шел медленнее, он не мог в одной ладони раздавить орех об орех. Далековато цебельдинскому ореху до чегемского, далековато! Когда сосед спросил у Чунки, откуда он родом, Чунка, верный своему обычаю в городе никогда не называть свое село, ответил: -- Я из верхних. В городе всякое может случиться. Не надо, чтобы лишние люди знали, откуда ты родом. Он уже приканчивал свои орехи, когда в ряду, отведенном под продажу орехов, фасоли, кукурузной муки, появился комсомольский патруль. Он проверял у крестьян справки, что колхоз разрешил им выехать в город продавать свой товар. Таким образом в те времена поддерживали в колхозах трудовую дисциплину. Если справки не оказывалось, колхозник должен был прекратить торговлю и ехать домой. У Чунки такой справки не было. Конечно, он мог ее получить в правлении колхоза, но ему было лень туда идти за три километра. Да и проверяли редко. Так что он надеялся -- пронесет. Но сейчас патруль приближался неумолимо. Когда патрульные, всего их было трое, были от него за несколько продавцов, Чунка, раздраженный приближающейся неприятностью, бросил своему соседу по-турецки: -- Партия -- это сила, а вот этот комсомол чего подскакивает? На беду, один из патрульных, оказывается, знал турецкий язык и, услышав слова Чунки, очень нехорошо посмотрел на него. Он стал переговариваться со своими товарищами, все так же нехорошо посматривая на Чунку. Было ясно, что он переводит на русский язык его слова. Чунке стало неприятно. Он почувствовал, что невольно забрел в область того городского безумия, над которым легко смеяться в Чегеме, а здесь это может плохо кончиться. Неприятное чувство усилилось, когда после переговоров со своими товарищами этот парень одного из них куда-то услал. За милицией -- кольнула догадка. Теперь двое продолжали проверку справок, и Чунке очень не понравилось, что, когда очередь дошла до него, они пропустили его и сразу же приступили к следующему. Вернее, приступил один из них, а тот, что понял его слова, остался стоять возле него, положив на прилавок аккуратненькую ладошку с чернильными пятнами на указательном пальце. При этом он не смотрел на Чунку, а смотрел в ту сторону, куда ушел один из его товарищей за милицией. -- А чего у меня не спрашиваете? -- дерзко бросил Чунка, понимая, что этот теперь от него не отступится. -- У тебя в другом месте спросят, -- сказал патрульный, почти не разжимая губ и продолжая смотреть туда, куда он смотрел. -- Ну и что будет? -- презрительно спросил Чунка, стараясь перешибить собственную унизительную тревогу. -- Увидишь, -- кратко ответил тот, словно уже решив его судьбу и не удостаивая взгляда того, чью судьбу он решил. -- Вот что будет, змея! -- сказал Чунка, взорвавшись и сжав правую руку в кулак и перехватив ее у локтевого сгиба левой рукой, выразительно потряс ею у самого лица этого парня. Тот, не шелохнувшись, продолжал смотреть вперед. Но Чунка уже знал -- что-то будет. Минут через пятнадцать пришел пожилой милиционер с патрульным комсомольцем, и тот, что стерег Чунку, отошел с милиционером на несколько шагов. ...-- Партия -- это сила, -- донеслись до Чунки его же слова, -- а вот этот комсомол... чего подскакивает. Не врет, сволочь, подумал Чунка, удивляясь, что его же слова, почти шутливые, сейчас каким-то образом наполняются грозным смыслом бессмысленного безумия. Милиционер что-то отвечал этому парню, и Чунка сразу же по выговору определил, что тот абхазец. Блеснула надежда. Сейчас, подумал он, главное, -- не выдать, что я тоже абхазец. ...-- Потом придем и подпишем, -- донеслись до Чунки последние слова патрульного комсомольца, и тот пошел догонять своих товарищей, даже не взглянув на Чунку. Подошел милиционер. -- Пшли, пжалста, -- сказал он с непреклонной вежливостью и сильным абхазским акцентом. -- Дай продать орехи, потом пойдем, -- сказал ему Чунка по-русски, стараясь внушить ему, что сам не придает своим словам никакого значения и призывает его к тому же. -- Не пойдешь -- силой возьмем, -- ответил милиционер, отсекая такую возможность. Патрульные были еще слишком близко, и Чунка решил, что не здесь, а по дороге откроет ему, что он абхазец. -- Ты присмотри, -- кивнул он цебельдинцу на свои орехи, -- я быстро приду. -- Хорошо, -- сумрачно согласился тот. Когда они с милиционером покинули базар, Чунка сказал ему по-абхазски: -- Неужто ты, абхазец, меня, абхазца, отдашь им в руки? Милиционер на несколько секунд опешил и остановился. -- Ты абхазец?! -- сердито спросил он у него по-абхазски, хотя это уже ясно было и так. -- А кто ж еще, -- ответил Чунка. -- Откуда ты? -- спросил милиционер. -- Из верхних, -- сказал Чунка, -- неужто ты меня за какие-то чепуховые слова отдашь им в руки? -- Чепуховые слова, -- сердито повторил милиционер, -- вы, верхние, до сих пор не понимаете время, в котором стоим. -- Я же благодетельницу не тронул, -- вразумительно сказал Чунка, уже почувствовав туповатость милиционера, -- я же только про этих недомерков... -- Ты совсем дикий! -- взгорячился милиционер. -- Партия -- это... это... это вроде хорошей, породистой кобылицы, а комсомол ее жеребенок. Неужто хорошая кобылица даст в обиду своего жеребенка?! -- Ну, ладно, я ошибся, -- сказал Чунка, преодолевая отвращение к себе, -- я на базар не вернусь... Скажи, что он сбежал по дороге... Не мог же ты стрелять в человека за то, что он что-то ляпнул невпопад? -- Это политика! -- вскричал милиционер. -- Меня проверят! Даже не заикайся, что ты такое предлагал мне! Чунка понял, что с этим служакой не договоришься, и озлился на себя за самую попытку договориться. -- Заткнись! -- оборвал он его, намеренно выказывая неуважение к его возрасту. -- Делай свое предательское дело. Теперь они молча шли по главной улице города. Чунка был так разъярен предательством этого милиционера, что даже не хотел сбежать. Будь милиционер не абхазцем, он непременно сбежал бы. При его легконогости догнать его было бы непросто. Но сейчас он был так уязвлен в самую сердцевину своего родового чувства, что даже хотел, чтобы предательство этого отступника проявилось во всей позорной полноте. Пройдя центр города, они вошли в дежурное помещение городской милиции. Милиционер стал подобострастно докладывать дежурному капитану о происшествии на базаре, и опять прозвучали слова: -- Партия -- это сила, а вот этот комсомол... чего подскакивает... Чунка, все больше удивляясь, чувствовал, что, чем чаще повторяются эти случайные слова, тем они делаются грозней, неотвратимей и, главное, наполняются каким-то дополнительным смыслом, который он явно не чувствовал, когда говорил, а сейчас оказывалось, что этот смысл в них все-таки был. Дежурный, пока милиционер ему докладывал, бросил несколько взглядов на Чунку. Чунке показалось, что в глубине этих взглядов таилась тень жалости к нему. Это усилило его тревогу. -- Отведи его к следователю, -- сказал дежурный и, назвав фамилию следователя, добавил: -- Он сейчас свободный... -- Пошли, -- сказал милиционер, и они вышли из дежурки и стали по лестнице подниматься на второй этаж. -- Только кайся, -- сказал ему в спину милиционер, когда они поднимались по лестнице, -- скажи: по дурости сболтнул... Больше ничего не говори! -- Заткнись и делай свое предательское дело! -- ответил Чунка не оборачиваясь. Теперь они шли по длинному коридору второго этажа, освещенному электрическими лампочками. Милиционер остановился перед одной из дверей и, явно набираясь решительности, приосанился. Потом он осторожно приоткрыл ее и, не входя, спросил: -- Разрешите? -- Входи! -- раздался уверенный бас. Тот вошел, и Чунка остался один возле дверей. Двое молоденьких милиционеров, бодро стуча сапогами, словно спеша на какой-то праздник, проходили по коридору. Один из них, метнув взгляд на Чунку, стоявшего у дверей, кивнул другому: -- Не завидую! -- Уж не позавидуешь! -- согласился второй, и оба, почему-то рассмеявшись по этому поводу, прошли дальше, спеша на свой праздник. Чунке стало тоскливо. Он удивился, что о нем уже все знают. Неужто его слова были такими важными? На самом деле эти милиционеры о нем ничего не знали. Они просто видели, у каких дверей он стоит, и понимали, какой там следователь. А следователь был такой, что уже имел два строгача за грубое обращение с подследственными и рукоприкладство. Выговоры были строгими по форме и дружескими по содержанию. Иначе и не могло быть. Ведь нельзя объявить пьянство великим источником национального оптимизма и в то же время всерьез преследовать пьяных дебоширов. И точно так же торжество права силы над силой права на практике приводило к вакханалии грубости и нарушению собственных инструкций со стороны носителей власти. Ибо если сама идея права силы узаконена, то она уже несет в себе пафос полноты самовыражения, то и дело выхлестывающего за рамки инструктированного приличия. И хотя эти выхлестывания формально не поощрялись и кое-кто иногда получал за это выговоры, однако люди, облеченные властью, чувствовали, что эти перехлесты -- хотя и не совсем желательная инерция, но инерция, в конечном итоге подтверждающая действия в желательном направлении. ...Милиционер вышел и, жестом приглашая его в приоткрытую дверь, шепнул по-абхазски: -- Кайся, говори, что по глупости сболтнул... -- Заткнись, предатель, -- процедил Чунка и вошел в комнату. Он решил быть как можно более осторожным и в то же время боялся, как бы из-за своей осторожности не прозевать оскорбления. Поэтому горбоносое лицо его одновременно выражало сдержанность и отвагу, как бы контролирующую эту сдержанность. А лицо и фигура сидевшего за столом человека выражали силу, уже слегка расползающуюся от отсутствия хотя бы тренировочной дозы сопротивления этой силе. Покуривая, он с минуту молча рассматривал Чунку. -- Вон ты какой, -- сказал он не без любопытства и жестом указал на стул, -- садись, не бойся. -- А чего мне бояться, -- ответил Чунка и своей покачивающейся походкой пересек комнату и сел напротив следователя. Следователь милиции по существу дела имел право тут же позвонить в НКВД. Он мог позвонить и передать его туда. Но он также имел право и допросить его. Учитывая, что после допроса его все равно надо было переправить смежникам, -- так в милиции называли чекистов, -- в самом допросе не было никакого нарушения правил. Поэтому, но и не только поэтому, следователь решил его допросить. Видеть, как человек на глазах постепенно сплющивается от страха, доставляло его душе сладостное удовольствие. И то, что на лице этого парня он сейчас не замечал ни страха, ни униженности, его не только не беспокоило, но, наоборот, оживляло его творческую энергию. Слишком многие люди в его кабинет входили уже готовенькими, и это как-то ослабляло ощущение, что он сам своими руками перелепил человека. -- Значит, "партия -- это сила, а этот комсомол... чего подскакивает"? Такая у нас установка на сегодняшний день? -- спросил следователь и, выдыхая дым, выразительно посмотрел на Чунку. Чунка пожал плечами и ничего не ответил. Он вдруг обратил внимание, что на столе следователя стоит не канцелярская, а школьная чернильница-непроливайка. А дело было в том, что от темпераментного кулака следователя часто страдал неповинный стол, на который выливалась опрокинутая канцелярская чернильница. Вот он и пошел на это смелое упрощение убранства стола, и скромная чернильница выглядела на нем как проституточка, напялившая школьную форму. Кстати, этот следователь не спешил с писаниной: тише едешь -- дальше будешь. -- Откуда ты приехал? -- спросил он у Чунки, как бы выпуская его из когтей лобового вопроса. -- Я из верхних, -- с достоинством ответил Чунка. Следователь почувствовал легкое раздражение. -- Из верхних, -- усмехнувшись, повторил он, -- горец, что ли? -- Да, -- сказал Чунка. Раздражение почему-то нарастало. -- Я вижу, ты гордишься тем, что горец? -- не без ехидства спросил он у него. -- А почему бы не гордиться, -- сдержанно отпарировал Чунка. -- Значит, у нас теперь такая установка, -- снова повторил следователь, показывая, что возвращает Чунку с мифических высот к грозной реальности низины, -- "партия -- это сила, а этот комсомол... подскакивает"? -- Это же шутка, -- снова пожал плечами Чунка, но невольно