ся за дело (наш парень, кто его не знает), он обнаружил, что обвинить художника в оскорблении своих земляков будет трудно. Оказалось, все трое городских жителей, претендовавших на оскорбительное сходство, в сущности, претендовали на сходство с одним из трех персонажей в синих макинтошах. Само по себе это совпадение было не столь важным, если бы при этом пострадавшие от сходства были бы похожи между собой, что в жизни случается, конечно. Но как назло, все трое были совершенно непохожи друг на друга и в тоже время каждый из них в отдельности был похож на одного и того же персонажа картины. -- Надо же дойти до такого ехидства, -- говорили они по этому поводу. Адвокат предупредил своих клиентов, что защита художника обязательно воспользуется этим коварным обстоятельством. -- Как же быть? -- спросили они у адвоката, раздраженные неожиданным препятствием со стороны собственной внешности. При этом, по словам адвоката, каждый из них оглядывал двух остальных как более виноватых в случившемся. Тут адвокат сказал, что будет лучше всего, если двое из троих откажутся от обвинения, а третий, присоединив к себе директора чайфабрики (к счастью, он был похож на второго носителя синего макинтоша) и уговорив Цурцумия, если он похож на третьего, подаст совместную жалобу в оскорблении трех самостоятельных личностей. Никто не мог вспомнить, на кого похож Цурцумия. Этого не мог вспомнить даже тот, который ходил к нему с предложением принять участие в общей жалобе. -- Цурцумия не согласится, -- сказал он, -- он вообще суд не любит... -- Как не согласится? -- удивился директор чайфабрики. -- Заставим... В тот же вечер они пришли домой к Цурцумия. Тот встретил их, сидя на веранде своего особняка с ногами, погруженными в холодильник. Он всегда там сидел. Снова выслушав предложение о совместной жалобе, он спросил: -- Сульфидин знаете? -- Смотря какой, -- удивились гости, -- сульфидин -- лекарство или сын заведующего бензоколонкой, которого тоже зовут Сульфидин? -- Лекарство, -- пояснил немногословный Цурцумия, -- то, что некоторые организмы его не переносят, знаете? -- Знаем, -- удивились гости. -- Вот так же, как некоторые организмы сульфидин, так я не переношу суд, -- признался Цурцумия в болезненном свойстве своего организма. После этого, сколько его ни уговаривали, он твердо стоял на своем. Правда, чтобы смягчить отказ, он устроил хлеб-соль и угостил товарищей по несчастью вместе с их адвокатом. Те приняли приглашение, надеясь во время застолья уговорить Цурцумия. Но во время застолья не только не удалось угововорить Цурцумия, но и все дело кончилось полной катастрофой. Уговаривая Цурцумия, трое представителей города перешли на самих себя и стали выяснять, кому из них выступать на суде. Решили, что выступать будет тот, кто больше всех похож на модель персонажа картины. Тут выяснилось, что каждый из них себя считает наименее похожим на модель, что привело к взаимным колкостям и даже оскорблениям. Сначала адвокату удалось спасти дело путем решительного отмежевания от всей городской группы. Он сказал, что пусть все они снимают обвинение, он будет действовать через директора чайфабрики как самого мужественного человека (Он-то понимал, что, сколько ни потроши кошелек директора чайфабрики, до дна никогда не допотрошишься.) -- Я пойду на него один на один, -- сказал директор чайфабрики и, вырвав фотографии картины, которые те все еще мусолили в руках, положил их к себе в портфель. Сказать-то он сказал, но потом ему, видимо, все это не понравилось, и он начал дуться. Дулся, дулся, а потом, в конце вечера, взял да и сказал, что раз так, и он не будет выступать на суде, что напрасно они его заманили к Цурцумия, хотя к Цурцумия его никто не заманивал. В конце концов, по словам адвоката, они все перессорились и, все свалив на Цурцумия, разошлись по домам. Совершенно успокоившись, директор чайфабрики в ту же ночь уехал к себе в Эндурск, кстати, забыв возвратить, а может и умышленно не возвратив, фотографии их законным владельцам. Как справедливо говорят радио- и телекомментаторы, так распадается всякий союз, созданный на гнилой идейной основе. И так об этом рассказывал адвокат, уже успокоившись по поводу упущенного директора чайфабрики. Не знаю, говорил ли я о том, что он наш местный парень, когда-то голопузым пацаном вместе с нами бегал на море, а теперь такими делами иной раз ворочает, что страшно подумать. Последний след общественного негодования по поводу "Синих макинтошей" обнаружился на областном совещании строителей, где начальник одного СМУ сказал, что очень трудно выполнять план, когда художники, вместо того чтобы помогать строителям, высмеивают в глазах рабочих руководство, изображая его как бездельников, целыми днями шатающихся у моря в синих макинтошах. Но тут, к счастью для Андрея, взорвался один ответственный работник и отхлестал этого строителя, указав, что картина на выставке появилась этим летом, а его строительное управление уже третий год не выполняет план. Выступление ответственного товарища было понято как строгий намек на прекращение возни вокруг имени Андрея Таркилова. Возня была немедленно прекращена, и Андрей получил несколько хороших заказов. Впоследствии оказалось, что ответственный товарищ никакого намека не давал, а просто раскрыл истинное положение вещей и без того, впрочем, ясное. Тут, как говорится, у Андрея пошла карта. Через месяц со времени прекращения возни вокруг "Синих макинтошей" картину Андрея "Отдых сборщицы чая, или Потный полдень Колхиды" (ее-то он и писал в деревне) московская комиссия отобрала для всесоюзной выставки. Правда, по дороге в Москву комиссия почему-то потеряла вторую часть названия картины, но это теперь не имело никакого значения. О ней появилось несколько одобрительных отзывов в центральной печати, но это случилось гораздо позже, зимой. Зато наша газета, только узнав, что картину Андрея берут на всесоюзную выставку, и при этом имея на руках гарантированный намек на прекращение возни вокруг "Трех макинтошей", дала о ней большой очерк. Автандил Автандилович этим очерком хотел показать (и показал!), что умеет вовремя подхватить намек, особенно если он строгий, к тому же на всякий случай защищал себя от возможных упреков в преследовании талантливого художника. Такое тоже бывало, хотя и редко. Очерк писал один наш дуропляс, который ко всем этим сложным задачам Автандила Автандиловича сумел присобачить собственную линию, делая вид, что он расхваливает недозволенного художника, как будто можно хвалить что-то недозволенное. Между прочим, нашей общественностью, как никто, чуткой к шорохам подсознания и подтекста, сразу же было замечено, что размер очерка на четверть колонки (до подвала) превосходит оба критических выступления. Кроме того, в нем упоминалось и о картине "Трое в синих макинтошах". Правда, о ней говорилось как о неудачном эксперименте, но отсвет более поздней славы как бы слегка облагородил ее вредность. Так или иначе, она снова была названа собственным именем, а не "пресловутыми макинтошами", как было раньше. Кроме всего, возможно, тут сказалось и то обстоятельство, что теперь, в разгар лета, макинтоши, особенно синие, никто не носил, а сама тема как бы потеряла некоторую актуальность Так или иначе, название картины было полностью и окончательно реабилитировано. Как известно, в сложных условиях современной жизни не всякие, даже простые, истины можно выразить прямо, чтобы ими тут же не воспользовались наши зарубежные недоброжелатели. Поэтому все мы легко понимаем, или нам кажется, что понимаем, язык намеков, кивков и подмигиваний типографских знаков. Стоит ли говорить, что очерк о картине Андрея был понят не только как посветление в его личной судьбе, но и как явление с далеко идущими оптимистическими последствиями. Я, конечно, не очень поверил, что есть какая-то связь между размерами двух критических выступлений и последним очерком Все же просто так, скорее для смеха, я достал подшивку и сравнил. В самом деле, так оно и получилось Как ни крути, а очерк на четверть колонки был больше обоих критических выступлений. Случайность ли это? А кто его знает... Сам автор мог выполнять тайную волю Автандила Автандиловича, даже не подозревая о ней. Получись очерк чуть поменьше или даже равным размеру двух критических выступлений, тот мог вызвать его и сказать: "А знаешь, вот эту часть надо развить..." Ну а если что сократить, и вообще никто ничего не спрашивает. Так или иначе, стало ясно, что грехопадение прощено с бодрящей надбавкой на будущее Именно после всех этих дел мы и выехали в горы. ___ Теперь мне хотелось бы слегка передохнуть и продолжить рассказ в более спокойных тонах. Дело в том, что я обо всем этом не собирался рассказывать, я только собирался поделиться нашими дорожными приключениями. Но что получилось? Как только я захотел представить своих спутников в самых сжатых чертах, я вдруг заподозрил себя в попытке скрыть историю "Синих макинтошей" Нет, сказал я себе, я не собираюсь скрывать эту историю, но здесь она просто неуместна. И, чтобы самому себе доказать, что я ничего не собираюсь скрывать, я решил выложить выдержки из книги отзывов Ну, а тут и все остальное как-то само собой вывалилось. Я это все говорю к тому, что не надо давать никаких обещаний, как рассказывается, так и рассказывай. Ведь что получается? Как только ты даешь обещание, скажем, быть во всем откровенным, сразу же на тебя находят сомнения "А надо ли? А что я, дурнее всех, что ли?" И так далее. А если ты даешь обещание говорить сжато, то и тут возникают подобные соображения. Сжато-то оно сжато, думаешь ты, но как бы через эту сжатость не пропустить чего-то главного. А кто его знает, что главное? И тогда ты решаешь рассказывать сжато, но при этом ничего не пропускать из того, что потом может оказаться главным. Итак, возвращаюсь к началу моего рассказа, с тем чтобы решительно и без всяких оглядок на прошлое двигаться вперед. ___ И вот, значит, после недельного отдыха в горах, после ледяного кислого молока, после вечерних дымных костров, после длительных и безуспешных охотничьих прогулок по каменистым вершинам перевалов мы в ожидании машины сидим на стволе старого бука, греемся на солнышке, изредка перекидываясь никчемными пустяками -- за неделю обо всем наговорились. Время от времени мимо нас проходят сваны-лесорубы, возвращаются из лесу домой к своему летнему лагерю, разбитому возле речки. У одних за плечами топор, у других механическая пила. Приблизившись, они здороваются и, окинув нас внимательным взглядом, проходят мимо. Мне показалось, что они почему-то со мной здороваются дружелюбней, чем с остальными. Но потом, когда один из них обошел меня и оглядел сзади, я понял, в чем дело. Здоровались они не столько со мной, сколько с моим карабином, торчавшим у меня за плечами. А так как у других никакого оружия не было, только у Андрея была мелкокалиберная винтовка, почтительное внимание к моей особе было вполне оправдано. Наконец возле машин появились люди. Двое полезли в кузов и стали стягивать тросами бревна, лежавшие там. Остальные, всего их было человек восемь, снизу давали этим двоим советы. Судя по несоразмерной громкости голосов, все они порядочно выпили. Через несколько минут двое из них отделились от остальных и направились в нашу сторону. Один из них, более молодой, был одет в ватные брюки и старую ковбойку с закатанными рукавами. Он был небрит, коренаст и откровенно пьян, что было заметно издали. Второй был маленький, сухонький. Он был в сапогах, в широком галифе и узком черном кителе, наглухо застегнутом. Держался твердо и вид имел военизированный. В руке он сжимал блестящий топорик, напоминающий те самые топорики, при помощи которых домашние хозяйки разрубают мясо и кости. -- Здравствуйте, товарищи, -- сказал он несколько скорбным голосом, остановившись со своим спутником возле нас. Мы встали навстречу обоим и поздоровались с каждым за руку. Несколько мгновений он оглядывал нас, отгоняя волны хмеля, помигивая пленчатыми веками и пульсируя желваками на сухом стянутом личике. Обычно после такого тусклого приветствия спрашивают документы, но он ничего не спросил, а