бенно касается... У тебя твои байбаки, ежели хутор хоть в стороне заметят, все им нипочем, так и прут на сметану. - У мине тоже прут, - сознался чех Галда. - У мине прошлый рас расфедчики катку с сирой теста приносиль. Я им говориль: "Защем притащиль сирой?", а они мине говориль: "На огонь пекать будем..." Все рассмеялись, даже Шебалов улыбнулся. - Это за Дебальцовым еще, - засмеялся рядом со мной Васька Шмаков. - Это он про нас жалуется. Мы в разведку ходили, к казаку попали; богатый казак. Как нас из его халупы стеганули из винтовок, ну, да только все равно мы доперли до хутора, смотрим, а там никого уже. Печь топится, квашня на столе. Мы запалили хутор, а квашню с собою забрали; потом вечером на кострах запекли. Вку-усное тесто, сдобное... чистый кулич. - Сожгли хутор? - переспросил я. - Разве ж можно хутор сжигать? - Дочиста, - хладнокровно ответил Васька. - Как же нельзя, раз из него по нас хозяева стрельбу открыли? Они, казаки, вредные. Он богатый, ему што - новый строить начнет, чем гайдамачничать. - А ежели он еще больше обозлится и еще больше за это красных ненавидеть будет? - Больше не будет, - серьезно ответил Васька. - Который богатый, тому больше ненавидеть уже некуда! У нас Петьку Кошкина поймали, так прежде, чем погубить, три дня плетьми тиранили. А ты говоришь - больше... Куда же еще больше-то? Перед ночным походом ребята варили в котелках кашу с салом, пекли в углях картошку, валялись на траве, чистили винтовки и отдыхали. В повозке у ротного Сухарева я увидал лишнюю старую шинель, подол ее был прожжен, но шинель была еще крепкая и годная к носке. Я попросил ее у Сухарева. - На што она тебе? - спросил он грубовато. - У тебя ж свое пальто, да еще драповое, мне шинелка самому нужна. Я из нее себе штаны сошью. - А ты сшей из моего, - предложил я, - честное слово... А то все ребята в шинелях, а я черный, как ворона. - Ну-у! - Тут Сухарев с удивлением посмотрел на меня, его мужиковатое топорное лицо расплылось в недоверчивую улыбку. - Сменяешь? Конешно, - быстро заговорил он. - И на самом деле, какой же ты солдат в пальте? И виду никакого вовсе. Шинелка, не смотри, что прожжена немного, ее обкоротить можно. А я тебе в придачу серую папаху дам, у меня осталась лишняя. Мы обменялись с ним, оба довольные своей сделкой. Когда я в форме заправского красноармейца, с закинутой за плечо винтовкой отходил от него, он сказал подошедшему Ваське: - Обязательно, как будет случай, бабе отошлю. Ему на што оно, стукнет пуля - вот тебе и все пальто спортила, а дома баба куды как рада будет! Ночью с первого же попавшегося хутора Федя Сырцов добыл двух проводников. Двух для того, чтобы не попал отряд на чужую, вражью дорогу. Проводников разделили порознь, и когда на перекрестках один показывал, что надо брать влево, то спрашивали другого, и только в том случае, если направления сходились, сворачивали по указанному пути. Шли сначала лесом по два, поминутно натыкаясь на передних. Федя Сырцов еще заранее приказал обернуть копыта лошадей портянками. К рассвету свернули с дороги в рощу. Выбрались на поляну и решили отдыхать: дальше при свете двигаться было опасно. Возле дороги, в гуще малинника, оставили секрет, а к полудню западный ветер донес густые раскаты артиллерийской перестрелки. Мимо прошел озабоченный Шебалов. Рядом упругой, крепкой походкой шагал Федя и быстро говорил что-то командиру. Остановились возле Сухарева. До меня долетели слова: - Разведку по оврагу. - Конных? - Конных нельзя, заметно слишком. Пошли трех своих, Сухарев. - Чубук, - негромко, как бы спрашивая, сказал Шебалов, - ты за старшего пойдешь? С собой Шмакова возьми и еще выбери кого-нибудь понадежнее. - Возьми меня, Чубук, - тихо попросил я. - Я буду очень надежным. - Возьми Симку Горшкова, - предложил Сухарев. - Меня, Чубук, - зашептал я опять, - возьми меня... Я буду самый надежный. - Угу! - сказал Чубук и мотнул головой. Я вскочил, едва не завизжав, потому что сам не верил в то, что меня возьмут на такое серьезное дело. Пристегнув подсумок и вскинув винтовку на плечо, остановился, смущенный пристальным, недоверчивым взглядом Сухарева. - Зачем его берешь? - спросил он Чубука. - Он тебе все дело испортить может - возьми Симку. - Симку? - переспросил, как бы раздумывая, Чубук и, чиркая спичкой, закурил. "Дурак! - бледнея от обиды и ненависти к Сухареву, прошептал я про себя. - Как он может при всех так отзываться обо мне? А не возьмут, так я нарочно сам проберусь... Нарочно вот до самой деревни, все разузнаю и вернусь. Пусть тогда Сухарев сдохнет от досады!" Чубук закурил, хлопнул затвором, вложил в магазин четыре патрона, пятый дослал в ствол и, поставив на предохранитель, сказал равнодушно, не чувствуя, как важно для меня его решение: - Симку? Что ж, можно и Симку. - Он поправил патронташ и, взглянув на мое побелевшее лицо, неожиданно улыбнулся и сказал грубовато: - Да что ж Симку... Он... и этот постарается, коли у него есть охота. Пошли, парень! Я кинулся к опушке. - Стой! - строго остановил меня Чубук. - Не жеребцуй, это тебе не на прогулку. Бомба у тебя есть? Нету? Возьми у меня одну. Погоди, да не суй ее в карман рукояткой, станешь вынимать, кольцо сдернешь. Суй запалом вниз. Ну, так. Эх, ты, - добавил он уже мягче, - белая горячка! ГЛАВА ПЯТАЯ - Пробирайся по правому скату, - приказал Чубук. - Шмаков пойдет по левому, а я - вниз посередке. Как что заметите, так мне знать подавайте. Мы стали медленно продвигаться. Через полчаса на краю левого ската, чуть-чуть позади, я увидел Шмакова. Он шел согнувшись, немного выставив голову вперед. Обыкновенно добродушно-плутоватое лицо его было сейчас серьезно и зло. Овраг сделал изгиб, и я потерял из виду и Шмакова и Чубука. Я знал, что они где-то здесь неподалеку так же, как и я, продвигаются, укрываясь за кусты, и сознание того, что, несмотря на кажущуюся разрозненность, мы крепко связаны общей задачей и опасностью, подкрепляло меня. Овраг расширился. Заросли пошли гуще. Опять поворот, и я пластом упал на землю. По широкой, вымощенной камнем дороге, пролегавшей всего в сотне шагов от правого ската, двигался большой кавалерийский отряд. Вороные, на подбор сытые кони бодро шагали под всадниками, впереди ехали три или четыре офицера. Как раз напротив меня отряд остановился, командир вынул карту и стал рассматривать ее. Пятясь задом, я сполз вниз и обернулся, отыскивая взглядом Чубука, с тем чтобы скорее подать ему условленный сигнал. Было страшно, но все-таки успела промелькнуть горделивая мысль, что я недаром пошел в разведку, что не кто-нибудь другой, а я первый открыл неприятеля. "Где же Чубук? - подумал я с тревогой, поспешно оглядываясь по сторонам. - Что же это он?" Я уже хотел скатиться вниз и разыскать его, как внимание мое привлек чуть шевелившийся куст на левом скате оврага. Я ошибался, когда думал, что только я увидел врага. С противоположного ската, осторожно высунувшись из-за ветвей, Васька Шмаков подавал мне рукой какие-то непонятные, но тревожные сигналы, указывая на дно оврага. Сначала я думал, что он приказывал мне спуститься вниз, но, следуя взглядом по направлению его руки, я тихонько ахнул и поджал голову. По густо разросшемуся дну оврага шел белый солдат и вел в поводу лошадь. То ли он искал водопоя, то ли это был один из дозорных флангового разъезда, охранявшего движение колонны, но это был враг, вклинившийся в расположение вашей разведки. Я не знал теперь, что мне делать. Всадник скрылся за кустами. Мне виден был только Васька. Но Ваське, очевидно, с противоположной стороны было видно еще что-то, скрытое от меня. Он стоял на одном колене, упершись прикладом в землю, и держал вытянутую в мою сторону руку, предупреждая, чтобы я не двигался, и в то же время смотрел вниз, приготовившись прыгнуть. Топот, раздавшийся справа от меня, заставил меня обернуться. Кавалерийский отряд свернул на проселочную дорогу и взял рысь. В тот же момент Васька широко махнул мне рукой и сильным прыжком прямо через кусты кинулся вниз. Я тоже. Скатившись на дно оврага, я рванулся вправо и увидел, что возле одного из кустов кубарем катаются два сцепившихся человека. В одном из них я узнал Чубука, в другом - неприятельского солдата. Не помню даже, как я очутился возле них. Чубук был внизу, он держал за руки белого, пытавшегося вытащить из кобуры револьвер. Вместо того, чтобы сшибить врага ударом приклада, я растерялся, бросил винтовку и потащил его за ноги, но он был тяжел и отпихнул меня. Я упал навзничь и, ухватившись за его руку, укусил ему палец. Белый вскрикнул и отдернул руку. Вдруг кусты с шумом раздвинулись, появился до пояса мокрый Васька и четким учебным приемом на скаку сбил солдата прикладом. Откашливаясь и отплевываясь, Чубук поднялся с травы. - Васька, - хрипло и отрывисто сказал он и показал рукой на щипавшего траву коня. - Ага, - ответил Васька и, схватив тащившийся по земле повод, дернул его к себе. - С собой, - так же быстро проговорил Чубук, указывая на оглушенного гайдамака. Васька понял его. - Вяжи руки! Чубук поднял мою винтовку, двумя взмахами штыка перерезал ружейный ремень и крепко стянул им локти еще не очнувшегося солдата. - Бери за ноги! - крикнул он мне. - Живее, шкура! - выругался он, заметив мое замешательство. Перевалили пленника через спину лошади. Васька вскочил в седло, не сказав ни слова, стегнул коня нагайкой и помчался назад по неровному дну оврага. - Сюда! - прохрипел мне багровый и потный Чубук, дергая меня за руку. - Кати за мной! И, цепляясь за сучья, он полез наверх. - Стой, - сказал он, останавливаясь почти у края, - сиди! Только-только успели мы притаиться за кустами, как внизу показалось сразу пятеро всадников. Очевидно, это и было ядро флангового разъезда. Всадники остановились, оглядываясь; очевидно, они искали своего товарища. Громкие ругательства понеслись снизу. Все пятеро сорвали с плеч карабины. Один соскочил с коня и поднял что-то. Это была шапка солдата, впопыхах оставленная нами на траве. Кавалеристы тревожно заговорили, и один из них, по-видимому старший, протянул руку вперед. "Догонят Ваську, - подумал я, - у него ноша тяжелая. Их пятеро, а он один". - Бросай вниз бомбу! - услышал я короткое приказание и увидел, как в руке Чубука блеснуло что-то и полетело вниз. Тупой грохот ошеломил меня. - Бросай! - крикнул Чубук и тотчас же рванул и мою занесенную руку, выхватил мою бомбу и, щелкнув предохранителем, швырнул ее вниз. - Дура! - рявкнул он мне, совершенно оглушенному взрывами и ошарашенному быстрой сменой неожиданных опасностей. - Дура! Кольцо снял, а предохранитель оставил! Мы бежали по свежевспаханному вязкому огороду. Белые, очевидно, не могли через кусты верхами вынестись по скату наверх и, наверно, выбирались спешившись. Мы успели добежать до другого оврага, завернули в одно из ответвлений, опять пробежали по полю, затем попали в перелесок и ударились напрямик в чащу. Далеко, где-то сзади, послышались выстрелы. - Не Ваську нагнали? - дрогнувшим, чужим голосом спросил я. - Нет, - ответил Чубук, прислушиваясь, - это так... после времени досаду срывают. Ну, понатужься, парень, прибавим еще ходу! Теперь мы им все следы запутаем. Мы шли молча. Мне казалось, что Чубук сердится и презирает меня за то, что я, испугавшись, выронил винтовку и по-мальчишески нелепо укусил солдата за палец, что у меня дрожали руки, когда взваливали пленника на лошадь, и главное за то, что я растерялся и не сумел даже бросить бомбу. Еще стыднее и горше становилось мне при мысли о том, как Чубук расскажет обо всем в отряде, и Сухарев обязательно поучительно вставит: "Говорил я тебе, не связывайся с ним; взял бы Симку, а то нашел кого!" Слезы от обиды и злости на себя, на свою трусость вот-вот готовы были политься иг глаз. Чубук остановился, вынул кисет с махоркой, и, пока он набивал трубку, я заметил, что пальцы Чубука тоже чуть-чуть дрожат. Он закурил, затянулся несколько раз с такой жадностью, как будто бы пил холодную воду, потом сунул кисет в карман, потрепал меня по плечу и сказал просто и задорно: - Что... живы, брат, остались? Ничего, Бориска, парень ты ничего. Как это ты его за руку зубами тяпнул! - И Чубук добродушно