Офендулин прямо утверждал, что слухи эти - злостная клевета. Было послано целых две телеграммы, причем в особой сноске редакция удостоверяла, что в подтверждение своего опровержения уважаемый М.Я.Офендулин представил "оказавшиеся в надлежащем порядке квитанции почтово-телеграфной конторы". ГЛАВА ВТОРАЯ Прошло несколько месяцев с тех пор, как я встретился с Галкой. На Сальниковой улице, рядом с огромным зданием духовного училища, стоял маленький, окруженный садиком домик. Обыватели, проходя мимо его распахнутых окон, через которые виднелись окутанные махорочным дымом лица, прибавляли шагу и, удалившись на квартал, злобно сплевывали: - Заседают провокаторы! Здесь находился клуб большевиков. Большевиков в городе было всего человек двадцать, но домик всегда был набит до отказа. Вход в него был открыт для всех, но главными завсегдатаями здесь были солдаты из госпиталя, пленные австрийцы и рабочие кожевенной и кошмовальной фабрик. Почти все свободное время проводил там и я. Сначала я ходил туда с Галкой из любопытства, потом по привычке, потом втянуло, завертело и ошарашило. Точно очистки картофеля под острым ножом, вылетала вся шелуха, которой до сих пор была забита моя голова. Наши большевики не выступали на церковных диспутах и на митингах среди краснорядцев - они собирали толпы у бараков, за городом и в измученных войной деревнях. Помню, однажды в Каменке был митинг. - Пойдем обязательно! Схватка будет. От эсеров сам Кругликов выступит. А знаешь, как он поет, - заслушаешься, - сказал мне Галка. - В Ивановском после его речи нам, не разобравшись, сначала чуть было по шее мужики не наклали. - Пойдемте, - обрадовался я. - Вы чего, Семен Иванович, никогда с собой свой револьвер не берете? Всегда он у вас где попало: то в табак засунете, а вчера я его у вас в хлебнице видел. У меня мой так всегда со мной. Я даже, когда спать ложусь, под подушку его кладу. Галка засмеялся, и борода его, засыпанная махоркой, заколыхалась. - Мальчуган! - сказал он. - Ежели теперь в случае неудачи мне просто шею набьют, то попробуй вынуть револьвер, тогда, пожалуй, и костей не соберешь! Придет время, и мы возьмемся за револьверы, а пока наше лучшее оружие - слово. Баскаков сегодня от наших выступать будет. - Что вы! - удивился я. - Баскаков вовсе плохо говорит. Он и фразы-то с трудом подбирает. У него от слова до слова пообедать можно. - Это он здесь, а ты послушай, как он на митингах разговаривает. Дорога в Каменку пролегала через старый, подгнивший мост, мимо покрытых еще не скошенной травой заливных лугов и мимо мелких протоков, заросших высоким густым камышом. Тянулись из города крестьянские подводы. Шли с базара босоногие бабы с пустыми кринками из-под молока. Мы не торопились, но, когда нас обогнала пролетка, до отказа набитая эсерами, мы прибавили шагу. По широким улицам со всех концов двигались к площади кучки мужиков из соседних селений. Митинг еще не начинался, но гомон и шум слышны были издалека. В толпе я увидел Федьку. Он шнырял взад-вперед и совал проходившим какие-то листовки. Заметив меня, он подбежал: - Эгей! И ты пришел... Ух, сегодня и весело будет! На вот, возьми пачку и помогай раздавать. Он сунул мне десяток листовок. Я развернул одну - листовки были эсеровские, за войну до победы и против дезертирства. Я протянул пачку обратно: - Нет, Федька, я не буду раздавать такие листовки. Раздавай сам, когда хочешь. Федька плюнул: - Дурак ты... Ты что, тоже с ними? - И он мотнул головой в сторону проходивших Галки и Баскакова. - Тоже хорош... Нечего сказать. А я-то еще на тебя надеялся! И, презрительно пожав плечами, Федька исчез в толпе "Он на меня надеялся, - усмехнулся я. - Что у меня своей головы, что ли, нет?" - До победы... - услышал я рядом с собой негромкий голос. Обернувшись, я увидел рябого мужичка без шапки. Он был босиком, в одной руке держал листовку, в другой - разорванную уздечку. Должно быть, он был занят починкой и вышел из избы послушать, о чем будет говорить народ. - До победы... ишь ты! - как бы с удивлением повторил он и обвел толпу недоумевающим взглядом. Покачал головой, сел на завалинку и, тыкая пальцем в листовку, прокричал на ухо сидевшему рядом глухому старику: - Опять до победы... С четырнадцатого года - и все до победы. Как же это выходит, дедушка Прохор? Выкатили на середину площади телегу. Влез неизвестно кем выбранный председатель - маленький, вертлявый человечек - и прокричал: - Граждане! Объявляю митинг открытым. Слово для доклада о Временном правительстве, о войне и текущих моментах предоставляется социалисту-революционеру товарищу Кругликову. Председатель соскочил с телеги. С минуту на "трибуне" никого не было. Вдруг разом вскочил, стал во весь рост и поднял руку Кругликов. Гул умолк. - Граждане великой свободной России! От имени партии социалистов-революционеров передаю вам пламенный привет. Кругликов заговорил. Я слушал его, стараясь не проронить ни слова. Он говорил о тех тяжелых условиях, в которых приходится работать Временному правительству. Германцы напирают, фронт трещит, темные силы - немецкие шпионы и большевики - ведут агитацию в пользу Вильгельма. - Был царь Николай, будет Вильгельм. Хотите ли вы опять царя? - спрашивал он. - Нет, хватит! - сотнями голосов откликнулась толпа. - Мы устали от войны, - продолжал Кругликов. - Разве нам не надоела война? Разве же не пора ее окончить? - Пора! - еще единодушней отозвалась толпа. - Что он говорит по чужой программе? - возмущенно зашептал я Галке. - Разве они тоже за конец войны? Галка ткнул меня легонько в бок: "Помалкивай и слушай". - Пора! Ну, так вот видите, - продолжал эсер, - вы все, как один, говорите это. А большевики не позволяют измученной стране скорее, с победой, окончить войну. Они разлагают армию, и армия становится небоеспособной. Если бы у нас была боеспособная армия, мы бы одним решительным ударом победили врага и заключили мир. А теперь мы не можем заключить мира. Кто виноват в этом? Кто виноват в том, что ваши сыновья, братья, мужья и отцы гниют в окопах, вместо того чтобы вернуться к мирному труду? Кто отдаляет победу и удлиняет войну? Мы, социалисты-революционеры, во всеуслышание заявляем: да здравствует последний, решительный удар по врагу, да здравствует победа революционной армии над полчищами немца, и после этого - долой войну и да здравствует мир! Толпа тяжело дышала клубами махорки; то здесь, то там слышались отдельные одобрительные возгласы. Кругликов заговорил об Учредительном собрании, которое должно быть хозяином земли, о вреде самочинных захватов помещичьих земель, о необходимости соблюдать порядок и исполнять приказы Временного правительства. Тонкой искусной паутиной он оплетал головы слушателей. Сначала он брал сторону крестьянства, напоминал ему о его нуждах. Когда толпа начинала сочувственно выкрикивать: "Правильно!", "Верно говоришь!", "Хуже уж некуда!", Кругликов начинал незаметно поворачивать. Внезапно оказывалось, что толпа, которая только что соглашалась с ним в том, что без земли крестьянину нет никакой свободы, приходила к выводу, что в свободной стране нельзя захватом отбирать у помещиков землю. Свою полуторачасовую речь он кончил под громкий гул аплодисментов и ругательств по адресу шпионов и большевиков. "Ну, - подумал я, - куда Баскакову с Кругликовым тягаться! Вон как все расходились". К моему удивлению, Баскаков стоял рядом, пыхтел трубкой и не обнаруживал ни малейшего намерения влезать на трибуну. Столпившиеся возле телеги эсеры тоже были несколько озадачены поведением большевиков. Посовещавшись, они решили, что большевики поджидают еще кого-то, и потому выпустили нового оратора. Оратор этот был намного слабее Кругликова. Говорил он запинаясь, тихо и, главное, повторял уже сказанное. Когда он слез, хлопков ему уже было меньше. Баскаков все стоял и продолжал курить. Его узкие, продолговатые глаза были прищурены, а лицо имело добродушно-простоватый вид и как бы говорило: "Пусть их там болтают. Мне-то какое до этого дело! Я себе покуриваю и никому не мешаю". Третий оратор был не сильнее второго, и, когда он сходил, большинство слушателей засвистело, загикало и заорало: - Эй, там... председатель! - Ты, чертова башка! Давай других ораторов! - Подавай сюда этих большевиков! Что ты им слова не даешь? В ответ на такое обвинение председатель возмущенно заявил, что слово он дает воем желающим, а большевики сами не просят слова, потому что боятся, должно быть, и он не может их силой заставить говорить. - Ты не можешь, так мы сможем! - Наблудили и хоронятся! - Тащи их за ворот на телегу! Пусть при народе выкладывают все начистоту... Рев толпы испугал меня. Я взглянул на Галку. Он улыбался, но был бледен. - Баскаков, - проговорил он, - хватит. А то плохо кончиться может. Баскаков кашлянул, как будто у него в горле разорвалось что-то, сунул трубку в карман и вперевалку мимо расступающейся озлобленной толпы пошел к телеге. Говорить он начал не сразу. Равнодушно посмотрев на толпившихся возле телеги эсеров, он вытер ладонью лоб, потом обвел глазами толпу, сложил огромный кулак дулею, выставил его так, чтобы он был всем виден, и спросил спокойно, громко и с издевкою: - А этого вы не видели? Такое необычайное начало речи смутило меня. Удивило оно сразу и мужиков. Почти тотчас же раздались негодующие выкрики: - Это штой-то? - Ты што людям кукиш выставил? - Ты, пес тебя возьми, словами отвечай, а не фигой, а то по шее получишь! - Этого не видели? - начал опять Баскаков. - Ну так не горюйте. Они... - тут Баскаков мотнул головой на эсеров, - они вам еще почище покажут. Па-а-ду-умаешь!.. - протянул Баскаков, сощурив глаза и качая головой. - Па-а-ду-умаешь... Развесили уши граждане свободной России. А скажите мне, граждане, какая вам есть польза от этой революции? Война была - война есть. Земли не было - земли нет. Помещик жил рядом - жил. А сейчас живет? Живет, живет. Что ему сделается? Вы не гикайте, не храбритесь. Помещика и это правительство в обиду не даст. Вон спросите-ка у водоватовских: пробовали было они до барской земли сунуться, а там отряд. Покрутились-покрутились около. Хоть и хороша землица, да не укусишь. Триста лет, говорите, терпели, так еще мало, еще терпеть захотели? Что ж, терпите. Господь терпеливых любит. Дожидайтесь, пока помещик сам к вам придет и поклонится: "А не надо ли вам землицы? Возьмите Христа ради". Ой, дождетесь ли только? А слыхали ли вы, что в Учредительном собрании, когда еще оно соберется, обсуждать вопрос будут: "Как отдать землю крестьянину - без выкупа либо с выкупом?" А ну-ка, придете домой, посчитаете у себя деньжата, хватит ли выкупить? На то, по-вашему, революция произошла, чтобы свою землю у помещиков выкупать? Да на кой пес, я вас спрашиваю, такая революция нужна была? Разве же без нее нельзя было за свои деньги земли купить? - Какой еще выкуп! - послышались из толпы рассерженные и встревоженные голоса. - А вот такой... - Тут Баскаков вынул из кармана смятую листовку и прочел: "Справедливость требует, чтобы за земли, переходящие от помещиков к крестьянам, землевладельцы получили вознаграждение". Вот какой выкуп. Пишут это от партии кадетов, а она тоже будет заседать в Учредительном. Она тоже своего добиваться будет. А вот как мы, большевики, по-простому говорим: неча нам ждать Учредительного, а давай землю сейчас, чтобы никакого обсуждения не было, никакой оттяжки и никакого выкупа! Хватит... выкупили. - Вы-икупили!.. - сотнями голосов ахнула толпа. - Какие еще могут быть обсуждения? Этак, может, и опять ничего не достанется. - Да замолчите вы, окаянные!.. Хай большевик говорит! Может, он еще что-нибудь этакое скажет. Раскрыв рот, я стоял возле Галки. Внезапный прилив радости и гордости за нашего Баскакова нахлынул на меня. - Семен Иванович! - крикнул я, дергая Галку за рукав. - А я-то разве думал... Как он с ними... Он даже не речь держит, а просто разговаривает. "Ой, какой хороший и какой умный Баскаков!" - думал я, слушая, как падают его спокойные, тяжелые слова в гущу взволнованной толпы. - Мир после победы? - говорил Баскаков. - Что же, дело хорошее. Завоюем