только сел рядом со мной. Возможно, из-за того же карабина он счел меня старшим в нашей группе, что не соответствовало истине, потому что старшим был Котик -- и по возрасту, и по званию. Второй сван, который был откровенно пьян, добродушно посапывая, присел перед нами на корточки, чтобы, видимо, общаться со всеми сразу. У него была тяжелая бычья голова выпивохи и голубые, навыкате, глаза. Время от времени голова у него падала на грудь, и каждый раз, подняв ее, он оглядывал нас с неизменным детским любопытством. Казалось, каждый раз поднимая голову, он заново удивлялся, не понимая, как мы очутились перед ним. -- Откуда будете? -- все так же скорбно спросил сван в черном кителе, искоса оглядывая всех. -- Мы из города, а этот товарищ из Москвы, -- дружелюбно и внятно сказал Котик, голосом показывая, что запасы его дружелюбия необъятны. -- Здесь что делали? -- скорбя и удивляясь, спросил он, повернувшись вполоборота. Одна рука его опиралась о колено, другая, та, что была поближе ко мне, опиралась о ручку топорика. Теперь было ясно, что он вдребадан пьян, но изо всех сил сдерживается. Из всех пьяных самые опасные -- это те, что стараются выглядеть трезвыми. -- Мы гостили у колхозных пастухов, наших хороших друзей, -- все так же внятно и миролюбиво сказал Котик. -- Имени? -- неожиданно спросил черный китель, помигивая пленчатыми птичьими веками. Стало тихо. -- Что значит имени? -- в тишине спросил Котик. -- Имени, значит, имени, -- твердо повторил черный китель, искоса оглядывая нас. Второй сван, глядя на меня, делал мне какие-то знаки. Я никак не мог понять, что он своими пьяными знаками и кивками хочет мне сказать, и на всякий случай в ответ пожал плечами. -- Я не понимаю вас, -- сказал Котик, отстаивая свое скромное право отвечать только на ясные вопросы. -- Здесь в горах несколько ваших колхозов, -- наконец объяснил лупоглазый, покачиваясь на корточках, -- потому имени спрашивает... -- А, колхоз, -- обрадовался Котик и оглянулся: на Андрея. -- Имени Микояна, -- едва скрывая раздражение, подсказал Андрей. Вся эта история его начинала раздражать. -- Правильно, -- согласился черный китель и, сделав на лице гримаску человека, который знает больше, чем говорит, добавил: -- Не обижайтесь, но это надо... -- Что вы! -- воскликнул Котик. -- А вы кем работаете? -- спросил я у соседа. -- Заместитель лесничего буду, -- сказал он важно и стал расстегивать верхний карман кителя. -- Что вы, не надо! -- сказал Котик и протянул руку, стараясь помешать ему. -- Шапку там у товарища забыл, -- сказал он, ладонью неожиданно нащупав на лбу довольно заметный рубец от шапки. И было непонятно, рубец этот ему напомнил, что нет фуражки, или разговор о должности заставил его вспомнить о существенной части своей формы. Обстановка явно разряжалась. Теперь заместитель лесничего не опирался на свой топорик как на эфес шпаги, а просто положил его на колени. Кажется, теперь он перестал сдерживаться и осоловел. Он перестал разглаживать на лбу рубец от шапки и, поставив локоть на колено, свесил голову на ладонь и задремал. Второй сван, словно дожидаясь этого мгновения, усилил свои дурацкие кивки и подмигивания. Наконец я его понял. -- Карабин? -- спросил я. -- Продай, -- радостно закивал он мне. -- Не продается, -- сказал я. -- Тогда махнемся, -- вдруг произнес он городское словечко. -- Нет, -- сказал я, стараясь не раздражать его, -- не могу. -- Я тебе немецкий автомат дам, -- торопливо прошептал он, -- потому что вот эти русские карабинчики спокойно не могу видеть. -- Нет, -- сказал я, стараясь не раздражать его. -- Дай посмотреть, -- сказал он и протянул руку. Я вздохнул и снял карабин. -- Зачем тебе карабин, если у тебя автомат есть? -- сказал я, стараясь возвысить его автомат за счет своего карабина. Он щелкнул затвором и заглянул в ствол. -- Автомат для охоты не такой удобный, далеко не берет, -- сказал он и поднял голову. -- А патроны есть? -- Патроны далеко, в рюкзаке, -- сказал я твердо. Видно, он это почувствовал и, прицелившись куда-то, щелкнул курком. -- Вот эти русские карабинчики люблю, -- сказал он, неохотно возвращая мне карабин. Я взял карабин и повесил его за плечо. Я почувствовал облегчение, оттого что все так хорошо кончилось. -- За сколько водолаза можно нанять? -- вдруг сказал он. -- Зачем тебе водолаз? -- спросил я. -- Одно озеро знаю, -- сказал он просто, -- на дне немецкое оружие. Водолаза хочу. Мы рассмеялись, а парень снова задумался. В это мгновение черный китель поднял голову и начал что-то выговаривать своему земляку. Сван, что сидел на корточках, добродушно оправдывался, поглядывая в нашу сторону как на союзников. Черный китель постепенно успокоился и на интонации мелкого административного раздражения замолк. -- Язык не распускай, -- сказал он ему в конце по-русски и приподнял топорик с колен. -- Даже спрашивать не буду, -- ответил ему на этот раз сван, обратившись к Котику, спросил: -- Водолаз сюда имеет право приехать? -- Обманывать не можем, -- ответил Котик добродетельно, -- но мы в таких делах не разбираемся. -- Что ты говоришь, кацо! -- взвился черный китель. -- Водолаз как может сюда приехать? Водолаз -- государственный человек. Водолаз от моря отойти не имеет права. Ты что -- райком, военком, сельсовет?! -- На один день ** водолаза хочу, -- сказал молодой сван, ни малейшего внимания не обращая на эту грозную тираду, -- сам привезу и отвезу, как министра. -- А ну скажи, в каком озере лежит? -- неожиданно с другой стороны атаковал его заместитель лесничего. -- Э-э, -- лукаво протянул молодой сван и помахал толстым пальцем у переносицы, -- это мой секрет. Кроме водолаза, никому не скажу. -- Привлеку, -- сказал черный китель и, грустно покачав головой, посмотрел на лезвие топорика, словно читая на нем соответствующую статью закона. -- Скажите, -- спросил я у него, слегка развеселившись, -- для чего вам этот топорик? В сущности говоря, если б я не заметил на обушке этого топорика нечто вроде металлической печати, я, наверное, не спросил бы его об этом. Мне хотелось узнать, что он, собственно, им делает: скажем, ударом обушка отмечает сухостой или делает какие зарубки, или это просто символ его лесной власти. Как только я это сказал, рот его сжался в решительную полоску, птичьи веки остановились. Я почувствовал, что допустил самую страшную дипломатическую ошибку в своей жизни. Это было все равно что во время аудиенции у короля неожиданно щелкнуть пальцем по короне и спросить: "А для чего эта штука, старина?" Он медленно встал, отошел на несколько шагов, повернулся и, прижав топорик к бедру, неожиданно взвизгнул: -- Граждане, документы! -- Товарищ, вы его не так поняли, -- сказал Котик и, встав, с виноватой улыбкой стал подходить к нему. -- Граждане, документы! -- снова взвизгнул черный китель и даже сделал шаг назад, чтобы не допускать с Котиком личных соприкосновений. При этом он чуть не наступил на второго свана. Во всяком случае, он столкнул его с корточек, и тот сел на землю, в дурашливом недоумении растопырив руки: мол, вот что делает со мной власть, но при чем я? Даже сваны, стоявшие у машины, услышали его голос и на несколько мгновений примолкли. -- Гено, -- крикнул один из них и, видимо, спросил, в чем дело. Гено снизу вверх оглядел маленькую гневную фигуру помощника лесничего и что-то сказал в том духе, что шутки с ним плохи. В самом деле, все это приобретало дурацкий оборот. Черный китель шутить не собирался. Я заметил, что косточки на его кулаке, сжимавшем топорик, побелели. Из нас четверых документы были только у Котика и у Володи. Володя уже рылся в рюкзаке. Котик протягивал свой документ. Это была красная книжечка -- удостоверение лектора обкома партии. Обычно она в затруднительных случаях хорошо воздействовала, особенно если крупным планом подавать обком партии и не слишком обращать внимание, что он там лектор, да еще внештатный. Человек в черном кителе подержал в руке книжечку, бросил несколько взглядов с фотографии на оригинал и вернул ее хозяину. Видно, она на него произвела хорошее впечатление. -- А эти сопровождают? -- спросил он и кивком головы объединил нас. -- Да, сопровождают, -- сказал Котик с улыбкой и положил книжку в карман. Человек в черном кителе медленно оглядел каждого из сопровождающих. И в этой медленности проявлялось уважение к своей должности. Володя, стоя, протягивал ему свой паспорт, но он не взял его. Андрей продолжал сидеть, несколько картинно развалясь, глядя на помощника лесничего с полупрезрительной усмешкой. -- Паспорт на карабин, -- сказал он кротко, когда взгляд его дошел до меня. В груди у меня екнуло. Никакого паспорта на карабин у меня не было. Я одолжил его у своего родственника, бывшего начальника городской милиции. -- Паспорта нет, -- сказал я. -- Как нет? -- заморгал он пленчатыми веками, отказываясь меня понимать. -- Карабин не мой, -- сказал я, -- я его одолжил. -- Ничего не знаю, -- воскликнул он, взбадриваясь, -- может, одолжил, может, убил, может, отнял... -- Я знаю, -- вмешался Котик, -- он одолжил его у своего родственника, бывшего начальника городской милиции. -- Вот эти русские карабинчики, -- сказал второй сван, глядя снизу вверх, -- клянусь своими детьми, я больше всего на свете люблю. -- Ничего не знаю, конфискую! -- вскрикнул человек в черном кителе. -- Ну что вы, товарищ, -- миролюбиво вразумлял его Котик, -- как можно, что мы скажем его родственнику, когда приедем? -- Ничего не знаю, тем более бывший начальник милиции, -- сказал он, все-таки оставляя маленькую лазейку для более широкой информации. -- Один хороший русский карабинчик, -- восторженно сказал второй сван, -- я уважаю больше, чем два немецких автомата. -- Язык не распускай! -- прикрикнул на него черный китель, на что тот не обратил ни малейшего внимания. -- Его родственник, -- сказал Котик, при этом Андрей весь перекорежился, -- уважаемый в городе человек, и ему будет неприятно узнать, что вы конфисковали его карабин. -- Ха! Уважаемый! -- воскликнул черный китель и всплеснул топориком. -- Если уважаемый, зачем сняли? -- Его не сняли, он на пенсию ушел, -- сказал Котик. -- Не мое дело, -- опять затвердел черный китель, -- прошу передать карабин для выяснения принадлежности. -- Не вздумай дать, -- сказал Андрей по-абхазски, -- потом не получишь. -- Карабин я вам не дам, -- сказал я очень твердо, потому что не чувствовал в себе этой твердости, -- не вы мне его давали. -- Задерживаю вместе с карабином! -- отрезал он и снова вскинул свой проклятый топорик. И дернуло ж меня за язык! Промолчи я насчет его топорика, ничего бы не было. Я пожал плечами. На грузовиках завели моторы, и они медленно, задним ходом стали выезжать на дорогу. Сваны шли за грузовиками, словно подгоняли их вперед. -- Нам пора, -- решительно сказал Андрей и встал. -- Подождите, -- приказал помощник лесничего, но, видно, он не ожидал такой решительности. -- Не горячись, Андрей, -- бросил Котик по-абхазски. -- Мы тоже едем, -- неожиданно сказал черный китель. Он несколько растерянно провел рукой по волосам. -- Это ваше дело, -- холодно сказал Андрей и пошел дальше. Небольшого роста, коренастый и длиннорукий, он сейчас был похож на медвежонка. Черный китель стал о чем-то просить молодого свана, как можно было догадаться, принести из дома, где они пировали, забытую фуражку. Дом этот, видный отсюда, стоял на той стороне реки, примерно в двадцати минутах ходьбы. Молодой сван как раз подымался с земли и, распрямляясь, вдруг схватился за спину и громко охнул, как от внезапного прострела, не то вызванного просьбой помощника лесничего, не то самостоятельного. В обоих случаях жест этот показывал на неисполнимость этой маленькой просьбы. Мы двинулись к машинам. Шоферы вышли из машин и вместе с остальными сванами дожидались нас. -- Я же не отбираю это ружье, -- кивнул лесничий более миролюбиво на спину Андрея. Мне показалось, что неудача с фуражкой несколько улучшила его тон. -- А почему? Потому что карабин -- боевое оружие. -- То-то же у вас здесь с автоматами бегают за оленями, -- сказал Андрей, обернувшись. -- Как только обнаружим, отбираем! -- крикнул ему черный китель. -- Знаем, у кого