засмеялся. - Прямо как чистый волчонок тяпнул. Что ж, не все одной винтовкой - на войне, брат, и зубы пригодиться могут! - А бомбу... - виновато пробормотал я. - Как же это я ее с предохранителем хотел? - Бомбу? - улыбнулся Чубук. - Это, брат, не ты один, это почти каждый непривыкший обязательно неладно кинет: либо с предохранителем, либо вовсе без капсюля. Я, когда сам молодой был, так же бросал. Ошалеешь, обалдеешь, так тут не то что предохранитель, а и кольцо-то сдернуть позабудешь. Так вроде бы как булыжником запустишь - и то ладно. Ну, пошли... Идти-то нам еще далеко! Дальнейший путь до стоянки отряда прошел и легко и без устали. На душе было спокойно и торжественно, как после школьного экзамена... Никогда ничего обидного больше Сухарев обо мне не скажет. Доскакавши до стоянки отряда, Васька сдал оглушенного пленника командиру. К рассвету белый очухался и показал на допросе, что полотно железной дороги, которое нам надо было пересекать, охраняет бронепоезд, на полустанке стоит немецкий батальон, а в Глуховке расквартирован белогвардейский отряд под командой капитана Жихарева. Яркая зелень рощи пахла распустившейся черемухой. Отдохнувшие ребята были бодры и казались даже беззаботными. Вернулся из разведки Федя Сырцов со своими развеселыми кавалеристами и сообщил, что впереди никого нет и в ближайшей деревеньке мужики стоят за красных, потому что третьего дня вернулся в деревню бежавший в начале октября помещик и ходил с солдатами по избам, разыскивая добро из своего имения. Всех, у кого дома нашли барские вещи, секли на площади перед церковью жестче, чем в крепостное время, и потому приходу красных крестьяне будут только рады. Напившись и закусив шматком сала, я поднялся и направился туда, где возле пленника толпилась кучка красноармейцев. - Эгей! - приветливо крикнул мне встретившийся Васька Шмаков, вытирая рукавом шинели лицо, взмокшее после осушенного котелка кипятку. - Ты что же это, брат, вчера-то, а? - Что вчера? - Да винтовку-то кинул. - А ты чего первый со ската прыгнул, а после меня на помощь прибежал? - задорно огрызнулся я. - Я, брат, как сиганул - да прямо в болото, насилу ноги вытащил, оттого и после. А ловко мы все-таки... Я как заслышал, что сзади дернули бомбой, ну, думаю, каюк вам с Чубуком. Ей-богу, так и думал - каюк. Прискакал к своим и говорю: "Влопались наши, должно, не выберутся". А сам про себя еще подумал: "Вот, мол... не хотел мне сумку сменять, а теперь она белым задаром достанется!" Хорошая у тебя сумка. - И он потрогал перекинутый через плечо ремень плоской сумочки, которую я захватил еще у убитого мною незнакомца. - Ну и наплевать на твою сумку, если не хочешь сменять, - добавил он, - у меня прошлый месяц еще почище была, только продал ее, а то подумаешь какой сумкой зазнался! - И он презрительно шмыгнул носом. Я смотрел на Ваську и удивлялся: такое у него было глуповатое курносое лицо, такие развихлястые движения, что никак не похоже было на то, что это он вчера с такой ловкостью полз по кустам, выслеживая белых, и с яростью стегал непослушного коня, когда мчался с прихваченным к седлу пленником. Красноармейцы суетились, заканчивая завтрак, застегивали гимнастерки, оборачивали портянками отдохнувшие ноги. Вскоре отряд должен был выступать. Я был уже готов к походу и поэтому пошел к опушке посмотреть на распустившиеся кусты черемухи. Шаги, раздавшиеся сбоку, привлекли мое внимание. Я увидел захваченного гайдамака, позади него трех товарищей и Чубука. "Куда это они идут?" - подумал я, оглядывая хмурого растрепанного пленника. - Стой! - скомандовал Чубук, и все остановились. Взглянув на белого и на Чубука, я понял, зачем сюда привели пленного; с трудом отдирая ноги, побежал в сторону и остановился, крепко ухватившись за ствол молодой березки. Позади коротко и деловито прозвучал залп. - Мальчик, - сказал мне Чубук строго и в то же время с оттенком легкого сожаления, - если ты думаешь, что война - это вроде игры али прогулки по красивым местам, то лучше уходи обратно домой! Белый - это есть белый, и нет между нами и ними никакой средней линии. Они нас стреляют - и мы их жалеть не будем! Я поднял на него покрасневшие глаза и сказал ему тихо, но твердо: - Я не пойду домой, Чубук, это просто от неожиданности. А я красный, я сам ушел воевать... - Тут я запнулся и тихо, как бы извиняясь, добавил: - За светлое царство социализма. ГЛАВА ШЕСТАЯ Мир между Россией и Германией был давно уже подписан, но, несмотря на это, немцы не только наводнили своими войсками украинскую контрреволюционную в то время республику, но вперлись и в Донбасс, помогая белым формировать отряды. Огнем и дымом дышали буйные весенние ветры, метавшиеся над зелеными полями. Наш отряд, подобно десяткам других партизанских отрядов, действовал в тылу почти самостоятельно, на свой страх и риск. Днями скрывались мы по полям и оврагам или отдыхали, раскинувшись у глухого хутора; ночами делали налеты на полустанки с небольшими гарнизонами. Выставляли засады на проселочную дорогу, нападали на вражеские обозы, перехватывали военные донесения и разгоняли немецких фуражиров. Но та поспешность, с которой мы убирались прочь от крупных неприятельских отрядов, и постоянное стремление уклониться от открытого боя казались мне сначала постыдными. На самом деле прошло уже полтора месяца, как я был в отряде, а я еще не участвовал ни в одном настоящем бою. Перестрелки были. Набеги на сонных или отбившихся белых были. Сколько проводов было перерезано, сколько телеграфных столбов спилено - и не счесть, а боя настоящего еще не было. - На то мы и партизаны, - ничуть не смущаясь, заявил мне Чубук, когда я высказал свое удивление по поводу такого некрасивого, на мой взгляд, поведения отряда. - Тебе бы, милый, как на картине: выстроиться в колонну, винтовки наперевес, и попер. Вот, мол, смотрите, какие мы храбрые! У нас сколько пулеметов? Один, да и к тому всего три ленты. А вон у Жихарева четыре "максима" да два орудия. Куды ж ты на них попрешь? Мы должны на другом брать. Мы, партизаны, как осы: маленькие, да колючие. Налетели, покусали да и прочь. А храбрость такая, чтоб для показа, она нам ни к чему сейчас; это не храбрость выходит, а дурость! Многих ребят узнал я за это время. Ночами в караулах, вечером у костра, в полуденную ленивую жару под вишнями медовых садов много услышал я рассказов о жизни своих товарищей. Всегда хмурый, насупившийся Малыгин, с одним глазом - второй был выбит взрывом в шахте, - рассказывал: - Про жизнь свою говорить мне нечего. Одним словом, серьезная была жизнь. Жизнь у меня за все последние двадцать годов на три равные части разделена была. В шесть утра встанешь. Башка трещит от вчерашнего; надел шмотки, получил лампу и ухнул в шахту. Там, знай свое, забурил, вставил динамит и грохай. Грохаешь, грохаешь, оглохнешь, отупеешь - и к стволу на подъем. Выкинет тебя наверх, как черта, мокрого, черного. Это первая часть моей жизни. А потом идешь в казенку, взял бутылку - денег с тебя не спрашивают: контора заплатит. Потом в хозяйскую лавку; там показал бутылку, и выдают тебе оттуда без разговора два соленых огурца, ситного и селедку. Это уж на бутылку такая порция полагалась! Закусывайте на здоровье - контора вычтет. Вот тебе и вторая часть моей жизни. А третья - ляжешь спать и спишь. Спал я крепко, пуще водки любил я спать, - за сны любил. Что такое сон, до сего времени не понимаю. И с чего бы это такое странное привидеться может? Вот, например, снится мне один раз, что призывает меня штейгер и говорит: "Ступай, Малыгин, в контору и получай расчет". - "За что же, - говорю я ему, - господин штейгер, мне расчет?" - "А за то, говорит, тебе, Малыгин, расчет, что замышляешь ты на директоровой дочке жениться". - "Что вы, - говорю я ему, - господин штейгер, слыханное ли это дело, чтобы шахтер-запальщик на директоровой дочке женился? Где же, говорю, мне на директоровой, когда за меня и простая-то девка не каждая из-за выбитого глаза пойдет?" Тут смешалось все, спуталось, штейгер вдруг оказывается не штейгер, а будто жеребец директорский, запряженный в ихнюю коляску. Выходит из той коляски сам директор, вежливо кланяется мне и говорит: "Вот, запальщик Малыгин, возьмите в жены мою дочку и приданого десять тысяч и штейгера, то есть жеребца, с коляской". Обомлел я от радости, только было хотел подойти, как ударит меня директор тростью, да еще, да еще, а штейгер ну топтать копытами и ржать... "Ха-ха-ха! Ха-ха-ха!.. Вот чего захотел!" И бьет и бьет копытами. Так злобно бил, что даже закричал я во сне на всю казарму. И кто-то взаправду в бок меня двинул, чтобы не орал и людей ночью не тревожил. - Ну, уж и сон! - засмеялся Федя Сырцов. - Видно, просто пялил ты глаза на хозяйскую барышню, вот и приснилось. Мне так всегда: про что на ночь думаю, то и снится. Вот сапог третьего дня не успел я с убитого немца снять. Сапог хороший, шевровый, так каждую ночь он мне снится! - Сапог!.. Сам ты сапог, - рассердившись, ответил Малыгин. - Я ее, дочку-то, один раз за год до того и видел всего. Лежал я пьяный в канаве. Идет она с мамашей пешком возле огородов по тропке, а лошади ихние рядом идут. Мамаша - важная барыня... седая, подошла ко мне и спрашивает: "Как вам не стыдно пить? Где у вас человеческий облик? Вспомнили бы хоть бога". - "Извиняюсь, - говорю я, - облика действительно нет, оттого и пью". Сжалилась тогда надо мною ихняя мамаша, сует мне в руки гривенник и наставляет: "Посмотрите, мужичок, природа кругом ликует, солнце светит, птички поют, я вы пьянствуете. Пойдите купите себе содовой воды, протрезвитесь". Тут меня зло разобрало. "Я, - говорю ей, - не мужичок, а рабочий с ваших шахт. Природа пускай ликует, и вы ликуйте на доброе здоровье, а мне ликовать не с чего! Содовой же воды я в жизнь не пил, а если хотите сделать доброе дело - добавьте еще гривенник до полбутылки, а я за нашу приятную встречу с благодарностью опохмелюсь". - "Хам, - говорит мне тогда благородная женщина, - хам! Завтра я скажу мужу, чтобы вас отсюда, с рудников, уволили". Сели они с дочкой в коляску и уехали. Вот только у меня и было с ней разговору, а дочка вовсе, пока мы говорили, отвернувшись стояла, а ты говоришь, пялил! - Что ж во сне-то! - усмехнулся Федя Сырцов. - А хотите, я вам расскажу, какой со мной и с одной графиней случай был? Ей-богу, из-за этого случая я, можно сказать, и в революцию ударился. Такой случай - ежели вам рассказать, то и ушами захлопаете. Тут Федя тряхнул чубатой головой и зажмурил глаза, как кот, выбравшийся из хозяйской кладовой. - Врать будешь, Федька? - подсаживаясь поближе, с любопытством и недоверием спросил Васька Шмаков. - Это уж твое дело, хочешь - верь, хочешь - нет, документов я тебе предъявлять не буду. Федя потянулся, покачал головой, как бы раздумывая, стоит ли еще рассказывать или нет, и, прищелкнув языком, начал решительно: - Было это три года тому назад. А парень я - нечего говорить об этом - красивый был, лучше еще, чем сейчас. И такая судьба моя вышла, что пришлось мне наняться в подпаски при графской экономии. А у графа нашего жена была, звали ее Эмилия, и гувернантка Анна, то есть по-ихнему Жанет. Вот однажды сижу я возле стада у пруда и вижу, идут обе, зонтиками от солнца загораживаются. У графини белый зонтик, а у Жанет красный. А была та Жанет похожа на сушеную тарань: тощая, очки на носу, и когда идет, бывало, по деревне, то платком нос прикрывает, чтобы, значит, от навозного духу голова не заболела. Надо вам сказать, что был у меня в стаде бык, настоящий симментал - порода такая, огромный. Как увидел мой бык красный зонт да как попер полным ходом на Жанет! Я вскочил и во весь мах наперескок. Обе барыни закричали. Графиня в кусты, а Жанет некуда деваться, и она со страху в воду сиганула. Симментал до нее рвется, а она, дура, нет, чтобы бросить зонт, закрывается им от быка - тоже нашла защиту! - и визжит при этом что-то по-немецки там или по-французски - кто ее разберет. Я как ухну в воду, вырвал у нее зонт да в морду его симменталу. Он разъярился - за мной, я вплавь, отплыл до середки и бросил зонт, а сам на другой берег и в кусты. Тут пастухи набежали: крик-гам, быка загоняют, вытащили