в голосе его прозвучало брезгливое: до чего прилипчивые! Эта нотка не осталась не замеченной следователем. -- Далеко заведут тебя твои шуточки, -- сказал он уверенно и неожиданно даже для самого себя повернул колесо, -- но, по-моему, ты простой деревенский парень. Эту отработанную формулу тебе кто-то подсказал. Я тебе даю честное слово, что, если ты назовешь человека, от которого ты ее услышал, я сделаю все, чтобы тебе помочь... Следователь почувствовал прилив творческой радости. Как это он сразу не догадался! Конечно, такую формулу этот парень от кого-то услышал! Он ее и повторил, может быть, сам до конца не понимая, что является рупором враждебной пропаганды. Творческая радость нарастала. Одно дело -- передать смежникам деревенщину, сболтнувшего что-то, а другое дело -- самому нащупать следы антисоветской группки! Хорошо, что не поленился поговорить с этим джигитом! -- Ха! -- усмехнулся Чунка, услышав знакомый оборот разговора, и сам забылся на несколько мгновений: -- Вот у нас и новый председатель сельсовета такой! Чуть что: "Кто тебя научил?" Да вы что думаете -- у нас своей головы нет? Да у нас почище ваших есть головы... Взять хотя бы дядю Кязыма... Чунка осекся, почувствовав, что сказал лишнее, нельзя было называть дядю Кязыма. Впрочем, мало ли абхазцев с таким именем... Как только Чунка заговорил, следователь ощутил тоскливое угасание творческой радости: партнер не только не включился в игру, а просто-напросто издевался над ним под видом деревенского простачка. И хотя до этого мысль о существовании какой-то подпольной группировки подследственный ему внушил именно тем, что он сам, как деревенщина, не мог придумать такую формулу, теперь следователь решил, что этот парень -- птица гораздо более высокого полета и он мог сам сочинить такую формулировку. Однако этот новый поворот мысли не отсекал желанной, первоначальной догадки, что группировка существует. Да, группировка существует! Только этот парень занимает в ней гораздо более видное место! И сразу же, как только он это подумал, всплыл неопровержимый аргумент, и он, сдерживая гневное торжество, спросил у Чунки: -- А что это ты, горец, так складно по-русски говоришь? Чунка пожал плечами. -- Пушкин, армия, -- сказал он и, подумав, добавил: -- Ну, и базар, конечно. В те времена имя Пушкина в мещанских кругах почему-то имело шутливо-презрительное хождение: Пушкин знает, Пушкин за тебя сделает, и так далее. В этом смысле следователь сейчас и воспринял имя Пушкина как чудовищное, наглое и хитрое издевательство. Хитрость состояла в том, что этот парень к имени Пушкина приплел армию и базар, которые и в самом деле могли быть источником знания русского языка. -- Значит, Пушкин? -- спросил следователь, еле сдерживаясь и в то же время показывая, что понял издевательство и нарочно отсекает его от маскировочных слов. -- Да, -- сказал Чунка гордо, -- Пушкин Александр Сергеевич. Это было новое издевательство: делать вид, что следователь еще не понял его издевательства, и тем самым продолжать издеваться! -- Значит, Пушкин? -- повторил следователь и почувствовал острую боль в конце спинного хребта, точную, неостановимую предшественницу яростной вспышки. -- Конечно, Пушкин, -- сказал Чунка, -- а кто же еще? -- Я твою мать-перемать! -- заорал следователь и грохнул кулаком по столу, так что пепельница перевернулась и окурки рассыпались. -- Я тебя сгною в Сибири, кулацкое отродье, я тебя... Но Чунка уже не слышал ни грохочущего кулака, ни грохочущих слов следователя. Опасное дело оскорблять родительницу горца и четырежды опасное, если она в могиле! Месть, святая месть! Огненный смерч, пыхнувший в голове, мгновенно выжег в ней мусор жизнезащитных рефлексов. И голова, очищенная от этого мусора, с ясной хищной прозорливостью стала искать самый верный способ сотворения мести. Прыгнуть через стол? Закричит, и прибегут другие. Да и пистолет, наверное, в столе. Надо заставить его закрыть дверь и тогда расправиться с ним. Пока взломают дверь и ворвутся, он успеет сделать свое дело! И вдруг лицо Чунки на глазах следователя увяло, плечи опустились и он пригнул повинную голову. Такой быстрой ломки даже этот матерый следователь не ожидал. Тяжело дыша, он замолчал и прислушался к боли в позвоночнике -- боль исчезла. Так бывало всегда. -- Понял, дубина, с кем шутишь? -- сказал он и стал сгребать окурки в пепельницу. -- Да, -- сказал Чунка понуро. -- Так скажешь, кто тебя научил установке? -- Да, -- почти шепотом ответил Чунка, испуганно озираясь, -- только закрой дверь. -- Зачем? -- Это большой человек... Очень большой человек... Его люди везде... Даже здесь они... -- Здесь, у нас?! -- переспросил тот, чувствуя, как от мертвящего восторга шевельнулись волосы на затылке. -- Да, -- почти шепотом выдохнул Чунка и отчаянно кивнул на дверь в том смысле, что крайне опасно говорить об этом, пока дверь не заперта. Следователь почувствовал, как мертвящий восторг, двигаясь от затылка, дошел до кончиков пальцев, холодя их. Смрадно-сладостная музыка еще недавних процессов зазвучала в голове. О, мудрость вождя, уничтожившего сотни тысяч врагов! А кое-кто сомневался в нужности. Мало, мало уничтожали! И вдруг мысль пронзительной точности просверкнула в голове: из самого факта, что было так много разоблаченных врагов, неопровержимо следует, что их было еще больше! Как же это до сих пор никому в голову не пришло?! Мысли одна плодотворней другой лихорадочно мелькали в голове. Продолжая думать о великих последствиях того, что он узнает сейчас, следователь вытащил ключ из ящика стола, стараясь не шуметь, подошел к дверям, даже выглянул в коридор, потом аккуратно затворил дверь, волнуясь, сунул ключ в скважину, и, когда щелкнул повернутый ключ, что-то вдруг обрушилось на него, и поток мыслей оборвался. Это Чунка неимоверной силы ударом кулака по затылку, как ударом кукурузной колотушки, оглушил его. Грохот обрушившегося на пол тяжелого тела был услышан в коридоре одним из проходивших работников милиции. И он, зная повадки этого следователя и возмущенный тем, что тот переходит всякие границы, толкнулся в дверь, но она была заперта. -- Открой сейчас же! -- крикнул он и стал трясти дверь. Молчание. -- Зверюга, что ты там делаешь?! Открои! Молчание. Мгновенность сотворенного возмездия опьянила Чунку, но как-то не утолила его до конца. Он брезгливо ткнул ногой неподвижное тело, явно призывая его к жизни, чтобы со всей полнотой лишить его жизни. Но тело оставалось неподвижным, и он остановился. Он не знал сейчас -- следователь жив или мертв, но, в конце концов, это теперь не имело значения. Главное -- возмездие сотворено. Он, Чунка, стоит над поверженным мерзавцем. Да, негодяй, оскорбивший память его матери, лучшей из матерей, как падаль лежит на полу, а он, Чунка, стоит над ним! Но ему хотелось еще что-нибудь сделать. Но что? И вдруг он вспомнил свою тигриную мечту. Настал ее час! В дверь уже стучало несколько кулаков, в нее толкали плечами. Там в коридоре поняли, что случилось нечто другое, не то, что предполагал работник милиции, услышавший грохот свалившегося тела. Надо было торопиться! И Чунка заторопился, но вдруг ощутил, что не может. То ли от волнения, то ли от подсознательного генетического ужаса горца перед возможным осквернением трупа он почувствовал, что тигриная мечта не сотворяется. Однако через несколько секунд он сообразил, что тигриную мечту можно заменить ее шакальим вариантом -- чернилами. Он схватил со стола многозначную чернильницу и стал, как перечницу, трясти ее над мясистым лицом следователя. Равномерно орябив чернилами все его лицо, он отбросил чернильницу и уселся за стол, решив вынуть из его ящика пистолет и отстреливаться до последнего патрона. Рванул ящик стола, но тот оказался пуст. Дверь трещала и кто-то кричал: "Где завхоз?! Достаньте лом у завхоза!" Чунка на мгновенье растерялся, не зная, чем защищаться, и посмотрел по сторонам. И вдруг он мельком увидел за окном ветку шелковицы, трепещущую на ветерке. Он вспомнил утреннюю шелковицу, вспомнил мокрое, улыбающееся ему исподлобья лицо Анастасии, и внезапно его озарило: он отомстил и уже имеет право на жизнь! Чунка вскочил и распахнул окно. Шелковица росла в трех метрах от окна. Милицейский двор был пуст. Рывком на подоконник, прицелился телом к ближайшей ветке, мелькнуло с веселым отчаяньем: вторая шелковица, поймают -- на третьей повесят! -- и прыгнул. Через минуту он уже стоял на земле и быстрыми шагами пересекал милицейский двор. Именно в этом не было особенного везения. В ту минуту, когда он прыгнул на шелковицу и слезал с нее, никто его не видел, а по двору милиции мало ли проходит разных людей. Он вышел на улицу, повернул на углу и пошел по дороге, ведущей в сторону Чернявской горы Через несколько минут не выдержал и припустил до самой горы. Из города вниз к Гаграм и вверх к Очамчирам вела вдоль моря одна шоссейка. Он знал, что ехать или идти по ней смертельно опасно; вскоре ее обязательно перекроют в нескольких местах. Перемахнув через Чернявскую гору и дальше с холма на холм, ни разу не спустившись на шоссе, он шел в сторону Анастасовки. Он шел остаток дня и большую часть ночи и только перед самым рассветом вышел к Анастасовке. Месть и свобода его так возбудили, что он за всю ночь ни разу не остановился, потому что не чувствовал усталости. А в это время в городской милиции чрезвычайное происшествие приняло неожиданно крутой оборот. Когда взломали дверь и увидели следователя, лежащего на полу с лицом, обрызганным чернилами, некоторые не могли сдержать злорадного хохота. Тем более что следователь быстро пришел в себя. Собственно говоря, он еще раньше пришел в себя, но от страха делал вид, что все еще без сознания. Он не знал, что Чунка выпрыгнул в окно. Когда о случившемся доложили начальнику милиции, он приказал всем, видевшим преступника, а их оказалось шесть человек, перекрыть в нескольких местах шоссейную дорогу и проверять, всех пешеходов, фаэтоны и машины, идущие из города. В самом факте побега этого деревенского болтуна ничего особенного не было. Но для личной судьбы начальника городской милиции дело осложнялось тогдашней общей политической обстановкой в Абхазии. В сущности, начальник милиции был единственным человеком абхазского происхождения, оставленным к этому предвоенному году на реальной руководящей должности. Двух-трех абхазцев, не имевших никакой практической власти, однако как некие чучела автономной республики выставленных на высоких должностях, нельзя было принимать всерьез. Полная грузинизация Абхазии, которая в основном проводилась за счет мингрельских кадров, была суровой политической реальностью того времени. Если бы в 1937 году Берия не уничтожил абхазское руководство и если б в Абхазии жил какой-нибудь народ, более малочисленный, чем абхазцы, и при этом сохранивший этническое единство, то вполне вероятно, что абхазские руководители так же старались бы его размыть и растворить внутри своего народа. Центростремительная тенденция к сокращению всякой сложной дроби человеческих отношений лежит в самой сущности диктатуры. В Грузии это сокращение дроби проходило, как и во всей стране, но принимало дополнительно уродливую форму опьянения от самого факта, что Сталин -- грузин. Таинственные слухи о Пржевальском тогда еще не циркулировали, и мы не будем касаться этой темы, тем более что и без лошади Пржевальского в этой главе достаточно много говорится о лошадях. Вернемся к начальнику милиции. Итак, в этой суровой реальности он, абхазец, оставался начальником городской милиции столицы республики. И потому у многих местных руководителей он вызывал раздражение как некая неприятная шероховатость на гладко отполированной поверхности национальной политики. Как он мог оставаться? Во-первых, хотя политика эта исходила из Тбилиси, но именно в Тбилиси его непосредственное руководство его ценило как опытнейшего оперативника. Он двадцать лет работал в милиции, и каждый уголок Абхазии со всеми особенностями его местных завитков знал великолепно. Он знал не только абхазский и русский, но совершенно чисто говорил на грузинском и мингрельском языках. Это последнее обстоятельство работало на него, может быть, больше, чем