отбираете, -- сказал Андрей не оборачиваясь. -- Не задирайся, Андрей, -- крикнул ему Котик по-абхазски. -- Мать его растак, -- ответил ему Андрей на том же языке не оборачиваясь. -- Или отдаст карабин, или задержу в сельсовете до выяснения, -- сказал черный китель с новой твердостью. Видимо, он уже забыл о неудаче с фуражкой или его вдохновила близость остальных сванов. Мы подошли к машинам. -- Как можно, -- тихо возразил Котик, давая знать, что не стоит доводить до слуха остальных это непристойное, хотя, возможно, и случайное недоразумение, -- мы же не оставим своего товарища... -- Ваше дело, -- сказал черный китель громко, как бы силой голоса отвергая версию о непристойности или тем более случайности недоразумения, -- пусть кто-нибудь привезет хозяина карабина. Этого еще не хватало! Молодой сван, восторженно кивая на мой карабин, выложил остальным суть дела. Несколько сванов сразу же заклокотало, обращаясь к черному кителю, и, как мне показалось, заклокотало доброжелательно по отношению ко мне. Но тут черный китель вступил с ними в спор, время от времени бросая на меня злые птичьи взгляды, после чего обращал внимание сванов на свой топорик, который якобы я успел осквернить своим вопросом. Сваны оглядывали топорик, ища на нем скрытые следы осквернения. Из всех сванов только один высокий старик с искривленным, как мне потом объяснили, ударом молнии ртом, сразу же стал его поддерживать. Он бросал на меня еще более злые взгляды, чем сам черный китель. Это был хозяин дома, у которого все они сейчас гостили. Потом по дороге я узнал, почему он так злился на меня. Оказывается, у сванов, которые живут здесь почти на окраине альпийских лугов (а он один из представителей этих нескольких семей), давняя вражда с нашими пастухами. Альпийские луга, куда несколько наших долинных колхозов перегоняют скот, эти сваны считают спорными, потому что сами они живут здесь рядом, и они им очень удобны. А спорными они их считают потому, что во время войны сюда из колхозов, естественно, никто не перегонял скот, и после войны довольно долгое время нечего было перегонять. К тому времени, когда колхозы оправились, сваны привыкли эти луга считать своими. В первый год дело чуть не дошло до поножовщины. Теперь они смирились, но неприязнь осталась. Я об этом так подробно говорю, потому что, если б не этот старик, который терпеть не мог пастухов из долинных колхозов вместе с их гостями, или если б он целый день не угощал остальных сванов, чаша весов могла бы перетянуть на мою сторону. Свою небольшую, но вредную роль могла сыграть и та молния, которая по какой-то мистической случайности когда-то влетела ему в рот и, может быть, навсегда его ожесточила. Так или иначе, он угощал всех моих доброжелателей, и они в конце концов притихли и перестали спорить. Правда, нам предстояло двигаться в одну сторону, и это нас временно сблизило. Котик, судя по всему, довольно удачно обрабатывал огромного свана из тех, что защищали меня, а потом отступились. Котик сел вместе с ним в одну кабину и крикнул мне: -- По дороге что-нибудь придумаем... Меня, как почетного преступника, посадили в первую машину, остальные ребята устроились во второй. На подножках слева и справа от кабины устроились оба свана, те, что к нам подходили. Любитель русских карабинчиков стоял слева, а горный страж, теперь и мой страж, стал с моей стороны. Когда нас усаживали, я предложил ему сесть в кабину со смутным расчетом загнать его тем самым в моральный тупик. Несмотря на мои уговоры, он с твердым достоинством отказался влезать в кабину, тем самым не давая поймать его на взаимном великодушии. -- Как можно, вы гость, -- сказал он важно, давая знать, что соблюдение обычаев есть продолжение соблюдения законов и наоборот. Я снял с плеча карабин, влез в кабину и уселся, поставив его между ног. Скинул полупустой рюкзак и задвинул его в угол сиденья. Машина тронулась. Несколько сванов во главе со стариком, что поймал ртом молнию, стояли впереди машины. Мой страж что-то прокричал старику, по-моему, попросил присмотреть за его фуражкой, пока он приедет. Старик ничего ему не ответил, и мы поехали дальше. Положение мое осложнялось тем, что я сейчас вообще не собирался ехать до города. Я собирался доехать только до нарзанного источника, где отдыхал дядя Сандро. Мы с ним договорились там встретиться, и я думал провести несколько дней на водах в обществе дяди Сандро. Источник был расположен гораздо выше сельсовета, и даже если бы мне с помощью моих друзей удалось там освободиться от моего стража, все равно было неприятно среди ночи тащиться назад к источнику. Мы медленно двигались по лесу. Солнце еще не село. Лучи его дозолачивали листья буков и каштанов, тронутые ранней горной осенью, и блестели на нержавеющей зелени пихт. Свежий дух слегка забродившей зелени время от времени влетал в кабину, как бы в награду за достаточно зловонный запах араки, исходивший от моего сопровождающего, когда при толчках машины его голова слегка всовывалась в кабину. Машина трудно двигалась по неровной колее, местами каменистой, местами перевитой обнажившимися корнями деревьев. Огромная тяжесть в кузове иногда так раскачивала корпус машины, что казалось, она вот-вот перевернется и раздавит кого-нибудь из стоящих на подножке. Шофер то и дело тормозил и переключал скорости. Моего стража от этих раскачивании и взбалтываний явно развезло. Он смотрел на меня тем всепрощающим взглядом, каким смотрят люди, когда им хочется рвать. Пару раз, встретившись с ним глазами, я предложил ему занять мое место, но он, прикрывая пленчатые веки умирающего лебедя, отказывался. Взгляд его делался все более всепрощающим, и я стал бросать на него умоляющие взгляды в смысле простить меня за карабин. Сначала он меня не понимал и, взглянув на меня с некоторым недоумением, бессильно прикрывал пленчатые веки. Потом понял и не простил. "Ты видишь, мне и так трудно, а ты еще пристаешь", -- говорил он взглядом и бессильно прикрывал пленчатые веки. "Ну что вам стоит? Ну я больше не буду!" -- канючил я взглядом, дождавшись, когда он приоткроет глаза. "Ну ты видишь, что мне и так трудно, а если я нарушу закон, мне будет еще трудней", -- объяснял он мне затуманенным взглядом и бессильно опускал пленчатые веки. Мы выехали из леса, и машина пошла по дороге между глубоким обрывом и скалистой мокрой стеной, с которой стекало множество водопадиков в тонкой водяной пыльце. Когда машина в одном месте близко подошла к стене, мой страж почему-то посмотрел наверх, словно собирался там кого-то приветствовать. Но приветствовать оказалось некого, и он, неожиданно откинувшись, подставил голову под водяную струйку. И потом каждый раз, когда попадалась достаточно удобная струйка, он ловко откидывался и ловил ее головой. И уж оттуда, из-под струйки, в легком светящемся нимбе водяной пыльцы, успевал бросить на меня сентиментальный и в то же время недоумевающий моему удивлению взгляд. Освежившись, он перенес топорик из правой руки в левую и освобожденной рукой, достав из кармана платок, стал утирать им лицо и волосы. Держаться одной рукой за бортик открытого окна кабины да еще сжимать в этой же руке топорик показалось мне настолько неудобным и даже опасным, что я решил помочь ему. -- Дайте, я подержу, -- кивнул я на топорик. Отчасти это было обычной для всякого преступника тягой к месту преступления, но был и расчет. Этой новой дерзостью, уже после того как я был достаточно наказан за старую дерзость, я как бы доказывал ему, что и старой дерзости не существовало, во всяком случае, не было злого умысла, а было глупое щенячье любопытство. Он перестал протирать голову платком и долго смотрел на меня скорбным взглядом, все время покачиваясь и дергаясь вместе с машиной и все-таки не упуская меня из своего поля зрения. Потом он, продолжая смотреть на меня, пригладил ладонью мокрые, жидкие волосы, перенес топорик в подобающую ему правую руку. Казалось, взгляд его старается определить, можно ли за повторное оскорбление назначить новое наказание. Я слегка заерзал, но взгляд его вдруг потеплел. Казалось, он решил: нет, повторного оскорбления не было, а была глупость. -- Давайте в кабину, -- сказал я. -- Ничего, мы привыкли, -- ответил он и отвел глаза. -- Вы знаете, -- сказал я, -- я не могу доехать до сельсовета. -- Почему? -- спросил он. -- Мне надо у источника сойти. -- А мне еще раньше надо сойти, -- сказал он. -- Почему? -- спросил я. -- Потому что мой дом раньше, -- сказал он и выразительно посмотрел на меня в том смысле, что служба и у него требует жертв, а не то что у нарушителей. -- Меня человек ждет на источнике, -- сказал я, -- понимаете, волноваться будет. -- Хорошо, -- ответил он, немножко подумав, -- ты слезай у источника, а карабин оставь. -- Без карабина я и так слезу, где захочу, -- сказал я. -- Тоже правильно, -- согласился он. -- За этот карабинчик что я только не сделаю, -- раздался голос Гено с другой стороны машины. Мой страж встрепенулся. -- Гено живет рядом с источником, -- сказал он, -- он передаст твоему товарищу, что я тебя задержал. -- Не стоит, -- сказал я. Конечно, дядя Сандро меня ждал, но не с такой уж точностью. -- Скажи имя, он пойдет, -- настаивал страж. -- Сандро, -- сказал я машинально. -- Сандро, но какой Сандро? -- удивился страж. -- Сандро Чегемский, -- сказал я. -- Сандро Чегемский? -- переспросил он почти испуганно. -- Да, -- сказал я, волнуясь. Я почувствовал, что имя на всех произвело впечатление. -- Уах! -- сказал сван, молча сидевший между мной и шофером. -- А кем он тебе приходится? -- Дядя, -- сказал я. Тут все сваны, включая шофера и Гено с той стороны, заклокотали перекрестным орлиным клекотом. -- Это тот самый Сандро, -- спросил сван, сидевший рядом со мной, -- который в двадцать седьмом году привез тело Петро Иосельяни? -- Да, -- сказал я. Я что-то смутно слышал об этой истории. -- Петро Иосельяни, которого матрос убил на берегу? -- Да, -- сказал я. -- Так за бедного Петро никто и не отомстил, -- вздохнул шофер, продолжая пристально всматриваться в дорогу. -- Двенадцать человек приехало в город, чтобы сжечь пароход вместе с матросом, -- сказал сван, сидевший рядом со мной. -- Почему не сожгли? -- спросил шофер, продолжая внимательно всматриваться в дорогу. -- Не успели, -- сказал сван, сидевший рядом со мной, -- пароход ушел в море. -- Успеть успели, -- откликнулся Гено, -- но их даже на пристань не пустили. -- Ты откуда знаешь, -- обиделся сван, сидевший рядом со мной, -- тебя еще на свете не было. -- Мой отец с ними был, -- сказал Гено, -- Петро наш родственник... -- Языки не распускай! -- вдруг крикнул мой страж, всунув голову в машину. -- Пароход -- нет, дерево -- и то никто не имеет право сжечь! -- Значит, -- сказал сидевший рядом со мной, переждав разъяснение заместителя лесничего, -- это тот самый Сандро из Чегема? -- Тот самый, -- сказал я. -- Красивый старик, усы тоже имеет? -- уточнил сидевший рядом сван. -- Да, -- сказал я. -- В прошлом году, когда генерал Клименко приезжал на охоту, он сопровождал? -- спросил мой страж, вглядываясь в меня. -- Да, -- сказал я, стараясь не выпячиваться, обстоятельства работали на нас. -- Генерал Клименко -- прекрасный генерал, -- сказал сван, сидевший рядом. -- Как маршал -- такой генерал, -- сказал Гено. -- И охота была большая, -- сказал шофер, не отрываясь от дороги. -- Товарищ Сандро -- уважаемый человек, -- твердо сказал черный китель. -- О чем говорить! -- воскликнул сван, сидевший рядом со мной. -- Сопровождать генерала Клименко с улицы человека не возьмут. -- Сами знаем, -- обрезал его мой страж. Я чувствовал, что шансы мои улучшились. Взгляд заместителя лесничего не то чтобы стал дружелюбней, нет, теперь он острей всматривался в меня и как бы с любопытством обнаруживал под верхним порочным слоем моей души слабые ростки добродетели. Уже смеркалось. Дорога все еще шла над пропастью, где в глубине слабо блестело русло реки. Отвесная стена сменилась меловыми осыпями, бледневшими в сумерках. Метрах в ста впереди показалась машина. Она стояла у края дороги. Рядом с ней толпилось несколько человек. -- Там авария случилась, -- сказал сван, сидевший