чего против Аниана не имел. И к этому Евдоксию особой приязни не питал - от хриплых каркающих воплей "сотворен, сотворен" до сих пор в ушах звенело. Но Антиохийская кафедра - вот что важно. Довольно с Империи и Александрийской, где что ни год, то драки в храмах, поджоги, битвы и расправы. И не мудрствуя лукаво, арестовал Леон этого Аниана, а прочим весьма настоятельно рекомендовал Селевкию Исаврийскую покинуть. Недовольное ворчание разъезжавшихся епископов преследовало комита аж до самого Рождества. В нескольких верстах от готской деревни, по той же речке, стояла другая, известная сборщикам налогов и администрации Августы Траяна (ближайшей ромейской колонии) как Бутеридава, а среди местных называемая чаще Македоновкой, потому что больше половины земель принадлежало здесь потомкам ветеранов Пятого Македонского легиона. Те получили ее много лет назад - кто от самого Траяна, кто от преемников его, и по завещанию оставили своим детям и внукам или же детям и внукам своих однополчан. Сейчас-то те римляне почти совершенно сделались местными жителями. Во всяком случае, мытари из Августы Траяна обирали их так же свирепо, как и мезов, и это, как ничто иное, роднило легионеров с соседями-варварами. С этой самой Македоновкой ульфилины вези состояли в весьма сложных и многообразных отношениях. Иногда брали оттуда жен. Вели торговлю, чаще меновую: вези - хорошие кузнецы, а глина для гончарного дела лучше была ниже по течению речки, как раз у Македоновки. Не обходилось, конечно, и без неприятностей; расхлебывать же их вези храбро предоставляли своему епископу (на то и миротворец). Ибо нередко случалось так, что виноватыми оказывались как раз готы, а они страсть как не любили признавать себя таковыми. Тем более, что Ульфилу и в соседской деревне весьма чтили. Постепенно местные христиане сделались его прихожанами. Правда, готский плохо понимали, но Ульфила после службы всегда оставался поговорить с ними на латыни. На этот раз повод для посещения Македоновки был, прямо скажем, отвратительный: к берегу против ромейской деревни прибило дохлую корову. Женщины пошли на реку и увидели ее, рогами в ветвях ивы запутавшуюся. Визгу было и криков; после мужчины посланца к готам отрядили - пусть объяснят, за каким хреном такую пакость сделали. Готы посланцу сказали, что виновного отыщут. Посланец уходить не хотел, требовал немедленного следствия и расправы. Виданое ли дело, чтобы дохлую корову по реке плавать пускали? Вдруг зараза? Насилу посланца выпроводили. Оставшись без посторонних, быстро выяснили, кто так неудачно порезвился: трое парней по пьяному делу. У одного корова сдохла, отец закапывать послал, а тот копать поленился и вместо того потеху устроил из коровьей смерти. Напился с друзьями и послал бедную тушу по реке - доли искать. Ульфила виновных на расправу односельчан оставил, наказав членовредительства не чинить, а сам в Македоновку пошел с извинениями. Улаживал долго; македоновские возмущались, денег требовали за ущерб - шутка сказать, воду им испортили. Коровью тушу из воды выловили, на телегу погрузили - вот пусть епископ забирает к себе в деревню и там закапывает. А нашу землю поганить нечего. Ульфила и с этим согласился. Пока кротким словом разъяренных ромеев и мезов утихомиривал, пока обещал примерно наказать мерзавцев, два дюжих мужика под громкое гуденье мух тушу прилаживали к телеге. И тут новый звук до ульфилиных ушей донесся. Орал ребенок. Крики перемежались свистом прутьев. Неподалеку кого-то пороли. Ульфила от обиженных ромеев кое-как избавился и пошел поглядеть, над кем расправу творят. Не одобрял епископ, чтобы детей били. И увидел. Один из македоновских охаживал розгой мальчишку лет десяти. Сидел у себя на дворе, пристроившись на чурбачок, а паренька поперек коленей разложил, голой попкой наверх, головой вниз, себе в босые ноги. Ребенок голосил и норовил укусить мучителя за ногу. Мать стояла тут же, со всех сторон облепленная малыми детьми: двое уцепились за юбку, третий сидел на руках. И все они, полуоткрыв рты, молча наблюдали. Епископ вмешался, руку карающую остановил, когда она в очередной раз занеслась с прутом. Воспользовавшись нежданной удачей, мальчик сбежал, сверкнув распухшей красной задницей. Крестьянин на Ульфилу кислым пивным духом горестно дыхнул, но противиться не посмел. Не настолько был пьян, чтобы не понять, кто к нему на двор зашел. И потому лишь замычал невнятно, что знал бы только святой отец, за кого слово замолвить решил... Ведал бы Божий человек, к кому сострадание ощутил... И если достоин здесь кто сострадания, то уж никак не тот маленький негодник. Ульфила сердился. Вези не то чтоб совсем уж бессердечный народ, но, в общем-то, неласковый. Над страданиями Иисуса заплакать могут, а вот над собственными - лучше умрут. Да и ближних жалеть не расположены были. Жизнь опять-таки спасут, но слова утешительного от них не дождешься. И Ульфила таким же среди них стал. А этот ромей явно хотел, чтобы его пожалели. Вошли в положение. Сопли с его рубленого носа вытерли (профиль у ромея - хоть монету чекань). - Мальчишка-то сущая дрянь, - с пьяной печалью говорил крестьянин и головой покачивал. - Сын это мой. В кого уродился только, в дядьев, что ли, беспутных... И почему это я не могу поучить его, если нужно? Епископ стоял над ним, слушал. - Я и учил, чтоб неповадно было, - продолжал отец. И на мать глаза вскинул. Та повернулась, в дом ушла. Дети за ней побежали. А крестьянин крикнул ей в спину, чтоб выпить принесла его святейшеству. - Вина мы купили, - пояснил он, поворачиваясь к Ульфиле. В тех местах, где вези сели, виноград не выращивали, и вино было большой редкостью. Так что крестьянин почет гостю важному оказать пытался. И Ульфила это оценил, обижать человека не стал - вино принял, хотя обычно к таким напиткам не притрагивался. Женщина стояла, сложив руки на поясе, смотрела, как пьет епископ. - И мне дай, - велел ей муж. Подала и ему. Потом догадалась, еще один чурбачок подкатила, чтобы епископ тоже сесть мог - муж-то пьяный не сообразил! Ульфила на чурбачок сел, вторую чарку выпил. Солнце припекало изрядно, и хмель на непривычного к выпивке епископа начал оказывать пагубное действие. Со сдержанным восторгом смотрели из-за забора несколько сторонних наблюдателей, как Авдей блаженного и праведного мужа вином накачивает. Накачался Ульфила на удивление быстро. Сидел теперь, держась обеими руками за чурбачок, и понимающе кивал, авдеевы откровения слушая. Авдей рассказывал: - Ну вот, значит, мерзавец этот, сынишка-то, ввел меня в ущерб страшный... Что надумал? Козу соседскую доил. Молоко воровал. Дома его, значит, мало кормят, надо чужое брать. - Кулаком погрозил отсутствующему паршивцу. - Соседка-то на бабу мою уж понесла, что та будто бы ведовством скотину ей портит. Не ладят они между собой, бабы-то. Вон, опять приезжал этот, за налогами-то, кровосос, так он говорил, будто в Риме опять кого-то за колдовство удавили. Говорил, спрятаться колдун тот хотел, в храм Божий - ну, нашей веры - проник, к алтарю сел, вроде как убежища искал. Так его прямо от алтаря оторвали и все равно удавили. Потому что колдун. А что, если и бабу мою бы так удавили? Мне без женщины никак, детей пятеро, - заключил крестьянин убежденно. - Не знаю, - сказал Ульфила. - Я без женщины живу. - Меня послушай, - сказал Авдей и значительно поднял палец. Ульфила на палец этот корявый, с землей под ногтем, уставился. Крестьянин торжественно изрек: - Баба - она только по молодости для утехи хороша, а как пошли эти сопляки, как горох из стручка, так и кончились утехи и начались заботы и огорчения. Может, оно и лучше - вовсе без бабы. - Он придвинулся ближе, наклонился, взял Ульфилу за рукав. - Знаешь, что. Забери ты у меня этого гаденыша, пока не убил его своими руками. - Какого гаденыша? - Ульфила вдруг сообразил, что совершенно не понимает, о чем идет речь. - Да Меркурина, которого я порол сегодня, - пояснил Авдей. - Может, ты из него человека сделаешь. - Как я его заберу? - Так мой же он сын. Я его продать могу, - сказал крестьянин. И тут до него самого вдруг дошло, что ведь и впрямь деньги может выручить за бездельного и вороватого мальчишку. - Правда, забери. Заплати, сколько стоит, и все, парень твой. Видно было, что Авдей загорелся идеей сорванца своего епископу сбыть. Епископ подумал немного. - Ведь это сын твой? - повторил он. - Ни пришей ни пристегни, средний он у меня, - сказал Авдей. - Младших от мамки не оторвать, отрада ейная. Старший мне самому нужен, помощник. А этот... И крадет, зараза, перед всеми соседями уже опозорил. Убью я его когда-нибудь. Так что, епископ, спасай от греха, - заключил он и хлопнул Ульфилу по плечу. От хлопка Ульфила покачнулся. - Согласен? - жадно спросил Авдей. Ульфила волосами мотнул. И тотчас же с забора пронзительно закричал кто-то из тех, кто подслушивал: - Меркури-ин! Продал тебя отец-то! Мать носом потянула, в дом пошла. Меркурин был приведен, надлежащим образом умыт, поротая задница штанами прикрыта. Доволен был сверх всякой меры. Хоть и носил он ромейское имя, видно было, что и без мезов не обошлось. Светлые волосы, свитые в колечки, на солнце золотом отсвечивают, черты лица тонкие. Зачем только обузу эту взвалил себе на шею да еще и приплатил за нее? О том покаянно думал Ульфила, когда возвращался ввечеру в свою деревню, ступая за телегой, что коровьей тушей нагружена. Быка, какой в телегу был впряжен, погонял один из македоновских. Двигались шагом, осаждаемые мухами и чудовищным запахом. Да еще Меркурина пришлось за руку тащить, мальчик устал и принялся ныть. Ульфила, подумав, пригрозил обратно его отправить, к отцу. Только этим замолчать и заставил. Для начала приставил приобретение свое горшки отмывать и стиркой заниматься. За провинности (а было их каждый день немало), однако, не сек, чем поначалу вызвал искреннее недоумение мальчика. Меркурин оправдал наихудшие ожидания. Врал на исповеди, крал решительно все, что плохо лежало, лик же по-прежнему имел ангельский. Иногда возвращался домой с подбитым глазом или в рваной одежде. Про глаз Ульфила обычно ничего не говорил - раз подбили, значит, за дело. А одежду велел чинить, в рванине ходить не позволял. Иногда в деревню Авдей захаживал, отпрыска навестить. Меркурин в таких случаях неизменно прятался и вылезал не ранее, чем через час после торжественного отбытия родителя. Впрочем, тот не слишком усердно разыскивал свое дитя. Напивался с кем-нибудь из местных, потом заходил к епископу и отечески советовал быть с парнем построже; с тем и отбывал. Баталии между патриархом и негодником мальчишкой продолжались года четыре, пока Меркурин неожиданно не повзрослел. Произошло это, как водится, само собой, без всякого постороннего вмешательства. Перестал Меркурин врать, воровать и драться - не сразу, конечно, а постепенно. В один прекрасный день, отчаянно смущаясь, попросил Ульфилу научить грамоте. И наружность его изменилась: перестал Меркурин быть похожим на ангела, а сделался похож на Авдея. Изгнанные Леоном из Селевкии, епископы побежали с жалобами друг на друга к императору Констанцию. Решили продолжить спор свой великий уже в столице Восточной Римской Империи, пред светлым ликом самого императора. И государю сие приятно, ибо любил побогословствовать. Хотел Констанций славы христианнейшего владыки. И чтобы мир в Церкви воцарился его трудами. Вспомнил кстати: не его ли благословением и община готская на имперских землях выросла? И изъявил желание того епископа видеть, которому покровительство оказал и вывел из-под власти жестокосердых язычников. Желание Констанция перед Рождеством в горы Гема прибыло и недвусмысленно высказалось: так и так, епископ, надлежит тебе явиться в Константинополь для участия в поместном соборе. Его величество о тебе вспоминало и изъявляло желание повидать. И другие отцы Церкви нуждаются в тебе, Ульфила. Нужен голос твой в споре о Лицах Троицы, ибо к единству мнений никак не прийти. О тебе же достоверно известно, что жизнь ты проводишь в неустанных трудах среди паствы твоей. С