качества опытного оперативника. Кроме того, он неплохо знал турецкий и греческий языки. Он был храбр, во многих опасных операциях (преступники, абреки) принимал личное участие, обстоятелен, хитер, искренне любил Сталина и был абсолютно предан его политике. Однако, несмотря на все эти качества и поддержку непосредственного руководства из Тбилиси, говоря языком вождя, постоянно действующий фактор оказался сильней. Два года назад его все-таки сняли с должности начальника городской милиции и он несколько месяцев ходил без работы. Конечно, его устроили бы на работу, но на гораздо более низкой должности. Однако он вскоре был восстановлен на своей прежней должности. Помог необычайный случай. В тот день, возвращаясь с охоты, он проходил неподалеку от военного объекта, который был возведен здесь за последнее время. Ввиду особой важности этого объекта жители небольшого поселка, расположенного рядом с ним, были выселены и расквартированы в городе. Поселок заняли люди, непосредственно работавшие на объекте. И вот, вместе со своей охотничьей собакой проходя мимо этого поселка, он встретил там человека, показавшегося ему подозрительным. Каким-то оперативным чутьем (по-видимому, верхним) он почувствовал, что человек этот не местный. Тогда что он здесь делает? Попросил прикурить, перекинулись несколькими словами. Оказалось, что человек этот действительно приехал из Батуми к родственнику, раньше жившему в этом поселке, а теперь куда-то переселившемуся. Опытному оперативнику показалось странным (для кавказца), что родственник не знает о том, что его родственник уже два года здесь не живет. Он сказал этому человеку, что знает, где теперь в городе живет его родственник и может к нему отвести его. Простодушие, с которым последовал за ним этот человек, только усилило его подозрения. Скорее всего, это был посыльный, которому поручили узнать, живет ли все еще в поселке нужный кому-то человек. С перепелками, болтающимися на поясе, он этого человека, как живую перепелку, доставил чекистам. Все оказалось так, как предполагал начальник милиции. В самом деле, в Батуми была шпионская резиденция и она действительно заинтересовалась этим объектом, а этого человека просто за деньги через подставное лицо прислали узнать, живет ли там еще нужный им человек. Разумеется, посыльному сказали, что речь идет о каких-то личных взаимоотношениях, до времени не позволяющих тому, кто его посылал, приехать прямо. Короче, благодаря бывшему начальнику милиции была раскрыта настоящая, а не липовая шпионская организация. И вот именно тогда могучая поддержка смежников помогла ему сесть на прежнее место. Однако постоянно действующий фактор продолжал действовать в силу того, что он был, как метко заметил вождь, именно постоянно действующим фактором. С год назад по течению этого фактора из Зестафона приплыл человек, которого назначили заместителем начальника милиции. За этот год он уже неоднократно подкапывался под своего начальника с явной целью сесть на его место. Он слишком спешил. Было похоже, что в глубине души он не был уверен в постоянстве постоянно действующего фактора. Начальник несколько раз намекал ему, что знает о его интригах в обкоме, но тот не унимался. Действовал он грубовато, но и не без оглядки, точно зная, что начальника пока что поддерживает его непосредственное руководство из Тбилиси. Был даже случай, и он об этом знал, что его хотели взять на работу в Тбилиси. Местное руководство тоже все еще колебалось в силу той же поддержки начальника его тбилисским руководством, да и для пользы дела считало, что зестафонский кадр должен набраться опыта, подождать. Время и так работало на него, но он пытался опередить скорость постоянно действующего фактора, а это тоже не одобрялось. Так обстояли дела, когда милиционер вместе с Чункой был отправлен дежурным к следователю. Дежурный, как только они вышли, доложил заместителю начальника милиции о происшествии на базаре. Заместитель вошел к начальнику с предложением немедленно отправить преступника в НКВД. Начальник, не придав большого значения этому происшествию, сказал, что торопиться некуда, отправят его туда после допроса. И вот преступник сбежал, и заместитель начальника, почти не скрывая торжества, вошел к начальнику с напоминанием о своем предложении, которое объективно, как тогда говорили, предупреждало побег, а начальник по меньшей мере проявил головотяпство. И сейчас, выслушав это напоминание, начальник понял, что у зестафонского выскочки никогда раньше не было в руках такого выигрышного козыря. В сущности, он еще не побежал с доносом только для того, чтобы по ответной реакции начальника почувствовать, насколько крепко его все еще поддерживает Тбилиси. ...Еще не побежал, но, конечно, очень скоро побежит, соображал начальник, оценивая ситуацию. Разумеется, он не собирался ни от кого скрывать то, что случилось. Скрыть это было невозможно, слишком многие об этом знали. А вот то, что зестафонец предлагал ему переправить преступника смежникам, а он отложил, это сильно работало против него. Все это прокрутилось в его голове за несколько секунд, пока заместитель, почти не скрывая победы, вглядывался в его лицо, ища на нем признаки растерянности. Но не было на лице начальника этих признаков! -- Да, -- сказал он задумчиво, -- век живи, век учись... Это тебе будет уроком на будущее. Но не стоит выносить сор из избы... Мелкий сор... Мне опять звонили из Тбилиси... Предлагают переезжать... Видно, соглашусь... Конечно, будущего начальника милиции утверждает обком... Но и у меня спросят о кандидатуре и к моему слову прислушаются... -- Вас понял, товарищ начальник, -- радостно вскочил заместитель, -- вы опытный оперативник, и наш долг у вас учиться и учиться... -- Да, -- сказал начальник, глядя ему в глаза, -- опыт у меня есть... Когда заместитель бодро выходил из его кабинета, странная догадка мелькнула в голове у начальника: этот зестафонец в последний раз выходит из его кабинета. Предчувствие явно было следствием какой-то причины, которую он еще не знал. И это было так странно -- увидеть следствие, не зная причины. И тогда, словно перевернув следствие, он увидел причину и понял, что причина должна быть такой, и только такой. Сказав своей секретарше, что отлучается по делу на один час, он вышел из здания милиции и пошел к берегу моря, где у старой крепости ютился пестрый приморский поселок. С людьми уголовного мира, тогда еще очень сильного, у него были отношения сложные, но незапутанные. Их кадры он знал не хуже, чем свои. Впрочем, и они его кадры знали не хуже. Иногда ему приходилось закрывать глаза на одни преступления, чтобы лучше видеть другие, более важные. Имели место и взаимные услуги. Например, договориться через нужных людей, чтобы арестованный преступник взял на себя какое-то нераскрытое дело (когда точно известно, что оно уже не может прибавить ему срок к тому сроку, который ему предстоит получить по суду), было обычным делом. С другой стороны, за долгую работу в милиции настоящие уголовники привыкли к нему. Уважали его за личную храбрость, за то, что он и в самом деле не брал взяток, и за то, что он их никогда не обманывал и не обещал сделать того, чего он не считал возможным сделать. Точнее сказать -- никогда не обманывал, когда обман имел шанс раскрыться. Сейчас он шел к дому известного вора Тико, который был, хотя дважды попадался и сидел, одним из самых дерзких и хитрых людей своей профессии. Несколько месяцев тому назад в Лечкопе, в пригороде Мухуса, был ограблен магазин, и начальник милиции по некоторым малозаметным признакам заподозрил, что это дело рук Тико. В ту же ночь кинулись за ним, но сестра его сказала, что он с вечера ушел кутить к знакомому греку. Тико жил один с сестрой. В ту же ночь милиция нагрянула к этому греку, но, разумеется, все застольцы утверждали, что Тико с вечера никуда не выходил из-за стола. Да и как он мог уйти, товарищи милиционеры, когда его выбрали тамадой? Грек грека никогда не предаст, разумеется, за исключением тех случаев, когда грек работает в милиции тайным осведомителем. Именно такой, и притом самый его толковый, осведомитель сидел за столом. И он, конечно, ему все рассказал. И все-таки начальник Тико не тронул! И в этом проявился его истинный, тончайший нюх оперативника. Дело в том, что по составу пирушки и дому, где она происходила, его осведомителя не должны были туда приглашать. Сам он туда не напрашивался. И вдруг напоролся на пирушку, откуда Тико ушел на грабеж и куда он потом вернулся. И тогда начальник вычислил, что его осведомителя кто-то из сидящих на этой пирушке тихо вычисляет. А Тико, сам того не ведая, служит приманкой. Если Тико возьмут, его лучший осведомитель накрылся. Его бедный пиндос так усердно следил за преступниками, что не заметил, как один из них уже сам идет по его следу. И начальник, спасая своего лучшего осведомителя, не тронул Тико, и Тико теперь ему понадобился. Так кто же достоин своего места, он, начальник, или этот зестафонский выскочка? -- В передней запах жареной рыбы ударил в ноздри Худенькая, черненькая сестра Тико жарила на мангале хамсу. -- Вы, греки, без хамсы жить не можете, -- сказал он и, пуская в ход свое обаяние, слегка потрепал некрасивую девушку за ушко, -- калон карица, Андроник кехо? (Хорошая девушка, а парня нет?) -- Парень был бы, -- по-русски важно ответила девушка, поддевая ножом и переворачивая в сковородке хамсу, -- брат строгий. -- Правильно, -- сказал начальник, -- вас нужно в строгости держать. А где твой строгий брат? -- Спит, -- сказала она. -- Твой брат, как волк, -- шутливо сказал начальник, -- днем спит, а ночью охотится. -- Э-э-э, начальник, -- покачала головой девушка, показывая, что и шутливые хитрости не принимает, -- брат просто лег отдохнуть... -- Разбуди его, -- сказал начальник и, взяв со сковородки горсть горячей хамсы, дуя на нее, отправил в рот, -- разговор есть.. Сестра правильно поняла этот жест начальника как приход с миром. Она вошла в квартиру, через несколько минут вышла оттуда и пригласила его в комнату. Тико уже надел брюки и в знак уважения к начальнику накинул на майку пиджак. Это был светлоглазый, курчавый сатир, приходящий в хорошо рассчитанное одиссеевское неистовство при виде ночных замков и запоров. Они быстро договорились, хотя такого рода услугу начальник вообще просил первый раз. Он многое в жизни делал в первый раз и всегда удачно, ибо то, что он делал первый раз, никто никогда не ожидал. И то, что он делал в первый раз, он никогда не делал второй раз или делал совсем по-другому. Слова не было сказано, но все было ясно, и Тико знал, что такие услуги даром не просят. -- Хочет сесть на твое место, -- быстро определил Тико суть дела, -- нам это тоже не нужно. -- Надо сегодня, -- сказал начальник, -- завтра уже будет поздно. -- Хорошо, -- Тико кивнул на окно, -- еще время много... За друга тоже хочу отомстить... Он явно имел в виду Христо, жившего за городом. Христо целый год был в бегах, но по агентурным сведеньям тайно вернулся домой. Ночью за ним пришли, но он стал отстреливаться. Операцию возглавлял заместитель начальника. В перестрелке Христо был убит, кажется, пулей зестафонца. Он был смел, этот зестафонец. Если б не его наглость... Но теперь об этом поздно думать... -- Да, -- сказал начальник, словно случайно вспоминая об этом, -- как ты думаешь, Христо на нас не обидится на том свете, если мы лечкопский магазин на него спишем? -- Это твое дело, начальник, -- сказал Тико, -- как хочешь, так и делай. -- Все-таки, как ты думаешь, дело же надо закрыть? -- повторил начальник, пытаясь выудить у него заинтересованность. -- Это твое дело, начальник, -- повторил Тико, -- Тико вообще не имеет привычка чужие дела вмешиваться... У него тоже неплохой оперативный ум, подумал начальник, знает, где надо остановиться. -- Хорошо, Тико, -- сказал начальник вставая, -- только чтобы никакой ошибки не было. -- Ошибка не будет, -- сказал Тико уверенно и добавил: -- Но вот что я думаю, начальник. Вы все время говорите: интернационализма, интернационализма, а твою нацию везде прогнали, ты один остался. А среди наших ребят всегда была интернационализма... Тико пуля не боится -- Тико уважают. Нацию никто не спрашивает... -- Это временно, -- остановил его начальник, мрачнея, -- временно, и не надо об этом болтать. -- Э-э-э, начальник, -- сказал Тико, воздев палец, и становясь философствующим сатиром, -- учти, что на этом свете все временно! И я временный! И ты временный! И все другие, даже самые большие начальники, тоже временные! С начальником о таких вещах трудно было разговориться, и они расстались. Хотя все пока шло, как хотел начальник, Тико ему все-таки сумел подпортить настроение. Он вспомнил, как за несколько дней до случайной поимки посыльного из Батуми, его товарищи по наркомату привели его к новому наркому, только приехавшему из Тбилиси. Товарищи его, кстати, по национальности грузины, хотели помочь ему устроиться начальником милиции одного из районов. Новый нарком о нем не знал и, взглянув на его паспорт, удивленно поднял глаза на его товарищей и спросил у них по-грузински: -- Неужели нашего парня не могли найти? Нарком не думал, что он знает по-грузински. Товарищи его смутились. -- А я что, чужой? -- не выдержал он и спросил на чистом грузинском языке. Нарком внимательно взглянул ему в глаза и, возвращая паспорт, сказал по-русски: -- Оформляйся. Тогда последовавшие события вернули его на прежнее место начальника городской милиции, но до чего же неприятно было об этом думать. ...