Жанет из тины, а с ней на берегу обморок случился. Федька тяжело задышал, как будто только сейчас спасся от быка, прищелкнул языком, плюнул и хотел было продолжать, но в это время с крыльца хутора послышался окрик: - Федор... Сыр-цов! Иди до командира. - Сейчас, - отмахнулся недовольно Федя и, улыбнувшись, продолжал: - Пока Жанет отходила, подходит ко мне графиня Эмилия, белая, на глазах слезы и в груди волнение. "Юноша, говорит, кто ты?" - "А я, - говорю ей, - ваше сиятельство, подпасок, зовут меня Федором, а фамилия моя Сырцов". Тогда вздохнула графиня и говорит мне: "Теодор, - это то есть, по-ихнему, Федор, - Теодор, подойди сюда ко мне поближе". Что еще сказала Феде графиня и какое отношение имел этот случай к тому, что он впоследствии ушел к красным, в этот раз дослушать мне не пришлось, потому что рядом послышался звон шпор и рассерженный Шебалов очутился за спиной. - Федор, - сурово спросил он, останавливаясь и облокачиваясь на палаш, - ты слышал, что я тебя зову? - Слышал, - буркнул Федя, приподнимаясь. - Ну, что еще? - Как это "ну, что еще"? Должен ты идти, когда тебя командир требует? - Слушаю, ваше благородие, чего изволите? - вместо ответа насмешливо огрызнулся Федя. Но обыкновенно податливого и мягкого Шебалова на этот раз всерьез задело Федино замечание. - Я тебе не ваше благородие, - серьезно и огорченно сказал он, - я тебе не благородие, и ты мне не нижний чин. Но я командир отряда и должен требовать, чтобы меня слушались. Мужики сейчас с Темлюкова хутора приходили. - Ну? - Черные глаза Феди виновато и блудливо забегали по сторонам. - Жаловались. Говорили: "Приезжали вот ваши разведчики. Мы, конечно, обрадовались: свои, мол, товарищи. Старший ихний, черный такой, сходку устроил за поддержку Советской власти, про землю говорил и про помещиков. А мы пока слушали да резолюцию выносили, его ребята давай по погребам сметану шарить да кур ловить". Что же это такое, Федор, а? Ты, может, ошибся малость, ты, может, лучше к гайдамакам пошел бы - у них это заведено, а у меня в отряде этакого безобразия не должно быть! Федя презрительно молчал и, опустив глаза, постукивал кончиком нагайки о конец своего сапога. - Я тебе последний раз говорю, Федор, - продолжал Шебалов, теребя пальцем красный темляк блистательного палаша. - Я тебе не благородие, а сапожник и простой человек, но покуда меня назначили командиром, я требую твоего послушания. И последний раз перед всеми обещаю, что если и дальше так будет, то не посмотрю я на то, что хороший боец ты и товарищ, а выгоню из отряда! Федя вызывающе посмотрел на Шебалова, повел взглядом по столпившимся вокруг красноармейцам и, не найдя ни в ком поддержки, за исключением трех-четырех кавалеристов, одобрительно улыбнувшихся ему, еще больше обозлился и ответил Шебалову с плохо скрываемой злобой: - Смотри, Шебалов, ты не очень-то людьми расшвыривайся, нынче люди дороги! - Выгоню, - тихо повторил Шебалов и, опустив голову, неторопливо пошел к крыльцу. У меня остался нехороший осадок от разговора Шебалова с Сырцовым. Я знал, что Шебалов прав, и все-таки был на стороне Феди. "Ну, скажи ему, - думал я, - а нельзя же грозить". Федя у нас один из лучших бойцов, и всегда он веселый, задорный. Если нужно разузнать что-либо, сделать неожиданный налет на фуражиров, подобраться к охраняемому белыми помещичьему имению - всегда Федя найдет удобную дорогу, проберется скрытно кривыми оврагами, задами. Любил Федя подкрасться тихо, чтобы не стучали подковы, чтобы не звякали шпоры, чтобы кони не ржали - а не то кулаком по лошадиной морде, чтобы всадники не шушукались, а не то без разговоров плетью по спине. Не ржали Федины приученные кони, не шушукались приросшие к седлам всадники; сам Федя впереди разведки, немного пригнувшийся к косматой гриве своего иноходца, был похож на хищного ящера, упругими скользящими изгибами подбирающегося к запутавшейся в траве жирной мухе. Но зато, когда уже спохватится вражий караул и поднимет ошалелую тревогу, не успеет еще врасплох захваченный белый штаны натянуть, не успеет полусонный пулеметчик ленту заправить - как катится с треском винтовочных выстрелов, с грохотом разбрасываемых бомб, с гиканьем и свистом маленький упругий отряд. Тогда шум и грохот любил Федя. Пусть пули, выпущенные на скаку, летят мимо цели, пусть бомба брошена в траву и впустую разорвалась, заставив взметнуться чуть ли не на трубы крыш обалделых кур и жирных гусаков. Было бы побольше грома, побольше паники! Пусть покажется ошарашенному врагу, что неисчислимая сила красных ворвалась в деревеньку. Пусть задрожат пальцы, закладывающие обойму, пусть подавится перекошенною лентою наспех выкаченный пулемет и, главное, пусть вылетит из халупы один, другой солдат и, еще не разглядев ничего, еще не опомнившись от сна, выронит винтовку и заорет одурело и бессмысленно, шарахаясь к забору: - Окру-жи-ли!.. Красные окружили! И тогда-то бомбы за пояс, винтовки за спину - и пошли молчаливо работать холодные, до звона отточенные шашки распаленных удачей Фединых разведчиков. Вот каков был у нас Федя Сырцов. "И разве можно, - думал я, - из-за каких-то кур и сметаны выгонять такого неоценимого бойца из отряда?" Не успел я еще толком опомниться от размышлений по поводу ссоры Феди с Шебаловым, как с крыши хаты закричал Чубук, сидевший наблюдателем, что по дороге на хутор движется большой пеший отряд. Забегали, закружились красноармейцы. Казалось, никакому командиру не удастся привести в порядок эту взбудораженную массу. Никто не дожидался приказаний, и каждый заранее знал уже, что ему делать. Поодиночке, на ходу проверяя патроны в магазинах, дожевывая куски недоеденного завтрака, низко пригибаясь, пробежали ребята из первой роты Галды к окраине хутора и, бухаясь наземь, образовывали все гуще и гуще заполнявшуюся цепочку. Подтягивали подпруги, взнуздывали, развязывали, а иногда и ударом клинка разрезали путы на ногах у коней разведчики. Пулеметчики стаскивали с тачанки "кольт" и ленты. Вслед за красным потным Сухаревым побежали по тропке красноармейцы второй роты на опушку рощи. Еще минута, другая - и все стихло. Вот уже сошел с крыльца Шебалов, на ходу приказывая что-то Феде. И Федя мотнул головой: ладно, говорит, будет сделано. Вот уже захлопнулись ставни, и полез хозяин хутора с бабами, ребятишками в погреб. - Стой, - сказал мне Шебалов. - Останься здесь. Лезай к Чубуку на крышу и все, что ему оттуда видно будет, передавай на опушку мне! Да скажи ему, чтобы поглядывал он вправо, на Хамурскую дорогу, не будет ли оттуда чего. Раз, два, дзик... дзак... Крякнула лениво греющаяся на солнце утка; задрав перепачканный колесным дегтем хвост, беспечно-торжествующе заорал с забора оранжевый петух. Когда он смолк, тяжело хлопая крыльями, бултыхнулся и утонул в гуще пыльных лопухов, стало совсем тихо на хуторе, так тихо, что выплыло из тишины - до сих пор неслышимое - журчанье солнечного жаворонка и однотонный звон пчел, собиравших с цветов капли разогретого душистого меда. - Ты чего? - не оборачиваясь, спросил Чубук, когда я залез на соломенную крышу. - Шебалов прислал тебе на помощь. - Ладно, сиди да не высовывайся. - Смотри вправо, Чубук, - передал я приказание Шебалова, - смотри, нет ли чего на Хамурской дороге! - Сиди, - коротко ответил он и, сняв шапку, высунул из-за трубы свою большую голову. Вражьего отряда не было видно: он скрылся в лощине, но вот-вот должен был показаться опять. Солома на крыше была скользкая, и, чтобы не скатиться вниз, я, стараясь не ворочаться, носком расшвыривал себе уступ, на который можно было бы упереться. Голова Чубука была почти у моего лица. И тут я впервые заметил, что сквозь его черные жесткие волосы кое-где пробивается седина. "Неужели он уже старый?" - удивился я. Отчего-то мне показалось странным, что вот Чубук уже пожилой, и седина и морщины возле глаз, а сидит тут рядом со мной на крыше и, неуклюже раздвинув ноги, чтобы не сползти, высовывает из-за трубы большую взлохмаченную голову. - Чубук! - окликнул я его шепотом. - Что тебе? - Чубук... А ты ведь старый уже, - сам не зная к чему, сказал я. - Ду-у-ра... - рассерженно обернулся Чубук. - Чего ты языком барабанишь? Тут Чубук опустил голову на солому и подался туловищем назад. Из лощины поднимался отряд. Я чувствовал, как беспокойство овладевает Чубуком. Он учащенно задышал и заворочался. - Борис, смотри-ка! - Вижу. - Беги вниз и скажи Шебалову - вышли, мол, из лощины, но скажи ему - подозрительно что-то: сначала шли походной колонной, а пока в лощине были, развернулись повзводно. Ну, так вот, понял теперь: с чего бы им повзводно? Может быть, они знают уже, что мы на хуторе? Крой скорей и обратно! Я выдернул носок из ямки, вырытой в соломе, и, скатившись вниз, бухнулся на толстую свинью, с визгом шарахнувшуюся прочь. Разыскал Шебалова. Он стоял за деревом и смотрел в бинокль. Я передал ему то, что велел Чубук. - Вижу, - ответил Шебалов таким тоном, точно я его обидел чем-то, - сам вижу. Я понял, что он просто раздражен неожиданным маневром противника. - Беги обратно, и не слезайте, а смотрите больше на фланг, на Хамурскую дорогу. Добежав до пустого двора, я полез на сухой плетень, чтобы оттуда взобраться на крышу. - Солдатик, - услышал я чей-то шепот. Я испуганно обернулся, не понимая, кто и откуда зовет меня. - Солдатик! - повторил тот же голос. И тут я увидел, что дверь погреба приоткрыта и оттуда высунулась голова бабы, хозяйки хутора. - Что? - спросила она шепотом. - Идут? - Идут, - ответил я также шепотом. - А как... только с пулеметами или орудия есть? - Тут баба быстро перекрестилась. - Господи, хоть бы только с пулеметами, а то ведь из орудиев начисто разобьют хату. Не успел я ей ответить, как раздался выстрел и невидимая пуля где-то высоко в небе запела звонко. Тии-уу... Голова бабы исчезла, дверка погреба захлопнулась. "Начинается", - подумал я, чувствуя прилив того болезненного возбуждения, которое овладевает человеком перед боем. Не тогда, когда уже грохочут выстрелы, злятся, звенят россыпи пулеметных очередей и торжественно бухают ввязавшиеся в бой батареи, а когда еще ничего нет, когда все опасное еще впереди... "Ну, - думаешь, - почему же так тихо, так долго? Хоть бы скорей уже начиналось". Тии-уу... - взвизгнуло второй раз. Но ничего еще не начиналось. Вероятно, белые подозревали, но не знали наверное, занят ли хутор красными, и дали два выстрела наугад. Так командир маленькой разведки подбирается к охранению неприятеля, открывает огонь и по ответному грохоту сторожевой заставы, по треску ввязавшихся пулеметов определив силу врага, уходит на другой фланг, начинает пальбу пачками, заставляет неприятеля взбудоражиться и убирается поспешно к своим, никого не победив, никому не нанеся урона, но добившись цели и заставив неразгаданного противника развернуться и показать свои настоящие силы. Молчал и не отзывался на выстрелы наш рассыпавшийся цепью отряд. Тогда пятеро кавалеристов на вороных танцующих конях, играя опасностью, отделились от неприятеля и легкой рысью понеслись вперед. Не далее как в трехстах метрах от хутора кавалеристы остановились, и один из них навел на хутор бинокль. Стекло бинокля, скользнув по кромке ограды, медленно поползло вверх по крыше, к трубе, за которой спрятались мы с Чубуком. "Хитрые тоже, знают, где искать наблюдателя", - подумал я, пряча голову за спину Чубука и испытывая то неприятное чувство, которое овладевает на войне, когда враг, помимо твоей воли, подтягивает тебя биноклем к глазам или рядом скользит, расплавляя темноту, нащупывая колонну, луч прожектора, когда над головою кружит разведывательный аэроплан и некуда укрыться, некуда спрятаться от его невидимых наблюдателей. Тогда собственная голова начинает казаться непомерно большой, руки - длинными, туловище - неуклюжим, громоздким. Досадуешь, что некуда их приткнуть, что нельзя съежиться, свернуться в комочек, слиться с соломой крыши, с травою, как сливается с кучей хвороста серый взъерошенный воробей под пристальным взглядом бесшумно парящего коршуна. - Заметили! - крикнул Чубук. - Заметили! - И как бы показывая, что играть в прятки больше нечего, он открыто высунулся