какой стороны ни посмотри, праведен ты; а потому и голос твой громче многих иных. Если и был Ульфила польщен словами этими, то никак не показал. Просто обещал выехать сразу после Рождества, поскольку Рождество дома хотел встретить. Императорский посланник даже настаивать не посмел. Если в государстве ромейском никогда не стать Ульфиле не то что вторым - даже и двадцатым, то уж у себя в общине он - первый и другому такому первому не быть. Так что посланному только одно осталось: ждать, пока епископ Ульфила собраться в дорогу соизволит. Ожидание не затянулось. На другой же день после Рождества объявил: выезжаю. И Меркурина окликнул: - Со мной поедешь. Меркурин так и замер над раскрытым мешком (собирал своего епископа в дорогу). Потом осторожно поглядел сквозь длинную золотистую прядь, на глаза упавшую: не потешается ли над ним епископ? Будто забыл, что Ульфила никогда над людьми не потешался. На всякий случай переспросил Меркурин: - В Константинополь? - Да, - сказал Ульфила. - Возьми побольше теплых плащей. Посланный топтался на пороге в нетерпении. Путь неблизкий, не опоздать бы - тогда неминуемо прогневается Констанций. Вмешался: - В чем нужда будет - государь оделит. Ульфила сказал "спасибо", но вещи все равно взял. В Константинополе епископ готский был впервые и дивился Великому Городу едва ли не больше, чем в годы молодости своей - Антиохии. Но явно восхищения не выказывал, по сторонам смотрел со сдержанным любопытством. Был он теперь патриарх, ровня тем, кто вершит судьбы Церкви. Вспомнился ему молодой толмач, сын каппадокийских рабов, мелкая сошка, какую за спинами готских воинов и не видать. Мелькнул в памяти и канул. В свои сорок девять лет был Ульфила худощав и подвижен, держался строго, так что иные даже смущались. Хоть одеждой от жителей своей деревни не отличался, а все же теперь сразу можно было признать в нем епископа. Ульфила рано поседел, и сейчас белыми волосами и лицом костистым был совершенно похож на настоящего гота. Таким его и приняли остальные отцы Церкви: Ульфила-гот. Первым распростер Ульфиле дружеские объятия знаменитый на всю Фракию проповедник Евномий, епископ Кизика. Не успели вновь прибывшие как следует устроиться в доме, где их разместили по императорскому повелению (в центральном квартале, за стеной, где и покои императорские находились), как прислуга, от дворца государева выделенная, уже докладывает: его святейшество, епископ города Кизик... И вошел изящный, несмотря на тучность, человек лет сорока. В густейшей русой бороде ни единого седого волоса, на висках серебрится благородная проседь. Благоухал духами; шелестел шелками. С порога извинился за раннее вторжение. И полился великолепный голос, нежнейший, бархатистый баритон, от звука которого кости во всем теле размягчались. - Столько наслышаны, столько уж наслышаны о подвигах твоих, друг мой, о твоей отваге! Знаешь ли ты, как император Констанций именует тебя в назидание прочим? - Короткий, сердечный смешок. - "Моисей нашего времени"! Ульфила слегка покраснел. И от похвалы, и от фамильярности гостя - что это за обращение: "друг мой", когда едва знакомы? А Меркурин - тот рот раскрыл, глаза вытаращил: в самое сердце уязвило его дивное явление. Ульфила-то подле этого роскошного епископа - черствый сухарь. - Садись, - только и смог сказать гостю Ульфила. - Я велю вина принести, если хочешь. - Лучше фруктов, - произнес бархатистый баритон. И опять потекла сладкая музыка: - Вовремя ты прибыл. На завтра уже заседание назначено. Наши-то знаешь, что учудили? Евдоксий сказал, что согласен, так и быть, анафемствовать свои воззрения, если Василий Анкирский согласится анафемствовать свои. Василий, натурально, отказался, и император прогнал его, а Евдоксия выслушал и правым признал... Ульфила не слова - музыку голоса слушал. Чаровал его голос; смысла же произносимых слов не понимал вовсе. Головой тряхнул, чтобы от наваждения избавиться и достойное участие в беседе принять. Сказал совсем о другом: - Я тоже о делах твоих наслышан, Евномий. Евномий рассмеялся, подняв изогнутые брови. - О каких это? Теперь и Ульфила улыбнулся. - Вся Фракия только о тебе и говорит, Евномий. Даже до меня рассказы доходили. Проповедник ты изрядный, а ученость твоя... - Красноречие - не отвага, а ученость - не доблесть, - заявил Евномий. Барски развалился в кресле, взял на колени принесенное слугой большое блюдо, полное янтарного винограда. Принялся поглощать фрукты с удивительной ловкостью и быстротой. Сок увлажнил мягкие красные губы знаменитого Евномия, и голос его стал, казалось, еще слаще. Он продолжал говорить, легко затрагивая то одну тему, то другую. Весело смеясь, рассказал между делом и о жулике-управителе, которому поручил свое богатое поместье в Халкедоне. - Обворовывает меня безбожно, подлец, - вкусно рокотал Евномий. - Видно, решил для себя: ежели хозяин - служитель Божий, то не заметит, как обеднел. Ульфила слушал эту болтовню, невольно улыбаясь. Постепенно оттаивал, утрачивал холодную строгость, обласканный этим крупным, обходительным, красивым человеком. Меркурин же влюбился в Евномия с первого взгляда. - Я его, разумеется, высек, управителя-то, - продолжал Евномий. - А он... удивился, подлец. Даже плакать и врать забыл. Однако в управляющих я его оставил. Сытая муха не так больно кусает, как голодная, не находишь? - Прищурил глаз на Ульфилу. - Тебе ведь многое должно быть ведомо об управлении большим хозяйством? - У меня поместья нет, - сказал Ульфила. - Общинное хозяйство управляется иначе, чем господское. Тут Евномий обнаружил, что съел почти весь виноград, и поставил блюдо с колен на пол. Капризно потребовал у слуги салфетку, руки обтер. Ульфила глядел и любовался. Нравился ему этот вальяжный барин. А тот, скакнув мыслью, спросил Ульфилу неожиданно: - Ты ведь знал Евсевия, прежнего патриарха Константинопольского? Ульфила кивнул. - Сан от него принял. Как забудешь... - Великий был ревнитель, - сказал Евномий задумчиво. - Жаль, что не довелось встретить его. Но в учении своем, как я понял, не строг был. На уступки шел. - Не тебе и не мне судить Евсевия и его поступки, - мрачновато заметил Ульфила. Евномий на это произнес с грустью невыразимой: - Кому же, как не нам, и судить? Нам, сегодняшним, кому он наследие свое оставил. Вера должна содержаться в строгости. Любое же отступление оскверняет белоснежные одежды Невесты. Иначе - смерть. Я ведь и Евдоксию, патриарху антиохийскому, только тогда дозволил в сан меня рукоположить, когда на все вопросы мои он ответил. - Допрос ему учинил, что ли? - Ульфила глядел на статного красавца епископа недоверчиво. Одинаково готов был и восхищенно поверить, и усомниться. Виданое ли дело, слыханая ли дерзость? - Проэкзаменовал и признал достойным; только после того... - весело подтвердил Евномий. - И ныне за честь почитаю дружбу с ним. - Ты что, никак, и меня допросить хочешь? - спросил Ульфила. Хмыкнул. Хорошо понял Евномий, что смешок тот означал. - Тебя допросишь, как же. За тобой такая силища - вези. Они ведь только называются "меньшими", а попробуй их тронь... Наслышаны! - Он шутливо погрозил Ульфиле пальцем. - Мы тобой уж никейцев пугали. Я им прямо сказал: вот придет серенький волчок и ухватит за бочок... Расхохотался, довольный. - Не воевать же с епископами, - сказал на это Ульфила, настроенный вовсе не так воинственно. - Я не драться - слушать и учиться приехал. Поднялся Евномий, прошел два шага и Ульфилу обнял, а после, склонив красивую крупную голову, поцеловал в плечо. - Это нам у тебя учиться нужно, Ульфила. Ибо чувствую: праведнее самых праведных ты. И величественно отбыл, глубоко растроганный собственным порывом. Унес с собой шелест шелков, аромат духов и рокотание дивного голоса. Неожиданно для самого себя Ульфила с наслаждением погрузился в бурлящий котел мнений, споров, разговоров, дискуссий и разногласий. Дома, в горах, ему не хватало собеседников. Да и другие заботы съедали все время. Здесь же почти сразу сошелся с Евномием - и во взглядах, и дружески. И роскошному Евномию суховатый готский пастырь нравился; что до Ульфилы - то кому под силу устоять перед мощным обаянием фракийской знаменитости? Бесконечно рассказывал, сменяя историю историей, и все не надоедало слушать. Блистал остроумием и обильными познаниями, как в области догматической, так и по части новостей и сплетен. Казалось, нет ничего такого, что ускользнуло бы от Евномия, неутомимого собирателя, и не попало в обширную кладовую его памяти, где всего в изобилии и все внавалку. А как излагал! Любая, самая заурядная сплетня у Евномия мало не житийным повествованием звучала. А говорил Евномий о битвах честолюбий, о хитростях и бунтах, о том, кто и как себе богатую кафедру добывал - Антиохийскую, Александрийскую, Константинопольскую. Как умер Евсевий, патриарх Константинопольский, за наследство его спор нешуточный разгорелся. Столичная кафедра - это и богатство, и почет, и влияние немалое, ибо из Константинополя судьбы Империи вершатся. Предложили вместо Евсевия Македония. О нем Евномий из Кизика с похвалой отозвался: правильно верует Македоний. Тотчас же противник у этого Македония сыскался и стал подстрекать константинопольскую чернь к бунту. Македоний, муж святой, не мог допустить, чтобы победил тот недостойный, и силы против его наймитов напряг. Завершилось, как водится, бунтом. Магистр милиции пытался восстановить порядок, но только масла в огонь подлил. Не помня себя от ярости, чернь растерзала его и долго таскала изуродованный труп, привязанный за веревку, по всему городу. Император Констанций вынужден был оставить все дела в Антиохии и спешно прибыть в мятежную столицу, где возвысил Македония, противника его отправил в ссылку, а народ наказал, вдвое сократив бесплатную раздачу хлеба. Через несколько дней после Ульфилы явился в Константинополь еще один знаменитый ревнитель ариева учения - Авксентий из Медиолана. Евномий и о нем ворох историй из щедрого своего короба вывалил перед Ульфилой-готом. Авксентий, коренастый старик со стальной шевелюрой, был каппадокиец. Как только освободилась миланская кафедра, неистовый Урзакий (которого Ульфила с теплотой вспоминал) вытащил этого Авксентия из Александрии, где тот прозябал без всякого толка. Никейцы уже нацелились было посадить в Милане своего человека, но Урзакий опередил их. Император Констанций тоже Авксентия поддержал. И не одним только словом - солдат дал... - Разумеется, в Милане тотчас же поднялась страшная суматоха, - с удовольствием рокотал Евномий. (Разговаривали, неторопливо прогуливаясь по роскошному саду возле дворца). - Всполошился весь благочестивый курятник. Пять лет уж с тех пор минуло, а перья до сих пор летают. Миланские девственницы с кудахтаньем уносили от нашего Авксентия ноги... - А что он сделал с этими девственницами? - Ульфилин голос прозвучал, будто ножом по стеклу кто царапает. Да и чей голос благозвучным покажется после медового баритона Евномия? Евномий радостно захохотал. - А ничего не сделал. Разогнал, чтобы постным видом уныние не наводили. Те - городским властям жаловаться побежали. Префект поначалу ничего не понял. Спрашивает: "Достояния вас, что ли, лишили?" Они: "Что?" Он возьми и брякни: "Ну, снасильничали вас солдаты?" Они: "Да ты что, мы бы от такого умерли..." Префект ногами затопал и выгнал их. Потому что ежели по повелению государеву, то и спорить не о чем. Ну, еще нескольких пресвитеров за руки из храма вытащили и под арест отправили. Другой раз не станут указам императорским противиться. Помолчали, полюбовались, как крупные хлопья снега тают на темных древесных стволах. Потом Евномий тихонько засмеялся, заколыхал обширным барским брюхом. И тут же со спутником своим щедро поделился - как торговец на базаре, который поверх горы уже оплаченных фруктов еще горсть, а то и две от полноты душевной добавит: угощайся! - Ох и честили с перепугу нашего Авксентия! Как только ни называли! И знаешь, что он ответил? "Скажи им, что зря стараются. Я по-латыни не понимаю". Ульфила остановился, в широкое смеющееся лицо Евномия