Константинополь. Ну прямо как до зарезу нужен нам этот Константинополь! А то еще и Берлин завоюем. Я тебя спрашиваю, - тут Баскаков ткнул пальцем на рябого мужичка с уздечкой, пробравшегося к трибуне, - я спрашиваю: что у тебя немец либо турок взаймы, что ли, взяли и не отдают? Ну, скажи мне на милость, дорогой человек, какие у тебя дела могут быть в Константинополе? Что ты, картошку туда на базар продавать повезешь? Чего же ты молчишь? Рябой мужичок покраснел, заморгал и, разводя руками, ответил высоким негодующим голосом: - Да мне же вовсе он и не нужен... Да зачем же он мне сдался? - Тебе не нужен, ну и мне не нужен и им никому не нужен! А нужен он купцам, чтобы торговать им, видишь, прибыльней было. Так им нужен, пускай они и завоевывают. А мужик тут при чем? Зачем у вас полдеревни на фронт угнали? Затем, чтобы купцы прибыль огребали! Дурни вы, дурни! Большие, бородатые, а всякий вас вокруг пальца окрутить может. - А ей-богу же, может! - хлопая себя руками, прошептал рябой мужик. - Ей-богу, может. - И, вздохнув глубоко, он понуро опустил голову. - Так вот мы и говорим вам, - заканчивал Баскаков, - чтобы мир не после победы, не после дождичка в четверг, не после того, когда будут изувечены еще тысячи рабочих и мужиков, а давайте нам мир сейчас, без всяких побед. Мы еще и на своей земле помещика не победили. Так я говорю, братцы, или нет? Ну, а теперь пусть, кто не согласен, выйдет на это место и скажет, что я соврал, что я неправду сказал, а мне вам говорить больше нечего! Помню: заревело, застонало. Выскочил побледневший эсер Кругликов, замахал руками, пытаясь что-то сказать. Спихнули его с телеги. Баскаков стоял рядом и закуривал трубку, а рябой мужик, тот, у которого Баскаков спрашивал, зачем ему нужен Константинополь, тянул его за рукав, зазывая в избу чай пить. - С медом! - каким-то почти умоляющим голосом говорил он. - Осталось маненько. Не обидь же, товарищ! И они, ваши, пускай тоже идут. Пили кипяток, заваренный сушеной малиной. В избе вкусно пахло сотами. Мимо окон по пыльной дороге прокатила обратно бричка, набитая эсерами. Наступал сухой, душный вечер. Далеко в городе гудели колокола. Черные монахи тридцати церквей возносили молитвы об успокоении начинавшей всерьез бунтоваться земли. ГЛАВА ТРЕТЬЯ Я пошел на кладбище проститься с Тимкой Штукиным. Вместе с отцом он уезжал на Украину, к своему дяде, у которого был где-то возле Житомира небольшой хутор. Вещи были сложены. Отец ушел за подводой. Тимка казался веселым. Он не мог стоять на месте, поминутно бросался то в один, то в другой угол, точно хотел напоследок еще раз осмотреть стены сторожки, в которой он вырос. Но мне казалось, что Тимка не по-настоящему веселый и с трудом удерживается, чтобы не расплакаться. Птиц он своих распустил. - Всех... Все разлетелись, - говорил Тимка. - И малиновка, и синицы, и щеглы, и чиж. Я, Борька, знаешь, больше всего чижа любил. Он у меня совсем ручной был. Я открыл дверку клетки, а он не вылетает. Я шугнул его палочкой... Взметнулся он на ветку тополя да как запоет, как запоет!.. Я сел под дерево, клетку на сучок повесил. Сижу, а сам про все думаю: и как мы жили, и про птиц, и про кладбище, и про школу, как все кончилось и уезжать приходится. Долго сидел, думал, потом встаю, хочу взять клетку. Гляжу, а на ней мой чижик сидит. Спустился, значит, сел и не хочет улетать. И мне вдруг так жалко всего стало, что я... я чуть не заплакал, Борька. - Ты врешь, Тимка, - взволнованно сказал я. - Ты, наверное, и на самом деле заплакал. - И на самом деле, - дрогнувшим голосом сознался Тимка. - Я, знаешь, Борька, привык. Мне так жаль, что нас отсюда выгнали! Знаешь, я даже тайком от отца к старосте Синюгину ходил проситься, чтобы оставили. Так нет, - Тимка вздохнул и отвернулся, - не вышло. Ему что?.. У него вон какой свой дом... Последние слова Тимка договорил почти шепотом и быстро вышел в соседнюю комнату. Когда через минуту я зашел к нему, то увидел, что Тимка, крепко уткнувшись лицом в большой узел с подушками, плачет. На вокзале, подхваченные людской массой, ринувшейся к вагонам подошедшего поезда, Тимка с отцом исчезли. "Раздавят еще Тимку, - забеспокоился я. - И куда это такая прорва народу едет?" Перрон был набит до отказа. Солдаты, офицеры, матросы. "Ну, эти-то хоть привыкли и у них служба, а вот те куда едут?" - подумал я, оглядывая кучки расположившихся среди вороха коробок, корзин и чемоданов. Штатские ехали целыми семьями. Бритые озлобленные мужчины с потными от беготни и волнения лбами. Женщины с тонкими чертами лиц и растерянно-усталым блеском глаз. Какие-то старинные мамаши в замысловатых шляпках, ошарашенные сутолокой, упрямые и раздраженные. Слева от меня на огромном чемодане сидела, придерживая одной рукой перетянутую ремнями постель, другой - клетку с попугаем, какая-то старуха, похожая на одну из тех старых благородных графинь, которых показывают в кино. Она кричала что-то молодому морскому офицеру, пытавшемуся сдвинуть с перрона тяжелый кованый сундук. - Оставьте, - отвечал он, - какой тут еще вам носильщик! О черт!.. Слушай! - крикнул он, бросая сундук и поворачиваясь к проходившему мимо солдату. - Эй, ты!.. Ну-ка, помоги втащить вещи в вагон. Врасплох захваченный солдат, подчиняясь начальственному тону, быстро остановился, опустив руки по швам, но почти тотчас же, как будто устыдившись своей поспешности, под насмешливым взглядом товарищей ослабил вытяжку, неторопливо заложил руку за ремень и, чуть прищурив глаз, хитро посмотрел на офицера. - Тебе говорят! - повторил офицер. - Ты оглох, что ли? - Никак нет, не оглох, господин лейтенант, а не мое это дело - ваши гардеробы перетаскивать. Солдат повернулся и неторопливо, вразвалку пошел вдоль поезда. - Грегуар!.. - выкатив выцветшие глаза, крикнула старуха. - Грегуар, найди жандарма, пусть он арестует, пусть отдаст под суд грубияна! Но офицер безнадежно махнул рукой и, обозлившись, внезапно ответил ей резко: - Вы-то еще чего лезете? Что вы понимаете? Какого вам жандарма - с того света, что ли? Сидите да помалкивайте! Тимка неожиданно высунулся из окошка: - Эгей! Борька, мы здесь! - Ну, как вы там? - Ничего... Мы хорошо устроились. Отец на вещах сидит, а меня матрос к себе на верхнюю полку в ноги пустил. "Только, говорит, не дрыгайся, а то сгоню". Вспугнутая вторым звонком толпа загомонила еще громче. Отборная ругань смешивалась с французской речью, запах духов - с запахом пота, переливы гармоники - с чьим-то плачем, - и все это разом покрыл мощный гудок паровоза. - Прощай, Тим-ка! - Прощай, Борь-ка! - ответил он, высовывая вихор и махая мне рукой. Поезд скрылся, увозя с собой сотни разношерстного, разноязычного народа, но казалось, что вокзал не освободился нисколько. - Ух, и прет же! - услышал я рядом с собой голос. - И все на юг, все на юг. На Ростов, на Дон. Как на север поезд, так одни солдаты да служивый народ, а как на юг, то господа так и прут! - На курорт едут, что ли? - На курорт... - послышалось насмешливое. - Полечиться от страха, нынче страхом господа больны. Мимо ящиков, сундуков, мешков, мимо людей, пивших чай, щелкавших семечки, спавших, смеявшихся и переругивавшихся, я пошел к выходу. Хромой газетчик Семен Яковлевич выскочил откуда-то и, пробегая с необычной для его деревянной ноги прытью, заорал тонким, скрипучим голосом: - Свежие газеты!.. "Русское слово"!.. Потрясающие подробности о выступлении большевиков! Правительство разогнало большевистскую демонстрацию! Есть убитые и раненые. Безуспешные поиски главного большевика Ленина!.. Газету рвали из рук - сдачу не спрашивали. Возвращаясь, я взял чуть правее шоссе и направился по узкой тропке, пролегавшей меж колосьев спелой ржи. Спускаясь в овраг, я заметил на противоположном склоне шагавшего навстречу человека, согнувшегося под тяжестью ноши. Без труда я узнал Галку. - Борис, - крикнул он мне, - ты что здесь делаешь? Ты с вокзала? - С вокзала, а вы-то куда? Уж не на поезд ли? Тогда фьють... опоздали, Семен Иванович, поезд только что ушел. "Ремесленный учитель" Галка остановился, бухнул тяжелую ношу на траву и, опускаясь на землю, проговорил огорченно: - Ну и ну! Что же теперь делать мне с этим? - И он ткнул ногой в завязанный узел. - А тут что такое? - полюбопытствовал я. - Разное... литература... Да и так еще кое-что. - Тогда давайте. Я вам обратно помогу донести. Вы в клубе оставите, а завтра поедете. Галка затряс своей черной и, как всегда, обсыпанной махоркой бородой: - В том-то, брат, и дело: что в клуб нельзя. Клуб-то, брат, у нас тю-тю. Нету больше клуба. - Как нету? - чуть не подпрыгнул я. - Сгорел, что ли? Да я же только утром, как сюда идти, проходил мимо... - Не сгорел, брат, а закрыли его. Хорошо, что нас свои люди успели предупредить. Там сейчас обыск идет. - Семен Иванович, - спросил я недоумевая, - да как же это? Кто же это может закрыть клуб? Разве теперь старый режим?.. Теперь свобода. Ведь у эсеров есть клуб, и у меньшевиков, и у кадетов, а анархисты сроду пьяные и вдобавок еще окна у себя снаружи досками заколотили, и то им ничего. А у нас все спокойно, и вдруг закрыли! - Свобода! - улыбнулся Галка. - Кому, брат, свобода, а кому и нет. Вот что мне с узлом-то делать? Спрятать бы пока до завтра надо, а то назад в город тащить неудобно, отберут еще, пожалуй. - А давайте спрячем, Семен Иванович! Я место тут неподалеку знаю. Тут, если оврагом немного пройти, пруд будет, а еще сбоку этакая выемка, там раньше глину для кирпичей рыли и в стенках ям много. Туда не только что узел, а телегу с конем спрятать можно. Только говорят, что змеюки там попадаются, а я босиком. Ну, вам-то, в ботинках, можно. Да они если и укусят, то ничего - не помрешь, а только как бы обалдеешь. Последнее добавление не понравилось Галке, и он спросил, нет ли где поблизости другого укромного местечка, но чтобы без змеюк. Я ответил, что другого такого места поблизости нету и кругом народ бывает: либо стадо пасется, либо картошку перепалывают, либо мальчишки возле чужих огородов околачиваются. Тогда Галка взвалил узел на плечо, и мы пошли по берегу ручья. Узел спрятали надежно. - Беги теперь в город, - сказал Галка. - Я завтра сам заберу его отсюда. Да если увидишь кого из комитетчиков, то передай, что я еще не уехал. Постой... - остановил он меня, заглядывая мне в лицо. - Постой! А ты, брат, не того... - тут он покрутил пальцем перед мои лицом, - не сболтнешь? - Что вы, Семен Иванович! - забормотал я, съежившись от обидного подозрения. - Что вы! Разве я о ком-нибудь хоть что... когда-нибудь? Да я в школе ни о ком ничего никогда, когда даже в игре, а ведь это же всерьез, а вы еще... Не дав договорить, Галка потрепал меня по плечу худою цепкою пятерней и сказал, улыбаясь: - Ну ладно, ладно... Кати... Эх ты, заговорщик! ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ За лето Федька вырос и возмужал. Он отпустил длинные волосы, завел черную рубаху-косоворотку и папку. С этой папкой, набитой газетами, он носился по училищным митингам и собраниям. Федька - председатель классного комитета. Федька - делегат от реального в женскую гимназию. Федька - выбранный на родительские заседания. Навострился он такие речи заворачивать - прямо второй Кругликов, Влезет на парту на диспутах: "Должны ли учащиеся отвечать учителям сидя или обязаны стоять?", "Допустима ли в свободной стране игра в карты во время уроков закона божьего?" Выставит ногу вперед, руку за пояс и начнет: "Граждане, мы призываем... обстановка обязывает... мы несем ответственность за судьбы революции..." И пошел, и пошел. С Федькой у нас что-то не ладилось. До открытой ссоры дело еще не доходило, но отношения портились с каждым днем. Я опять остался на отшибе. Только что начала забываться история с моим отцом, только что начал таять холодок между мной и некоторыми из прежних товарищей, как подул новый ветер из столицы; обозлились обитатели города на большевиков и закрыли клуб. Арестовала думская милиция Баскакова, и тут опять я очутился виноватым: зачем с большевиками околачивался, зачем к 1 Мая над ихним клубом на крыше флаг вывешивал, почему на митинге отказался помогать Федьке раздавать листовки за войну до победы? Листовки у нас все раздавали. Иной нахватает и кадетских, и анархистских, и христианских социалистов, и большевистских - бежит и какая попала под руку, ту и сует прохожему. И этаким все ничего, как будто так и надо! Как же мог я взять у Федьки эсеровские листовки, когда мне Баскаков только что полную груду своих прокламаций дал? Как же можно раздавать и те и другие? Ну, хоть бы сходные листовки были, а то в одной - "Да здравствует победа над немцами", в другой - "Долой грабительскую войну". В одной - "Поддерживайте Временное правительство", в другой - "Долой десять министров-капиталистов". Как же можно сваливать их в одну кучу, когда одна листовка другую сожрать готова? Учеба в это время была плохая. Преподаватели заседали по клубам, явные монархисты подали в отставку. Половину школы заняли под Красный Крест. - Я, мать, уйду из школы, - говаривал я иногда. - Учебы все равно никакой, со всеми я на ножах. Вчера, например, Коренев собирал с кружкой в пользу раненых; было у меня двадцать копеек, опустил и я, а он перекосился и говорит: "Родина в подачках авантюристов не нуждается". Я аж губу закусил. Это при всех-то! Говорю ему: "Если я сын дезертира, то ты сын вора. Отец твой, подрядчик, на поставках армию грабил, и ты, вероятно, на сборах раненым подзаработать не прочь". Чуть дело до драки не дошло. На днях товарищеский суд будет. Плевал я только на суд. Тоже... судьи какие нашлись! С маузером, который подарил мне отец, я не расставался никогда. Маузер был небольшой, удобный, в мягкой замшевой кобуре. Я носил его не для самозащиты. На меня никто еще не собирался нападать, но он дорог мне был как память об отце, его подарок - единственная ценная вещь, имевшаяся у меня. И еще потому любил я маузер, что всегда испытывал какое-то приятное волнение и гордость, когда чувствовал его с собой. Кроме того, мне было тогда пятнадцать лет, и я не знал да и до сих пор не знаю ни одного мальчугана этого возраста, который отказался бы иметь настоящий револьвер. Об этом маузере знал только Федька. Еще в дни дружбы я показал ему его. Я видел, с какой завистью осторожно рассматривал он тогда отцовский подарок. На другой день после истории с Кореневым я вошел в класс, как и всегда в последнее время, ни с кем не здороваясь, ни на кого не обращая внимания. Первым уроком была география. Рассказав немного о западном Китае, учитель остановился и начал делиться последними газетными новостями. Пока споры да разговоры, я заметил, что Федька пишет какие-то записки и рассылает их по партам. Через плечо соседа в начале одной из записок я успел прочесть свою фамилию. Я насторожился. После звонка, внимательно наблюдая за окружавшими, я встал, направился к двери и тотчас же заметил, что от двери я отгорожен кучкой наиболее крепких одноклассников. Около меня образовалось полукольцо; из середины его вышел Федька и направился ко мне. - Что тебе надо? - спросил я. - Сдай револьвер, - нагло заявил он. - Классный комитет постановил, чтобы ты сдал револьвер в комиссариат думской милиции. Сдай его сейчас же комитету, и завтра ты получишь от милиции расписку. - Какой еще револьвер? - отступая к окну и стараясь, насколько хватало сил, казаться спокойным, переспросил я. - Не запирайся, пожалуйста! Я знаю, что ты всегда носишь маузер с собой. И сейчас он у тебя в правом кармане. Сдай лучше добровольно, или мы вызовем милицию. Давай! - И он протянул руку. - Маузер? - Да. - А этого не хочешь? - резко выкрикнул я, показывая ему фигу. - Ты мне его давал? Нет. Ну, так и катись к черту, пока не получил по морде! Быстро повернув голову, я увидел, что за моей спиной стоят четверо, готовых схватить меня сзади. Тогда я прыгнул вперед, пытаясь прорваться к двери. Федька рванул меня за плечо. Я ударил его кулаком, и тотчас же меня схватили за плечи и поперек груди. Кто-то пытался вытолкнуть мою руку из кармана. Не вынимая руки, я крепко впился в рукоятку револьвера. "Отберут... Сейчас отберут..." Тогда, как пойманный в капкан звереныш, я взвизгнул. Я вынул маузер, большим пальцем вздернул предохранитель и нажал спуск. Четыре пары рук, державших меня, мгновенно разжались. Я вскочил на подоконник. Оттуда я успел разглядеть белые, будто ватные лица учеников, желтую плиту каменного пола, разбитую выстрелом, и превратившегося в библейский соляной столб застрявшего в дверях отца Геннадия. Не раздумывая, я спрыгнул с высоты второго этажа на клумбы ярко-красных георгин. Поздно вечером по водосточной трубе, со стороны сада, я пробирался к окну своей квартиры. Старался лезть потихоньку, чтобы не испугать домашних, но мать услышала шорох, подошла и спросила тихонько: - Кто там? Это ты, Борис? - Я, мама. - Не ползи по трубе... сорвешься еще. Иди, я тебе дверь открою. - Не надо, мама... Пустяки, я и так... Спрыгнув с подоконника, я остановился, приготовившись выслушать ее упреки и жалобы. - Есть хочешь? - все так же тихо спросила мать. - Садись, я тебе супу достану, он теплый еще. Тогда, решив, что мать ничего еще не знает, я поцеловал ее и, усевшись за стол, стал обдумывать, как передать ей обо всем случившемся. Рассеянно черпая ложкой перепрелый суп, я почувствовал, что мать сбоку пристально смотрит на меня. От этого мне стало неловко, и я опустил ложку на край тарелки. - Был инспектор, - сказала мать, - говорил, что из школы тебя исключают и что если завтра к двенадцати часам ты не сдашь свой револьвер в милицию, то они сообщат туда об этом, и у тебя отберут его силой. Сдай, Борис! - Не сдам, - упрямо и не глядя на нее, ответил я. - Это папин. - Мало ли что папин! Зачем он тебе? Ты потом себе другой достанешь. Ты и без маузера за последние месяцы какой-то шальной стал, еще застрелишь кого-нибудь! Отнеси завтра и сдай. - Нет, - быстро заговорил я, отодвигая тарелку. - Я не хочу другого, я хочу этот! Это папин. Я не шальной, я никого не задеваю... Они сами лезут. Мне наплевать на то, что исключили, я бы и сам ушел. Я спрячу его и не отдам. - Бог ты мой! - уже раздраженно начала мать. - Ну, тогда тебя посадят и будут держать, пока не отдашь! - Ну и пусть посадят, - обозлился я. - Вон и Баскакова посадили... Ну что ж, и буду сидеть, все равно не отдам... Не отдам! - после небольшого молчания крикнул я так громко, что мать отшатнулась. - Ну, ну, не отдавай, - уже мягче проговорила она. - Мне-то что? - Она помолчала, над чем-то раздумывая, встала и добавила с горечью, выходя за дверь: - И сколько жизни вы у меня раньше времени посожжете! Меня удивила уступчивость матери. Это было не похоже на нее. Мать редко вмешивалась в мои дела, но зато уже когда заладит что-нибудь, то не успокоится до тех пор, пока не добьется своего. Спал крепко. Во сне пришел ко мне Тимка и принес в подарок кукушку. "Зачем, Тимка, мне кукушка?" Тимка молчал. "Кукушка, кукушка, сколько мне лет?" И она прокуковала - семнадцать. "Неправда, - сказал я, - мне только пятнадцать". - "Нет, - замотал Тимка головой. - Тебя мать обманула". - "Зачем матери меня обманывать?" Но тут я увидел, что Тимка вовсе не Тимка, а Федька - стоит и усмехается. Проснулся, соскочил с кровати и заглянул в соседнюю комнату - без пяти семь. Матери не было. Нужно было торопиться и спрятать незаметно в саду маузер. Накинул рубаху, сдернул со стула штаны - и внезапный холодок разошелся по телу: штаны были подозрительно легкими. Тогда осторожно, как бы боясь обжечься, я протянул руку к карману. Так и есть - маузера там не было: пока я спал, мать вытащила его. "Ах, вот оно... вот оно что!.. И она тоже против меня. А я-то поверил ей вчера. То-то она так легко перестала уговаривать меня... Она, должно быть, понесла его в милицию". Я хотел уже броситься догонять ее. "Стой!.. Стой!.. Стой!.." - протяжно запели, отбивая время, часы. Я остановился и взглянул на циферблат. Что же это я, на самом деле? Ведь всего только еще семь часов. Куда же она могла уйти? Оглядевшись по углам, я заметил, что большой плетеной корзины нет, и догадался, что мать ушла на базар. Но если ушла на базар, то не взяла же она с собой маузер? Значит, она спрятала его пока дома. Куда? И тотчас же решил: в верхний ящик шкафа, потому что это был единственный ящик, который запирался на ключ. И тут я вспомнил, что когда-то, давно еще, мать принесла из аптеки розовые шарики сулемы и для безопасности заперла их в этот ящик. А мы с Федькой хотели сгубить у Симаковых рыжего кота за то, что Симаковы перешибли лапу нашей собачонке. Порывшись в железном хламе, мы тогда подобрали ключ, вытащили один шарик и, кажется, бросили ключ на прежнее место. Я вышел в чулан и выдвинул тяжелый ящик. Разбрасывая ненужные обломки, гайки, винты, я принялся за поиски. Обрезал руку куском жести и нашел сразу три заржавленных ключа. Из них какой-то подходит... Должно быть, вот этот. Вернулся к шкафу. Ключ входил туго... Крак! Замок щелкнул. Потянул за ручку. Есть... маузер... Кобура лежит отдельно. Схватил и то и другое. Запер ящик, ключ через окно выбросил в сад и выбежал на улицу. Оглядевшись по сторонам, я заметил возвращавшуюся с базара мать. Тогда я завернул за угол и побежал по направлению к кладбищу. На опушке перелеска остановился передохнуть. Бухнулся на ворох теплых сухих листьев и тяжело задышал, то и дело оглядываясь по сторонам, точно опасаясь погони. Рядом протекал тихий, безмолвный ручеек. Вода была чистая, но теплая и пахла водорослями. Не поднимаясь, я зачерпнул горсть воды и выпил, потом положил голову на руки и задумался. Что же теперь делать? Домой возвращаться нельзя, в школу нельзя. Впрочем, домой можно... Спрятать маузер и вернуться. Мать посердится и перестанет когда-нибудь. Сама же виновата - зачем тайком вытащила? А из милиции придут? Сказать, что потерял, - не поверят. Сказать, что чужой, - спросят, чей. Ничего не говорить - как бы еще на самом деле не посадили! Подлец Федька... Подлец! Сквозь редкие деревья опушки виднелся вокзал. У-у-у-у-у! - донеслось оттуда эхо далекого паровозного гудка. Над полотном протянулась волнистая полоса белого пара, и черный, отсюда похожий на жука паровоз медленно выкатился из-за поворота. У-у-у-у-у! - заревел он опять, здороваясь с дружески протянутой лапой семафора. "А что, если..." Я тихонько приподнялся и задумался. И чем больше я думал, тем сильнее и сильнее манил меня вокзал. Звал ревом гудков, протяжно-певучими сигналами путевых будок, почти что ощущаемым запахом горячей нефти и глубиной далекого пути, убегающего к чужим, незнакомым горизонтам. "Уеду в Нижний, - подумал я. - Там найду Галку. Он в Сормове. Он будет рад и оставит меня пока у себя, а дальше будет видно. Все утихнет, и тогда вернусь. А может быть... - и тут что-то изнутри подсказало мне: - может быть, и не вернусь". "Будет так", - с неожиданной для самого себя твердостью решил я и, сознавая всю важность принятого решения, встал; почувствовав себя крепким, большим, сильным, улыбнулся. ГЛАВА ПЯТАЯ В Нижний Новгород поезд пришел ночью. Сразу же у вокзала я очутился на большой площади. Под огнями фонарей поблескивали штыки новеньких винтовок, отсвечивали повсюду погоны. С трибуны рыжий бородатый человек говорил солдатам речь о необходимости защищать родину, уверял в неизбежности скорого поражения "проклятых империалистов-немцев". Он поминутно оборачивался в сторону своего соседа - старенького, седого полковника, который каждый раз, как бы удостоверяя правильность заключений рыжего оратора, одобрительно кивал круглой лысой головой. Вид у оратора был измученный, он бил себя растопыренной ладонью, поднимал вверх поочередно то одну, то обе руки. Он обращался к сознательности и совести солдат. Под конец, когда ему показалось, что речь его проникла в гущу серой массы, он взмахнул рукой, так что едва не заехал в ухо испуганно отшатнувшегося полковника, и громко запел "Марсельезу". Несколько десятков разрозненных голосов подхватили мотив, но вся солдатская колонна молчала. Тогда рыжий оратор оборвал на полуслове песню и, бросив шапку оземь, стал слезать с трибуны. Старик полковник постоял еще немного, беспомощно развел