рядом со мной. -- Сорвалась машина? -- спросил я. -- Языки, -- неуверенно предупредил мой страж. -- Да, -- сказал он, не обращая внимания на предупреждение стража, -- слава богу, шла в город последним рейсом, мало людей было. -- Языки, -- более строго вставился мой страж. -- Кто-нибудь спасся? -- спросил я, понижая голос. -- Один мальчик, -- сказал сидевший рядом со мной, -- выпал из машины и зацепился за дерево. Мы подъехали к месту катастрофы, и шофер остановил машину. Все вышли из нее. Второй грузовик слегка приотстал. Я подошел вместе со всеми к обрыву. Внизу у самой воды лежал продавленный, как консервная банка, автобус. Выброшенный ударом, один скат валялся на том берегу реки. -- Вот это дерево, за которое мальчик зацепился, -- сказал сван, сидевший рядом со мной в машине. На самом обрыве из расщелины в камнях подымался узловатый ствол молодого дубка с широкой кроной, похожей на зеленый парашют. -- Не надо, товарищи, ничего интересного, -- крикнул мой страж, обернувшись ко второй машине. Она только что подошла, и те, кто в ней сидел, потянулись к обрыву. Не обращая внимания на его предупреждение, все подошли к обрыву и заглянули вниз. Вдоль обрыва стояли цементные столбики, даже на вид такие слабые, что, кажется, одним крепким ударом ноги можно снести любой. У автобуса отказали тормоза, и он вывалился в обрыв, сшибив эти столбики, как городки. Каждый год в этих местах случаются такие вещи, и каждый раз, когда я узнаю об этом, возмущаюсь, думаю куда-то писать, кого-то ругать, но потом как-то забывается, уходит. -- Ну как, -- подошел ко мне Котик, -- уломал? -- Кажется, склоняется, -- сказал я. -- Я своего тоже обработал, -- сказал он, -- вон разговаривает с ним. В самом деле, черный китель стоял рядом со сваном из второй машины. Тот что-то говорил. Мой страж слушал его, склонив голову. Топорик свешивался с безвольно опущенной руки. Казалось, сейчас сам закон осуществляет свое законное право на отдых. -- Слушай, это правда, -- крикнул мне большой сван, одновременно кивком головы подзывая меня, -- что Сандро из Чегема твой родственник? -- Да, -- сказал я и, подходя, спиной почувствовал усмешку Андрея. Большой сван, обняв меня одной, а моего стража другой рукой, сделал несколько шагов, как бы приглашая нас на миротворческую прогулку. Я охотно подчинился, но маленький страж, хотя и не сопротивлялся дружескому жесту, однако выпрямился и затвердел под его рукой, подчеркивая этим свою самостоятельность. Большой сван что-то ему мягко внушал, пока мы прогуливались возле машин, тот молча его слушал. -- Давайте в машины, -- сказал наш шофер, и все потянулись к машинам. -- Нельзя, кацо, нельзя, -- сказал по-русски большой сван, когда мы остановились возле нашей машины. -- Посмотрим! -- сказал мой страж и бодро вскинул топорик. Казалось, закон теперь приступил к своим обязанностям, но на этот раз, может быть, для того, чтобы выслушать смягчающие обстоятельства. Большой сван сделал мне обнадеживающий знак, одновременно чмокнув губами и мигнув разбойничьим глазом, и отправился к своей машине. Шоферы завели машины, но тут черный китель неожиданно подбежал к третьей машине и стал яростно гнать людей в нее, хотя они и так уже собирались садиться, а шофер даже завел мотор и просто ждал, пока мы проедем. Пассажиры этой машины, сопротивляясь его подталкиваниям, останавливались и спорили, как и все люди, которых подталкивают, когда они и так идут в ту сторону. Наконец часть из них залезла в кузов, двое уселись рядом с шофером, и машина тронулась. Черный китель, упруго пятясь и делая топориком заманивающие жесты, как балетный колдун, провел машину мимо нас на более широкую незанятую часть дороги. Когда грузовик проехал мимо, я обратил внимание, что шофер, стараясь не задеть нашу машину, на дорогу и тем более на стража с его заманивающими движениями не смотрит. Я все еще не садился в машину, потому что на этот раз решил посадить его. -- Теперь вы садитесь, -- сказал я, когда он, довольный проделанной операцией, вернулся к машине. -- Ничего, ничего, -- замотал он головой и почему-то перебросил топорик из правой руки в левую и опустевшей рукой указал мне на кабину, что можно было понять, что жест этот личный, внеслужебный. -- Ничего, мы привыкли, -- сказал он, склоняясь. -- Нет, -- возразил я твердо, -- сейчас вы садитесь. -- Не стоило, -- сказал он и неохотно влез в кабину. Я захлопнул за ним дверцу и, став на подножку, покрепче ухватился за нижний край оконного проема. Машина тронулась. Быстро темнело. Когда справа кончились меловые осыпи и снова навис над дорогой крутой склон, поросший лесом, стало совсем темно. Шофер включил фары. То и дело скрежетали тормоза. Казалось, мотор все время делает физические усилия, чтобы не разогнаться всей тяжестью и не вывалиться в обрыв. Перед каждым новым поворотом шофер переключал скорость, и грузовик на мгновенье останавливался, словно переводил дыхание. Холодный сырой воздух то и дело обдавал из черного провала, на дне которого чем дальше мы ехали, тем полногласней шумела река. Пустотелые облака кроили и перекраивали небо, но все время то там, то здесь открывались большие звездные куски неба. Звезды вздрагивали и покачивались, словно отраженные от поверхности бегущей воды. Машина все еще сильно накренялась, и я никак не мог привыкнуть к этому. Каждый раз казалось, что она вот-вот перевернется набок и придавит к стене. Я себя уговаривал, что ничего такого не может быть. Но через несколько минут машина снова накренялась, и тело напружинивалось, готовое кузнечьим скоком выпрыгнуть из катастрофы, хотя, конечно, выпрыгнуть было некуда... А главное, что каждый новый крен в самый момент крена казался сильней, опасней предыдущего, но потом, когда машина выпрямлялась, становилось ясно, что он ничуть не больше остальных. Держаться за край оконного проема было неудобно, и постепенно руки мои оцепенели от напряжения, и внимание сосредоточилось на том, чтобы удержаться на подножке. Когда машина шла ровно, я почти отпускал руки, давая им отдохнуть, а потом снова изо всех сил сжимал их. К тому же я порядочно окоченел. Только теперь я оценил силу и цепкость заместителя лесничего. Кстати, он почти сразу уснул, как только сел в кабину. Дремал и второй сван. Сначала заместитель уснул, откинувшись на спинку сиденья, обеими руками, как убаюканного ребенка, придерживая на коленях топорик. Потом голова его стала сползать в угол кабины, оттуда -- вниз вдоль дверцы, потом, изменив направление, слегка вывалилась в окно и уперлась мне в грудь. Было что-то трогательное в этой доверчивой беззащитности, с которой она уперлась мне в грудь и спала, мирно посапывая. Руки все так же продолжали лежать на коленях, нежно придерживая топорик. Когда от толчков топорик сползал с колен, он, не просыпаясь, подтягивал его и, слегка поерзав ладонями по его поверхности, успокаивался. Так мать, спящая рядом с ребенком, не просыпаясь поправляет на нем одеяло. Я старался не шевелиться, чтобы не разбудить его. Теперь я был уверен, что мы с ним поладим. Душа моя вздрагивала от нежности. Хотелось погладить его жидкие волосы, но я боялся его разбудить. Дорога делалась все лучше и лучше, и машину уже не так раскачивало. Однако удерживать его упирающуюся мне в грудь голову становилось все трудней. Нельзя было шевельнуться, и я довольно сильно окоченел. В конце концов я решил перенести его голову на спинку сиденья. Я уперся локтем правой руки в дверцу изнутри, осторожно приподнял голову двумя руками и, продолжая упираться локтем в дверцу, положил его голову на спинку сиденья. Голова, не просыпаясь, обиженно вздохнула. Так, бывает, крестьяне, осторожно взяв в руки тыкву, свисающую с плетня, перекладывают ее на более устойчивое место, чтобы она не оборвалась под собственной тяжестью. Через несколько минут внезапно, словно от толчка, он проснулся. Он приоткрыл глаза и, не меняя позы, насторожился, будто пытался осознать, как и в какую сторону изменилась действительность, пока он спал, если она изменилась. При этом руки его, лежавшие на топорике, слегка сжались. -- Как спалось? -- спросил я тоном дворецкого. -- Кто, я? -- удивился он. -- Да, -- сказал я. -- Я не спал, -- проговорил он, прикрывая ладонью зевок, -- это он спит. Он кивнул на свана, сидевшего рядом, который и в самом деле спал. После этого он опять откинулся на спинку сиденья, точно повторив позу, в которой он проснулся. Он даже слегка прикрыл глаза. Все это должно было означать, что он и раньше не спал, хотя, возможно, и был похож на спящего человека. Не знаю, для чего ему надо было скрывать свой невинный сон. Во всякой случае, я огорчился. Я решил, что он внушает мне уверенность в надежности своего контроля надо мной. Через несколько минут он вдруг тронул шофера за плечо, и тот остановил машину Я почувствовал, что черный китель собирается выйти из машины, и заволновался Он взглядом показал мне, что не прочь открыть дверцу кабины. Я сошел на дорогу и стал в смиренной позе. В самом деле я сильно волновался. Он открыл дверцу и, как-то деловито поеживаясь от ночной прохлады, вышел. Я продолжал стоять в смиренной позе, чувствуя, что эти мгновенья сейчас решают мою судьбу. И вдруг я почувствовал, как он, почти не глядя, слабым мановением руки, топорик, я успел заметить, был в другой, направил меня в кабину. Стараясь не создавать излишней суеты, я быстро и, в то же время стараясь избегать в своей быстроте воровского проворства, проскользнул в кабину Боком проскользнул, чтобы не слишком прямо промаячил перед его глазами этот несчастный карабин. И когда я ровным ликующим толчком прикрывал дверцу, успел заметить самое удивительное Я успел заметить, как он с непостижимым лукавством отводит глаза от карабина, словно с ним, а не со мной уславливаясь, что они друг друга не видели. Он еще несколько секунд простоял, ожидая вторую машину, а потом, озаренный и даже слегка ослепленный ее фарами, взмахнул топориком, давая ей приказ держаться за нами Наша машина тронулась, и он исчез в темноте. -- Он здесь живет, -- сказал сван, сидевший рядом. Оказывается, он проснулся. Возможно, он даже проснулся от моей радости. -- Да, я понял, -- кивнул я, чувствуя огромную доброжелательность к этому факту. После физического и нервного напряжения сидеть в кабине было необыкновенно уютно и тепло. -- Знаете, хороший парень и грамотный, но немножко любит -- сказал сосед по кабине и, не найдя подходящего слова, покрутил ладонью в воздухе, как бы стараясь показать очертания отрицательных флюид, исходящих от самой его должности. -- Да, я понял, -- сказал я, чувствуя огромную доброжелательность ко всему, в том числе и к этим отрицательным флюидам. Я ему рассказал, как мой страж пытался отрицать, что он спал. Сван расхохотался, шофер тоже стал смеяться, хотя он мог рассмеяться гораздо раньше, когда все это случилось. Впрочем, возможно, тогда он просто нас не слышал. -- Что смеетесь? -- вдруг отозвался Гено с той стороны. Сван, сидевший рядом со мной, с удовольствием повторил мой рассказ, и они оба рассмеялись вместе с шофером. -- Значит, ты сам голову ему держал, а он говорит -- не спал? -- спросил у меня сосед, руками показывая на воображаемую голову. -- Да, -- говорю. -- Ха-ха-ха! -- снова рассмеялся он, откинувшись. -- Ха-ха-ха! -- более сдержанно поддержал его шофер. -- Ха-ха-ха! -- громыхал снаружи Гено. -- Я думал, -- говорю, -- сванский обычай считает позором спать на людях, потому он отказывается. Тут я, конечно, слукавил, чтобы кружным путем польстить сванским обычаям. Получалось, что если я чту такие сомнительные сванские обычаи, то с каким почтением, можно было представить, я отношусь к истинным сванским обычаям. -- Гено, -- крикнул мой сосед, -- он думает, что по нашим обычаям в машине нельзя спать! -- Ха-ха-ха! -- засмеялись все трое. -- Я здесь стоя спал! -- крикнул Гено. -- Сванские обычаи, -- серьезно сказал мой сосед, -- не разрешают спать, только если в доме гость. -- Ага, -- кивнул я. -- А русские обычаи разрешают? -- Нет, -- говорю, -- русские обычаи тоже не разрешают. -- Гено, -- крикнул он, -- ты слышишь, русские обычаи тоже не разрешают! -- Слышу, -- отозвался