поглядел. - Как это - по-латыни не знает? А как же он с паствой своей объясняется? - А никак! Говорит: "Чего с ними разговаривать? Меня, мол, государь в Медиолане епископом поставил, вот и все, что им понимать надлежит. А кто непонятливый - тому и без меня военный трибун Маркиан растолкует". Ульфила головой покачал. Сам он с равной легкостью говорил и писал на любом из трех языков - латыни, греческом и готском. Хотя, если уж говорить по правде, греческий епископа Ульфилы ни в какие ворота не лез. Как все каппадокийцы, по-гречески изъяснялся он просто ужасно. Глотал целые слоги, как изголодавшийся пищу. Долгие и краткие звуки вообще не различал. Слова жевал, точно корова жвачку. Грубый этот акцент, от матери перенятый, усугубился готским выговором. Так что от греческих речей готского просветителя подчас коробило даже римских легионеров, а уж познания тех в языке Гомера дальше какого-нибудь "хенде хох" не простирались. Евномий добавил примирительно: - В пастыре не красноречие главное, а строгость и рвение. - И о другом заговорить пытался, раз Ульфила не хочет в восторг приходить. Но Ульфила, как любой вези, подолгу на одной мысли задерживался, коли уж она в голову втемяшилась. - Среди моего народа и христиан-то почти не было, пока чтение на греческом велось. Какой толк, если все равно никто ничего не понимает? Евномий плечами пожал. По странным дорогам бродят иной раз мысли в голове у Ульфилы. Был он об этом Ульфиле весьма высокого мнения. Со многими, кто сейчас хороших мест в Империи добился, не сравнить - намного выше их Ульфила. Пытался Евномий втолковать этому упрямому вези, что негоже мужу столь похвального благочестия и обширных познаний в Писании в глуши и безвестности прозябать. Не пора ли в столицу перебираться? Он, Евномий, это устроить может. Через того же Македония, к примеру. Ульфила только глянул на Евномия своими темными, диковатыми глазами. Поежился Евномий, неуютно ему вдруг стало. Варвар - он и есть варвар, будь он хоть каких обширных познаний. А честолюбие епископа Ульфилы в те годы заносилось уже на такую высоту, где не оставалось места никакой корысти, ибо не земных сокровищ искал себе. Мелкой и ненужной предстала на миг Евномию вся эта возня вокруг богатых кафедр, бесконечная вражда честолюбий и плетение тончайших кружев хитрости и интриги. Сказал, защищаясь: - Выше головы не прыгнешь, Ульфила. Всякий слушает своего сердца, ибо нет такого человека, который был бы поставлен судить. У одного сердце великое и дела великие; у другого сердце малое. Блага же хотят все. Точно оправдаться теперь хотел за все сплетни, переданные раньше. Глуховатым голосом отозвался Ульфила, Евномия и жалея, и любя, и все-таки осуждая: - Пустое занятие по поступкам человеческим о том судить, что выше любых поступков. Епископы суть люди; Дело же совершается превыше человеков. Словопрения продолжались; одно заседание проходило бурнее другого. Никейцы были совершенно разбиты, тем более, что и император их не поддерживал. Держались только за счет собственной твердолобости, ибо, не владея логикой и не в силах отразить остроумные, разящие аргументы Евномия, только и могли, что огрызаться: "А я иначе верую - и точка". Большего им не оставалось. Ульфила на этих заседаниях не выступал - слушал, наблюдал. Как губка, жадно впитывал впечатления. Ибо догматы Ария считал единственно правильными. Все в его душе одобрением отзывалось на речи Евномия. Арий учит о единобожии более строго, чем никейцы. Этим прекраснодушным господам хорошо отстаивать абсолютное равенство Отца и Сына. Их бы к язычникам, в глушь дакийскую, к тому же Охте. Или в Гемские горы. И как бы они там объясняли, почему их религия не троебожие содержит, а единобожие? Да они и сами в большинстве своем, прямо скажем, от Охты мало отличаются. Евномий же был великолепен, когда завершил свою речь поистине громовым аккордом: - Если есть совершенно равные Бог, Бог и Бог - то как же не выходит трех богов? Не есть ли сие многоначалие?.. Взрыв аплодисментов утопил голос оратора. Никейцы что-то выкрикивали со своих мест, но их больше не слушали. Сам Констанций соизволил ладонь к ладони приложить в знак одобрения. После заседания восхищенный Ульфила протолкался к Евномию, обнял его. А Евномий вдруг оглянулся, поискал кого-то глазами и, не найдя, сквозь зубы лихо свистнул. Тотчас раб подбежал и вручил свиток, красиво перевязаный кожаным шнурком с позолотой. Евномий торжественно передал свиток Ульфиле. - Я записал тезисы этой речи для тебя, друг мой, - сказал Евномий. - Она твоя. Ульфила был по-настоящему тронут и даже не пытался скрывать этого. - Большего подарка ты не мог бы мне сделать. Предпоследний день в Константинополе несколько омрачился несогласием, которое вдруг установилось между Ульфилой и Евномием. - Прочитал еще раз твою проповедь, - сказал ему Ульфила, когда прогуливались вдоль городской стены, любуясь закатом. - И не один раз. Множество. Евномий склонил набок свою львиную голову. Ждал похвалы. Ульфила сказал: - Она выше всяких похвал. У меня не достанет слов, достойных красоты твоего слога, Евномий, стройности твоих мыслей. Евномий деликатно кашлянул в сторону. Ульфила продолжал задумчиво: - Но кое с чем я не могу согласиться. Евномий тотчас же насторожился. - Да? - Да. - На собеседника испытующе поглядел. - Ты пишешь, что Сын изменяем. Что Сын достиг Божеского достоинства после испытания Его нравственных свойств и вследствие обнаруженной Им устойчивости в добре. - Ульфила процитировал почти наизусть. Он говорил негромко, слегка задыхаясь, - волновался. Зато Евномий был совершенно спокоен. - Да, именно так я и писал. Бог предвидел, как Сын Его будет прекрасен по воплощении. Но если бы Петр или Павел оказались в земной жизни столь высоки и совершенны, как Иисус, то они были бы Сынами Бога, а не Единородный Сын Его. - Отсюда легко можно вывести, что любой из нас, проявив надлежащую стойкость в добре, может быть усыновлен Богом, - сказал Ульфила. И желтоватый огонек загорелся в его темных глазах, когда посмотрел на закат. - Ты спрятал в своем учении страшный соблазн, Евномий. - Ты что же, не согласен со мной? - поинтересовался Евномий. - Нет, - сказал Ульфила. - Не согласен. Сын - великий Бог, великая тайна. Его величие таково, что постигнуть Его существо невозможно. Runa. Тайна. Magnum Misterium. Ни Петр, ни Павел, ни любой из нас... - Ужели напрасно Господь наименовал Себя "дверью", если никого нет входящего к познанию? - запальчиво спросил Евномий. - Как это "невозможно постигнуть", если Господь - путь? Кто же идет по этому пути?.. - Евномий, - сказал Ульфила. - Пойми. Ты сводишь в ничтожество самое Искупление. Господь Иисус Христос - Устроитель спасения мира и людей. Если бы Он был так запросто постижим, как ты говоришь... Если любой из нас может заместить Его, набрав потребную меру добродетелей, то все Искупление обращается в ничто. - И спросил неожиданно: - Ты ведь не сомневаешься в святости Авксентия Медиоланского или Македония, епископа Константинопольского? - Разумеется, нет, - надменно сказал Евномий. - К чему ты спросил? - Давай завтра распнем их, - предложил Ульфила. - Как ты думаешь, проистечет из этого спасение человечества? Евномий рассердился, потому что не знал, что отвечать. - Я считаю своим долгом блюсти чистоту нашего учения, - сказал он наконец с тихой угрозой. - Когда я принял кафедру Кизика, я вынужден был заново окрестить своих прихожан. Не только никейского вероисповедания - они, кстати, именовали себя "кафолическими христианами". Но и кое-кого из тех, кто думал, что следует учению Ария. Они заблуждались и их учение было искажено. Мне пришлось учить их правильному символу веры. - Не хочешь ли ты и меня окрестить заново? - спросил Ульфила. Евномий криво улыбнулся. - Ты ведь знаешь ответ. В молчании дошли они до дворца. Не желая расставаться в ссоре, Евномий дружески сжал Ульфиле руку и взял с него слово, что будет отвечать на его письма. Ульфила обещал; на том расстались. Пасха в этом году поздняя, уже и яблони отцвели. Меркурин, Константинополем точно пришибленный, до сих пор с мутными глазами ходит - великим городом бредит. Ульфила это, конечно, примечал (сам таким из Антиохии вернулся) и гонял парня больше обычного, чтобы мысли глупые в голове долго не держались. Всему придет время, так он считал; настанет час и для Константинополя, а сейчас иди-ка, дружок, помоги Силене с мужиками - обещали к Пасхе в церкви полы перестелить, чтобы епископу во время службы не думать о том, на какую половицу ступать, а какую обходить с осторожностью (древесина лиственная сгнила на удивление скоро). Силена, счастливый человек, бревна таскал, и сложности бытия его совершенно не заботили. Но вот и ремонт в церкви закончен, и весеннее тепло проливается на землю. Запасы, на нынешнюю зиму сделанные, оскудели; однако до нового урожая дожить можно без беды и голода. Ульфилу от поста шатать начало, и Силена с ним разругался: слишком ты, отец, себя любишь - о своей святости радеешь, а литургию кто служить будет, когда загнешься? Ульфила этому простому, но от сердца сделанному наставлению дьякона своего внял и строгость чрезмерную умерил; однако пригрозил его, Силену, епископом себе в преемники поставить, коли такой умный. Не любил Ульфила страстную, да и кто ее любит? Точно камень на грудь наваливается, не вздохнуть. Перед Пасхой с утра ушел один в церковь. Маленькая деревянная церковка на берегу речки, как будто от века стояла. Вон там липа выросла, а здесь церковка ульфилиной общины. Постарались, украсили ее внутри, как умели. На бревенчатые стены полотен навесили, какие нынешней зимой специально для того один гончар из Македонской разрисовывал (у того талант был фигуры рисовать). Был тот гончар мезом, молился своим варварским богам, потому Ульфила знал его плохо. Зато Силена, по нраву и должности своей хлопотун, свел знакомство решительно со всеми, включая и язычников. И епископу своему так заявил: мол, какая разница, чья рука доброму делу служить поставлена, христианина или же язычника? Ежели есть дар, то это - дар, его только в правильную сторону обратить нужно. Засел рядом с тем гончаром, объяснял, что именно рисовать надобно. И нарисовал Силене мез все, как было рассказано, - и Благовещение, и Рождество, и Тайную Вечерю, и Моление о чаше... Холодный утренний свет в окна и раскрытые двери беспрепятственно входил, освещая мезовы картины, и среди знакомых фигур Иисуса, апостолов, Богородицы видел Ульфила горы Гема, поросшие лесом, и речку, петляющую в предгорьях меж холмов, и солнце, пробивающееся сквозь туман. Кое-где полотно успело закоптиться, и в одном месте осталось жирное пятно от лампадного масла. В алтарной части помещалась небольшая жаровенка, где сжигались ветки можжевельника для благовонного запаха. Ульфила потер между пальцев веточку, не до конца обгоревшую (от прошлого воскресенья осталась). И в тишину его одиночества вдруг ворвался плеск воды на перекате, где бревно через реку перекинуто, - сейчас его половодьем затопило. Две лампы, заправлявшиеся маслом, сейчас погашенные, свисали с потолка. Одну здесь делали, вторую Ульфила из Константинополя привез - красивая. Свечей в этой церковке не было, потому что епископ Ульфила свечей не любил. Это мать еще в детстве вбила ему в голову, будто свечи - языческое изобретение и будто одни только идолопоклонники их жгут. Даже выросши и умом постигнув, что масляные лампы тоже суть языческое изобретение, так и не отделался от предубеждения. Церковь была тиха и нарядна, как невеста в утро перед свадьбой. Ульфила думал о тех людях, которые обряжали ее и готовили к празднику, и улыбался. Вышел на берег, и тотчас те же самые горы, что только что окружали его на настенных холстах, глянули с южной стороны горизонта. Будто и не покидал храма. И был маленький деревянный храм ульфилин как целый мир; мир же - совершенный и наиболее внятный язык, каким может говорить Бог. Сидел епископ на берегу реки, слушал плеск воды у затопленного бревна на броде, уходил в свои мысли все глубже и глубже и постепенно как бы терял плоть - становился словом. А слово - разве может оно страдать, испытывать боль, страх, голод, разве может оно умереть? Слово - оно, в конце концов, бессмертно. Так и заснул незаметно для себя, склонившись на траву. Проснулся от того, что - уже в сумерках - трясет его за плечо Меркурин. - Силена послал спросить: как, будем в этом году факелы жечь? Если будем, надо бы срубить, пока до полуночи время есть... 5. ПРОКОПИЙ. 