, вымолвила тихо, но твердо: - Не надо, князь! Постель готова тебе. Он прошел, остоялся. Вдруг весь покрылся бурым румянцем и молча вскипел. Не надобен был Смоленск, ни Новгород, ни даже Москва, - нужна, надобна, необходима эта женщина, по какой-то дикой нелепости принадлежавшая иному! Он, не вызывая холопа, сошвырнул сапоги с ног, повалился на ложе, издав какой-то с придыханием медвежий рык. Лежал, бурно вздымая грудь. Кровь ходила толчками, в голове, в сумятице мыслей и чувств проходили картины: широкая площадь, полная народу, - Смоленск. Празднично бухают колокола. Ведут литовский полон. Проезжают шагом вереницею всадники-победители. Освобождены Вязьма, Ржева, Мстиславль. И он восходит по ступеням княжого терема, и его встречают, и гремят здравицы, и пир горой, и после - пышная постель, и в постели, раздетая, трепетными пальцами придерживая сорочку на груди, на полной груди, готовой вырваться наружу, в плен его рукам, его поцелуям, сероглазая красавица, приоткрывшая розовые уста, призакрывшая очи, вся в ожидании, в страхе и трепете, в жажде ласк, его ласк! Она, Ульяния... Он скрипнул зубами, тяжело поднялась и рухнула на постель десница, пробормотал злое слово, смял тафтяное изголовье, погрузил в него пылающий лоб и представилось опять, что не в дорогую узорную ткань, а в лебяжий пух ее грудей погружает он свое лицо. Он поднял лик (он был страшен в сей час, с оскаленными зубами, жестоко ощерившийся, почти безумный). В изложне плавала тьма, и казалось, что кто-то мохнатый, мглистый - не дьявол ли сам? - сидит под образами внизу и смотрит на князя черным, как ночной туман, взором. - Ты нужна мне! - простонал князь вновь, падая в подушку лицом. Показалось, что и все волшебно изменится, и жизнь вновь обретет смысл, стоит ей уступить ему и лечь в постель с Юрием. Витовт умрет, литвины тотчас передерутся друг с другом, и ему воротят Смоленск. А жена? - вдруг вспомнил Юрий. - Ну и что ж! И жена... К чему, зачем? - вспомнил, как живут западные государи и герцоги, сколько и измен, и любовниц, равно как и любовников у высокородных дам, как весело, в удовольствиях, "игрушках", танцах и пирах, проводят они свое время! Почему бы и ему, Юрию, не иметь такое! А князь Семен? Семена удалить! Подарить ему тот же Мстиславль! Встать? Пойти? Что я ей скажу, что скажу ему - проклятие! Лежащему с нею рядом, в супружеской постели. Утром встал с ложа, спавший с лица, с синими тенями в подглазьях. Он все перебрал и все отверг. Даже подумал было сбежать на Москву, кинуться в ноги Василию, умоляя о ратной помощи, не видеть, не зреть, кинуться в бой, в резню, в сечу! Погибнуть в бою, наконец! И что скажет, что сделает она? Да и кто он ей? Ни муж, даже и не любовник. Забудет, пристойно погрустив... Нет! Нельзя уезжать! Нельзя бросить ее этому жалкому дураку, надеющемуся, ежели он, Юрий, получит смоленский стол, вернуть свою Вязьму! И уедет туда вместе с Ульянией... Нет, никогда! Несколько дней прошло во внешнем благолепии и покое. Князь загадочно молчал, и, когда взглядывал на Ульянию, глаза его сверкали, как драгоценные камни. Вяземская княгиня, к беде своей, не понимала Юрия до конца. Сама она была спокойной, улыбчивой, не чуждой веселья женщиной, с охотою бегала на Святках кудесом вместе со своими холопками, не обижаясь, когда посадские парни валяли ее в снегу, а то и сажали в сугроб, задравши подол. Все это было можно в святочной игре, но дальше этого княгиня попросту никогда не дерзала, даже в тайных мечтах своих. Муж, семья, дети - это была святыня, как и брак, освященный церковью. И когда заходили разговоры о чьей-то стыдной гульбе, Ульяния, подобно древней деве Февронии, попросту уходила от разговора и раз, изумивши наперсницу свою, отмолвила о чьей-то порочной жизни, о чем судачили все вокруг: - Не ведаю того! Знаешь, меня это не замает! Сказано бо: не судите да не судимы будете! И ты не суди о том. Господь рассудит всех нас, когда предстанем пред Ним, кто из нас праведник, а кто грешник! И за мужем своим из сожженной Вязьмы Ульяния поехала, не воздохнув. Старшую дочерь успела выдать замуж, а теперь пристроила и младшую за московского городового боярина (обе дочки родились рано: Ульянии не было еще и шестнадцати), а сынишка, роженный спустя время, погиб от моровой болезни в пору осады Смоленска полками Витовта. Но и это не сломило ее, хоть и чаялось в ту пору уйти в монастырь, да пожалела мужа и дочь. Сейчас Ульянии не было еще и тридцати, она и красавицей стала именно теперь, на полном бабьем возрасте. Налился стан и плечи. Груди, даром что родила троих детей, стояли почти не отвисая, и женки, что мылись в бане вместе с княгиней, завистливо вздыхали, глядя на ее точеную стать. Но и завидовать Ульянии было не можно, до того ровный, "солнечный" норов имела она, до того участлива и добра ко всему окружению. Князь Семен был старше жены почти на двадцать лет и любил ее безмерно. Любил и тихо гордился супругой, которая казалась да и была для него лучшею женщиной на земле. В минуты трудноты или горя он немногословно сказывал ей свои заботы и всегда находил не только женское участие и ободрение, но зачастую и дельный совет. Такова была эта супружеская пара, которой судьба (или рок!) поручила быть слугами великого князя Смоленского Юрия. И в этот день, в этот роковой день, вставши поутру супруги, словно предчувствуя судьбу, как-то вдруг и враз глянули друг на друга: - Не нравится мне Юрий! - вымолвил князь Семен. - Дичает, сходит с ума! В Смоленск его не созвали, чаю, и не созовут, дак он теперь чуть что зверем кидается на людей. А был бы прямой князь, и родовой чести не уронил, кабы не литвин... - Женку ему надо! - отмолвила Ульяния. - Он уж и на меня... - Вовремя прикусила губу. Семен поглядел на жену хмуро и задумчиво. В добродетели супружницы своей князь не сомневался ни на миг, но нрав князя Юрия был ему хорошо ведом и вызывал тревогу. "Седина в бороду, бес в ребро! - подумалось скользом. - И почто держит Витовт у себя супругу Юрия! Не велика доблесть - княжеских женок в полон забирать!" - Ты осторожнее с им, прислужницу бери какую с собой! Не ведал Семен, что прислужница нынь не подмога, и стало бы Ульянии вовсе не попадаться на княжой погляд! Между тем Юрий еще утром вызвал к себе конюшего, коему и прежде приходило выполнять интимные поручения Юрия, и твердо глядя в глаза, вопросил: - Ежели прикажу помочь мне в постельном деле, возможешь? Тот шевельнул усом, подумал, глянул хмуро, возразил: "Не впервой, князь! - но, когда понял, что речь идет об Ульянии, задумался и он: - Сама не пойдет!" - бросил решительно. - Прислужницу задержи! - перебил Юрий. - С княгинею сговорю сам! Конюший трудно кивнул, еще пуще охмурев. - Хлопцев верных возьми, не сробели чтоб! Викулу и Воробья хотя бы! - Воробей на такое дело не пойдет, - отверг конюший и пояснил: - Любит княгиню! Мечислава разве да Ховрю созвать... - Найди! - отмолвил Юрий, прекращая разговор. Конюший поворотил, понурясь, но, уже подойдя к двери, пробормотал: "Може, князь... Девку какую посвежей из города... Оченно занятные есть! И откупиться мочно потом!" Юрий глянул, каменея ликом. Только тянул, и конюший враз дрогнул, отступил, не обык спорить с господином, да и ведал, сколь Юрий скор на руку и падок на кровь. И еще пала ему благая мысль, когда выходил: упредить княгиню Ульянию... Дак тогда тотчас бежать надобно! А коли не поверит она? Ульяния в тот день, распорядясь ествой для князя (из утра, встав, сама напекла коржей с медом, на которые была великая мастерица), с двумя прислужницами скоро накрыла столы и уже намерила покинуть княжий покой, когда ее созвал слегка побледневший холоп Юрия: - Великий князь кличет тебя, госпожа! Мигнувши сенной девушке идти следом, Ульяния поворотила в горницу, и лишь тихо охнула, когда дверь за ее спиной с треском закрылась, а взвизгнувшую было прислужницу там, назади, отволокли посторонь. Накануне этого дня Юрий почти не спал. Под утро даже решил было все бросить, отослать от себя Семена с Ульянией... Не возмог! И сейчас с мрачною силой приближась, взял княгиню за предплечья, глядя в ее побледневшее лицо сверху вниз безжалостным, ястребиным зраком, вымолвил хрипло: - Не могу без тебя! Ночей не сплю! Ты одна... Тебе... Все отдам! Ульяния пятилась, пытаясь сохранить спокойствие и, не теряя достоинства, освободиться из рук Юрия. - Не надо, князь! - выговорила горловым, глубоким голосом. - Я - мужняя жена. Это навек! Даст Бог, воротишь и ты княгинюшку свою из литовского плена. Не век же будет Витовт ее держать! - Ты мне нужна, ты! - рыкнул князь. - Добром или силой, живой или мертвой тебя возьму! Да, я безумен! Я не могу без тебя, без твоих рук, глаз, губ, без твоего лона! - Пусти, князь! - Ульяния возвысила голос, и непривычная прямая складка прорезала ее всегда чистый белый лоб. - Я перед Богом клялась! На всю жисть! Для меня нет иных мужей! - Иных?! - прошипел Юрий, не отпуская и встряхивая Ульянию. - Я - иной? Я - великий князь Смоленской земли! Вы все обязаны служить мне! Они боролись. Ульяния с нешуточною силой вырывалась из рук князя. - Эй! - наконец крикнул Юрий, и тотчас готовно вбежали двое холопов, готовых исполнить его приказ. - Да ты... варвар... мужик! Насильник! Вор, татарин, литвин поганый! - кричала она, мотая раскосмаченною головой. Повойник упал на пол, и косы рассыпались по плечам, сделав княгиню еще обольстительней. Кусая губы в кровь и увертываясь от поцелуев Юрия, она боролась, уже теряя силы, и, наконец, завидя ражих холопов, вскричала в голос: - Ратуйте! На помочь! Сема! Семен! Вяземский почуял неладное сразу, как жена отправилась кормить Юрия. Но не дал воли предчувствию своему, а потому опоздал. И, уже взбегая по ступеням, услышал сдавленный вопль жены. Приздынув саблю, не вынимая из ножен лезвия, молча, страшно рубанул плашмя по лицу холопа, пытавшегося его задержать. Ворвался в гостевую горницу и уже отсюда услышал жалостный призыв супруги. Кровь бросилась в голову, он вырвал из ножен клинок, мало что соображая, рванул к двери. Юрий, услышав шум, швырнул Ульянию в руки холопам и, тоже обнажая саблю, ринул к двери, почти на пороге сойдясь с Семеном Вяземским. Тот, приученный к повиновению великому князю всей жизнью своей, не посмел поднять оружия, отступил, выкрикнув только: "Отпусти!", и тут же упал, разрубленный Юрием от плеча почти до поясницы страшным сабельным ударом. Юрий ступил шаг, глянул в тускнеющие глаза убитого им верного слуги, безумным взором обведя перепавших холопов, что замерли с оружием в руках, не ведая, что вершить и куда кинуться. Молча бросил кровавую саблю в лужу человечьей крови на полу, и, не сказавши слова, поворотил в горницу, где холопы продолжали держать бившуюся у них в руках княгиню. - Прочь! - вымолвил. И те исчезли тотчас, оставив раскосмаченную, в порванном платье женщину, которая выкрикнула заполошно, глядя на Юрия: - Не подходи! На тебе кровь! - Ты теперь вдова! - мрачно оскалясь, вымолвил Юрий. - И будешь принадлежать мне! Он еще ничего не понимал, не увидел даже, что Ульяния схватила хлебный нож со стола, а слепо, страшно ринул к ней, свалил, подхватив под мышки, как куль с овсом, перебросил себе на плечо и понес в спальный покой, на ходу задирая и сдирая с нее рубаху и платье. И уже вовсе пьяный от желания и бешенства, швырнул, заголенную, на постель. Узрев ее полные голые ноги и курчавую шерсть лобка, готовясь здесь и сразу, силой распялив ей колени и задрав рубаху выше груди, безжалостно войти внутрь