руками и, наклонив голову, придерживаясь за перила, полез вниз. Оказывается, маршевый батальон отправляли на германский фронт. До вокзала солдаты пошли с песнями, их закидывали цветами и подарками. Все было благополучно. И уже здесь, на станции, воспользовавшись тем, что благодаря чьей-то нераспорядительности не хватило кипятку в баках и в нескольких вагонах недоставало деревянных нар, солдаты затеяли митинг. Появились не приглашенные командованием ораторы, и, начав с недостачи кипятку, батальон неожиданно пришел к заключению: "Хватит, повоевали, дома хозяйство рушится, помещичья земля не поделена, на фронт идти не хотим!" Загорелись костры, запахло смолой расщепленных досок, махоркой, сушеной рыбой, сваленной штабелями на соседних пристанях, и свежим волжским ветром. Так мимо огней, мимо винтовок, мимо возбужденных солдат, кричавших ораторов, растерянно-озлобленных офицеров я, взволнованный и радостный, зашагал в темноту незнакомых привокзальных улиц. Первый же прохожий, которого я спросил о том, как пройти в Сормово, ответил мне удивленно: - В Сормово, милый человек, отсюда никак пройти невозможно. В Сормово отсюда на пароходах ездят. Заплатил полтинник - и садись, а сейчас до утра никаких пароходов нету. Тогда побродив еще немного, я забрался в один из пустых ящиков, сваленных грудами у какого-то забора, и решил переждать до рассвета. Вскоре заснул. Разбудила меня песня. Работали грузчики - поднимали скопом что-то тяжелое. Э-эй, ребятушки, да дружно! - заводил запевала надорванным, но приятным тенором. Остальные враз подхватывали резкими, надорванными голосами: По-оста-раться еще нужно. Что-то двинулось, треснуло и заскрипело. И-э-эх... начать-то мы начали. А всю сволочь не скачали. Я высунул голову. Как муравьи, облепившие кусок ржаного хлеба, со всех сторон окружили грузчики огромную ржавую лебедку и по положенным наискосок рельсам втаскивали ее на платформу. Опять невидимый в куче запевала завел: И-э-эх... прогнали мы Николку, И-э-эх... да что-то мало толку! Опять хрустнуло. А не подняться ли народу, Чтоб Сашку за ноги да в воду! Лязгнуло, грохнуло. Лебедка тяжело села на крякнувшую платформу. Песня оборвалась, послышались крики, говор и ругательства. "Ну и песня! - подумал я. - Про какого же это Сашку? Да ведь это же про Керенского! У нас бы в Арзамасе за такую песню живо сгребли, а здесь милиционер рядом стоит, отвернулся и как будто бы не слышит". Маленький грязный пароходик давно уже причалил к пристани. Полтинника на билет у меня не было, а возле узкого трапа стояли рыжий контролер и матрос с винтовкой. Я грыз ногти и уныло посматривал на узенькую полоску маслянистой воды, журчавшей между пристанью и бортом парохода. По воде плыли арбузные корки, щепки, обрывки газет и прочая дрянь. "Пойти panne попроситься у контролера? - подумал я. - Совру ему что-нибудь. Вот, мол, скажу, сирота. Приехал к больной бабушке. Пропустите, пожалуйста, проехать до старушки". Маслянистая поверхность мутной воды отразила мое загорелое лицо, подстриженную ежиком крупную голову и крепкую, поблескивавшую медными пуговицами ученическую гимнастерку. Вздохнув, я решил, что сироту надо оставить в покое, потому что сироты с эдакими здоровыми физиономиями доверия не внушают. Читал я в книгах, что некоторые юноши, не имея денег на билет, нанимались на пароход юнгами. Но и этот способ не мог пригодиться здесь, когда всего-то-навсего надо мне было попасть на противоположный берег реки. - Чего стоишь? Подвинься, - услышал я задорный вопрос и увидел невысокого рябого мальчугана. Мальчуган небрежно швырнул на ящик пачку каких-то листовок и быстро вытащил из-под моих ног толстый грязный окурок. - Эх ты, ворона, - сказал он снисходительно. - Окурок-то какой проглядел! Я ответил ему, что на окурки мне наплевать, потому что я не курю, и, в свою очередь, спросил его, что он тут делает. - Я-то? - Тут мальчуган ловко сплюнул, попав прямо в середину проплывавшего мимо полена. - Я листовки раздаю от нашего комитета. - От какого комитета? - Ясно, от какого... от рабочего. Хочешь, помогай раздавать. - Я бы помог, - ответил я, - да мне вот на пароход надо в Сормово, а билета нет. - А что тебе в Сормове? - К дяде приехал. Дядя на заводе работает. - Как же это ты, - укоризненно спросил мальчуган, - едешь к дяде, а полтинником не запасся? - Запасаются загодя, - искренне вырвалось у меня, - а я вот нечаянно собрался и убежал из дому. - Убежа-ал? - Глаза мальчугана с недоверчивым любопытством скользнули по мне. Тут он шмыгнул носом и добавил сочувственно: - То-то, когда вернешься, отец выдерет. - А я не вернусь. И потом, у меня нет отца. Отца у меня еще в царское время убили. У меня отец большевик был. - И у меня большевик, - быстро заговорил мальчуган, - только у меня живой. У меня, брат, такой отец, что на все Сормово первый человек! Хоть кого хочешь спроси: "Где живет Павел Корчагин?" - всякий тебе ответит: "А это в комитете... На Варихе, на заводе Тер-Акопова". Вот какой у меня человек отец! Тут мальчуган отшвырнул окурок и, поддернув сползавшие штаны, нырнул куда-то в толпу, оставив листовки возле меня. Я поднял одну. В листовке было написано, что Керенский - изменник, готовит соглашение с контрреволюционным генералом Корниловым. Листовка открыто призывала свергнуть Временное правительство и провозгласить Советскую власть. Резкий тон листовки поразил меня еще больше, чем озорная песня грузчиков. Откуда-то из-за бочек с селедками вынырнул запыхавшийся мальчуган и еще на бегу крикнул мне: - Нету, брат! - Кого нету? - не понял я. - Полтинника нету. Тут Симона Котылкина из наших увидал. Нету, говорит. - Да зачем тебе полтинник? - А тебе-то! - Он с удивлением посмотрел на меня. - Ты бы купил билет, а в Сормове взял у дяди и отдал бы: я, чай, тоже сормовский. Он повертелся, опять исчез куда-то и опять вскоре вернулся. - Ну, брат, мы и так обойдемся. Возьми вот мои листовки и кати прямо на пароход. Видишь, там матрос стоит с винтовкой? Это Сурков Пашка. Ты, когда проходить по сходням будешь, повернись к матросу и скажи: с листовками, мол, от комитета, а с контролером и не разговаривай. При себе прямо. Матрос свой, он в случае чего заступится. - А ты? - Я-то, брат, везде пройду. Я здесь не чужой. Старенький пароходик, замызганный шелухой и огрызками яблок, давно уже отчалил от берега, а моего товарища все еще не было видно. Я примостился на груде ржавых якорных цепей и, вдыхая пахнущий яблоками, нефтью и рыбой прохладный воздух, с любопытством разглядывал пассажиров. Рядом со мной сидел не то дьякон, не то монах, притихший и, очевидно, старавшийся быть как можно менее заметным. Он украдкой озирался по сторонам, грыз ломоть арбуза, аккуратно выплевывая косточки в ладонь. Кроме монаха и нескольких баб с бидонами из-под молока, на пароходе ехали два офицера, четыре милиционера, державшихся поодаль, возле штатского с красной повязкой на рукаве. Все же остальные пассажиры были рабочие. Сгрудившись кучками, они громко разговаривали, спорили, переругивались, смеялись, читали вслух газеты. Было похоже на то, что все они между собой знакомы, потому что многие из них бесцеремонно вмешивались в чужие споры; замечания и шутки летели от одного борта к другому. Впереди вырисовывалось Сормово. Было безветренное утро. Фабричный дым, собираясь нетающими клубами, казался отсюда черными щупальцами ветвей, раскинувшихся над каменными стволами гигантских труб. - Эгей! - услышал я позади себя знакомый голос рябого мальчугана. Я обрадовался ему, потому что не знал, что делать с листовками. Он сел рядом на свернутый канат и, вынув из кармана яблоко, протянул его мне: - Возьми. Мне грузчики полный картуз насыпали, потому что как новая листовка или газета, так я им всегда первым. Вчера целую связку воблы подарили. Им что! Сунул руку в мешок - только-то и делов. А я три воблы сам съел да две домой притащил: одну Аньке, другую Маньке. Сестры это у меня, - пояснил он и снисходительно добавил: - Дуры еще девчонки... Им только жрать подавай. Оживленные разговоры внезапно умолкли, потому что штатский с красной повязкой, сопровождаемый милиционерами, принялся неожиданно проверять документы. Рабочие, молча доставая измятые, замусоленные бумажки, провожали штатского враждебно-холодными замечаниями. - Кого ищут-то? - А пес их знает. - К нам бы в Сормово пришли, там поискали бы! Милиционеры шли как бы нехотя; видно было, что им неловко чувствовать на себе десятки подозрительно настороженных взглядов. Не обращая внимания на общее сдержанное недовольство, штатский вызывающе дернул бровями и подошел к монаху. Монах еще больше съежился и, огорченно разведя руками, показал на висевшую у живота кружку с надписью: "Милосердные христиане, пожертвуйте на восстановление разрушенных германцами храмов". Штатский брезгливо усмехнулся и, отворачиваясь от монаха, довольно бесцеремонно потянул за плечи моего соседа - мальчугана. - Документ? - Еще подрасту, тогда запасу, - сердито ответил тот. Пытаясь высвободиться из-под цепкой руки штатского, мальчуган дернулся, потерял равновесие и выронил кипу листовок. Штатский поднял одну из бумажек, торопливо просмотрел ее и тихо, но зло сказал: - Документы мал носить, а прокламации - вырос? А ну-ка, захватите его! Но не только один штатский прочел листовку. Ветер вырвал из рассыпанной пачки десяток беленьких бумажек и разметал их по переполненной людьми палубе. Не успели еще вялые, смущенные милиционеры подойти к рябому мальчугану, как зажужжала, загомонила вся палуба: - Корнилова бы лучше поискали! - Монах без документа ничего, а к мальчишке привязался! - Тут тебе не город, а Сормово. - Ну, ну, тише вы! - огрызнулся штатский, растерянно глядя на милиционеров. - Не нукай, не запрягал! Жандарм переодетый! Видали, как он за листовками кинулся? Огрызок свежего огурца пролетел мимо фуражки штатского. Стиснутые со всех сторон повскакавшими пассажирами, милиционеры растерянно оглядывались и встревоженно уговаривали: - Не налезай, не налезай. Граждане, тише! Внезапно заревела сирена, и с капитанского мостика кто-то отчаянно заорал: - От левого борта... от левого борта... пароход опрокинете! По накренившейся палубе толпа шарахнулась в противоположную сторону. Воспользовавшись этим, штатский зло выругал милиционеров и проскользнул к лестнице капитанского мостика, возле которого стояли два побледневших, взволнованных офицера Пароход причалил, рабочие торопливо сходили на пристань. Возле меня опять очутился рябой мальчуган. Глаза его горели, в растопыренных руках он цепко держал измятый ворох подобранных листовок. - Приходи! - крикнул он мне. - Прямо на Вариху! Ваську Корчагина спросишь, тебе всякий покажет. ГЛАВА ШЕСТАЯ С удивлением и любопытством поглядывал я на серые от копоти домики, на каменные стены заводов, через черные окна которых поблескивали языки яркого пламени и доносилось глухое рычание запертых машин. Был обеденный перерыв. Мимо меня прямо через улицу, паром распугивая бродячих собак, покатил паровоз, тащивший платформы, нагруженные вагонными колесами. Разноголосо хрипели гудки. Из ворот выходили толпы потных, усталых рабочих. Навстречу им неслись стайки босоногих задирчивых ребятишек, тащивших небольшие узелки с мисками и тарелками, от которых пахло луком, кислой капустой и паром. Кривыми уличками добрался я наконец до переулка, где была квартира Галки. Я постучал в окно небольшого деревянного домика. Тощая седая старуха, оторвавшись от корыта с бельем, высунула красное, распаренное лицо и сердито спросила, кого мне надо. Я сказал. - Нету такого, - ответила она, захлопывая окно. - Жил когда-то, теперь давно уже нету. Ошеломленный таким сообщением, я отошел за угол и, остановившись возле груды наваленного булыжника, почувствовал, как я устал, как мне хочется есть и спать. Кроме Галки, в Сормове жил дядя Николай, брат моей матери. Но я совсем не знал, где он живет, где работает и как примет меня. Несколько часов я шатался по улицам, с тупым упрямством заглядывая в лица проходивших рабочих. Дядю я, конечно, не встретил. Вконец отчаявшись и почувствовав себя