366-369 ГОДЫ Прокопий происходил из знатной фамилии; родом он был из Киликии, где и получил воспитание. Родство с Юлианом, который стал впоследствии императором, помогло его выдвижению... В частной жизни и характере он отличался сдержанностью, был скрытен и молчалив. Он долго и превосходно служил нотарием и трибуном и был уже близок к высшим чинам. Аммиан Марцеллин Разумеется, у империи с варварами был мир. Прочный, чуть не вечный. Империя отъелась и очень хотела покоя - спать и переваривать в своем необъятном брюхе страны и народы. Но ей мешали. Во-первых, свои же сограждане, на войне наживавшиеся, ибо любое перемещение легиона, не говоря уж о поставках в армию, порождает большой простор для финансовых злоупотреблений. Во-вторых, не давали ей покоя сами варвары, на что она, если судить по внешним проявлениям, страшно досадовала. Эти "зловредные" народы то и дело наскакивали на старого хищника, покусывая его жирные бока, кое-как прикрытые щетиной Рейнско-Дунайского вала. А что в империи происходило? Ну, император сменился. Блаженной памяти Констанций умер. Теперь визави Атанариха по ту сторону Дуная был неотесаный вояка по имени Валент - повелитель Восточной Римской империи. С годами отяжелел Атанарих, обзавелся висячими усами. И все так же империю ненавидел. И безразлично ему было, какие перемены там произошли. Сменился император и сменился. Будь на противоположном берегу Дуная хоть сам Александр Македонский - и то, казалось, вцепился бы не задумываясь. Сидел Атанарих у себя в Дакии-Готии, глаза щурил, приглядывался, выжидал. И дождался. Боги любили Атанариха - послали ему случай отомстить ромеям за низкое их коварство (ибо после того, как Ульфила ушел на имперские земли и сманил за собой часть племени, последние сомнения относительно христианства у Атанариха рассеялись). Знак милости богов, если говорить о наружных его свойствах, не производил внушительного впечатления. Это был римский солдат, выловленный на готской земле и со связанными за спиной руками доставленный к Атанариху. Вид пленник имел весьма заурядный: рожа как кирпич, во рту двух зубов не достает. Римский солдат отбивался от готских воинов, пока те тащили его, точно козу на заклание, и что-то вопил во всю глотку. В этих бессвязных криках Атанарих разобрал свое имя. Велел пленного отпустить - пусть скажет, что там хочет сказать. Тут-то и выяснилось, что вовсе не пленный это, а гость дорогой и достопочтимый посланник. И что родич покойного императора Юлиана, знатнейший Прокопий, шлет через этого Иовина (так солдата звали) привет своему брату, могущественному Атанариху, повелителю везеготов. От слова "брат" из уст ромея поморщился князь готский, но руки Иовину велел освободить. Вина принесли. Сели. И чем дольше слушал солдата Атанарих, тем радостней ему становилось. Ох уж эти родственники Юлиана Отступника со стороны его покойной матушки Василины. Сперва патриарх Евсевий с его интригами и арианством, теперь вот Прокопий, бывший нотарий, ныне же - можешь не сомневаться, князь, ибо вот отчеканенная им в Иллирике золотая монета! - законный император, занявший по праву место своего покойного брата Юлиана. Как не возмутиться, продолжал Иовин, когда на трон возвели этого бездаря и солдафона, этого Валента, который только и умеет, что раздавать жирные куски своей родне, а об империи не радеет. Заодно поведал (ибо не голословно утверждал), как обирает своих сограждан Петроний, достойный тестюшка нашего солдафона, Валента то есть. Взыскивает недоимки столетней давности, а чуть что не так - на дыбу и пытать. Жалованье солдатам через жадность свою задерживает. На недоимки Иовину было, понятное дело, наплевать, а вот с задержкой жалованья - по всему видно - сильно обидел его этот Петроний. Да и вообще, Валент править не умеет. Что это за император, если достойному человеку приходится скрываться от него в лесах и вести жизнь дикого зверя, чтобы только не заподозрили его в честолюбии и стремлении занять престол и не подвергли за такое-то пустое подозрение смертной казни? Тут Атанарих в рассказе запутался и осторожными вопросами (дабы не выдать своей неосведомленности больше, чем следовало бы) постарался выяснить, о ком, собственно, речь. Да о Прокопии, конечно же. Он повинен в страшном преступлении (так Валент считает): состоит в родстве с Юлианом, что дает ему право на престол. И это право, между прочим, подтвердила вдова Констанция, Фаустина, когда вверила Прокопию свое дитя, малолетнюю Констанцию... Иовин частил, сыпал именами. Но Атанарих почти не слушал. Главное было для него открыто как на ладони: империю рвет на части мятеж, и мятежник просит помощи у везеготов. Атанарих подливал и подливал своему собеседнику, а сам все улыбался в висячие усы. Хорошо же. Как вы с нами - так и мы с вами. Ромеи запускали щупальца к вези и отхватили-таки часть племени. Совратили, лишили силы, поселили, как каких-нибудь рабов, на своей земле. Настал наш черед. Уж мы с вами поквитаемся. Пусть ромеи рвут друг у друга из рук императорскую власть, пусть воюют между собой. Пускай освежат в памяти, ежели забыли, каково это - проливать кровь соплеменников. Ну, так чего он хочет от меня, этот твой Прокопий? Воинов? Хорошо. Я дам ему двести дюжин моих воинов. Этого хватит? Иовин бросился руки Атанариху целовать. Владыка!.. Милостивец!.. Атанарих руки отдернул. Нечего меня, военного вождя, слюнями мазать. Жаль, не знал Атанарих многих подробностей этой истории, в которой поучаствовал двумястами дюжинами воинов; а то повеселился бы от всего своего широкого варварского сердца. Ибо война Прокопия с Валентом была войной двух откровенных трусов, каждый из которых лишь об одном мечтал: в живых после этой передряги остаться. Как услышал Валент (он о ту пору в Сирии был), что Прокопий два легиона на свою сторону сманил и на него, Валента, войной идти хочет, так сразу за пурпурные сапоги императорские схватился - скорее снять, снять, снять и в провинцию, к морю, гусей разводить. Спасибо, приближенные не позволили, за руки удержали. Прокопий на самом деле тоже не рвался к престолу, но выхода у него не было. Иовин Атанариху совершенно точно обрисовал положение дел: раз родственник Юлиана, значит, либо становись государем, либо помирай по подозрению, что хочешь стать государем. А тут как раз подвернулся случай. Валент сидел в Сирии. Донесли до него, что готы собираются в очередной раз пройтись по Фракии, не раз уже ими ощипанной. Со стороны соплеменников Атанариха это было, конечно, гнусностью, но таковы уж они, готы: скучно им за Дунай не ходить. Валент легионы послал усмирять задорных соседей; сам же занят был в Сирийских владениях своих. И вот по пути из Сирии во Фракию остановились в Константинополе без императорского пригляда два легиона. Отчаянно труся, бледный, как выходец с того света, Прокопий натягивает на себя одежки понаряднее (за неимением пурпура, положенного порядочному владыке), вооружается палкой с красным стягом и в таком бутафорском блеске, с подгибающимися от ужаса коленями, предъявляет свои претензии на престол. Вокруг солдаты стоят, бдительно охраняя сию персону поднятыми щитами, ибо имелись серьезные опасения, что вздорный плебс константинопольский начнет швыряться кусками штукатурки и прочим дерьмом. Но все обошлось, и выступили в поход. Однако ж для Атанариха дело обернулось куда как скверно. Посылая с Прокопием готов, он рассчитывал пустить молодых своих волчат порезвиться на ромейской земле, попробовать зубки, поесть свежего мяса, с тем, чтобы потом назад их принять и произвести в матерые волки. А вышло по-другому. Прокопий, разумеется, войну бездарно проиграл. Никто и не сомневался, что ничего путного из его авантюры не получится; Прокопий первый был в этом уверен. В решающий момент, когда чаши весов колебались, Прокопия предали. И хоть не ожидал он иного от своей армии предателей и дезертиров, а все же упало сердце, как увидел, что солдаты его оборачивают щиты внутренней стороной наружу и дружно топают на сторону Валента. Поглядел, сжал в комок упавшее сердце, плечами криво передернул и как-то очень ловко скрылся с поля боя. За ним только двое пошли - ближайшие соратники. Готы еще задержались, бились с ромеями, но не потому, что Прокопия защищали, а просто ромеев не любили. Но и эта война закончилась: небольшой отряд готский окружили и полонили. Те не очень-то сопротивлялись. Сложили оружие, как было велено, на землю сели. Атанарих, когда отпускал их с Иовином, наказывал не жизнь свою за ромейского самозванца сложить - жизнь их народу вези нужна - а опыта набраться. Ну и набрались; будет. Во Фракии это случилось, у города Наколеи. Там лесистые горы кругом, есть, где спрятаться. Добрел до них Прокопий. Ничего, кроме усталости, не чувствовал. Кто бы не сказал, глядя на него сейчас: сильного судьба ведет, слабого тащит. И притащила, в конце концов, в этот лес, на эти склоны, и бросила в одиночестве. И еще небось пальцы брезгливо отерла полотенцем: ф-фу, Прокопий... Конечно, в те годы судьбе было, из кого выбирать. Мир тогдашний полон был героев. Просто трещал и лопался по всем швам от героев. И имена одно другого громче: Стилихон, Аларих, Аэций, Аттила, Гинзерих, Теодорих... В глазах темно от блеска. А тут какой-то Прокопий с его умеренностью и аккуратностью - идеальный канцелярский работник; с его узкими плечами и сутулой спиной. И что он все под ноги себе глядел, монету потерял, что ли? Скрытный, скучный Прокопий. Рухнул под деревом, на узловатые корни, лицо руками закрыл. Вот наконец он и остался один, можно передохнуть. И тихо вокруг, только полная луна ярко светит. Один? Не тут-то было. Извольте-с, ваше падшее величество. Справа и слева приблизились соратники верные, числом двое, взяли его за руки и связали. Да пес с вами, делайте, что хотите. Наутро - какое торжество в лагере Валента! Валент уж позабыл, как отрекаться хотел. Восседал на складном табурете среди своих солдат. Центральная часть лагеря была занята пленными. Длинноволосые, белесые, длинноносые, с наглыми светлыми глазами - переговариваются между собой, пересмеиваются. Не их это война, а Атанарих их скоро из плена вызволит. Мятежника ведут!.. Самого Прокопия ведут!.. Так-то, вместе с сообщниками, что явились узурпатора незадачливого выдать, представили римские солдаты императору Валенту мятежника Прокопия. Коренастый, угловатый, дочерна загорелый, глядел Валент настоящим воином, плоть от плоти закаленных римских легионов. А что трусоват бывал, то искусно прикрывал грубостью: мы академиев не кончали. И триумфы с прочими изысками ему, Валенту, ни к чему. Не было у него вкуса к театральным действам, зато шкурой своей весьма дорожил. И потому посмотрел Валент в унылое бледное лицо Прокопия и велел отрубить ему голову, что было исполнено тут же, на месте. Прокопий ушел из жизни, казалось, со вздохом облегчения. За все свои сорок лет он никого не убил, а это по тем временам была большая редкость. Что до сообщников его, которые так героически выдали своего предводителя, то Валент, не обладавший чувством изящного, велел казнить их тоже. Так втроем в одной яме и закопали. И осознав свой долг перед отечеством исполненным до конца, Валент занялся другими делами. Узнав о том, что эта пивная бочка Валент распродал всех готских пленников по градам и весям империи, точно коз бессловесных, Атанарих... Ох. Лучше было не попадаться ему на глаза в те дни. Наконец, призвал к себе нотария (писца то есть). Добровольно бы не пошел, но тут деваться было некуда. Звали нотария Агилмунд, был обучен грамоте и при князе выступал искусным дипломатом. Хромой