этого вожделенного тела, насиловать и терзать, не думая больше ни о чем, и даже не почуял враз удара ее ножа себе в предплечье. Только шуйца ослабла враз, и сведенные пальцы левой руки, до того сжимавшие железною хваткой мягкую нежную плоть, разжались бессильно. Она вновь взмахнула ножом, но Юрий успел перехватить ее запястье правой рукою и, теряя кровь, теряя силы, закричал слуг. Пока те кое-как перевязывали господина, он глядел немо и мрачно на полураздетую, с оскаленным в животном ужасе лицом, непохожую на себя женщину, которая кричала ему в лицо: - Ну же, убей! Семена убил, и меня убей вместе с ним! И вдруг волна дикого гнева затопила его всего до самого дна души: он понял, что стар, что он - не великий князь, а жалкий беглец (хоть Ульяния ничего такого просто не думала!), что он уже совершил непоправимое и теперь, как камень, пущенный из пращи, обязан долететь до конца. - Взять! - вскричал. - Взять убийцу! - И с пеною на устах, со страшными, побелевшими от гнева глазами, приказал: - Рубить! Руки, ноги рубить! Не мог, не мог оставить ее такою вот, разодранной, избитой, и все одно, прекрасной и живой. И холопы, заплечных дел мастера, не раз и не два исполнявшие смертные приказы Юрия, разом побелев и закусив губы, поволокли женщину вон из покоя, а он пошел следом, ибо должен был досмотреть до конца, как, положив на колоду, ей отрубают по локоть ее нежные белые руки (а она кричит уже нечеловеческим предсмертным воплем), как задирают ноги, как безжалостная секира превращает в кровавый обрубок это прекрасное тело и как она, еще живая, живая еще! смотрит на него, уже не крича, с немым, предсмертным укором, голубеющими в предсмертной истоме огромными глазами... И останет жива? - вдруг помыслил с ужасом князь, - этим обрубком? - В воду, в воду ее! - заполошно вскричал он и сам, шатаясь, побежал следом, за измазанными кровью холопами, которые, торопясь и дергаясь, несли человеческий обрубок к реке, уливая дорогу кровью, ее кровью! И ввергли в воду, и она еще вынырнула, раз и другой, шевеля кровавыми культями рук и ног, вынырнула, все так же предсмертно глядя на князя и хрипя и, наконец, исчезла в воде, когда Юрий готов уже был потерять сознание. Шатаясь, всхрапывая, как запаленный конь, Юрий добрался до постели, упал, молча давши себя перевязать и обмыть. Немо глядя, как прислуга, пугливо взглядывая на раненого князя, замывает пол, и постепенно приходя в сознание, Юрий начал понимать наконец, что он наделал и что ничего не можно поворотить, и даже оставаться здесь, в Торжке, ему больше нельзя. В глазах слуг был ужас, и тот же ужас проник наконец в сердце князя. Совершенному им не было и не могло быть оправдания ни в земном, ни в небесном суде. На третий день, когда зловещие слухи потекли по городу и торжичане начали собираться кучками супротив княжого двора, Юрий, замогший уже сидеть в седле, с левою рукою на перевязи, садился на коня. Ехали с ним немногие, большая часть прислуги попросту разбежалась, и путь его был долог: прямо в Орду. Ежели ордынский хан не даст ему помочи и не поможет воротить Смоленска, жить ему нельзя и незачем. И тут оставаться после совершенного преступления не можно тоже. "И бысть ему в грех и в студ велик, и с того побеже ко Орде, не терпя горького своего безвременья и срама и бесчестия" - как писал о том впоследствии московский летописец. И бежал Юрий стыдно, втайне от московских бояр, прячась и путая следы, хоть его никто и не преследовал. Бежал, надеясь уже невесть на что, а скорее всего, попросту бежал от стыда, вот именно, от бесчестья и срама. Он еще вынырнет в Орде, постаревший, с вытянутою мордою голодного волка, порастерявший последних слуг. Он еще будет обивать пороги вельмож ордынских, рваться на прием к самому хану, раздавая придверникам последние золотые иперперы и корабленники своей некогда богатой казны, и, конечно, ничего не выходит, не добьется, никому не надобный тут, где трудно решалась судьба власти и было совсем не до изгнанного смоленского князя. Кто-то из московских торговых гостей сказывал потом, что видел Юрия в Орде, в потрепанном дорожном охабне, в стоптанных, потерявших цвет сапогах, жалкого и седого, стоящего, словно нищий, у порога чьей-то богатой юрты, и мерзлый песок со снегом, приносимый ветром из пустыни, обжигал его морщинистое лицо со слезящимся взглядом некогда гордых глаз. Быть может, то и не Юрий был, а кто-то другой? Во всяком случае, на другой год, когда Василий возвращался из очередного похода на Витовта, ближе к осени, смоленский князь объявился в Рязанской земле, в пустыни, в монастыре, у некоего игумена, христолюбца именем Петра, повестивши тому, что он не беглый тать, не разбойник, а великий князь Смоленский, в знак чего он показал свой нагрудный золотой, усаженный самоцветами крест, и был принят Петром Христа ради. Князь уже был болен, кашлял натужно, выплевывая шматы крови, и вскоре слег, сурово и честно исповедавшись игумену во всех своих прегрешениях, простимых и непростимых. Старик монах сидел у постели князя задумчив и скорбен. Он только тут, на исповеди, окончательно поверил безвестному беглецу, что он именно тот, за кого себя выдает. Сидел, думая, достоин ли князь после совершенного им злодеяния отпущения грехов и христианского погребения? В конце концов, все же причастил и соборовал князя, присовокупив: - О гресех же своих повестишь Спасителю сам на Страшном суде! Умер Юрий четырнадцатого сентября, когда уже желтел лист, и осень испестряла боры своею предсмертной украсой. Так окончил свои дни последний великий смоленский князь, Иванов внук, Александров правнук, Глебов праправнук, Ростиславль прапраправнук, Мстиславль пращур, Давидов прапращур, Ростиславль прапрапращур, Мстиславич Владимира Мономаха, не в родной стороне, лишенный своей отчины и дедины, великого княжения Смоленского, странствуя в изгнании, вдали от своей великой княгини, братии, детей, сродников, бояр и слуг - всех отчуждися, поминая свои беды и напасти, как пишет позднейший летописец, - плачеся и сетуя о гресех своих, и жития сего суетного и прелестного, бедную славу и погибающую забываша, и от мыслей своея отнюдь отвращашася, и добрым житием тщася угодити Богу... И тако скончася род великих князей Смоленских, и учал владети Смоленском Витовт Кейстутьевич, князь великий Литовский, - прибавляет летописец, заключая свой невеселый рассказ. Глава 26 События путаются в разных летописных сводах, переезжают из года в год. Поздняя, Никоновская, те же факты излагает на год ранее московского летописного свода конца пятнадцатого века. Историки тоже разноречат друг другу, и как бы хотелось иметь под рукою сводные хронологические таблицы с выверенными хронологическими датами! Но их нет (как нет и многого другого - истории русского костюма, например!). Или это попросту моя личная неграмотность, и где-то кто-то все это знает, и тогда обязательно по выходе книги, ежели подобное событие произойдет, уязвит меня в незнании... Пусть уязвляет! Возможно, когда-нибудь в старости - гм-гм! мне уже за семьдесят! - наступит пора, когда вопрос о куске хлеба на каждый день потеряет свою остроту, я смогу собрать всю критику в свой адрес и перепроверить несчастную хронологию, установивши, наконец, зимой 1405/1406 или зимой 1406/1407 года (или 1407/1408?) Шадибек убил Тохтамыша в Симбирской земле? К чему вообще, казалось бы, выяснять эту чехарду сменяющих друг друга ордынских ханов? А вот к чему. Шадибек защищал Московский улус и помогал Василию Дмитриевичу в споре последнего с Витовтом и Литвой. Тохтамыш же, подаривший было Русь Витовту в 1399 году, оставался другом литвина и в последующие годы. К покровительству Витовта прибегали и его дети, в частности, "Зелени-Салтан" - Джелаль эд-Дин (сыновья Тохтамыша, впрочем, от разных жен, в борьбе за власть не стеснялись резать друг друга!), Тохтамыш воевал в Сибири, оставаясь постоянным врагом Большой Орды и мечтая утвердиться в Сарае. Воевал и с Темир-Кутлуком, загадочно погибшим во цвете лет, воевал и с юным Шадибеком, за спиною которого, как и за спиною его предшественника, стоял загадочный Идигу - Едигей русских летописей, который враждовал с Витовтом и слал, до времен, ласковые послания Василию Дмитричу, называя его своим сыном. Истинных же намерений его не ведал никто. Такова была расстановка сил на великой русской равнине, когда, то ли в начале 1406-го, то ли в конце 1406 - начале 1407 года, в метельных струях, пробивая копытами передовых глубокие снега, что замели все пути-дороги, двигалось в Заволжье конное татарское войско. Мохнатые кони тяжко ступали, отфыркивая лед из ноздрей, шубы, тулупы, овчинные и суконные монгольские дэли, русские опашни и армяки, что у кого было, натянутые подчас поверху чешуйчатой тяжелой монгольской брони, а то и поверх стеганых тегилеев на суконной подкладке, были запорошены снегом. Липкий снег лежал на мохнатых остроконечных шапках, сек лица, завивался в гривы и хвосты коней. В струящихся потоках серо-синей морозной мглы то выныривая, то пропадая тянулись кони победителей, за которыми кое у кого скрученные арканами и привязанные к седлу поводного коня чернели, также закутанные кто во что фигуры полоняников. Среди них знатные воины, за кого можно было взять выкуп, и женщины-татарки, отобранные из обоза врага и сожидающие теперь своей новой участи: быть ли проданными на базаре Сарая, или войти в юрту победителя младшей женой. За войском сплошною серою шевелящейся облепленной снегом пеленой покорно топотали овцы, на снегу там и сям оставались трупы выбившихся из сил животных, а вослед войску бежали стаи голодных зимних волков, набрасывающихся в драку на издыхающую скотину. Впереди, окруженный нукерами, вдосталь закутанный в тонкую бело-рунную овчину, ехал хан Шадибек с тем же, как и у его воинов, красным, иссеченным колким снегом лицом, щуря глаза от ветра и взглядывая вперед себя в снежную муть. Хан был счастлив. К седлу его коня был приторочен тяжелый кожаный мешок, в котором находилась самая дорогая добыча из всего, захваченного в победоносном бою, - голова хана Тохтамыша. Шадибек время от времени трогал мешок концом плети и довольно щурил глаза. Многолетняя пря оканчивалась, победно оканчивалась! Теперь наконец он станет законным повелителем Большой Орды и, как знать, возможно, вскоре и всего наследия Батыева! Сплотит Орду, подчинит непокорных беков, и вновь возродит падающую славу степной империи! И вновь у ног ордынского хана, у его ног! будут простираться послы западных и восточных земель, искать у него покровительства и защиты, привозить к нему золото, парчу, дорогие индийские камни, рабынь и оружие! И он заведет гвардию из гулямов - как у самого великого Тимура, Гур-Эмира, Железного хромца, как его называют русичи! И что скажет ему тогда старый Идигу? Впрочем, Идигу наверняка уже поджидает его в Сарае с полоном и добычей, и будет гордиться его успехами! Кони идут шагом, проминая снег. Воет метель. Черные, ежели глянуть издали, всадники на своих мохнатых конях то возникают, то тонут в текучем сизом пологе летящих снегов. Подрагивают притороченные к седлам копья. Торока (переметы) набиты добром, лопотью, узорочьем, оружием - удоволены все, и теперь лишь только бы добраться до Сарая! В редких припутных деревнях одни древние старухи и старики. Жители дернули в леса, уведя скотину. Сидят теперь в лесных схронах, в землянках, понаделанных загодя, а то и просто под кучами бурелома, в брошенных берлогах медвежьих. Тут же терпеливая голодная