из-за трубы и хлопнул затвором. Я хотел спуститься вниз и донести Шебалову. Но, вероятно, с опушки уже и сами поняли, что засада не удалась, что белые, не развернувшись в цепь, на хутор не пойдут, потому что из-за деревьев вдогонку кавалеристам полетели пули. Развернутые взводы белых смешались и тонкими черточками ломаной стрелковой цепи поползли вправо и влево. Не доскакав до бугра, по которому рассыпались белые, задний всадник вместе с лошадью упал на дорогу. Когда ветер отнес клубы поднявшейся пыли, я увидел, что только одна лошадь лежит на дороге, а всадник, припадая на ногу, низко согнувшись, бежит к своим. Пуля, ударившись о кирпич трубы, обдала пылью осыпавшейся известки и заставила спрятать голову. Труба была хорошей мишенью. Правда, за нею нас не могли достать прямые выстрелы, но зато и мы должны были сидеть не высовываясь. Если бы не приказание Шебалова следить за Хамурской дорогой, мы спустились бы вниз. Беспорядочная перестрелка перешла в огневой бой. Разрозненные винтовочные выстрелы белых стихали, и начинали строчить пулеметы. Под прикрытием их огня неровная цепь передвигалась на несколько десятков шагов к ложилась опять. Тогда стихали пулеметы, и опять начиналась ружейная перестрелка. Так постепенно, с упорством, доказывавшим хорошую дисциплину и выучку, белые подвигались все ближе и ближе. - Крепкие, черти, - пробормотал Чубук, - так и лезут в дамки. Не похоже что-то на жихаревцев, уж не немцы ли это? - Чубук! - закричал я. - Смотри-ка на Хамурскую, там возле опушки что-то движется. - Где? - Да не там... Правей смотри. Прямо через пруд смотри... Вот! - крикнул я, увидев, как на опушке блеснуло что-то, похожее на вспышку солнечного луча, отраженного в осколке стекла. В воздухе послышалось странное звучание, похожее на хрипение лошади, которой перервало горло. Хрип превратился в гул. Воздух зазвенел, как надтреснутый церковный колокол, что-то грохнуло сбоку. В первое мгновение показалось мне, что где-то здесь, совсем рядом со мной. Коричневая молния вырвалась из клубов дыма и черной пыли, воздух вздрогнул и упруго, как волна теплой воды, толкнул меня в спину. Когда я открыл глаза, то увидел, что в огороде сухая солома крыши взорванного сарая горит бледным, почти невидимым на солнце огнем. Второй снаряд разорвался на грядках. - Слазим, - сказал Чубук, поворачивая ко мне серое, озабоченное лицо. - Слазим, напоролись-таки, кажется, это не жихаревцы, а немцы. На Хамурской - батарея. Первый, кто попался мне на опушке, - это маленький красноармеец, прозванный Хорьком. Он сидел на траве и австрийским штыком распарывал рукав окровавленной гимнастерки. Винтовка его с открытым затвором, из-под которого виднелась недовыброшенная стреляная гильза, валялась рядом. - Немцы! - не отвечая на наш вопрос, крикнул он. - Сейчас сматываемся! Я сунул ему свою жестяную кружку зачерпнуть воды, чтобы промыть рану, и побежал дальше. Собственно говоря, окровавленный рукав Хорька и его слова о немцах - это было последнее из того, что мог я впоследствии восстановить по порядку в памяти, вспоминая этот первый настоящий бой. Все последующее я помню хорошо, начиная уже с того момента, когда в овраге ко мне подошел Васька Шмаков и попросил кружку напиться. - Что это ты в руке держишь? - спросил он. Я посмотрел и смутился, увидав, что в левой руке у меня крепко зажат большой осколок серого камня. Как и зачем попал ко мне этот камень, я не знал. - Почему на тебе, Васька, каска надета? - спросил я. - С немца снял. Дай напиться. - У меня кружки нет. У Хорька. - У Хорька? - Тут Васька присвистнул. - Ну, брат, с Хорька не получишь. - Как - не получишь? Я ему дал воды зачерпнуть. - Пропала твоя кружка, - усмехнулся Васька, зачерпывая из ручья каской воду. - И кружка пропала, и Хорек пропал. - Убит? - До смерти, - ответил Васька, неизвестно чему усмехаясь. - Погиб солдат Хорек во славу красного оружия! - И чего ты, Васька, всегда зубы скалишь? - рассердился я. - Неужели тебе нисколько Хорька не жалко? - Мне? - Тут Васька шмыгнул носом и вытер грязной ладонью мокрые губы. - Жалко, брат, и Хорька жалко, и Никишина, и Серегу, да и себя тоже жалко. Мне они, проклятые, тоже вон как руку прохватили. Он шевельнул плечом, и тут я заметил, что левая рука Васьки перевязана широкой серою тряпкой. - В мякоть... пройдет, - добавил он. - Жжет только. - Тут он опять шмыгнул носом и, прищелкнув языком, сказал задорно: - Да ведь и то разобрать, за что жалеть-то? Силой нас сюда никто не гнал, значит, сами знали, на што идем, значит, нечего и жалиться! Отдельные моменты боя запечатлелись; не мог я восстановить их только последовательно и связно. Помню, как, опустившись на одно колено, я долго перестреливался все с одним и тем же немцем, находившимся не далее как в двухстах шагах от меня. И потому, что, едва успев кое-как прицелиться, уже боялся, что он выстрелит раньше меня, я дергал за спуск и промахивался. Вероятно, он испытывал то же самое и поэтому также промахивался. Помню, как взрывом снаряда опрокинуло наш пулемет. Его тотчас же подхватили и потащили на другое место. - Забирай ленты! - крикнул Сухарев. - Помогайте ж, черти! Тогда, схватив один из валявшихся в траве ящиков, я потащил его. Помню потом, как будто бы Шебалов дернул меня за плечо и крепко выругал; за что, я не понял тогда. Потом, кажется, убила пуля Никишина. Или нет... Никишина убило раньше, потому что он упал, когда еще я бежал с ящиком, и перед этим крикнул мне: "Ты куда же в обратную сторону тащишь? Ты к пулемету тащи!" Под Федей застрелили лошадь. - Федька плачет, - сказал Чубук. - Такой скаженный, уткнулся в траву и плачет. Я подошел к нему. "Брось, говорю, тут о людях плакать некогда". Как повернулся Федька, хвать за наган. "Уйди, говорит, а не то застрелю и тебя". А глаза такие мутные. Я плюнул и ушел. Ну что с сумасшедшим разговаривать?! Непутевый этот Федька, - раскуривая трубку, продолжал Чубук. - Нет у меня веры в этого человека. - Как - нет веры? - вступился я. - Он же храбрый, что дальше некуда. - Мало ли что храбрый, а так непутевый. Порядка не любит, партейных не признает. "Моя, говорит, программа: бей белых, докуда сдохнут, а дальше видно будет". Не нравится мне что-то такая программа! Это туман один, а не программа. Подует ветер, и нет ничего! Убитых было десять, раненых четырнадцать, из них шестеро умерли. Был бы лазарет, были бы доктора, медикаменты - многие из раненых выжили бы. Вместо лазарета была поляна, вместо доктора - санитар германской войны Калугин, а из медикаментов только йод. Йода была целая жестяная баклага из-под керосина. Йода у нас не жалели. На моих глазах Калугин налил до краев деревянную суповую ложку и вылил йод на широкую рваную рану Лукоянову. - Ничего, - успокаивал он. - Потерпи... ед - он полезный. Без еда тебе факт что конец был бы, а тут, глядишь, может, и обойдется. Надо было уходить отсюда к своим, к северу, где находилась завеса регулярных частей Красной Армии: в патронах уже была недостача. Но раненые связывали. Пятеро еще могли идти, трое не умирали и не выздоравливали. Среди них был цыганенок Яшка. Появился этот Яшка у нас неожиданно. Однажды, выступая в поход с хутора Архиповки, отряд выстроился развернутым фронтом вдоль улицы. При расчете левофланговый красноармеец, теперь убитый маленький Хорек, крикнул: - Сто сорок седьмой неполный! До тех пор Хорек был всегда сто сорок шестым полным. Шебалов заорал: - Что врете, пересчитать снова! Снова пересчитали, и снова Хорек оказался сто сорок седьмым неполным. - Пес вас возьми! - рассердился Шебалов. - Кто счет путает, Сухарев? - Никто не путает, - ответил из строя Чубук, - тут же лишний человек объявился. Поглядели. Действительно, в строю между Чубуком и Никишиным стоял новичок. Было ему лет восемнадцать-девятнадцать. Черный, волосы кудрявые, лохматые. - Ты откуда взялся? - спросил удивленно Шебалов. Парень молчал. - А он встал тут рядом, - объяснил Чубук. - Я думал, нового какого ты принял. Пришел с винтовкой и встал. - Да ты хоть кто такой? - рассердился Шебалов. - Я... цыган... красный цыган, - ответил новичок. - Кра-а-асный цы-га-ан? - вытаращив глаза, переспросил Шебалов и, вдруг засмеявшись, добавил: - Да какой же ты цыган, ты же еще цыганенок! Он остался у нас в отряде, и за ним так и осталась кличка Цыганенок. Теперь у Цыганенка была прохвачена грудь. Бледность просвечивала через кожу его коричневого лица, и запекшимися губами он часто шептал что-то на чужом, непонятном наречии. - Вот уж сколько служу... полгерманской отбубнил и теперь тоже, - говорил Васька Шмаков, - а цыганов в солдатах не видал. Татар видал, мордву видал, чувашинов, а цыганов - нет. Я так смотрю - вредный народ эти цыганы: хлеба не сеют, ремесла никакого, только коней воровать горазды, да бабы их людей дурачат. И никак мне не понятно, зачем к нам его принесло? Свободы - так у них и так ее сколько хочешь! Землю им защищать не приходится. На что им земля? К рабочему тоже он касательства не имеет. Какая же выходит ему выгода, чтобы в это дело ввязываться? Уж какая-нибудь есть выгода, скрытая только! - А может быть, он тоже за революцию, ты почем знаешь? - В жисть не поверю, чтобы цыган да за революцию. И до переворота за краденых лошадей его били, и после за то же самое бить будут! - Да, может, он после революции и красть вовсе не будет? Васька недоверчиво усмехнулся: - Уж и не знаю, у нас на деревне и дубьем их били и дрючками, и то не помогало - все они за свое. Так неужто их революция проймет? - Дурак ты, Васька, - вставил молчавший доселе Чубук. - Ты из-за своей хаты да из-за своей коняги ни черта не видишь. По-твоему, вот вся революция только и кончится тем, что прирежут тебе барской земли да отпустят из помещичьего леса бревен штук двадцать задаром, ну, да старосту председателем заменят, а жизнь сама какой была, такой и останется. ГЛАВА СЕДЬМАЯ Через два дня Цыганенку стало лучше. Вечером, когда я подошел к нему, он лежал на охапке сухой листвы и, уставившись в черное звездное небо, тихонько напевал что-то. - Цыганенок, - предложил я ему, - давай я около тебя костер разожгу, чай согрею, пить будем, у меня в баклаге молоко есть. Хочешь? Я сбегал за водой, подвесил котелок на шомпол, перекинутый над огнем через два воткнутых в землю штыка, и, подсаживаясь к раненому, спросил: - Какую это ты песню поешь, Цыганенок? Он ответил не сразу: - А пою я песню такую старую, в ней говорится, что нет у цыгана родной земли и та ему земля родная, где его хорошо принимают. А дальше спрашивают: "А где же. цыган, тебя хорошо принимают?" И он отвечает: "Много я стран исходил, был у венгров, был у болгар, был у туретчины, много земель исходил я с табором и еще не нашел такой земли, где бы хорошо мой табор приняли". - Цыганенок, - спросил я его, - а зачем ты у нас появился? Ведь вас же не набирают на службу. Он сверкнул белками, приподнялся на локте и ответил: - Я пришел сам, меня не нужно забирать. Мне надоело в таборе! Отец мой умеет воровать лошадей, а мать гадает. Дед мой воровал лошадей, а бабка гадала. И никто из них себе счастья не украл, и никто себе хорошей судьбы не нагадал, потому что дорога-то ихняя, по-моему, не настоящая. Надо по-другому... Цыганенок оживился, приподнялся, но боль раны, очевидно, давала себя еще чувствовать, и, стиснув губы, он с легким стоном опустился опять на кучу листвы. Вскипевшее молоко разом ринулось на огонь и загасило пламя. Я еле успел выхватить котелок с углей. Цыганенок неожиданно рассмеялся. - Ты чего? - Так. - И он задорно тряхнул головой. - Я вот думаю, что и народ весь эдак: и русские, и евреи, и грузины, и татары терпели старую жизнь, терпели, а потом, как вода из котелка, вспенились и кинулись в огонь. Я вот тоже... сидел, сидел, не вытерпел, захватил винтовку и пошел хорошую жизнь искать! - И найти думаешь? - Один не нашел бы... а все вместе должны бы... потому - охота большая. Подошел Чубук. - Садись с нами чай пить, - предложил я. - Некогда, - отказался он. - Пойдешь со мной, Борис? - Пойду, - быстро ответил я, не спрашивая даже о том, куда он зовет меня. - Ну, так допивай скорее, а то подвода уже ждет! - Какая подвода, Чубук? Он отозвал