от рождения, Агилмунд передвигался быстрым скоком и был куда менее беззащитен, чем можно было бы подумать, видя его угловатую хрупкую фигуру. Своего дипломата Атанарих встретил потоком отборных проклятий. Не спрося позволения - вообще не проронив ни слова - Агилмунд уселся за стол против князя, локтем миски в сторону сдвинул, со своим письменным прибором разложился и строчить принялся. Атанарих ругань прервал и поинтересовался: что это нотарий пишет? Агилмунд досадливо на князя рукой махнул, чтобы не мешал вопросами, с мысли не сбивал. Дописал. После голову поднял и, склонив ее набок, посмотрел Атанариху прямо в лицо. Страшен был Атанарих. Нотарий как ни в чем не бывало попросил диктовать дальше. Проклятия возобновились. Угрозы одна страшнее другой - и все на голову этой продажной твари, этой шкуры - римского императора. Уж и города ромейские пылали, и Флавиев флот, что нес охранную службу на Дунае, шел ко дну вместе со всей матросней, и Траянов вал с землей был сровнен и зубами дракона то место засеяно, женщины все подвергнуты надругательствам, а мужчины оскоплены все поголовно... Нотарий усердно писал. Наконец, Атанарих выдохся и попросил прочесть, что получилось. Получилось в меру сухое и достаточно высокомерное послание, составленное на сносной латыни (всего две ошибки, да кто не запутается, когда семь падежей!) Атанарих-де требует выдать ему всех готских пленников, захваченных Валентом под Наколеей. Поворчал еще немного Атанарих и, капнув воска, приложил печать. Ответ на сие послание привез государев человек, которого готы, склонные к тяжеловесному юмору, приняли было за заблудившегося кочевника. Ибо был он природным сарматом, хотя и носил римское имя Виктор. В пути этот Виктор изрядно пообтрепался, да еще заплутал в горах, здесь довольно крутых и поросших густым лесом. Пытался было найти себе толкового проводника, сунулся за этим в селение карподаков, но карподаки - народишко дикий, носит войлочные шапки, смотрит зверем и изъясняется на совершенно незнакомом наречии. Так что проводника не добыл, а хлеба в селении том не нашел. Оголодал, оборвался о сучья в трущобах, насилу этого мерзавца князя готского нашел. Атанарих поначалу к нему даже не вышел. Слуги и младшие родичи вокруг Виктора вились, как мошки-кровопийцы, все въедались да допытывались - что за сармат такой и почему в ромейскую одежду вырядился, краденая, что ли? Так допекли Виктора, что спесь с него потекла ядовитым потоком - не удержался, на низших излил, а ведь берег для самого Атанариха. Тут уж и "хам" в дело пошел, и "да как ты смеешь", и "убери руки, холуй" - все, чем казна богата. Двое из слуг помоложе хохотали над бессильной его яростью, а третий - это как раз нотарий был - как обложит этого Виктора с головы до ног. На шум лениво Атанарих вышел. Усадьба просторная, дом богатый, деревянный. Стоит князь в дверях, большой, грузный. Любопытно ему. Виктор к Атанариху подошел, отточенным движением императорское послание вручил. Атанарих взял, в руках повертел, потом кивком нотария подозвал и ему сунул: прочти. Агилмунд глазами пробежал. - Интересоваться изволит, на каком основании народ, дружественный римлянам и связанный с ними еще через Константина Великого договором вечного мира, оказал поддержку узурпатору, который, находясь во власти низменных страстей и поддавшись гнусным побуждениям честолюбия, начал войну против законного государя. - Запутался я что-то, - сказал Атанарих. - Не сыпь словами, не горох. Узурпатор - это у нас кто? Нотарий и князь, как по команде, одновременно повернули к Виктору вопрошающие лица. Искренне недоумевали. Атанарих брови поднял, глаза выпучил, рот приоткрыл: в полной растерянности бедный варвар. Виктор зубами скрипнул, но ответил: - Узурпатор - Прокопий, казненный за измену и междоусобную войну. - А, - протянул Атанарих с видимым облегчением. И нотарий тоже сменил выражение лица: теперь он понимающе супился и кивал. Но вот Атанарих снова озаботился, и мгновенно его беспокойство передалось и верному нотарию: - А законный государь - это, стало быть... - Август Валент, - отрезал Виктор. - Август Валент - законный государь. Ты поддержал проходимца, князь, дал ему своих людей, нарушил договор с империей. Так что когда твои люди попали в плен, Валент обошелся с ними по справедливости. Не он - ты должен отвечать за деяния свои. Атанарих повернулся к нотарию. - Принеси то письмо. Тот кивнул и быстро похромал в дом. Долго возился там, гремел засовами. Атанарих в это время зевал и чесал у себя под мышками, задирая рубаху и выставляя напоказ изрядный живот. Виктор с ненавистью глядел на этот живот. Наконец, явился пройдоха нотарий, вынес письмо, о котором шла речь, и с торжественным видом объявил: - Вот подлинный документ, призванный полностью оправдать образ действий нашего князя. Написан собственноручно Прокопием. Здесь он провозглашает, что принял верховную власть, ибо она принадлежит ему по праву как близкому кровному родичу покойного императора. Следовательно, оказывая ему поддержку, мы сохраняли верность давнему договору с Константином. Ибо как еще выказать верность Константину Великому, если не поддержав его родича? Я могу прочесть, - с невинным видом предложил нотарий. - Нет необходимости, - сказал Виктор. - Я передам Августу Валенту ваши оправдания. Но боюсь, он сочтет их пустыми отговорками. Направился было к своей лошади, но Атанарих окликнул его. - Да погоди, ты... Не такие уж мы тут звери. Как тебя зовут? Виктор? Странное имя для сармата. - Если меня здесь вынуждают терпеть оскорбления... - начал Виктор. - Да будет тебе, Виктор, - совсем мирным тоном сказал Атанарих. - Передохни у нас дня два, а потом мы тебе проводника дадим. Ведь пока сюда шел, заблудился небось? Вон одежда как поизорвалась. - И Агилмунду: - Пива гостю принеси. Агилмунд в дом ушел и сразу же донеслись его крики: погонял какую-то служанку, чтоб немедля пива князю несла. Виктор остался погостить. Два дня терпеливо сносил атанарихово гостеприимство. Ел, пил. Тот, точно в издевку, кормил поджарого сармата на убой, до боли в желудке, поил, как лошадь, все расставаться не хотел. Наконец еле живого от обжорства отправил назад, к Валенту, дав в сопровождение верткого паренька с хитрым лицом. Как и следовало ожидать, на письмо Прокопия, предоставленное везеготами, Валент даже и не взглянул. Долго колебался император ромейский, что бы такого убийственного Атанариху написать в ответ, но так ничего и не придумал, а вместо того двинул за Дунай войска. Только слепой бы, пожалуй, не заметил, что Валент войну затевает. А Атанарих уж никак слепым не был. И меры принял. По весне никто не помешал Валенту мосты через Дунай наводить. Флавиева флота корабли сонно покачивались, выстроенные в ряд в самых низовьях Реки. Ругань, грохот, плеск волн, беспокойное ржание коней - переправляются ромеи по плавучему мосту на палубах, в Готию идут - зловредного Атанариха карать. А что он к узурпатору людей своих посылал?.. Сопротивления переправе никакого не чинилось. Левый берег Дуная как вымер. Сперва ступали ромеи с опаской, засады ожидали. Но Атанарих исчез. Это прибавило Августу Валенту бодрости. Было предпринято несколько стремительных марш-бросков по всем направлениям, но все они вонзались в пустоту. Вымерли они, что ли, эти проклятые готы? Чего захотел - чтоб готы вымерли. Валент понимал: невозможное это дело. Живехоньки и готовы ощутимо тяпнуть, если подвернется удачный случай. Атанарих употребил полученные известия о том, что ромеи карательный поход задумали, таким образом: собрал народ свой и с ним подальше в горы забрался, прочь с равнины, где все как на ладони. В горы ромеи с их лошадьми не сунутся. Крупной воинской части резона нет, не зная местности, по горам блуждать - воинственных готов вылавливать. Ну, засели там вези, набили дичи, пивом одолжились у местных кельтов, что в этих горах с незапамятных времен сидели, и жили себе не тужили, пока Валент, весь потный, в самую жару по равнине гонялся. - А что Валент с равнины-то не уйдет? - спросил раз молодой дружинник у нотария - тот все тайны князевы знал, да и вообще был умный. - Атанарих ему свою тень оставил, - был ответ. Наконец Валент соскучился хитрую тень атанарихову ловить. Кому бы понравилось? Призвал к себе Аринфея, магистра пехоты. Как бы все лето так впустую не пробегать, сказал ему Валент. Аринфей согласился: у варваров чести нет, в удаче они возносятся превыше всякой меры, в неудаче на брюхе ползают. И сказал Валент: - Добудь мне этого Атанариха. Хочу увидеть, как он на брюхе ползать будет. Аринфей взял сотню легких всадников и в степи умчался. Но добыча его была невелика. Долго искали, наконец захватили несколько семейств, со стариками, бабами и сопливыми ребятишками (нескольких молодых мужчин пришлось убить, больно яростно отбивались). То ли не успели вместе с остальными в горы уйти, решив сперва завершить работы на полях. То ли вообще никуда со своей земли уходить не собирались. По языку и обличью - вроде бы готы, определил Аринфей. Но ведь с них станется и аланами оказаться, те тоже рослы да белобрысы. Однако особо разбираться не приходилось. С пустыми ведь руками к Валенту не вернешься, вот и привел ему Аринфей десяток пленных. На другой год кампания против готов вообще протекала крайне вяло. Взялись было снова переправу наводить, но Дунай так разлился, что из этого мероприятия ничего у ромеев не вышло. Пока ждали, чтоб разлив утихомирился, половина лета долой. Легионеры обленились, на траве валялись, рыбу ловили. Таможне одни слезы - разве с этих мерзавцев налог возьмешь? Они сами с кого хочешь налог возьмут. Женщин местных перепортили. Поблизости от лагеря деревенька карподаков оказалась, тех, что еще Траяна помнили. Солдаты быстренько выучили, как на ихнем наречии будет "выпивка" и свели с ними дружбу. И сам Валент - ведь не в пурпуре он родился! - был человек простой, захаживал в то селение. До глубокой осени сей курорт продолжался. А Атанариха воевать? В задницу Атанариха, по-солдатски прямолинейно отвечал Валент, ибо жизнь человеческая коротка и незачем марать столь прекрасное лето каким-то зловредным Атанарихом. С первыми осенними дождями отошли ромеи на юг и стали в прибрежном городе Маркианополе, где были у них зимние квартиры. Только на третий год взаимного бряцанья оружием (Атанарих с гор тоже фиги римлянам крутил) сошлись в бою. И вроде бы, крепко побили ромеи Атанариха, едва спасся. Не зря Атанарих с ромеями воевать не хотел - человек он был трезвый и обстановку оценивал правильно. А Валент, собою весьма довольный, опять к Маркианополю отошел, понравилось ему там зимовать. Атанарих посольство отрядил, наказал мирный договор из Валента вынуть. Посольство хоть на животе и не ползало, как о том Валент в мечтах заносился, но вело себя со всевозможной хитрожопостью. Люди подобрались опытные, знали, что ничего вечного не существует, а тем паче - договора с ромеями. Как силушка накопится, так договор и окончится. "И отселе вы, вези, не должны более рассчитывать на получение денежных субсидий, сиречь стипендии, каковую в прежнее время регулярно, а именно - каждый год - получали от империи, как то заведено было при Константине". Нотарий Агилмунд это записал. "Свободная же торговля, каковую прежде имели вы, вези, в сношениях деловых со многими городами Мезии и Фракии, отныне ограничивается всего только в двух пунктах по всей дунайской линии..." Нотарий и это записал. Какая разница? Главное - чтобы ромеи нашим людям пахать не мешали. Окончательное скрепление мира происходило при таких чудных обстоятельствах, что осталось памятно всем очевидцам. Ради одних только предварительных переговоров раз пять гоняли взад-вперед посланных. Сперва Валент диктовал условия, Атанарих с левого берега головой кивал: да подавись ты. А поскольку за дальностью расстояния кивков этих Валент видеть никак не мог, то готский князь ему нотария посылал: кивни там за меня. Агилмунд кивал. Потом обсуждали, кого в заложники ромеям отдавать. Наставления заложникам давали: если живы