скотина, которой, кроме хвойных лап и березовых почек, нечего предложить. Все пережидают, пока пройдет войско, не то запросто уволокут скотину с собой! Не посмотрят, кто ты есть: татарин, чуваш, мариец али удмурт, хоть кричи, хоть кланяйся, все одно, уведут с собою! Воет метель. Победоносная рать хана Шадибека возвращается к дому. Уже на подходах к Сараю рать начинает понемногу таять. Степные эмиры уводят своих воинов к зимним кочевьям. Где-то горько плачет, кричит, расставаясь с матерью, молодая пленная девка: та и другая захвачены разными воинами. В Сарае полки и вовсе менеют числом. Поход окончен! Впереди - теплая юрта, чумазая жена, едкий кизячный дым костра, дети, что тотчас облепляют вернувшегося с победою родителя, горячая шурпа или вареная баранина. Зовут есть, и старая жена, сдерживая недовольство, свысока поглядывает на робко жмущуюся к порогу полонянку, приведенную мужем ей в помощницы, себе - на постель, приходится пережить, не прекословя. Закон разрешает иметь четыре жены, а наложниц никто не считает даже - сколь может прокормить господин! В низкий загон, перекрытый жердевою кровлей и камышом, загоняют худых, едва добредших баранов. Ничего, дошли дак оклемают! Добытую в бою аланскую саблю господин юрты бережно вешает над своим ложем. Редкая добыча! Стоит, почитай, нескольких русских рабов! Пьют кумыс. Полонянка, которой милостиво сунули недогрызенную кость и тоже плеснули в чашку шурпы, торопливо ест, вся сжимаясь от предстоящего: ей делить постель с господином тут же, в юрте, на глазах у биче-беки, старой жены, и та будет ее потом из утра шпынять и гонять по работам, как будто ее воля была в том, чтобы оказаться здесь! А в кирпичном дворце, где от бронзовых жаровен, полных горячих углей, струится жар, и ковры Шемахи и Хорассана покрывают и пол, и стены, на расстеленном дастархане идет пир. На кожаных подносах дымится вареная конина и баранина. В узкогорлых кувшинах стоят греческие вина, пьяный кумыс и русский мед. Играет музыка, танцовщицы с застывшими лицами, с глазами, подведенными сурьмой, изгибаются в восточном танце. Нойоны, эмиры и темники войска берут, уже устав от еды, кто конскую почку, кто плетенку вяленой дыни, кто подносит чашу кумыса к губам, молодые уже похотливо взглядывают на танцовщиц, и старый Идигу, посмеиваясь, глядит на пир, любуя взглядом вождей воинства и слушает уже слегка хмельную, гордую речь Шадибека, во всю расписывающего скорое величие восстановленной Золотой Орды - им восстановленной! - Я привез тебе подарок, Идигу! - говорит Шадибек. - Дорогой подарок! Я хотел показать тебе его сразу, но решил - пусть сперва будет пир! А теперь - смотри! Шадибек хлопает в ладоши и тотчас входят воины, - двое с серебряным блюдом в руках. Девушки расступаются, перестав изгибаться в танце, смолкает зурна. На блюде лежит мерзлая, оттаивающая голова, та, что Шадибек всю дорогу вез с собою на седле. Блюдо обносят кругом и ставят перед Идигу. Тот задумчиво глядит. Под головою, в тепле пиршественной залы, расплывается по блюду красная влага. Лик Тохтамыша черен и слеп. Эмиры, кто не зрел, по очереди подходят, взглядывают, кое-кто трогает пальцем смерзшиеся волосы этой еще недавно грозной головы повелителя степи, который, и поверженный в прах Тимуром, и разбитый на Ворскле, еще много лет подымал рати, бился за власть, ибо слава объединителя степи, второго Батыя, упорно текла за ним. Идигу шевелит ноздрями, как бы принюхиваясь к тонкому, тяжелому запаху, что начинает издавать оттаивающий страшный дар. Девушки глядят завороженно, расширив глаза. Эмиры цокают, покачивают головами: кто удоволенно, кто озабоченно хмурясь. Далеко не все считают, что Шадибек был прав, отрезав Тохтамышу голову. Повелитель заслуживал почетной бескровной смерти - быть завернутым в войлочный ковер и удушенным. Но вот, насладившись впечатлением гостей, Шадибек кивает воинам - унести блюдо. Идигу взглядывает на него озабоченно, без улыбки. Шадибек говорит: - Теперь мочно объединить степь! - У Тохтамыша остались дети! - возражает Аксай. - Они не страшны! Они будут резать друг друга! - Шадибек, кажется, продумал все заранее. - И им можно помочь в этом! Идигу едва заметно кивает головой, смотрит на юного хана, слегка вытянув шею, и по-прежнему без улыбки. Наставя большое старческое ухо, старается не пропустить ни слова из того, что говорит хан. - Хромой Тимур не позволит тебе усилиться! - поднял голос Керим-бек. - Как только ты пойдешь к Иртышу, он выступит в степь! Шадибек смотрит, медлит, молчит, загадочно улыбаясь. Потом говорит громко, размыкая уста: - Великий Тимур умер! Я получил тайную весть! Умер во время пира, собираясь в восточный поход! Теперь его держава падет, а дети и внуки раздерутся друг с другом! И мы сумеем вновь получить Хорезм! - договаривает он, уже торжествуя. - И отберем Арран! И, быть может, войдем в Хорассан. И мы должны покончить с фрягами в Крыму! Раздавить их города, как Идигу раздавил Херсонес Таврический! Они порубили Мамая, погубят и нас! Крым должен стать драгою жемчужиной в ожерелье империи! Латинских попов нам не надо, они хитры и коварны, и не служат истинному Богу! И город царей, Византии, Константинов град, мы когда-нибудь тоже возьмем сами! Пусть туркам-османам - та сторона Греческого моря, а эта сторона - нам! По полати, меж тем как говорил Шадибек, тек ропот, подобный шуму подходящей конницы. Эмиры трезвели, присматриваясь к столь нежданно возмужавшему мальчику. - А что ты сделаешь с Витовтом, который забирает все новые земли и не платит нам дани? - вопросил доныне молчавший Бичигу. - Я послал рать в помочь московиту, дабы остановить Витовта. Витовт - друг Тохтамышу и, значит, наш враг! Литвина надо загнать за Днепр, а быть может, и за Днестр: пусть города, что ныне служат Литве, платят нам дань и дают воинов! В низовьях Днестра сидят гагаузы, наши улусники, и я не позволю, чтобы в Крыму или в Казани или еще где-нибудь были иные, неподчиненные нам ханства. Тохтамыш не сумел сделать того, что обязаны сделать мы! Мы все! В степи наконец-то должна быть единая власть, один хан, одна вера, одна династия - права которой будут переходить, как у московита, от отца к сыну! К старшему сыну! Шадибек уже говорил то, о чем лучше бы ему было смолчать. Он был молод и пьян, он забыл, что о власти в Орде нынче хлопочут слишком многие, и никому из них не по нраву пришлась бы несменяемая ханская власть. Он забыл в упоении победы и про то, что Орда уже не та, не прежняя, забыл о нищих слепцах, что стучат одеревенелыми ногами на улицах Сарая, забыл о сиротах, о замерзлых трупах, что ежеден по утрам собирают смотрители двора и вывозят далеко в степь. Забыл о рваных кибитках, о грязном войлоке, о голодающих воинах, что не получили своей доли в днешней добыче и не ведают, чем кормить детей. Забыл о пышных гаремах соратников своих, о драгоценных тканях, прозрачных камнях индийской земли, чеканных курильницах, коврах, дорогих рабынях, - обо всем, что обессиливало и клонило к упадку некогда грозную державу монголов. - Мы раздвинем наши владения от стен Китая до Исфагана и Карпатских гор! И будет единая великая татарская держава на всей этой земле! Единая великая Орда! Вот почему я показал вам теперь голову Тохтамыша! Он говорил, и его слушали, кто озабоченно, кто восхищенно, кто посмеиваясь про себя, а старый Идигу сидел недвижно, свеся голову и утупив глаза в пестрый шемаханский ковер. Он думал о том, что уже, по-видимому, приспела пора заменить излиха повзрослевшего Шадибека иным ханом, безопасным для него, старого Идигу! Ибо Крым, при всех переменах в Орде, он намерен оставить за собою! То, что прошлого величия Золотой Орды, а тем паче монгольской державы Чингизидов уже не вернуть, он знал. И не этому восторженному мальчику пытаться возродить невосстановимое. Глава 27 Год от Рождества Христова 1407-й был богат важными смертями. На Рязани умер, подорвавши здоровье в литовском плену, старший сын князя Олега Родослав Ольгович, и смерть его почти тотчас развязала старый спор пронских князей с рязанскими. На Москве умер старый боярин Федор Кошка, умевший ладить с Ордою, и отношения Москвы с Сараем после его смерти вовсе расстроились, что и вызвало последующие роковые события. Наконец, умерла вдова Дмитрия Донского Евдокия, и с нею окончательно отошел в прошлое прежний век, век великих дум и свершений, век гигантов, как уже начинало видеться теперь, век Калиты, митрополита Алексия, преподобного Сергия, век Ольгерда и Кейстута в Литве, век Тамерлана в далекой Азии, век, когда под обманчивой властью Тохтамыша объединенная Орда возомнила было о своем прежнем величии. Век трех великих сражений: на Дону, Тереке и Ворскле, где гиганты бились друг с другом, губя древнюю славу свою... Великий век! Будут и еще битвы, будут новые грозные события и новые одоления на враги, победы и поражения, но что-то сместилось, что-то ушло в воспоминания, стало учительным наследием для потомков - как жизнь Сергия Радонежского... Прошлое становится прошлым, когда умирают последние живые свидетели времени, и Евдокия Дмитриевна, рано состарившаяся мать целого гнезда потомков Ивана Красного и Дмитрия Донского, была одним из таких живых свидетелей, со смертью которых меняется время. Ранней весною, едва только протаяла земля, Евдокия заложила новый каменный храм в Кремнике во имя Вознесения Господня. Она давно уже не вмешивалась в дела сыновей, и лишь старалась утишать восстающие среди них свары. Не спорила с Софьей, предоставляя старшему сыну самому разбираться в семейно-государственных делах и укрощать литовского тестя, что все ближе и ближе подходил к границе Московии. Себе она оставила, помимо воспоминаний о горячо любимом супруге своем, дела веры, заботу о нищих и убогих, монастырское да церковное строительство. И тем утешалась. Теперь ее собеседниками были зачастую, помимо духовных лиц, иконописцы княжеского двора и зодчие. Часами могла слушать о святынях Царьграда, о чудесах сказочной Индии, о творениях фрягов в далекой Италийской земле. Подолгу молилась, и очень убивалась, когда отошел к праотцам Киприан, ставший ей, после смерти Сергия, подлинным отцом духовным. Сейчас она стояла, кутая плечи в невесомый соболий опашень, и, взглядывая на набухающие новой жизнью еще голые ветви сада, меж которыми суетились, перепархивая, щебеча и ладя гнезда свои, певчие птахи. Стояла над ямами, сожидая, когда наконец уложат на дно дубовые бревна, зальют тинистым раствором и начнут выкладывать фундаменты храма, строящегося ею на свой кошт. А там - лишь бы стены сровняли с землей и начали расти вверх! Она знала, как это бывает: как валят в ямы, заливая раствором, бут, как начинают выкладывать, подгоняя тесаные плиты друг к другу, стены храма и полукружия дьяконника и алтаря. Измазанные мастера, сбрасывая пот со лба (буйные волосы схвачены кожаным гайтаном, холщовые рубахи потемнели от пота, - даром, что на улице весенняя стыть, и стоючи, начинаешь чуять, как холод забирается в цветные выступки и ползет по ногам все выше и выше). Сенные боярыни великой княгини робко постукивают нога о ногу, взглядывают на госпожу отчаянно. Евдокия подзывает старшего мастера и своего ключника, распоряжается, чтобы мастерам поднесли горячего сбитня - не простудились бы невзначай! И только после того наконец уходит к теремам. Обрадованные боярыни и сенные девушки торопливо бегут следом: скорей бы забиться в теплые горницы! А Евдокия идет бережно (внутрях что-то нехорошо!) и на ходу шепотом, почти