меня и объяснил, что отряд к рассвету снимается, соединится недалеко отсюда с шахтерским отрядом Бегичева, и вместе они будут пробиваться к своим. Трех тяжело раненных брать с собой нельзя: пробираться придется мимо белых и немцев. Отсюда недалеко пасека. Там место глухое, хозяин свой и согласился приютить у себя раненых на время, пока поправятся. Оттуда Чубук привел подводы, и сейчас надо, пока темно, раненых переправить туда. - А еще с нами кто? - Больше никого. Вдвоем мы. Я бы и один управился, да лошадь норовистая попала. Придется одному под уздцы вести, а другому за товарищами присматривать. Так пойдешь, значит? - Пойду, пойду, Чубук. Я с тобой, Чубук, всегда и всюду пойду. А оттуда куда, назад? - Нет. Оттуда мы прямой дорогой вброд через речку, там со своими и встретимся. Ну, трогаем. - И Чубук пошел к голове лошади. - Винтовка моя, смотри, чтобы не выпала, - послышался из темноты его голос. Телега легонько дернула, в лицо брызнули капли росы, упавшие с задетого колесом куста, и черный поворот скрыл от наших глаз догоравшие костры, разбросанные собиравшимся в поход отрядом. Дорога была плохая: ямы, выбоины. То и дело попадались разлапившиеся по земле корни. Темь была такая, что ни лошади, ни Чубука с телеги видно не было. Раненые лежали на охапках свежего сена и молчали. Я шел позади и, чтобы не оступиться, придерживался свободной от винтовки рукой за задок телеги. Было тихо. Если бы не однотонное посвистывание полуночной пигалицы, можно было бы подумать, что темнота, окружавшая нас, мертва. Все молчали. Только изредка, когда колеса проваливались в ямы или натыкались на пень, раненый Тимошкин тихонько стонал. Жиденький, наполовину вырубленный лесок казался сейчас непроходимым, густым и диким. Затянувшееся тучами небо черным потолком повисло над просекой. Было душно, и казалось, что мы ощупью движемся каким-то длинным извилистым коридором. Мне вспомнилось почему-то, как давно-давно, года три тому назад, в такую же теплую темную ночь мы с отцом возвращались с вокзала домой прямой тропкой через перелесок. Так же вот свиристела пигалица, так же пахло переспелыми грибами и дикой малиной. На вокзале, провожая своего брата Петра, отец выпил с ним несколько рюмок водки. То ли от этого, то ли оттого, что чересчур сладко пахло малиной, отец был особенно возбужден и разговорчив. Дорогой он рассказывал мне про свою молодость и про свое ученье в семинарии. Я смеялся, слушая рассказы о его школьной жизни, о том, что их драли розгами, и мне казалось нелепым и невероятным, чтобы такого высокого, крепкого человека, как мой отец, кто-то когда-то мог драть. - Это ты у одного писателя вычитал, - возражал я. - У него есть про это книга, "Очерки бурсы" называется. Так ведь то давно было, бог знает когда! - А я, думаешь, недавно учился? Тоже давно. - Ты в Сибири, папа, жил. А в Сибири страшно: там каторжники. Мне Петька говорил, что там человека в два счета убить могут и некому пожаловаться. Отец засмеялся и начал мне объяснять что-то. Но что он хотел объяснить мне, я так и не понял тогда, потому что по его словам выходило как-то так странно, что каторжники вовсе не каторжники, и что у него даже знакомые были каторжники, и что в Сибири много хороших людей, во всяком случае больше, чем в Арзамасе. Но все это я пропускал мимо ушей, как и многие другие разговоры, смысл которых я начинал понимать только теперь. "Нет... никогда, никогда в прошлую жизнь я не подозревал и не думал, что отец мой был революционером. И вот то, что я сейчас с красными, то, что у меня винтовка за плечами, - это не потому, что у меня был отец революционер, а я его сын. Это вышло как-то самб собой. Я сам к этому пришел", - подумал я. И эта мысль заставила меня загордиться. Ведь правда, на самом деле, сколько партий есть, а почему же я все-таки выбрал самую правильную, самую революционную партию? Мне захотелось поделиться этой мыслью с Чубуком. И вдруг мне показалось, что возле головы лошади никого нет и конь давно уже наугад тащит телегу по незнакомой дороге. - Чубук! - крикнул я, испугавшись. - Ну! - послышался его грубоватый, строгий голос. - Чего орешь? - Чубук, - смутился я, - далеко еще? - Хватит, - ответил он и остановился. - Поди-ка сюда, встань и шинельку раздвинь, закурю я. Трубка летящим светлячком поплыла рядом с головой лошади. Дорога разгладилась, лес раздвинулся, и мы пошли рядом. Я сказал Чубуку, о чем думал, и ожидал, что он с похвалой отзовется о моем уме и дальнозоркости, которые толкнули меня к большевикам. Но Чубук не торопился хвалить. Он выкурил по крайней мере полтрубки и только тогда сказал серьезно: - Бывает и так. Бывает, что человек и своим умом дойдет... Вот Ленин, например. Ну, а ты, парень, навряд ли... - А как же, Чубук? - тихо и обиженно спросил я. - Ведь я же сам. - Сам... Ну, конечно, сам. Это тебе только кажется, что сам. Жизнь так повернулась, вот тебе и сам! Отца у тебя убили - раз. К людям таким попал - два. С товарищами поссорился - три. Из школы тебя выгнали - четыре. Вот ежели все эти события откинуть, то остальное, может, и сам додумал. Да ты не сердись, - добавил он, почувствовав, очевидно, мое огорчение. - Разве с тебя кто спрашивает больше? - Значит, выходит, Чубук, что я нарочно... что я не красный? - дрогнувшим голосом переспросил я. - А это все неправда, я и в разведку всегда с тобой, я и поэтому ведь на фронт ушел, чтобы защищать... а, значит, выходит... - Ду-ура! Ничего не выходит. Я тебе говорю - обстановка... а ты - "я сам, я сам". Скажем, к примеру: отдали бы тебя в кадетский корпус - глядишь, из тебя и калединский юнкер вышел бы. - А тебя? - Меня? - Чубук усмехнулся. - За мной, парень, двадцать годов шахты. А этого никакой юнкерской школой не вышибешь! Мне было несказанно обидно. Я был глубоко оскорблен словами Чубука и замолчал. Но мне не молчалось. - Чубук... так значит меня и в отряде не нужно, раз я такой, что и юнкером бы... и калединцем... - Дура! - спокойно и как бы не замечая моей злости, ответил Чубук. - Зачем же не нужно? Мало что, кем ты мог бы быть. Важно - кто ты есть. Я тебе только говорю, чтобы ты не задавался. А так... что же, парень ты хороший, горячка у тебя наша. Мы тебя, погоди, поглядим еще немного, да и в партию примем. Ду-ура! - совсем уже ласково добавил он. Я ведь знал, что Чубук любит меня, но чувствовал ли Чубук, как горячо, больше, чем кого бы то ни было в ту минуту, любил я его? "Хороший Чубук, - думал я. - Вот он и коммунист, и двадцать лет в шахте, и волосы уже седеют, а всегда он со мною... И ни с кем больше, а со мной. Значит, я заслуживаю. И еще больше буду заслуживать. Когда будет бой, я нарочно не буду нагибаться, и если меня убьют, то тоже ничего. Тогда матери напишут: "Сын ваш был коммунист и умер за великое дело революции". И мать заплачет и повесит на стену мой портрет рядом с отцовским, а новая светлая жизнь пойдет своим чередом мимо той стены. "Жалко только, что попы наврали, - подумал я, - и нет у человека никакой души. А если б была душа, то посмотрела бы, какая будет жизнь. Должно быть, хорошая, очень интересная будет жизнь". Телега остановилась. Чубук поспешно сунул руку в карман и сказал тихо: - Как будто бы стучит что-то впереди. Дай-ка винтовку. Лошадей с ранеными отвели в кусты. Я остался возле телеги, а Чубук исчез куда-то. Вскоре он вернулся. - Молчок теперь... Четверо казаков верхами. Дай мешок... лошади морду закрою, а то не заржала бы еще некстати. Топот подков приближался. Недалеко от нас казаки сменили рысь на шаг. Краешек луны, выскочив в прореху разорванной тучи, озарил дорогу. Из-за кустов я увидел четыре папахи. С казаками был офицер, на его плече вспыхнул и погас золотой погон. Мы выждали, пока топот стихнет, и тронулись дальше. Уже рассветало, когда мы подъехали к маленькому хутору. На стук телеги вышел к воротам заспанный пасечник - длинный рыжий мужик с вдавленной грудью и острыми, резко выпиравшими из-под расстегнутой ситцевой рубахи плечами. Он повел лошадь через двор, распахнул калитку, от которой тянулась еле заметная, поросшая травой дорога. - Туда поедем... У болотца в лесу клуня, там им спокойнее будет. В небольшом, забитом сеном сарае было свежо и тихо. В дальнем углу были постланы дерюги. Две овчины, аккуратно сложенные, лежали вместо подушек у изголовья. Рядом стояло ведро воды и берестовый жбан с квасом. Перетащили раненых. - Кушать, может, хотят? - спросил пасечник. - Тогда под головами хлеб и сало. А хозяйка коров подоит, молока принесет. Нам надо было уходить, чтобы не разойтись у брода со своими. Но, несмотря на то что мы сделали для раненых все, что могли, нам было как-то неловко перед ними. Неловко за то, что мы оставляли их одних, без помощи в чужом, враждебном краю. Тимошкин, должно быть, понял это. - Ну, с богом! - сказал он побелевшими, потрескавшимися губами. - Спасибо, Чубук, и тебе, парень, тоже. Может, приведет еще судьба встретиться. Более других утомленный, Самарин открыл глаза и приветливо кивнул головой. Цыганенок молчал, облокотившись на руки, серьезно смотрел на нас и чему-то слабо улыбался. - Так всего же хорошего, ребята, - проговорил Чубук, - поправляйтесь лучше. Хозяин надежный, он вас не оставит. Будьте живы, здоровы... Повернувшись к выходу, Чубук громко кашлянул и, опустив глаза, на ходу стал выколачивать о приклад трубку. - Дай вам счастья и победы, товарищи! - звонко крикнул вдогонку Цыганенок. Звук его голоса заставил нас остановиться и обернуться с порога. - Пошли вам победы над всеми белыми, какие только есть на свете, - так же четко и ясно добавил Цыганенок и тихо уронил горячую черную голову на мягкую овчину. ГЛАВА ВОСЬМАЯ Рыжий от загара песчаный берег таял в воде, искрившейся на отмелях солнечной рябью. У брода наших не было. - Прошли, должно быть, - решил Чубук. - Это нам все равно... Тут недалеко отсюда кордон должен быть брошенный, и возле него отряд привал сделает. - Давай выкупаемся, Чубук, - предложил я. - Мы скоренько! Вода, посмотри, какая те-еплая. - Тут купаться нехорошо, Борька. Место открытое. - Ну и что ж, что открытое? - Как что? Голый человек - это не солдат. Голого всякий и с палкой забрать может. Казак, скажем, к броду подъедет, заберет винтовку, и делай с ним что хочешь. Был такой случай у Хопра. Не то что двое, а весь отряд человек в сорок купаться полез. Наскочили пятеро казаков и открыли по реке стрельбу. Так что было-то!.. Которых побило, которые на другой берег убегли. Так нагишом и бродили по лесу. Села там богатые... Кулачье. Куда ни сунешься, всем сразу видно - раз голый, значит, большевик. Все-таки уговорил я его. Мы отошли от брода в кусты и наскоро выкупались. Реку переходили, нацепив на штыки винтовок связанные ремнем узелки со штанами и сапогами. После купания винтовка стала легче и подсумок не давил бок. Бодро зашагали краем рощи по направлению к избушке. Избушка была заброшена, стекла выставлены, даже котел из плиты был выломан. Видно было, что перед тем, как оставить ее, хозяева вывезли все, что только было можно. Чубук настороженно, сощурив глаза, обошел избу кругом, заложил два пальца в рот и продолжительно свистнул. Долго металось эхо по лесу, рассыпалось и перекатывалось и, измельчав, запуталось, заглохло в чаще однотонно шумливой листвы. Ответа не было. - Неужели же мы опередили их? Что же, придется подождать. В стороне от дороги выбрали тень под кустом и легли. Было жарко. Свернув в скатку шинель, я подложил ее под голову и, чтобы не мешалась, снял кожаную сумку. За время походов и ночевок на сырой земле сумка пообтерлась и выгорела. В сумке этой у меня лежали перочинный нож, кусок мыла, игла, клубок ниток и подобранная где-то середина из энциклопедического словаря Павленкова. Словарь - такая книга, которую можно перечитывать без конца - все равно всего не запомнишь. Именно поэтому-то я и носил его с собой и часто в отдых, во время отсиживания где-нибудь в логу или в чаще леса, доставал измятые листки и начинал перечитывать по порядку все, что попадалось. Были там биографии монахов, генералов, королей, рецепты лака, философские термины, упоминания о давнишних войнах, история какого-то доселе неслыханного мной