В половине двенадцатого ночи в доме начальника милиции зазвенел звонок, которого он очень ожидал. -- Слушаю, -- нарочито сонно сказал он в трубку. -- Товарищ начальник, -- доложил дежурный, -- покушение на вашего заместителя... -- Ко мне подбираются, -- сказал начальник, выругавшись. -- Он жив? Дежурный, как и вся милиция, знал об интригах заместителя и болел за начальника. Но, разумеется, о подоплеке случившегося не знал. -- Мертвей и Гитлер не придумает, -- начал он, но начальник его перебил. -- Отставить Гитлера, -- сказал он, -- как было совершено покушение? -- Двадцать минут назад кто-то позвонил в дверь вашего заместителя. Тот ее открыл, и человек в маске выстрелил ему в грудь. А когда он упал, человек в маске выстрелил второй раз ему в ухо и скрылся. Жена видела, когда он стрелял второй раз... -- Немедленно машину! -- приказал начальник и положил трубку. Через пятнадцать минут начальник мухусской милиции спускался к машине, просигналившей у дома. Он мурлыкал модную в те годы застольную песенку: Зестафоно, Зестафоно... Сейчас он был уверен, что все будет как надо. А между тем постоянно действующий фактор продолжал действовать еще многие годы, вплоть до смерти вождя и казни его самого верного и одновременно самого коварного помощника. "Ужасный век! Ужасные сердца!" -- хотелось бы нам воскликнуть, как восклицали во все времена, думая, что худшего времени не может быть. Но мы промолчим и с радостным облегчением вернемся к нашему Чунке, ибо во все времена живая душа человека была, есть и будет нашей единственной надеждой. В тот предрассветный час Чунка, подходя к дому Анастасии, ничего, конечно, не знал о последствиях своих слов, брошенных на базаре. Чем ближе он подходил к ее дому, тем отчетливей чувствовал знакомый, неотвратимый прилив бешеной ревности. Если она, думал он, не дождавшись меня, приняла кого-то -- убью! И ее и его! И как Пушкин в дунайские волны, в кодорские волны их брошу тела. Он тихо подошел к дому и заглянул в низкое окошко комнаты, где спала Анастасия. Но там ничего невозможно было разглядеть. Был тот самый полумрак, под которым любит скрываться измена. Он тихо постучал в стекольце. Безмолвие. Он еще несколько раз постучал. Опять безмолвие. Полумрак за окном был предательски дразнящим: вроде все видно, но ничего нельзя разглядеть. Чунке захотелось ударом кулака проломить оконную раму, чтобы ворваться и поймать прелюбодеев. И все-таки, рискуя разбудить старуху, он еще раз постучал, уже погромче. Белая тень отделилась от кушетки и двинулась к окну. "Ничего не боится!" -- с восторженной яростью подумал Чунка. Тень, слегка прояснев, растворила створки окна. -- Это ты, Чунка? -- шепнула девушка и, не дождавшись ответа, прильнула к нему своим наспанным телом. -- Ты одна? -- тихо спросил Чунка, не давая этому телу закрыть от себя кушетку и как бы идейно сопротивляясь простодушному натиску сонной Анастасии. -- Конечно, -- сказала она, -- влезай. Только тихо. Он влез в окно, ни на мгновенье не спуская глаз с кушетки, и, только в комнате окончательно успокоившись, стал быстро раздеваться Одновременно он тихо и горячо от пережитого азарта рассказал ей о своем городском приключении. Они легли. ...-- Умираю, кушать хочу! -- сказал Чунка после близости. Анастасия соскочила с кушетки и, шлепая босыми ногами, пошла на кухню. Через минуту она принесла оттуда чурек и большую кружку молока, но Чунка уже спал беспробудным сном. Девушка долго сидела на постели рядом с ним, гладила его потную голову и тихо смеялась, вспоминая, что он сделал со следователем. Тут надо сказать, что Чунка слегка подоврал, он сказал, что в прямом смысле исполнил свою тигриную мечту. ...Уже было далеко за полдень, а Чунка все еще спал, свесив свою длинную жилистую руку с кушетки, что почему-то раздражало старуху, которая несколько раз, громко ворча, входила в комнату, надеясь его разбудить. С брезгливой целомудренностью трижды она водворяла его свесившуюся руку на кушетку, но та через некоторое время опять вываливалась, словно хозяин ее и во сне продолжал творить и славить свободу. Анастасия, пока он спал, вымыла его туфли, вычистила изжеванные за ночь брюки и тщательно выгладила их. Она деловито вывернула карманы его брюк, перед тем как их выгладить, и вывалила на стол все бумажные деньги и мелочь, которая там лежала. Выгладив брюки, она сгребла все деньги бумажные и мелочь и отнесла матери. Однако двадцатикопеечную монету утаила. С нежностью взглянув на спящего Чунку, она вбросила монету в карман его выглаженных брюк, висевших теперь на стуле возле постели. Это была стоимость переезда на пароме через Кодор. Нет, нельзя было допустить, чтобы такой парень, как Чунка, просил паромщика перевезти его бесплатно. -------- Глава 16. Харлампо и Деспина Чувствую, что пришло время рассказать о великой любви Харлампо к Деспине. Харлампо, пастух старого Хабуга, был обручен с Деспиной. Они были из одного села, из Анастасовки. Деспина Иорданиди была дочерью зажиточного крестьянина, который, по местным понятиям, считался аристократом. Харлампо был сыном бедного крестьянина, и, хотя отец Деспины разрешил им обручиться, он отказывался выдавать дочь замуж, пока Харлампо не обзаведется домом и своим хозяйством. В этом была драма их любви. У Харлампо в доме оставалось девять братьев и сестер. Харлампо был старшим сыном своего отца. Следом за ним шла целая вереница сестер, которых надо было выдавать замуж и готовить им приданое. Поэтому Харлампо весь свой заработок отправлял в семью и никак не мог обзавестись собственным хозяйством. А без этого отец Деспины отказывался выдать за него свою дочь. По-видимому, не сумев прямо отговорить ее выходить замуж за более состоятельного грека. Но Деспина оказалась преданной и терпеливой невестой. Семь лет она ждала своего жениха, а о том, что случилось на восьмой год, мы расскажем на этих страницах. Все эти годы, дожидаясь возможности жениться на своей невесте, Харлампо никогда не забывал о нанесенном отцом Деспины, ее патеро, оскорблении его дому, ему самому, и в конце концов Деспине. -- О, патера, -- произносил он сквозь зубы несколько раз в день без всякого внешнего повода, и было ясно, что в душе его, никогда не затухая, бушует пламя обиды. -- О, патера?! -- произносил он иногда с гневным удивлением, подняв глаза к небу, и тогда можно было понять его так: "Отец небесный, разве это отец?!" Два-три раза в году Деспина навещала своего жениха. Она появлялась в Большом Доме в сопровождении худенькой, шустрой старушки в черном сатиновом платье, тетушки Хрисулы, которая играла при своей племяннице роль девохранительницы, хотя пыталась иногда довольно наивным образом скрывать эту роль. Тетушка Хрисула, сестра отца Деспины, никогда не имела своей семьи, в сущности, она воспитала Деспину и не чаяла в ней души. По-видимому, Деспина тоже любила свою тетушку, иначе было бы трудно объяснить, как она, ни разу не взорвавшись, терпела ее бесконечные поучения. Тетушка Хрисула часто с гордостью повторяла, что вскормила Деспину исключительно двужелтошными яйцами. И это было видно по ее племяннице. Деспина была жизнерадостная, сильная девушка, с широкими бедрами, с приятным, необычайно белым лицом. Белизной ее лица гордилась она сама, гордилась тетушка Хрисула, гордился Харлампо, с выражением сумрачного удовольствия слушавший, когда кто-нибудь из чегемцев удивлялся ее необычайно белому лицу, которому странно не соответствовали ее крепкие, загорелые, крестьянские руки. Длинные каштановые косы Деспины, когда она ходила, шевелились на ее бедрах, а на голове всегда была синяя косынка, которой она, выходя на солнце, почти как чадрой, занавешивала лицо. Глазки ее были такие же синие, как ее косынка, и так как она косынку никогда не снимала, мне почему-то казалось, что глаза ее постепенно посинели от постоянного отражения цвета косынки. Так вот. Если Деспина, бывало, забывшись, на минуту выходила на солнце, не сдвинув косынку на лицо, тетушка Хрисула тут же ее окликала: -- Деспина! И Деспина привычным, ловким движением стягивала косынку на лицо. По-видимому, тетушкой Хрисулой, а может, и другими родственниками Деспины обыкновенный загар рассматривался как частичная потеря невинности. В доме старого Хабуга, безусловно, по его прямому повелению, Деспину и ее тетушку принимали очень почтительно. Обычно, если в доме не было гостей, все мы усаживались за низенький, длинный абхазский стол, во главе которого всегда восседал старый Хабуг. Но если были гости, взрослые мужчины во главе с дедушкой садились за обыкновенный (русский, по чегемским понятиям) стол. Харлампо в таких случаях за этот стол никогда не сажали. Его сажали вместе с нами, детьми, подростками, женщинами (домашними женщинами, конечно) за низенький стол. И хотя многие годы этот обряд оставался неизменным, Харлампо всегда болезненно воспринимал, что его не сажают рядом с гостями. Это было видно по выражению его лица, и тетя Нуца, моя тетя, видимо, пытаясь задобрить его, то и дело подкладывала ему самые вкусные куски с гостевого стола. Харлампо, конечно, съедал все, что она ему давала, но как бы демонстративно отключив всякое личное удовольствие. Это было видно по сдержанной презрительной работе его челюстей, по какому-то насильственному глотательному движению, и мне порой казалось, что он каким-то образом даже приостанавливает действие слюнных желез. Его лицо говорило: да, да, я затолкал в себя все, что вы мне дали, но вкуса не почувствовал, не мог почувствовать и не хочу почувствовать. Когда же Деспина с тетушкой Хрисулой приезжали навестить Харлампо, старый Хабуг сажал их вместе с ним за гостевой стол, а мы, все остальные, усаживались за обычный. В такие часы чувствовалось, что Харлампо в душе ликует, хотя внешне остается, как всегда, сумрачно сдержанным. Оттуда, из-за высокого стола, он иногда поглядывал на нас со странным выражением, как бы стараясь себе представить, что чувствует человек, когда его сажают за низенький стол, и, как бы не в силах себе это представить, отворачивался. Временами он бросал взгляд на свою невесту и тетушку Хрисулу, стараясь внушить им своим взглядом, что вот он здесь сидит с дедушкой Хабугом, что он, в сущности, в этом доме не какой-нибудь там нанятый пастух, а почти член семьи. Старый Хабуг на все эти тонкости не обращал внимания. У него была своя линия, которую можно было так расшифровать: я принимаю твоих гостей на самом высоком уровне, потому что знаю, что это полезно для твоих отношений с невестой. А то, что я тебя не сажаю за высокий стол с моими гостями, это дело моих обычаев, и мне безразлично, что ты переживаешь по этому поводу. Тетушка Хрисула и Деспина гостили в Большом Доме иногда неделю, иногда две. Бывало, по вечерам в кухне или на веранде собирались молодые чегемцы, и Деспина с удовольствием с ними болтала по-русски