Гено. -- Ха-ха-ха! -- всех троих "Вечная ирония жителей гор над жителями долин", -- подумал я. -- Обычай для силы сохраняют, -- вдруг сказал он, отсмеявшись, -- а большому народу зачем обычай, он и так сильный. "В этом что-то есть", -- подумал я, хотя и не знал, что именно. -- Между прочим, он из хорошей семьи, -- снова вернулся мой сосед к заместителю лесничего. -- Да? -- спросил я из приличия, все еще думая о том, что он сказал. -- Мелиани будет княжеского происхождения, -- сказал он почтительно. -- Да, Мелиани, -- подтвердил шофер и переключил скорость. -- Да, да, Мелиани, -- отозвался снаружи Гено. Через несколько минут Гено что-то сказал шоферу, и тот затормозил. Они начали о чем-то спорить, и я почувствовал по доброжелательной властности, с которой Гено говорил, а потом просто протянул руку и дал несколько пронзительных сигналов клаксоном, что он входит в роль гостеприимного хозяина. -- Давайте с машины! -- приказал он и соскочил сам. Еще в кабине я заметил, что направо от дороги стоит дом на высоких сваях с освещенными окнами. Дверь в дом была распахнута, а на веранде стояла женщина и смотрела в нашу сторону. Мы вышли. После долгой езды приятно было стоять на земле. -- Вещмешок забыл, -- сказал шофер. Я полез в кабину и вытащил вплюснутый в угол кабины свой вещмешок. Я размял его и закинул за плечо. Ночь посветлела. С востока край неба над горой был озарен восходящей луной. Облака наконец замерли и ровной грядой стояли вполнеба, осеребренные еще невидимой луной. Женщина с корзиной в руке шла через двор. Из корзины поблескивали горлышки бутылок. Гено громко распоряжался. Когда подошла вторая машина, он велел так подогнать ее, чтобы она своими фарами освещала радиатор первой. Все остальное произошло в несколько минут. Он вытащил из корзины кусок чистой мешковины и постелил на радиатор. Достал оттуда же буханку белого хлеба, открыл большой охотничий нож и раздраконил ее, склонившись над радиатором и прижимая буханку к груди. Буханка скрипела, крупными ломтями отваливаясь и падая на мешковину. Потом вынул из корзины круг сыру и, сладострастно выпятив губы, быстро настругал на хлеб сочащиеся полоски сыра. Потом он так же быстро стал доставать из корзины стаканы и, еще доставая, дал женщине какое-то распоряжение, и она проворно, даже переходя на побежку, вернулась в дом. Вытащив три бутылки и поставив две из них на огнедышащий стол, он начал разливать третью, вертикально опрокидывая бутылку с мутным араки. Огонь похмельного вдохновения придавал его движениям быстроту и щедрую соразмерность. Не успел он закончить разлив, как жена прибежала и, смущенно улыбаясь, поставила на радиатор недостающие стаканы. Все, кроме шофера второй машины, столпились вокруг радиатора. Подняв капот своего грузовика, тот заглядывал в мотор. Предчувствие выпивки, как всегда, создавало духовный подъем. Все испытывали взаимную приятность. -- А ну! -- властно предложил хозяин и окликнул шофера второй машины. Тот, не оборачиваясь, отказался, но после двух-трех повторных приглашений, мазанув руки ветошью, неохотно подошел к нам. -- Я же говорил, -- сказал Котик, блестя глазами, -- что все хорошо кончится. -- Как можно! -- сказал большой сван, стоявший рядом с ним. Он слышал слова Котика, исполненные доброжелательности, и сам, стараясь сделать для меня что-нибудь приятное, добавил: -- Между прочим, он княжеского происхождения. -- Да, знаю, -- сказал я, и в самом деле испытывая приятность от его княжеского происхождения, -- Мелиани. -- Да, Мелиани, -- подтвердил большой сван. -- Мелиани, Мелиани, -- зашелестели остальные. Мы взяли в руки стаканы. Оба шофера, взяв по куску хлеба и сыра, стали закусывать, показывая, что пить не собираются. Андрей тоже было заартачился, и товарищ его из Москвы быстро убрал протянутую к стакану руку. -- Что ты делаешь, -- тихо сказал ему Котик по-абхазски, -- сейчас обидятся. -- Прошу извинить, ребята, -- сказал Андрей, обращаясь к хозяину и морщась от неловкости, -- просто я неважно себя чувствую. -- Пей, -- сказал хозяин, голосом показывая, что ему сейчас некогда вдаваться в подробности. Андрей взял стакан. Московский друг проворно последовал его примеру. -- Твой хвост меня просто смешит, -- сказал Котик по-абхазски. Он любил Андрея и ревновал его к московскому другу. -- Прошу тебя, оставь его в покое, -- ответил Андрей и опять сморщился. -- Давайте подымем! -- провозгласил хозяин, отсекая лишние разговоры. -- За удачную дорогу, за наше знакомство, за то, чтобы никто ни на кого не обижался. Тем более карабинчик на месте, -- добавил он для ясности. -- Как можно, -- сказал я, и все выпили. Стараясь не дышать, я вытянул стакан. После этого несколько раз незаметно выдохнул, чтобы поменьше запаха оставалось во рту. Все равно, как только вдохнул воздух, почувствовал такой запах, как будто мне затолкали в рот целый куст бузины. Такой уж это напиток, и тут ничего не поделаешь. Но, может быть, именно поэтому сразу захотелось есть, и хлеб с сыром показались очень вкусными. Хозяин разлил по второму стакану. Оба шофера, взяв по куску хлеба и сыра, отошли к другой машине. Гено что-то коротко сказал жене, и она ушла домой, а через минуту вернулась с двумя бутылками. -- Зачем? -- сказал Котик, хотя глаза его маслянисто заблестели. Сыр был жирный, и после этой отравы есть его с хлебом было просто наслаждение. Хлеб этот, видимо, шоферы из города завозят. Мы подняли по второму стакану. -- За хозяина этого дома, за чудесное сванское гостеприимство, за вечных хозяев этих вечных гор! -- сказал Котик и выпил свой стакан. -- Спасибо, дорогой! -- сказал большой сван и выпил. -- Спасибо от имени вечных хозяев и вечных гор, -- сказал второй сван и выпил. -- Гмадлоб, -- сказал хозяин по-грузински и выпил. Товарищ Андрея подождал, пока Андрей подносил стакан ко рту, и, убедившись, что другого пути стакану не будет, выпил свой. Все выпили, и всем еще сильней захотелось есть жирный сванский сыр с белым хлебом. Между тем над этими вечными горами появилась полная луна и, несколько смущаясь, что застала нас за этой трапезой, стала подыматься в небо. Так один мой знакомый, не успеешь где-нибудь рассесться с друзьями, появляется, вооружившись своей смущенной улыбкой. -- Тебе туда, -- сказал Гено и кивнул в сторону реки. Там, за рекой, на пологом склоне, был расположен нарзанный городок: балаганчики, шалаши, палатки самодельного крестьянского курорта. Где-то в середине городка подмигивал костер. Выпили еще по одному стакану. Араки тем хороша, что любая закуска после нее кажется божественной. И вот сначала пьешь, чтобы еда сделалась божественной, а потом и араки улучшается, но все-таки божественной никогда не делается. -- Слушай, -- вдруг вспомнил сван, что сидел рядом со мной, -- это правда, что знаменитый эндурский тамада Бичико лопнул, когда хотел перепить Сандро Чегемского? -- Я слыхал, -- сказал я, -- только что-то трудно поверить, что человек может лопнуть. -- Да, да, может, -- подтвердил большой сван. -- А сам Сандро что говорил? -- спросил сван, что сидел рядом со мной. -- Я знаю эту историю, я могу рассказать, -- сказал Котик. -- Дядя Сандро говорит, -- начал я, чувствуя неожиданное воодушевление и не понимая, что хмелею, -- когда дошли до двенадцати стаканов и тот их выпил и послал по кругу... -- Но ни один не смог выпить, -- вставил Котик, -- кроме дяди Сандро. -- Кое-кто выпил по шесть-семь стаканов, -- уточнил я, пытаясь восстановить какую-то уплывающую деталь рассказа, -- а дядя Сандро выпил десять стаканов. -- Ему еще только два стакана оставалось, -- зачем-то уточнил Котик. И вдруг я забыл какую-то тонкость -- что, собственно говоря, помешало дяде Сандро выпить эти два стакана? Я остановился, чувствуя, что нарастает неловкое молчание. -- Очень интересно, -- сказал Гено, разливая в стаканы араки. -- Ты про музыку не забудь, -- напомнил Котик. Ай да Котик! -- Тут вся соль в музыке! -- обрадовался я и все вспомнил. -- При чем музыка? -- сказал большой сван и придвинул к себе свой стакан. -- Тонкая политика, -- сказал сван, что сидел рядом со мной, и тоже придвинул к себе свой стакан. И вдруг я опять все забыл, видно, переволновался с этим хранителем лесов. -- У дяди Сандро оставалось два стакана, -- вмешался Котик, радуясь, что я забыл продолжение, -- и он почувствовал, что выпитое стоит у горла, что дальше просто некуда пить... -- Так бывает, когда слишком много выпьешь, -- подтвердил большой сван. -- Еще хуже тоже бывает, -- сказал Гено. -- И тут ударила музыка! -- вдруг вспомнил я все. -- Любимая лезгинка Бичико, -- подхватил Котик, -- и Бичико бросился танцевать. Он сделал один круг, и вдруг раздался такой звук, как будто барабан лопнул. Он упал и умер. У него что-то внутри лопнуло. -- Здесь тонкая политика, -- повторил сван (что когда-то давным-давно сидел со мной в одной машине, а другой сван пытался отнять у меня карабин), -- наверное, ваш Сандро договорился с музыкантами. -- Вполне возможно, -- сказал Котик. -- Вообще, когда много выпиваешь, танцевать нельзя, -- назидательно сказал большой сван. -- Вот эти стаканы подымем, -- сказал Гено, -- тем более танцевать не собираемся... Мы выпили по стакану, а потом еще по одному. Гено хотел послать жену за новой бутылкой, но большой сван и Котик решительно, при молчаливом одобрении жены, воспротивились. Мы распрощались, и ребята вместе со своими попутчиками расселись по машинам. Завели моторы, и, пока вторая машина задним ходом выезжала на дорогу, Гено неожиданно вырвал из кармана пистолет и дал в воздух несколько прощальных выстрелов. Из машин раздались радостные крики. Жена Гено замахала рукой в сторону дома и что-то сердито прокричала мужу. По какой-то неуловимой интонации я понял, что она прокричала. -- Детей разбудишь, детей! -- прокричала она. -- Может, провезти тебя? -- сказал Гено, пряча в карман пистолет. -- Или оставайся у нас? -- Спасибо, я пойду, -- сказал я. Мы братски расцеловались, и я протянул руку его жене. Она неловко перенесла корзину с правой руки в левую и, застеснявшись, протянула мне ладонь. Я перешел дорогу. Высоко в небе серебрилась луна, покрывая русло реки и нарзанный городок на той стороне колдовским светом. Лунное освещение делает землю пустынней, словно убирая с нее лишние предметы, готовит нас к жизни в том мире, где не будет многих вещей, милых нашему сердцу, но и мучивших нас в этом мире. На той стороне костер все еще горел, и я был уверен, что вокруг него все еще сидят люди и слушают поучительные истории из жизни дяди Сандро. -- Насчет водолаза как брата прошу! -- крикнул Гено. -- Хорошо, -- сказал я и обернулся. Жена его быстрой, легкой тенью пересекала двор. Он все еще стоял у ворот. -- Напиши на сельсовет, передадут! -- крикнул Гено. -- Хорошо, -- сказал я, -- если договорюсь... -- Для Гено Иосельяни, не забудь! -- крикнул он. Я махнул рукой и стал спускаться вниз к реке. После долгой езды и долгого стояния на одном месте идти было приятно и легко. Голова оставалась ясной и чистой, и, кроме приближающейся реки, пожалуй, в ней ничего не шумело. ...