одиноким, никому не нужным, я опустился на небольшую чахлую лужайку, замусоренную рыбьей кожурой и кусками пожелтевшей от дождей известки. Тут я прилег и, закрыв глаза, стал думать о своей горькой судьбе, о своих неудачах. И чем больше я думал, тем горше становилось мне, тем бессмысленнее представлялся мой побег из дома. Но даже сейчас я отгонял мысль о том, чтобы вернуться в Арзамас. Мне казалось, что теперь в Арзамасе я буду еще более одинок: надо мной будут презрительно смеяться, как когда-то над Тупиковым. Мать будет тихонько страдать и еще, чего доброго, пойдет в школу просить за меня директора. А я был упрям. Еще в Арзамасе я видел, как мимо города вместе с дышавшими искрами и сверкавшими огнями поездами летит настоящая, крепкая жизнь. Мне казалось, что нужно только суметь вскочить на одну из ступенек стремительных вагонов, хотя бы на самый краешек, крепко вцепиться в поручни, и тогда назад меня уже не столкнешь. К забору подошел старик. Нес он ведро, кисть и свернутые в трубку плакаты. Старик густо смазал клейстером доски, прилепил плакат, разгладил его, чтобы не было морщин; поставив на землю ведро, оглянулся и подозвал меня: - Достань, малый, спички из моего кармана, а то у меня руки в клейстере. Спасибо, - поблагодарил он, когда я зажег спичку и поднес огонь к его потухшей трубке. Закурив, он с кряхтеньем поднял грязное ведро и сказал добродушно: - Эх, старость не радость! Бывало, пудовым молотом грохаешь, грохаешь, а теперь ведро понес - рука занемела. - Давай, дедушка, я понесу, - с готовностью предложил я. - У меня не занемеет. Я вон какой здоровый. И, как бы испугавшись, что он не согласится, я поспешно потянул ведро к себе. - Понеси, - охотно согласился старик, - понеси, коли так, оно вдвоем-то быстро управимся. Продвигаясь вдоль заборов, мы со стариком прошли много улиц. Только мы останавливались, как сзади нас собирались прохожие, любопытствовавшие поскорее узнать, что такое мы расклеиваем. Увлекшись работой, я совсем позабыл о своих несчастьях. Лозунги были разные, например: "Восемь часов работы, восемь сна, восемь отдыха". Но, по правде сказать, лозунг этот казался мне каким-то будничным, неувлекательным. Гораздо больше нравился мне большой синий плакат с густо-красными буквами: "Только с оружием в руках пролетариат завоюет светлое царство социализма". Это "светлое царство", которое пролетариат должен был завоевать, увлекало меня своей загадочной, невиданной красотою еще больше, чем далекие экзотические страны манят начитавшихся Майн Рида восторженных школьников. Те страны, как ни далеки они, все же разведаны, поделены и занесены на скучные школьные карты. А это "светлое царство", о котором упоминал плакат, не было еще никем завоевано. Ни одна человеческая нога еще не ступала по его необыкновенным владениям. - Может быть, устал, парень? - спросил старик, останавливаясь. - Тогда беги домой. Я теперь и один управлюсь. - Нет, нет, не устал, - проговорил я, с горечью вспомнив о том, что скоро опять останусь в одиночестве. - Ну, ин ладно, - согласился старик. - Дома только, смотри, чтобы не заругали. - У меня нет дома, - с внезапной откровенностью сказал я. - То есть у меня есть дом, только далеко. И, подчиняясь желанию поделиться с кем-нибудь своим горем, я рассказал старику все. Он внимательно выслушал меня, пристально и чуть-чуть насмешливо посмотрел в мое смущенное лицо. - Это дело разобрать надо, - сказал он спокойно. - Хотя Сормово и велико, но все же человек - не иголка. Слесарем, говоришь у тебя дядя? - Был слесарем, - ответил я, ободрившись. - Николаем зовут. Николай Егорович Дубряков. Он партийный, должно быть, как и отец. Может, в комитете его знают? - Нет, не знаю что-то такого. Ну, да уж ладно. Вот кончим расклеивать, пойдешь со мною. Я тут кой у кого из наших поспрошу. Старик почему-то нахмурился и пошел, молча попыхивая горячей трубкой. - Так отца-то у тебя убили? - неожиданно спросил он. - Убили. Старик вытер руки о промасленные, заплатанные штаны и, похлопав меня по плечу, сказал: - Ко мне сейчас зайдешь. Картошку с луком есть будем и кипяток согреем. Чай, ты беда как есть хочешь? Ведро показалось мне совсем легким. И мой побег из Арзамаса показался мне опять нужным и осмысленным. Дядя мой отыскался. Оказывается, он был не слесарем, а мастером котельного цеха. Дядя коротко сказал, чтобы я не дурил и отправлялся обратно. - Делать тебе у меня нечего... Из человека только тогда толк выйдет, когда он свое место знает, - угрюмо говорил он в первый же день за обедом, вытирая полотенцем рыжие сальные усы. - Я вот знаю свое место... Был подручным, потом слесарем, теперь в мастера вышел. Почему, скажем, я вышел, а другой не вышел? А потому, что он тары да бары. Работать ему, видишь, не нравится, он инженеру завидует. Ему бы сразу. Тебе, скажем, чего в школе не сиделось? Учился бы тихо на доктора или там на техника. Так нет вот... дай помудрю. От лени все это. А по-моему, раз уж человек определился к какому делу, должен он стараться дальше продвинуться. Потихоньку, полегоньку, глядишь - и вышел в люди. - Как же, дядя Николай? - тихо и оскорбленно спросил я. - Отца, к примеру, взять. Он солдатом был. По-твоему выходит, что нужно ему было в школу прапорщиков поступать. Офицером бы был. Может, до капитана дослужился. А все, что он делал, и то, что, вместо того чтобы в капитаны, он в подпольщики ушел, этого не нужно было? Дядя нахмурился: - Я про твоего отца не хочу плохо сказать, однако толку в его поступках мало что-то вижу. Так, баламутный был человек, неспокойный. Он и меня-то чуть было не запутал. Меня контора в мастера только наметила, и вдруг такое дело сообщают мне: вот, мол, какой к вам родственник приезжал. Насилу замял дело. Тут дядя достал из миски жирную кость, густо смазал ее горчицей, посыпал крупно солью и, вгрызаясь в мясо крепкими желтыми зубами, недовольно покачал головой. Когда жена его, высокая красивая баба, подала после обеда узорную глиняную кружку домашнего кваса, он сказал ей: - Сейчас прилягу, разбудишь через часок. Надо сестре Варваре письмо черкнуть. Борис заодно захватит, когда поедет. - А когда поедет? - Ну когда - завтра поедет. В окно постучали. - Дядя Миколай, - послышался с улицы голос. - на митинг пойдешь? - Куда еще? - На митинг, говорю. Народу на площади собралось уйма. - А ну их, - отмахнулся рукой дядя, - нужно-то не больно. Подождав, пока дядя ляжет отдыхать, я тихонько выбежал на улицу. "А дядя-то у меня, оказывается, выжига! - подумал я. - Подумаешь, шишка какая - мастер! А я-то еще думал, что он партийный. Неужели так-таки и придется в Арзамас возвращаться?" Две или три тысячи человек стояли около дощатой трибуны и слушали ораторов. Из-за людей мелькнуло знакомое рябое лицо пронырливого Васьки Корчагина. Я окликнул его, но он не услышал меня. Я пустился догонять его. Раза два его курчавая голова показывалась среди толпы, но потом исчезла окончательно. Я очутился недалеко от трибуны. Ближе пробраться было трудно. Стал прислушиваться. Ораторы сменялись часто. Запомнился мне один - невзрачный, плохо одетый, с виду такой же рабочий, какие сотнями попадались на сормовских улицах, не привлекая ничьего внимания. Он неловко сдернул сплющенную блином кепку, откашлялся и, напрягая надорванный и, как мне показалось, озлобленный голос, заговорил: - Вы, товарищи, которые с паровозного, а также с вагонного, да многие и с нефтянки, знаете, что восемь годов я просидел на каторге как политический. И что ж - не успел я только вернуться, не успел свежим воздухом подышать, как бац - опять меня на два месяца в тюрьму! Кто запер? Заперли не полицейские старого режима, а Прихвостни нового. От царя было не обидно сидеть. От царя сроду наши сидели. А от прихвостней обидно! Генералы да офицеры понавесили красные банты, вроде как друзья революции. А нашего брата чуть что - опять пхают в кутузки. Травят нас и разгоняют. Я не за свою обиду говорю, товарищи, не за то, что два месяца лишних отсидел. Я за нашу, рабочую обиду говорю. Тут он закашлялся. Отдышавшись, открыл было рот, опять закашлялся. Долго вздрагивал, вцепившись руками в перила, потом замотал головой и полез вниз. - Доездили человека! - громко и негодующе сказал кто-то. С серого, насупившегося неба посыпались крупинки первого снега. Срывая последние почерневшие листья, дул сухой холодный ветер. Ноги у меня захолодали. Я хотел выбраться из толпы, чтобы на ходу согреться. Проталкиваясь, я перестал было смотреть на ораторов, но вдруг знакомый высокий голос заставил меня повернуться к трибуне. Снежные крупинки засыпали глаза. Сбоку толкали. Кто-то больно наступил на ногу. Приподнявшись на носки, я с удивлением и радостью увидел на трибуне знакомое бородатое лицо Галки. Двигая локтями, протискиваясь через плотную, с трудом пробиваемую толпу, я продвигался вперед. Я боялся, что, окончив говорить, Галка смешается с толпой, не услышит моего окрика, и я опять потеряю его. Я тряс фуражкой, чтобы привлечь его внимание, махал растопыренными пальцами. Но он не замечал меня. Когда я увидел, что Галка уже поднял руку, уже повышает голос и вот-вот кончит говорить, я закричал громко: - Семен Иванович... Семен Ивано-ви-и-ич!.. Сбоку на меня шикали. Кто-то пхнул меня в спину. А я еще отчаянней заорал: - Семен Иванови-и-ич! Я видел, как удивленный Галка неловко развел руками и, скомкав конец фразы, стал торопливо спускаться по лестнице. Кто-то из обозленных соседей схватил меня за руку и потащил в сторону. А я, не обращая внимания на ругательства и тычки, рассмеялся весело, как шальной. - Ты что хулиганишь? - крепко встряхивая, строго спросил тащивший меня за руку рабочий. - Я не хулиганю, - не переставая счастливо улыбаться, отвечал я, подпрыгивая на озябших ногах. - Я Галку нашел... Я Семена Ивановича... Вероятно, было в моем лице что-то такое, от чего сердитый человек улыбнулся сам и спросил уже не очень сердито: - Какую еще галку? - Да не какую... Я Семена Ивановича... Вон он сам сюда пробирается. Галка вынырнул, схватил меня за плечо: - Ты откуда? Толпа волновалась. Площадь неспокойно шумела. Кругом виднелись озлобленные, встревоженные и растерянные лица. - Семен Иванович, - на ходу спросил я, не отвечая на его вопрос, - отчего народ шумит? - Телеграмма пришла... Только что, - пояснил он скороговоркой. - Керенский предает революцию! Корнилов идет на Петроград. Короткие осенние дни замелькали передо мною, как никогда не виданные станции, сверкающие огнями на пути скорого поезда. Сразу же нашлось и мне дело. И я оказался теперь полезным, втянутым в круговорот стремительно развертывавшихся событий. В один из беспокойных дней Галка встревоженно сказал мне: - Беги, Борис, в комитет. Скажи, что с Варихи срочно просили агитатора и я пошел туда. Найди Ершова, пусть он вместо меня сходит в типографию. Если Ершова не найдешь, то... Дай-ка карандаш... Вот снеси эту записку сам в типографию. Да не в контору, а передай лучше прямо в руки метранпажу! Помнишь... у Корчагина был, черный такой, в очках? Ну вот... Сделаешь все, тогда ко мне, на Вариху. Да если в комитете свежие листовки есть - захвати. Скажешь Павлу, что я просил... Стой, стой! - закричал он озабоченно вдогонку. - Холодно ведь. Ты бы хоть мой старый плащик накинул! Но я уже с упоением и азартом, как кавалерийская лошадь, пущенная в карьер, несся, перепрыгивая через лужи и выбоины грязной мостовой. В дверях партийного комитета, шумного, как вокзал перед отправлением поезда, я налетел на Корчагина. Если б это был не он, а кто-нибудь другой, поменьше и послабее, я, вероятно, сшиб бы его с ног. Об Корчагина же я ударился, как о телеграфный столб. - Эк тебя носит, - быстро сказал он. - Что ты, с колокольни свалился? - Нет, не с колокольни, - сконфуженно, потирая зашибленную голову и тяжело дыша, ответил я. - Семен Иванович прислал сказать, что он на Вариху... - Знаю, звонили уже. - Еще просили листовки. - Послано уже, еще что? - Еще Ершова надо. Пусть в типографию идет. Вот записка. - Что тут про типографию? Дай-ка записку, - вмешался в разговор незнакомый мне вооруженный рабочий в шинели, накинутой