или по-турецки, порой безудержно хохоча шуткам чегемских парней, на что неизменно получала замечание от тетушки Хрисулы. -- Кондрепесо, Деспина! (Не стыдно, Деспина!) -- говорила она и что-то добавляла по-гречески, судя по движению ее губ, показывала пределы приличия, на которые во время смеха может раздвигать губы аристократическая девушка -- "аристократико корице". Деспина быстро прикрывала рот большой загорелой ладонью, но через несколько минут забывалась и снова закатывалась в хохоте. Иногда, даже если Деспина и не хохотала, а просто слишком оживленно разговаривала с каким-нибудь из чегемских парней, тетушка Хрисула снова делала ей замечание. -- Деспина! -- предупреждала ее тетушка Хрисула и, обращаясь к тете Нуце, говорила, что Деспина здесь, в Чегеме, совсем отбилась от рук, ошалев от встречи с Харлампо. Там, в Анастасовке, говорила она, Деспина с чужими людьми не разговаривает и ее многие принимают за немую. "Какая хорошая девушка, -- нередко говорят чужие люди, попадая в Анастасовку, -- как жаль, что она немая". Тут Деспина снова закатывалась в хохоте, и тетушка Хрисула скова бросала ей голосом, полным укоризны: -- Кондрепесо, Деспина! Харлампо следил за Деспиной со спокойным, сумрачным обожанием, и было ясно, что в его представлении все происходящее в порядке вещей, что "аристократико корице" только так себя и ведет. Иногда Харлампо, пригоняя коз, возвращался домой с большой кладью дров и с каким-то неизменным, подчеркнутым грохотом очаголюбия сбрасывал ее с плеча у кухонной стены (сбросить явно можно было и помягче), а тетя Нуца, где бы она ни была в это время, благодарным эхом отзывалась на этот грохот: -- Пришел наш кормилец! И подобно тому, как Харлампо, сбрасывая дрова, подчеркивал грохот очаголюбия, чтобы его приход был слышен во всем доме, так же тетя Нуца громким голосом добрасывала до Харлампо свою преувеличенную благодарность. Во время пребывания тетушки Хрисулы и Деспины в Большом Доме Харлампо этот грохот очаголюбия доводил до верхнего предела. Он сбрасывал дрова, не только не наклоняясь, как обычно, но теперь, даже и не заходя на кухонную веранду, а только дойдя до нее, сильным толчком плеча добрасывал тяжелую кладь до кухонной стены. Обычно после этого Харлампо озирался и, поймав глазами тетушку Хрисулу, через нее, как через передаточную станцию, отправлял отцу Деспины свой незатухающий, свой сумрачный укор. -- О, патера, -- иногда при этом выклокатывало из него. -- Деспина, -- тихо говорила тетушка Хрисула, несколько подавленная этим грохотом очаголюбия Харлампо, справедливостью его укора и, может быть, самой своей ролью передаточной станции, -- полей Харлампо. Деспина быстро отправлялась на кухню и выходила оттуда с полотенцем, перекинутым через плечо, с мылом и кувшинчиком с водой, Харлампо стягивал с себя рубашку и, оставаясь в майке, обнажал могучие голые руки и мощные плечи. Вид полуголого Харлампо возвращал тетушку Хрисулу к тревожной яви. Минутной подавленности как не бывало. Покинув свое место на веранде, примыкающей к горнице, она останавливалась в непосредственной близости от Деспины, поливающей воду Харлампо. Тетушка Хрисула впивалась в них глазами, и они под ее взглядом как-то замирали, старательно подчеркивая свою телесную разъединенность и самой скульптурной силой этого старания обнажая тайную взаимоустремленность, что вызывало некоторое неясное беспокойство тетушки Хрисулы. И вот, наблюдая за тем, как Деспина поливает воду Харлампо, следя за кристальной стру?й, льющейся из кувшинчика, который держит целомудренно приподнятая, сильная рука девушки, тетушка Хрисула начинала волноваться, когда струя эта укорачивалась, то есть Деспина приближала руку с кувшинчиком к затылку Харлампо или к его выставленному предплечью. -- Деспина! -- раздавался предостерегающий голос тетушки Хрисулы, и девушка снова приподымала руку с кувшинчиком. Умывшись, Харлампо разгибался и протягивал ладонь к полотенцу, висящему на плече у девушки, причем самим замедленным движением ладони (видите, как я владею собой), а также наглядно выставленными двумя пальцами он заранее давал убедиться в исключительной функциональности своего намерения ухватиться за край полотенца. -- Деспина, -- все-таки считала тетушка Хрисула не лишним напомнить о приближающейся опасности. Стоит ли говорить, что за все дни пребывания Деспины в Большом Доме тетушка Хрисула не выпускала из виду свою племянницу. О том, чтобы Деспина вместе с Харлампо удалилась в сад или пошла к соседям, не могло быть и речи. Иногда Харлампо брал их с собой в лес, куда он ходил пасти коз. Тетушка Хрисула возвращалась оттуда с губами, измазанными, как у девочки, соком черники, ежевики или лавровишни. Надо сказать, что тетушка Хрисула отличалась необыкновенным не только для аристократической старушки, но и для обычной старушки, аппетитом. Просто было непостижимо, куда это все идет, учитывая, что она была довольно сухонькая старушка. Но тетушка Хрисула любила не только поесть, она была большой охотницей и до домашней водочки, И опять же, учитывая, что она была хоть и шустрая и не очень старая старушка, но все-таки старушка, выпить она могла довольно-таки порядочно. Пять-шесть рюмок она выпивала запросто. Чегемские ребята нарочно старались ее как следует угостить, чтобы она уснула и оставила вдвоем Деспину и Харлампо. Но тетушка Хрисула никогда настолько не пьянела, чтобы лечь спать, она только, слегка размякнув, прижималась головой к плечу Деспины и что-то растроганно говорила своей племяннице. И милая Деспиночка нисколько не ругала свою тетушку, а, наоборот, жалела, целуя смуглое, слегка сморщенное личико, приникшее к ее молодому плечу, и что-то ласково приговаривала. Тетушка Хрисула ей что-то лепетала в ответ. И эта взаимная воркотня, с равномерными паузами, вздохами тетушки Хрисулы и повторами, как-то сама собой делалась понятной, словно они говорили по-русски или по-абхазски. -- Хрисула -- глупышка, Хрисула немножко перебрала... -- Деспина, прости свою старушку... -- Хрисула глупенькая, Сула немножко перебрала... Чегемские ребята, знавшие долгую горестную историю любви Харлампо, нередко предлагали ему найти удобный случай и овладеть Деспиной, тогда ее отцу некуда будет деться и он наконец выдаст ее замуж, не дожидаясь, пока Харлампо обзаведется хозяйством. Они даже предлагали, раз тетушка Хрисула не оставляет их вдвоем, удрать от нее в лес, сделать свое дело, а потом вернуться к ней. Только чтобы она не затерялась в лесу, уточнял кто-нибудь при этом, надо сначала снять с какой-нибудь козы колоколец и надеть ей на шею. Нет, поправлял другой, колоколец не поможет, потому что тетушка Хрисула так и будет бежать за ними, гремя колокольцем и ни на шаг не отставая. Лучший способ, пояснял он, это привязать ее к дереву хорошими лианами, только нельзя слишком задерживаться, а то ее комары заедят. Нет, уточнял третий, раз уж на такое дело решились -- спешить не стоит. Но чтобы тетушку Хрисулу не заели комары, надо, привязав ее к дереву, рядом с ней развести костерок, подбросив в него гнилушек, чтобы он хорошо дымил. Харлампо все эти советы выслушивал с сумрачным вниманием, без тени улыбки и отрицательным движением головы отвергал их. -- Деспина не простая, -- говорил он, -- Деспина аристократиса. Многозначительно покачивая головой, он давал знать, что если таким способом и можно жениться на обыкновенной девушке, на аристократке нельзя. Несмотря на ясный ответ Харлампо о том, что он не собирается таким путем жениться на Деспине, каждый раз, когда он, погоняя коз, возвращался из лесу вместе с Деспиной и тетушкой Хрисулой, чегемские ребята издали вопросительно смотрели на него и, помахивая рукой, задавали безмолвный вопрос: мол, что-нибудь получилось? Харлампо опять же издали ловил их вопросительные взгляды и твердым, отрицательным движением головы показывал, что он не собирается таким коварным путем овладеть любимой девушкой. Возможно, тут сказывалась его затаенная под лавиной унижений гордость, его уверенность, что он, столько прождавший, в конце концов законным путем получит то, что принадлежит ему по праву любви. (Вспоминая облик Харлампо и особенно его этот взгляд, я часто думал, что нечто похожее я неоднократно встречал в своей жизни. Но долго никак не мог понять, что именно. И вот наконец вспомнил. Да, точно так, как Харлампо, интеллигенция наша смотрит на людей, предлагающих насильственно овладеть Демократией: тоже гречанка, как и Деспина. И точно так же, как и Харлампо, наша интеллигенция неизменным и твердым отрицательным движением головы дает знать, что только законным путем она будет добиваться того, что принадлежит ей по праву любви.) Интересно, что, даже возвращаясь из лесу с большой вязанкой дров на плече, подпертой с другого плеча топориком-цалдой, и вынужденный из-за этой тяжести идти с опущенной головой, Харлампо все-таки, увидев чегемских ребят и терпеливо дождавшись их безмолвного вопроса, не ленился приподнять лицо и твердым, отрицательным движением головы, преодолев затрудненность этого движения из-за вязанки, торчащей над плечом, да все-таки преодолев эту затрудненность, он давал ясно знать, что ожидания их напрасны. Видно, такая заинтересованность чегемских парней в его любовной истории не казалась ему назойливой, видно, его могучая, замкнутая в своей безысходности страсть нуждалась в поддержке доброжелателей или хотя бы зрителей. Постоянная слежка тетушки Хрисулы за целомудрием Деспины была предметом всевозможных шуток и подначек обитателей Большого Дома и их гостей. Например, если вечером все сидели на веранде, а Харлампо в это время находился на кухне, кто-нибудь потихоньку просил Деспину якобы не в службу, а в дружбу принести что-нибудь из кухни: то ли ножницы, то ли вязанье, то ли шерсть, то ли веретено. Обычно в таких случаях тетушка Хрисула, словно случайно услышав просьбу, успевала вскочить раньше Деспины и побежать на кухню. Если же удавалось все же отправить Деспину незаметно для тетушки Хрисулы, то она вела себя по-разному в зависимости от многих обстоятельств. К слову сказать, тетушка Хрисула была невероятная говорунья. По этому поводу обитатели Большого Дома отмечали, что рот ее хоть так, хоть этак, но обязательно должен работать. -- Дали бы ей чего-нибудь пожевать, авось замолкнет, -- говорил кто-нибудь по-абхазски, когда она своим лопотанием слегка заморочивала всем головы. Так вот. Иногда, увлекшись разговором, тетушка Хрисула в самом деле упускала из виду Деспину. Однако опомнившись и сообразив, что она племянницу видела несколько мгновений тому назад, она спокойно вставала и как бы по своим надобностям уходила на кухню. Если она замечала, что Деспина куда-то ушла, а Харлампо и все молодые люди, пришедшие в Большой Дом, сидят на месте, то она довольно долго терпела ее отсутствие. И тут обитатели Большого Дома или его гости нарочно пытались вызвать в ней тревогу, спрашивая, куда, мол, запропастилась Деспина. -- А-а-а! -- говорила тетушка Хрисула и отмахивалась: мол, и знать не знаю и знать не хочу. Но если тетушка Хрисула, заметив отсутствие Деспины, вспоминала, что она, скажем, увлекшись разговором, уже минут десять как выпустила ее из виду, а Харлампо или кто-нибудь из молодых парней тоже исчез, она забывала о всякой маскировке. -- Деспина! -- кричала она и вскакивала, словно пытаясь голосом еще до того, как добежала до кухни, удержать ее от гибельного шага. Любоваться многообразием и богатством тактики тетушки Хрисулы в охране невинности Деспины было любимым занятием обитателей Большого Дома. Иногда, бывало, и Деспина исчезала на кухне, и тетушка Хрисула прекрасно знает, что Харлампо там, но почему-то никакого волнения не проявляет. Эта тончайшая, по мнению тетушки Хрисулы, хитрость доставляла обитателям Большого Дома особенно утонченное веселье. -- Хрисула, -- говорил кто-нибудь и многозначительно кивал в сторону кухни, -- там Харлампо и Деспина?! -- А-а-а, -- махала рукой тетушка Хрисула, -- жених и невеста! Проходило еще какое-то время, и снова с великой тревогой напоминали тетушке Хрисуле о неприлично затянувшемся пребывании на кухне Деспины и Харлампо. -- А-а-а, -- говорила тетушка Хрисула и, махнув