про себя, читает молитву. Старинные слова, сложенные века назад за тысячи поприщ отсюда, в жаркой пустыне, или в сказочном Цареграде, в котором она никогда не была, врачуют душу. Как безмерен мир! И какое спокойствие нисходит, когда в церкви в волнах ладана, в согласном хоре многих голосов звучит: "Ныне отпущаеши раба своего по глаголу твоему с миром". Костя ходил с ратью на немцев, взял, бают, какой-то город немецкий, а она помнит доселе, как его рожала в год смерти отца, как думала - не выживет! Выжил. Вырос. Окреп. Теперь бьет рыцарей в немецкой земле! Хорошие у нее дети, не ссорились бы только! Княжьи которы всему царству болесть! Владыка Алексий мудро порешил, а Юрко недоволен! Теперь у Василия сын растет, Иван, одиннадцатый год уже! Резвый, на кони скачет пуще татарина! Поди, Софья и не родит больше! Трое мальчиков было и все - мертвые! Один Ваня и выжил! Девки, те родятся и живут! Али испортил кто княгиню? Али мужа не любит вдосталь? Коли любит жена мужа своего, обязательно пареньков носит! Ето уж редко когда... А он-то, вишь, и часы ей поставил, с луной! Он-то любит! Не было бы токмо худо в земле от литовского тестя! Евдокия, как и многие, опасалась литвина и не верила ему. Подымаясь на крыльцо, ойкнула и остоялась: жар прошел по чревам, отдаваясь в плечи, и руки ослабли враз. Девки окружили госпожу, смолкли. Евдокия, махнувши рукой, молча, кивком, отвергла: справлюсь, мол! Продолжала трудно восходить по ступеням, желая одного - добраться до постели скорей. Зимой ведь еще, Святками, и кудесом ходила, и на санях каталась на Масляной! Вот Господь и наказывает теперь, - подумалось. Но как-то спокойно подумалось, без раскаяния и обиды. Бог дал, Бог и взял! А умирать всем суждено... В горницах разоволоклась с помощью служанок, тоже пригубила горячего сбитню, пошептала молитву перед иконами и наконец улеглась, облегченно утонув в пуховом ложе. Лежучи и боль отступила, затихла, и так вдруг хорошо стало! Кружило голову и воспомнила милого ладу своего, большого, горячего, в пышной бороде своей. "Скоро, Митюшечка, скоро воссоединимся с тобой!" - прошептала, задремывая. Ангел явился ей перед самым утром и был он несказанно светел. Сверкало копье в его руках, лилась и отсвечивала серебром его невесомая кольчуга, точно содеянная из рыбьей чешуи, а зрак был внимателен, добр и строг. - Здравствуй, жено! - сказал. - Я пришел возвестить тебе час твоего отшествия! - Так, Господи! - прошептала она одними губами. И странно: то, что ангел поведал ей день и час, нисколько не тронуло и не испугало Евдокию. Подумалось только: значит, церкву не успею свершить! Ничего, без меня достроят, тотчас отмолвила она себе самой. Впереди было сияние: несказанный свет и вечная молодость того, горнего, мира. И то согрело душу, что попадет она в свет, не во тьму и, значит, все грехи ее прощены будут! Ангел переливался опаловым светом и плыл в дымчатом великолепии своем. Утром она хотела подозвать горничную девушку и не нашла слов, не могла выговорить ни слова. Только улыбалась с какою-то неземною радостью. С трудом, помавая руками и указывая на иконы, объяснила испуганной дворне, что хочет созвать не духовника, а иконного мастера. За мастером наконец побежали. Очень трудно было изъяснить явившемуся к ней Даниле Черному, чего она хочет. В конце концов, Данила донял, что речь идет о живописном изображении того, кто явился княгине, и начал перечислять всех подряд. На слове "ангел" лицо Евдокии засветилось обрадованно, и она стала часто кивать головой, помавая руками и роняя редкие слезы. Данила обмял свою волнистую бороду, поклонил княгине: понял, мол! Икона - мастера торопились! - была явлена Евдокии через три дня. Но великая княгиня лишь огорченно помотала головою, отрицая, и постаралась опять, с помощью рук, показать, что, мол, не то! - Ангел? - требовательно вопросил Данила. Княгиня закивала согласно: да, мол, ангел, ангел, да не тот! Пока это все деялось и длилось, к княгине приходили сыновья, являлись боярыни и бояре. Духовник надумал постричь Евдокию в иноческий чин (нарекли Ефросинией) и соборовать. Ждали конца. Меж тем явился второй "ангел" и тоже был отвергнут. Данила на сей раз явился вместе с напарником своим, Андреем Рублевым, коего уже теперь считали многие прехитрым изографом, одним из первых на Москве. Андрей задумчиво глядел на немую великую княгиню; медленно склонял голову в ответ на судорожное порхание ее мягких старческих рук. Когда оба покинули покой и спускались по лестнице, изрек негромко, но твердо: - Архангела Михаила напишем! Никого иного! Даниил подумал, поглядел удивленно: "Почто?" - вопросил. - Так! - отмолвил Андрей, рассеянно-непонятно. Он уже думал о грядущем изображении архистратига ангельских сил и объяснять, как и почему, считал излишним. Маститый Данила давно притерпелся к этой поваде молодого мастера, и на рассеянное "так" только молча склонил голову. Токмо часом позже, когда уже спустились, помолясь в княжеской часовне, когда прошли к себе в подклет монастырских хором, в царство красок, начатых и оканчиваемых досок, паволок, яичной скорлупы, многоразличных кистей, рыбьего клея; каменных краснотерок и того особого запаха, который стоит токмо в мастерской изографа, отмолвил Андрею: - Ты и пиши! Андрей скользом кивнул старому мастеру, ничего не ответив и не удивясь. Он думал. Даже и сам Феофан, ныне лежащий на ложе смерти, умел уважать эту внезапную немоту своего молодого ученика, когда на того свыше находило вдохновение, и он, отрицаясь всякой беседы о божественном, излюбленной им во все прочие часы, смолкал и молча брался за кисть, иногда одними губами произнося слова молитвы. Данила, поглядевши на первый очерк первой иконы, тоже смолк, думая про себя, что юный Андрей скоро обгонит и его, Даниила Черного, и тогда ему истинно не найти будет соперника в Русской земле. Эту икону не несли долго, около двух недель. И когда наконец принесли, смотреть собрались не только все прислужницы Евдокии, но и бояре, и двое сыновей, Петр и Андрей, а потом и сам великий князь Василий вступил в горницу, работу Андрея Рублева разглядывали в благоговейном молчании, и все вздрогнули, когда Евдокия вымолвила вслух: - Вот такого и видела! Спасибо тебе! - и продолжала, обращаясь к зарозовевшему мастеру: - Словно зрел вместе со мною! С того дня Евдокия встала и заговорила вновь, не косноязычно, но чисто. Однако была слаба. И видно стало, что конец великой княгини уже близок. Да, впрочем, Евдокия и сама поведала духовнику дату, возвещенную ей ангелом, и тот, хоть и не враз поверил тому, но принял все меры, дабы не оплошать и быть готовым к названному сроку. Сыну Евдокия объявила твердо, что раз уж она пострижена во мнишеский образ, то уходит из княжеских палат в созданный ею же монастырь Христова Вознесения. Объявив то, не стала ждать ни дня, ни часу, отстояла обедню в соборной церкви Пречистой, и, уже не возвращаясь в хоромы, двинулась в монастырь. Какой-то слепец по пути, заслышав, что идет великая княгиня, кинулся ей в ноги, утверждая, что видел княгиню во сне, и та обещала исцелить его от слепоты. Евдокия, слегка задержав шаги, молча уронила с руки долгий рукав летника, а слепой, ухватив пястью край этого рукава, отер им глаза свои и - прозрел! Передавали потом, что к великой княгине, узревшей чудо, кинулись толпою убогие нищие, хоть прикоснуться края ее одежд, и многие, "яко до тридесяти человек, различными болезньми одержими", получили исцеление. Евдокия, строго исполняя монашеский устав, недолго прожила после того и умерла, как ей и было обещано, седьмого июня 1407 года. Положена она была там же, в монастыре, в еще недостроенной церкви Вознесения, заложенной недавно ею же самою. Передают, что долгое время после успения великой княгини, когда уже и храм был готов, и служба в нем велась, над гробом ее сами собой загорались свечи. В середине лета, двадцатого июля, Иван Михалыч Тверской пошел на судах, по Волге, в Орду к Шадибеку, дабы урядить перед ханом свои споры с братом Василием. Федор Кошка, уже больной, заслышав о том, посылал в Орду киличеев, вместе с новым толмачом Васильем Услюмовым, понравившемся ему с первого взгляда. - Поминки отвезешь! - напутствовал своего толмача Федор. - Особых-то дел нет, да надобен глаз! Разузнаешь тамо, как и што! К чему князя Ивана Михалыча присудят, узнай! Да не излиха ли гневает на нас хан, что мы выхода ему не досылаем! Конешно, мой Иван и грамоты шлет. Мол, мор, недород, то и се, не замогли собрать, да и с Новым Городом рать без перерыву, - но ты вызнай! Не по нраву мне сей навычай! При сыне баять того не стал, а тебе скажу! Лучше бы давали выход полною мерой, да и съездить в Орду не мешало б князю нашему! Ласковое теля двух маток сосет! Шадибек, гляди, помочь нам прислал противу Витовта! Нать бы и нам удоволить хана! Ну, я уже свое, што мог, совершил! Молодые пущай сами думают... Токмо ты узнай, вызнай, как там и што! Едигея боюсь! Василий не понимает, и мой Иван не понимает того! Вызнай! Бог даст, воротишь, буду жив, станет, о чем баять с великим князем! Ну, езжай! Поцелуемси на последях, може и не увидимсе больше! Он трудно поднялся, облобызал Василия и снова упал на ложе без сил. Пробормотал: "Не ведаю, доживу ли!" - Василию молча подал полный кошель серебра. - Бери, бери! - приговорил ворчливо. - Иным киличеям не кажи, неровен час - отберут! Василий вышел от Федора Кошки с тяжелым чувством. Как знал старый боярин свою судьбу, как ведал! Уже в Сарае Васька узнал, что Федора Андреича Кошки не стало на свете, и всеми делами посольскими ведает теперь его сын Иван, всесильный возлюбленник княжой. И некому стало говорить на Москве то, что выведал он, некого упреждать о нависшей беде! Федор Кошка, можно сказать, вовремя умер. Не уведал стыдной беды, не узрел разорения Владимирской земли от Едигея! Ну, хоть и та благостынь, что умер в покое, что честно похоронен и оплакан пристойно, как надлежит мужу, достойно свершившему свой жизненный путь. Глава 28 Город без стен. Город, который строился как столица кочевой империи. Великий Чингисхан заповедал уничтожать стены городов. Но кто вспоминает теперь о заветах потрясателя Вселенной? Вспоминал иногда эмир эмиров Тамерлан, который, впрочем, свои города обносил стенами, дабы в них не врывались джете - степные разбойники. В Сарае - городе-базаре, городе - зимней ставке кочующих ханов (слово "сарай" обозначает "дворец") - стен не было искони, а в последующие времена - крушения волжской державы - их попросту некому было строить. Так вот и стоял этот город, омываемый водами Волги-Итиля: ряды кирпичных дворцов хана и знати, украшенных пестрою россыпью изразцов (изразчатое это великолепие позже, когда уже была сокрушена Орда, перекинулось на стены московских палат и храмов). Город нескольких мечетей и христианских церквей, бесконечных плетневых изгородей и заборол, за которыми теснились мазанки местных жителей и русских рабов, с обширными загонами для скота - истинного степного богатства, выставленного тут на продажу. Город шумный, грязный и пыльный, незаметно переходящий в зеленую чистую степь, где стояли белыми войлочными холмами юрты татарских ханов и беков и паслись кони ханской гвардии. Эти отборные нукеры в тяжелых пластинчатых доспехах, в круглых железных шапках-мисюрках, отделанных кольчатою бахромой, закрывающей щеки и шею, расставив ноги в узорных, булгарской работы сапогах, стояли, опираясь на копья у красных дверей ханских юрт, узкими глазами надменно оглядывая