поверх старого пиджака. - Мудрит что-то Семен, - сказал он, прочитав записку и обращаясь к Корчагину. - Чего он боится за типографию? Я еще с обеда туда свой караул выслал. К крыльцу подходили новые и новые люди. Несмотря на холод, двери комитета были распахнуты настежь, мелькали шинели, блузы, порыжевшие кожаные куртки. В сенях двое отбивали молотками доски от ящика. В соломе лежали новенькие, густо промазанные маслом трехлинейные винтовки. Несколько таких же уже опорожненных ящиков валялись в грязи около крыльца. Опять показался Корчагин. На ходу он быстро говорил троим вооруженным рабочим: - Идите скорей. Сами там останетесь. И никого без Пропусков комитета не пускать. Оттуда пришлите кого-нибудь сообщить, как устроились. - Кого послать? - Ну, из своих кого-нибудь, кто под руку подвернется. - Я подвернусь под руку! - крикнул я, испытывая сильное возбуждение и желание не отставать от других. - Ну возьмите хоть его! Он быстро бегает. Тут я увидел, что из разбитого ящика берет винтовку почти каждый выходящий из дверей. - Товарищ Корчагин, - попросил я, - все берут винтовки, и я возьму. - Что тебе? - недовольно спросил он, прерывая разговор с крепким растатуированным матросом. - Да винтовку. Что я - хуже других, что ли? Тут из соседней комнаты громко закричали Корчагина, и он поспешил туда, махнув на меня рукой. Возможно, что он просто хотел, чтобы я не мешал ему, но я понял этот жест как разрешение. Выхватив из короба винтовку и крепко прижимая ее, пустился вдогонку за сходившими с крыльца дружинниками. Пробегая через двор, я успел уже услышать только что полученную новость: в Петрограде объявлена Советская власть. Керенский бежал. В Москве идут бои с юнкерами. III. ФРОНТ ГЛАВА ПЕРВАЯ Прошло полгода. Письмо, адресованное мною к матери, в солнечный апрельский день было опущено на вокзале. "Мама! Прощай, прощай! Уезжаю в группу славного товарища Сиверса, который бьется с белыми войсками корниловцев и калединцев. Уезжает нас трое. Дали нам документы из сормовской дружины, в которой состоял я вместе с Галкой. Мне долго давать не хотели, говорили, что молод. Насилу упросил я Галку, и он устроил. Он бы и сам поехал, да слаб и кашляет тяжело. Голова у меня горячая от радости. Все, что было раньше, - это пустяки, а настоящее в жизни только начинается, оттого и весело..." На третий день пути, во время шестичасовой стоянки на какой-то маленькой станции, мы узнали о том, что в соседних волостях не совсем спокойно: появились небольшие бандитские шайки и кое-где были перестрелки кулаков с продотрядами. Уже поздно ночью к составу подали паровоз. Я и мои товарищи лежали бок о бок на верхних нарах товарного вагона. Заслышав мерное постукивание колес и скрип раскачиваемого вагона, я натянул на себя покрепче выписанное мне Галкой драповое пальто и собрался спать. Из темноты слышался храп, покашливание, почесывание. Те, кому удалось протиснуться на нары, спали. С полу же, с мешков, из плотной кучи устроившихся кое-как то и дело доносилось ворчание, ругательства и тычки в сторону напиравших соседей. - Не пхайся, не пхайся, - спокойно ворчал бас. - Чего ты меня с моего мешка пхаешь? А то я так тебя пхну, что и не запхаешься! - Гляди-ка, черт! - взвизгнул озлобленный бабий голос. - Куды же ты мне прямо сапожищами в лицо лезешь? А-ах, черт, а-ах, окаянный! Вспыхнула спичка, тускло осветив шевелившуюся груду сапог, мешков, корзин, кепок, рук и ног, погасла, и стало еще темнее. Кто-то в углу монотонно рассказывал усталым, скрипучим голосом длинную, нудную историю своей печальной жизни. Кто-то сочувственно попыхивал цигаркой. Вагон вздрагивал, как искусанная оводами лошадь, и неровными толчками продвигался по рельсам. Проснулся я оттого, что один из моих спутников дернул меня за руку. Я поднял голову и почувствовал, как из распахнутого окна струя приятного холодного воздуха освежающе плеснула мне на помятое лицо. Поезд шел тихо, должно быть на подъем. Огромное густое зарево обволокло весь горизонт. Над заревом, точно опаленные огнем пожара, потухали светлячки звезд и таяла побледневшая луна. - Земля бунтует, - послышалось из темного угла чье-то спокойное, бодрое замечание. - Плети захотела, - оттого и бунтует, - тихо и озлобленно ответил противоположный угол. Сильный треск оборвал разговоры. Вагон качнуло, ударило, я слетел с нар на головы расположившихся на полу. Все смешалось, и черное нутро вагона с воплями кинулось в распахнутую дверь теплушки. Крушение. Я неловко бухнулся в канаву возле насыпи, еле успел вскочить, чтобы не быть раздавленным спрыгивавшими людьми. Два раза ударили выстрелы. Рядом какой-то человек, широко растопырив дрожащие руки, торопливо говорил: - Это ничего... Это ничего... Только не надо бежать, а то они откроют стрельбу. Это же не белые, это здешние станичники. Они только ограбят и отпустят. К вагону подбежали двое с винтовками, крича: - Зз...алезай!.. Зз...алезай обратно! Куда выскочили? Народ шарахнулся к теплушкам. Оттолкнутый кем-то, я оступился и упал в сырую канаву. Распластавшись, быстро, как ящерица, я пополз к хвосту поезда. Наш вагон был предпоследним, и через минуту я очутился уже наравне с тускло посвечивающим сигнальным фонарем заднего вагона. Здесь стоял мужик с винтовкой. Я хотел было повернуть обратно, но человек этот, очевидно заметив кого-то с другой стороны насыпи, побежал туда. Один прыжок - и я уже катился вниз по скату скользкого глинистого оврага. Докатившись до дна, я встал и потащился к кустам, еле поднимая облипшие глиной ноги. Ожил лес, покрытый дымкой молодой зелени. Где-то далеко задорно перекликались петухи. С соседней поляны доносилось кваканье вылезших погреться лягушек. Кое-где в тени лежали еще островки серого снега, но на солнечных просветах прошлогодняя жесткая трава была суха. Я отдыхал, куском бересты счищая с сапог пласты глины. Потом взял пучок травы, обмокнул его в воду и вытер перепачканное грязью лицо. Места незнакомые. Какими дорогами выбираться на ближайшую станцию? Где-то собаки лают - должно быть, деревня близко. Если пойти спросить? А вдруг нарвешься на кулацкую засаду? Спросят - кто, откуда, зачем. А у меня документ да еще в кармане маузер. Ну, документ, скажем, в сапог можно запрятать. А маузер? Выбросить? Я вынул его, повертел. И жалко стало. Маленький маузер так крепко сидел в моей руке, так спокойно поблескивал вороненой сталью плоского ствола, что я устыдился своей мысли, погладил его и сунул обратно за пазуху, во внутренний, приделанный к подкладке потайной карман. Утро было яркое, гомонливое, и, сидя на пенышке посреди желтой полянки, не верилось тому, что есть какая-то опасность. "Пинь, пинь... таррах" - услышал я рядом с собой знакомый свист. Крупная лазоревая синица села над головой на ветку и, скосив глаз, с любопытством посмотрела на меня. "Пинь, пинь... таррах... здравствуй!" - присвистнула она, перескочив с ноги на ногу. Я невольно улыбнулся и вспомнил Тимку Штукина. Он звал синиц дурохвостками. Ведь вот, давно ли еще?.. И синицы, и кладбище, игры... А теперь поди-ка... И я нахмурил лоб. Что же делать все-таки? Совсем недалеко щелкнул бич и послышалось мычание. "Стадо, - понял я. - Пойду-ка спрошу у пастуха дорогу. Что мне пастух сделает? Спрошу, да и скорей с глаз долой". Небольшое стадо коров, лениво и нехотя отрывавших клочки старой травы, медленно двигалось вдоль опушки. Рядом шел старик пастух с длинной увесистой палкой. Неторопливой и спокойной походкой гуляющего человека я подошел к нему сбоку! - Здорово, дедушка! - Здорово! - ответил он не сразу и, остановившись, начал оглядывать меня. - Далече ли тут до станции? - До станции? До какой же тебе станции? Тут я замялся. Я даже не знал, какая станция мне нужна, но старик сам выручил меня: - До Алексеевки, что ли? - Как раз же, - согласился я. - До нее самой. А то я шел, да сплутал немного. - Откуда идешь-то? Опять я запнулся. - Оттуда, - насколько мог спокойнее ответил я, неопределенно махая рукой в сторону видневшейся у горизонта деревушки. - Гм... оттуда... Значит, с Деменева, что ли? - Как раз прямо с Деменева. Тут я услышал ворчание собаки и шаги. Обернувшись, я увидел подходившего к старику здоровенного парня, должно быть подпаска. - Чегой-то тут, дядя Лександр? - спросил он, не переставая жевать ломоть ржаного хлеба. - Да вот, прохожий человек... Дорогу на станцию Алексеевку спрашивает. А говорит, что идет сам из Деменева. Парень опустил ломоть и, выпялив на меня глаза, спросил недоумевая: - То-ись, как же это? - Я уж и сам не знаю как, когда Деменево в аккурат при самой станции стоит. Что Алексеевка, что Деменево - все одно и то же. И как его сюда занесло? - В село обязательно отправить надо, - спокойно посоветовал парень. - Пусть там на заставе разбирают. Мало ли чего он набрешет! Хотя я и не знал еще, что такое за застава, которая "все разберет", и как она разбирать будет, но мне уже не захотелось идти на село по одному тому, что села здесь были богатые и неспокойные. И поэтому, не дожидаясь дальнейшего, я сильным прыжком отскочил от старика и побежал от опушки в лес. Парень скоро отстал. Но проклятая собака успела дважды укусить меня за ногу. Несмотря на толстые голенища сапог, ее острые зубы сумели пройти до кожи. Впрочем, боли я тогда не почувствовал, как не чувствовал нахлестывания веток, растопыривших цепкие пальцы перед моим лицом, ни кочек, ни пней, попадавших под ноги. Так проблудил я по лесу до вечера. Лес был не дикий, так как торчали пни срубленных деревьев. Чем больше старался я забраться вглубь, тем реже становились деревья и чаще попадались поляны со следами лошадиных копыт и навоза. Наступала ночь. Я устал, был голоден и исцарапан. Нужно было думать о ночлеге. Выбрав укромное сухое местечко под кустом, положил под голову чурбан и лег. Усталость начала сказываться. Щеки горели, и побаливала прокушенная собакой нога. "Засну, - решил я. - Сейчас ночь, никто меня здесь не найдет. Я устал... засну, а утром что-нибудь придумаю". Засыпая, вспомнил Арзамас, пруд, нашу войну на плотах, свою кровать со старым теплым одеялом. Еще вспомнил, как мы с Федькой наловили голубей и изжарили их на Федькиной сковороде. Потом тайком съели. Голуби были такие вкусные... По верхушкам деревьев засвистел ветер. Пусто и страшно показалось мне в лесу. Теплым, душистым, как жирный праздничный пирог, всплыл в моем воображении прежний Арзамас. Я крепче натянул на голову воротник и почувствовал, как непрошеная слеза скатилась по щеке. Я все-таки не плакал. В эту ночь, коченея от холода, я вскакивал, бегал по полянке, пробовал залезть на березу и, чтобы разогреться, начинал даже танцевать. Отогревшись, ложился опять и через некоторое время, когда лесные туманы забирали у меня тепло, вскакивал вновь. ГЛАВА ВТОРАЯ Опять взошло солнце, и стало тепло; затенькали пичужки, и приветливо закричали с неба веселые вереницы весенних журавлей. Я уже улыбался и радовался тому, что ночь прошла и не было больше никаких пасмурных мыслей, кроме разве одной - где бы достать поесть. Не успел я пройти и двухсот шагов, как услышал гогот гусей, хрюканье свиньи и сквозь листву увидел зеленую крышу одинокого хутора. "Подкрадусь, - решил я. - Посмотрю, если нет ничего подозрительного, спрошу дорогу и попрошу немного поесть". Встал за кустом бузины. Было тихо. Людей не было видно, из трубы шел легкий дымок. Стайка гусей вперевалку направлялась в мою сторону. Легкий хруст обломанной веточки раздался сбоку от меня. Ноги разом напряглись, и я повернул голову. Но тотчас же испуг мой сменился удивлением. Из-за куста, в десяти шагах в стороне, на меня пристально смотрели глаза притаившегося там человека. Человек этот не был, очевидно, хозяином хутора, потому что сам спрятался за ветки и следил за двором. Так поглядели мы один на другого внимательно, настороженно, как два хищника, встретившихся на охоте за одной и той же добычей. Потом по молчаливому соглашению завернули подальше в чащу и подошли один к другому. Он был одного роста со мной. На мой взгляд, ему было лет семнадцать. Черная суконная тужурка плотно обхватывала