рукой, добавляла по-русски: -- К чертум! Чем же объяснить такую беззаботность тетушки Хрисулы? Тетушка Хрисула точно знала, что сейчас на кухне старый Хабуг, но думала, что другие об этом не знают. Харлампо и дедушка Хабуг ночью спали на кухне. Деспину и тетушку Хрисулу укладывали в лучшей комнате, в зале. И хотя там стояли две кровати и две кушетки, тетушка Хрисула раз и навсегда отказалась спать в отдельной кровати. Она спала вместе с Деспиной. Ложились они в кровать не валетом, а головой в одну сторону. По уверению моих двоюродных сестричек, спавших в этой комнате (не исключено, что насмешницы преувеличивали), тетушка Хрисула, укладываясь, наматывала на руку длинную косу Деспины, чтобы та ночью не сбежала к Харлампо. По уверению тех же сестриц, тетушка Хрисула за ночь несколько раз, не просыпаясь, произносила: "Деспина!" -- и опять же, не просыпаясь, подергивала руку, чтобы почувствовать тяжесть головы Деспины, чтобы убедиться, что она не сбежала к Харлампо, добровольно отрезав свою косу. Однажды, дело было к вечеру, Деспину удалось послать за водой к роднику именно тогда, когда Харлампо пас коз возле родника, а тетушка Хрисула об этом не знала. Она думала, что он, как обычно, ушел в котловину Сабида. Вернее, так оно и было, но по договоренности с дядей Исой он должен был помогать ему щепить дрань возле родника, и он туда через котловину Сабида перегнал своих коз. Все обитатели Большого Дома и ближайшие соседи, разумеется, все, кроме старого Хабуга, которого в эти планы никто не посвящал, с любопытством ждали, чем это все кончится. Деспина явно задерживалась, из чего было ясно, что она там встретилась с Харлампо. Как ни отвлекали тетушку Хрисулу, через некоторое время она забеспокоилась, вышла во двор и стала кричать: -- Деспина! Деспина! Деспина отозвалась. Громко укоряя ее, тетушка Хрисула пошла ей навстречу. Только она, пройдя скотный двор, вышла за ворота, как на тропе, ведущей к роднику, появилось стадо, в конце которого шла Деспина с кувшином на плече, а рядом важно выхаживал Харлампо. Тетушка Хрисула всплеснула руками и побежала им навстречу. -- Кондрепесо, Деспина! Кондрепесо, Деспина! -- кричала она, указывая на Харлампо, который сумрачным выражением лица внушал тетушке Хрисуле, что ее подозрения унижают его достоинство, но он и это вытерпит, как терпит все ради своей великой любви. Деспина, придерживая одной рукой кувшин, другой бойко жестикулировала у самого лица тетушки Хрисулы, и по ее жестам можно было понять, что она совершенно случайно встретила Харлампо, и в то же время ее ладонь, несколько раз метнувшаяся в сторону кувшина, как бы указывала, что при таком свидетеле, как медный кувшин, ничего не могло произойти. По-видимому, она настаивала на том, что встретилась с Харлампо, когда уже с кувшином поднималась от родника, и ей ничего не оставалось, как продолжить свой путь рядом с Харлампо. Тут тетушка Хрисула накинулась на Харлампо, и по ее жестам можно было понять, что раз он случайно встретился на дороге один на один со своей невестой, он должен был быстрей вместе с козами уйти вперед (она показала рукой, как это надо было сделать) или отстать (и опять же она показала, как это надо было сделать). Харлампо ей что-то отвечал, и они в это время уже входили во двор. Судя по интонациям его голоса, ответ его был исполнен сдержанного достоинства, и смысл его, вероятно, был в том, что ему незачем бегать от своей невесты, тем более когда она встречается ему на дороге с кувшином на плече. При этом он выдвинул собственное плечо, как бы согбенное под тяжестью кувшина и как бы настаивая на полной нелепости предположения, что девушка под такой тяжестью может заниматься любовными шашнями. Отвечая тетушке Хрисуле на ее выпады, Харлампо в то же время сумрачно искал глазами глаза чегемских парней, которые прямо с веранды, вопросительно глядя на него и помахивая рукой, безмолвно спрашивали: "Ну, теперь-то наконец тебе что-нибудь удалось?!" И, продолжая отбиваться от нападок тетушки Хрисулы, Харлампо сумрачно смотрел на них и твердым движением головы показывал, что ничего такого не было и не могло быть. Одним словом, тетушка Хрисула неустанно следила за Деспиной, все время находя самые неожиданные поводы вводить ее в рамки аристократического поведения. Стоило, скажем, Деспине погладить большую кавказскую овчарку, забежавшую на веранду, как тетушка Хрисула, по-видимому, находя в облике собаки слишком явно выраженное мужское начало, останавливала ее. -- Деспина, -- говорила она и что-то поясняла. Судя по тому, что она при этом показывала на кошку, мирно дремавшую на балюстраде веранды, можно было догадаться, что "аристократико корице", даже если она обручена с пастухом Харлампо, не должна забавляться с пастушеской овчаркой, но при этом смело может погладить кошку или даже взять ее на руки. Молодые чегемцы, которые захаживали в Большой Дом, с удовольствием поглядывали на Деспину, а мой двоюродный брат Чунка, остроязыкий балагур, высокий, тонкий и гибкий, как ореховый прут, даже слегка приударял за ней, насколько это было возможно под неусыпным оком тетушки Хрисулы. Чунка был внуком брата дедушки Хабуга. Вместе с сестрой Лилишей он жил в нашем дворе в своем доме, хотя большую часть своей жизни проводил с нами в Большом Доме. Отец и мать у него давно умерли. По чегемским обычаям сироту балуют, и среди моих молодых дядей и многоюродных братьев он был самым избалованным. Харлампо, замечая это внимание к Деспине, не только не ревновал ее, а как бы сумрачно поощрял ухаживания, впрочем, достаточно невинные. Очевидно, ему казалось, что так и должно быть, не может быть, чтобы молодые чегемцы, раз уж им повезло побывать в обществе аристократической девушки, не попытались за ней ухаживать. Как-то Чунка принес большую деревянную миску, полную слив, и поставил ее у ног Деспины, сидевшей на веранде вместе с другими женщинами. Девушка благодарно улыбнулась Чунке, потянувшись, достала большую лиловую сливу и только хотела надкусить ее, как тетушка Хрисула выхватила у нее плод. -- Деспина! -- воскликнула она и, быстро протирая сливу о подол своего платья, стала ей что-то объяснять. По-видимому, речь шла о том, что девушка ее круга, прежде чем надкусить сливу, обязательно должна стереть с нее пыльцу, даже если ничего другого нет под рукой, кроме тетушкиного подола. Протирая каждую сливу о подол своего платья, она подавала их Деспине, при этом, конечно, и о себе не забывала. ___ Но больше всего тетушка Хрисула любила полакомиться инжиром. Два больших инжировых дерева росли на огороде. Одно дерево было инжиром белого сорта, другое -- черного. Тетушка Хрисула особенно любила черный инжир. Однажды Деспина и Чунка влезли на дерево с черным инжиром. Деспина, сняв сандалии, попыталась первая влезть, но тетушка Хрисула остановила ее и, пропуская вперед Чунку, быстро залопотала что-то. По-видимому, она ей объясняла, что аристократическая девушка, влезая на дерево с чужим мужчиной, всегда пропускает его вперед. Чунка и Деспина влезли на дерево и, стоя на разных ветках, начали рвать инжир, то сами поедая, то нам подбрасывая. Чунка еще и в корзину успевал собирать. Мне инжиры бросал только Чунка, а тетушке Хрисуле в основном бросала Деспина, но и Чунка нередко подбрасывал, потому что тетушка Хрисула прямо с ума сходила по черному инжиру. Забыв о своем происхождении (а может, и не забыв), она поедала инжиры с необыкновенным проворством, не потрудившись снять с плода кожуру. Инжиры то и дело шлепались ей на ладони, и было удивительно, учитывая ее преклонный возраст, как она ловко их ловила, ни разу не промахнувшись. Иногда переспелый инжир шмякался на ее ладони, но она этим нисколько не смущалась, а прямо-таки слизывала в рот сладостное месиво. -- Одно чудо в своей жизни я совершу, -- сказал Чунка по-абхазски, дотягиваясь до ветки и, шурша листьями, осторожно сгибая ее, -- когда тетушка Хрисула умрет, я спущусь в Анастасовку с ведром черного инжира. Я подойду к гробу и поднесу ей ко рту инжир. И тут, к ужасу окружающих греков, она разомкнет свою пасть и съест этот инжир. Потом она привстанет и, не сходя с гроба, опорожнит все ведро, если, конечно, греки, опомнившись, не пристрелят меня самого за то, что я оживил эту прорву. Пока Чунка это говорил и, сгибая ветку, тянулся к инжиру, тетушка Хрисула, разумеется, ничего не понимая, не сводила с него преданных глаз, очень заинтересованная судьбой именно этого инжира. Иногда Чунка нарочно подряд бросал ей несколько инжиров, то ли для того, чтобы посмотреть, как она их будет подбирать с земли и есть, то ли для того, чтобы она замолкла, хотя бы на время поедания этих инжиров. Сам остроязыкий балагур, он, может быть, подревновывал незамолкавшую тетушку Хрисулу, да к тому же она мешала ему настроить Деспину на свой лад. Но когда он ей бросал почти сразу несколько инжиров, тетушка Хрисула, мгновенно перестраиваясь, подставляла под летящие инжиры свой многострадальный аристократический подол, куда они и шлепались. -- Одного не пойму, -- говорил Чунка в таких случаях по-абхазски, -- какого черта я взял с собой корзину, раз эта старуха увязалась за нами?.. Когда инжир падал в мои ладони, тетушка Хрисула тоскливым взглядом окидывала мой инжир, и, если он ей казался особенно крупным и спелым, а он ей таким казался почти всегда, она явно жаловалась Деспине, что ее обделяют. Поедая инжиры, тетушка Хрисула беспрерывно тараторила. -- Деспина! -- кричала она и, воздев руку, показывала девушке на спелый инжир, который Деспина никак не могла заметить, хотя он был совсем близко от нее. Наконец, отворачивая лопоухие, кожистые листья, Деспина добиралась до желанного инжира, срывала, стараясь не раздавить, и кидала тетушке Хрисуле. -- Деспина! Деспина! -- вскрикивала она, когда девушка ступала на слишком тонкую ветку. -- Дес-пи-на! -- строго окликнула она ее, когда ветка, на которой стояла девушка, оказалась выше, чем ветка, на которой стоял Чунка. При этом она что-то залопотала, для наглядности оглаживая собственное платье и явно напоминая ей, что "аристократико корице", оказавшись на одном дереве с чужим мужчиной, не должна подыматься на такую высоту, куда чужой мужчина может снизу на нее взглянуть. Деспина что-то отвечала ей, показывая рукой на ветку, на которой стоял Чунка, и обращая внимание тетушки на то, что с этой ветки кривая взгляда чужого мужчины никак не может нанести ущерба ее скромности. -- Деспина! -- сокрушенно крикнула ей в ответ тетушка Хрисула, пораженная ее наивностью и, как бы предлагая ей учиться смотреть немножко вперед, жестами показала, с какой легкостью при желании Чунка может перескочить со своей ветки на ее ветку. -- Господи! -- взмолился Чунка. -- Да замолкнет она когда-нибудь или нет?! Слушай, выдерни из земли хорошую фасолевую подпорку, потихоньку подойди сзади и хрястни ее как следует по башке! Сдохнуть она, конечно, не сдохнет, но, может, замолкнет на полчаса, а я, глядишь, кое-чего и в корзину накидаю. Только такой болван, как я, мог полезть на инжир с корзиной, когда эта объедала стоит под деревом и при этом ни на минуту не замолкает. Между прочим, отвечая тетушке Хрисуле, бросая ей инжиры и поедая их сама, Деспина, полыхая своими синими глазками, успевала и с Чункой позубоскалить. Переговаривались они по-русски, и тетушка Хрисула несколько раз делала замечание Деспине за то, что она говорит на непонятном ей русском языке, а не говорит на общепонятном турецком. Тетушка Хрисула не могла взять в толк, что разноязыкой нашей деревенской молодежи к этому времени проще всего было говорить по-русски. -- Иди домой -- водка, водка! -- крикнул ей Чунка по-русски. Но не тут-то было! Тетушка Хрисула в ответ ему возмущенно залопотала по-гречески, забыв, что Чунка по-гречески не понимает. Из ее лопотания, в котором несколько раз прозвучало: "Водка! Водка!" -- можно было понять, что если она, как и многие аристократические старушки, и любит выпить две-три рюмки, то это не значит, что она бросит на произвол судьбы здесь, на дереве, свою любимую племянницу. -- Цирк! -- крикнул Чунка. -- Она меня в греки записала! Чунка с корзиной перелез на другую ветку, и я внизу переместился так, чтобы ему удобней