останутся, пусть получше к ромеям приглядываются, кого из военачальников опасаться, ну и все такое. А заклинило и Валента, и Атанариха вот на чем: где мирный договор-то скреплять, на какой территории? Ибо оба сошлись на том, что война между ними велась нешуточная, кровопролитная - три года тянулась, шутка сказать! - так что заключать мир можно только при личном свидании двух царственных противников. Валент через посланного так передал: поскольку он, Валент, есть великий победитель варваров, несовместимо с достоинством его идти на землю оных варваров для заключения с ними мира, ибо претерпели унижение от победоносного оружия его. Выслушал Атанарих, не моргнув глазом; после от нотария потребовал, чтобы тот притчу сию растолковал. - Неохота ему за Дунай, к нам, лишний раз соваться, - перевел Агилмунд. Валент, конечно, был прав. Коли варвары признали себя побежденными, то пусть сами за миром и приходят. Атанарих свои доводы выдвинул. Как есть я связан ненарушимой клятвой, страшной и кровавой, над телом отца произнесенной, никогда не ступать на римскую землю, то и заставить меня никак нельзя. Ибо став клятвопреступником в глазах народа своего, тотчас же потеряю и власть среди соплеменников. Так что придется тебе, Валент, отрывать задницу от мягких лож и топать сюда, в Готию, по жаре и пыли. Валент отказался. Мир повис на волоске. Положение спас Аринфей, магистр пехоты, придумав гениальный выход из положения. Раз ни один не согласен идти к другому, то почему бы не сойтись им посреди Дуная, на лодках? При свидании с императором ромеев Атанарих держался как подобает государю. Когда в своей лодке приближался он к ромеям, даже легионеры, которые при том присутствовали - уж на что маловпечатлительные были люди! - не могли не признать: Валент явно проигрывал рядом с варварским князем. В свои пятьдесят лет Атанарих имел властную осанку, плечи держал широко расправленными, грудь немного выпячивал. Одежда на нем сверкала золотыми украшениями. Золотые браслеты тонкой работы подчеркивали крепость его крупных загорелых рук в полосках шрамов. Побежденный? На брюхе? Он едва голову наклонить соизволил, когда Валента, владыку громадной империи, приветствовал. Валент, сорокалетний мужчина с квадратным лицом, рублеными чертами, седыми, коротко стрижеными волосами, ощущал даже нечто вроде легкой зависти при виде такого-то великолепия. Но и Валент, в общем, держался молодцом. Так, обдавая друг друга высокомерием, на покачивающейся палубе, под приветственные клики воинов, заключили мир. Заложники под пристальным взором Атанариха перешли к Валенту. Условия мира прокричали на обоих языках, латыни и готском, чтобы потом никто не говорил, что чего-то не слышал или не понял. И вот весла погружаются в зеленоватую воду, и сперва медленно, осторожно, а после все быстрее расходятся лодки: на правый берег уходят ромеи, унося императорский пурпур, на левый - вези и с ними золото варваров. 6. ФРИТИГЕРН. 375 ГОД Пребывавшие за Истром варвары, называемые готами, подняв междоусобную войну, разделились на две части: одной предводительствовал Фритигерн, а другой Атанарих. Когда Атанарих оказался сильнее, Фритигерн обратился к римлянам и призвал их на помощь против своего соперника. Это дошло до сведения императора Валента, и он приказал расположенным во Фракии войскам помочь варварам в походе против варваров. Они одержали над Атанарихом победу за Истром и обратили врагов в бегство. Это послужило поводом к принятию христианства многими варварами, ибо Фритигерн в знак благодарности за оказанную ему услугу принял веру императора и склонил к тому же подвластных ему. Поэтому и до сих пор большинство готов придерживается арианства, приняв его тогда ради императора. Тогда же и Ульфила, епископ готский, изобрел готскую азбуку и, переведя на готский священное писание, подготовил варваров к изучению божественных глаголов. Сократ Схоластик. Церковная история Легат Эквиций вместе с нотарием проверял отчеты, предоставленные сборщиком налогов, и мучительно пытался понять, где именно спрятана ложь. Что цифры, указанные проклятыми мытарями, не имеют никакого отношения к действительности, - в том сомнений не возникало. Но больно уж ловко насобачились они растворять ложь среди правды - никак не ухватишь. Легион, стоявший во фракийском городе Никополе, недополучил продовольствия, фуража и наличных денег жалованья солдатам на такую сумму, что еще месяц - и ребята самовольно выступят в поход "за зипунами". Сами возьмут все налоги натуральным продуктом и его, Эквиция, не спросят. А местное население, что фракийцы, что ромейские колонисты - они, бедняги, и без того обобраны до нитки. Налоги-то грабительские. И в чьи, интересно, закрома, потекло зерно, предназначенное для никопольского легиона? Да только допытаться до того - тут финансовый гений потребен. И где ж его взять-то, гения? А какие есть, те все воруют. Сидит легат, весь потный. Страдает. И вот сапоги солдатские у входа загремели, мозаичную надпись SALVE на пороге припечатали - грох! Легат даже подскочил от неожиданности. А солдат - гав-гав! - что-то уже докладывает. Это Гаробавд, франк. Ну и выговор у него. С трудом отвлекся Эквиций от тягостных дум, в доклад Гаробавда вник. И побелел. - Готы, ваше превосходительство! - браво доложил франк. Так. Жалованье легионерам выплачено только наполовину, солдаты - через одного германцы, а вспомогательные когорты - те сплошняком варварские. И вот, извольте радоваться: гот у ворот. - Готы? Сколько их? - хрипло спросил Эквиций. И выпрямиться себя заставил. И чтоб голос не вздрагивал. Все-таки римлянин. - Двое, ваше превосходительство! Эквиций сперва не понял. Потом понял. На франка разорался - что не по форме одет и вроде как винищем от него разит. Совсем распустились, паршивцы, как я погляжу, уже в карауле пить начали. Франк был идеально трезв и потому страшно обиделся. Эквиций велел передать тем готам, чтобы подождали немного, пока легат их принять соизволит. Нотария с писульками пакостными выгнал, рабов призвал, велел свое превосходительство умыть и переодеть во все чистое. А то все-таки очень уж бледный вид имел. Готов действительно было двое, один главный, другой при нем тенью. Тот, главный, свое имя назвал - Алавив. Эквиций, сама любезность, благоухая свежестью, пригласил гостей сесть. Алавив уселся, длинные ноги вытянул, потянулся с хрустом. И безошибочно метнул взгляд именно туда, где Эквиций (как сам легат считал, незаметно и очень удачно) лучника спрятал - на всякий случай. Усмехнулся Алавив, но ничего не сказал. А Эквиций почувствовал, что краснеет, и проклял свою бледную кожу. Был легат рыжеват и лицо имел нежное, чуть что - заливался предательским девичьим румянцем. Алавиву, посланцу готскому, еще и тридцати не было. Лет двадцати семи Алавив, самое большее. Одет богато, но куда богаче вооружен. Рослый, белобрысый, скулы торчат, нос крючком, серые глаза любую мелочь цепляют, по сторонам так и зыркают. Легат Эквиций изящную позу принял, слушать приготовился - что ему варвар поведает. Говорили оба на жуткой смеси языков, как обычно изъяснялись между собою в гарнизонах и на пограничных заставах природные римляне и выходцы из различных варварских племен. Сейчас в легионах служило столько варваров, что и сам Эквиций начал уже забывать прекрасный звучный язык Цицерона. Новости были, противу всех ожиданий, хорошими. И даже очень хорошими. Не только великая империя страдала от усобиц. Постигло сие бедствие и дикое готское племя. Давний враг ромеев, Атанарих, слишком вознесся в гордыне своей, слишком много мозолей отдавил в своем высокомерии - и вот теперь пожинает скорбные плоды. Впрочем, как скоро убедился Эквиций, плоды эти были для Атанариха не такими уж скорбными. Друг и родич этого Алавива, по имени Фритигерн, рожденный быть великим вождем, во всеуслышание заявил о своих правах, и многие вези, утомленные непомерным властолюбием старого князя Атанариха, стали на сторону Фритигерна. Увидев в том угрозу своему единоначалию, загорелся гневом Атанарих и замыслил Фритигерна извести, начав междоусобную войну. Паче смерти страшился всегда Атанарих раскола племени. Любого, в ком видел угрозу для единства вези, почитал за злейшего врага своего. Потому собрал он силы и встретился с Фритигерном в открытом бою. Тут вошел солдат, вина собеседникам принес. Рожа мрачная, сам неуклюжий. Эквиций вскипел: неужто раба не могли прислать? Где это он шляется, мерзавец? И легионеру махнул немилостиво: давай, иди отсюда. Затем к Алавиву обернулся: - Так нужно понимать, что родич твой, этот Фритигерн, с заклятым врагом нашим Атанарихом насмерть враждует? - Совершенно верно, - спокойно подтвердил Алавив. Лицо у вези невозмутимое, взгляд холодный - Эквиций даже поежился. Вот бы ему такую выдержку. Яснее ясного дал ему понять Алавив: хоть и враг Атанариху родич его Фритигерн, но Ромейской империи тоже не друг. И заговорил о битве с Атанарихом, которая уже прошла. Из рассказа молодого посланца готского выходило, что Атанарих-то перевес в силе имел и Фритигерна потеснил, так что вынужден был отступить Фритигерн. И теперь старый князь опять торжествует. Очень осторожно осведомился тогда Эквиций, в чем горечь, о которой только что говорил уважаемый собеседник? - В том, что я - здесь и прошу у империи помощи для родича моего Фритигерна в его борьбе против Атанариха. Ромеям в везеготскую усобицу вмешаться? А Алавив вдруг на Эквиция надвинулся, окатил резким запахом выделанных кож и пота - едва не закашлялся легат. - Вспомни, легат Эквиций, как поддержал Атанарих мятеж Прокопия. Надо же, даже имя узурпатора помнит - а ведь сопляком, небось, в те годы был. У Алавива же впервые за весь разговор какое-то чувство в глазах мелькнуло. - Наши вези через легкомыслие атанарихово до сих пор рабами по всей империи маются. Легко ли их из головы выбросить? Вот и настало время поквитаться, ромей, - сказал легату Алавив, забывшись. Но легат фамильярности даже не заметил. Да, настало время разделаться с Атанарихом, этой ходячей угрозой безопасности римских границ. И теперь это можно сделать руками тех же вези, а уж кто лучше, чем сами вези, знает, как взять за яйца грозного князя? Скорее бы оповестить Валента, какая удача привалила. В уме уже прикидывал, сколько дней пути до Антиохии, где ныне Валент со своим двором обитал. А Алавив напротив сидит, глазами легата сверлит. Головой покачал и сказал, отбросив вежливость и приличия: - Решайся, ромей. И ромей решился. - Ну... Хорошо, Алавив, будь по-твоему. Я посланца к Валенту отправлю, ибо как без императорского соизволе... Перебив собеседника посреди слова, Алавив расхохотался. Эквиций побагровел от смущения и гнева, кулаком по столу стукнул. - Ну, довольно! Римляне - не варвары. Нами правит дисциплина. Император для того надо мной поставлен, чтобы никакого самоуправства в армии не было. Алавив хохотать перестал, насмешку в глазах спрятал. - Я тебя спрашиваю, не Валента. У тебя - легион. Вот молодые вези, которым надоел старый князь, Атанарих, враг твой и мой. - Алавив рукой широкий жест сделал, будто показать хотел, вот они, молодые вези. - Ты даешь нам солдат? (...