его крепкую мускулистую фигуру, но на ней не было ни одной пуговицы - похоже, что пуговицы были не случайно оторваны, а нарочно срезаны. К его крепким брюкам, заправленным в запачканные глиной хромовые сапоги, пристало несколько сухих травинок. Бледное, измятое лицо с темными впадинами под глазами заставляло думать, что он, вероятно, тоже ночевал в лесу. - Что, - сказал он негромко, кивая головой в сторону хутора, - думаешь туда? - Туда, - ответил я. - А ты? - Не дадут, - проговорил он. - Я видел уже: там трое здоровенных мужиков. Мало ли на что попасть можно. - А тогда как же... Ведь есть-то надо? - Надо, - согласился он. - Только не Христа ради. Нынче милостыню не подают. Ты кто? - спросил он и, не дожидаясь ответа, добавил: - Ладно... Мы и сами достанем. Одному трудно, я пробовал уже, а вдвоем достанем. Тут в кустах гуси бродят, здоровые. - Чужие? Он посмотрел на меня, как бы удивляясь нелепости моего замечания, и добавил тихо: - Нынче чужого ничего нет - нынче все свое. Ты зайди за полянку и гони тихонько гуся на меня, а я за кустом спрячусь. Наметив отбившегося от стайки толстого серого гуся, я преградил ему дорогу. Гусь повернулся и неторопливо пошел прочь, иногда останавливаясь и тыкаясь клювом в землю. Шаг за шагом я подвигался, загоняя его к месту засады. Вот он почти поравнялся с кустом и вдруг, насторожившись, изогнул шею и посмотрел в мою сторону, как бы озадаченный настойчивостью моего преследования. Постояв немного, он решительно направился назад, но тут с быстротою кота, бросающегося за выслеженным воробьем, незнакомец метнулся из-за куста и крепко впился руками в гусиную шею. Птица едва успела крикнуть. Загоготало разом встревоженное стадо, и незнакомец с трепыхавшимся гусем бросился в чащу. Я за ним. Долго гусь еще хлопал крыльями, дергал лапами и, обессиленный, затих только тогда, когда мы очутились в укромном глухом овраге. Тогда незнакомец отшвырнул гуся и, доставая табак, сказал, тяжело дыша: - Хватит... Здесь можно и остановиться. Новый товарищ вынул перочинный нож и стал потрошить гуся, молча и изредка поглядывая в мою сторону. Я набрал хворосту, навалил целую груду и спросил: - Спички есть? - Возьми, - и окровавленными пальцами он осторожно протянул коробок. - Не трать много. Тут я как следует разглядел его. Налет пыли, осевший на коже, не мог скрыть ровной белизны подвижного лица. Когда он говорил, правый уголок его рта чуть вздрагивал и одновременно немного прищуривался левый глаз. Он был старше меня года на два и, по-видимому, сильнее. Пока украденный гусь жарился на вертеле, распространяя вокруг мучительно аппетитный запах, мы лежали на траве. - Курить хочешь? - спросил незнакомец. - Нет, не курю. - Ты в лесу ночевал?.. Холодно, - добавил он, не ожидая ответа. - Ты как сюда попал? Тоже оттуда? - И он махнул рукой в сторону полотна железной дороги. - Оттуда. Я убежал с поезда, когда его остановили. - Документы проверяли? - Нет, - удивился я. - Какие там документы - бандиты напали. - А-а-а... - И он молча запыхтел папироской. - Ты куда пробираешься? - после долгого молчания неожиданно спросил он. - Я на Дон... - начал было я и замолчал. - На До-он? - протянул он, привставая. - Ты... на Дон? Быстрая и недоверчивая улыбка пробежала по его тонким потрескавшимся губам, прищуренные глаза широко раскрылись, но тотчас же потухли, лицо его стало равнодушным, и он опросил лениво: - Что же у тебя там, родные, что ли? - Родные... - ответил я осторожно, потому что почувствовал, как он старается выпытать все обо мне, в сам умышленно остается в тени. Он опять замолчал, повернул на другой бок гуся, с которого скатывались капли шипящего жира, и сказал спокойно: - Я тоже в те места пробираюсь, только не к родным, а в отряд. - К Сиверсу? - чуть не крикнул я, обрадовавшись. Он улыбнулся: - Не к Сиверсу, а к Саблину. - Ну, так это все равно: они же всегда работали почти рядом. Хорошо-то как. Я ведь нарочно сказал тебе, что к родным, я сам к Сиверсу... Нас трое было, только я отбился. Как же ты сюда попал? Он рассказал мне, что учился в Пензе, приехал к дяде-учителю в находившуюся неподалеку отсюда волость, но в волости восстали кулаки, и он еле успел убежать. Уплетая разорванного на части, обгоревшего и пахнувшего дымом гуся, мы долго и дружески болтали с ним. Я был счастлив, что нашел себе товарища. Прибавилось сразу бодрости, и казалось, что теперь вдвоем нетрудно будет выкрутиться из ловушки, в которую мы оба попали. - Ляжем спать, пока солнце, - предложил новый товарищ. - Сейчас хоть выспимся, а то ночью из-за холода глаз не сомкнуть. Мы растянулись на лужайке, и вскоре я задремал. Вероятно, я и уснул бы, если бы не муравей, заползший мне в ноздрю. Я приподнялся и зафыркал. Товарищ уже спал. Ворот его гимнастерки был расстегнут, и на холщовой подкладке я увидел вытисненные черной краской буквы: "Гр. А. К. К. ". "Какое же это училище? - подумал я. -У меня, например, на пряжке пояса буквы А.Р.У., то есть Арзамасское реальное училище. А здесь Гр., потом А. К. К. ". И так я прикидывал и этак - ничего не выходило. "Спрошу, когда проснется", - решил я. После жирной еды мне захотелось пить. Воды поблизости не было, я решил спуститься на дно оврага, где, по моим предположениям, должен был пробегать ручей. Ручей нашел, но из-за вязкого берега подойти к нему было трудно. Я пошел вниз, надеясь разыскать более сухое место. По дну оврага, параллельно течению ручья, пролегала неширокая проселочная дорога. На сырой глине я увидел отпечатки лошадиных подков и свежий конский навоз. Похоже было на то, что утром здесь прогоняли табун. Наклонившись, чтобы поднять выпущенную из рук палочку, я заметил на дороге какую-то блестящую втоптанную в грязь вещичку. Я поднял ее и вытер. Это была сорванная с зацепки жестяная красная звездочка, одна из тех непрочных, грубовато сделанных звездочек, которые красными огоньками горели в восемнадцатом году на папахах красноармейцев, на блузах рабочих и большевиков. "Как она очутилась здесь?" - подумал я, внимательно оглядывая дорогу. И, опять наклонившись, заметил пустую гильзу от трехлинейной винтовки. Позабыв даже напиться, я понесся обратно к оставшемуся товарищу. Товарищ почему-то не спал и стоял возле куста, осматриваясь по сторонам и, по-видимому, разыскивая меня. - Красные! - крикнул я во все горло, подбегая к нему сбоку. Он отпрыгнул согнувшись, как будто сзади него раздался выстрел, и обернулся ко мне с перекошенным от страха лицом. Но, увидев только одного меня, он выпрямился и сказал сердито, пытаясь объяснить свой испуг: - Ч-черт... гаркнул под самое ухо... Я не понял сначала, кто это. - Красные, - гордо повторил я. - Где красные? Откуда? - Сегодня утром проходили. По всей дороге следы от подков, навоз совсем свежий... Гильза стреляная и вот это... - Я протянул ему звездочку. Товарищ облегченно вздохнул: - Ну, так бы и говорил. - И опять добавил, как бы оправдываясь: - А то кричит... Я черт знает что подумал. - Идем скорей... идем по той же дороге. Дойдем до первой деревни, они, может быть, там еще отдыхают. Идем же, - торопил я, - чего раздумывать? - Идем, - согласился он, как мне показалось, после некоторого колебания. - Да, да, конечно, идем. Он провел рукой по шее, и опять передо мной мелькнули буквы на холщовой подкладке: "Гр. А. К. К. ". - Слушай, - спросил я, - что означают у тебя эти буквы? - Какие еще буквы? - недовольно спросил он, наглухо застегиваясь. - А на воротнике? - Черт их знает. Это не мой костюм. Я купил его по случаю. - А-а... А я бы никогда не сказал, что по случаю, - весело, шагая рядом с ним, говорил я. - Костюм как нарочно по тебе сшит. Мне раз мать купила штаны по случаю, так сколько, бывало, ни подтягивай, все сваливаются. Чем ближе мы подходили к незнакомой деревеньке, тем чаще и чаще останавливался мой товарищ. - Нечего торопиться, - убеждал он, - вечером в сумерках удобнее подойти будет. В случае, если отряда там нет, нас никто не заметит. Пройдем задами, да и только. А то сейчас чужому человеку в незнакомой местности опасно! Я соглашался с ним, что в сумерках разведать безопаснее, но меня брало нетерпение скорее попасть к своим, и я еле сдерживал шаг. Не доходя до деревеньки, мой спутник остановился у заросшей кустарником лощины, предложил свернуть с дороги и обсудить, как быть дальше. В кустах он сказал мне: - Я так думаю, что вдвоем на рожон переть нечего. Давай - один останется здесь, а другой проберется огородами к деревне и разузнает. Меня что-то сомнение берет. Тихо уж очень, и собаки не лают. Красных там, может, и нет, а кулачье с винтовками наверное найдется. - Давай тогда вдвоем проберемся. - Вдвоем хуже. Чудак! - И он дружески похлопал меня по плечу. - Ты останься, а я один как-нибудь управлюсь, а то зачем тебе понапрасну рисковать? Ты ожидай меня здесь. "Хороший парень, - подумал я, когда он ушел. - Странный немного, а хороший. Иной бы опасное на другого свалил или предложил жребий тянуть, а этот сам идти вызвался". Вернулся он через час - раньше, чем я ожидал. В руках его была увесистая, по-видимому только что срезанная и обструганная дубинка. - Скоро ты! - крикнул я. - Ну что же? - Нету, - еще издалека замотал он головой. - И нет и не было вовсе! Должно быть, красные завернули на другую дорогу, к Суглинкам, это недалеко отсюда. - Да хорошо ли ты узнал? - переспросил я упавшим голосом. - Неужели так и нет? - Так-таки и нет. Мне в крайней избе старуха сказала, да еще мальчишка в огороде попался, тот тоже подтвердил. Видно, брат, заночуем здесь, а завтра дальше вслед. Я опустился на траву и задумался. И тут-то подкралось ко мне первое сомнение в правдивости слов моего спутника. Смутила меня его палка. Палка была тяжелая, дубовая, вырезанная налобком, то есть с шишкой на конце. Видно было, что он вырезал ее только что. До деревни отсюда около часа ходьбы. Если крадучись пробираться да порасспросить и вернуться, тут как раз в два часа еле-еле управишься, а он ходил никак не больше часа и за это время успел еще дубовую палку вырезать и обделать. А над нею одной с перочинным ножом возни не меньше получаса! Неужели он струсил, ничего не разузнал и просидел все время в кустах? Нет, не может быть, он же сам вызвался идти разузнать. Зачем же тогда было ему вызываться? Да он и не похож на труса. Конечно, страшно, нечего и говорить, но ему и самому надо ведь как-то выбираться. Натаскали охапку сухих листьев и улеглись рядом, укрывшись моим пальто. Так лежали молча с полчаса. Сырость от земли начинала холодить бок. "Листьев набрали мало", - подумал я и поднялся. - Ты чего? - полусонным недовольным голосом спросил товарищ. - Чего тебе не спится? - Сыро... Ты лежи, я сейчас еще охапки две подброшу. Рядом листву мы уже подобрали, и я пошел в кусты поближе к дороге. Луна только еще всходила, и в темноте было трудно разобраться. Попадались под руку сучья и ветки. Тихий стук донесся со стороны дороги. Кто-то не то шел, не то ехал. Бросив охапку и стараясь не задевать веток, я направился к дороге. По сырой, мягкой земле неторопливо и почти бесшумно подвигалась крестьянская подвода. Разговаривали вполголоса двое. - Да ведь как сказать, - спокойно говорил один. - Да ведь если разобраться, он, может, и правильно говорил. - Командир-от? - переспросил другой. - Конешно, может, и правильно. Да кабы они тут постоянно стояли, а то нынче приехали, поговорили - и дальше. А там придут опять наши заправилы и хотя бы мне, к примеру, скажут: "Ах, такой-разэдакий, ты кулаков показывал, душа из тебя вон!" Красным что... Побыли, а сегодня опять подводы наряжают, а наши-то всегда около. Вот тут и почеши затылок! - Подводы наряжают? - А то как же. С вечеру стучал Федор, солдат ихний, чтобы, значит, к двенадцати подводу. Голоса стихли. Я стоял, не зная, что думать. Значит, правда, значит, красные все-таки в деревне. Значит, мой спутник обманул меня. Красные уезжают, а потом ищи их опять. Надо скорее. Но зачем он обманул меня? Первою мыслью было броситься одному и бежать по дороге на деревню. Но тут я вспомнил, что пальто мое осталось на полянке. "Надо все-таки вернуться, успею