Забегая вперед, должен сказать, что я так и не послал в горы водолаза. Иногда, почему-то по ночам, я вспоминал о своем обещании, и мне бывало совестно. Но дело в том, что у меня нет ни одного знакомого водолаза. А договориться с незнакомым водолазом, чтобы он поехал в горы на заработки, казалось мне делом подозрительным и маловероятным. Вообще, внизу у моря все это выглядит несколько фантастичным, точно так же, как и наша долинная жизнь, когда о ней вспоминаешь где-нибудь в горах, на уровне альпийских лугов. -------- Глава 20. Дядя Сандро и раб Хазарат Этот рассказ я услышал от дяди Сандро, когда мы сидели за столиком под тентом в верхнем ярусе ресторана "Амра". Кажется, я повторяюсь, слишком часто упоминая верхний ярус этого ресторана. Но что делать, в нашем городе так мало осталось уютных мест, где, особенно в летнюю жару, можно спокойно посидеть под прохладным бризом, слушая шлепающие и глухие звуки, которые издают ребячьи тела, слетая с вышки для прыжков в воду, слушая их мокрые, освежающие душу голоса, созерцая яхты, иногда с цветными парусами, набитыми ветром до плодово-телесной выпуклости и в наклонном полете (якобы мечта Пизанской башни) состругивающие мягкую гладь залива. Кстати, о Пизанской башне. Разглядывание ее во всяких альбомах и на любительских снимках всегда вызывало во мне безотчетное раздражение, которое почему-то надо было скрывать. Сам-то я таких альбомов не держу и тем более никогда не имел возможности самому сфотографировать ее. Так что в том или ином виде ее всегда мне кто-нибудь демонстрировал, и каждый раз надо было благодарно удивляться ее идиотскому наклону. Однако сколько можно падать и не упасть?! Я считаю так если ты Пизанская башня, то в конце концов или рухни, или выпрямись! Иначе какой воодушевляющий пример устойчивости для всех кривобоких душ и кривобоких идей! В ночных кошмарах, правда, чрезвычайно редких, я всегда вижу один и тот же сон. Как будто меня привезли в Италию, надежно привязали в таком месте, где я день и ночь вынужден созерцать Пизанскую башню, приходя в круглосуточное бешенство от ее бессмысленного наклона и точно зная, что на мой век ее хватит, при мне она не рухнет. Этот ночной кошмар усугубляется тем, что какой-то итальянец, вроде бы Луиджи Лонго, однако почему-то и не признающийся в этом, три раза в день приносит мне тарелку спагетти и кормит меня, заслоняя спиной Пизанскую башню и одновременно читая лекцию о еврокоммунизме. И мне вроде до того неловко слушать его, что я еле сдерживаю себя от желания крикнуть: "Амиго Лонго, отойдите, уж лучше Пизанская башня!" Во сне я прекрасно говорю по-итальянски, однако же молчу, потому что очень вкусными мне кажутся эти неведомые спагетти. И я вроде каждый раз уговариваю себя: "Вот съем еще одну ложку и скажу всю правду!" И оттого, что я ему этого не говорю и у меня не хватает воли отказаться от очередной ложки, я чувствую дополнительное унижение, которое каким-то образом не только не портит аппетита, но даже усугубляет его. И я вынужден выслушивать моего лектора до конца, до последней макаронины, а уж потом, после последней ложки, какая-то честность или остатки этой честности мешают мне сказать ему все, что я думаю. Если б я хоть одной ложкой спагетти пожертвовал, еще можно было бы сказать ему всю правду, а тут нельзя, стыдно, ничем не смог пожертвовать. И вот он уходит, и тут из-за его спины появляется эта кривобокая башня. Недавно я узнал от друзей, что какой-то польский инженер разработал и даже осуществил проект выпрямления Пизанской башни. Конечно, такой проект должен был сотворить именно поляк. Конечно, в Польше все давно выпрямили, и его тоска по выпрямлению должна была обратиться на Пизанскую башню. Сейчас мне вдруг пришло в голову: а что, если наклон Пизанской башни был знаком, показывающим некий градус отклонения всей земной жизни от божьего замысла, и теперь мы лишены даже этого призрачного ориентира? Или так а что, если бедняга Пизанская башня, в сущности, правильно стояла, а это наша земля со всеми нашими земными делами под ней скособочилась? Итак, мы в верхнем ярусе ресторана "Амра". Действующие лица дядя Сандро, князь Эмухвари, мой двоюродный брат Кем ал, фотограф Хачик и я. Цель встречи? На такой следовательский вопрос я бы вообще мог не отвечать, потому что цели могло и не быть. Но на этот раз была. Дело в том, что мой двоюродный брат Кемал, бывший военный летчик, а ныне мирный диспетчер Мухусского аэропорта, находясь в своей машине, мягко говоря, в нетрезвом состоянии, был задержан автоинспектором. В таком состоянии я его несколько раз видел за рулем, и ему ни разу не изменили его точные рефлексы военного летчика и могучая нервная система. При мне несколько раз его останавливали автоинспекторы, догадываясь о неблагополучии в машине скорее по чрезмерному шуму веселья на заднем сиденье, чем по каким-то нарушениям. В таких случаях он обычно, не глядя на автоинспектора и одновременно воздействуя на него своим наполеоновским профилем, тем более что профиль винных запахов не издает, так вот, в таких случаях он, не глядя, сует ему не водительские права, а книжку внештатного корреспондента журнала "Советская милиция". Книжка воздействует магически. Но на этот раз она не могла сработать. Дело было ночью, и он в машине был один. А когда он, выпивший, ночью в машине едет один, к его точным рефлексам бывшего военного летчика незаметно подключается сдвинутый во времени рефлекс ночного бомбардировщика: ему кажется, что война еще не кончилась и он летит бомбить Кенигсберг, который давно уже восстал из своих руин и, незаметно смягчив в советской транскрипции готическую остроугольность своего названия, превратился в Калининград. В сталинские времена за один этот его запоздалый рефлекс могли посадить на десять лет. Но в наше чудесное время его только остановил автоинспектор, потому что он, согласно своему запоздалому рефлексу, старался выжать из своих "Жигулей" самолетную скорость. Кемал затормозил. Ему бы дотерпеть, пока автоинспектор подойдет, и показать ему книжку внештатного корреспондента журнала "Советская милиция". Но он, затормозив, уснул за рулем столь безмятежным сном, что его разбудили только утром в помещении автоинспекции. Но тут уже в игру вступил сам начальник автоинспекции Абхазии. Пока нарушитель спал, был составлен образцово-показательный акт, и когда он, проснувшись, все еще исполненный своего несокрушимого благодушия, попытался показать свою магическую книжку, у начальника хватило самолюбия не ретироваться. Кемала лишили водительских прав чуть ли не на полгода. При этом издевательски оставили при нем удостоверение внештатного корреспондента журнала "Советская милиция", в данной комбинации теряющее всякий смысл. Однако он, будучи человеком крайне ленивым по части ходьбы, с таким наказанием никак не мог смириться. Тут-то мы и обратились за помощью к дяде Сандро. Дядя Сандро свел его с князем Эмухвари. Князь Эмухвари в недалеком прошлом работал директором фотоателье, но к этому времени, как говорят спортсмены, сгруппировался и открыл свою частную фотоконтору. Конечно, Кемал знал князя и до этого. Но как человек, основную часть своей жизни проведший в Центральной России, где, если и оставались еще кое-какие аристократы, они не проявляли ни малейшего желания подходить к военным аэродромам, на которых или возле которых проходила его жизнь. Впрочем, если б они проявили такое странное желание, кто бы их подпустил туда? И вот он как человек, лучшие свои годы проведший в нашей славной метрополии, и будучи человеком крайне флегматичным, с некоторым консерватизмом реакции на жизненные впечатления, решил, что с влиянием аристократии в стране давно покончено, и не придавал никакого значения своему знакомству с князем. И тут дядя Сандро, как любимец самой жизни, указал ему на его чересчур отвлеченное понимание законов истории. Начальник автоинспекции оказался выходцем из деревни, где княжил до революции один из дальних родственников нашего князя. Видно, хорошо княжил, потому что и такого родства оказалось достаточно. Дело быстро уладили. Пару слов о флегматичности Кемала, потому что потом я об этом могу забыть. Конечно, он флегма, но слухи о его флегматичности сильно преувеличены. Так, сестра моя, например, рассказывает, что, когда он звонит по телефону, особенно по утрам, она по долгим мыкающим звукам узнает, что на проводе Кемал. И она якобы говорит ему: -- Кемальчик, соберись с мыслями, а я пока сварю себе кофе. И она якобы успевает сварить и снять с огня кофе, пока он собирается с мыслями, а иногда даже поджарить яичницу. Ну с яичницей, я думаю, преувеличение. А турецкий кофе, конечно, можно приготовить, пока он собирается с мыслями. Он, конечно, флегма, но, если его как следует раскочегарить, он становится неплохим рассказчиком. Мне смутно мерещится, что он заговорит в этом нашем повествовании, но не скоро, а так, поближе к концу. Так что наберемся терпения. Вообще, имея дело с Кемалом, прежде всего надо набраться терпения. ...Ах, как я хорошо помню его первый послевоенный приезд в наш дом! Он приехал тогда еще стройный, бравый офицер с толстенькой веселой хохотушкой-женой и бледно-голубым грустным томиком стихов Есенина. Я, конечно, уже знал стихи Есенина, но видеть их изданными, держать в руках этот томик?! Книжка тогда воспринималась как бледная улыбка выздоровления тяжелобольной России. Помню, беспрерывный смех его жены-хохотушки и погромыхивание его хохота, когда я, тогдашний девятиклассник, прочитал ему собственную "Исповедь", которую я написал немедленно после чтения "Исповеди" Толстого, не только потрясенный ею и даже не столько потрясенный ею, сколько удивленный открывшейся мне уверенностью, что у меня не меньше оснований исповедоваться. Кемал устроился работать на одном из наших аэродромов, потом они что-то там с хохотушкой-женой не поладили и разошлись. Жена его уехала в Москву, а Кемал женился еще раз, уже окончательно. К этому времени стало ясно, что насчет томика Есенина я ошибался. То, что казалось улыбкой выздоровления, было не чем иным, как брезгливой добавкой тирана в нашу духовную баланду по случаю великой победы над Германией. После Двадцатого съезда, когда кинулись искать абхазскую интеллигенцию и выяснилось, что она почти полностью уничтожена Берией, а национальную культуру вроде надо бы двигать, Кемала срочно вытащили с аэродрома и назначили редактором местного издательства, где он за несколько лет дослужился до главного редактора Он был для этого достаточно начитан, имел неплохой вкус и хорошо чувствовал абхазский язык. У него было несколько столкновений с начальствующими писателями, и я его предупредил, что это плохо кончится. -- Ограничь свою задачу, -- сказал я ему, уже будучи газетным волчонком, -- помощью молодым талантливым писателям. Не мешай начальствующим бездарностям -- иначе они тебя сожрут. Он посмотрел на меня своими темными воловьими глазищами, как на безумца, который предлагает посадить за штурвал самолета необученного человека только потому, что этот человек -- начальник И напрасно. Примерно через год он написал обстоятельную рецензию на книгу одного начальствующего писателя, доказывая, что книга бездарна. Тот поначалу не очень удивился его рецензии, считая, что рукой рецензента двигает могучая противоборствующая группировка В провинции, а может, и не только в провинции, у власти всегда две противоборствующие группировки. И лишь через год, установив, что Кемал с противоборствующей группировкой даже не знаком, начальствующий писатель забился в падучей гнева. Однако, оправившись, он взял себя в руки и стал систематически напускать на него своих интриганов-холуев Благодаря могучему флегматичному устройству характера Кемала он года два отбивался и отмахивался от этих интриг, как медведь от пчел. А потом все же не выдержал и закосолапил в сторону аэродрома, где, к этому времени растолстев и потеряв взлетную скорость, устроился диспетчером. И так как он до сих пор там работает, мы вернемся к нашему сюжету, то есть к нашему походу в ресторан "Амра" (верхний ярус) после успешного династического давления князя Эмухвари на не вполне марксистскую психику начальника автоинспекции. Может создаться впечатление, что Кемал повел всех угощать. Но это совершенно ошибочное впечатление. Кемал так устроен, что тот, который делает ему доброе дело, считает для себя дополнительным удовольствием еще и угостить его. Такова особенность его обаяния. В чем ее секрет? Я думаю, придется возвратиться к Пизанской башне. В отличие от этой башни, которую мы вспомнили действительно случайно, а теперь якобы случайно к ней возвращаемся, сама фигура Кемала, мощная, низкорослая, вместе с его спокойным, ровным голосом, раскатистым смехом, обнажающим два ряда крепких зубов, производит впечатление исключительной устойчивости, прочности, хорошо налаженной центровки. Я думаю, существует болезнь века, которую еще не открыли психиатры и которую я сейчас открыл и даю ей название -- комплекс Пизанской башни. Прошу зафиксировать приоритет советской науки в этом вопросе. Современный человек чувствует неустойчивость всего, что делается вокруг него. У него такое ощущение, что все должно рухнуть и все почему-то держится. Окружающая