толпившихся тут наезжих просителей, торговых гостей, послов, персов, фрягов и франков, подвластных горских и русских князей, что сожидали приема и ласки все еще страшных, все еще победоносных степных владык. Василию Услюмову здесь было все ведомо и внятно (да город мало изменился за протекшие годы!), и странным токмо казалось, что он теперь в знакомом месте оказался как бы с другой стороны: чужой местным жителям наезжий русич, а не свой, не татарский сотник, для которого по всему городу кто брат, кто сват, кто кунак, приятель, побратим. Устроившись сам и устроив своих на русском подворье, передав дары и отстоявши положенные часы у дверей вельможных юрт, оставив наказы своим спутникам (в пути перезнакомились и киличеи, не раз бывавшие в Сарае, а сведавши, с кем имеют дело, волею-неволей признали его первенство в ордынских делах), Василий на третий день (тверичи еще не добрались до Сарая) пошел по городу, поискать кого ни то из старых знакомцев. Солнце немилосердно палило с вышины, сохла трава. Блеяли овцы. Бродячие собаки рылись в отбросах, и тощие свиньи, которых держали у себя местные русичи, пожирали скотий навоз. И надо всем - стадами скота в жердевых загонах, мазанками и юртами, базарными рядами, откуда остро несло запахами тухлятины и портящейся на жаре рыбы, над чередой верблюдов и лошадей у бесконечных коновязей, над толпою в рваных халатах, над дворцами и минаретами, над блеском одежд какого-нибудь проезжающего верхом степного бека, над крикливым человечьим муравейником торгового города стояла тяжелая, рыжая, не оседающая пыль. В пыли брели, позвякивая колокольцами, вереницы, караваны груженых верблюдов, в пыли играли чумазые дети и толклись, выставляя на всеобщее обозрение культи отрубленных рук, язвы и ямы вытекших глаз, лохмотья и рвань, нищие, четверть населенного мира от Мавераннахра и Кавказа до далекого Нова Города и Литвы... Василий сразу же пожалел, что не взял коня, и, изрядно проплутав по базару, решил вернуться, и уже верхом проминовать все это людское скопище. Его едва не обокрали два раза, и - надобилась бы тут хорошая ременная плеть! Уже берегом, Волгой, воротился назад, мимо рядов, где рыбаки-русичи торговали свежею рыбой. Невольно задержался, разглядывая чудовищного, неохватного осетра не четырех ли саженей длиною. - Кому такого? - вопросил. - Да, беку одному тут... - неохотно отозвался хозяин, подозрительно оглядывая Василия. - Сам-то местный али наезжий откудова? - С Москвы. - А-а-а... - протянул рыбак, теряя всякий интерес к Василию. На подворье уже сряжались обедать, и Василий, дабы не остаться голодным, не стал раздумывать, влез за стол, потеснив плечами товарищей, и с удовольствием въелся в остро наперченную уху из волжских стерлядей. - Нашел своих? - вопросил Митька Хрен, поталкивая локтем Василия. Он молча (с полным ртом), отрицая, потряс головой. - Возьму коня! - отмолвил погодя. - А вы тут с Санькой поведайте, скоро ли тверичи прибудут? Иван Михалыч со своими! - Князь? - Вестимо, кто бы иной! - Езжай, езжай, проведай своих! - солидно отозвался Прохор Зюка с того конца стола. - Мы свое дело справим! Верховой - не пеший! Скоро Василий проминовал торговую толчею и, расспросивши того-другого-третьего, выбрался в степь. Как сразу не сообразил! Юрту Керима нашел уже к позднему вечеру. Керим (он тоже изменился за прошедшие годы, потолстел, под глазами означились мешки) глянул озадаченно, не признавая гостя. Потом расцвел улыбкою, обнялись. Позже ели шурпу и плов, пили кумыс, нашлась и бутыль с русскою медовою брагой. Хозяин хлопал в ладоши, замотанные до глаз, не различимые одна от другой женки подавали еду и питье. - Сотник уже? - Юзбаши! - в голосе Керима прозвучала невольная выхвала. - А Пулад? - Пулад у Идигу в нукерах, да тоже навроде сотника. А ты, стало, великого князя посол? - Ну, не посол! - отверг, посмеиваясь, Василий. - Скорее толмач при боярине Федоре Кошке. - Большой боярин! - возразил Керим. - Его у нас ведают все, сам Идигу хвалил! Повезло тебе, Васька! В полутьме юрты показалась невысокая девушка, любопытно, отвернув покрывало, рассматривая гостя. Василий глянул через плечо, и что-то как толкнуло вдруг: знакомый до боли очерк бровей и рта, те же нежные губы, те же пальцы рук, - ведь годы прошли! - Фатима?! - Кевсарья! Дочерь! - с откровенною гордостью высказал Керим. - Красавица! Заневестилась только! Васька сидел оглушенный. Кевсарья подошла к отцу, чуть-чуть пританцовывая и красуясь, огладила его по плечам, принялась на мгновение, лукаво и зовуще взглядывая на гостя. Василий смотрел, и у него пересыхало во рту. Только теперь он начинал понимать, чем Кевсарья отличается от его, годы назад потерянной Фатимы, которая, ежели не умерла, теперь доживает старухой в каком-нибудь восточном гареме... Фатима в те невозвратные годы была проще и, пожалуй, моложе Керимовой дочери, она не пританцовывала, не глядела лукаво. Но вот повернулась, глянула без улыбки, прямо, и опять его обожгло как огнем! Фатима! Она! Керим, поглядывая на приятеля, тоже начал что-то понимать. Когда Кевсарья вышла, вопросил: - Фатима, это та твоя женка, что пропала на Кондурче, которую Тамерлановы вои увели? - Василий молча кивнул. Одинокая слеза скатилась у него по щеке, спотыкаясь на твердых морщинах задубелого от солнца и степного ветра лица. - Ты так и не нашел там, на Руси, для себя жены? - вновь вопросил Керим. - Не нашел! Да и навряд найду! Ему было уже пятьдесят пять лет, и жизнь, строго говоря, уже миновала, прошла, осталась где-то там, за спиною, в редких воспоминаниях... И Фатима уже умерла, умерла для него! И дети, ежели живы, не помнят и не знают родителя своего! Он плакал. Сидел не шевелясь, и слезы текли у него по лицу. Керим нахмурил чело: "Не нада!" - сказал по-русски. Налил чару медовой браги, поднес: - На, выпей! Наша жизнь еще не прошла! - строго добавил он. И повеяло тем, давним сумасшествием битв, запахами степи и коня, далекою сказкою Кавказских гор, Крыма, голубого русского Греческого моря и моря Хвалынского. - Заночуешь? - предлагает Керим, и Васька молча кивает головой: - Да, заночую! - Помнишь, я говорил тебе: моя юрта - твоя юрта? - спрашивает Керим и улыбается в полутьме, освещаемой дрожащим огоньком масляного светильника. - Для меня честь тебя принимать! - строго говорит Керим. - Ты был хорошим сотником, добрым юзбаши! Ты был храбрый и ты берег людей, заботился о них! Я всегда вспоминаю тебя! Василий вновь кивает благодарно и у него теплеет на сердце, - А ты был самым храбрым воином в моей сотне, Керим! - отвечает он и не лукавит, так оно и было на деле. Потом они снова пьют, едят жаренную над огнем баранину с солью. В юрте появляются какие-то люди (у полупьяного Василия уже все плывет в глазах), слышится перебор струн, звуки курая. Ратники Керима, созванные им ради почетного гостя, поют, и Василий, вслушавшись, начинает подпевать тоже. Один из воинов пляшет по-монгольски, на корточках. Наконец Василия отводят под руки на его ложе, он валится в кошмы, засыпая почти мгновенно. И только ночью встает ради нужды, выходит крадучись из юрты. Тихо. В темноте шевелятся и топочут кони. Овцы в загоне сбились плотною неразличимою кучей, спят. Едва посвечивает вдали, за краем степного окоема, небо. Пахнет степью, горьким запахом полыни и запахом ковыля. И где-то, далекая, приглушенно звучит песня. Тягучая, длинная, чем-то незримо похожая на русские протяжные (долгие) песни, под которые так хорошо грустить! Он остоялся под темным неогляданным небом, следя темные, неотличимые от земли и травы, очерки юрт. Как же он будет вновь и опять тосковать по всему этому! По неоглядным степным окоемам, по запаху полыни, неведомому на Руси, по сумасшедшему бегу коня! И вспомнились чьи-то, кажется, восточные, сорочинские строки, что перевел ему как-то заезжий арабский купец: Пропала юность невозвратно, владычица чудес! О, если бы ее догнал бег летящих взапуски коней! И эта девушка, Кевсарья, до того похожая на Фатиму, что у него сейчас вновь защемило сердце! Он еще постоял, вздыхая и нюхая воздух. Потом полез назад, в теплое шерстяное нутро степного жилья. Отыскал свое ложе, свалился на него, натягивая курчавый зипун, уснул. Назавтра долго прощались. Керим упрашивал наезжать гостить. Кевсарья высунула нос из-за полога, лукаво глянула на него, и это решило дело. Василий обещал непременно бывать, и сдержал слово, правда, после приезда тверичей, которых Федор Кошка велел ему встретить и попасть в дружбу к ним, что Василию удалось далеко не сразу, но удалось-таки, опять же благодаря хорошему знанию местной жизни. Иван Михалыч, ворчливый, хмурый, в конце концов, умягчел: - Чую, что ты хитришь, московит! - высказал. - Одначе князя Асана подсказал мне верно! Иван Михалыч был не в отца, горячего, стремительного. Он и видом был иной: осанист, нескор, медленен, но зато упорен в решениях. И тут в Орде того ради, что приехал он судиться с родичами, допрежь того с Василием Кашинским, а ныне и с Юрием Всеволодичем Холмским, помочь знающего мужа была ему ой, как нужна! Иван Михалыч век был неуживчив с родней. Все было у них не путем с братом, перенявшим вместе с именем Василий роковую участь кашинских князей - Василиев. Постоянные споры с Тверью, и бегал Василий от старшего брата в Москву, и чудом вырывался из братнего плена в одной рубахе, без летника, перемахнувши Тьмаку, и мирились, дружились, заключали ряд, и подступал, изгнанный братом, Василий под Кашин с татарскою ратью, и замирились-таки, а вот теперь подступило - судиться перед ханом с двоюродником Юрием. Оба приехали, и оба не встречались друг с другом. Шадибек все не принимал окончательного решения, уезжал на охоты в степь, тянул, выслушивая разноречивые уговоры своих беков, а на дворе истекало знойное лето, шел август, и было порою - ни до чего! Искупаться в Волге да залечь в высокой траве, глядя в высокое небо и следя медленный ход бело-рунных облачных отар... И князь изнывал от зноя, многажды призывал Василия, требуя указать новые ходы-выходы, новые имена, кому бы мочно было, сунув кошель русского серебра и несколько связок соболей, просить о защите в суде перед ханом. В свободные часы Василий заезжал к Кериму, ужинал, почасту оставался ночевать. Пытался разыскать Пулада, да все не удавалось. Идигу явно что-то затевал, все его сотники были в разгоне, и Василий начинал чувствовать смутную тревогу... Впрочем, в юрте у Керима сомнения проходили, и ему было хорошо. Как-то он высказал приятелю: "Не могу смотреть на твою Кевсарью! Все мне кажет, Фатима передо мною!" - На Руси ты женки не найдешь! - серьезно отмолвил Керим. - На Руси ты - старый! Разве какую вдову... Женись в Орде! Русский поп обвенчает! - предложил. Только того было и сказано, и Василий даже не задумался сперва. Меж тем проходили дни и незримое напряжение сгущалось и сгущалось. Как-то Василий не застал Керима в юрте, домашние бегали испуганно. К Василию бросились враз: "Не слыхал ли чего?" Василий ничего не слыхал, но из путанного рассказа Керимовой женки понял, что дело плохо: со степи подошел на Шадибека царевич Булат-Салтан, спешно собирают ратников и никто не ведает, где Идигу. Споро седлая коня, Василий уже все понял. Затея принадлежала Идигу, и следовало скакать, спасать, пока не поздно, Керима, ежели он сумеет его найти! Над торгом стоял гомон и ор. Дико ржали кони, ревели верблюды. Подскакивая, Василий чуть не слетел с седла - конь прянул вбок, дико всхрапнув. На дороге, в луже крови, лежало несколько