государства Коста-Рика и тут же рядом способ добывания удобрения из костей животных. Много самых разнообразных, нужных и ненужных сведений от буквы "З" до "Р", на которой был оборван словарь, получил я за чтением этого словаря. Несколько дней тому назад, перед тем как идти на пост, заторопившись, я сунул в эту же сумку кусок черного хлеба. И сейчас я увидел, что позабытый кусок раскрошился и залепил мякишем листки. Я вытряхнул все содержимое на траву и стал ладонью прочищать стенку сумки. Нечаянно мой палец задел за отогнувшийся край кожаной подкладки. Повернув сумку к солнцу, я заглянул в нее и увидел, что из-под отставшей кожи виднеется какая-то белая бумага. Любопытство овладело мной, я надорвал подкладку побольше и вытащил тоненький сверток каких-то бумажек. Развернул одну: посредине герб с позолоченным двуглавым орлом, пониже золотыми буквами вытиснено: "Аттестат". Был выдан этот аттестат воспитаннику 2-й роты имени графа Аракчеева кадетского корпуса Юрию Ваальду в том, что он успешно окончил курс учения, был отличного прилежания, поведения и переводится в следующий класс. "Вот оно что!" - понял я, вспоминая убитого мною лесного незнакомца и его черную гимнастерку, на которой нарочно были срезаны пуговицы, и вытисненные на подкладке ворота буквы: "Гр. А. К. К. ". Другая бумага - было письмо, написанное по-французски, с недавней датой. И, хотя школа оставила у меня самое слабое воспоминание об этом языке, все же, посидев с полчаса, по отдельным словам, дополняя провалы строчек догадками, я понял, что письмо это содержит рекомендацию и адресовано какому-то полковнику Коренькову с просьбой принять участие в судьбе кадета Юрия Ваальда. Я хотел показать эти любопытные бумажки Чубуку, но тут я увидел, что Чубук спит. Мне было жалко будить его: он не отдыхал еще со вчерашнего утра. Я сунул бумаги обратно в сумку и стал читать словарь. Прошло около часа. Через шорох ветра к гомонливой трескотне птиц примешался далекий чужой шум. Я встал и приложил ладонь к уху - топот и голоса слышались все ясней и ясней. - Чубук! - дернул я его за плечо. - Вставай, Чубук, наши идут! - Наши идут? - машинально повторил Чубук, приподнимаясь и протирая глаза. - Ну да... рядом уже. Идем скорей. - Как же это я заснул? - удивился Чубук. - Прилег только - и заснул. Глаза его были еще сонные и жмурились от солнца, когда, вскинув винтовку, он зашагал за мной. Голоса раздавались почти рядом. Я поспешно выскочил из-за избушки и, подбрасывая шапку, заорал что-то, приветствуя подходящих товарищей. Куда упала шапка, я так и не видел, потому что сознание страшной ошибки оглушило меня. - Назад! - каким-то хриплым, рычащим голосом крикнул сзади Чубук. Tax... тах... тах... Три выстрела почти одновременно жахнули из первых рядов колонны. Какая-то невидимая сила рванула из рук и расщепила приклад моей винтовки с такой яростью, что я едва устоял на ногах. Но этот же грохот и толчок вывели меня из оцепенения. "Белые", - понял я, бросаясь к Чубуку. Чубук выстрелил. Целый час мы были под угрозой быть пойманными рассыпавшейся облавой. Все-таки вывернулись. Но еще долго после того, как смолкли голоса преследовавших, шли мы наугад, мокрые, раскрасневшиеся. Пересохшими глотками жадно вдыхали влажный лесной воздух и цеплялись ноющими, точно отдавленными подошвами ног за пни и кочки. - Будет, - сказал Чубук, бухаясь на траву, - отдохнем. Ну и врезались же мы с тобой, Бориска! А все я... Заснул, ты заорал: "Наши, наши!" - я не разобрал спросонья, думаю, что ты разузнал уже, и пру себе. Тут только я посмотрел на свою винтовку. Ложе было разбито в щепы, и магазинная коробка исковеркана. Я подал Чубуку винтовку. Он повертел ее и отбросил в траву. - Палка, - презрительно сказал он, - это уж теперь не винтовка, а дубинка, свиней ею только глушить. Ну ладно. Хорошо хоть сам-то цел остался. Шинелька где? Тоже нету. И я свою скатку бросил. Вот какие дела, брат! Хотелось бы еще отдохнуть, долго лежать не двигаясь, снять сапоги и расстегнуть ворот рубахи, но сильней, чем усталость, мучила жажда, а воды рядом нигде не было. Поднялись и тихонько пошли дальше. Перешли поле, под горой внизу приткнулись плотно сдвинутые домики деревеньки, и белые мазанки коричневыми соломенными крышами похожи были отсюда на кучку крупных березовых грибов. Спуститься туда мы не решились. Перешли поле и опять очутились в роще. - Дом, - прошептал я, останавливаясь и показывая пальцем на краешек красной железной крыши. Опасаясь нарваться на какую-нибудь засаду, мы осторожно подобрались к высокой изгороди. Ворота были наглухо заперты. Не лаяли собаки, не кудахтали куры, не топтались в хлеву коровы - все было тихо, точно все живое нарочно притаилось при нашем приближении. Мы обошли кругом усадьбу - прохода нигде не было. - Залезай мне на спину, - приказал Чубук, - заглянешь через забор, что там есть. Через забор я увидел пустой, поросший травой двор, вытоптанные клумбы, из которых кое-где подымались помятые георгины и густо-синие звездочки анютиных глазок. - Ну? - спросил Чубук нетерпеливо. - Да слезай же! Что я тебе, каменный, что ли? - Нету никого, - ответил я, спрыгивая. - Передние окна забиты досками, а сбоку вовсе рам нету - видать сразу, что брошенный дом. А колодец во дворе есть. Отодвинув неплотно прибитую доску, мы полезли через дыру во двор. В заплесневелой яме колодца чернильным наплывом отсвечивала глубокая вода, но зачерпнуть было нечем. Под навесом, среди сваленной кучи хлама, Чубук разыскал ржавое худое ведро. Пока мы его подтягивали, воды оставалось на донышке. Тогда заткнули дыру пучком травы и зачерпнули второй раз. Вода была чистая, студеная, и пить ее пришлось маленькими глотками. Ополоснули потные, пыльные лица и пошли к дому. Передние окна были заколочены, но зато сбоку дверь, выходившая на веранду, была распахнута и отвисло держалась на одной нижней петле. Осторожно ступая по скрипучим половицам, пошли в комнаты. На полу, усыпанном соломой, обрывками бумаги, тряпками, стояло несколько пустых дощатых ящиков, сломанный стул и буфет с дверцами, расщепленными чем-то тупым и тяжелым. - Мужики усадьбу грабили, - тихо сказал Чубук. - Ограбили все нужное и бросили. В следующей комнате лежала беспорядочная груда запыленных книг, покрытых рогожей, испачканной известкой. Тут же в общей куче валялся надорванный портрет полного господина, поперек пышного белого лба которого пальцем, обмакнутым в чернила, было коряво выведено неприличное слово. Было странно и интересно пробираться из комнаты в комнату заброшенного разграбленного дома. Каждая мелочь: разбитый цветочный горшок, позабытая фотография, поблескивающая в мусоре пуговица, рассыпанные, растоптанные фигурки шахмат, затерявшийся от колоды король пик, сиротливо прятавшийся в осколках разбитой японской вазы, - все это напоминало о людях, о хозяевах, о не похожем на настоящее уютном прошлом спокойных обитателей этой усадьбы. За стеной что-то мягко стукнуло, и этот стук, слишком неожиданный среди мертвого тления заброшенных комнат, заставил нас вздрогнуть. - Кто там? - зычно разбивая тишину, спросил Чубук, приподнимая винтовку. Большой рыжий кот широкими крадущимися шагами шел нам навстречу. И, остановившись в двух шагах, он с злобным, голодным мяуканьем уставился на нас холодными зелеными глазами. Я хотел погладить его, но кот попятился назад и одним махом, не прикасаясь даже к подоконнику, вылетел на заглохшую клумбу и исчез в траве. - Как он не сдох? - Чего ему сдыхать? О" мышей жрет, по духу слышно, что здесь мышей до черта. Нудным, хватающим за сердце скрипом заныла какая-то далекая дверь, и послышалось неторопливое шарканье: как будто кто-то тер сухой тряпкой об пол. Мы переглянулись. Это были шаги человека. - Кого тут еще черт носит? - тихо проговорил Чубук, подталкивая меня за простенок и бесшумно свертывая предохранитель винтовки. Донеслось легкое покашливание, захрустел отодвигаемый дверью ком бумаги, и в комнату вошел невысокий, плохо выбритый старичок в потертой пижаме голубого цвета и в туфлях, обутых на босую ногу. Старичок с удивлением, но без страха посмотрел на нас, вежливо поклонился и сказал равнодушно: - А я слушаю... кто это внизу ходит? Думаю, может, мужички пришли, ан нету. Глянул в окно - телег не видно. - Кто ты есть за человек? - с любопытством спросил Чубук, закидывая винтовку за плечо. - Позвольте спросить мне прежде, кто вы? - так же тихо и равнодушно поправил старичок. - Ибо если вы сочли нужным нанести визит, то будьте добры представиться хозяину. Впрочем... - тут он немного склонил голову и пыльными серыми глазами скользнул по Чубуку, - впрочем, я и сам догадываюсь: вы - красные. Тут нижняя губа хозяина дрогнула, будто кто-то дернул ее книзу. Блеснул желтым огоньком и потух золотой зуб, смахнули ожившие веки пыль с его серых глаз. Широким жестом хлебосольного хозяина старичок пригласил нас за собой: - Прошу пожаловать! Недоумевая, мы переглянулись и мимо разгромленных комнат пошли к узенькой деревянной лестнице, ведшей наверх. - Я, видите ли, наверху принимаю, - точно извиняясь, говорил на ходу хозяин. - Внизу, знаете, беспорядок, не убрано, убирать некому, все куда-то провалились, и никого не дозовешься. Сюда пожалуйте. Мы очутились в небольшой светлой комнате. У стены стоял старый сломанный диван с вывороченным нутром, вместо простыни покрытый рогожей, а вместо одеяла - остатком красивого, но во многих местах прожженного ковра. Тут же стоял трехногий письменный стол, а над столом висела клетка с канарейкой. Канарейка, очевидно, давным-давно сдохла и лежала в кормушке кверху лапками. Со стены глядело несколько пыльных фотографий. Очевидно, кто-то помог хозяину перетащить негодные остатки разбитой мебели и обставить эту комнату. - Прошу садиться, - сказал старик, указывая на диван. - Живу, знаете ли, один, гостей видеть давненько уж никого не видел. Мужички заезжают иногда, продукты привозят, а вот порядочных людей давно не видал. Был у меня как-то ротмистр Шварц. Знаете, может быть?.. Ах, впрочем, извините, ведь вы же красные. Не спрашивая нас, хозяин полез в буфет, достал оттуда две недобитых тарелки, две вилки - одну простую кухонную, с деревянным черенком, другую - вычурно изогнутую, десертную, у которой не хватало одного зубца, потом достал каравай черствого хлеба и полкружка украинской колбасы. Поставив на кособокую фитильную керосинку залепленный жирной сажей чайник, он вытер руки о полотенце, не стиранное бог знает с какого времени, снял со стены причудливую трубку, с которой беззубо скалился резной козел с человечьей головой, набил трубку махоркой и сел на драное, зазвеневшее выпершими пружинами кресло. Во время всех его приготовлений мы сидели молча на диване. Чубук тихонько толкнул меня и, хитро улыбнувшись, постучал незаметно пальцем о свой лоб. Я понял его и тоже улыбнулся. - Давненько уж не видал я красных, - сказал хозяин и тут же поинтересовался: - Каково здоровье Ленина? - Ничего, спасибо, жив-здоров, - серьезно ответил Чубук. - Гм, здоров... Старичок помешал проволокой жерло чадившей трубки и вздохнул. - Да и то сказать, с чего им болеть? - он помолчал и потом, точно отвечая на наш вопрос, сообщил: - А я вот прихварываю понемногу. По ночам, знаете, бессонница. Нету прежнего душевного равновесия. Встану иногда, пройдусь по комнатам - тишина, только мыши скребутся. - Что это вы пишете? - спросил я, увидав на столе целую кипу исписанных бисерным почерком листочков. - Так, - ответил он. - Соображения по поводу текущих событий. Набрасываю план мирового переустройства. Я, знаете, философ и спокойно взираю на все возникающее и проходящее. Ни на что не жалуюсь... нет, ни на что. Тут старичок встал и, мельком заглянув в окно, сел опять на свое место. - Жизнь пошумит, пошумит, а правда останется. Да, останется, - слегка возбуждаясь, повторил старик. - Были и раньше бунты, была пугачевщина, был пятый год, так же разрушались, сжигались усадьбы. Проходило время, и, как птица Феникс из пепла, возникало разрушенное, собиралось разрозненное. - То есть что же это? На старый лад все повернуть думаете? - настороженно и грубовато спросил Чубук. - Мы вам, пожалуй, перевернем! При