жизнь гнетет его двойным гнетом, то есть и тем, что все должно рухнуть, и тем, что все все еще держится. И вот человек с этим пизанским комплексом, встречаясь с Кемалом, чувствует, что в этом мире, оказывается, еще есть явления и люди, прочные, крепкие, надежные. И человека временно отпускает гнет его ливанского комплекса, и он отдыхает в тени Кемала и, естественно, старается продлить этот отдых. Вот так мы шли в ресторан "Амра", когда у самого входа встретили тогда еще неизвестного фотографа Хачика. Увидев князя, он раздраженно дощелкал своих клиентов и бросился обнимать его с радостью грума, после долгой разлуки встретившего своего любимого хозяина Хачик был так мал, словно постарел, не выходя из подросткового возраста и тем самым как бы сохранив право на резвость. И конечно, он поднялся с нами в ресторан и уже никому не давал платить, в том числе и Кемалу, если бы, конечно, ему пришло в голову пытаться платить. Во время застолья Хачик несколько раз подымал красноречивые тосты за своего бывшего директора и говорил, что за сорок лет у него ни до этого, ни после этого не было такого директора. Князь Эмухвари снисходительно посмеивался. В своих дымчатых очках он был похож на итальянского актера времен неореализма, играющего роль голливудского актера, попавшего в итальянский городок, где его помнят и любят по старым картинам. Я пытался выяснить у него, чем ему так полюбился князь-директор, но Хачик, с гневным удивлением взглянув на меня, махал рукой в сторону князя и кричал: -- Хрустальная душа! Простой! Простой! Правда, когда князь отошел, он, видимо пытаясь отвязаться от моих расспросов, сказал: -- За пять лет работы князь ни разу ни у одного фотографа деньги не попросил! Что надо -- получал! Но сам не просил! Простой! А другие директора, не успеешь вечером прийти в ателье, вот так трясут: деньги! А он простой! Ни разу не попросил! Хрустальная душа! Дядя Сандро так прокомментировал его слова: -- Человек, который все имел, а потом все потерял, еще сорок лет чувствует себя так, как будто он все имеет. А человек, который был нищим, а потом разбогател, еще сорок лет чувствует себя так, как будто он нищий. И дядя Сандро, конечно, прав. Простота есть безусловное следствие сознания внутренней полноценности. Неудивительно, что это сознание чаще, хотя и не всегда, свойственно людям аристократического происхождения. Мещанин всегда не прост, и это следствие сознания внутренней неполноценности. Если же он благодаря особой одаренности перерастает это сознание, он прост и естествен, как Чехов. Однако вернемся к нашим застольцам. Все началось с бутылки армянского коньяка и кофе по-турецки, ну а потом, как водится, пошло За время застолья Хачик раз десять фотографировал нас в разных ракурсах при одном непременном условии, чтобы в центре фотографии оказывался князь. Иногда он к нам присоединял кофе-вара Акопа-ага. Этот высокий старик с коричневым лицом, как бы иссушенным кофейными парами и долгими странствованиями по Ближнему Востоку, откуда он репатриировался, время от времени присаживался к нашему столу и заводил речь об армянах Его горячий армянский патриотизм был трогателен и комичен. По его словам, получалось, что армяне ужасный народ, потому что ничего хорошего не хотят делать для армян. Его горькие претензии к армянам обычно начинались с Тиграна Второго и кончались Тиграном Петросяном, по легкомыслию, с его точки зрения, прошляпившим шахматную корону. Этот вроде бы не очень грамотный старик знает историю Армении, как биографию соседей по улице. Сейчас он присел за наш столик, рассеянно прислушиваясь к беседе, чтобы собраться с мыслями и вставиться в очередную паузу. -- Теперь возьмем, -- начал Акоп-ага, дождавшись ее, -- футбольную команду "Арарат". Теперешний тренер -- настоящий г?тферан (задолюб). С таким тренером армяне никогда не будут чемпионами. Папазяна взял и поставил хавбеком. Но Папазян когда был хавбеком? Папазян родился форвардом и умрет форвардом А он его поставил хавбеком Почему? Потому что пришел на поле растущий Маробян. Хорошо, да, растущего Маробяна поставь на место Папазяна, но Папазяна зачем надо хавбеком? Папазяна переведи на правый край, он одинаково бьет и с правой и с левой. А правый край поставь хавбеком или скажи: "Иди домой, Ленинакан!" -- потому что пользы от него нету, где бы он ни стоял. Вот это неужели сам не мог догадаться? Я ему написал, но разве этот г?тферан меня послушает? Даже не ответил. Вот так армяне топят друг друга. Продолжая поварчивать на тренера, Акоп-ага собрал пустые чашки из-под выпитого кофе, поставил их на поднос и ушел за стойку. Во время застолья речь зашла о знаменитых братьях Эмухвари, деревенских родственниках князя. Дело началось с кровной мести. Три брата Эмухвари, отчаянные ребята, около семи лет, пока их всех не убили, держали в страхе кенгурийскую милицию. Это было в конце двадцатых и начале тридцатых годов. Позже, на политических процессах тридцать седьмого года, почему-то о них вспомнили, и они посмертно проходили на этих процессах как английские шпионы. -- Но как они могли быть английскими шпионами, -- сказал дядя Сандро, -- когда эти деревенские князья даже не знали, где Англия? Князь улыбнулся и кивнул головой в знак согласия. И вот в связи с этим делом братьев Эмухвари дядя Сандро рассказал свою историю. -- Вот вы думаете, -- начал он, разглаживая усы, -- что я абхазцев всегда защищаю, а чужих ругаю. Но это неправильно Я, как Акоп-ага, страдаю душой за наших. И потому я говорю и раньше, в старые времена, у абхазцев было немало дурости, из-за которой народ наш страдал, и сейчас среди абхазцев не меньше дурости, только теперь она имеет другую форму. Раньше главная дурость была -- это кровная месть. Некоторые роды полностью друг друга уничтожали из-за этого. Нет, я не против кровной мести, когда надо. Эта было полезно. Почему? Потому что человек, который против другого человека плохое задумал, знал, что тот человек, против которого он задумал плохое, сам на себе не кончается. За него отомстят его родственники. И это многие плохие дела останавливало, потому что знали: человек сам на себе не кончается. Но иногда даже стыдно сказать, из-за каких глупостей начиналась кровная месть. Над Чегемом в трех километрах от нашего дома жила прекрасная семья Баталба Это было еще лет за пятьдесят до моего рождения. И семья эта дружила с родом Чичба из села Кутол. Обе семьи дружили и любили друг друга, как близкие родственники. Каждый год, когда чичбовцы перегоняли скот на альпийские пастбища, они по дороге останавливались у своих кунаков, несколько дней там кутили, веселились, а потом дальше в горы гнали свой скот. Благодать была, такое время было. И вот однажды остановились в доме своих кунаков, а вместе с ними был их гость. Он болел малярией, и они взяли его на альпийские луга, чтобы он там окреп и избавился от своей болезни. Тогда так было принято. И вот они остановились у баталбовцев, тот зарезал быка, и они дня два кутили, а когда собрались в дорогу, хозяин им навьючил на осла две хорошие бычьи ляжки. И это очень не понравилось старшему из чичбовцев, он был строгий старик. Но он ничего не сказал и уехал Со своими, погнал стадо в горы. Теперь, почему не понравилось? Потому что, по нашим обычаям (тогда соблюдали, сейчас кто вспомнит?), когда у тебя хороший гость и ты ему что-то зарезал и вы это зарезанное покушали, в дорогу нельзя давать от того, что уже зарезали. Надо специально зарезать что-нибудь еще, чтобы дать в дорогу. Так было принято. Баталбовцы тут, конечно, сделали ошибку. Потому что отнеслись к чичбовцам как к близким людям и дали им две бычьи ляжки от быка, которого уже кушали. Но они забыли, что вместе с чичбовцами их гость, который, конечно, промолчал, но он не мог не знать, что эти две ляжки от уже зарезанного быка, которого они кушали. И чичбовцам, особенно старшему, было стыдно перед гостем за эти ляжки от быка, которого они уже кушали. И вот они едут в горы, гонят перед собой сотни овец и коз, а старший чичбовец долго молчал, но наконец не выдержал. -- Эти баталбовцы, -- сказал он, -- оказывается, нас за людей не считают! Как нищим, бросили нам остатки со своего стола! Но они об этом пожалеют! Гость, конечно, пытался его успокоить, но тот затаил обиду. И вот так у них пошло. А баталбовцы, между прочим, ничего не подозревают, потому что в те времена сплетни не было и им никто ничего не сказал. Они, бедные, думают: хорошо встретили гостей, хорошо проводили. Какое там хорошо! Но они ничего не знали: сплетни не было тогда еще среди абхазцев. И вот опять представители этих семей встречаются на одном пиршестве. И тут молодой баталбовец опять допускает ошибку. Когда начали петь, так получилось, что лучших певцов собрали в одном месте. И этот молодой баталбовец оказался рядом с тем старым чичбовцем, который уже считал себя оскорбленным, а теперь этот молодой баталбовец запел возле него. И это было ошибкой, конечно. Молодой должен был спросить у старого чичбовца: "Не беспокоит ли мое пение вас? Может, мне отойти подальше?" И тогда старый ответил бы ему скорее всего: "Ничего, сынок, пой. Лишь бы нас хуже пения ничего не беспокоило". Так обычно говорят. Но этот молодой баталбовец ничего не сказал, потому что про старую обиду не знал, а сейчас и подвыпил и считал этого старика как своего близкого человека. И вот каждую ошибку отдельно еще, видно, можно было перетерпеть, а две эти ошибки вместе взорвали старика, как атомная бомба. -- Что ты мне в ухо поешь! -- оказывается, крикнул старик. -- Да вы, баталбовцы, я вижу, совсем нас за людей не считаете! С этими словами он выхватил кинжал и убил на месте этого юношу. Тут, конечно, крик, шум, женщины. Кое-как загасили, но разве такое надолго можно загасить? Через два дня старика убил отец этого юноши. И вот так у них пошло. Разве это не дурость? В таких случаях или находятся старые, почтенные люди из обоих сел и они собирают лучших представителей обоих родов и примиряют их. Или один из родов не выдерживает и, как рой из улья, покидает родное село и переселяется куда-нибудь подальше. Или они друг друга уничтожают. И вот так они живут уже лет десять. Никто никого не трогает, и многие решили, что наконец, может быть, через стариков уладят между собой это дело. И так получилось, что от баталбовцев остались четыре брата и мать. И в семье чичбовцев тоже остались четыре брата и мать. Но у чичбовцев младший брат был еще слабенький -- тринадцать лет ему было. И больше ни у той, ни у другой семьи не было близких родственников. Только очень дальние. А между прочим, выстрел был за баталбовцами. И вдруг в то лето самый яростный, самый храбрый из баталбовцев Адамыр ушел со скотом на летние пастбища, а остальные три брата остались дома. И это могло быть признаком, что баталбовцы хотят мира, мол, вот мы самого сильного нашего парня послали на альпийские луга, мы хотим мира, мы не боимся за свой дом. Но чичбовцы поняли это по-другому. Нервы у них не выдержали. Чем ждать выстрела от наших врагов, решили они, воспользуемся тем, что Адамыр ушел на летние пастбища, убьем этих трех братьев, потом убьем Адамыра и наконец спокойно заживем. И они так и сделали. Неожиданно напали на дом баталбовцев, убили трех братьев и угнали весь скот, который оставался дома. А один из чичбовцев, самый смелый, пошел в горы, чтобы опередить горевестника и там убить Адамыра. Но Адамыр в это время покинул пастухов и ушел охотиться на туров. И там у ледников оставался два дня. А этот чичбовец целый день подстерегал его, не понимая, почему его нет среди остальных пастухов. К вечеру он подошел к балаганам, где жили пастухи, и спросил у них, куда делся их товарищ. И пастухи, конечно, почувствовали, что дело плохо, но что там внизу случилось, они не знали. Они сказали этому чичбовцу, что Адамыр ушел через перевал в гости к своему кунаку-черкесу и вернется только через неделю. Чичбовцу ничего не оставалось делать, и он ушел вниз, в Абхазию. Ничего, думает, нас четыре брата, а он теперь один. И вот на следующий день, в полдень, приходит горевестник и рассказывает пастухам, какое страшное горе случилось внизу. И пока пастухи