отрубленных голов, над которыми стояло высокое жужжащее мушиное облако. Он поскакал дальше, к ханскому двору, где должен был быть Шадибек и, значит, защищающие его нукеры. Однако пробиться туда оказалось совсем непросто. От глиняной стены отлепился стражник с обнаженной саблей в руках и, дико ощерясь, замахнулся, пробуя остановить Василия. Но Василий хорошо знал этот оскал. Не сожидая, когда набегут иные, вырвал из ножен саблю, к великому счастью захваченную с собой, и рубанул вкось. Стражник, падая, тотчас залился кровью. Со сторон бежали иные, гортанно крича, но Васька уже был далеко. Но к ханскому дворцу было не пробиться: тут теснились и свои, и чужие, где-то там, внутри, шла яростная рубка. Видимо, Шадибек сопротивлялся из последних сил, сожидая помощи от Идигу, и еще не понимая, что Идигу ему изменил, и что именно он привел из Заволжья Булат-Салтана. - Русич! Великого князя киличей! - выкрикнул по-татарски Василий в направленное на него копье. Копье опустилось в растерянности. Кругом вязали, выводя из дворца, раненых и пленных. Всюду валялись трупы зарубленных ратников Шадибека. - Какой-такой русич, куда? - к нему пробивались, кто-то уже схватил за повод его коня. - Пулад! - выкрикнул Василий, признав враз прежнего соратника своего. Пулад, не понимая еще, приблизил, вчуже озирая всадника и коня, так некстати выросшего перед ним. - Пулад, это я, Васька! Ай, не узнал? - требовательно повторил Василий, с падающим сердцем начав понимать, что ежели Пулад не захочет его признать, ему - лежать тут обезглавлену, среди этих трупов, и никто его не признает уже, и никто не вступится. - Юзбаши?! - веря и не веря вопросил Пулад, подъезжая вплоть. - Оставь! - недовольно бросил он воину, ухватившему за повод Васильева коня, и тот без слова отпустил, отступя посторонь. - Идигу? - вопросом на вопрос отмолвил Пуладу Василий. Тот молча кивнул. - Керима помнишь?! - Василий решил тотчас перейти в наступление, без долгих подходов. - Спасай! Он у Шадибека; быть может, еще не убит! Пулад тянул молча и мрачно: "Во дворец не пробиться!" - отверг. - Там режут всех! Только ежели повязан... - Пошли кого! - перебил Василий. - Али со мной поезжай! Я тут от великого князя Московского послан! - прибавил, чтобы Пуладу стало вразумительно, кто перед ним. Пулад глянул на него уважительно. - Не врешь, сотник? - вопросил, и тут же повинился: - Прости! Кровь очи застит! В это время в палатах дворца раздался дикий, душераздирающий крик многих голосов и женский визг. - До гарема добрались! - сказал Пулад. - Верно, и Шадибека уже кончили! Визг прекратился, перейдя в жалобный плач и стон. Из дворца начали выводить перевязанных полоняников. - Керим! - вдруг выкрикнул Василий, признав сотника в связанном окровавленном пленнике. - Ну же Пулад! - требовательно выкрикнул он, и тот, подчиняясь по старой привычке железному голосу своего бывшего командира, поскакал следом. - Этого - мне! - воин, растерянно глянув на Василия и Пулада и признав, видно, в последнем своего начальника, шатнувшись, отпустил конец аркана, которым был связан Керим, и его тотчас подхватил Василий. Кметь, видно, хотел поспорить. Но в этот миг на площади показался сам Идигу со своими нукерами, а Василий, дабы не спорить, сунул ратному в руку серебряный даргем, и тот отстал. Идигу ехал, сутулясь, глядя перед собой. Морщинистое лицо его было сурово и недвижно, в глазах вспыхивали и гасли искры невольного торжества. Он поднял руку, повелел негромко: "Кричите: Слава Булат-Салтан-хану!" К нему подошел перевязанный незнакомый бек, протягивая какой-то тяжелый сверток, с которого капала кровь. - Голова Шадибека! - догадал Василий, и вчуже испугался этого старого эмира, который доселе держал в своих руках трон Большой Орды и распоряжался жизнью ее ханов. "Вот также он говорил с Витовтом накануне сражения на Ворскле!" - подумалось. Ничего не понимая, Керим с глазами, залепленными кровью, молча прижимался к его стремени, не ведая еще, смерть или спасение ему предстоят. - Прощай, Пулад! - вымолвил Василий. - Надеюсь, когда схлынет эта беда, ты навестишь старых друзей. Он дернул за веревку, заставив Керима бежать вслед за лошадью, а в ближайшем переулке остановил и помог взобраться на круп коня. - Ты, Васька? - вымолвил Керим, начиная понимать, что остался жив и спасен. - Я! Держись! Поскачем! - примолвил Василий, и почуя, что Керим прочно ухватился за его пояс, погнал в опор. Все мнилось, что вот-вот догонят и убьют! Назади все еще кого-то имали, били, раздавались жалкие крики, там и сям вспыхивали пожары. Он петлял по улицам, увертываясь от мест, где его могли бы схватить, и уже к закату вымчал наконец в степь. Было еще опасение, что и юрты Шадибековых нукеров пограблены, и увидя кучку верхоконных, так и подумал было, но оказались свои - убеглые, что ждали тут, не ведая еще, какая и чья настала власть и кому надобно приносить присягу. Только переговорив с ними, Василий понял, что они с Керимом спасены. В черевах, как отпустило, и с облегчением пьяная усталость подошла. Едва доехал, едва сумел помочь занести в юрту Керима - женка которого, мгновенно уняв поднявшийся было плач, тотчас распорядила греть воду, готовить травы и ветошь. Видимо, не впервой выхаживала раненого мужа, не растерялась и в этот раз. К ночи, вымытый и перевязанный, Керим лежал в кошмах, благодарно взглядывая на Василия. В котле доваривалась шурпа, а женщины уже по-деловому суетились, доставая то и другое. И чья-то прохладная юная рука коснулась его щеки: то Кевсарья молча благодарила Василия за спасение ее отца. Пулад приехал на другой день, к вечеру. Сидел, долго глядя на Керима. Сказал: - Идигу велел разыскать всех, кто защищал Шадибека и убить. Я сказал, что ты помогал нашим! Пусть Васька подтвердит! Не то убьют нас обоих! - Самому Идигу сказать? - вопросил Василий, вставая и застегивая пояс. - Едем! Пулад угрюмо взглянул на него, потом медленно улыбнулся: - А ты все такой же, юзбаши! Не изменился совсем! Ехали степью, конь о конь, и Пулад, оттаивая, сказывал о себе, о том, как чуть не погибли, пробираясь к дому, о том, как пошел служить к Идигу, поминая завет Василия - служить сильному. Был и в Заволжье, и в Крыму, с письмом Идигу ездил к Железному хромцу в Самарканд и видел там испанских послов, а было то перед самою смертью Тимура. И опять чудом выбирался обратно, едва не угодивши в полон. - Я тебя-то не враз признал! - повинился Василию. - А как ты приказал... тогда и воспомнил, словом! Была уже глубокая ночь, но Идигу не спал, и скоро привял своего сотника с его русским спутником. Остро взглядывая в лица, выслушал обоих. - Ты дрался в войске Витовта, против меня, Пулад! - сказал Идигу, и в голосе прозвучало не то предостережение, не то угроза. - И я дрался против тебя, повелитель! - смело возразил Василий, глядя в глаза Идигу. - И я же посоветовал Пуладу бросить бездарного Тохтамыша и служить тебе! Тень довольной улыбки тронула лицо старого волка. - А ты, русич, - высказал он, - передай своему коназу, что его заждались в Орде! Сказал, и у Василия по спине поползли холодные мураши, столько было во вроде бы добродушных словах Идигу скрытой жестокой угрозы. - Ты от кого прибыл? - От боярина Федора Андреича Кошки! - отмолвил Василий. - С его сыном Никифором. - Что ж сам-то он не прискакал? - Недужен. Не встает! Идигу покивал головой, пожевал губами, подумал, высказал: - Идите. Вашего Керима не трону. Пусть верно служит новому хану Большой Орды! Над степью волоклись низкие серые тучи. Волга засинела и потемнела, начиная выходить из берегов. Где-то в верховьях шли непрестанные дожди. Подходила осень. Теперь, когда Василий приезжал к другу, Кевсарья выбегала навстречу гостю, убирала его коня, подавала воду для рук и наливала кумыс за едой. Керим уже начал вставать, садиться в седло. Раны его понемногу затягивались. Как-то уже настойчиво засиверило, подступали холода, и белесое небо готово было вот-вот просыпаться снежною крупой, - они стояли вдвоем у коновязей, беседуя о делах тверского великого князя Ивана Михайловича, который, кажется, одолевал двоюродника, перевесив его серебром, и невдолге должен был получить у Булат-Салтана ярлык на свою вотчину и спорные с Юрием Всеволодичем Холмским земли. Дул ветер. Кевсарья выглянула из юрты, созывая их к выти. - Женись! - сказал Керим спокойно и просто. - Любит тебя! - Стар я! - отмолвил наконец Василий, оглушенно перемолчав. - Не стар. Ты воин! - отверг Керим. Да для Орды он, Василий, был еще не стар. - Женись! Она заменит тебе Фатиму! - повторил Керим. - Мужу плохо быть без жены. Русский поп окрестит ее и перевенчает вас тут, в Сарае. А я буду знать, что отдал дочь в хорошие руки, в руки того, кто спасал меня от смерти прежде, и спас теперь! Василий молчал. - Иди, поговори с ней! - подсказал Керим, и Василий, деревянно переставляя ноги, двинулся к юрте. - Выйди, Кевсарья! - попросил он девушку. Она готовно, накинув на плеча чапан, вышла к нему. В степи не в городе: тут женщины, да и девушки, не прятали лиц, и это не считалось грехом. Отворачиваясь от ветра, девушка косо взглядывала на него, ждала. - Когда-то я любил девушку, ее звали Фатима, - трудно начал Василий. - Я знаю! - перебила Кевсарья. - Она стала твоей женой и ее увели гулямы Тимура! Ты часто ее вспоминаешь? - спросила она, заглядывая ему в лицо. - Не часто, - возразил Василий. - Но жениться больше не смог. А ты похожа на нее... - Знаю, ты воскликнул тогда: Фатима! - Да. Они молчали. Дул ветер. Девушка подошла к нему вплоть. Губы у нее были, как у молодого жеребенка, нежные, Фатимины губы. И руки молодые и упругие, что он почувствовал, когда она обнимала его. И пахло от нее юртой, спелым яблоком и молодостью. И не нужно было уже спрашивать, пойдет ли она или нет за него замуж. Свадьбу справили тихо, по степному обряду. Кевсарья, нареченная Агафьей, с гордостью показывала маленький серебряный крестик у себя на груди. Крестили ее и перевенчали с Василием в один день. С русской стороны присутствовали только двое знакомых киличеев: Прохор да Митя Хрен, да еще русский поп пришел поздравить молодых, но гостей все одно набралась полная юрта. Были Керимовы ратники, была родня, Пулад тоже явился со своими. Много пили, пели, плясали, выводили невесту гостям, мешая русский и татарские обряды. Уже поздно ночью расходились, разъезжались, кто и уснул тут же, упившись. Кевсарья, нынешняя Агаша, уснула у него в объятиях, доверчиво прижавшись к Василию. Он не стал трогать ее в первую ночь. Жили они после того в Керимовой юрте. Тащить молодую к себе на подворье, в невесть какие хоромы, Василий не стал. Задувала метель. Шел мелкий колючий снег, от которого слезились глаза, и его разносило ветром. В юрте было тепло. Агаша, познав наконец супружеские радости, преданно смотрела ему в глаза и стерегла каждое его движение, тотчас готовно кидаясь исполнить его желание, а Василий с удивлением чуял в себе порою взрывы какого-то давнего сумасшедшего счастья, столь схожего с молодым, что и не верилось, что он уже сед, уже на шестом десятке, и невесть, как повернет его новая семейная жизнь, когда он постареет совсем и потеряет жизненные силы. - Ты живи! - как-то сказал Керим. - Я всегда жил так! Смерти не ждал, смерть сама тебя найдет! Живи, пока живешь, а молодая жена будет тебе в старости опорой! Да и дети пойдут... О детях Василий подумывал с легким страхом. Временем сомневался и в том, будут ли дети у него. Не устарел ли он для этого? Только Кевсарья-Агафья