этом прямом вопросе старичок съежился и, заискивающе улыбаясь, заговорил: - Нет, нет... что вы! Я не к тому. Это ротмистр Шварц хочет, а я не хочу. Вот предлагал он мне возвратить все, что мужички у меня позаимствовали, а я отказался. На что оно мне, говорю. Время не такое, чтобы возвращать, пусть лучше они мне понемногу на прожитие продуктов доставляют и пусть на доброе здоровье моим добром пользуются. Тут старичок опять приподнялся, постоял у окна и быстро обернулся к столу. - Что же это я... Вот и чайник вскипел. Прошу к столу, кушайте, пожалуйста. Упрашивать нас было не к чему: хлебные корки захрустели у нас на зубах, и запах вкусной чесночной колбасы приятно защекотал ноздри. Хозяин вышел в соседнюю комнату, и слышно было, как возится он, отодвигая какие-то ящики. - Забавный старик, - тихо заметил я. - Забавный, - вполголоса согласился Чубук, - а только... только что это он все в окошко поглядывает? Тут Чубук обернулся, пристально осмотрел комнату, и внимание его привлекла старая дерюга, разостланная в углу. Он нахмурился и подошел к окну. Вошел хозяин. В руках он держал бутылку и полой пижамы стирал с нее налет пыли. - Вот, - проговорил он, подходя к столу. - Прошу. Ротмистр Шварц заезжал и не допил. Позвольте, я вам в чай коньячку. Я и сам люблю, но для гостей... для гостей... - Тут старичок выдернул бумагу, которой было закупорено горлышко, и дополнил жидкостью наши стаканы. Я протянул руку к стакану, но тут Чубук быстро отошел от окна и сказал мне сердито: - Что это ты, милый? Не видишь, что ли, что посуды не хватает? Уступи место старику, а то расселся. Ты и потом успеешь. Садись, папаша, вместе выпьем. Я посмотрел на Чубука, удивляясь тому грубому тону, которым он обратился ко мне. - Нет, нет! - И старик отодвинул стакан. - Я потом... вы же гости... - Пей, папаша, - повторил Чубук и решительно подвинул стакан хозяину. - Нет, нет, не беспокойтесь, - упрямо отказался старик и, неловко отодвигая стакан, опрокинул его. Я сел на прежнее место, а старик отошел к окну и задернул грязную ситцевую занавеску. - Пошто задергиваешь? - спросил Чубук. - Комары, - ответил хозяин. - Комары одолели. Место тут низкое... столько расплодилось, проклятых. - Ты один живешь? - неожиданно спросил Чубук. - Как же это один?.. А чья это вторая постель у тебя в углу? - И он показал на дерюгу. Не дожидаясь ответа, Чубук поднялся, отдернул занавеску и высунул голову в окно. Вслед за ним приподнялся и я. Из окна открывался широкий вид на холмы и рощицы. Ныряя и выплывая, убегала вдаль дорога; у края приподнятого горизонта на фоне покрасневшего неба обозначились четыре прыгающие точки. - Комары! - грубо крикнул Чубук хозяину и, смерив презрительным взглядом его съежившуюся фигуру, добавил: - Ты, как я вижу, и сам комар, крови пососать захотел? Идем, Борис! Когда по лесенке мы сбежали вниз, Чубук остановился, вынул коробок и, чиркнув спичкой, бросил ее на кучу хлама. Большой ком серой сухой бумаги вспыхнул, и пламя потянулось к валявшейся на полу соломе. Еще минута, другая, и вся замусоренная комната загорелась бы. Но тут Чубук с неожиданной решимостью растоптал огонь и потянул меня к выходу. - Не надо, - как бы оправдываясь, сказал он. - Все равно наше будет. Минут через десять мимо кустов, в которых мы спрятались, промчались четверо всадников. - На усадьбу скачут, - пояснил Чубук. - Я как увидел в углу постеленную дерюгу, понял, что старик не один живет, а еще с кем-то. Видел ты, он все к окну подходил? Пока мы внизу по комнатам лазили, он послал за белыми кого-то. Так же и с чаем. Подозрительным мне что-то этот коньяк показался, может, разбавил его каким-нибудь крысомором? Не люблю я и не верю разграбленным, но гостеприимным помещикам! Кем он ни прикидывайся, а все равно про себя он мне первый враг! Ночевали мы в сенокосном шалаше. В ночь ударила буря, хлынул дождь, а мы были рады. Шалаш не протекал, и в такую непогоду можно было безопасно отоспаться. Едва начало светать, Чубук разбудил меня. - Теперь караулить друг друга надо, - сказал он. - Я уже давно возле тебя сижу. Теперь прилягу маленько, а ты посторожи. Неравно, как пойдет кто. Да смотри не засни тоже! - Нет, Чубук, я не засну. Я высунулся из шалаша. Под горой дымилась река. Вчера мы попали по пояс в грязное вязкое болотце, за ночь вода обсохла, и тина липкой коростой облепила тело. "Искупаться бы, - подумал я. - Речка рядышком, только под горку спуститься". С полчаса я сидел и караулил Чубука. И все не мог отвязаться от желания сбегать и искупаться. "Никого нет кругом, - думал я, - кто в этакую рань пойдет, да тут и дороги никакой около не видно. Не успеет Чубук на другой бок перевернуться, как я уже и готов". Соблазн был слишком велик, тело зудело и чесалось. Скинув никчемный патронташ, я бегом покатился под гору. Однако речка оказалась совсем не так близко, как мне казалось, и прошло, должно быть, минут десять, прежде чем я был на берегу. Сбросив черную ученическую гимнастерку, еще ту, в которой я убежал из дому, сдернув кожаную сумку, сапоги и штаны, я бултыхнулся в воду. Сердце екнуло. Забарахтался. Сразу стало теплее. У-ух, как хорошо! Поплыл тихонько на середину. Там, на отмели, стоял куст. Под кустом запуталось что-то: не то тряпка, не то упущенная при полоскании рубаха. Раздвинул ветки и сразу же отпрянул назад. Зацепившись штаниной за сук, вниз лицом лежал человек. Рубаха на нем была порвана, и широкая рваная рана чернела на спине. Быстрыми саженками, точно опасаясь, что кто-то вот-вот больно укусит меня, поплыл назад. Одеваясь, я с содроганием отворачивал голову от куста, буйно зеленевшего на отмели. То ли вода ударила крепче, то ли, раздвигая куст, я нечаянно отцепил покойника, а только он выплыл, его перевернуло течением и понесло к моему берегу. Торопливо натянув штаны, я начал надевать гимнастерку, чтобы скорей убежать прочь. Когда я просунул голову в ворот, тело расстрелянного было уже рядом, почти у моих ног. Дико вскрикнув, я невольно шагнул вперед и, оступившись, едва не полетел в воду. Я узнал убитого. Это был один из трех раненых, оставленных нами на пасеке, это был наш Цыганенок. - Эгей, хлопец! - услышал я позади себя окрик. - Подходи-ка сюда. Трое незнакомых направлялись прямо ко мне. Двое из них были с винтовками. Бежать мне было некуда - спереди они, сзади река. - Ты чей? - спросил меня высокий чернобородый мужчина. Я молчал. Я не знал, кто эти люди - красные или белые. - Чей? Тебя я спрашиваю! - уже грубее переспросил он, хватая меня за руку. - Да что с ним разговаривать! - вставил другой. - Сведем его на село, а там и без нас спросят. Подъехали две телеги. - Дай-ка кнут-то! - закричал чернобородый одному из мужиков-подводчиков, робко жавшемуся к лошади. - Для че? - недовольно спросил другой. - Для че кнутом? Ты веди к селу, там разберут. - Да не драть. Руки я ему перекручу, а то вон как смотрит, того и гляди, что стреканет. Ловким вывертом закинули мне локти назад и легонько толкнули к телеге: - Садись! Сытые кони дернули и быстрой рысцой понесли к большому селу, сверкавшему белыми трубами на зеленом пригорке. Сидя в телеге, я еще надеялся на то, что мои провожатые - партизаны одного из красных отрядов, что на месте все выяснится и меня сразу же отпустят. В кустах недалеко от села постовой окликнул: - Кто едет? - Свои... староста, - ответил чернобородый. - А-а-а!.. Куда ездил? - Подводы с хутора выгонял Кони рванулись и понеслись мимо постового. Я не успел рассмотреть ни его одежды, ни его лица, потому что все мое внимание было приковано к его плечам. На плечах были погоны. ГЛАВА ДЕВЯТАЯ Солдат на улице еще не было видно - вероятно, опали. Возле церкви стояло несколько двуколок, крытый фургон с красным крестом, а около походной кухни заспанные кашевары кололи на растопку лучину. - В штаб везти? - спросил возница у старосты. - Можно и в штаб. Хотя их благородие спят еще. Не стоит из-за такого мальца тревожить. Вези пока в холодную. Телега остановилась возле низкой каменной избушки с решетчатыми окнами. Меня подтолкнули к двери. Наспех прощупав мои карманы, староста снял с меня кожаную сумку. Дверь захлопнулась, хрустнула пружина замка. В первые минуты острого, причинявшего физическую боль страха я решил, что погиб, погиб окончательно и бесповоротно, что нет никакой надежды на спасение. Взойдет солнце выше, проснется его благородие, о котором упоминал староста, вызовет, и тогда смерть, тогда конец. Я сел на лавку и, опустив голову на подоконник, закоченел в каком-то тупом бездумье. В виски молоточками стучала кровь: тук-тук, тук-тук, и мысль, как неисправная граммофонная пластинка, повторяла, сбиваясь все на одно и то же: "Конец... конец... конец..." Потом, навертевшись до одури, от какого-то неслышного толчка острие сознания попало в нужную извилину мозга, и мысли в бурной стремительности понеслись безудержной чередой. "Неужели никак нельзя спастись? И так нелепо попался! Может быть, можно бежать? Нет, бежать нельзя. Может быть, на село нападут красные и успеют отбить? А если не нападут? Или нападут уже потом, когда будет поздно? Может быть... Нет, ничего не может быть, ничего не выходит". Мимо окна погнали стадо. Тесно сгрудившись, колыхались овцы, блеяли и позвякивали колокольцами козы, щелкал бичом пастух. Маленький теленок бежал подпрыгивая и смешно пытался на ходу ухватить вымя коровы. Эта мирная деревенская картина заставила еще больше почувствовать тяжесть положения, к чувству страха примешалась и даже подавила его на короткое время злая обида - вот... утро такое... все живут. И овцы, и везде жизнь как жизнь, а ты помирай! И, как это часто бывает, из хаоса сумбурных мыслей, нелепых и невозможных планов выплыла одна необыкновенно простая и четкая мысль, именно та самая, которая, казалось бы, естественней всего и прежде всего должна была прийти на помощь. Я так крепко освоился с положением красноармейца и бойца пролетарского отряда, что позабыл совершенно о том, что моя принадлежность к красным вовсе не написана на моем лбу. То, что я красный, как бы подразумевалось само собой и не требовало никаких доказательств, и доказывать или отрицать казалось мне вообще таким никчемным, как объяснять постороннему, что волосы мои белые, а не черные, - объяснять в то время, когда всем и без объяснения это отлично видно. "Постой, - сказал я себе, радостно хватаясь за спасительную нить. - Ну ладно... я красный. Это я об этом знаю, а есть ли какие-нибудь признаки, по которым могли бы узнать об этом они?" Поразмыслив немного, я пришел к окончательному убеждению, что признаков таких нет. Красноармейских документов у меня не было. Серую солдатскую папаху со звездочкой я потерял, убегая от кордона. Тогда же бросил я и шинель. Разбитая винтовка валялась в лесу на траве, патронташ, перед тем как идти купаться, я оставил в шалаше. Гимнастерка у меня была черная, ученическая. Возраст у меня был не солдатский. Что же еще остается? Ах, да! Маленький маузер, спрятанный на груди, и еще что? Еще история о том, как я попал на берег речки. Но маузер можно запихать под печь, а историю... историю можно и выдумать. Чтобы не запутаться, я решил не усложнять обстоятельств выдумыванием нового имени и новой фамилии, возраста и места рождения. Я решил остаться самим собой, то есть Борисом Гориковым, учеником пятого класса Арзамасского реального училища, отправившимся с дядей (чтобы не сбиться, дядю настоящего вспомнил) в город Харьков к тетке (адрес тетки остался у дяди). По дороге я отстал от дяди, меня ссадили с поезда за проезд без пропуска и документов (они у дяди). Тогда я решил пройти вдоль полотна, чтобы сесть на поезд со следующей станции. Но тут красные кончились и начались белые. Если спросят, чем жил, пока шел, скажу, что подавали по деревням. Если спросят, зачем направлялся в Харьков, раз не знаю адреса тетки, скажу, что надеялся узнать в адресном столе. Если скажут: "Какие же, к черту, могут быть сейчас адресные столы?" - удивлюсь и скажу, что могут, потому уж на что Арзамас худой город, и то там есть адресный стол. Если спросят: "Как же так дядя надеялся пробраться из красной России в белый Харьков?" - скажу, что