думали, как подготовить Адамыра, он сам показался на горе и стал спускаться к балаганам. С туром на плечах, сам как тур, спускается к балаганам и издали кричит: мол, почему вы меня не встречаете? Радуется удачной охоте, не знает, что его ждет. И вот он уже близко от балаганов, метрах в тридцати, и пастухи медленно идут навстречу, а он кричит и не понимает, почему пастухи не бегут. Обычно в таких случаях положено помочь удачливому охотнику. Но они не подбегают. И вдруг он видит среди них чегемца и чувствует, что пастухи ему не радуются. И он останавливается метрах в десяти от них и смотрит на человека, поднявшегося из Чегема, и чувствует страшное, и боится этого. Наконец сбрасывает с плеч тура и спрашивает: -- Что дома? И горевестник рассказывает ему об этом ужасе, и пастухи говорят, что один из чичбовцев приходил и спрашивал его. -- Передай, -- сказал Адамыр горевестнику, -- что через два дня, отомстив за братьев, приду их оплакать. А если не приду, значит, и меня вместе с ними оплачьте! И не сходя с места зарядил свое ружье, повернулся, перешагнул через убитого тура и пошел вниз. Трехдневный путь прошел за одни сутки, догнал того чичбовца, который приходил за ним. Убил его, взвалил на плечи, как тура, и, пройдя еще километров десять до ближайшего дома, крикнул хозяина, чтобы он сохранил труп от осквернения до прихода родственников, и, положив его у ворот, пошел дальше. Уже к рассвету он подошел к дому чичбовцев, поджег коровник, и, когда коровы стали мычать, пытаясь выбежать из огня, братья выскочили из дому. Двух старших Адамыр убил, а младшего, совсем еще мальчика, не стал убивать, а связал ему руки и сказал матери: -- Твои сыновья уничтожили моих братьев. Я последнего твоего сына не буду убивать, но он всю жизнь будет моим рабом. Властям пожалуетесь -- на месте убью, а потом что хотят пусть делают. Итак, он, отомстив за своих братьев, пригнал бедного мальчика к гробам своих братьев и оплакал их, держа одной рукой веревку, к которой был привязан мальчик. И он дал слово братьям до смерти держать рабом последнего чичбовца. Мальчика звали Хазарат. И люди дивились этому случаю. Некоторые хвалили Адамыра, что он не убил мальчика, некоторые сердились, что он хочет сделать из него раба, а некоторые говорили, что это он сгоряча так решил, а потом остынет и отпустит мальчика. Но он его не отпустил и около двадцати лет держал в сарае на цепи, как раба. Нашим чегемским старикам это очень не понравилось, но они ничего не могли с ним поделать. Такой он был яростный, одичавший человек. Если бы он жил в самом Чегеме, они бы его, конечно, изгнали из села, но он жил в стороне и никому не подчинялся. Они только ему передали, чтобы он не появлялся в Чегеме. А власти в те времена вообще на это мало внимания обращали. Если в долинном селе кровник убивал врага и не уходил в лес, его арестовывали. Если уходил в лес, его даже и не искали. Но если кто-то убивал полицейского и писаря, они во что бы то ни стало старались найти убийцу и наказать его. А тут еще бедная мать Хазарата боялась, что он убьет его, и никому не жаловалась. Адамыр так и не женился, потому что абхазцы стыдились отдавать за него своих дочерей, хотя он несколько раз сватался. "А как отдашь за него дочь, -- рассуждали они, -- приедешь в гости к дочери, а там раб. А зачем мне это?" И так они жили много лет, а потом умерла мать Адамыра, и они остались вдвоем -- Адамыр и его раб Хазарат. Несколько раз в году бедная мать Хазарата посещала своего сына, приносила ему хачапури, жареных кур, вино. Все это Адамыр ей разрешал. Еще он ей разрешал один раз в году стричь ему волосы и бороду и три раза в году разрешал ей купать его. И так, бывало, мать приедет к сыну, дня два посидит возле него, поплачет и уедет. И вот, когда мне исполнилось восемнадцать лет, я решил освободить Хазарата. Вообще, когда человек молодой, ему всегда хочется освободить раба. Несмотря на молодость, я был уже тогда очень хитрый. Но как освободить? Адамыр больше чем на один день никуда не уезжал. А когда уезжал, собаки никого близко к дому не подпускали. И вот я потихоньку от домашних сошелся с Адамыром. Если б отец узнал об этом, он бы меня выгнал из дому. Он Адамыра вообще за человека не считал. Наши абхазцы знали, что есть рабство, и иногда турки нападали и уводили людей в рабство, но чтобы абхазец сам у себя держал раба, этого не знали. И вот я постепенно сошелся с Адамыром, делая вид, что интересуюсь охотой, а про раба не спрашивал. Охотник он был редкий, что такое усталость и страх, не понимал. И вот уже мы с ним несколько раз были на охоте, уже собаки ко мне привыкли и он тоже привык, потому что хотя и свирепый человек, но скучно все время одному. И однажды перед охотой он мне говорит: -- Я покормлю собак, а ты покорми моего раба. -- Хорошо, -- говорю, как будто не интересуюсь Хазаратом. И он мне дает котел молока и полбуханки чурека. -- А ложку, -- говорю, -- не надо? -- Какую ложку, -- кричит, -- слей молоко ему в корыто и брось чурек! И вот я наконец вхожу в этот сарай. Вижу, в углу на кукурузной соломе сидит человек, одетый в лохмотья, с бородой до пояса, и глаза сверкают, как два угля. Страшно. Рядом с ним вижу длинное корыто, а с этой стороны под корыто камень подложен. Значит, наклонено в его сторону. Из этого я понял, что Адамыр тоже к нему слишком близко не подходит. Я уже слышал, что Хазарат однажды, когда Адамыр слишком близко к нему подошел, напал на него, но Адамыр успел вытащить нож и ударить. Рана на Хазарате зажила быстро, как на собаке, но с тех пор Адамыр стал осторожнее. Об этом он сам людям рассказывал. Я сливаю Хазарату молоко в корыто и говорю ему: -- Лови чурек! Я так говорю ему, потому что неприятно человеку на землю хлеб бросать, а подойти, конечно, боюсь. Бросаю. Он -- хап! Поймал на лету, и тут я услышал, как загремела цепь. К ноге его была привязана толстая цепь. Он начал кушать чурек и иногда, наклоняясь к корыту, хлебать молоко. Это было ужасно видеть, и я окончательно решил его освободить. Особенно ужасно было видеть, как он хлебает молоко, жует чурек и иногда смотрит на меня горящими глазами, а стыда никакого не чувствует, что при мне все это происходит. Привык. Человек ко всему привыкает. И так все это длится несколько месяцев, я все присматриваюсь, чтобы устроить побег Хазарата. И боюсь, чтобы Адамыр про это не узнал, и боюсь, чтобы мои домашние не узнали, что я хожу к Адамыру. И теперь уже Адамыр ко мне привык и каждый раз перед охотой говорит: -- Я покормлю собак, а ты покорми моего раба. И я его кормлю. Он ему кушать давал то же самое, что сам ел. Только в ужасном виде. Молоко и мацони сливал в корыто, а если резал четвероногого -- бросал ему кусок сырого мяса. Возле него лежало несколько кусков каменной соли, какую скоту дают у нас. Сейчас, как я слышал, некоторые дураки из образованных кушают мясо в сыром виде. Думают, полезно. Но люди тысячелетиями варили и жарили мясо, неужели они бы не догадались кушать его в сыром виде, если б это было полезно? Теперь, что делал Хазарат? Он делал только два дела. Он молол кукурузу, руками крутил жернова. Они рядом с ним стояли. От этого у него были могучие руки. И еще он плел корзины. Прутья ему сам Адамыр приносил. Эти корзины Адамыр продавал в Анастасовке грекам, потому что чегемцы у него ничего не брали. За несколько месяцев Хазарат ко мне привык, и, хотя глаза у него всегда сверкали, как угли, я знал, что он меня не тронет, и близко к нему подходил. Он с ума не сошел и разговаривал, как человек. И однажды я встретил его бедную мать и тогда еще больше захотел его освободить. Она постелила полотенце на кукурузной соломе, положила на нее курятину, хачапури, поставила бутылку с вином и два стакана. Мы с ним ели вместе, хотя мне, честно скажу, было это неприятно. А как может быть приятно кушать, когда рядом яма, где он справлял свои телесные дела? Правда, рядом с ямой деревянная лопаточка, которой он все там засыпает. Но все же неприятно. Но я ради его матери сел с ним кушать. А бедная его мать, пока я рядом с ним сидел, все время гладила меня по спине и сладким голосом приговаривала: -- Приходи почаще, сынок, к моему Хазарату, раз уж мы попали в такую беду. Ему же, бедняжке, скучно здесь... Приходи почаще, сынок... А в это время Адамыр в другом конце сарая стругал ручку для мотыги. Оказывается, он услышал ее слова. -- А мне тоже скучно без моих братьев, -- сказал он, не глядя на нас и продолжая ножом стругать ручку для мотыги. -- Эх, судьба, -- вздохнула старушка, услышав Адамыра. И я вдруг почувствовал, что мне всех жалко. В молодости это бывает. И Хазарата жалко, и Адамыра жалко, и больше всех жалко эту старушку. Особенно мне ее жалко стало, когда я увидел в тот день, что она стирает и латает белье Адамыру. Она ему старалась угодить, чтобы он смягчился к ее сыну. Но он уже не мог ни в чем измениться. Однажды на охоте Адамыр мне сказал: -- Некоторые думают, что я держу раба для радости. Но раба держать нелегко, и радости от него нет. Иногда ночью просыпаюсь от страха, что он сбежал, хотя умом знаю, что он сбежать не мог. За одну ночь о жернов нельзя перетереть цепь. Я уже проверил. А днем я всегда замечу, если он ночью цепь перетирал. Да если и перетрет, куда убежит? Сарай заперт. А если выйдет из сарая, собаки разорвут. И все-таки не выдерживаю. Беру свечу, открываю дверь в сарае и смотрю. Спит. И сколько раз я его ни проверял, никогда не просыпается. Так крепко спит. А я просыпаюсь каждую ночь. Так кому хуже -- мне или ему? -- Тогда отпусти его, -- говорю, -- и тебе полегчает. -- Нет, -- говорит, -- перед гробом братьев я дал слово. Только смерть снимет с него цепь, а с меня данную братьям клятву. И вот, значит, я приглядываюсь, присматриваюсь, как освободить Хазарата. Сарай, в котором он привязан, из каштана. На дверях большой замок, а ключ всегда в кармане у Адамыра. Но он изредка уезжал на день или на ночь. И я так решил: сделаю подкоп, напильником перепилю ему цепь, выведу его, чтобы собаки не разорвали, и отпущу на волю. А потом, когда Адамыр вернется, если будет бушевать, я ему подскажу, что, наверное, мать Хазарата принесла ему напильник в хачапури, а подкоп он сам устроил своей деревянной лопатой и от собак как-то отбился. Я, конечно, знал, что он мать Хазарата не тронет. Вот так я решил, и однажды Адамыр мне сам на охоте говорит: -- Слушай, Сандро, приди ко мне завтра вечером и покорми собак. Мне надо завтра ехать в Атары, я приеду послезавтра утром. -- Хорошо, -- говорю. И вот на следующий день еле дождался вечера. Наши все поужинали и легли спать. Тогда я тихонько встал, взял из кухни фонарь, напильник и пошел к дому Адамыра. Иду, а самому страшно. Боюсь Адамыра. Боюсь -- может быть, он что-то заподозрил о моих планах, притаился где-то и ждет. И я решил, до того как начинать подкоп, обшарить его дом. А если он дома и спросит, что я так поздно пришел, скажу: вспомнил, что собаки не кормлены. Собаки за полкилометра, почуяв человека, с лаем выскочили навстречу, но, узнав меня, перестали лаять. Я вошел во двор Адамыра, огляделся как следует, потом зашел на кухню, оттуда в кладовку, потом обшарил все комнаты, но его в доме не было. Тогда я прошел на скотный двор и увидел, что там лежат его три коровы. Вошел в коровник, повыше поднял фонарь и увидел, что там пусто. Тогда я вернулся на кухню, достал чурек, которым собирался кормить собак, но не стал их кормить, а набил кусками чурека оба кармана. Я это сделал для того, чтобы передать чурек Хазарату. Чтобы, когда мы выйдем из сарая и собаки начнут нападать, он им кидал чурек и этим немного собак успокаивал. Потом я снова вошел в кладовку, снял со стены корзину, которой собирают виноград, вышел на веранду с корзиной и фонарем и, подняв лопату Адамыра, пошел к сараю, где сидел Хазарат. Теперь, для чего корзина? Виноградная корзина, она узкая и длинная, для того, чтобы потом, когда прокопаю ход, всю землю перетащить в сарай. Если землю не перетащить в сарай, Адамыр догадается, что Хазарату кто-то помогал снаружи. И через это он может меня убить. Ставлю фонарь на землю и начинаю копать точно в том месте, где была привязан