ничего не страшилась, по-видимому. Пела, весело готовила ему вкусный плов и была, по всему, чрезвычайно довольна своей семейной жизнью, выспрашивая порой и о далекой русской родне, и о том, как ее там примут. - Они хорошие! - отвечал Василий. - Примут с любовью! - Кевсарья молча кивала в ответ, не поднимая глаз. Видимо, опасалась все же. Тем паче что русская молвь, которой понемногу учил жену Василий, давалась ей с трудом. Выезжали из Орды обозом вместе с тверским великим князем в самые Крещенские морозы. Зима была снежной, вьялица переметала пути, кони проваливались по грудь и не шли. Передовые то и дело менялись, проминая снег. На дневках, ежели не достигали какого жилья, ставили в кружок сани, клали коней на снег, а сами размещались меж ними вповалку, затягиваясь с головою попонами. Василий молча прижимал Агафью к себе, согревал холодные руки и ноги. И казалось, исчезни весь мир в метельном свисте и вое, и все равно он будет согревать ее дыханием своим, пока сам не умрет! И такое приходило на ум. Караван русичей полз, как издыхающая змея. Не хватало хлеба, кончалось вяленое мясо, которое жевали сырым, не разжигая костра, отрезая по куску ножом у самых губ. Слава Богу, Кевсарья была привычна и к седлу, и к ночлегам в снегу, и к долгим перекочевкам, но что-то разладилось в ней самой: когда снимал с седла, бессильно обвисала на руках, и раз, когда лежали все в куче, согревая друг друга, заплакала у него на груди. - Худо тебе? Худо?! - выспрашивал Василий испуганно. - Нет. Нет, не то! - она, отрицая, судорожно потрясла головой. - Кажись, беременна я. - Выговорила, отчаянно краснея в темноте. - Сына тебе рожу! Батыра! Василий замер, крепко, до боли, прижимая к себе жену. Не ждал, не верил, думал, что стар, ан и подступило! Наверху по-прежнему выла и плакала вьялица, кружил снег, и кони, положенные близь, отфыркивали лед из ноздрей, и еще так было далеко до Родины! Но теперь он знал - довезет. Чтобы не совершилось, довезет все равно! И жену, и сына. Почему-то верилось, что будет сын. Бесилась метель, Кевсарья-Агаша, выплакавшись и согревшись, уснула у него на груди. А он не мог уснуть, все думал и думал. И жизнь уже не казалась пустой или прожитой даром, жизнь наполнилась, и он уже был не один! Глава 29 Лето было дождливым, вымокали плохо созревавшие хлеба, огороды стояли, полные воды, и разноличная овощь сгнивала прямо в земле или, наоборот, пускалась в буйный рост, на капусте начинали расти добавочные кочанчики, листья скручивались в какие-то неведомые вавилоны, словом, дельной капусты, основного овоща русских огородов, тугой и плотной, годной и в солку, и в лежку, нынче можно было не ждать. "Жидкая" редька, едва собранная, грозила прорасти и загнить в первые же недели, лук чуть не весь пошел в стрелку, сверх того, с Востока прилетел тучею крылатый червь и поел все деревья. Яблони в садах стояли, лишенные листвы и обмотанные паутиной, будто стеклянные. Да тут еще умерла мать, Евдокия. Да у псковичей разворачивалась целая война с немцами и Литвой. Началось с удачных походов под Ржеву и Полоцк, едва не взятый плесковичами, с удачного, опять же, набега брата Константина на немецкие земли. Сам Василий вновь ходил на Витовта, к Вязьме, взял городок Дмитровец (и радостно было зреть, как пылают деревянные городни, а литвины отступают в беспорядке перед московитами). Но у Вязьмы встречу московскому войску выступил сам Витовт с полками и, сметя силы, воеводы решили не рисковать. Остановили войско, начались пересылы, и дело опять кончилось перемирием. (Никоновская летопись, кажется, по этому случаю замечает, что Василий Дмитриевич ходил к Серпейску и Вязьме и не успел ничтоже.) Все это было еще до переворота в Сарае. Орда казалась не страшна, а Шадибек, дружественный Руси хан, крепок на троне. Гораздо более тревожили бои на западных рубежах, а также дела нижегородские. В августе плесковичи отправились в злосчастный поход на немцев, результаты которого Псковская летопись потом сравнивала со сраженьями более чем вековой давности у Раковора и Ледовым побоищем. С немцами столкнулись на броде в Туховитичах. Броды были заграждены заранее, так что бились через реку, долго и бестолково перестреливаясь из луков, самострелов и пищалей. В конце концов, немцы отступили, а плесковичи, вся псковская рать, пошли в сугон, не выяснивши разведкою размер немецких сил. Что против них выступил едва ли не весь Орден с немецкой и литовской помочью, которой командовал Румбольд, соратник Витовта, выяснилось только на Лозоговицком поле, когда ничего уже сделать было нельзя и отступить - значило потерять рать. Закованный в железо рыцарский строй "клином" врезался в пешие ряды плесковичей, сбоку ударила легкая литовская конница, и уже через несколько мгновений были потеряны связь и строй. Рубились, падали, устилая трупами землю. Мужики, озверев, стаскивали крючьями с коней рыцарей. Вопль и стон харалуга вздымались до небес. Трижды разбитая псковская рать трижды восставала из небытия. Ополоумевших, с белыми глазами мужиков, останавливал и поворачивал посадник Ефрем Кортач. Мужики, опомнясь, пошли с рогатинами встречу железной рыцарской коннице. Железо пробивало железо, раненые хватали за ноги коней, валили на землю. Ефрем был убит в сече, поваливши троих рыцарей. Посадник Леонтий Лубка дважды отразил напуск литовской конницы и пал, пронзенный железной стрелою из немецкого самострела. В это время Панкрат плетью гнал в бой вспятивших слобожан. Устилая поле телами, они пошли, вновь заколебались, ринули было в бег, снова пошли, и вот оно, остервенение боя! В последнем отчаянном напуске уже убитого Панкратия понесли с собою на руках, едва ли не впереди полка, и уже не могли отступить. В конце концов, рыцари оставили бранное поле, а плесковичи, подобрав своих раненых и поймав разбежавшихся немецких коней, глубокою ночью отступили тоже, потерявши в этом бою павшими семьсот человек и трех посадников, тела которых забрали с собой, дабы с честью похоронить в городе. Василий, узнавши об этом погроме от псковского нарочитого посольства, спешно послал псковичам на помощь брата Константина с полками, тем паче что немцы теперь сами уже угрожали Плескову. Как было при всем при том поверить в какую-ни-то грядущую ордынскую опасность! Иван Кошкин (отец его, старик Федор, умер еще до возвращения посольства зимой) попросту отмел предупреждения нового киличея Василия: - Им-де хватит досыти нынешних забот ордынских! И полный выход Булат-Салтану посылать не будем! Напишу - червь поел дерева, да вымокло, да мор по Руси, - с кого и брать серебро? Дума собралась, и Дума порешила то же самое: главный ворог теперь - немцы и Литва! А Василий Дмитрич, выслушавши настырного киличея, лишь покивал (у него в руках было только что прочтенное ласковое письмо Едигея, называвшего московского князя сыном своим и обещавшего помочь противу Витовта), но тоже не поверил. Сощурясь, обозрел киличея, вопросил, отмахиваясь от главного: - Иван Федоров бает, ты жену молодую привез из Орды? - Привез, - понурясь, ответил Васька, понимая уже, что его предсказаниям на Москве не поверит никто. - Не печалуй, кметь! - высказал Василий Дмитрич и хлопнул в ладоши: - На, возьми, - сказал, когда придверник вынес дорогую серебряную чару с красным камнем, вделанным в ее донышко, - Федор Андреич, царство ему небесное, сказывают, хвалил тебя? А про Едигея, спасибо, что упредил, почнем следить! Ничего не стоили слова князя, и убеждать его далее было бесполезно. Был бы жив старик Кошка, как еще и повернулось бы дело то! Не хватило у Василия братней настырности: ходить по всем великим боярам и уговаривать каждого. Да и кто он такой? Ордынский беглец, не более! Разве что не лазутчик! Временем захотелось все бросить и возвернуться в степь! Отчитавшись перед теперешним начальством своим и никого ни в чем не убедив, Василий, накоротке перевидавшись с Федоровыми, отправился в деревню к брату. Повез казать Лутоне с Мотей молодую жену. Ехали верхами. Стоял ослепительный март. Синие тени на голубом снегу, напряженно розовые и сиреневые тела молодых берез и зеленые стволы осин, краснеющий, готовый взорваться почками тальник, огромные, в рост коня, но уже готовые начать оседать сугробы, обрызганные золотом солнца, промытое голубое небо, тощий клокастый лось, шатнувшийся с едва промятой тропы в ельник, и следы волчьих лап... И во всем, и всюду скрытое до времени, молчаливое, но готовое прорваться криком и щебетом птиц, звоном ручьев, трубным гласом оленей безумие новой весны. Василий то и дело оглядывался назад. Кевсарья-Агаша отвечала ему неизменной улыбкой. Третий поводной конь был нагружен ордынскими и московскими подарками. У Кевсарьи замирало сердце, почти с отчаянием повторяла она про себя затверженные русские слова, было нехорошо в черевах, но она продолжала улыбаться, дабы не прогневить мужа. А он, видно, не замечал ничего, вдыхал терпкий лесной дух дремлющего бора, озирал, сощурясь, когда выезжали на утор, лесную холмистую даль, и только уже когда приблизили вплоть, когда начались росчисти, подумал о том, каково станет его молодой жене, почти не знающей по-русски, с его деревенской родней? Однако тревожиться уже было поздно. С последнего взлобка дороги открылась деревня: раскиданные там и сям избы, и бело-розовые столбы дыма над каждой из них. Василий придержал коня. - Смотри! - показал. - Вон наш дом! Брат и горницу для нас с тобой приготовил! - Как на русском подворье, да? - спросила она, робея. - Узришь сама! Шагом - кони были порядком измотаны начавшей раскисать и проваливать дорогой, спустились под угор. На пологом спуске к озерцу малышня с визгом и криками каталась на санках. Съезжали с горы, нарочно переворачиваясь, и хохотали, возясь в снегу. - Деинька Лутоня, гости к вам! - раздался чей-то торжествующий, режущий уши вопль. Хлопнула дверь. Мотя показалась на крыльце, взяв руку лодочкой, из-под ладони - мешал ослепительный снег - разглядывая подъезжавших. Никак, деверь пожаловал? - И, уже узнавая, осклабясь, радостно: - Смотри-ко, кто к нам! Гость дорогой! Луша, Луша! Отца созови! Застенчивая красавица показалась из дверей, стрельнув глазами разбойно и кутая плечи в пуховой плат, пробежала двором в холодную клеть, где Лутоня тесал полозья для новых саней. Вышел незнакомый мужик (после узналось, что муж Забавы), улыбаясь, молча принял коня. Василий сам помог Агаше спуститься с седла. Она стояла растерянно, хлопая глазами, пока спохватившийся Василий не начал ее представлять собиравшимся родичам. - Ну, в горницу, в горницу! - подогнала Матрена. - Услюм! - крикнула, заставив Василия вздрогнуть. - Баню затопи! А это, значит, жена твоя молодая? Как звать-то? Агашей? Ну, проходи, проходи! Батько наш сейчас выйдет! Пролезли в жило, в горьковатое хоромное тепло, под полог дыма от топящейся русской печи. Мотя, не чинясь, смачно расцеловала Кевсарью и тем обрушила невольный лед первой встречи. Пропела лукаво: - А и красавицу взял! Лутоня вступил в избу, помотал головою, со свету показалось темно, и не вдруг узрел брата с молодою женой. Обнялись, и долго держали в объятиях друг друга, целовались, и вновь прижимали один другого к груди. - Ну, - опомнился первым Лутоня, - показывай, кого привез? Агафья? Кевсарья, зардевшись, приняла поцелуи деверя и в черед его невесток и дочерей. Пришел уже женатый Обакун, Забава с мужем, Игнатий тоже с молодою женой, послано было за Павлом. Одну Неонилу не могли пригласить - те далеко жили, а нынче и переехали