было бросать мне инжиры. Тетушка Хрисула растерянно посмотрела на меня, чувствуя, что теперь Чунке трудновато будет добрасывать до нее инжиры, и в то же время не желая показывать свою зависимость от него, сделала пару шагов в мою сторону, что надо было понимать как случайное, нецеленаправленное перемещение. Сейчас прямо за мной грозно взмывал сочный куст крапивы. Бросая мне инжир, Чунка приметил его и крикнул мне по-абхазски: -- Ты что, решил ее крапивой отстегать?! От крапивы она только развопится на весь Чегем, Я же тебе сказал -- хрястни ее по башке хорошей фасолевой подпоркой! Ты же просился на медвежью охоту. Это и будет тебе проверкой! Хотя, может, ты и прав. Может, как раз наоборот. Может, сначала надо проверить тебя на медведице, а потом пускать на эту неимоверную старуху. Вдруг Чунка дотянулся до огромного, спелого инжира с красной разинутой пастью, осторожно сорвал его, окликнул Деспину и, поцеловав инжир, перебросил его ей Деспина ловко поймала его, ослепительно улыбнулась Чунке и, для устойчивости слегка откинувшись спиной на ствол дерева, стала двумя пальчиками очищать инжир от кожуры. Тетушка Хрисула, видевшая все это, от возмущения онемела В тишине некоторое время было слышно, как шкурки -- шлеп! шлеп! шлеп! -- падают на широкие инжировые листья Когда тетушка Хрисула пришла в себя, Деспина уже отправляла в рот сладостную мякоть плода. -- Деспина! -- истошно закричала тетушка Хрисула и быстро-быстро залопотала, по-видимому, объясняя ей, что аристократическая девушка, оказавшись с чужим мужчиной на одном дереве, не может принимать от него плодов этого дерева, тем более плод, оскверненный его поцелуем Она поднесла пальцы к губам, показывая, до чего отвратителен был этот поцелуй. Деспина ей что-то отвечала, и, судя по движению ее рук, она показывала, что съела инжир, очистив его от шкурки и тем самым нейтрализовав действие оскверняющего поцелуя. -- Деспина! -- в отчаянии крикнула тетушка Хрисула и, выбросив обе руки в стороны, что-то пролопотала, по-видимому, означающее: зачем вообще надо было есть этот инжир?! -- У меня один способ заставить замолкнуть эту старуху! -- крикнул Чунка и, дотянувшись до инжира, сорвал его и вбросил в корзину -- Это прыгнуть с дерева ей на голову вместе с корзинкой И то сказать -- сам я сломаю шею, а она только отряхнется и станет собирать инжиры, выпавшие из моей корзины. Дожевывая инжир, Деспина что-то ответила тетушке Хрисуле, и, судя по движению ее рук и взгляду на ветку, где стоял Чунка, она сказала, что инжир был брошен без ее одобрения и ей ничего не оставалось, как поймать его и съесть. -- Деспина! -- крикнула тетушка Хрисула, как бы отказываясь осознать самую возможность быть столь неосведомленной в простейших правилах хорошего тона. После этого она снова залопотала, беспрерывным движением рук поясняя свои слова, так что легко было понять, что она имела в виду. Она имела в виду, что, даже поймав оскверненный инжир, Деспина могла с честью выйти из этого положения, просто перебросив этот инжир ей, тетушке Хрисуле. Вся в солнечных пятнах, с лицом, озаренным солнцем, Деспина посмотрела на тетушку Хрисулу с высоты своей ветки ясными, синими глазками, как бы сама удивляясь простоте такого выхода и сожалея, что ей это вовремя не пришло в голову При этом она рассеянно дожевывала оскверненный инжир, что, по-моему, особенно раздражало тетушку Хрисулу Махнув рукой, тетушка Хрисула снова залопотала, и я как бы отчетливо услышал начало фразы: -- Оставь, пожалуйста. -- Ты ее трахнул фасолевой подпоркой, а ей хоть бы хны?! -- сказал Чунка, не глядя вниз Он пробирался к концу ветки, упругими движениями ног то и дело пробуя ее крепость и придерживаясь одной рукой за верхнюю ветку. Почувствовав, что дальше ветка, пожалуй, не выдержит, он остановился, нашел глазами сучок, подвесил корзину и, озираясь в поисках спелых инжиров, продолжил свою мысль: -- Я так и знал. Эту старуху может заставить замолкнуть только моя двустволка. Но надо сразу нажимать на оба курка, опять же сунув ей в рот оба ствола. Иначе глупость получится Если от ружья до нее будет хотя бы один метр -- пули в ужасе перед этой старухой разлетятся в разные стороны. Вдруг Деспина перелезла со своей ветки на более высокую и скрылась в густой листве инжира Тетушка Хрисула, воздев голову, несколько секунд молча ожидала, когда она высунется из листвы и кинет ей инжир. Но Деспина почему-то из листвы не высовывалась, а Чунка перелез на эту же ветку и, прежде чем скрыться в густой листве, нахально повесил корзину на сучок, как бы не скрывая, что теперь инжирные дела закончились и начались совсем другие дела Все произошло в несколько секунд, если они и сговорились, то мы внизу этого не заметили. -- Деспина! -- в ужасе крикнула тетушка Хрисула. Никакого ответа. -- Деспина! -- И опять безмолвие. Тетушка Хрисула посмотрела по сторонам, явно стараясь узнать, нет ли случайных свидетелей этого позора. Взгляд ее упал на меня, она быстро заглянула мне в глаза, стараясь опередить меня, если я попытаюсь придать своему лицу притворное выражение. Решив, что опередила, она постаралась узнать, понимаю ли я смысл происходящего. Установив, что, к сожалению, понимаю, она захотела определить, смогу ли я, если случится самое худшее, по крайней мере, держать язык за зубами. Не сумев это определить и не желая тратить на меня драгоценные секунды и досадуя об уже потраченных, она с воплем подбежала к дереву и попыталась, двигаясь взглядом вдоль ствола, обнаружить исчезнувшую пару. Но обнаружить не удалось. Тогда она вдруг опустила глаза, и взгляд ее упал на сандалии Деспины, и она несколько секунд растерянно глядела на них, как если бы Деспина унеслась на небо, и было решительно непонятно, что теперь делать с ее сандалиями. Потом, как бы встряхнувшись от гипноза, приковывавшего ее взгляд к сандалиям, она, крича и причитая, стала бегать вокруг дерева, стараясь найти такой разрыв в листве кроны, откуда можно было бы их увидеть. По интонациям ее голоса надо было понимать, что напрасно они думают, что спрятались от нее, что она их давно обнаружила, но так как она при этом все время перебегала с места на место, было ясно, что она их все-таки не видит. Минуты через две или три из густой листвы раздался смех Деспины и хохот Чунки. -- Деспина! -- крикнула тетушка Хрисула с надрывным упреком и все-таки радуясь, что она, по крайней мере, жива. Наконец Деспина раздвинула листья и высунула свое смеющееся, озаренное солнцем лицо, а тетушка Хрисула, держась одной рукой за сердце, долго укоряла ее. Тут высунулось из листвы смеющееся лицо Чунки. Он дотянулся до инжира, сорвал его и, кинув мне, крикнул: -- Да скажи ты ей, ради аллаха, раз уж ты не оглоушил ее фасолевой подпоркой: я не ястреб, чтобы на дереве склевать девицу, как цыпленка! Когда брошенный Чункой инжир шлепнулся на мои ладони, тетушка Хрисула, не переставая укорять Деспину и Чунку, все-таки не удержалась, чтобы не поглядеть, насколько хорош мой инжир. Деспина сорвала инжир и, отводя руку, показала, что собирается его кинуть тетушке. Тетушка Хрисула с новой силой залопотала, замахала обеими руками, показывая, что после такого вероломного поступка она не станет принимать у нее инжир. Но Деспина кинула инжир, и тетушка Хрисула как бы против воли его поймала и как бы против воли отправила в рот, продолжая укорять свою племянницу. Чунка снова высунулся из листвы, дотянулся до хорошего инжира, сорвал его и с улыбкой, отводя руку, показал, что собирается его кинуть тетушке Хрисуле. Тетушка Хрисула замотала головой, задвигала руками, как бы заново залопотала, хотя и до этого не переставала лопотать, всем своим видом показывая, что вот уж от кого она теперь никогда не примет ни одного инжира. -- Дай бог, мне столько лет жизни, сколько ты от меня инжиров возьмешь, -- сказал Чунка и кинул ей инжир. Тетушка Хрисула как бы нехотя (раз уж летит) поймала инжир и как бы нехотя (раз уж в руках) отправила в рот. -- Клянусь молельным орехом! -- крикнул Чунка по-абхазски. -- Эту старуху на нашей земле никто не переговорит, не переест и даже не перепьет! Дядя Сандро, может, и смог бы ее перепить, да ведь она его сначала заговорит до смерти, а там уж и перепьет! Постепенно тетушка Хрисула успокоилась, вернее, перешла на ту частоту лопотания, на которой она находилась до того, как Деспина и Чунка скрылись в инжировой кроне. Последнее замечание (не вообще, а на дереве) тетушка Хрисула сделала Деспине и Чунке, когда они слезли. Чунка опередил было Деспину, но тетушка Хрисула его остановила и велела пропустить ее вперед. Последовавшее пояснение можно было понять так, что если "аристократико корице", влезая на дерево с чужим мужчиной, пропускает его вперед, то, слезая с дерева, чужой мужчина, наоборот, должен пропустить ее -- так принято. Мягко, хотя и достаточно увесисто, Деспина спрыгнула с дерева и, взяв в руки сандалии, нашла глазами зеленый островок травы, подошла к нему и, тщательно протерев подошвы босых ног, надела сандалии. Тетушка Хрисула, глядя на нее, слегка кивнула, одобряя, что Деспина хотя бы в этом сама разобралась и поступила так, как поступают в таких случаях девушки ее круга. Спрыгнув с дерева, Чунка в знак полного примирения протянул тетушке Хрисуле корзину с инжирами с тем, чтобы она выбрала оттуда самые спелые. Несколько мучительных мгновений тетушка Хрисула боролась с собой, то заглядывая в корзину, то с укором на Чунку, потом с еще большим укором на Деспину, стараясь подчеркнуть, что, в сущности, основная тяжесть вины лежит на ней, так как она первая скрылась в инжировой кроне. Она даже на меня посмотрела проницательным взглядом, стараясь почувствовать, не выветрился ли у меня из головы этот порочный эпизод. И я, чтобы угодить ей, кивнул головой в том смысле, что выветрился. Тогда тетушка Хрисула выразила своим взглядом недоумение, как бы спрашивая, как я мог понять значение ее взгляда, если этот порочный эпизод действительно выветрился у меня из головы? После этого она протянула руку в корзину и, давая знать, что не слишком долго выбирает, вытащила оттуда три инжира и, показав смеющемуся Чунке, что она вытащила только три инжира, и, как бы дав ему осознать проявленную скромность, она в виде маленькой награды за эту скромность вытащила еще один инжир. Тетушка Хрисула обожала черный инжир. Иногда чегемцы останавливались возле усадьбы дяди Сандро, удивляясь, что Деспина мотыжит кукурузу, почти полностью закрыв лицо своим синим платком. -- Персючка, что ли? -- гадали они, пожимая плечами. Харлампо, прогоняя стадо мимо усадьбы дяди Сандро, тоже останавливался и выслушивал удивленные замечания чегемцев относительно закрытого лица Деспины. С сумрачным удовольствием глядя на свою невесту, он давал пояснения чегемцам по поводу этой странности. -- Деспина не персючка, -- говорил он, воздев палец и, усмехаясь наивности чегемцев, добавлял: -- Деспина аристократиса. Он хотел сказать чегемцам, что аристократическая девушка не станет мотыжить кукурузу с открытым лицом, как обычная крестьянка, но вот так полностью прикроет его, оставив щелку для глаз, чтобы лицо ее всегда оставалось чистым и белым. Постояв так некоторое время, Харлампо отгонял коз в заросли лещины, чтобы они, не дожидаясь его, начинали пастись, и, перемахнув через плетень, подходил к тетушке Хрисуле и брал у нее мотыгу. Может, Харлампо и начинал мотыжить, чтобы показать тетушке Хрисуле, какой работящий муж будет у ее племянницы, но постепенно он входил в азарт, в самозабвение труда, а Деспина, низко склонившись к мотыге, старалась не отставать от него. Комья земли так и выпрыгивали из-под мотыги Харлампо, так и заваливали кукурузные корни, срезанные сорняки так и никли под вывороченными глыбами, столбики пыли так и вспыхивали под его ногами, а он все взметывал мотыгой, ни на мгновение не останавливаясь для передышки, и только изредка на ходу менял руки, резким движением головы стряхнув с лица пот, и продолжал мотыжить, иногда разворачиваясь в сторону Деспины и помогая ей дотянуть свою полосу, а потом снова шаг за шагом продвигаясь вперед. А Деспина тоже старалась не отставать от него, мелко-мелко, быстро-быстро действуя своей мотыгой. А дядя