дядя у меня такой пройдоха, что не только в Харьков, а хоть за границу проберется. А я вот... нет, не пройдоха, не могу никак. На этом месте нужно будет заплакать. Не особенно, а так, чтобы печаль была видна. Вот и все пока, остальное будет видно на месте. Вынул маузер. Хотел было сунуть его под печь, но раздумал. Даже если отпустят, отсюда его уже не вытащишь. Комната имела два окна: одно выходило на улицу, другое - в узенький проулок, по которому пролегала тропка, заросшая по краям густой крапивой. Тогда я поднял с пола обрывок бумаги, завернул маузер и бросил небольшой сверток в самую гущу крапивы. Только что успел я это сделать, как на крыльце застучали. Привели еще троих: двух мужиков, скрывших лошадей при обходе за подводами, и парнишку, уж не знаю зачем укравшего запасную возвратную пружину с двуколки у пулеметчика. Парнишка был избит, но не охал, а только тяжело дышал, точно его прогнали бегом. Между тем улица села оживилась. Проходили солдаты, ржали кони, звякали котелки возле походной кухни. Показались связисты, разматывающие на рогульки телефонный провод. Четко в ногу, под командой важного унтера прошел мимо не то караул к разводу, не то застава к смене. Опять щелкнул замок, просунулась голова солдата. Остановившись у порога, солдат вытащил из кармана смятую бумажку, заглянул в нее и крикнул громко: - Который тут Ваалд, что ли? Выходи. Я посмотрел на своих соседей, те на меня - никто не подымался. - Ваалд... Ну, кто тут? "Ваальд Юрий!" - ужаснулся я, вспомнив про бумаги, которые нашел в подкладке и о которых позабыл среди волнений последнего времени. Выбора у меня не было. Я встал и нетвердо направился к двери. "Ну да, конечно, - понял я. - Они нашли бумаги и принимают меня за того... за убитого. Он, как это скверно! Какой хороший и простой был мой первый план и как легко мне теперь сбиться и запутаться. А отказаться от бумаг нельзя. Сразу же возникнет подозрение - где достал документы, зачем?" Вылетела из головы вся тщательно придуманная история с поездкой к тете, с пройдохой-дядей... Нужно что-то сообразить новое, но что сообразишь? Тут уж придется, видно, на месте. Да... а-а-ах, какой же я дурень! Ну, ладно, я Ваальд, меня ведут к своим. Наконец-то я добрался, должен быть веселым, довольным, а я иду, опустив голову, точно покойника провожаю". Выпрямился и попробовал улыбнуться. Но как трудно иногда быть веселым, как невольно, точно резиновые, сжимаются и вздрагивают насильно растянутые в улыбку губы! С крыльца штаба спускался высокий пожилой офицер в погонах капитана, рядом с ним, с видом собаки, которой дали пинка, шагал староста. Заметив меня, староста остановился и развел руками: извините, мол, ошибка вышла. Офицер сказал старосте что-то резкое, и тот, подобострастно кивнув головой, побежал вдоль улицы. - Здравствуй, военнопленный, - немного насмешливо, но совсем не сердито сказал капитан. - Здравия желаю, господин капитан! - ответил я так, как учили нас в реальном на уроках военной гимнастики. - Ступай, - отпустил офицер моего конвоира и подал мне руку. - Ты как здесь? - спросил он, хитро улыбаясь и доставая папиросу. - Родину и отечество защищать? Я прочел письмо к полковнику Коренькову, но оно ни к чему тебе теперь, потому что полковник уже месяц как убит. "И очень хорошо, что убит", - подумал я. - Пойдем ко мне. Как же это ты, братец, не сказался старосте? Вот и пришлось тебе посидеть. Попал к своим, да сразу и в кутузку. - А я не знал, кто он такой. Погонов у него нет, мужик мужиком. Думал, что красный это. Тут ведь, говорят, шатаются, - выдавил я из себя и в то же время подумал, что офицер, кажется, хороший, не очень наблюдательный, иначе бы он по моему неестественному виду сразу бы догадался, что я не тот, за кого он меня принимает. - Знавал я твоего отца, - сказал капитан. - Давненько только, в седьмом году на маневрах в Озерках у вас был. Ты тогда еще совсем мальчуган был, только смутное какое-то сходство осталось. А ты не помнишь меня? - Нет, - как бы извиняясь, ответил я, - не помню. Маневры помню чуть-чуть, только тогда у нас много офицеров было. Если бы я не имел того "смутного сходства", о котором упоминал капитан, и если бы у него появилось хоть маленькое подозрение, он двумя-тремя вопросами об отце, о кадетском корпусе мог бы вконец угробить меня. Но офицер не подозревал ничего. То, что я не открылся старосте, казалось очень правдоподобным, а воспитанники кадетских корпусов на Дон бежали тогда из России табунами. - Ты, должно быть, есть хочешь? Пахомов! - крикнул он раздувавшему самовар солдату. - Что у тебя приготовлено? - Куренок, ваше благородие. Самовар сейчас вскипит... да попадья квашню вынула, лепешки скоро будут готовы. - Куренок! Что нам на двоих куренок? Ты давай еще чего-нибудь. - Смалец со шкварками можно, ваше благородие, со вчерашними варениками разогреть. - Давай вареники, давай куренка, да скоренько! Тут в соседней комнате заныл вызов телефонного аппарата. - Ваше благородие, ротмистр Шварц к телефону просит. Уверенным, спокойным баритоном капитан передавал распоряжения ротмистру Шварцу. Когда он положил трубку, кто-то другой, по-видимому также офицер, спросил у капитана: - Что Шварц знает нового об отряде Бегичева? - Пока ничего. Заходили вчера двое красных на Кустаревскую усадьбу, а поймать не удалось. Да! Виктор Ильич, напишите в донесении, что, по агентурным сведениям Шварца, отряд Шебалова будет пытаться проскочить мимо полковника Жихарева в район завесы красных. Нужно не дать им соединиться с Бегичевым... Ну-с, молодой человек, пойдемте завтракать. Покушайте, отдохните, а тогда будем решать, как и куда вас пристроить. Только что мы успели сесть за стол, денщик поставил плошку с дымящимися варениками, куренка, который по размерам походил скорее на здорового петуха, и шипящую сковороду со шкварками, только что успел я протянуть руку за деревянной ложкой и подумать о том, что судьба, кажется, благоприятствует мне, как возле ворот послышался шум, говор и ругательства. - До вас, ваше благородие, - сказал вернувшийся денщик, - красного привели с винтовкой. На Забелином лугу в шалаше поймали. Пошли пулеметчики сено покосить, глянули, а он в палатке спит, и винтовка рядом и бомба. Ну, навалились и скрутили. Завести прикажете? - Пусть приведут... Не сюда только. Пусть в соседней комнате подождут, пока я позавтракаю. Опять затопали, застучали приклады. - Сюда! - крикнул за стеной кто-то. - Садись на лавку да шапку-то сыми, не видишь - иконы. - Ты руки прежде раскрути, тогда гавкай! Вареник захолодел в моем полураскрытом рту и плюхнулся обратно в миску. По голосу в пленном я узнал Чубука. - Что, обжегся? - спросил капитан. - А ты не наваливайся очень-то. Успеешь, наешься. Трудно себе представитъ то мучительно напряженное состояние, которое охватило меня. Чтобы не внушать подозрения, я должен был казаться бодрым и спокойным. Вареники глиняными комьями размазывались по рту. Требовалось чисто физическое усилие для того, чтобы протолкнуть кусок через сжимавшееся горло. Но капитан был уверен в том, что я сильно голоден, да и я сам еще до завтрака сказал ему об этом. И теперь я должен был через силу есть. Тяжело ворочая одеревеневшими челюстями, машинально нанизывая лоснящиеся от жира куски на вилку, я был подавлен и измят сознанием своей вины перед Чубуком. Это я виноват в том, что его захватили в плен двое пулеметчиков. Это я, несмотря на его предупреждения, самовольно ушел купаться. Я виноват в том, что самого дорогого товарища, самого любимого мной человека взяли сонным и привели во вражеский штаб. - Э-э, брат, да ты, я вижу, совсем спишь, - как будто бы издалека донесся до меня голос капитана. - Вилку с вареником в рот, а сам глаза закрыл. Ляг поди на сено, отдохни. Пахомов, проводи! Я встал и направился к двери. Теперь нужно было пройти через комнату телефонистов, в которой сидел пленный Чубук. Это была тяжелая минута. Нужно было, чтобы удивленный Чубук ни одним жестом, ни одним восклицанием не выдал меня. Нужно было дать понять, что я попытаюсь сделать все возможное для того, чтобы спасти его. Чубук сидел, низко опустив голову. Я кашлянул. Чубук приподнял голову и быстро откинулся назад. Но, уже прежде чем коснуться спиной стены, он пересилил себя, смял и заглушил невольно вырвавшийся возглас. Как бы сдерживаясь от кашля, я приложил палец к губам, и по тому, как Чубук быстро сощурил глаз и перевел взгляд с меня на шагавшего вслед за мной денщика, я догадался, что Чубук все-таки ничего не понял и считает меня также арестованным по подозрению, пытающимся оправдаться. Его подбадривающий взгляд говорил мне: "Ничего, не бойся. Я тебя не выдам". Вся эта молчаливая сигнализация была такой короткой, что ее не заметили ни денщик, ни конвоир. Покачиваясь, я вышел во двор. - Сюда пожалуйте, - указал мне денщик на небольшой сарайчик, примыкавший к стене дома. - Там сено снутри и одеяло. Дверцу только заприте за собой, а то поросюки набегут. ГЛАВА ДЕСЯТАЯ Уткнувшись головой в кожаную подушку, я притих. "Что же делать теперь? Как спасти Чубука? Что должен сделать я для того, чтобы помочь ему бежать? Я виноват, я должен изворачиваться, а я сижу, ем вареники, и Чубук должен за меня расплачиваться". Но придумать ничего я не мог. Голова нагрелась, щеки горели, и понемногу лихорадочное, возбужденное состояние овладело мной. "А честно ли я поступаю, не должен ли я пойти и открыто заявить, что я тоже красный, что я товарищ Чубука и хочу разделить его участь?" Мысль эта своей простотой и величием ослепила меня. "Ну да, конечно, - шептал я, - это будет, по крайней мере, искуплением моей невольной ошибки". Тут я вспомнил давно еще прочитанный рассказ из времен Французской революции, когда отпущенный на честное слово мальчик вернулся под расстрел к вражескому офицеру. "Ну да, конечно, - торопливо убеждал и уговаривал себя я, - я встану сейчас, выйду и все скажу. Пусть видят тогда и солдаты и капитан, как могут умирать красные. И когда меня поставят к стенке, я крикну: "Да здравствует революция!" Нет... не это. Это всегда кричат. Я крикну: "Проклятие палачам!" Нет, я скажу..." Все больше и больше упиваясь сознанием мрачной торжественности принятого решения, все более разжигая себя, я дошел до того состояния, когда смысл поступков начинает терять свое настоящее значение. "Встаю и выхожу. - Тут я приподнялся и сел на сено. - Так что же я крикну?" На этом месте мысли завертелись яркой, слепящей каруселью, какие-то нелепые, никчемные фразы вспыхивали и гасли в сознании, и, вместо того чтобы придумать предсмертное слово, уж не знаю почему я вспомнил старого цыгана, который играл на свадьбах в Арзамасе на флейте. Вспомнил и многое другое, никак не связанное с тем, о чем я пытался думать в ту туманную минуту. "Встаю..." - подумал я. Но сено и одеяло крепким, вяжущим цементом обволокли мои ноги. И тут я понял, почему я не поднимаюсь. Мне не хотелось подниматься, и все эти раздумья о последней фразе, о цыгане - все было только поводом к тому, чтобы оттянуть решительный момент. Что бы я ни говорил, как бы я ни возбуждал себя, мне окончательно не хотелось идти открываться и становиться к стенке. Сознавшись себе в этом, я покорно лег опять на подушку и тихо заплакал над своим ничтожеством, сравнивая себя с великим мальчиком из далекой Французской революции. Деревянная стена, к которой было привалено сено, глухо вздрогнула. Кто-то изнутри задел ее чем-то твердым: не то прикладом, не то углом скамейки. За стеной слышались голоса. Проворной ящерицей я подполз вплотную, приложил ухо к бревнам и тотчас же поймал середину фразы капитана: - ...поэтому нечего чушь пороть. Хуже себе сделаешь. Сколько пулеметов в отряде? - Хуже уже некуда, а вилять мне нечего, - отвечал Чубук. - Пулеметов сколько, я спрашиваю? - Три... дна "максима", один кольт. "Нарочно говорит, - понял я. - У нас в отряде всего только один кольт". - Так. А коммунистов сколько? - Все коммунисты. - Так-таки и все? И ты коммунист? Молчание. - И ты коммунист? Тебя спрашиваю! - Да что зря спрашивать? Сам билет в руках держит, а спрашивает. - Мо-ол-чать! Ты, как я смотрю, кажется, идейный. Стой прямо, когда