И тогда грабеж, который все равно начнется через неделю, можно будет списать на бесчинства вези... Что с варваров взять?..) Эквиций вздохнул, еще вина себе налил. - Ты знаешь мой ответ, Алавив, - сказал он. И велел принести карты, чтобы обсудить с этим вези, где лучше им совместными силами Атанариха прижать. И прижали Атанариха. Крепко прижали. Меньше всего ожидал от Фритигерна, что тот к ромеям за помощью побежит. Даже когда о том донесли, не сразу поверил. Однако же - вот он, никопольский легион, из Фракии пришел и у Нов через Дунай переправился. За ним запоздалое благословение Валента из Антиохии прискакало: разрешаю, мол, по Атанариху ударить. Спасибо, ваше величество, уже ударили. И бежал к северу Атанарих с верными людьми от Фритигерна, объединившегося с ромеями в ненависти своей к нему. А земли атанариховы за Истром люди Фритигерна заняли и предводителя своего назвали вождем и князем. Для Римской империи вражда внутри везеготского племени предстала поначалу сплошной удачей. Ибо Фритигерн, в отличие от непримиримого Атанариха, потомственной враждой к империи не болел и охотно шел на соглашение с ромеями. Отличные воины вези. И лучше с ними в мире жить, тем более, что от персов забот по горло, не разорваться. Потому Валент с облегчением вздохнул, узнав, что вместо Атанариха стал Фритигерн. Ему было бы еще легче, если бы Атанарих каким-нибудь случайным образом в ходе всех этих усобиц умер. Однако ж ушел старый волк к Днестру, и никто остановить его не смог. Надумал тогда Валент, чтобы совсем уж ему спокойно было, Фритигерна приручить. Пусть бы принял готский властитель ту же веру, какой ромеи держатся. И глаз выжидательно прищурил: ну, что на это Фритигерн скажет? Фритигерн сказал "да". Только попросил проповедников прислать толковых и таких, чтобы на готском языке говорили. Когда Ульфила от Валента приехал, Фритигерн на охоте был, так что посланцев новой веры без князя встречали. Сильно разочарованы были вези. Ждали роскошного патриарха при всех регалиях, а вместо того явился сухой, костлявый старик в простой одежде. А что спина прямая - так какой вези с прямой спиной не ходит? Усталым выглядел. От мяса отказался, хотя видно было, что голоден. Сжевал кусок хлеба, вином запил. Юношу, который сопровождал его повсюду, как сын, отпустил, и тот убежал к княжеским дружинникам из лука по мишени бить. Сам ушел в холмы, никого с собой не взял, сказал, что побыть в одиночестве желает. Фритигерн перед самым закатом с охоты вернулся. Ворвался на двор веселый, рот в крови - взяли оленя и печень сырую съели. "Что, епископ-то приехал?" Мгновенно заметил среди дружинников чужака, глазами с ним встретился, головой коротко кивнул, чтоб подошел. Меркурин подошел, лицо поднял. Фритигерн на коне сидит как влитой, плащ на Фритигерне белый с оторочкой из серебристых шкурок - у сарматов плащ этот взял. Солнце золотом его умывает. Взор у Фритигерна ласковый, сонный, как у змеи. - Кто таков? - спросил князь. Меркурин назвался. И сразу об Ульфиле заговорил - все равно же про него Фритигерн спросит. Так мол и так, епископ в холмы ушел. Фритигерн без худого слова коня повернул и со двора поехал. - Как ты его в холмах-то отыщешь? - спросили князя. Фритигерн даже головы не повернул. Только сказал: - В этих холмах я любого найду. И нашел. Смотрел Ульфила, как со стороны заката всадник на него несется, любовался - красив был. А тот коня осадил, как с Ульфилой поравнялся. - Ты, что ли, служитель новой веры? Ульфиле вдруг Евсевий вспомнился. Видать, не всем дано величие источать, как тому старцу. И потому просто ответил: - Я. Фритигерн спешился, коня за узду взял. И пошли на восход луны. Сперва молчали, только снег под ногами хрустел. Потом вдруг спросил князь: - Почему от людей ушел? Обидели тебя мои мерзавцы? Ульфила удивился. - Вовсе нет. - Смотри, - предупредил Фритигерн, - если что, мне скажи. Я их за ноги подвешу. Удивлялся епископ, пока князь не прибавил: - Мне мир с Валентом дороже. И опять замолчали. Поглядывал Ульфила на молодого князя искоса - так вот он каков. Молчание Фритигерн прервал. Заговорил отрывисто, деловито: приглядел место для храма новой веры, хочет завтра Ульфиле показать. Расспрашивал, как храм тот строить, как алтарь должен выглядеть, какие святыни для храма того потребны. Не выдержал - кольнул: есть тут, мол, старые каменные алтари, еще от даков, на них человеческие жертвы приносились. Камень больно хорош, мрамор - привозной. И резьба красивая. А что пятна кровавые, то их и стесать можно. И усмехается втайне, ждет. Как, взбеленится епископ? Ульфила не взбеленился. Это на христиан, ежели противоречили, наскакивал яростно; с язычниками же, их обратить желая, многотерпелив был. Только и сказал кратко: - Нет, такие не подойдут. - А мне говорили, будто христиане приносят кровавые жертвы, - сказал Фритигерн, на этот раз без всякой насмешки, от души любопытствуя. - Император ромейский будто бы таковые у себя в Городе запретил. Через то и единоверцы твои сильно пострадали. Это верно? - Нет, - сказал Ульфила. Фритигерн не отступался, и не понять было, дразнит он Ульфилу или действительно понять что-то хочет. - Мы тут от одного ромея слышали, пока не убили, что ваш бог так и сказал: ешьте, мол, мою плоть и пейте кровь из моих жил. - За что ромея того убили? - неожиданно спросил Ульфила. Фритигерн отмахнулся. - За дело. Ты на вопрос мой ответь. Но Ульфила молчал. Фритигерн обращался в христианство с честной истовостью варвара. И людей своих понуждал к тому же. Сказал, что станет христианином, слово дал - значит, в лепешку разобьется, а сделает, чтобы только гордости своей не ронять. Тем более, что оказалось все это не так уж скучно, как сперва опасался. И к епископу постепенно привык - а ведь поначалу показался он князю чуть ли не слабоумным. Князь так Ульфиле сказал: - Работа тебе предстоит трудная. Мне паренек твой говорил, будто ты мяса не ешь и вообще дурью маешься. Ульфила улыбнулся. - Это "пост" называется. Но Фритигерн только рукой махнул. - По мне, хоть как назови, а все равно дурь. Тебе силы понадобятся. Думаешь, просто будет объяснить моим вези, почему они должны твоему плотнику поклониться? - Он торжествующе улыбнулся. - Это я, может быть, понимаю, что такое мирный договор с ромеями. И как вкусно можно поесть и сладко выпить под этот договор. А они воины. Они на мои соображения плевать хотели. Им такое подавай, чтоб за душу забирало. А какая у них душа - то тебе, наверное, рассказывать лишнее, сам знаешь. Нет, - заключил Фритигерн, - если ты хочешь хорошо сделать свое дело, ты должен питаться по-человечески, а не травой, будто лошадь или коза. Тут Ульфила его и огорошил - про великий пост рассказал. Фритигерн рот приоткрыл. И как выпалит, прерывая на полуслове: - Что?! Сорок дней дерьмо жрать и баб не трогать? Епископ расхохотался. Больно глупый вид у князя был. Фритигерн это быстро понял, мгновенно удивление свое подавил и постарался дело в шутку обратить. - Похоже, этот мирный договор мне дороже станет, чем я думал. Они разговаривали, как часто в эти дни, прогуливаясь по дороге от селения к сенокосному лугу и обратно. Несмотря на годы, Ульфила оставался легким на подъем и подвижным. С возрастом утратил юношескую угловатость и неожиданно стал благообразен. Снег уже начал таять, зима умирала. Скоро весна, начало страды. О том, как растить пшеницу, Ульфила знал значительно больше, чем можно было ожидать от епископа. Он вообще начинал скучать по своей общине. Подолгу вспоминал то одно, то другое. Рассказывал об отце Меркурина, Авдее; о своем дьяконе Силене. Фритигерн смеялся. Описывал Ульфила и маленькую деревянную церковь на берегу речки. Про церковь Фритигерн слушал чрезвычайно внимательно. Он добросовестно относился к взятому на себя обязательству стать христианским владыкой и потому не упускал ни одной мелочи. Однажды разговор зашел об Атанарихе. Фритигерна послушать, так чем Ульфила от него, Фритигерна, отличается? Одинаково повздорили они с Атанарихом, одинаково часть племени от него оторвали и за собой увлекли. Разве не так, епископ? Возрази мне, скажи, что я ошибаюсь. И ничего не сказал на это Ульфила. Было какое-то глубокое различие между тем, что делал Фритигерн, и тем, что делал в своей жизни Ульфила. Но в чем оно заключалось и как его отыскать - этого он объяснить не мог. Да и некогда было. Другие заботы подступали. Ульфиле казалось, что Пасха стала наступать значительно чаще, чем прежде. Раньше год тянулся и тянулся и был длиною в целую жизнь. А теперь только успевай поворачиваться. Перед началом того самого великого поста, которым пугал Фритигерна, объявил во всеуслышание: кто всерьез хочет в христианскую веру обратиться, пусть скажет сейчас, ибо время для того настало. Вези фритигерновы на площади собрались, где обычно суд вершился. Там и проповеди Ульфилы слушали. Успели уже привыкнуть к этому худощавому старику, за которым, как привязанный, таскался молодой золотоволосый ромей. Проповеди им очень даже нравились. Сперва Ульфила что-нибудь рассказывал, всякий раз новое. После слуга или сын его, этот Меркурин, по книге нараспев читал. Книга эта тоже всех интересовала, особенно Фритигерна. Князь, конечно, знал, что ромейский язык можно знаками записать, но никогда прежде не слыхал, чтобы и для готского языка такие же знаки придуманы были. И все больше утверждался князь в изначальном своем мнении: от христианства большая польза. Куда больше, чем вред. Ну вот, пришли вези новую историю послушать, посмеяться, поплакать, покричать вволю. А Ульфила вот такое брякнул: лопайте. Кто решился, пусть скажет. При всех пусть скажет. Фритигерн (он с дружиной исправно все проповеди посещал, только почти никогда вместе с остальными не смеялся, разве что улыбнется едва) на прочих грозно глянул и первый вперед вышел. За ним, помявшись, один за другим дружинники его выступили. Тут и остальной народ зашевелился. И оказалось, что все желают. Ульфила с Фритигерном глазами встретился. Холодно князь смотрел, как будто душой навек в зиме застрял. Давай, мол, епископ, распоряжайся. А я прослежу, чтобы все исполнялось без сучка без задоринки. Сказал Ульфила: - После полнолуния начнется великий пост. Вы должны будете каждый день приходить ко мне, и я буду говорить с вами. Я расскажу вам все, что вы должны знать, и научу, как молиться. - Он помолчал и вдруг фыркнул: - И все сорок дней вам придется, дети мои, не есть мяса, яиц и молока и оставить в покое ваших жен, наложниц и рабынь. Пока вези молчали, Ульфила добавил: - Ваш князь Фритигерн знал об этом заранее и все же решился. А когда впервые услышал, то тоже испугался. Фритигерн еле заметно покраснел, губу прикусил. Епископ-то не прост. Чтобы прочих на свою сторону склонить, его, князя, посмешищем выставил. И крикнул: - Что нам бояться? Это бабы пусть боятся, когда мы свое наверстывать начнем. Тут все сразу зашумели, стали руками махать. Кто смеялся, кто призадумался. Но видно уже было, что почти никто от решения своего не отступится. А Ульфила, бросив Меркурина одного, через толпу к Фритигерну пробрался и сказал ему: - Пойдем что ли, выпьем с тобой пива, князь. Сорок дней втолковывал Ульфила упрямым, тугодумным и гордым вези, что такое смирение, что такое любовь и каким образом Дух просвещает души. Вези-то хорошо помнили, как Вотан ходил по дорогам в бродяжном обличии и умер, прибитый к дереву, - правда, не гвоздями, а копьем. Так что здесь для них особенных открытий не было. Знали они и такого бога. Новым было то, что Бог один. То есть, совершенно один. Он нерожден, без начала и конца, Он вечен, Он - высший виновник всего сущего, безграничный, необъятный, невидимый, неизмеримый, непостижимый, неизменяемый, неразделяемый, не причастный никакой телесности и сложности. И вот, не переставая быть Единым, Бог сей не для разделения или уменьшения Своего Божества, а для обнаружения Своей благости, по Своему всемогущему изволению - бесстрастный бесстрастно, нетленный нетленно, неизменяемый неизменно - сотворил и родил, произвел и установил Бога Единородного. И хотя Сын произошел от Отца и после Отца и по причине Отца и для прославления Отца, однако ж и Сам есть великий Бог, великий Господь, великая Тайна, великий Свет. Это уже было более или менее понятно. Тем более, что для обозначения "тайны" Ульфила взял старое слово "runa", отсылая своих слушателей к непостижимым для воинов тайнам рунного вопрошания. Стало быть, и Бог ульфилин к той тайне причастен. Этот Божеский Сын вроде как комит при высшем военачальнике - Творец всякого за ним творения, в том числе и нас с вами, дети мои, Промыслитель, Законодатель, Искупитель, Спаситель и Праведный Судия живых и мертвых. И добавил, Евномия вспоминая (его слова): Сын - совершеннейший служебный деятель. Вези кивали лохматыми белокурыми головами. Дальше давай, тут все пока просто. Дальше? Дух Святый сотворен от Отца чрез Сына прежде всех Его творений; ни Бог первый, ни Бог