Сандро в это время, продолжая помахивать своей мотыгой, с грустной укоризной поглядывал на изумленных чегемцев, как бы напоминая им, что он их всю жизнь именно так учил работать, а они, увы, мало чему научились. Напряжение трудового экстаза все усиливалось и усиливалось и даже отчасти, с точки зрения тетушки Хрисулы, становилось излишним, хотя и она опасливо любовалась ими. -- Деспина, -- произносила она время от времени, как бы предлагая им слегка утихомириться. Глядя на эту самозабвенную пару, один из чегемских фрейдистов вдруг произнес: -- Размахались мотыгами! Небось им кажется -- они вроде не на поле Сандро, а друг с дружкой усердствуют! -- В точку попал! -- хором согласились с ним несколько чегемцев, стоявших рядом, и было видно, что у них сразу же отлегло на сердце, они поняли, что им незачем убиваться на работе, незачем завидовать этой видоизмененной любовной игре. Кстати, вспоминая высказывания чегемцев в таком роде и сравнивая их с цитатами из книг венского фокусника, которые мне попадались, я поражаюсь обилию совпадений. Так как заподозрить чегемцев в том, что они читали Зигмунда Фрейда, невозможно, я прихожу к неизбежному выводу, что он когда-то под видом знатного иностранца проник в Чегем, записал там всякие байки и издал под своим именем, нагло не упомянув первоисточник. Я так думаю, что в течение множества лет, пользуясь безграмотностью моих земляков, мир разбазаривал чегемские идеи, подобно тому, как древние римляне беспощадно вырубали абхазский самшит. Теперь-то я подоспел и кое-что добираю, но многое безвозвратно потеряно. Возьмем, например, теорию прибавочной стоимости. В сущности говоря, это чегемская идея. Нет, я не отрицаю, что Маркс ее открыл сам. Навряд ли он мог побывать в Чегеме, даже если бы Энгельс, как всегда, бедняга, взял на себя расходы на это путешествие. Но ведь эту же теорию сам без всякой подсказки открыл безграмотный чегемский крестьянин по имени Камуг, которого многие чегемцы принимали за сумасшедшего, хотя и неопасного для жизни людей. (Нам, как говорится, не то обидно, что этот безумный мир многих гениальных людей принимает за сумасшедших. Некоторые из гениальных людей с этим примирились, лишь бы их не трогали. Но нам то обидно, что этот безумный мир, осуществляя свои безумные представления о справедливости и равновесии, часто сумасшедших людей объявляет гениальными, при этом он подсчитывает, сколько гениальных людей объявлено сумасшедшими, и именно столько же сумасшедших людей объявляет гениальными. И многие гениальные люди, зная, что по их количеству сумасшедшие люди будут объявляться гениальными, приходят в ужас. Им жалко человечество, и они, скрывая свою гениальность, нередко погибают от запоя. Но это очень большая тема, и не будем ее здесь касаться.) Наш милый Чегемчик тоже не вполне избежал безумий этого мира. Да, конечно, чегемцы гениального Камуга считали сумасшедшим, но зато к чести чегемцев надо отнести то, что они за всю свою историю ни одного сумасшедшего не объявили гениальным. В этом мои чегемцы молодцы. Камуг имел такую привычку. Каждый раз перед тем, как идти на мельницу и приступить к лущению кукурузных початков, он ломал надвое каждый початок и половину сломанных початков, принеся на кукурузное поле, зарывал в землю. Когда у него спрашивали, почему он так делает, он не ленился в течение всей своей жизни объяснять людям смысл своего великого открытия. -- Из одного зерна, -- говорил Камуг, -- в среднем можно получить один хороший кукурузный початок. В одном початке в среднем двести кукурузных зерен. Достаточно взять с початка сто зерен, чтобы покрыть расходы на еду землепашца и его семьи, на семенной запас, на содержание плуга, мотыг, серпов. Значит, кому принадлежат остальные сто зерен? Земле. Она работала на твой урожай, она заработала половину его, и надо ей вернуть то, что принадлежит ей. И он неизменно возвращал земле половину сорванных початков. Жена его от этого очень страдала и даже вопреки его воле одно время стала откапывать эти сломанные початки, кое как очищать их и потихоньку скармливать курам. Камуг, узнав об этом, пришел в неслыханную ярость, тем более что жена не сознавалась, как долго она этим занимается, и он не знал, сколько он задолжал земле. Одним словом, он избил жену, что по абхазским обычаям считается очень позорным, и выгнал ее из дому, что тоже не украшает абхазца, но считается более терпимым. Можно сказать, что в поведении Камуга с женой стихийно, в зачаточной форме проявилась идея диктатуры пролетариата, стоящего на страже интересов трудящейся земли. В следующий раз бедняге Камугу жениться было очень трудно. Как честный человек, сватаясь, он объяснял родственникам своей будущей жены, почему и как он будет распределять урожай кукурузы со своего поля, одновременно, правда без всякой пользы, пытаясь заразить их своим примером. -- Из одного зерна, -- начинал Камуг объяснять им свою теорию, и родственники женщины, к которой он сватался, иногда начинали мрачнеть, иногда трусливо поддакивать, а иногда немедленно прекращали переговоры в зависимости от собственного темперамента и понимания степени опасности его безумия. Иногда Камуг сватался к вдовушкам или девицам, которых родственники уж очень хотели сбыть с рук, и они, пытаясь как-нибудь смягчить, облагородить его версию распределения урожая кукурузы, намекали ему, что понимают его теорию как неизвестный, но, в сущности, добрый чегемский обычай приносить жертву богу плодородия. Но Камуг со всей прямотой (кстати, на определенном этапе свойственной носителям этой идеи) отвергал такую версию и говорил, что он преследует только одну цель -- справедливо возвратить земле то, что она заработала. Наконец, ему удалось посвататься к многодетной вдовушке, отец которой, видимо, в знак брезгливого неодобрения его теории, велел передать своему будущему зятю: -- Половину урожая с нее уже собрали, пусть попробует собрать вторую половину. Новая жена Камуга, освоившись в его доме, решила внести поправку в теорию Камуга. Соображения ее, видимо не лишенные какой-то хитрости, остались чегемцам непоняты. -- Раз уж ты решил изводить половину урожая, -- сказала она мужу, -- зачем его закапывать в землю?.. Разбрасывай его просто так по полю... Камуг, говорят, посмотрел на нее и выразительно постучал себя по лбу. -- Да ты, я вижу, еще глупее, чем та жена, -- сказал он, -- та хоть курам скармливала кукурузу, заработанную землей, а ты хочешь этим сойкам-пустомелям ее скормить. Не выйдет! Больше новая жена не вмешивалась в его теорию, но в нее стали вмешиваться дикие кабаны, случайно дорывшись до заработанной землей кукурузы. Жил он немного на отшибе, поблизости от леса. Кстати, там-то, на отшибе, всегда и возникают великие идеи. По ночам дикие кабаны все чаще и чаще стали посещать его усадьбу. Камуг теперь каждый раз все глубже и глубже закапывал в землю заработанную землей кукурузу. Но дикие кабаны своими погаными, длинными рылами все равно докапывались до нее. Камуг стал зарывать кукурузу в самых разных местах своей усадьбы, но они все равно ее находили. Тогда Камуг стал по всему приусадебному участку малыми порциями закапывать кукурузу, чтобы не все доставалось кабанам, чтобы и земле кое-что перепадало. Но дикие кабаны, эти сухопутные акулы чегемских лесов, в поисках кукурузы к весне перерыли своими рылами весь приусадебный участок Камуга. (Кстати, слово "рыть" не от слова ли "рыло"? То есть то, что роет. Как плодороден Чегем! Стоит прикоснуться к его делам, как попутно делаешь небольшие открытия даже в русской филологии.) Глядя на перерытый дикими кабанами приусадебный участок Камуга, чегемцы по-своему оценили случившееся. -- Да теперь ему и пахать не надо, -- говорили они, -- не такой уж он сумасшедший, этот Камуг. Камугу слышать такое было очень обидно, и он, решив доказать свое полное бескорыстие, взялся за ружье. Он стал по ночам дежурить на своем приусадебном участке и до следующей весны убил пятнадцать кабанов. Как истинный абхазец, хоть и открыватель всемирной идеи, Камуг свинины не ел. Оттащив за хвост убитого кабана к изгороди, он давал знать местным абхазским эндурцам, и те приходили к нему и по смехотворно низкой цене покупали его добычу. -- Я беру деньги только за порох, пули и бденье, -- говорил Камуг. -- Вот это чуднее всего, -- рассуждали чегемцы по этому поводу, -- какая бы чума на нашу голову ни свалилась, а эндурцам, глядишь, все на пользу. Измученный ночными бдениями, Камуг приспособил для передышки иногда дежурить свою жену. Но тут восстали чегемские старейшины. Смириться с таким нарушением абхазских обычаев они не могли. -- Женщина по нашим законам оскверняет оружие, -- говорили они, -- а оружие бесчестит женщину. Неужто он этого не знает? Тем более год тому назад остроглазый охотник Тендел, побывавший в городе, принес оттуда неслыханную весть. -- Светопреставление! -- закричал он, вступая в Чегем, и рассказал об увиденном. Оказывается, он шел вечером по городу и заметил возле одного магазина старуху с ружьем в руках да еще с глазными стеклами на носу, сторожившую магазин. Старуха с ружьем в руках, охраняющая магазин, да еще в очках -- это потрясло воображение чегемцев. Многие чегемцы нарочно ездили в город посмотреть на эту удивительную старуху. Они подолгу стояли поблизости от нее, жалея ее и удивляясь такому варварскому обращению со старой женщиной. -- Чтоб я оплакал тех мужчин, что выставили тебя на позорище, -- говорили одни по этому поводу. -- Бедная, -- говорили другие, -- вместо того чтобы возиться с внучатами, она с ружьем в руках и с глазными стеклами на носу сторожит казенный магазин. -- Что случилось с русскими, -- разводил руками кто-нибудь из чегемцев, -- какая порча на них нашла, что они своих матерей выставляют сторожить магазины? -- Да они всегда такими были, -- находился какой-нибудь скептик. -- Нет, -- качал головой кто-нибудь постарше, -- мы их помним совсем другими. Кто-то под них подкапывается... -- Уж не эндурцы ли? -- Не, эндурцы, пока нас не изведут, за других не возьмутся... Бедная старуха, бдительно следившая за этими непонятными ночными делегациями чегемцев, однажды не выдержала и засвистела в свисток, призывая милиционера. -- Да у нее еще свистулька на шее! -- поразились чегемцы, нисколько не обеспокоенные ее призывным свистом, а еще более потрясенные количеством предметов, находящихся при старухе, несовместимых с обликом почтенной старой женщины: ружье, глазные стекла, свистулька. -- Теперь свисти не свисти, -- сказал один из чегемцев, -- просвистели твою старость твои родственники с мужской стороны, чтоб я их оплакал. Милиционер, явившийся на призывный свист, к своему несчастью, оказался абхазцем, и ему, вместо того чтобы водворять порядок, пришлось обороняться и от чегемцев и от сторожихи. -- За что ее так?! -- подступились к нему чегемцы. -- Она что -- сирота?! Пытаясь объяснить причину, по которой старуху выставили сторожить магазин, милиционер сказал, что дело не в ее сиротстве, а в том, что новый закон теперь признал в городах равенство мужчин и женщин. Такое смехотворное равенство чегемцы никак не могли признать и удивлялись милиционеру, почему он, будучи облеченным властью и при оружии, признает такое глупое равенство. С другой стороны, сторожиха пыталась узнать о причине любопытства чегемцев и требовала от милиционера решительных мер. -- Они грабить не будут, -- успокаивал ее он, -- они просто никогда не видели сторожих, немножко дикие горцы. Когда один из чегемцев, чуть-чуть понимавший по-русски, перевел остальным слова милиционера, чегемцы не только не обиделись, но увидели всю эту картину в новом истинном свете ее безумного комизма. Неудержимо хохоча и вспоминая отдельные детали этой встречи -- особенно им казалось смешным, как она свистела в свисток, раздувая щеки и не сводя с чегемцев глазных стекол, -- они отправились ночевать к своему родственнику. -- Мы, жалея бедную старуху, удивлялись ее дикости, -- смеялись чегемцы, -- а они, оказывается, в это время нас считают дикарями! Ха! Ха! Ха! -- Выставить на ночь старуху с ружьем в руках, с глазными стеклами на носу и со свистулькой на шее -- уж дичее этого и эндурец не придумает! Ха! Ха