еще. Да и атому оказать надо, хоть он и трус, а все-таки свой же". Сбоку шорох. Я увидел, что мой товарищ выходит из-за кустов. Очевидно, он пошел вслед за мной и, так же спрятавшись, подслушивал разговор проезжавших мужиков. - Ты что же это? - укоризненно и сердито начал было я. - Идем! - вместо ответа возбужденно проговорил он. Я сделал шаг в сторону дороги, он - за мной. Сильный удар дубины сбил меня с ног. Удар был тяжел, хотя его и ослабила моя меховая шапка. Я открыл глаза. Опустившись на корточки, мой спутник торопливо разглядывал при лунном свете вытащенный из кармана моих штанов документ. "Вот что ему нужно было, - понял я. - Вот оно что: он вовсе и не трус, он знал, что в деревне красные и нарочно не сказал этого, чтобы оставить меня ночевать и обокрасть. Он даже и не повстанец, потому что сам боится кулаков, он - настоящий белый". Я сделал попытку привстать, с тем чтобы отползти в кусты. Незнакомец заметил это, сунул документы в свою кожаную сумку и подошел ко мне. - Ты не сдох еще? - холодно спросил он. - Собака, нашел себе товарища! Я бегу на Дон, только не к твоему собачьему Сиверсу, а к генералу Краснову. Он стоял в двух шагах от меня и помахивал тяжелой дубиной. Тут-тук... - стукнуло сердце. - Тук-тук... - настойчивее заколотилось оно обо что-то крепкое и твердое. Я лежал на боку, и правая рука моя была на груди. И тут я почувствовал, как мои пальцы осторожно, помимо моей воли, пробираются за пазуху, в потайной карман, где был спрятан папин подарок - мой маузер. Если незнакомец даже и заметил движение моей руки, он не обратил на это внимания, потому что не знал ничего про маузер. Я крепко сжал теплую рукоятку и тихонько сдернул предохранитель. В это время мой враг отошел еще шага на три - то ли затем, чтобы лучше оглядеть меня, а вернее всего затем, чтобы с разбегу еще раз оглушить дубиной. Сжав задергавшиеся губы, точно распрямляя затекшую руку, я вынул маузер и направил его в сторону приготовившегося к прыжку человека. Я видел, как внезапно перекосилось его лицо, слышал, как он крикнул, бросаясь на меня, и скорее машинально, чем по своей воле, нажал спуск... Он лежал в двух шагах от меня со сжатыми кулаками, вытянутыми в мою сторону. Дубинка валялась рядом. "Убит", - понял я и уткнул в траву отупевшую голову, гудевшую, как телеграфный столб от ветра. Так, в полузабытьи, пролежал я долго. Жар спал. Кровь отлила от лица, неожиданно стало холодно, и зубы потихоньку выбивали дробь. Я приподнялся, посмотрел на протянутые ко мне руки, и мне стало страшно. Ведь это уже всерьез! Все, что происходило в моей жизни раньше, было в сущности похоже на игру, даже побег из дома, даже учеба в боевой дружине со славными сормовцами, даже вчерашнее шатанье по лесу, а это уже всерьез. И страшно стало мне, пятнадцатилетнему мальчугану, в черном лесу рядом с по-настоящему убитым мною человеком... Голова перестала шуметь, и холодной росой покрылся лоб. Подталкиваемый страхом, я поднялся, на цыпочках подкравшись к убитому, схватил валявшуюся на траве сумку, в которой был мой документ, и задом, не спуская с лежавшего глаз, стал пятиться к кустам. Потом обернулся и напролом через кусты побежал к дороге, к деревне, к людям - только бы не оставаться больше одному. ГЛАВА ТРЕТЬЯ У первой хаты меня окликнули: - Кого черт несет? Эй, хлопец! Да стой же ты, балда этакая! Из тени от стены хаты отделилась фигура человека с винтовкой и направилась ко мне. - Куда несешься? Откуда? - спросил дозорный, поворачивая меня лицом к лунному свету. - К вам... - тяжело дыша, ответил я. - Ведь вы товарищи... Он перебил меня! - Мы-то товарищи, а ты-то кто? - Я тоже... - отрывисто начал было я. И, почувствовав, что не могу отдышаться и продолжать говорить, молча протянул ему сумку. - Ты тоже? - уже веселее, но еще с недоверием переспросил дозорный. - Ну, пойдем тогда к командиру, коли ты тоже! Несмотря на поздний час, в деревне не спали. Ржали кони. Скрипели распахиваемые ворота - выезжали крестьянские подводы, и кто-то орал рядом: - До-ку-кин!.. До-ку-кин!.. Куда ты, черт, делся? - Чего, Васька, горланишь? - строго спросил мой конвоир, поравнявшись с кричавшим. - Да Мишку ищу, - рассерженно ответил тот. - Нам сахар на двоих выдали, а ребята говорят, что его с караулом к эшелону вперед отсылают. - Ну и отдаст завтра. - Отдаст, дожидайся! Будет утром чай пить и сопьет зараз. Он на сладкое падкий, черт! Тут говоривший заметил меня и, сразу переменив тон, спросил с любопытством: - Кого это ты, Чубук, поймал? В штаб ведешь? Ну, веди, веди. Там ему покажут. У, сволочь... - неожиданно выругал он меня и сделал движение, как бы намереваясь подтолкнуть меня концом приклада. Но мой конвоир отпихнул его и сказал сердито! - Иди, иди... Тебя тут не касается. Нечего на человека допрежь времени лаять. Вот кобель-то, ей-богу, истинный кобель! Дзянь-динь!.. Дзик-дзак!.. - послышался металлический лязг сбоку. Человек в черной папахе, при шпорах, с блестящим волочившимся палашом, с деревянной кобурой маузера и нагайкой, перекинутой через руку, выводил коня из ворот. Рядом шел горнист с трубой. - Сбор, - сказал человек, занося ногу в стремя. Та-та-ра-та... тэта... - мягко и нежно запела сигнальная труба. - Та-та-та-та-а-а... - Шебалов, - окрикнул мой провожатый, - погодь минутку! Вот до тебя тут человека привел. - На што? - не опуская занесенной в стремя ноги, спросил тот. - Что за человек? - Говорит, что наш... свой, значит... и документы... - Некогда мне, - ответил командир, вскакивая на коня. - Ты, Чубук, и сам грамотный, проверь... Коли свой, так отпусти, пусть идет с богом. - Я никуда не пойду, - заговорил я, испугавшись возможности опять остаться одному. - Я и так два дня один по лесам бегал. Я к вам пришел. И я с вами хочу остаться. - С нами? - как бы удивляясь, переспросил человек в черной папахе. - Да ты, может, нам и не нужен вовсе! - Нужен, - упрямо повторил я. - Куда я один пойду? - А верно ж! Если вправду свой, то куда он один пойдет? - вступился мой конвоир. - Нынче одному здесь прогулки плохие. Ты, Шебалов, не морочь человеку голову, а разберись. Когда врет, так одно дело; а если свой, так нечего от своего отпихиваться. Слазь с жеребца-то, успеешь. - Чубук! - сурово проговорил командир. - Ты как разговариваешь? Кто этак с начальником разговаривает? Я командир или нет? Командир я, спрашиваю? - Факт! - спокойно согласился Чубук. - Ну, так тогда я и без твоих замечаний слезу. Он соскочил с коня, бросил поводья на ограду и, громыхая палашом, направился в избу. Только в избе, при свете сальной коптилки, я разглядел его как следует. Бороды и усов не было. Узкое, худощавое лицо его было коряво. Густые белесоватые брови сходились на переносице, из-под них выглядывала пара добродушных круглых глаз, которые он нарочно щурил, очевидно для того, чтобы придать лицу надлежащую суровость. По тому, как долго он читал мой документ и при этом слегка шевелил губами, я понял, что он не особенно грамотен. Прочитав документ, он протянул его Чубуку и сказал с сомнением: - Ежели не фальшивый документ, то, значит, настоящий. Как ты думаешь, Чубук? - Ага! - спокойно согласился тот, набивая махоркой кривую трубку. - Ну, как ты сюда попал? - спросил командир. Я начал рассказывать горячо и волнуясь, опасаясь, что мне не поверят. Но, по-видимому, мне поверили, потому что, когда я кончил, командир перестал щурить глаза и, опять обращаясь к Чубуку, проговорил добродушно: - А ведь если не врет, то, значит, вправду наш паренек! Как тебе показалось, Чубук? - Угу, - спокойно подтвердил Чубук, выколачивая пепел о подошву сапога. - Ну, так что же мы будем с ним делать-то? - А мы зачислим его в первую роту, и пускай ему Сухарев даст винтовку, которая осталась от убитого Пашки, - подсказал Чубук. Командир подумал, постучал пальцами по столу и приказал серьезно: - Так сведи же его, Чубук, в первую роту и скажи Сухареву, чтобы дал он ему винтовку, которая осталась от убитого Пашки, а также патронов, сколько полагается. Пусть он внесет этого человека в списки нашего революционного отряда. Дзинь-динь!.. Дзик-дзак!.. - лязгнули палаш, шпоры и маузер. Распахнув дверь, командир неторопливо спустился к коню. - Идем, - сказал солидный Чубук и неожиданно потрепал меня по плечу. Снова труба сигналиста мягко, переливчато запела. Громче зафыркали кони, сильней заскрипели подводы. Почувствовав себя необыкновенно счастливым и удачливым, я улыбался, шагая к новым товарищам. Всю ночь мы шли. К утру погрузились в поджидавший нас на каком-то полустанке эшелон. К вечеру прицепили ободранный паровоз, и мы покатили дальше, к югу, на помощь отрядам и рабочим дружинам, боровшимся с захватившими Донбасс немцами, гайдамаками и красновцами. Наш отряд носил гордое название "Особый отряд революционного пролетариата". Бойцов в нем оказалось немного, человек полтораста. Отряд был пеший, но со своей конной разведкой в пятнадцать человек под командой Феди Сырцова. Всем отрядом командовал Шебалов - сапожник, у которого еще пальцы не зажили от порезов дратвой и руки не отмылись от черной краски. Чудной был командир! Относились к нему ребята с уважением, хотя и посмеивались над некоторыми из слабостей. Одной его слабостью была любовь к внешним эффектам: конь был убран красными лентами, шпоры (и где он их только выкопал, в музее, что ли?) были неимоверной длины, изогнутые, с зубцами, - такие я видел только на картинках с изображением средневековых рыцарей; длинный никелированный палаш спускался до земли, а в деревянную покрышку маузера была врезана медная пластинка с вытравленным девизом: "Я умру, но и ты, гад, погибнешь!" Говорили, что дома у него осталась жена и трое ребят. Старший уже сам работает. Дезертировав после Февраля с фронта, он сидел и тачал сапоги, а когда юнкера начали громить Кремль, надел праздничный костюм, чужие, только что сшитые на заказ хромовые сапоги, достал на Арбате у дружинников винтовку и с тех пор, как выражался он, "ударился навек в революцию". ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ Через три дня, не доезжая немного до станции Шахтной, отряд спешно выгрузился Примчался откуда-то молодой парнишка-кавалерист, сунул Шебалову пакет и сказал, улыбаясь, точно сообщая какую-то приятную новость: - А вчера уйму наших немцы у Краюшкова положили. Беда прямо, какая жара была! Отряду была дана задача: минуя разбросанные по деревенькам части противника, зайти в тыл и связаться с действующим отрядом донецких шахтеров Бегичева. - А что же связаться? - недовольно проговорил Шебалов, тыкая пальцем в карту. - Где я тот отряд искать буду? Накося, написали: между Олешкиным и Сосновкой! Ты мне точно место дай, а то "связаться" да еще "между"... Тут Шебалов выругал штабных начальников, которые ни черта не смыслят в деле, а только горазды приказы писать, и велел скликать ротных командиров. Однако, несмотря на ругань по адресу штабников, Шебалов был доволен тем, что получил самостоятельную задачу и не был подчинен какому-нибудь другому, более многочисленному отряду. Командиров было трое: бритый и спокойный чех Галда, хмурый унтер Сухарев и двадцатитрехлетний весельчак, гармонист и плясун, бывший пастух Федя Сырцов. Все они расположились на полянке вокруг карты, посреди плотного кольца обступивших красноармейцев. - Ну, - сказал Шебалов, приподнимая бумагу. - Согласно, значит, полученному мною приказа, приходится нам идти в неприятельский тыл, чтобы действовать вблизи отряда Бегичева, и должны мы выступить сегодня в ночь, минуя и не задевая встречных неприятельских отрядов. Понятно вам это? - Ну, уж и не задевая? Как же это можно, чтобы не задевая? - с хитроватой наивностью спросил Федя Сырцов. - А так и не задевая, - настороженно повернув голову, ответил Шебалов и показал Феде кулак. - Я тебя, черта, знаю... Я тебе задену! Ты у меня смотри, чтоб без фокусов... Значит, в ночь выступаем, - продолжал он. - Подвод никаких, пулемет и патроны на вьюки, чтобы ни шуму, ни грому. Ежели деревенька какая на пути - обходить осторожно, а не рваться до нее, как голодные собаки до падали. Это тебя, Федор, осо