в самый Звенигород. По полу ползали и пищали малыши, Игнашины, Забавины и Обакуновы дети - третье поколение, которое когда-то сменит устаревших родителей и дедов своих, и будет также жить и работать на Русской земле. Женщины повели Кевсарью показывать то и другое, напоили парным молоком. Уже замешивалось тесто для пирогов, уже резали овцу, и уже внесли в горницу мороженого осетра, и пошли по рукам бухарские платки, серебряные серьги и колты ордынской работы. Горница наполнялась сябрами и родичами. Уже поспевала баня, и бабы весело потащили испуганную Кевсарью в первый пар. Все шло ладом, своим чередом, по неписаному обычаю русских гостеваний. Агаша воротилась из бани вся красная, распаренная и сияющая. Бабы тотчас разобрали, что Васина женка на сносях, и даже прикинули, сколько времени будущему дитенку. Отмыли и отскоблили ее дочиста, вычесали волосы, и уже начинали легко понимать друг друга, хотя эти тараторили по-русски, а та отвечала по-татарски, или на таком русском, что бабы оногды начинали хохотать, держась за бока, и тут же поили ее квасом, чтобы уж - "баня, как баня!". После парились мужики. Отца и дядю охаживал веником Услюм, на правах самого молодого. Беседовали мало, больше охали, поддавая на каменку квасом, и, временем, выбегая, дабы окунуться в сугроб. Воротясь в избу, нашли стол уже накрытым, а печь выпаханной и задвинутой деревянною заслонкой (и по горнице тек запах поспевающего пирога). В избу набралось тем часом более тридцати человек, родни и гостей. Сели за три стола, молодых усадили в красный угол под иконы. (Мотя уже прошала шепотом у Василия: "Крещена?!" - и удоволенно кивнула головою.) - На столах уже стояло заливное, капуста, огурцы, рыжики, горками нарезанный хлеб. Высили бутыли с творенным медом и брагою. Мотя готовилась разливать мясную уху, но грянул хор - славили молодую и молодого в черед: А кто у нас молод, А кто не женатой? Василий-от молод, Услюмыч неженатой! На коня садится, Под ним конь бодрится, К дому подъезжает, Девицу встречает... Притащили баранью шкуру, посадили на нее Василья с Агашей, осыпали хмелем. Агашу бабы сперва даже и занавесили платом - словом, почти что справили свадьбу по русскому обряду. И "Налетали, налетали ясны сокола..." спели и "Что в поле пыль, пыль курева стоит?.." и "Выбегали, выплывали три кораблика...". А потом ели уху, холодец, поспевший пирог, жареную зайчатину, деревенские заедки, запивая все это медом и пивом, и снова славили молодую, и Кевсарья уже вставала и кланялась, заливаясь каждый раз темным румянцем... И вот они лежат в "своей" горнице, на скользком, набитом овсяною соломой ложе своем, под курчавым шубным одеялом (и Агашу уже сводили в хлев, показали как тут и что, и объяснили, что в избе не надо, как в юрте, за нуждою выбегать на улицу), и Агаша благодарно целует ему руки, каждый палец отдельно, а он лежит и думает: когда же рассказать брату о том, что он вызнал в Орде? К разговору, впрочем, приступить удалось только на третий день. Сидели впятером: он, Лутоня, Павел, примчавший верхом на коне, Игнатий и Обакун. Услюм, как самый младший, убирался по хозяйству. Мужики молчали и уже не улыбались. Василий сказывал о перевороте в Орде, о трупах на улицах Сарая, о том, что Шадибек убит, а Булат-Салтан непонятен, что за всем этим переворотом стоит Идигу, Едигей, по-видимому, сильно недовольный русичами, недоданною данью и потерею уважения к татарам на Москве, тем, что и купцов ордынских дразнят на улицах, кричат им "халат-халат!" и все такое прочее. - Сам слышал! - нарушил тяжелое молчание Павел. - Как наезжал в Москву. Ни во что не ставят татар! Мужики жарко дышали, слушали в оба уха, склонив головы и ловя каждое слово Василия (в Думе так бы слушали! - подумал он скользом). - Ето что ж, на нас теперя новый поход? - заключил Лутоня прямо и грубо. - Что делать, скажи? - Да не в жисть!.. - начал было Игнат, но Павел, жестом тронув за локоть, остановил брата: - Ты слушай! Дядя правду говорит! Ты там не был, а он был! И ведает! Лутоня глянул изможденно и горько: - Коли ты прав... Что ж... Все прахом... И опять в полон? - Я прав! - твердо и зло отозвался Василий. - Князю невдомек, а тебе скажу! Что мочно - меняй на серебро! А как провянет земля - готовь схрон! Дабы мочно было и детей, и скотину куда подалее... В лес... Не забыл, как нас с тобою литвины зорили? И все дети враз поглядели сперва на дядю, а потом на своего отца. На всех повеяло тою давней бедой, совершившейся, когда они еще и не были рожены на свет. - За Тимкиной гарью! - вымолвил раздумчиво Обакун. - Место тихое! - Заспорили. Каждый предлагал свое, но грело душу Василию то, что тут ему наконец поверили, и что, во всяком случае, братнее семейство ему удастся спасти. Повторил: - За Тимкиной гарью али на Гнилом Займище, а токмо, как только провянет, не ждите ничего более, а готовьте схрон! И сенов тамо... Словом, чего только можно запасти - запасайте! Идигу может и в летнюю пору прийти, и к осени, а только едва услышите о нем - гоните в лес! Всема! Со скотиною! И слухов о том не стало бы! Не то, неровен час, доведут! - высказал жестко и, омягчев, обозревая молодое сильное братнее гнездо, прозревая грядущие беды и пытаясь спасти, защитить от них, домолвил: - Мы с братом хлебнули той горькой браги! Не надобно и вам ее хлебать! И - отпустило. Задумчиво, но и облегченно, руки потянулись к братине с медовухою, и каждый зачерпывал резным ковшичком, наливал себе в каповую чару и отпивал: - Нынче-то хоть не придут? - прошал Лутоня, вживе переживая сейчас те детские воспоминания, ужас набега, смерть отца, и горестную дорогу в Москву, когда его, дважды ограбленного и голодного, приняла и приветила покойная Наталья. - Нынче не придет! - отзывается Васька-Василий. - Но и медлить не след. И в третий раз повторяет настойчиво и веско: - Как только провянет, готовьте схрон! Глава 30 Весной совершилась давно ожиданная пакость. Пакость, которую, собственно, можно было предвидеть в любой час со смерти Родослава Ольговича. Пронский князь Иван Владимирович с нанятыми татарами согнал Федора Ольговича с Рязани, сев на его место, и тот бежал за Оку. Дело было семейное: Софья, жена Федора Ольговича, приходилась, как-никак, сестрой великому князю Василию. Но долили литовские дела, опасались набега Витовта и потому держали полки, не распуская, на литовском рубеже. Вот и князь Юрий Козельский с московскими воеводами рубил новый острог в Ржеве. И по совету бояр, Василий дал наказ коломенскому воеводе попросту поддержать Федора Ольговича ратною силой. Федор Ольгович с приданными войсками из Мурома и Коломны перешел Оку и первого июня на Смядве дал бой пронскому князю. Как оно там совершилось, рассказывали потом наразно. Бранили и рязанского князя, и москвичей-коломенчан, хотя коломенский полк считался едва ли не лучшим в московском войске. Толковали и о татарах, что-де обошли и нежданным ударом с тыла порушили рать, - только полк был разбит, муромский воевода Семен Жирославич угодил в полон, а Игнатий Семеныч Жеребцов, коломенский воевода, был убит. Были убиты Михайло Лялин и Иван Брынко из бояр, а коломенчан пало, сказывали, бессчетно... Иван Федоров как раз прискакал в Коломну с грамотой от великого князя, когда дошла весть о разгроме полка. Иван тотчас кинулся к сестре. Любава с белым лицом и трясущимися губами повестила, что муж, зять Ивана, ушел с коломенским воеводою в поход "и ни вести, ни навести!" Дитенок Любавы ползал по полу, вставал на ножки, ковылял, доверчиво взбираясь на колени к незнакомому дяде. Неужто второго потеряет? - думал Иван, ощущая холодную оторопь между лопаток... Да ведь умен, наперед ни в жисть не полезет, поди! - успокаивал сам себя. Таким родным в эти мгновения стал для него зять, в иную пору чужой и не больно приятный скопидом. - Деревню-то купили? - спросил невесть почто Любаву. - Расплатились сполна? - Она кивнула, утирая слезы. - Не реви, накличешь! - хмуро предостерег он сестру и сел, понурясь, не ведая, куда скакать, кого прошать? Смотался на воеводский двор. Выяснив, что скакать назад тотчас не надобно, порешил сожидать вестей. Меж тем дошел слух, что убили воеводу Игнатия Жеребцова. Раненые и те, кто остался жив, начали возвращаться через день. Иван, в сильной тревоге, наказал сестре тотчас известить его с княжою почтой (нашел в Коломенском "яме" знакомого мужика), когда воротится зять али какие там вести: ранен ли, в полон ли угодил? И уже подсчитывал выкуп, который придется вручить прончанам, прикидывая, сколь и чего из береженой серебряной ковани занадобится отдать за него? В то, что убит, все как-то не верилось. И матери не было! Наверняка баба Наталья надумала что-ни-то путное в днешней трудноте! Воины начали возвращаться по домам на четвертый день. К пронскому князю поскакали московские бояре. Игнатия Жеребцова торжественно хоронили в Коломне. Полон был отпущен без выкупа. Тут-то и вызналось, что зять убит. Иван Федоров опять скакал в Коломну, на этот раз посланный городовым боярином, после сопровождал московское посольство в Переяслав-Рязанский, привез-таки сестре тело зятя в дубовой колоде, тяжело и хмуро сказавши Любаве, когда сгружали колоду с телеги: - Здесь он. Токмо лучше не открывать, жарынь! Любава все-таки приоткрыла гроб и едва не упала в обморок: колода кипела крупными белыми червями, под шевелящимся покровом которых тела было почти не видать. - Говорил я тебе! - в сердцах выговаривал Иван судорожно рыдавшей сестре. - Давай хоронить скорее! - Он?! - все же переспросила Любава. - Он! - отозвался Иван. - Признали тамо... Я у коломинчан прошал. - Нашелся, впрочем, и памятный знак - боевой зятев засапожник с тамгою на рукояти, случайно не снятый с мертвого тела победителями, - почти по тому одному и узналось. Он уж не стал рассказывать сестре всего поряду, что пришлось перевидать, пока подбирали трупы. Сам неделю, кажись, не мог смыть с рук мерзкого запаха гнилой человечины, или казалось так? И в бане выпарился, и то по первости не помогло! При деятельном посредстве московских бояр мир был вскоре заключен, а прослышав, что против него готовится выступить сам Юрий Дмитрич, брат великого князя, Иван Владимирович Пронский уступил и отступил. Вернул Федору Ольговичу рязанский стол и заключил вечный мир "по любви". И было вдвойне обидно, что мужики погинули дуром, ни за "так", за то только, чтобы Проня опять отделилась от Оки, и взамен сильного Рязанского княжества, как было при Олеге Иваныче, образовались два слабых, как было допрежь него, в обозримом недалеко уготованных к поглощению не Ордой, так Литвой, не Литвой, так великим князем Владимирским... Схоронив зятя и справив поминки, сидели опустошенно с сестрой в потерявшем хозяина доме. Иван уже переговорил со старостою зятевой деревеньки, что тоже приезжал на поминки, распорядил делами. - Вота што, Любава! Езжай-ко ко мне, на Москву! - предложил сестре. - Со всема! С Дунькой твоей и с сыном! Иного мужика поздно тебе искать. Будешь у меня за хозяйку, а кормы твой Онтипа и в Москву заможет возить! Любава похлюпала носом, вытерла слезы концом платка, молча покивала, соглашаясь. Сказала, помолчав: - Твоего Ванюху давно женить пора! - В нашем роду мужики николи рано не женились, - возразил. - Успеет! - А Серега? (Она уже, видно, прикидывала, как станет хозяйничать в братнем дому.) - Серега, поди, во мнихи пойдет! Его стезя такая, в книгах весь, греческую молвь учит! Покойный Киприан его к себе подручником брал! - прибавил он со сдер