второй, но от Первого чрез посредство Второго поставлен на третьей степени. Ибо Дух Святый - не Высочайная Виновность, как Отец, и не Творец, как Сын. Он - просветитель, освятитель, наставник, руководитель и вспомогатель в деле нашего спасения, слуга Христов, раздаятель даров благодати. То есть, так понимать надо, без Духа ничего не получится, делали вывод вези. Поначалу сложно им это казалось, иные уж в уныние впадали. Но епископ был терпелив и растолковывал и так и эдак, пока вдруг не осенило нескольких, у кого воображение побогаче: вот снизойдет на нас Дух, и тотчас же перестанем тупыми быть. А чтобы Дух снизошел, продолжали рассуждать эти простые, но чрезвычайно практические люди, его приманить нужно. Для того и храм строим, огни зажигаем, для того и Меркурин с десятком таких же, как он, молодых оболтусов песни разучивает, чтобы потом в храме петь. От мысли, что Дух снизойдет и все сразу станет ясно и понятно, многие приободрились и теперь уже ждали Пасхи с острым любопытством. С любовью и смирением куда труднее было. Смирение - не Дух, его песней не приманишь. Да и не таковы вези, чтобы смирение приманивать. Еще чего! Они и сами хоть кого усмирят, а уж к ним лучше не лезь - схлопочешь. Будто Ульфила этого не знал. Усмехаясь про себя, на площадь пришел, где все собрались епископа послушать - что еще блаженный расскажет интересного. Опомниться никому не дал Ульфила - с ходу про то заговорил, что ежели по правой щеке тебя огрели, подставить левую надлежит и, зажмурясь, ждать, пока и по левой врежут. А не кишки мерзавцу выпускать, как это у вези в обычае... Ох, ничего себе!.. Ну, загнул!.. Ульфила фритигерновым вези нравился, потому убивать его за такие советы никто не захотел. Но возмутились страшно. Кричать стали, плеваться, кулаками махать. Ульфила этого и ждал. Замолчал, обвел глазами. Фритигерна заметил - тот стоял, как обычно, в последнем ряду и еле заметно улыбался. И стоило Ульфиле отвернуться, как шепнул что-то стоявшему рядом дружиннику. Вышел княжий дружинник вперед. Рослый, широкоплечий, лицо шрамом рассечено. Храбрый, верный человек, испытанный воин, страха и сомнения не ведал. Кто же его не знает, этого Арнульфа. Ульфила рядом с ним совсем потерялся - от земли епископа не видно. И сказал Арнульф, князем подученный: - А что, епископ, ежели тебя по лицу ударить - ты тоже другую щеку подставишь? Меркурин за ульфилиной спиной побледнел, за нож схватился. Ульфила подумал немного и ответил честно: - Меня еще никто по лицу не бил. Но если хочешь, можешь попробовать. Арнульф на руку свою поглядел. Большая рука, тяжелая, одним ударом хребет переломить может. На епископа глянул. И видно было, что смутился Арнульф. Вокруг все замерли. Фритигерн с холодным интересом смотрел то на Ульфилу, то на дружинника своего. Ждал. Нарочно князь такого медведя выбрал - Арнульф-то убивал людей не задумываясь. И вот смотри ты, топчется перед этим стариком, точно парень перед девкой, и - батюшки! - густо краснеет. - Прости, - бормочет. И боком прочь лезет. А Ульфила как ни в чем не бывало свои наставления продолжает. И слушали его в тот день так, как Фритигерна после удачной битвы слушают. За ночь святой субботы до утра светлого воскресенья Пасхи Ульфила устал так, как, наверное, никогда в жизни не уставал. Он не считал, сколько человек получило из его рук крещение; просто знал, что очень много. Фритигерн был первым, гордец князь. Ульфила вдруг с удивлением заметил, что Фритигерн взволнован, хоть и скрывает изо всех сил. И губы улыбающиеся подрагивали у Фритигерна, когда подошел к своему епископу в новенькой церкви, которая еще пахла сырой древесиной. (Можжевеловую стружку только к середине ночи жечь начали, когда совсем уж сгустился запах пота.) Ульфила глаза прищурил и по шее князя - хлоп! Забыл поклониться. Впервые, должно быть, Фритигерн не перед отцом своим голову склонил. Странно и стыдно ему было, но пути назад не было. Зубами скрипнул и подчинился. А Ульфила сказал ему тихо: "Завтра пойдешь к причастию, вот и узнаешь, пьют ли кровь христиане". "Ты и так у меня ведро крови выпил, Ульфила", - хотел было сказать Фритигерн. Но его уже водой облили и прочь прогнали: отойди-ка, сын мой, ты тут не один у меня такой. Тем временем обширные территории севернее Дуная ощутимо потряхивало предвестие большой беды. Надвигалось - и уже не первый год - поистине чудовище обло, озорно, огромно, стозевно и, главное, лаяй. Гунны. Первыми приняли на себя удар аланы - племя кочевое и свирепое. Но куда аланам до тех раскосых чудовищ, что будто приросли к своим уродливым коням! Дрогнули аланы... Если уж аланы дрогнули, то что о других говорить! И выскочили-то неожиданно, так что между опозорившимися от страха племенами решено было считать, будто из-под земли они появились, а до той поры таились в недрах праматери Геи. Происхождение же этих гуннов было самое низменное и устрашающее. Был некогда король. И вот обнаружил он, что среди народа его завелось много зловредных ведьм, и ведьмы те непотребства колдовские творят. Осерчал тут владыка и прогнал сквернавок прочь, в непроходимые болота. Там снюхались они со злыми духами и породили от них потомство - как на подбор, плоскорожее, косоглазое, с черными волосьями, кривыми ногами... Таилось это потомство в недрах праматери Геи и там умножалось в тайне и скверне, часа своего ожидая. И вот грянул час, и вырвались на волю. Уродливые, бесчисленные, беспощадные - лучшая на свете конница, непобедимая, как явление природы. Нежданно-негаданно загремели копыта их коней от края и до края. Наскочили на аланов, будто лавина с гор. Часть алан в битвах полегла, часть признала над собой власть победителя и вошла в союз гуннских племен. Ну, а часть бежала. Бежали они к ближайшим своим соседям - готам. Хоть и цепляли порой друг друга, а все же общего у них было больше, чем различного. Но не к нашим вези пришли они, а к другой части готского племенного союза, называемой острами, которые занимали обширные земли в низовьях Днепра и в Крыму. Столетний глава остроготов, король Германарих, даже сопротивляться новой напасти не стал. Его еще старые напасти утомили. И покончил с собой король, чтобы избежать позора от гуннов. Власть над остроготами перешла к другому вождю, Витимеру, который храбро выскочил навстречу соединенным силам гуннов и алан и немедленно был убит. От этого Витимера сын остался, маленький мальчик по имени Витерих, которого спешно провозгласили королем остроготов. Но держава, основанная победоносным Германарихом, неудержимо рушилась, в очередной раз доказывая ту неоспоримую истину, что на штыках, даже если они подпирают трон, долго не усидишь. Военные вожди остроготов, Алатей и Сафрак, крепко взяли бразды правления в свои мозолистые руки; власть же осуществляли от имени Витериха, чтобы лишних вопросов им не задавали. Памятуя о судьбе Витимера, не стали очертя голову бросаться на столь сильного врага, а, поразмыслив, осторожно отступили и увели своих остроготов к Днестру. На Днестре же сидел в те годы воинственный Атанарих. Вот уж для кого все случившееся было как гром среди ясного неба. Так что Атанарих, съездив к Алатею и Сафраку и разузнав новости, только седые усы встопорщил и обозвал остроготов и прибившихся к ним алан всякими нехорошими словами (в том смысле, что они со страху наложили в штаны). Алатей с Сафраком, люди, видавшие виды, только плечами пожали. Мол, скоро сам убедишься. Атанарих степи кулаком погрозил и начал строить укрепленный лагерь. Я вам объясню, молокососы, как со степняками обращаются. Вперед лагеря, за один дневной переход, выслал Атанарих передовой отряд, поручив своему верному человеку Мундериху следить за врагом. "Ежели что заметишь - немедля гонца сюда!" Не собирался он допустить, чтобы врасплох его застали. Сам же с удовольствием к битве готовился. Предвкушал: вот явится потом к соседям-остроготам и высыпет им под ноги в великом множестве отрубленные безобразные гуннские головы - полюбуйтесь, как воевать надобно. Но недолго заносился в таких мечтах старый князь. Гунны на этого Мундериха с его смехотворной силой и глядеть не стали. Как волны островок, обтекли и дальше хлынули. Какой там гонец, какое донесение!.. Мундерих ахнуть не успел, а они уже Днестр перешли. Ночью переправлялись, при лунном свете - и впрямь злые духи их вели, коли на такое решаются. Утром по Атанариху ударили. Того, естественно, никто не предупреждал. Можно сказать, без штанов его застали. Атанарих, человек опытный, обстановку оценил быстро. Сражение затевать не стал - живой Атанарих, даже временно отступивший, намного лучше мертвого, так здраво рассудил старый князь. И отступил, по возможности стараясь людей своих не терять. От конницы лучшее убежище - горы; туда и направился, растерянный и впервые в жизни по-настоящему испуганный. Отходил Атанарих на север, в Семиградье. Но для целого, считай, племени - а при Атанарихе немало было и конных, и пеших, и женщин с детьми, и телег со скарбом - путь по ущельям и тропкам тоже не представлялся возможным. Потому едва только от гуннов оторвались, так от Трансильванского хребта повернули к реке Алут. По долине Алута еще ромеи дорогу проложили в пору завоевания Дакии. Вот уже с лишком сто лет как не ступали по этим плитам сапоги римских легионеров. Теперь Атанариху послужат. И по древней военной дороге, вверх по течению Алута, спешно ушел от гуннского нашествия старый везеготский князь. И народ свой увел. Ромеи о себе хорошо заботились, берегли свою шкуру. Там, где дорога пересекала ущелья, предусмотрительно расширили проход. В таком ущелье, которое римляне называли Стенар, а вези никак не называли, и остановились беглецы. Со всех сторон горы, конница здесь не наскочит. Но, видать, и вправду подступила к Атанариху старость. Крепко перепугало его случившееся. Начал стены возводить, город в горах городить. Людей вконец загонял. Охотиться не пускал. Скорее, скорее, пока те звероподобные не налетели и нас всех не поубивали. Таскали камни вези и ворчали про себя: совсем рехнулся князь. Свободных воинов, точно рабов, каменотесами сделать хочет. Гуннов-то, этих ведьмовских ублюдков, и не видать. А Атанарих вовсе не свихнулся. Хоть и пережил большой страх, но ясного соображения не утратил. Гунны и в самом деле ему на пятки наступали. Только одно их держало - столько награбили, что отяжелели и передвигались медленно. Потому и не появлялись у Стенара, где Атанарих со своими везеготами засел, что телеги по самые оси вязли, до того добычей нагружены были. И вот, пока Атанарих градостроительством взвинченные нервы целил, среди его народа наступил голод. Этого следовало ожидать: на новом месте ни полей еще не распахано, ни охоты толком нет. И стали люди понемногу от Атанариха уходить. Иссякла удача твоя, князь, сам видишь, а нам еще жить. Атанарих молчал, мрачнел, но уходящим не препятствовал. Доконали его-таки, не ромеи, так гунны, не гунны, так голод. Знал, конечно, куда подались. К Фритигерну. Фритигерна тоже известия о гуннах тревожили. Слышал уже о том, что на Днепре случилось. А об атанариховом бегстве в верховья Алута донесли оголодавшие люди, что к Фритигерну с Алавивом уже после разгрома прибились. Кстати, и незадачливый Мундерих с ними пришел и был принят. И стал Фритигерн думать, размышлять и ломать себе голову. Гуннов еще не видел и каковы из себя, не знал. Мундериха послушать (а тот едва ли не в первый день был допрошен во всех подробностях) - так подобны они снежной лавине, несущейся с гор, разливу Дуная, безудержному степному ветру. Не в силах смертный человек их остановить, как не в силах удержать в кулаке бурю. Словом, либо под копыта их коней ложись да помирай, либо же склонись перед их дикими вождями и вместе с ними беги. Помирать под копытами Фритигерну совершенно не хотелось. Гуннское владычество над собой признавать тоже не входило в его расчеты. Куда ни кинь, а одно получается: придется, пусть и временно, идти под руку более сильного владыки. И владыкой таким был ромейский император. Почва для подобного шага была уже